Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

V

Бело вокруг. Ромашкин будто в заснеженном зимнем поле.

Над ним склоняется какой-то тоже белый шар. Из шара смотрят знакомые веселые глаза.

— Ну как, товарищ старший лейтенант, выдюжили?

Глаза сержанта Пряхина. И голос его же, писклявый. «Что это, бред? Почему летом выпал снег? Почему так тихо? Наверное, немцы к новому штурму готовятся?»

Василий огляделся. Небольшая изба, бревенчатые стены обтянуты старыми простынями. Кузьма с забинтованной головой сидит на соседней койке. Напоминает:

— Это я, Кузя Пряхин. На плацдарме вместе хрицам прикурить давали. Помните?

«Помню... Теперь все помню. Только чем там кончилось? Не сбросили нас в Днепр?»

— Как фор... форсир... — У Василия не хватило сил выговорить это длинное слово.

— Порядок! Хворсировали! Наши жмуть на запад! — прокричал Кузя.

И Василий почувствовал, что засыпает. Спокойно засыпает, а не теряет сознание.

«Не напрасно, значит, стояли мы насмерть!» — как в тумане проплыла последняя мысль.

Ранение у Ромашкина было не опасным, а контузия оказалась тяжелой: голова была какая-то пустая, он ничего не соображал. Потом выяснилось, из-за смертельной усталости это: не спал же трое суток. А когда отоспался, отмылся, побрился, все как рукой сняло. Через неделю встал.

Полевой госпиталь располагался в деревне: избы — палаты, клуб — столовая, правление колхоза — штаб госпиталя. Меж рубленых домов мелькали сестры в белых халатиках. Раненые в нижнем белье шкандыбали на костылях по садам и огородам — приелась окопная пресная пища. Яблочко, морковка, паслен у плетня — все это лакомство. Местных жителей в деревне не было: то ли фашисты истребили, то ли угнали, а может, ушли сами, когда наши отступали на восток.

Проворный Кузьма приносил Ромашкину репу, а однажды притащил пригоршню розовой малины.

— Ешьте, товарищ старший лейтенант. Солдаты все кусты по краям начисто обобрали. А я в заросли полез — колется, проклятая, не пускает, но лез, — сам наелся от пуза и вот вам набрал...

— Кто здесь Пряхин? Иди в штаб, вызывают! — крикнул от двери посыльный, такой же, как и все, раненый, с бинтами на шее и в белых подштанниках. Только заношенная красная повязка на руке показывала, что он при исполнении служебных обязанностей.

— Зачем это я понадобился? — изумился Кузьма.

— Иди, там узнаешь, — сказал Василий и тревожно подумал: «Уж не похоронка ли? Может, у него брата убили. Или отца...»

Пряхин убежал. Он всегда передвигался бегом.

А по деревне уже гуляла новость:

— Героя дали!

— Кому?

— Да тому конопатому, у которого башка в бинтах.

— Говорят, здорово на плацдарме воевал, полку переправу обеспечил...

Пряхин вернулся в хату, сияя глазами, словно голубыми фарами. Подбежал к кровати Василия, виновато затараторил:

— Как же так, товарищ старший лейтенант?! Кабы не вы, нешто я удержал бы тот плацдарм? И теперь вдруг я Герой, а вы нет. Не по справедливости получается.

Смотрел Ромашкин на его веснушчатый нос и сияющие голубые глаза, на бинты, испачканные у рта борщом, на рубаху с тесемками вместо пуговиц, и не верилось, что это Герой Советского Союза, тот самый Пряхин, которого он когда-то не взял в разведку.

— Поздравляю тебя, — с чувством сказал Ромашкин.

— Чего же поздравлять-то?.. А как же с вами? Напишу товарищу Калинину, не по справедливости выходит.

— Брось ты кудахтать. Рассказывай по порядку.

— Ну, вызвали, я доложился. Сказали, Указ, мол, есть и звонок по телефону был: как поправлюсь, ехать в Москву за высшей наградой... А что, если я там, в Кремле, скажу про вас Калинину?

— Не надо. Там не полагается об этом говорить. Начальству виднее, кто Герой, кто нет. Да ты сам вспомни, через какое пекло прошел. Заслужил. Не сомневайся!

— Так вы же рядом были и командовали больше меня.

— Разберутся...

Пряхин стал знаменитостью в госпитале. Ему выдали все новое со склада — белье, простыни, даже одеяло. В процедурной девушки размотали на его голове бинты, чтобы взглянуть на Героя. Им открылась веснушчатая, лукавая физиономия с щербатыми зубами и озорными голубыми глазенками.

Девушки захихикали, и каждая втайне отметила: «А он ничего, симпатичный...»

Ромашкин радовался за сержанта, а в глубине души копилась обида. «Что же получается? На плацдарме всеми командовал я. И Пряхиным командовал. Но вот Кузя Пряхин — Герой, а меня обошли». Захотелось сейчас же уехать в полк. Не для того чтобы выяснить, как все это произошло: неловко стало находиться рядом с Пряхиным — и ему радость омрачаешь, и у самого душу саднит.

Только каким образом выбраться досрочно из госпиталя? В прошлый раз, под Москвой, помог военврач. Там учли гибель отца, подавленное состояние. Здесь никто не поможет, причин нет.

Однако разведчик и в своем тылу остается разведчиком: он наблюдательней и находчивей других.

В госпитале работников не хватало, раненые многое делали сами. Как только встал на ноги, берись за работу: на кухне, в управлении, в палате. Медсестры перевязывали только неходячих. Остальные сами разматывали бинты, стирали их, сушили на деревьях. Раны показывали врачу, он говорил сестре, какую наложить мазь, сестричка мазала, а перевязывали сами друг друга.

Ромашкин постоял в процедурной, послушал разговоры. Многие просили выписать их раньше, но врач — пожилой, толстый, в очках с массивными, точно лупы, стеклами — говорил:

— Полежишь еще десять дней. Все. Иди.

Были и такие, кто не прочь оттянуть срок выписки.

— Эх ты, сачок! — сердился врач, разглядывая ловкача через свои очки. — Иди в управление к Нине Павловне, скажи, майор Шапиро приказал немедленно отправить тебя в часть. Следующий.

Ромашкин вернулся в палату. Собрал вещички, спрятал бинты, завязал все тесемочки на рубашке и с полной уверенностью в успехе направился в управление госпиталя.

Нина Павловна, моложавая, красивая женщина со строгими глазами, работала споро. Когда подошла очередь Ромашкина, он, глядя прямо в глаза ей, с напускной вялостью сказал:

— Шапиро-велел выписать.

— Вы вроде недавно у нас, — сочувственно отметила Нина Павловна.

Ромашкин испугался, как бы не разоблачили. Решил избавиться от ее сочувствия и, разыгрывая нахала, заговорил вызывающе:

— Вот и я толкую ему, что недавно прибыл, а он ноль внимания. Не вылечат, понимаешь, и уже гонят! Окопались тут в тылу...

— Ну, ты не очень-то! — осадила Нина Павловна. — Как фамилия?

— Ромашкин.

— Если майор Шапиро велел выписать, значит, пора!

— Она вписала фамилию в заранее заготовленные бланки и подала их Ромашкину.

— Получай обмундирование и на фронт шагом марш. Вояка!..

Ромашкин был настолько опытным фронтовиком, что не нуждался в указаниях о маршруте к месту назначения. Он, конечно, не поехал в резерв офицерского состава, куда выдали предписание, а вышел на шоссе, на попутных машинах добрался до своей дивизии и к вечеру очутился в родном полку.

Встретили его радостно и начальники и разведчики. Должность в разведвзводе была свободна, специально для него сохраняли.

— Очень уж быстро вылечился! — подозрительно сказал Гарбуз, вглядываясь в похудевшее лицо Василия, и позвал его в свой блиндаж: — Пойдем, чаем тебя напою и обрадую.

У Ромашкина так и подпрыгнуло сердце: «Могло случиться, Пряхин в одном Указе, а я в другом».

Гарбуз усадил его к столу, сбитому из снарядных ящиков. Пододвинул стакан с чаем. Начал расспросы:

— Что, парнишечка, невесел? В госпитале ничего не натворил?

— Все в порядке, товарищ майор, вылечили.

— Хорошо, если так. Ну, ладно, я очень рад тебя видеть — это раз. И поздравить с правительственной наградой — это два. Орденом Красного Знамени тебя наградили за форсирование Днепра. Орден будет вручать командующий армией.

Гарбуз пожал руку Василия и опять испытующе глянул ему в глаза. Ромашкина обдало жаром. Нет, не этой награды он ждал! Пытался ругать себя, успокаивать: «Недавно с трепетом смотрел на Красное Знамя. Самой почетной наградой считал этот орден. А теперь смотри как зазнался, даже не радуешься!»

Гарбуз тоже был почему-то невесел.

— Да, брат, и я не того ждал, — вдруг сказал он.

Ромашкин испугался: откуда замполит узнал его мысли.

— Ты давно заслужил Золотую Звезду. Сколько уже «языков» натаскал? Штук полсотни?

— Сорок пять.

— Вот видишь. Разведчикам, по-моему, надо, как летчикам, боевой счет вести. Сбил двадцать пять самолетов врага — Герой. Привел двадцать пять «языков» — тоже Герой. — Гарбуз явно был расстроен. — Звонил я в штаб армии. Говорят, командиром подразделения, которое переправилось первым и удержало плацдарм, был сержант Пряхин. А помогали ему все. И вы в том числе, товарищ Гарбуз, что же, и вам давать Героя? Вот ведь как меня подсекли. Сразу говорить расхотелось... Но ты не огорчайся, Ромашкин, мы тебя знаем. Впереди еще много будет возможностей!

Ромашкин никогда не видел его таким расстроенным и вдруг сам стал успокаивать Гарбуза:

— Не огорчайтесь и вы, товарищ комиссар, не за награды воюем.

— Правильно, Василий. Но если награды существуют, значит, давать их нужно по заслугам.

— Сержант Пряхин, по-моему, честно заслужил Золотую Звезду — он дрался геройски, командира роты заменил! И после того, как меня ранило, один командовал, плацдарм отстоял!

Гарбуз досадливо отмахнулся:

— Не о том речь. Пряхин молодец. Я в принципе...

И Ромашкин почему-то представил себе Гарбуза в его прежней роли — секретаря райкома партии — в поле, у трактора, среди колхозников. Там он был таким же — рассудительным, справедливым. И его любили. А после войны больше любить будут, потому что стал он еще душевнее, еще умнее.

— Возьмите меня с собой после войны, — попросил Ромашкин, — правда, я не знаю, что там сумею делать... Гарбуз просиял:

— Поедем! С радостью тебя возьму. А что делать?.. Ну, первым долгом я бы всему району тебя показал, рассказал бы всем, какой ты геройский разведчик. Потом тебя избрали бы секретарем райкома комсомола. Ну, а последнего своего «языка» — самую красивую девушку на Алтае — сам высмотришь! И пойдет она к тебе в плен без сопротивления! — Гарбуз засмеялся. — А пока отправляйся в свой взвод. Мне пора к Куржакову. Он после ранения даже от медсанбата отказался, в тылах пока лечится. От безделья начал чудить: нацепил самовольно четвертую звездочку на погоны, расхаживает капитаном. По штату ему это звание положено, но не присвоили, — значит, жди. А он говорит: не могу ждать, убьют — и капитаном не похожу!

Ромашкин улыбнулся: это на Куржакова похоже! Попросил замполита:

— Вы не ругайте его. Ругайте тех, кто не представил Куржакова к званию. Сами же говорили: положено — дай!

— Ишь ты! — удивился Гарбуз. — Быстро усвоил!.. Но правильнее будет сделать так: присвоение звания Куржакову ускорить, а самого его подправить. Да, кстати, и ты поговори с ним, вы старые друзья.

— Едва ли он со мной посчитается.

— Почему же? Он тебя уважает.

— Не замечал.

— Мне Куржаков сам про тебя говорил: хороший парень этот Ромашкин, смелый и умный офицер...

Гарбуз утаил конец этого разговора, не хотел напоминать о смерти. А Куржаков сказал тогда: «Зачем каждую ночь этого мальчика гоняете на задания? Привел «языка», пусть отдыхает. Думаете, просто каждую ночь в немецкие траншеи лазить? Загубите парня, сами потом пожалеете».

* * *

В Москве гремели салюты в честь героев Днепра. Без сна и отдыха работали люди в тылу по двадцать часов в сутки — им думалось, что бойцы действующей армии вообще не спят.

У фронтовиков действительно случались периоды, когда спать почти не приходилось. Один такой бессонный месяц был на Курской дуге, другой — на Днепре. Утешали себя: «Ну, форсируем Днепр, тогда отоспимся». Не тут-то было! Немцы старались удержать Восточный вал. Все их резервы, все, кто мог ходить и стрелять, были брошены на ликвидацию плацдармов, захваченных советскими войсками на западном берегу Днепра.

На фронт, к советским воинам, приезжали делегации с подарками, бригады артистов.

Гостей допускали лишь до широкой днепровской воды и здесь останавливали. На том берегу продолжались тяжелейшие бои.

Но гостей все же надо было принимать — они выступали в госпиталях, в резервных частях, во вторых эшелонах, в штабах, на аэродромах.

Приехали гости и в полк Караваева. Кирилл Алексеевич был на НП, когда ему доложил об этом по телефону начальник тыла подполковник Головачев.

— Хорошо, — устало сказал Караваев, а сам подумал: «Вот принесло не вовремя. Что же делать?» — Ну, вы там организуйте обед, угощение, чтобы все было на уровне.

— Это понятно, все сделаем. Только они на передовую просятся. Вас хотят видеть, героических бойцов.

— Ни в коем случае! Тут такое творится, не продохнешь! Сейчас шестую контратаку отбили. Я к тебе Гарбуза пришлю, он разберется. — И, положив трубку, сказал замполиту: — Давай, Андрей Данилович, это по твоей части. Я здесь как-нибудь без тебя обойдусь, а ты займи гостей.

— Ладно, — мрачно согласился Гарбуз. — И что же там прикажешь мне делать? Они ведь героев хотят видеть!

— Не злись, Данилыч. У нас все герои. Собери в штабе свободных офицеров да возьми Ромашкина с разведчиками — им сейчас тут делать нечего Забирай и Початкина с его саперами. Вот тебе и герои!

— Это же резерв.

— Не одни они в резерве. Продержимся и без них. У фашистов тоже не бездонная бочка. Смотри, сколько их уложили за день. — Караваев кивнул на поле, усеянное мертвыми вражескими солдатами. — Устоим. Не беспокойся, Андрей Данилович. Я еще в первый батальон позвоню, чтоб к тебе послали натурального Героя — сержанта Пряхина. Вот и будет полный комплект...

Так нежданно-негаданно Ромашкин попал в разгар боя в торжество.

Переправившись на левый берег, разведчики забежали, конечно, к старшине Жмаченко. Почистились, приоделись, нацепили ордена и медали.

— Ось як на украинской земле, воювати, так с музыкой! — гордо сказал Шовкопляс.

— Рано мы пируем, — возразил Голощапов, — немец может такую «барыню» сыграть, что в Днепр, как лягушки, прыгать станем.

— Не для того лезли на плацдармы, чтоб назад драпать! — пробасил Рогатин.

— Не кажи гоп, покуда не перескочишь... Хотя мы вже перескочили! — посмеивался Шовкопляс.

— Погоди, немцы наскипидарят тебе одно место, поглядим, куда ты ускочишь, — задирался Голощапов.

Ромашкин привинтил на новую гимнастерку все свои награды. К первой его медали «За боевые заслуги» давно прибавились медаль «За отвагу» и два ордена Красной Звезды. Подумал: скоро еще за Днепр Красное Знамя вручат...

Жмаченко разглаживал на ребятах складки, одергивал, расправлял гимнастерки. Взмокший и красный от усердия, то и дело вытирал платком круглое лицо, лысину, шею.

— Ты тоже одевайся, с нами пойдешь, — сказал Василий старшине.

— Куда мне! — вздохнул с завистью Жмаченко.

Ромашкин понял этот вздох по-своему: «У него и на грудь-то нацепить нечего. Как же мы проглядели? Сколько добрых дел старшина сделал! Разведчики всегда одеты, обуты, сыты. А ведь часто, разыскивая взвод, старшина нарывается на фашистов, отбивается от них. Он сам себе и разведка, и охрана, и транспорт — сам ищет взвод, на себе тащит термосы, мешки с продуктами. Да, не отблагодарили мы старшину! Интенданты в больших штабах ордена получают — и правильно! — а мы своего кормильца, который не меньше других опасностям подвергается, забыли. Нехорошо. Сегодня же с Гарбузом поговорю».

Недалеко от штаба в машине с брезентовым тентом бойкая, веселая женщина продавала конфеты, папиросы, иголки, нитки, пуговицы — прибыл военторг.

К Василию подошел Початкин:

— Слушай, у нее там целая бочка вермута. Давай нальем в те бутылка на всякий случай. А то хватится батя, голову Гулиеву оторвет.

— Правильно. Где бутылки?

Женька принес ящичек. Подошли к машине, подали все сразу.

— Наполните, пожалуйста.

— Обмануть кого-нибудь хотите? — догадалась продавщица. — Ух какие пузыречки красивые!

— У нас на фронте без обмана, — отрезал Початкин.

— Какой серьезный! — Продавщица обиженно поджала губы и подала бутылки с вермутом.

Василий и Женька тут же стали пробовать.

— Ну и дрянь! — сказал Ромашкин.

— Жженой пробкой пахнет, — поддержал Початкин. — А-а! — махнул рукой. — Ничего, на немцев свалим: у них, мол, кто-то в эти красивые бутылки дряни налил.

— Давай хоть горлышки сургучом запечатаем, — предложил Ромашкин и принес из штабной землянки палочку сургуча. На спичках растопили его и накапали на горлышки.

— У меня еще вот что есть, — сказал Василий. Из кармана он достал немецкие монеты, пришлепнул одною из них, как печатью, теплый сургуч.

— Здорово получилось! — оценил Женька.

Отнесли ящичек Гулиеву и заторопились на концерт.

Приезжие артисты выступали под открытым небом. Сцену соорудили из двух грузовиков с откинутыми бортами. Зрители сидели на траве. Немолодой конферансье Рафаил Зельдович, в черном костюме с атласными лацканами и платочком в нагрудном кармане, сиял улыбкой и сыпал шутками. Сам спел пародийную песенку о старом часовщике и отбил под нее чечетку.

Часы пока идут, и маятник качается, —
И стрелочки бегут, и все как полагается...

Песенка кончалась словами о скорой гибели гитлеровской армии, которая, как старые часы, пока еще воюет, но конец ее близок. Эту песенку, как всегда, слушатели хорошо приняли, бурно зааплодировали.

Потом блондинка в длинном с блестками розовом платье — Агния Ковальская — пела «Синий платочек». Ей аплодировали еще усерднее. Затем баритон Сидор Гордов, совсем уже пожилой, но с тщательно выбритым, напудренным лицом, во фраке и накрахмаленной манишке, исполнил «Жди меня» и «Темную ночь».

Все эти песни вызывали у Ромашкина тихую грусть: возможно, ему так и не придется испытать ни настоящей любви, ни женской нежности — за Днепром гудели взрывы, до Берлина далеко, сотни ночей еще надо будет ползать за «языками»...

После концерта артистов пригласили пообедать со знатными людьми полка. Столы стояли на опушке леса, недалеко от того места, где проходил концерт. Гарбуз, взявший на себя роль тамады, сидел под березой, рядом с подполковником Головачевым. Он объяснил гостям, почему командир полка не может сам приветствовать их, и предложил первый тост за тружеников тыла, которые все дают для фронта и для победы. И когда все выпили, представил:

— Познакомьтесь, пожалуйста, с Героем Советского Союза сержантом Пряхиным. Первым переправился через Днепр, заменил раненого командира роты капитана Куржакова, захватил и удержал плацдарм. Все, кто уцелел с ним на плацдарме, были ранены по два-три раза. Сам Пряхин тоже совсем недавно вернулся из госпиталя. Золотая Звезда ему еще не вручена. Но он Герой — был Указ Верховного Совета.

Пряхина бурно приветствовали. А он покраснел так, что веснушки на лице исчезли, и казалось, вот-вот кровь брызнет через поры.

— Скажи что-нибудь гостям, товарищ Пряхин, — попросил Гарбуз.

— Куда мне! — еще более смутился сержант и согнулся так, будто хотел шмыгнуть под стол.

Ромашкин вспомнил, как Пряхин на плацдарме носился по траншее, подбадривал визгливым фальцетом бойцов, сам бил фашистов из автомата и в рукопашной гвоздил их прикладом. Стало обидно, что гости могут не оценить сержанта по достоинству. И Ромашкин неожиданно для себя поднялся.

— Товарищи, Пряхина надо было видеть там. — Василий кивнул на ту сторону Днепра. — Он не всегда такой застенчивый. В бою выделяется смелостью. Словом, настоящий Герой. Рядом с ним воевать легче.

Гости снова зааплодировали, а Гарбуз тут же пояснил:

— Своего боевого друга вам представил наш прославленный разведчик старший лейтенант Ромашкин. Он привел сорок пять «языков». В бою за плацдарм был рядом с Пряхиным и награжден орденом Красного Знамени.

Из-за спины замполита Василию лукаво улыбалась чернобровая физиономия Гулиева. В руках у него был тот злополучный ящичек, похожий на этюдник.

Ромашкин обменялся встревоженным взглядом с Початкиным. А Гулиев уже тянулся на цыпочках к уху Гарбуза, торопливо шептал что-то.

— Очень хорошо! — громогласно объявил Гарбуз. — Командир полка прислал нам трофейный гостинец.

— Какая прелесть! — воскликнула Ковальская, увидав уложенные на плюше красивые бутылки с яркими наклейками.

— Таким чудесным вином сейчас могут угостить только на передовой, — многозначительно сказал Зельдович.

«Ты попробуй сначала, а потом уж нахваливай», — мысленно упрекнул его Ромашкин.

Замполит налил всем понемногу из первой бутылки.

— Очень приятное вино, — одобрила Ковальская.

— Какой-то особый привкус, — неопределенно высказался Зельдович.

Баритон помалкивал. «Этого не проведешь», — подумал Василий.

И тут в небе загудели «юнкерсы». Застолье притихло, все подняли головы вверх. Зенитки, словно кашляя, ударили по самолетам. Черные облачка взрывов повисли в вышине. Но бомбардировщики все-таки построились в карусель и стали пикировать на тот берег, на плацдарм.

— Наших бомбят, — сказал Гарбуз и поднялся. — Значит, готовят сильную контратаку.

Все встали. Гарбуз оглядел присутствующих, как-то жалко улыбнулся гостям:

— Извините нас, товарищи, мы должны идти. Там сейчас очень трудно. Оставляем вас на попечение подполковника Головачева.

«Юнкерсы» сбрасывали бомбы порциями, чтобы подольше держать защитников плацдарма в напряжении. Однако не успела их карусель сделать и два круга, как появились наши истребители. Один «юнкерс» задымил сразу. Еще один сперва завалился на крыло, а потом тоже рухнул на землю. Третий бомбардировщик окутался дымом уже вдали, над немецкими позициями.

— Вот это артисты! — восторженно сказал Зельдович.

А за Днепром все азартнее била артиллерия. Перекрывая общий гул, иногда с треском рвались тяжелые мины. Гарбуз в сопровождении Ромашкина, Початкина, Пряхина, всех разведчиков и саперов, только что сидевших за столом, бежал к переправе.

На противоположном берегу из кустов выскочил навстречу им сержант с перевязанной головой.

— Товарищ майор, дальше нельзя: гитлеровцы.

— Какие гитлеровцы?! — вскричал Гарбуз. — А где командир полка? Караваев где?

— Там, на высотке. И батальоны там. Фашисты их обошли. С фланга прорвались.

— А вы почему здесь?

— Мы раненые. На переправу шли. А пока вот держим фрицев.

— Сколько вас?

— Человек двадцать. Еще связисты подходят.

— Где немцы? Много их?

— Рота, не меньше. Вон там, в старых траншеях засели.

Гарбуз посмотрел в бинокль, куда показывал сержант, приказал:

— Ромашкин с разведчиками и ты, Початкин, со своими — за мной!

Всех, кто прибыл с ним, Гарбуз повел вдоль берега, прикрываясь обрывом. Потом они вылезли наверх и по кустам приблизились к траншее, занятой фашистами. Их заметили, начали обстреливать из минометов и пулеметов. Группа залегла.

— Огонька бы, — вздохнул Гарбуз.

Пряхин чиркнул трофейной зажигалкой.

— Не такого, артиллерийского, — улыбнулся замполит. Мокрые волосы прилипли к его лбу, он настороженно вслушивался.

Вдали кипел бой, рычали танки, слышались взрывы гранат и длинные пулеметные очереди.

— Надо выручать командира, — сказал Гарбуз.

— Давайте ударим напропалую, — поддержал замполита Пряхин. — нас тоже почти рота. На плацдарме в первый день у меня двенадцать человек было — ротой считали. А тут вон сколько людей. Да каких! Одни разведчики чего стоят!

— Ишь ты, заговорил! Что же за столом молчал? — спросил Гарбуз. — Беги, Пряхин, к тем раненым и всех, кто может встать, подними в атаку. Отвлечешь фрицев на себя, а мы здесь ударим.

— Есть! — крикнул сержант и побежал исполнять приказ.

— Сколько у нас, Ромашкин, патронов, гранат?

— На одну атаку хватит.

— Давайте поближе подползем.

— Вы бы остались здесь, — не то попросил, не то посоветовал Ромашкин. — Мы сами все сделаем.

— Ты думаешь, я только тосты могу произносить?

— Не знаю вас, что ли?

— Вот и не обижай, — пожурил Андрей Данилович и пополз вместе со всеми.

Из прибрежных зарослей затрещали автоматы, донеслось жиденькое «ура»! Василию показалось, что он слышит тонкий, визгливый голосишко Кузи Пряхина.

— Жаль, если Пряхина убьют. И Золотую Звезду не поносит, — сказал неожиданно Гарбуз. Поднялся во весь рост и скомандовал: — Вперед, за мной!

Ромашкин, привыкший действовать тихо, подумал: «Надо бы и здесь без шума, без «ура!» подползти по кустам ближе». Но саперы и все, кто примкнул к их группе, уже закричали «ура!» и, стреляя на ходу, кинулись к траншее.

Немецкие пулеметы заработали остервенело. Ветки, срезанные пулями, посыпались на головы атакующих. Пулеметчики взяли высоковато, и это спасло многих.

Рогатин, взмахнув ручищей, на бегу добросил гранату до пулемета и тут же метнул вторую. Два взрыва грохнули почти одновременно.

Разведчики выбежали из кустов. Ромашкин заметил, что один пулемет свалился набок, а у другого что-то заело, и зеленые в касках пулеметчики лихорадочно дергают затвор. «Успеют или не успеют? — пронеслось в голове. — Если успеют, нам крышка. Да что же это я!» — спохватился он и, прицелясь, дал очередь из автомата. Пули взбили землю возле пулемета.

Разведчики вбежали на взгорок, где была траншея, и, не спускаясь в нее, ринулись поверху, стреляя в мелькающие под ними каски. Вражеские солдаты сталкивались на поворотах траншеи, лезли через убитых.

Рядом с Ромашкиным зарокотал пулемет. Василий оглянулся. Из немецкого пулемета шпарил по немцам Пролеткин. Он устранил задержку и теперь, уткнув приклад в живот, волоча по земле длинную ленту, как метлой, мел огнем впереди себя.

— Давай, давай, чертенок! — весело поощрил его Гарбуз.

Гитлеровцы сбились кучей в конце траншеи, мешая друг другу, пытались еще отстреливаться. Но когда Саша Пролеткин полоснул из пулемета в самую их гущу, оттуда послышались крики, стоны и знакомое «Гитлер капут!».

— Хенде хох! — приказал Ромашкин.

Несколько рук поднялось из траншеи.

Початкин побежал было к ним, но Ромашкин схватил его за гимнастерку.

— Погоди, не горячись. Может, руки подняли не все!

Женька остановился.

И тут произошло непоправимое. Из траншеи раздался одиночный выстрел. Немцы присели, опасаясь ответного огня.

— Вот видишь, — сказал Ромашкин и услыхал, как позади кто-то свалился.

— Комиссар! — жалобно крикнул Саша Пролеткин.

Ромашкин оглянулся и увидел Гарбуза на земле.

Струйка крови текла с виска под воротник гимнастерки.

— Товарищ майор! — позвал Ромашкин, склоняясь над Гарбузом и уже понимая, что тот мертв.

За спиной опять загремели выстрелы и взрывы гранат. Ромашкин догадывался, что там происходит, но даже не оглянулся. Держал холодеющую руку Гарбуза и шептал:

— Я же говорил вам, Андрей Данилович, не надо. Мы бы сами...

Шестеро разведчиков унесли Гарбуза на плащ-палатке к переправе.

Оттуда Ромашкин позвонил на НП полка, доложил о беде. Караваев долго молчал, только слышно было его дыхание в трубке, потом чужим, одеревеневшим голосом приказал:

— Выносите Андрея Даниловича на тот берег. Хоронить будем всем полком.

— А на кого оставим плацдарм?

— Свято место пусто не бывает. Ночью нас сменят...

На левом берегу, где совсем недавно некому было слушать концерт, теперь стало многолюдно. Подходила свежая дивизия. Усталые солдаты рассаживались на косогоре и, пока паром перевозил через Днепр очередное подразделение, успевали прослушать и просмотреть весь не слишком обширный репертуар оказавшихся здесь артистов. Уплывала одна партия бойцов, подходила другая, и снова все в том же порядке выступали Зельдович, Агния Ковальская, баритон Гордов и балетная пара.

Когда разведчики поднимались по трапу с тяжелой своей и скорбной ношей, Ковальская пела:

Как провожала и обещала
Синий платочек беречь...

Конферансье Зельдович узнал их, заметно заволновался. Ему подумалось почему-то, что погиб тот симпатичный рыженький Герой, который не умел говорить. Такой молодой, совсем мальчик...

Объявив перерыв, артисты побежали к опушке леса, где их угощали обедом. Агния Ковальская, придерживая подол своего красивого розового платья, семенила по лугу в лакированных туфлях. Ей помогал, подхватив под руку, баритон во фраке.

Вокруг тела, накрытого зеленой плащ-палаткой, стояли без пилоток их первые зрители.

— Кто это? — спросила Ковальская, кусая губы.

Ромашкин не мог выговорить ни слова, знал: голос задрожит и он расплачется. Молча приподнял край палатки, показал лицо Андрея Даниловича.

— Ах! — вскрикнула Ковальская, и из глаз ее покатились слезы...

...Ночью остатки полка были выведены во второй эшелон.

Гарбуза похоронили под той самой березой на опушке, где он вчера принимал гостей, правил застольем. На похоронах Караваев произнес недлинную, но очень трудную для него речь. Подполковник часто умолкал, и все опускали при этом глаза, как бы давая возможность командиру собраться с силами. Караваев снова начинал говорить и опять замирал на полуслове.

А Ромашкин видел перед собой далекое алтайское поле, залитое солнцем, на котором никогда не бывал, но которое отлично представлял себе по рассказам Гарбуза. На поле этом урчали тракторы, разворачивались комбайны, толпились колхозники. Только не было здесь секретаря райкома Гарбуза.

Когда прогремел прощальный залп, в задних рядах кто-то тихо спросил:

— Где тут артисты?

— А в чем дело? — оглянулся Зельдович.

— Мы на тот берег идем. Ну, и хотели бы... как всем, которым вы до нас... — смущенно просил загорелый усатый старшина.

* * *

В полк прибыл новый замполит. Караваев представил его офицерам штаба и командирам батальонов. Все смотрели на вновь назначенного и невольно — на могилу Гарбуза под раскидистой березой. Ромашкин узнал подполковника Линтварева — того самого батальонного комиссара, с которым лежал в госпитале. Помнил Василий и неприятный разговор с Линтваревым по поводу киножурнала о параде на Красной площади. Линтварев был в хорошо отутюженной форме, два ордена Красной Звезды поблескивали на его груди. Лицо у подполковника, как и тогда в госпитале, гладкое, глаза серьезные, умные.

Его первое указание всем понравилось краткостью и деловитостью:

— Дайте людям хорошенько выспаться. Мы организуем баню, постарайтесь соблюдать график, надо, чтобы все успели помыться. Последнее время, в боях, вам читать было некогда. Я привез с собой целую кипу газет, пришлю вам. Полистайте старую прессу — там много интересного. — Линтварев заметил, что командиры поглядывали на могилу Гарбуза, и сказал: — Я хорошо знал Андрея Даниловича. Вместе с вами, товарищи, я переживаю тяжелую утрату. Много раз мы встречались с ним, часто говорили по телефону. До назначения в полк я работал в политотделе нашей же армии. Мы постоянно были связаны по службе.

Василий понимал — нет оснований для неприязни к новому замполиту. Короткого инцидента в госпитале для этого вроде бы недостаточно. Но все же неприятен ему был этот человек, а чем, он объяснить не мог.

Сразу после совещания в роты прибежали связные из штаба, зазвонили телефоны, которые успел и здесь, на отдыхе, наставить капитан Морейко. Срочно объявилось построение полка.

На большой поляне Василий увидел три запыленные легковые машины. Там, разговаривая, стояли генералы. В стороне от других прохаживался, заложив руки за спину, маршал — государственный герб и большая звезда виднелись на его погонах.

Когда полк был построен и маршал подошел ближе, Ромашкин узнал — это Жуков!

Маршал поблагодарил всех за стойкость и мужество, проявленные при небывалом в истории войн форсировании такой водной преграды на широком фронте.

— Только вам — советским воинам — оказалось это под силу!

Подполковник Колокольцев стал читать список награжденных. Первым вызвал Героя Советского Союза Пряхина. Быстрой походкой Кузьма подбежал к столу. Жуков впервые за все время улыбнулся:

— Спасибо тебе, сержант Пряхин!

— Служу Советскому Союзу! — браво пропищал Кузьма, и маршал опять улыбнулся.

— Молодец, хорошо служишь! — Он подал ему кумачовую папку — Грамоту Верховного Совета, на ней в раскрытой коробочке горела солнцем Золотая Звезда, а в другой — переливался теплым золотом орден Ленина. Пряхин вернулся в строй, соседи тут же помогли ему прикрепить награды. Все с любопытством косили глазами на Героя, но порядок в строю не нарушали.

— Капитан Куржаков награждается орденом Красного Знамени, — вызвал начальник штаба.

Григорий пошел к столу, придерживая руку на черной повязке. «Не ранило бы его в начале форсирования, сейчас был бы Героем», — подумал Ромашкин. Давно уже Василий не испытывал неприязни, с которой началось их знакомство, он уважал Куржакова и втайне даже преклонялся перед его храбростью, понимал теперь причины его злости и грубости. Когда человек в бою отдает себя всего без остатка, как Куржаков, ему можно простить любую резкость. Правда, Ромашкину не нравились пьяные выходки Куржакова и даже не они сами, а последствия, к которым могли привести. Совсем недавно обнаружил Куржаков густые заросли малины в нейтральной зоне и взбеленился:

— Не позволю фрицам жрать нашу малину!

Приказал вырыть ход сообщения, провел телефон и велел бойцам:

— Съесть всю малину!

Колокольцев, узнав о новом его фортеле, спросил по телефону:

— Где вы находитесь?

Куржаков, не моргнув глазом, ответил:

— В малине!

— Перестаньте шутить, возвращайтесь на свой НП, — приказал Колокольцев.

— А у меня здесь вспомогательный НП, товарищ подполковник. Дадите команду вперед, а я уже впереди!

— Хватит, Григорий Акимович, пошутили — и довольно, — устало сказал Колокольцев.

Куржаков уважал начальника штаба — вернулся.

...Следующим для получения награды был вызван Иван Петрович Казаков. Ему тоже вручили орден Красного Знамени. Потом настала очередь Ромашкина. С бьющимся сердцем строевым шагом он подошел к маршалу и с любопытством посмотрел ему в лицо. Низкие темные брови и тяжелый подбородок с глубокой ямкой посередине делали его суровым, а глаза у маршала оказались добрыми.

«Это сейчас они добрые, когда награды вручает», — подумал Ромашкин, он слышал много рассказов о крутости Жукова. Действительно, когда маршал появлялся на каком-нибудь участке фронта, люди сразу чувствовали его твердую волю. Жуков не терпел неисполнительности и неточности, за каждую оплошность взыскивал с виновных строго, и никто никогда не осуждал маршала, потому что все видели — взыскивает он справедливо, желая избавить войско от больших потерь и ускорить победу. Ромашкин слышал, как недавно в соседней дивизии Жуков обнаружил, что в одном полку плохо подготовились к наступлению: то ли устали, то ли поленились там работники штаба. «Пойдете сами со стрелковыми ротами, — сказал им Жуков. — Переносить срок общего наступления я не могу. Убедитесь, как трудно воевать солдату при таких организаторах, как вы».

Маршал крепко пожал руку Ромашкина. Взяв коробочку с орденом, Василий ответил, как все:

— Служу Советскому Союзу!

Чтобы ускорить вручение наград, генералы стали помогать маршалу.

Разведчики Рогатин, Пролеткин, Голощапов получили ордена Отечественной войны второй степени, все остальные, кто был с Ромашкиным и Пряхиным на плацдарме, — Красную Звезду. Много орденов и медалей осталось на столе в коробочках — кому они были предназначены, лежали в земле или на дне реки.

Потом Василий и все награжденные слушали концерт, на этот раз его дал фронтовой ансамбль песни и пляски.

Маршал и генералы на концерт не остались: впереди шел бой, и у них были свои заботы. После концерта обедали — каждая рота, батарея своей семьей. Ромашкин посидел с разведчиками, почувствовал, когда разговоры были в разгаре, что стесняет ребят, и незаметно ушел в штаб. По дороге он встретил Початкина.

— Пойдем к Люленкову, — предложил тот, — там ордена обмывают.

Штабные офицеры охотно приняли их в свою компанию. Заставили Ромашкина снять новый орден, положили в кружку, налили водки.

Это была фронтовая традиция — так обмывали и ордена и новые звездочки на погоны. Ромашкин выпил, достал орден и поцеловал его на закуску — так тоже полагалось.

— Молодец. Дай бог тебе еще! — сказал Люленков Ромашкину.

Орден пошел по кругу, его стали рассматривать инженер Биркин, химик Гоглидзе, связист Морейко, писаря и машинистки, которые сидели за общим столом.

В этот день Ромашкин побывал с Женькой у Ивана Петровича Казакова и у Куржакова. Их ордена тоже обмыли. Вечером, уже пошатываясь, Ромашкин опять оказался в штабе. Здесь остались одни офицеры, они курили, рассказывали анекдоты. Ромашкин подсел к ним, послушал и посмеялся вместе со всеми.

Может быть, все обошлось бы благополучно, если бы не перешли на бывальщины.

— Вот случилось однажды, братцы, со мной такая петрушка... — Гоглидзе рассказал, как он встретил в поезде женщину и внезапно полюбил ее.

Потом говорил Биркин. За ним опять Гоглидзе. Это был обычный мужской разговор, такой, когда, не называя имен, вспоминают о женщинах, встреченных давно, и говорят чаще всего с явным домыслом, чтобы слушателям было интереснее. Такие рассказы никого не унижают и воспринимаются как анекдоты.

Но вдруг Морейко, разгоряченный выпитым, решил перехлестнуть всех.

— Вот здесь у меня в блокнотике... — Он достал из кармана блокнот с потертыми краями, похлопал по нему белой, будто женской, рукой. — Здесь записаны все, сколько их было. — Он стал читать: — Зиночка из Саратова, Нюрочка из Краснодара...

Ромашкину стало не по себе, он увидел длинный список имен тех, мокрые губы Морейко, его похотливые масленые глаза. Не помня себя, Ромашкин вдруг встал и влепил увесистый боксерский хук в лицо Морейко. Тот упал на спину, выронил блокнот и несколько секунд лежал, ошалело моргая глазами. Кровь полилась из его разбитых губ. Пошатываясь, Морейко медленно поднялся.

— За что? — спросил он, вытирая рот и размазывая кровь по щеке.

— Правильно, слушай, сделал! — сказал Гоглидзе.

— За что? — спросил еще раз Морейко и, подвигав губами, выплюнул зуб. — Ты мне зуб выбил.

— И второй выбью, — сказал Ромашкин, угрожающе сжав кулаки.

Люленков и Биркин встали между ними.

— Что я такого сделал? — спрашивал Морейко. — Я старше его по званию...

— Ладно, потом разберемся, — сказал Люленков и увел Ромашкина к разведчикам. — Ложись, спи. Ну, натворил ты дел! Хорошо, если все обойдется тихо. Вы, ребята, его никуда не пускайте.

Однако скандал замять не удалось. Утром новый замполит увидел начальника связи со вздутой, посиневшей губой, без переднего зуба, отозвал его в сторону и выяснил, в чем дело.

Немедленно Линтварев сообщил в политотдел дивизии — скрывать такие грехи ему не было смысла. Пусть все видят, в каком состоянии он принимает полк.

Караваев, узнав о случившемся, хмуро спросил Линтварева:

— Почему не доложили мне, а сразу в политотдел?

— Это моя работа, товарищ подполковник, и я бы хотел сам выполнять возложенные на меня обязанности, — ответил холодно Линтварев и подумал: «Надо с первого дня поставить все на свои места, подмять себя не дам».

— Насколько мне известно, вы не комиссар, а мой заместитель. Поэтому прошу не обходить меня при решении любых вопросов.

— Я не только ваш зам, я представитель партии.

Караваев пристально посмотрел на Линтварева: «Вон ты какая птица! Значит, кончилась дружная жизнь в полку. Эх, Андрей Данилович, как же мы тебя не уберегли?! Уж если кто был представителем партии, так это ты». Линтвареву ответил жестко, с уверенностью в своей правоте:

— Нам в полку «представителей» не надо. У меня такой же партийный билет, как и у вас. Партия не случайно отказалась от комиссаров. Вы должны это знать лучше меня. Ваш предшественник Андрей Данилович Гарбуз, даже будучи комиссаром, никогда не «комиссарил», а был нашим боевым товарищем.

— Наверное, поэтому в полку происходят пьянки и драки офицеров, — твердо сказал Линтварев. — Младшие выбивают зубы старшим. Докатились!

Караваев побледнел — факт есть факт, но как объяснить этому «представителю», что происшествие — единственный случай? И надо еще разобраться: может, Ромашкин отчасти прав? Но командир понимал — говорить с Линтваревым бесполезно, сейчас он неуязвим.

Линтварев считал первую стычку выигранной. Его донесение в политотдел было написано так, что начальник политотдела полковник Губин решил выехать в полк немедленно и сказал об этом комдиву.

— Я тоже поеду, — ответил генерал Доброхотов.

Он только что говорил по телефону с Караваевым, тот обиженно докладывал:

— Если мне перестали доверять и прислали «представителя», тогда лучше снимайте сразу.

«Караваев и его полк всегда были на хорошем счету, — думал Доброхотов, — да и этот Ромашкин — отличный офицер. Что там у них вдруг перевернулось? Конечно, Караваеву после гибели Гарбуза трудно сразу принять нового замполита. К тому же новый, наверное, не понял чувств командира к погибшему Гарбузу и сразу стал показывать свой характер. — Генерал посмотрел на полковника Губина, который сидел рядом в машине. — Вот Борис Григорьевич — прекрасный политработник и своим положением пользуется тактично, умело. Или член Военного совета армии Бойков — огромной властью наделен человек, а как осторожно употребляет ее! Гарбуз-то был, по сути дела, гражданским человеком, но каким замечательным политработником он стал! И как дружно работали они с Караваевым. Почему новый замполит не нашел с ним общего языка?»

— А кто такой Линтварев, что за человек? — спросил Доброхотов.

Губин слышал: Линтварев чем-то провинился и в полк направлен не по доброй воле. Но, желая поддержать его на новом месте, не стал говорить комдиву о слухах.

— Линтварев опытный политработник, — ответил он кратко, — направлен к нам из политотдела армии, он там служил.

Приехав в полк, командир дивизии и начальник политотдела вызвали виновников происшествия. Выяснив несложные обстоятельства, генерал попытался помирить офицеров:

— Я знал вас, товарищ Ромашкин, как боевого разведчика, дисциплинированного офицера. И вы, капитан Морейко, давно и неплохо служите в полку, вам, полагаю, не безралична его честь. Ну, повздорили. Бывает. Вы извинились перед капитаном, товарищ Ромашкин?

— Нет, товарищ генерал, — ответил Василий и подумал: «За что я должен перед ним извиняться? Я бы ему с удовольствием еще раз по роже дал».

— Ну, тогда извинитесь — и делу конец.

Ромашкин молчал.

Такой исход событий Линтварева не устраивал. Ему хотелось, чтобы остался письменный след о происшествии, чтобы в любом случае можно было опереться на эту бумагу: станет дисциплина лучше — а вот что прежде было; ухудшится — смотрите, какие тут мордобои происходили еще до моего приезда.

Ромашкин не ответил генералу, молчал. И Линтварев сейчас же этим воспользовался:

— Вот видите, товарищ генерал, как ведет себя Ромашкин. Я считаю: это не дисциплинарный проступок, а преступление со всеми вытекающими последствиями. Избил капитана, к тому же при исполнении служебных обязанностей: Морейко был дежурным по штабу. Ромашкина следует судить. Это будет уроком и для других.

— Он храбро воевал, — попытался защитить генерал. — Смотрите, вся грудь в орденах.

Линтварев решил не сдаваться и выложил главный свой козырь.

— Я знаю старшего лейтенанта давно, мы лечились после ранения в одном госпитале. Еще там не понравились мне его разговоры: он выражал сомнения по поводу речи товарища Сталина на Красной площади седьмого ноября.

Дело принимало скверный оборот. Доброхотов хорошо знал, какие могут быть последствия при политических обвинениях. Он был уверен, что если Ромашкин и сболтнул какую-то глупость, то, конечно, не по злому умыслу. «Нет, надо парня выручать». Чтобы быть объективным и заручиться поддержкой Рубина, генерал спросил:

— Как думаешь, Борис Григорьевич?

— Обвинения подполковника Линтварева серьезны, надо разобраться, — задумчиво произнес Губин. — Обстоятельно следует разобраться, — подчеркнул он.

Генерал с досадой подумал: «Следствия, допросы, протоколы... Затаскают, погубят парнишку. Нет, откладывать дело нельзя, выяснить надо сейчас. Виноват — пусть отвечает, нет вины — нечего мытарить человека».

— Что ты там наговорил? — резко спросил Доброхотов разведчика.

— Пусть подполковник сам скажет, — огрызнулся Ромашкин.

— Вот видите, какой это озлобленный человек, — тут же сказал Линтварев.

— Да бросьте вы хаять его! — вмешался Караваев. — Мы знаем Ромашкина не хуже вас. Факты выкладывайте, факты!

— Так что же он говорил? Что вас насторожило? — спросил генерал, нацелив колкие глаза и кустистые брови на Линтварева.

— Я точно не помню, но он сомневался по поводу каких-то слов товарища Сталина.

— Каких именно слов? — Доброхотов обратился к Ромашкину.

— Я был в сорок первом седьмого ноября на параде в Москве. Тогда шел снег, все мы и товарищ Сталин были в снегу. А в кинохронике перед товарищем Сталиным снег не падал и пар у него, когда говорил, изо рта не шел. Вот я и спросил: почему?

— Кого спросил?

— Да так, никого, сам себе сказал.

— И это вся «политика»? Мы тоже была на параде, снег действительно падал. — Генерал опять повернулся к Линтвареву. — Что вы усматриваете в этом подозрительного?

— Смысл не только в этом снеге. Окружающие слышали высказывание Ромашкина, он заронил сомнение. А зачем? Мне кажется, нашему особому отделу не мешает поинтересоваться этим.

«Ну, опять его понесло», — раздраженно подумал Доброхотов и, чтобы разом всему положить конец, поднялся и громко объявил:

— Старшего лейтенанта Ромашкина за оскорбление капитана Морейко, старшего по званию, отправить в штрафную роту! Письменный приказ получите сегодня же.

Доброхотов расстроился оттого, что не смог защитить хорошего офицера и что в дивизии завелся такой человек, как Линтварев. Из-за этого Линтварева он, комдив, вынужден был принять крутое решение.

— Черт знает чем приходится здесь заниматься, когда люди на том берегу жизни кладут! — шумел генерал. — Вы, Караваев, наведите порядок в полку и будьте готовы завтра же выступить на плацдарм. Хватит, наотдыхались! Отличились!

Генерал и начальник политотдела уехали.

Ромашкину все сочувствовали: и Колокольцев, и Люленков, и офицеры штаба. Казаков и Початкин не отходили от него. Вызвал и Караваев.

— Садись поешь, наверное, не завтракал и не обедал сегодня? Ты вот что... Ты духом не падай. Бывает. Мы постараемся тебя выручить. Я поговорю с членом Военного совета.

Ромашкину было приятно, что командир поддерживает его в трудную минуту.

На капитана Морейко Василий не обижался, конечно, не следовало его бить. Но Линтварев — вот кто возмущал и удивлял: заварить такое дело, вспомнить госпитальный разговор, так бессовестно все извратить! Зачем ему это понадобилось? Почему невзлюбил? За что мстит?

Не знал и не думал Ромашкин о том, что Линтварев к нему не испытывал неприязни; будь на месте Василия другой, Линтварев поступил бы так же — это всего-навсего его тактический ход, желание упрочить свое служебное положение, своеобразный испуг перед большим командирским авторитетом Караваева, попытка поставить себя если не в равное с ним, то уж обязательно в независимое положение.

Непонятна была Ромашкину и суровость комдива — уж ему-то чем не угодил? Василий сидел напротив Караваева, ел, не замечая вкуса пищи, говорил будто о ком-то другом, не о себе:

— Все сразу забыли. Вчера был хороший, сегодня плохой. Генерал три награды вручил, а сегодня — бах! — в штрафную...

Караваев, понизив голос, сказал:

— Ты генералу спасибо скажи — выручил он тебя. Если бы не он, загремел бы под трибунал, да еще с политическим хвостом. Комдив с разрешения старших начальников направил тебя в штрафную роту, приданную нашей дивизии, а не в штрафной батальон. Побудешь в штрафной и вернешься в свой полк.

Ромашкина удивило это объяснение, но, поразмыслив, понял — командир полка прав, все могло кончиться гораздо хуже.

Трудно было Василию расставаться с разведчиками, только теперь почувствовал, как они ему дороги. Да и ребята были расстроены. Им хотелось чем-то помочь командиру, быстрый на руку Саша Пролеткин предложил:

— Может, мы этому капитану остальные зубы пересчитаем?

— Разведчики не хулиганы! — решительно возразил Василий. — И не вздумайте его трогать, будет позор всему взводу.

— Не слушайте вы этого балаболку, — мрачно сказал Рогатин.

— Може, вам у шрафной роти якусь отдельну задачу поставлят, а мы ее всем скопом сполним? — спросил Шовкопляс.

— Где она, штрафная рота, я и сам еще не знаю. Да и не бывает таких отдельных задач. Вы же знаете — штрафников посылают в самые горячие места. Нет, братцы, вы здесь воюйте, а я вернусь, если жив останусь.

Старшина Жмаченко нагрузил для Ромашкина полный вещмешок своих и трофейных продуктов.

— Зачем столько? — спросил Ромашкин.

— Там будет общий котел, товарищ старший лейтенант, берите, сгодится.

Ромашкин снял погоны, отвинтил ордена и подал старшине:

— Пусть во взводе хранится. Вроде бы я на задание ушел. В случае чего — адрес у тебя есть. Матери отправишь.

Жмаченко, чтобы не расплакаться, торопливо стал возражать:

— Ничего не случится, товарищ старший лейтенант, столько ночей лазили — все обошлось. А штрафники днем действуют, разглядите, что к чему. И голову-то особенно не подставляйте.

— Ничего не выйдет, знаешь закон — искупишь вину кровью! Придется рисковать. Да и не умею я за чужой спиной прятаться.

На другой день Ромашкин получил в штабе копию приказа, предписание и отправился своим ходом в деревню Якимовку, где находились штрафники.

Шел он один, без сопровождающего. Колокольцев не хотел обижать его еще и конвоиром.

* * *

Штрафная рота, куда шел Ромашкин, была сформирована в тылу из людей, совершивших разные проступки и преступления. В нее вошли и бывшие заключенные, те, кто подавал просьбу об отправке на фронт. Им предоставлялась возможность искупить свою вину в бою. Рота — двести пятьдесят человек — прошла короткий курс обучения и эшелоном — в товарных вагонах, оборудованных нарами и железными печками, — прибыла во фронтовые тылы. Здесь в нее добавили местных провинившихся, вроде Ромашкина, укомплектовали офицерами и разместили в деревне Якимовка ждать наступления: штрафников разрешалось посылать в бой только в наступлении.

Ромашкин сдал документы пожилому командиру роты — капитану Телегину, осипшему от курева и простуды.

— За что? — спросил капитан.

Василий рассказал.

— Ну, это шалости. Против наших штрафников вы ребенок. Кстати, будьте с ними осторожны, у них есть свои атаманы, свои законы. Есть в роте и бывшие уголовники.

В Якимовке дома стояли лишь на одной стороне улицы, а на противоположной торчал длинный ряд печных труб, окруженных черными головешками.

Ромашкин пришел в избу, где располагался взвод штрафников, в который его зачислили. После разговора в штабе он с любопытством оглядел своих новых сослуживцев. Внешне это были солдаты как солдаты: в военной форме, со звездочками на новеньких пилотках и погонами на плечах. Ромашкину трудно было представить, что среди них есть и бывшие преступники, уголовники, люди с темным прошлым.

Ни кроватей, ни нар в избе не было. Василий нашел свободное место на полу, поставил вещевой мешок к стенке, уселся рядом. Слева лежал молодой симпатичный парень с быстрыми смышлеными глазами, темные волосы расчесаны на ровный пробор. Парень был чистенький, но форма сидела на нем не очень ладно, он напоминал студента, недавно призванного в армию. Справа — пожилой, лысый, с полным ртом золотых зубов: видно отец семейства, какой-нибудь бухгалтер-растратчик или проворовавшийся завскладом.

Когда Ромашкин вошел, все притихли. Помня предупреждение, Василий ожидал каких-нибудь козней, насмешек, розыгрышей и решил: «Это можно стерпеть. Если станут бить, от двоих-троих отмахаюсь. Ну, а в более сложной обстановке обращусь за помощью к командиру роты».

Внешне спокойный, внутренне настороженный, Василий привалился к стене, вроде отдыхал.

— Ты по какой статье? — спросил «студент».

— Что? — не понял Василий.

— Статья, говорю, какая, срок какой получил?

— У меня нет статьи, я по приказу.

— Фронтовик? Давно на передовой?

— Давно. — Василий чувствовал: говорит с ним один, а слушают все.

— За что угодил в штрафную?

— Рыло набил одному дундуку.

— Разве за это сажают? — усомнился парень. — Ты давай не темни. Пришел к нам жить — говори правду.

— Я не вру, тот дундук был старше по званию — капитан.

— А ты кто?

— Я старший лейтенант.

— А до войны, до армии кто ты был?

— Школьник, — простодушно ответил Ромашкин, и окружающие почему-то засмеялись. Он даже не подозревал, что сам себе дал кличку: с этой минуты он для всех стал Школьником, хотя это было очень далекое прошлое.

— Значит, ты домашний, — сказал парень. — А перо зачем носишь?

— Какое перо?

— А вот это. — Парень показал на финский нож, прицепленный к поясу Ромашкина.

— Гитлеровцев бить.

— И приходилось?

— Бывало. — Ромашкин подумал: пора и ему спросить. — А ты за что осужден?

Парень лукаво усмехнулся.

— За халатность.

— В чем ты ее допустил?

— Квартиру обокрал, а шмутки сплавить втихую не сумел. Засыпался. Вот, значит, проявил халатность, промашку дал.

В углу заржали. Ромашкин поглядел туда. Там сидели трое — один коротышка, плечистый, почти без шеи, мордастый, а двое других к Ромашкину сидели спиной, лица их не были видны. Они-то, хоть и негромко, но именно ржали, а не смеялись. Ромашкин никогда не слышал такого смеха у своих разведчиков, хотя шутили во взводе часто.

Коротышка подошел к Василию, привычно и удобно опустился на пол, видно, много пришлось ему сидеть на плоских нарах. Он посмотрел на Василия пронзительными наглыми глазами, спросил:

— Значит, фронтовичек?

—Да.

— Ну-ка, расскажи нам, как воевать с немцами? У них там, говорят, проволока, мины. Как же через всю эту мазуту до них добраться?

— Мины перед наступлением саперы снимут, проволоку артиллерия разобьет.

— А если не разобьет?

— Тогда сами порвете гранатами, прикладами, шинели набросаете.

— А ты немцев видал?

— Конечно. Я живыми их брал, в разведке служил.

Коротышка быстро взглянул на лысого, золотозубого «отца семейства», тот сделал глазом какой-то едва уловимый знак.

— Идем в наш куток! Про немцев расскажешь... — позвал коротышка.

Вопреки ожиданиям, Ромашкина приняли вполне дружелюбно, только посмеивались над его неопытностью в делах житейских и незнанием уголовных правил.

К вечеру Василий был в их компании своим. Познакомился со всеми. Коротышку звали Николой. Он много раз судился, имел несколько фамилий, последняя была Фомич, при аресте брякнул первое, что пришло на ум. Фомичом воры называли ломик, которым срывают замки, взламывают двери. Кроме разных фамилий у Николы была постоянная кличка Мясник. Его побаивались даже уголовники, потому что Никола без долгих рассуждений пускал в ход нож и на его совести была не одна жизнь даже своего брата вора. Кличку ему дали за то, что Никола ходил грабить квартиры, спрятав топор под полой пиджака, и бил по голове того, кто отворял ему двери, глушил обухом. Последний раз суд вынес Мяснику высшую меру, но его все же помиловали. Отсидев пять лет, он решил воспользоваться тягой людей на фронт, чтобы выйти на волю.

Солдат, похожий на студента, оказался карманником высокой квалификации: он мог в трамвае снять часы с руки, а однажды увел у кого-то с глаз очки в золотой оправе. Звали его Вовка-Штымп — за то, что любил форсисто одеваться. Вовка не был безразличен к своим фамилиям, как Мясник, — он выбирал звучные и оригинальные, судился как Валетов, Солнцев, Трефовый. Очередная его фамилия была Голубой. Под одобрительный смех воров Штымп рассказал, как однажды, чтоб насолить следователю и сбить его с толку, выбрал такую фамилию, которую никто не мог записать.

— Вот пиши, — предложил он Ромашкину.

Ромашкин достал карандаш и блокнот из планшетки. Штымп произнес фамилию — два первых слога в ней были похожи на звуки, которыми останавливают лошадь:

— Тпрутпрункевич!

Василий под общий смех не мог написать такую фамилию.

— Вот и следователь так же. Ох, и помучился он со мной, когда протоколы допроса писал!

— А Голубым ты почему сделался? — спросил Ромашкин.

— Где-то слыхал или читал — кого-то называли «голубой воришка». Понравилось мне это выражение. Ну, однажды засыпался — сумочку у одной тетки раскурочил, а она застукала меня и давай кудахтать: воришка да воришка! Стали составлять протокол: фамилия? Я и сказал: голубой воришка. «Воришку» отбросили, а «голубой» остался.

Заводилой в этой компании оказался лысый «отец семейства». Он держался в стороне, но его слово или жест был решающим. У него была кличка; Вовка сообщил ее Ромашкину шепотом:

— Червонный — у него зубы из червонного золота. Да смотри не назови его так — не любит.

Штрафники звали Червонного Петром Ивановичем, а командир штрафной роты по фамилии — Адивлин.

Петр Иванович неожиданно для Ромашкина отнесся к нему покровительственно, тоже расспрашивал о боях, о немцах, о том, как Ромашкин ходил в тыл.

— В общем, будешь жить с нами, Школьник, — добродушно улыбаясь, сказал Петр Иванович, — с нами не пропадешь!

Дружки Червонного достали из своих мешков такую еду, какой Ромашкин давно не видел: жареные утки, домашние пироги, копченую рыбу. Была у них и водка.

Заметив удивленный взгляд Ромашкина, Штымп пояснил:

— Наши все могут достать.

Поужинали, выпили, сели играть в карты. Ромашкин умел только в «очко», да и не на что было играть, деньги он отсылал матери. Штрафники играли в «стос» и в «буру». Они артистически тасовали карты, пускали их вразрез. Ловко, будто на гребенке, трещали колодой, проводя пальцами по картам снизу вверх. Играли азартно, Штымп кусал руки, если проигрывал. Опасаясь офицеров, деньги не показывали. Изредка, когда уже было трудно запоминать, кто кому и сколько должен, звучало одно слово: «Расчет!» И все быстро перебрасывались хрустящими бумажками, небрежно совали их в карманы.

Ночью роту подняли командиры:

— Выходи строиться!

— С вещами или просто так? — спросил из темноты Вовка.

— В полном боевом! Пойдем на передовую.

Агитатор сказал перед строем:

— Товарищи, настал час, когда вы сможете доказать свою преданность Родине, искупить грехи, очистить свою совесть и стать полноправными советскими гражданами. Страна вам поверила, дала оружие. Теперь дело за вами. Мы надеемся, вы оправдаете доверие. За проявленное мужество и геройство каждый может быть освобожден из штрафной роты досрочно. Бейте врагов беспощадно — это будет лучшим доказательством вашей преданности! — Он помолчал, спросил: — Вопросы есть?

— Все понятно.

Через открытое окно было слышно, как командир роты доложил по телефону:

— Товарищ двадцатый, «Шурочка» вышла в три ноль-ноль, как было приказано.

Шли часа два. Сначала лесом, потом полем, за которым уже были видны вспышки ракет. Скоро стали долетать яркие трассирующие пули.

— Куда же они, гады, стреляют! — возмущался Вовка-Штымп. — Так до начала наступления живого человека убить можно.

Ромашкин вспомнил: вот так же на подходе к первой траншее под Москвой его ударила красная трассирующая пуля, впилась огненной осой. И сейчас при одном воспоминании заныло в груди, и на спине под лопаткой, где вылетела пуля.

Ветер стал обдавать тошнотворным сладковатым запахом.

— Это чем воняет? — спросил Вовка.

— Трупы, — ответил Ромашкин.

— Разве их не убирают?

— В нейтральной зоне не всегда можно убрать. Когда вышли в первую траншею, командир взвода лейтенант Сиваков пояснил:

— Один день будете в этой траншее, чтобы оглядеться, изучить местность. В наступление пойдем завтра. Нам приказано овладеть высотой, которая перед нами, уничтожить там фашистов и в дальнейшем взять деревню Коробкино — ее не видно, она в глубине обороны немцев, за этой высоткой. Можно отдыхать, спать в блиндаже и в траншее. Дежурить будете парами по два часа. — Взводный объявил, кто с кем и в какое время будет дежурить. — Задача наблюдателей: своевременно обнаружить и подать сигнал тревоги в случае контратаки противника.

Лейтенант Сиваков, видно, опытный фронтовик, у него суровое, загорелое лицо, орден Красной Звезды и медаль «За отвагу» на груди. Молчаливый — разговаривал только командами. Ромашкин знал — в штрафные роты подбирали волевых, опытных офицеров, они пользовались правами и получали оклады на одну ступень выше штатной должности: взводный — как командир роты, ротный — как комбат. Ромашкину хотелось поговорить с лейтенантом, рассказать, что он такой же фронтовик, но мрачный вид Сивакова не располагал к доверительной беседе, да и ни к чему она — все здесь временное: взвод, рота, бойцы, командиры, даже сама жизнь. Ромашкину доводилось видеть, в какое пекло бросали штрафников: через несколько часов от роты оставалось немного. Собственно, шли штрафники в атаку наравне со всеми, только на самом тяжелом участке, обычно они атаковали решительно, до последней возможности, ведь каждому надо искупить вину кровью, пока не ранит, надо идти вперед.

Когда рассвело, стало видно поле, на котором лежали убитые фашисты, высота, окаймленная траншеей, кустарник в лощине.

— Сколько часов валяется, — с сожалением сказал Штымп.

— Каких часов? — не понял Ромашкин.

— Разных — ручных, карманных.

— Где?

— А вон — у каждого фрица, наверное, есть часы. Надо бы ночью туда слазить.

По распределению взводного Ромашкин попал дежурить в паре с Нагорным — человеком с какой-то неопределенной внешностью: худощавый, опрятный, лет сорока, но серые глаза такие усталые, будто прожил сто лет. Червонный о нем шепнул Ромашкину:

— Твой напарник опасный, приглядывай за ним. Как бы не рванул к фашистам. Читал в газетах, как фашисты таких, как он, бургомистрами назначают? Вот и этот, свободы мне не видать, туда нацелился!

— Не уйдет, кругом люди.

— А ночью? Выползет по-тихому из траншеи — и привет!

— Ночью может, — согласился Ромашкин и подумал: «Везет мне! Мало того, что за врагами надо смотреть, еще за своими поглядывай».

Через некоторое время Червонный опять подошел к Василию, на этот раз в сопровождении всей компании.

— Послушай, Школьник, есть у нас одна задумка. В атаке побьют всех нас — и привет тете Моте. А если мы фрица притащим? Пойдем ночью — ты, я, Никола, Вовка, еще двое — и притащим. Могут нас за это из штрафной освободить? Капитан сказал — за мужество можно без своей крови. Поведешь?

У Ромашкина при одной мысли о поиске, да еще с такими ребятами, взволнованно забилось сердце. Он смотрел в нейтральную зону: удобная балочка, поросшая кустарником, вела к проволочному заграждению фашистов. По ней легко подойти незамеченными, а там один миг — и эти орлы скрутят двух, а то и трех фрицев. Но Василий тут же вспомнил, как влетело ему и Казакову за самовольный налет. Там ругали любя. А тут никто не знает прошлых заслуг, к тому же могут подвести случайности, штрафники в разведке неопытные, нашумят, не дай бог кто-нибудь, раненный, в плен попадет, не выдержит пыток, скажет о предстоящем наступлении. За такое дело не помилуют.

— Ну что задумался? — спросил Червонный.

— Опасная это затея.

— Ты же говоришь, ходил много раз.

— Я-то ходил. Но без разрешения за такое по головке не погладят.

— Когда фрица приволокем — будет полный порядок.

— А если не приволокем?

— Да ты что, корешок, нам не веришь? Смотри, какая братва!

Ромашкин оценивающе поглядел на них: Никола-Мясник — приземистый, как краб, у такого фриц не вырвется, — Вовка-Штымп — отчаянный, глаза полны лихой удали — и те двое, которые как тени ходят за Червонным, — просто идеальные разведчики. Но все же командирская дисциплинированность взяла верх.

— Не могу, братцы, не фашистов — своих боюсь. Не положено так в поиск ходить. Да мы с вами в наступлении себя покажем!

— Покажешь, — вдруг озлился Червонный, — влепят пулю в лоб — и покажешь, какой ты дурак был, что этого дождался!

Вскоре подошел Нагорный:

— Нам вместе дежурство предстоит, пожалуйста, вы, как офицер, человек опытный, просветите меня, что мы будем делать?

Ромашкин посмотрел на усталое лицо и в озабоченные глаза Нагорного.

— Будем следить за фашистами, чтоб неожиданно не напали. — Ромашкину захотелось испытать напарника, и он добавил: — И посматривать за своими, чтоб фашистам кто-нибудь не сдался.

Нагорный перешел на доверительный тон, соглашаясь с Ромашкиным, зашептал:

— Совершенно справедливые опасения, тут есть разные люди. От некоторых можно ожидать! Извините, если вам будет неприятен вопрос, но мне как-то непонятно, что общего вы нашли с компанией Червонного? Вы боевой офицер, а примкнули к ней.

— А мне интересно, — искренне сказал Ромашкин, — любопытно посмотреть на них вблизи.

— Ну и как вы их находите?

— Они могут стать хорошими разведчиками. Нагорный задумчиво посмотрел в сторону.

— Простите меня, но не могу с вами согласиться. Я наблюдал таких людей в лагере не один год — и знаю, чего они стоят. Они живут удовлетворением самых примитивных потребностей — поесть, поспать, полодырничать. У Червонного и Мясника стремления самые низкие, я бы даже не назвал их скотскими, потому что животные не пьянствуют, не развратничают, не обворовывают, не играют в карты, не убивают. Таких людей надо остерегаться, держаться от них подальше, потому что они способны на все.

Ромашкин думал: «Но эти люди пошли защищать Родину, — значит, патриотическое чувство у них есть. А ты вот что задумал? Тебе поверили, дали оружие, а ты готовишься удрать... Что ты за человек? Почему ты такой?»

— Скажите, а где вы жили до ареста, кем были? И вообще, за что вас посадили?

Нагорный печально усмехнулся:

— За что? Я и сам этого не знаю. В общем, это еще предстоит узнать...

«Темнит, — подумал Ромашкин, — ни за что в тюрьму не сажают».

— Я литературовед, профессор. Жил в Ленинграде. У меня остались там жена и дочь... Чудесное шаловливое существо. Ей уже шестнадцать лет. В тридцать седьмом было всего девять. Живы ли? Они в лениградской блокаде. Переписка прервалась. Написал я им письмо об отправке на фронт. Не знаю, дойдет ли.

Ромашкину хотелось верить этому человеку, очень искренней была его грусть, но жестокое суждение о бывших уголовниках не понравилось, некоторые из них казались не безнадежно погибшими людьми.

Опять подошел золотозубый со всей компанией, бесцеремонно сказал:

— Ты, контрик, пойдешь в паре с Николой. А я буду дежурить с тобой, Школьник.

— Но командир распределил иначе, — попытался возразить Нагорный.

— Кончай мычать, контра, пойдешь с кем сказано, — оборвал Червонный.

Попробовал воспротивиться и Ромашкин:

— Взводный узнает...

Но золотозубый вдруг улыбнулся удивленной, милейшей улыбкой:

— Школьник, ты-то почему вякаешь? Ты же наш, свой парень! Иди сюда. — Он отвел Ромашкина в сторону и, обдавая табачным дыханием, зашептал:

— Мы тебе помочь хотим. Ты со своим культурным обхождением упустишь эту контру. Он тебе такого в уши надует, только слушать будешь! А Мясник парень тертый, он таких много видел, его не облапошит... Ну и мы с тобой на пару постоим, потолкуем. Или ты со мной не хочешь?

— Я — пожалуйста, только взводный...

— Да не узнает ничего твой лейтенант, — обрезал Червонный, переходя с улыбки сразу на леденящий душу непререкаемый тон.

Вечером, когда после ужина заступили на дежурство в первый раз, Червонный положил винтовку на бруствер, сказал Ромашкину:

— Хоть бы одного фашиста долбануть, за весь день даже каски не видел.

— У них, как и у нас, во время затишья только дежурные в траншее. Навоевались, устали фрицы, сидят, наверное, в блиндажах, вшей бьют.

— Они же культурный народ, — возразил Петр Иванович.

— Все до одного вшивые.

— Ты в газетах читал или сам видел?

— Даже вшей ихних кормил. Как поспишь в отбитом у фрицев блиндаже или в доме, где они стояли, обязательно этой дряни наловишься.

— Ну-ка, Школьник, растолкуй мне, где бы ты здесь за «языком» пошел?

Василий стал пояснять:

— Сначала я бы вон в ту балочку спустился. Она хоть и дугой, не напрямую к немецкому переднему краю идет, но зато не простреливается. Потом из балки к траншее пополз. Разрезал бы проволоку.

— Чем?

— Ножницы есть специальные.

— А где их взять?

— В роте нет, они у саперов бывают.

— А без ножниц можно?

Ромашкин улыбнулся:

— Можно и без ножниц: палку под нижнюю нить проволоки подставил и ползи, потом под другую тоже палку и опять вперед.

— А шарабан у тебя вариг! — похвалил Петр Иванович, удаляясь и радуясь находчивости разведчика.

Тут Ромашкин спохватился:

— Уж не собираетесь ли вы без меня идти? Смотрите, дело опасное, без опыта засыпетесь в два счета.

— Ты же не хочешь нам помочь, — обиженно сказал Петр Иванович.

— Не могу. И вам не советую.

Подошли Мясник и Вовка.

— Ух и воняет! Дайте закурить, — сказал Никола.

— Вот и ты завтра будешь так же вонять, — спокойно ответил Петр Иванович. Мясник злобно зыркнул на него исподлобья, но ничего не сказал.

Ромашкин пошел по траншее, чтобы посмотреть на левый фланг, за ним, скучая, шагал Вовка.

— Безжалостный человек ваш Червонный, — сказал Ромашкин, думая о его последних словах.

— У него все со смыслом — учти. Он ни одного слова зря не говорит. Башковитый мужик. Вот, к примеру, ты его несколько дней знаешь. Ну-ка быстро вспомни, как его фамилия?

Ромашкин стал припоминать, но фамилию назвать не смог.

— Вот видишь. Это он специально подобрал. Даже липовую фамилию его не сразу ухватишь! Профессор в нашем деле.

Когда вернулись с фланга, Червонный все еще курил с Николой.

— Это у тебя ордена были? — спросил Мясник, показывая на дырки в гимнастерке.

— Ордена. Красного Знамени, две Красных Звезды и еще медали.

— Силен.

Иван Петрович прищурил глаз:

— А вот скажи, Школьник, почему тебе за мокрое дело орден давали, а Мяснику — вышку?

— Не понял.

— Он спрашивает, — перевел Вовка, — почему тебе за убитых фрицев ордена, а Николе за убийство расстрел?

Ромашкину не понравилось, что Червонный так настойчиво зовет его Школьником, понимал — и в этом разговоре он хитрит, судя по вопросу, хочет столкнуть его с Мясником. Но зачем ему это, Василий уловить не мог. Все же не хотелось выглядеть в глазах Петра Ивановича и его друзей действительно школьником, и Василий ответил как полагалось взрослому человеку, да к тому же еще и офицеру:

— А ты сам неужели не понимаешь, какая разница?

Червонный, несмотря на самоуверенность, все же на секунду отвел глаза от прямого взгляда Ромашкина, но тут же невозмутимо продолжал:

— Если спрашиваю, значит, не понимаю. Растолкуй, ты же офицер.

«И это он неспроста, — подумал Василий, — что-то замышляет, старый волк».

— Я врагов убивал, тех, кто пришел грабить нашу землю. Я своей жизнью рисковал, защищая Родину. Народ дал мне особые знаки отличия, чтобы показать меня всем: вот, смотрите и уважайте этого человека, он отстоял вашу свободу и благополучие. А Никола... — Ромашкин взглянул на хмурого Мясника, подумал: «Зачем я буду кривить душой, осторожничать и угодничать перед этими людьми, нечего мне их бояться», — и высказал то, что считал правильным: — А Никола убивал тех же советских людей, которых убивают фашисты.

— Стало быть, он фашистам помогал, те бьют с фронта, а Мясник в спину? — усмехаясь и пристально глядя на Николу, спросил Петр Иванович.

— Выходит, так, — согласился Ромашкин, наблюдая, как недобрые огоньки замелькали в глазах Мясника. Вдруг Червонный сам прервал возникшую натянутость и свел все на шутку:

— Ну, Школьник, если бы ты прокурором был, век не видать нам свободы! Но, слава богу, ты штрафник, и, может быть, завтра, а то и раньше немцы прострелят твою умную голову.

Шутка получилась зловещей, никто не смеялся. Молча разошлись в разные стороны.

«Что это, угроза? Почему вдруг так резко изменилось отношение Червонного? Чем я обидел его? Отказался в поиск идти? Нет, что-то не то. Не хватало еще, чтоб завтра в атаке эти подонки мне пулю в затылок пустили...»

Во время ужина Ромашкин не пошел в блиндаж, где находились штрафники, он сел в стрелковой ячейке, закусил всухомятку. С тоской вспомнил своих замечательных ребят. Наверное, сейчас готовятся на очередное задание. Поведет Рогатин. Саша Пролеткин, как всегда, подшучивает над ним. Голощапов обязательно чем-нибудь недоволен. Шовкопляс что-нибудь рассказывает на своей певучей украинской мове. А старшина Жмаченко, как сердобольная хозяйка, кормит разведчиков ужином и проверяет, у всех ли достаточно гранат и патронов к автоматам. Полк после трудного боевого дня готовится поспать. Колокольцев пьет чай из маленького самоварчика, Караваев думает над картой — как завтра с рассветом бить фашистов. А новый замполит, наверное, гоняет своего ординарца, чтоб отутюжил ему одежду, подшил свежий подворотничок, почистил сапоги. Очень большая чистюля этот новый замполит!

Подошел командир взвода.

— Вот ты где. Послушай, старшой, — он впервые намекнул так на звание Ромашкина, — завтра, когда пойдем в атаку, помоги на левом фланге. Сам знаешь, народ необстрелянный, испугаются пулеметов, залягут, потом не поднять. Помоги, штрафники тебя в свою компанию приняли, ты с ними общий язык найдешь.

Много ли нужно человеку в беде? Иногда не деньги, не какие-то блага, а сознание, что ты сам кому-то нужен. Вот не помог лейтенант ничем, а сам помощи попросил — и светлее стало у Василия на душе, воспрянул духом.

— Не беспокойся, лейтенант, на левом фланге будет полный порядок!

— Ну, спасибо тебе, старшой.

Он пошел по тесной траншее, а Ромашкин благодарно смотрел ему в спину. Вспомнив затаенную угрозу в словах Червонного, Василий подумал: «Надо было сказать взводному: что-то затевают дружки Червонного. Я его обнадежил, а они меня самого как бы не пристукнули».

К Ромашкину подошел Нагорный.

— Я не хочу быть навязчивым, но все же скажу то, что думаю: вдруг тот человек не придет дежурить с вами? От таких, как он, можно всего ожидать. Заснет. Придется вам нести службу одному. А случись что-либо, по распределению командира я должен быть с вами. С меня спросят. Так что вы не обижайтесь.

— Его и правда нет. Не пришел. А по времени уже пора.

— Не жалейте, я охотно вам помогу, скажите, что я должен делать?

— Будем ходить от середины нашей позиции на фланги. Вы туда, я сюда. Сойдемся и опять разойдемся. Когда идете, прислушивайтесь, приглядывайтесь. Если что-то заметите, сообщайте мне. Вот так и будем ходить, чтоб не заснуть.

— Очень хорошо! Я все прекрасно понял — ухожу на свой фланг.

Нагорный неловко держал в руках винтовку, она мешала ему, он не знал, что с ней делать.

Ромашкин усмехнулся:

— Подождите. — Он взял ружье, отпустил ремень и подал Нагорному. — Теперь накиньте ее на плечо.

Нагорный сделал, как советовал Ромашкин, радостно удивился:

— Действительно очень удобно, благодарю вас. Элементарно просто, а я не додумался! Правильно говорят — дело мастера боится.

Они стали прохаживаться, каждый размышляя о своем. Прошел час, а может быть, больше. Вдруг Нагорный подбежал к Ромашкину, взволнованно зашептал:

— Там от нашей траншеи поползли люди — туда. — Он махнул рукой в сторону немцев.

Ромашкин растерялся — что делать? Это наверняка дружки Червонного двинулись за «языком». Поднять тревогу, вернуть? Уж тогда-то не миновать от них пули в спину! Промолчать нельзя — это может привести к самым тяжелым последствиям.

— Что же вы ничего не предпринимаете? — вдруг строго спросил Нагорный. — Они к фашистам пошли, я случайно слышал их разговор. Червонный сказал: «рвем когти» — это значит побег.

— Он так сказал?

— Уверяю вас.

Ромашкин побежал к землянке взводного.

— Лейтенант, четверо ушли к немцам!

Сиваков ошалело вытаращил глаза, зачем-то рванул пистолет из кобуры.

— Когда?

— Недавно.

— Почему не стрелял?

— Я их не видел. Нагорный заметил.

— За мной! — Лейтенант побежал, двоим, случайно встреченным в траншее, крикнул: — за мной! Спросил Нагорного:

— Куда они пошли?

Тот показал направление.

— За мной! — опять крикнул взводный, и все, кто был рядом с ним, полезли из траншеи. Сухая земля с шелестом посыпалась вниз, запахло пылью. Но как только выбрались из траншеи на поверхность, этот запах сразу сменился сырой прохладой, которая тянула из балки. Ромашкин вспомнил свой разговор с Червонным.

— Они наверняка пошли низиной, — сказал Василий взводному. — Будут идти осторожно, с опаской, а мы давай напрямик поверху, через поле. У проволоки встретим.

— Верно говоришь! — Сиваков, пригибаясь, побежал вверх по косогору, все последовали за ним.

Ромашкин думал: «А что, если ребята за «языком» пошли, а Нагорный из ненависти наклеветал на них?» Но, вспоминая разговоры с Петром Ивановичем, Василий убеждался — тот исподволь выспрашивал, как безопаснее добраться до проволоки. И с Мясником сталкивал не случайно, об орденах рассуждал, чтоб ненависть разжечь у этого человека. И смертью Вовку пугал, и против Нагорного насторожил для маскировки своих планов.

Крадучись, стараясь не шуметь, добрались до выхода из балки. Залегли в последних поднимающихся на взгорок кустах. Сиваков осмотрелся: кто же с ним здесь? Лейтенант пожалел о своей горячности и торопливости. Ромашкин был единственным, кто по-настоящему годился в этой засаде. Нагорный — ни рыба ни мясо. Двое других неизвестно кто такие, лейтенант даже фамилий их не знал. «Стало быть, у тех четыре винтовки, у нас два автомата — мой и старшого, эти трое с винтовками не в счет», — быстро прикидывал Сиваков. Ромашкину он сказал:

— Выпустим их на ровное место и здесь окликнем. Если не остановятся, стреляй.

— Я все думаю, не за «языком» ли они? Был с ними такой разговор. Позволь, я проверю?

— Как ты это сделаешь?

Ромашкин объяснил.

— Хорошо. Действуй, — согласился лейтенант.

Ждать пришлось недолго. Неподалеку хрустнула сухая ветка под ногой, зашлепали листья по одежде идущих. «А еще за «языком» собрались! — подумал Ромашкин. — За версту дураков слышно!»

Из темных кустов, опасливо озираясь, вышли четверо. Втягивая головы в плечи, крадучись пошли вверх по склону. У Мясника в плечи втягивать-то нечего было, Ромашкин сразу узнал его квадратную, словно комод, фигуру.

Когда группа приблизилась метров на двадцать и кусты, в которые она могла шмыгнуть, остались позади, Ромашкин, не показываясь из кустов, властным голосом скомандовал:

— Хальт! Хенде хох!

Беглецы испуганно присели и замерли.

Ромашкин, картавя под немца, пояснил, чтобы его поняли:

— Руки вверх! Оружие на земля!

Четверо быстро исполнили команду.

— Мы в плен! Сдаемся! — просительно сказал Червонный.

Василий ни разу не слышал, чтобы он говорил таким жалким голосом.

— Цюрук! Кругом! Спина ко мне! — грозно, но негромко, чтоб не услыхали немцы, продолжал приказывать Ромашкин. — Кто ты есть? — спросил он.

— Мы политические заключенные, нас привезли из лагеря. Мы против Советской власти. Хотим в плен, к вам. Хайль Гитлер! — блеял Червонный.

— Отшень карашо! — одобрил Ромашкин и шепнул Сивакову: — Берем оружие. — Они осторожно подошли к задравшим руки предателям. Держа автоматы наготове, взяли у них из-под ног винтовки, положенные на траву. Подошли Нагорный и те двое, фамилии которых не знал Сиваков, они тоже держали свое оружие наготове.

— Ну, а теперь пошли назад! — спокойно сказал лейтенант.

Петр Иванович, не веря своим ушам, все еще держа руки вверх, опасливо оглянулся. Мясник быстро опустил короткие лапы, повернулся всем квадратным телом и, увидев Ромашкина, злобно и спокойно сказал Червонному:

— Я же тебе говорил, сука твой Школьник. Надо было его давно пришить. Эх ты, голова два уха, и себя и нас завалил. — Мяснику было приятно хоть раз в жизни неотразимо ужалить атамана, которому он в душе не только завидовал, но и ненавидел его.

— Где Вовка-Штымп? — спросил Ромашкин.

— А он другой дорогой пошел, — вызывающе ответил Червонный.

— Какой дорогой? — спросил Сиваков и щелкнул затвором. — Говори, или сейчас я тебя, гада, прикончу при попытке к бегству.

Червонный упал на колени, быстро и жалко стал просить:

— Не надо. Я никуда не бегу. Вот все видят — не бегу. Они будут свидетелями.

— Куда пошел Голубой?

— Я пошутил. Он там, в траншее, остался. Откололся от нас.

— То-то! Шутник! Ну, пошли, вы вперед — мы за вами. И предупреждаю — побежит один, всех прибью. Держите друг друга за руки.

На рассвете из каждого взвода вызвали по десять человек, привели на опушку, построили. Сиваков умышленно поставил предателей рядом с валявшимися здесь трупами немцев. Лейтенант прочитал короткий приговор трибунала. Треснули очереди из автоматов. Четверо упали, подняв пыль в пересохшей траве. Их трупы не стали закапывать, оставили среди убитых врагов.

Когда совсем рассвело, началась артиллерийская подготовка, черная пыль и дым окутали позиции гитлеровцев, снаряды и мины долго долбили их расположение. Наконец Ромашкин увидел зеленые ракеты, услышал, как ротный доложил последний раз по телефону:

— «Шурочка» пошла вперед!

Капитан Телегин, взводные и Ромашкин выпрыгнули на бруствер первыми и, увлекая за собой остальных, побежали вперед, крича:

— За Родину! Вперед!

Рядом с Василием бежал Нагорный, он истово провозглашал эти же слова:

— За Родину! За нашу Родину!

А с другого бока бежал Вовка-Штымп, он перепрыгивал через воронки и старые трупы немцев, не обращая внимания на грохот боя, совершенно не замечая взрывов немецких снарядов и свиста пуль, все старался объяснить Ромашкину:

— Ты пойми, Школьник, я с самого начала не хотел с ними уходить. Я русский. Что мне делать у немцев? Я Червонному просто так поддакивал, боялся его. Он мужик строгий. У него власть большая была! А когда они к немцам двинули, я в другом взводе спрятался.

Ромашкин с гулко бьющимся сердцем бежал вперед, невольно ждал знакомого уже не раз, тяжелого удара пули или осколка. Слушая объяснения Вовки, улавливал их смысл лишь наполовину, но все же отмечал в подсознании: «Какой смелый, черт, разговаривает, будто за чаем. Жаль, если его убьют, взял бы в разведку! О чем я думаю! Его убьют! Самого ведь сейчас свалить может!» Ромашкин помнил и просьбу взводного, наблюдал за левым флангом, покрикивал:

— Вперед! Вперед, ребята!

Заметив, как несколько человек залегли от близкого взрыва, метнулся к ним:

— Встать! Вперед!

На него смотрели снизу глаза, полные ужаса, бойцы вжимались в землю, не в силах оторваться от нее. Ромашкин знал: ни уговоры, ни просьбы сейчас не помогут, против животного страха может подействовать лишь еще более сильная встряска, одолеть боязнь смерти поможет лишь еще более близкая реальность смерти.

— Пристрелю, гады! Встать! Вперед! — грозно крикнул Ромашкин, наводя автомат на лежащих. Они вскинулись и побежали вперед, глядя уже не на ту смерть, которая летела издали, а на ту, что была рядом, в руках Ромашкина.

Не успели добежать до траншеи врага, как с низкого серого неба хлынул дождь, он обливал разгоряченное тело, прибавил сил. Запах гари взрывов на некоторое время сменил аромат теплой травы.

— Ура! — кричали штрафники и неслись на торчащие из земли мокрые каски. Фашисты торопливо стреляли. Ромашкин видел их расширенные от ужаса глаза, дрожащие руки. Штрафники прыгали сверху прямо на головы врагов.

Рукопашная схватка была короткой — торопливые выстрелы в упор, крик раненых, ругань штрафников, несколько глухих взрывов гранат, брошенных в блиндаж.

— Вперед! — кричал Ромашкин. — Не задерживайся в первой траншее!

Справа командиры тоже выгоняли штрафников из блиндажей: кое-кто полез потрошить ранцы убитых гитлеровцев, снимать часы.

— Вперед, буду стрелять за мародерство! — неистовал капитан Телегин.

Волна атакующих покатилась дальше, ко второй траншее. А в первой, на дне ее, остались лежать, втоптанные в грязь, в зеленых мундирчиках те, кто несколько минут назад стрелял из пулеметов и автоматов. Вроде бы из первой траншеи никто из гитлеровцев не убежал, но из следующей опять стреляли пулеметы и автоматы, мелькали зеленые, блестящие под дождем каски.

Вдруг вскрикнул и зашатался Нагорный.

— Зацепило? — сочувственно спросил Ромашкин.

— Кажется, да. Но я пойду вперед. Я могу. — Нагорный держался за грудь рукой, под пальцами на мокрой гимнастерке расплывалось красное пятно. Он побежал вместе со всеми, но постепенно стал отставать. Несколько раз падал, спотыкаясь на ровном месте, но поднимался и шел вперед.

«Вот так, наверное, и папа, — подумал Василий. — Он тоже был скромным, тихим, но в бою от других не отставал».

Ромашкин, оглядываясь, видел Нагорного, очень хотел помочь ему, однако железный закон атаки — все идут только вперед — не позволял это сделать. Те, кто ранен, помогут друг другу, к ним подоспеют санитары. Живые должны продолжать свой бег навстречу врагу и поскорее убить его, иначе он сразит тебя.

Нагорный все же дошел до второй траншеи. Здесь на роту обрушился сильный артиллерийский налет. Все бросились на мокрое, скользкое дно, лежали некоторое время, не поднимая головы. Снаряды рвали землю совсем рядом. Кислый запах разопревшей от дождя и пота одежды заполнил траншею, набитую людьми.

Когда обстрел прекратился, Ромашкин хотел перевязать Нагорного — тот лежал рядом.

— Не надо. Бесполезно. — Он смотрел на Василия добрыми усталыми глазами. — Это даже к лучшему. Если бы вы знали, как я устал! Я очень боялся, что умру без пули. Без крови. Не сниму с себя обвинения. И вот слава богу, я убит. Очень прошу сообщить домой, в Ленинград. Пусть знают — я никогда врагом не был. Вот окончательно доказал это. Теперь жене, дочери... легче жить будет... — Нагорный обмяк, рука упала с груди, открыв густо-красное пятно на потемневшей от дождя гимнастерке.

«С простреленным сердцем шел человек в атаку, — подумал Ромашкин, — очень дорожил он своим добрым именем, сделал все, чтобы восстановить его».

Дождь обмывал лицо Нагорного, оно было спокойным и строгим, лишь одна обиженная морщинка пересекала его высокий лоб. Эта морщинка была единственным упреком за несправедливые подозрения и кару соотечественников.

Из-за поворота траншеи вдруг выбежал немец в орденах, с серебряным шитьем на воротнике и рукавах мундира. Василий схватился за автомат, но «фриц», весело улыбаясь, закричал:

— Это я, Школьник!

Ромашкин узнал Вовку-Штымпа.

— Ты зачем в эту дрянь нарядился?

— Мои шмутки промокли под дождем, а это сухое. Смотри, сукно — первый сорт! Я в блиндаже чемодан раскурочил. Там еще барахло есть, может, и ты в сухое переоденешься?

— Неужели не понимаешь, это же подло!

— Почему? — искренне удивился Вовка.

— Это одежда врага, фашиста. Смотри, кресты на ней. Он их получил за то, что нашего брата убивал. — Василий вспомнил слова Нагорного о том, что от Червонного и его компании можно ожидать любой подлости. Вовка вчера не подтвердил этого своим поведением — не пошел с дружками к фашистам, а вот сегодня надел на себя немецкую форму и не видит в этом ничего плохого.

Подошел Сиваков.

— Пленный? — спросил он Ромашкина. — По старой привычке живьем берешь?

Ромашкин, не зная, что сказать, молча отвернулся. Лейтенант узнал Голубого, разозлился.

— Чучело огородное! Снять немедленно!

Штымп убежал в блиндаж. Сиваков сказал Ромашкину:

— Спасибо тебе, старшой, вовремя ты поднял левый фланг, а то бы не дошли мы сюда. Уж как один фланг заляжет, и другой далеко не уйдет. Ну что ж, будем закрепляться здесь.

— Дальше разве не пойдем?

— Не с кем — немного в роте людей осталось. Соседи на первой позиции застряли. Только наша «Шурочка» вперед вырвалась.

Ромашкин оглянулся — на поле лежали под дождем те, кто еще утром составлял штрафную роту. Большинство головой вперед, как срезала на бегу пуля. Ромашкин во время атаки не видел, когда падали все эти люди. В атаке он следил только за тем, чтоб все бежали вперед, и сам смотрел туда, откуда должна прилететь смерть; кажется, на минуту ослабишь внимание — и она тебя сразит, а когда пристально глядишь ей в глаза — не тронет, минует.

* * *

Когда штрафная рота шла в общем наступлении, в «полк Караваева приехал член Военного совета армии генерал Бойков. Сначала он намеревался побывать на НП командира дивизии Доброхотова. Но, услыхав о натянутых отношениях нового замполита Линтварева и подполковника Караваева, решил побывать в полку, разобраться.

Генерал прибыл в полк, когда наступление было остановлено контратакой фашистов. На НП полка не было ни командира, ни замполита — они оба ушли в батальоны, которые дрогнули под сильным ударом танков.

Линтварев был в первом батальоне, у капитана Куржакова. Григорий уже командовал батальоном, заменив погибшего на Днепре Журавлева. Куржаков знал о размолвках замполита и командира полка, знал и подробности отправки Ромашкина в штрафную роту — за все это невзлюбил Линтварева. Когда тот прибежал в батальон и с ходу закричал: «Почему не продвигаетесь?» — Куржаков, еле сдерживая себя, ответил:

— Может, вы покажете, как это сделать?

К удивлению капитана, Линтварев не смалодушничал, сухо и официально бросил:

— Покажу, если вы разучились. — Он вышел в первые ряды залегших рот и сказал Куржакову. — Попросите артиллеристов дать налет.

Куржаков позвонил по телефону, надорванным голосом передал координаты и команду. Вскоре послышались выстрелы пушек, и темные султаны намокшей под дождем земли вскинулись впереди на бугре, где засели немцы.

— Встать! За мной! За Родину! — закричал Линтварев и первым побежал вперед, размахивая пистолетом. «Не трус», — подумал Куржаков, поспевая за ним.

Пулеметы встретили атакующих дружным огнем, и тут же заклевали землю мины. Бойцы залегли. Лег и Линтварев. Куржаков решил показать замполиту, что он все же храбрее его. Подошел к нему, распростертому на земле, и, спокойно скручивая цигарку, буднично спросил, стоя под свистящими пулями:

— Ну, что дальше будем делать?

Линтварев удивленно уставился на него снизу вверх, взял себя в руки:

— Прекратите этот глупый форс! Ложитесь! Я вам приказываю!

Куржаков опустился на землю, лег не на живот, а на спину, словно, загулявшись по этим полям, устал и теперь, отдыхая, пускал дым в небо.

У гитлеровцев заработали моторы танков, замелькали, задвигались каски в траншее.

— Сейчас пойдут в контратаку, — сказал сдержанно Линтварев. — На ровном месте они нас раздавят. Надо отойти, встречать танки в траншее.

— Вы же говорили: только вперед! — невозмутимо напомнил Куржаков.

Линтварев вдруг обложил его трехэтажным матом. Куржаков засмеялся:

— Оказывается, вы умеете и по-человечески разговаривать! Разрешите отвести батальон?

— Отводите.

Потом они вместе отбивали контратаку, и Куржаков еще раз убедился — замполит не из трусливых! Когда бой стих, с НП полка сообщили: Бойков вызывает к себе Линтварева.

Генерал успел побеседовать с Караваевым и несколькими офицерами-коммунистами, все говорили не в пользу замполита, да Бойков и сам видел по фактам — не сумел Линтварев на новом месте войти в коллектив. Член Военного совета хорошо знал подполковника по работе в политотделе армии, там его педантичность, исполнительность с бумагами была очень полезна и уместна, а вот здесь в общении с людьми Линтварев, опираясь на служебную требовательность, боролся не за общее дело, а за свой личный авторитет.

Бойков собирался отругать Линтварева, но, посмотрев на усталое его лицо, на испачканную одежду, подумал: «Неуютно ему здесь. Одиноко, наверное, себя чувствует среди новых людей. Хоть и сам виноват в этом, надо его поддержать».

— Лихо ты, Алексей Кондратьевич, в атаки ходишь! — улыбаясь, сказал Бойков. — Видел я в стереотрубу.

— Приходится, — коротко ответил Линтварев, еще не отдышавшись после быстрой ходьбы.

— Ну, как ты на новом месте? Как народ? — непринужденно, будто ничего не знает и ведет обычный разговор, спросил генерал.

— Народ хороший, — ответил подполковник, сдерживаясь, чтоб не посмотреть на Караваева — оценит ли тот его благородство.

— Значит, все нормально?

— В основном.

— За исключением пустяка, как в песенке про маркизу? Ну-ка, давай пройдемся. Устал я целый день в машине скрюченным сидеть.

Они спустились в лощину, где можно было ходить в рост. И вот здесь Бойков перешел на серьезный тон. Генерал спрашивал со своих политработников гораздо строже, чем со строевых офицеров. Объяснял это не особым расположением к строевикам, не тем, что у них работа сложнее и ответственности больше, — политработник в глазах члена Военного совета был, да и на самом деле являлся, человеком, для которого моральная непогрешимость — самое необходимое качество его профессии.

— Почему вас не принял коллектив? Почему вы не сошлись с людьми? — строго спрашивал Бойков.

— Здесь был не коллектив, а семейственность. Старшие покрывали младших. Сор не выносили из избы. А я на это не пошел.

— Факты, — коротко спросил Бойков.

— Старший лейтенант Ромашкин избил капитана Морейко, дежурного по штабу. Это хотели замазать, а я не позволил. Поставил вопрос принципиально. Тем более у Ромашкина были антисоветские высказывания.

Генерал все это уже слышал от других; обвинение в политической неблагонадежности, по мнению Бойкова, было наиболее серьезным пунктом в деле Ромашкина. Поэтому до прихода Линтварева генерал побеседовал с уполномоченным особого отдела Штыревым, который сказал, что никогда у разведчика таких высказываний не наблюдалось, хороший, смелый парень, а обвинение это Линтварев привез с собой, якобы где-то в госпитале слышал крамольные слова от Ромашкина.

Свою информацию Штырев завершил таким мнением:

— Я разбирался — ничего серьезного нет. Случайно оброненная фраза, да и то без политического смысла. Зря подполковник на хорошего разведчика бочки катит.

Узнав все это, Бойков хотел выяснить, в чем же причина такого обвинения со стороны Линтварева. Поняв в конце концов, что Алексей Кондратьевич при самозащите просто «закусил удила», Бойков строго отчитал его:

— Вы не поняли ни людей, ни обстановки. Здесь не семейственность, а хорошая боевая семья! И очень плохо, что вас не приняли в эту семью. Вы здесь чужой. Вы противопоставили себя коллективу. Вас надо убирать из полка. Я не делаю этого лишь потому, что затронута честь политработников вообще. Уронили ее вы. Я еще не встречал в своей практике такого, чтобы политработник не нашел общего языка со здоровым коллективом. Подчеркиваю — со здоровым! Потому что полк всегда прекрасно справлялся со всеми боевыми задачами. — Генерал искренне переживал оплошность своего подчиненного, такое действительно редко случалось. — Я вас оставляю здесь для того, чтобы вы восстановили не только свое имя, но и доброе отношение к званию политработника. Обещаю вам приехать через месяц. Если вы не справитесь с этой задачей, нам придется расстаться.

Генерал умышленно не напоминал Линтвареву грехи, за которые его убрали из штаба армии, считал это слишком примитивным воспитательным приемом, умолчать было более благородно и действенно.

— Желаю вам найти в себе силы и необходимые качества для того, чтобы поправить положение.

Линтварев все время ждал — вот-вот Бойков бросит ему в лицо обидную фразу о прошлой провинности. И то, что генерал не вспомнил об этом, еще больше обостряло сознание собственной вины.

Из полка Караваева генерал поехал на то направление, где наступала дивизия с приданной ей штрафной ротой. По дороге Бойков спросил шофера:

— Помнишь, Степаныч, разведчик с нами однажды ехал, по спидометру километраж засекал и точно указывал место на карте?

— Как же, помню, товарищ генерал, его сон сваливал, вот он и хитрил.

— Так вот этот парень угодил в штрафники.

— Что натворил?

— За мальчишескую несдержанность пострадал.

Шофер удивленно поглядел на начальника:

— Это как же понимать?

— Один субъект нехорошо говорил о женщинах, а Ромашкин дал ему за это по физиономии.

— И все?

— Все.

— Надо помочь парню, товарищ генерал.

— Вот едем помогать. Жаль, если убит или ранен, — хороший разведчик.

Шофер невольно прибавил скорость, будто это могло решить судьбу того хорошего лейтенанта.

Усталый, удрученный большими потерями, командир штрафной роты доложил генералу, что Ромашкин отличился — помог задержать предателей-перебежчиков, а в наступлении вел за собой атакующих на левом фланге. Говорил Телегин как-то неопределенно, в прошедшем времени.

Генералу еще в штабе дивизии сказали — от роты остались единицы, и он боялся спрашивать о Ромашкине. Капитан тоже не говорил о том, что особенно интересовало члена Военного совета. Наконец Бойков спросил:

—Жив?

— Утром был жив. Сейчас не знаю.

— Позвоните.

Телегин стал вызывать по телефону «Шурочку», долго искал ее через коммутаторы, наконец радостно закричал:

— «Шурочка»? Сиваков — ты? Слушай, где у тебя разведчик, ну тот, Ромашкин? Живой? — И, обращаясь к Бойкову, доложил: — Жив, товарищ генерал.

— Прикажите направить его сюда.

Через час Ромашкин стоял перед членом Военного совета.

— Здравствуй, орел! Рад, что ты жив! Ну как, не ранило тебя?

— Цел, товарищ генерал! — улыбаясь, говорил Василий, счастливый и гордый тем, что его помнят, о нем беспокоятся.

— Ты знаешь, для освобождения из штрафной роты нужно быть раненым. Просто для формальности нужна хотя бы небольшая царапина.

Ромашкин виновато переступил с ноги на ногу:

— Нет, не зацепило на этот раз.

— Ты, может, не почувствовал? Бывает, в горячке боя не замечаешь. Иди вон в кусты, разденься: может, где-то под одеждой задело?

Ромашкин ушел в кусты, раздеваться не стал — уверен, нет ранения, — постоял, покурил, вернулся:

— Нет, товарищ генерал, никаких царапин.

Бесхитростная простота разведчика вызвала досаду у члена Военного совета — не мог найти какую-нибудь старую царапину, ну хоть прыщик какой-нибудь расковырял бы! Но ничего не поделаешь. Придется идти более длинным путем соблюдения всех формальностей, неизбежных при освобождении штрафника без ранения. Должен заседать трибунал и, всесторонне рассмотрев дело, вынести решение об освобождении Ромашкина из штрафной роты за проявленное мужество. Того, что совершил Ромашкин, было вполне достаточно для решения трибунала. И все же у Бойкова испортилось настроение. Эта длинная формалистика была нужна теперь не ему, не Ромашкину, а соблюдалась из-за Линтварева. Генерал хорошо знал людей, которые, не задумываясь, бросаются политическими обвинениями, как это сделал Линтварев. Такого человека побаиваются не только окружающие, но и начальники. Вот и он, Бойков, вынужден все оформлять строго документально, чтобы Линтварев при случае не бросил тяжелую фразу и по его адресу: освободил своей властью политически неблагонадежного! «Ну, если соблюдать все тонкости, надо трибуналу заняться не одним только Ромашкиным», — подумал Бойков и спросил командира роты:

— Кто еще отличился в наступлении?

Капитан задумчиво сказал:

— Все шли в атаку смело.

Ромашкин помог ему:

— Рядовой Нагорный продолжал идти вперед с простреленным сердцем, товарищ генерал. Я сам это видел. Нельзя ли его наградить за мужество?

— Даже нужно! — поддержал Бойков. — Представьте материал, товарищ капитан. Ну, а еще кто?

— Есть один шустрый парень, правда, из уголовников, но из него может выйти хороший разведчик, — сказал Ромашкин.

— К себе во взвод намечаешь? — спросил генерал.

— Возьму, если разрешите.

— Представляйте и этого человека на рассмотрение трибунала. Как его фамилия?

— Голубой, — подсказал Василий. Бойков усмехнулся:

— Смотри, чтобы он у тебя красным стал.

— Будет, парень смышленый.

В этот же вечер дивизионный трибунал, рассмотрев дела двух штрафников, отличившихся в боях, вынес решение освободить Ромашкина и Голубого из штрафной роты досрочно, о чем и выдал обоим соответствующие бумаги.

И снова Ромашкин, забыв все обиды, ехал в родной полк на попутных машинах, а Вовка-Штымл, еще более повеселевший от крутого поворота в жизни, расспрашивал Ромашкина:

— А разведчики, они кто, специально подготовленные или как?

— Разведчики, Вова, это особые, самые смелые и находчивые бойцы, самые верные и самые преданные Родине люди.

* * *

Уже был подготовлен проход в колючей проволоке, осталось в него пролезть по одному, потом перепрыгнуть траншею и уползти в тыл гитлеровцев, как вдруг произошла смена. Часовой, который стоял до этого на посту, прохаживался в траншее, удаляясь влево от пулемета и от группы разведчиков. Разминая ноги, греясь, он уходил далеко в сторону, поэтому и решили делать проход именно здесь. Новый часовой стал ходить вправо от пулемета и мимо готового прохода.

Ромашкин с досадой глядел на темную голову и плечи немца, тот, как «грудная» мишень на стрельбище, проплывал над снежным обрезом траншеи. Проще всего было проползти под проволокой, спуститься в окоп, и фашист сам придет в руки. Но на этот раз перед разведчиками стояла иная задача. Василий хорошо помнил разговор с полковником Караваевым.

— Вот отсюда «язык» нужен. — Караваев показал на карте синий флажок, обозначавший немецкий штаб, посмотрел на Ромашкина пристальным испытывающим взглядом. — Сможешь?

— Попробуем.

— Это нужно не только мне, объект указан штабом армии.

— Постараемся.

И вот лежат у проволоки Василий и с ним еще пятеро: Пролеткин, Рогатин, Голубой, Голощапов и радист Жук. Все так хорошо началось: тихо добрались к заграждению, обнаружили наблюдателя, сделали проход... И надо же этому фрицу ходить именно в их сторону! Снять его нельзя: обнаружат следы группы, ведущие в тыл, начнут гонять с собаками, не уйдешь. Другой проход делать? Трата времени, да и риск немалый: надо отползти бесшумно в новое место, найти там часового. И еще неизвестно, как тот будет ходить. Лучше дождаться здесь смены. Может, следующий часовой будет ходить влево. Ромашкин оттянул рукав маскхалата, показал разведчикам циферблат часов, покрутил над ними пальцем и ткнул в сторону отошедшего часового. Все поняли: будем ждать смену.

Василий опустил лицо на рукавицу, закрыл глаза. Хорошо бы заснуть на мягком снегу. Он действительно мог бы заснуть вблизи немцев, такое уже бывало, когда долгими часами приходилось выслеживать гитлеровцев, пережидать опасность в нейтралке или в тылу врага. Ко всему привыкает человек, даже к опасности. Василий вспомнил, как громко билось сердце, когда Казаков вывел его впервые из своих траншей. Гитлеровцы находились неведомо где, очень далеко, а Ромашкину за каждым кустом мерещился фашист. И вот враг реальный, настоящий — в нескольких метрах, ему достаточно нажать на крючок пулемета — и все будет кончено, а Василию хочется спать, он абсолютно спокоен, потому что десятки раз бывал в переделках посложнее. Ромашкин уверен, если фашист обнаружит группу, он не успеет выстрелить из пулемета, его опередит автоматная очередь или взрыв гранаты. Когда-то за эту науку отдал жизнь Костя Королевич, но зато после его подвига разведчики знали — они не беспомощны вблизи врага, могут оставаться хозяевами положения, главное, не терять ни секунды, действовать смело и уверенно огнем, гранатами и только после этого отходить.

Смена произошла через час. Гитлеровцы недолго поговорили. Один из них засмеялся и ушел по ходу сообщения. Новый наблюдатель встал около пулемета, пустил вверх ракету, осмотрел перед собой нейтралку, дал очередь просто так, видно, хотел опробовать свой «машиненгевер». Ромашкин следил за ним, не поднимая лица, и мысленно подгонял: «Ну, давай гуляй. Куда ты, гад, будешь ходить?» Немец потоптался и двинулся... в сторону группы. «Ах, чтоб тебя! — ругнулся Ромашкин. — Столько ждали, время потратили, а ты сюда же зашагал! Ну, тем хуже для тебя. Того пощадил, тебя, гада, проучу». Василий по-настоящему разозлился на незадачливого часового, который, ничего не подозревая, нарушал планы разведчиков.

Рядом с Ромашкиным лежал Вовка Голубой, он вообще не отходил от командира ни на шаг. Сейчас пытливо и вопросительно поблескивал озорными глазами.

Часовой, будто уловив нависшую опасность, прошел мимо пулемета и удалился влево. Теперь он стал ходить и вправо и влево от пулемета.

Ромашкин сразу почувствовал облегчение, оживился. Как только гитлеровец ушел на самое дальнее от группы расстояние, командир махнул Пролеткину, тот мигом юркнул под проволоку, пролетел над окопом и скрылся в заснеженных кустах. Так по одному прошмыгнули все. Ромашкин полз последним. Когда еще была видна спина удаляющегося наблюдателя, Василий пролез под проволоку, снял подпорки: проход был сделан тем самым способом, о котором Ромашкин говорил Червонному, — это нужно было, чтобы немцы не обнаружили проход с рассветом. Сняв палки и убедившись, что проволока опустилась на прежнее место, Василий быстро перемахнул через темную пасть траншеи, которая дохнула на него специфическим «фрицевским» запахом.

Шли долго. От куста к кусту, от канавы к ямке, от дерева к дереву. К рассвету все же успели добраться до намеченного места. Замаскировались в небольшой рощице. Перекусили, напились воды и залегли спать. Только Ромашкин остался наблюдать первым. В течение дня все по очереди должны были наблюдать и изучать объект.

Штабные блиндажи были врыты в скаты оврага. Натоптанные в снегу тропинки сбегали со скатов на центральную дорожку на дне. Гитлеровцы с утра умывались, некоторые офицеры, оголяясь до пояса, делали зарядку. Промелькнуло в бинокле несколько женщин в форме, в пилотках, в сапожках. Ромашкин оживился: «Вот бы поймать одну из них. Такого «языка» у меня еще не было». Он стал следить, в какие блиндажи заходят немки, удобны ли их жилища для нападения ночью.

Главное, чтобы все произошло бесшумно, — разведчиков только шестеро, если начнут ловить, ноги не унесешь, до передовой километра четыре.

Немочки заходили в большие блиндажи в центре расположения штаба, туда идти опасно. Но кто знает, может быть, там рабочие землянки, а спать они пойдут куда-нибудь вот в эти крайние, небольшие блиндажишки.

Передавая бинокль сменившему его Саше Пролеткину, командир рассказал о женщинах. Саша насупился и брезгливо сказал:

— Не дай бог на одну из них напороться в блиндаже.

Василий рассмеялся.

— Ну ладно, не будем связываться с женщинами. Следи вот за вторым от края блиндажом, туда два офицера зашли. Сейчас они там. Посмотри, посчитай, сколько к концу дня их там останется.

Когда стало вечереть и приблизилось время для захвата «языка», Ромашкин забеспокоился — не выявлена очень важная деталь. Определили, куда идти, знают, что в намеченном блиндаже не больше трех человек, двое из них офицеры. Но где охрана? Это пока выяснить не удалось. А штаб не может быть без охраны. Она где-то есть, только разведчики ее не обнаружили. И это очень опасно в их положении: хорошо скрытая охрана для того и существует, чтобы обезопасить штаб от нападения таких групп, как Ромашкина.

Василий уже подумывал сообщить в полк по радио о том, что придется остаться еще на день, как вдруг Иван Рогатин, дежуривший с биноклем, замахал рукой, подзывая к себе:

— Есть охрана, товарищ старший лейтенант. Вон глядите — парный патруль. Поверху пошел.

Ромашкин приник к биноклю.

— Понятно. Значит, на ночь выставляют. Хороший маршрут выбран для патруля. Им видны и подходы и все, что внизу, в овраге, делается.

— Снимать будем? — спросил Вовка, он еще ни разу не снимал часовых, и поэтому у него «чесались руки». — Мы тихо с Иваном или вот с Голощаповым, — попросил нетерпеливый Штымп.

— Ты за себя говори, а меня не тронь, — заскрипел Голощапов. — Я один раз уже снимал часовых около флага. Как вспомню, до сих пор под ребром холодный нож чую. Ох, и полосовал же он меня, гад!

— Будем брать втихую, — прервал разведчиков Ромашкин. Он уже засек время, сделал необходимый расчет и теперь объяснял ребятам: — Патрульные обходят вокруг расположения штаба за семь-восемь минут. Пройдут мимо нашей рощи — мы в овраг. Ты, Жук, не спускай с них глаз, каждую минуту должен знать, где будет патруль.

— Понятно.

— В блиндаж пойдем я и Рогатин.

— Может, меня возьмете? — спросил Вовка.

Ромашкин так взглянул на него, что Голубой сразу понял: время разговоров и шуток прошло, сейчас все подчиняются беспрекословно.

— Голубой прикрывает вход в блиндаж слева, Пролеткин — справа. Голощапов остается у двери. Огонь открывать только в самом крайнем случае.

Дождались глухой ночи. Патруль сменился несколько раз. Луна еще не взошла. В черном овраге не было видно ни одного освещенного окошечка. Штаб спал. Только трубы блиндажей дымили.

Разведчики подползли к тропке, где ходил патруль. Напряженные, собранные, будто сжатые пружины, они следили за патрулем и ждали сигнала командира. Когда немцы отошли на достаточное расстояние, Ромашкин вскинулся и, ступая бесшумно, пригибаясь, пошел вниз. Он не оглядывался, знал — все идут за ним. У намеченного блиндажа Василий лег. Заметив тоненькие полоски света, пополз к окну. Стекло было занавешено черной бумагой изнутри. Через узкие щели Ромашкин разглядел на столе, застеленном газетой, термос, бутылку вина, вскрытую банку консервов, печенье, сигареты. У стола сидели двое. Один в полной форме — гауптман-капитан. Другой без кителя, в зеленой рубахе. Китель и ремень с парабеллумом висели на гвозде, вбитом в стену. «Почему они так поздно не спят? Может, дежурные? Какая нам разница — хорошо, что офицеры».

Ромашкин посмотрел на Жука, тот глянул на свои часы и, вскинув руку, показал, где сейчас может находиться патруль. Подождав, пока солдаты протопали поблизости, Ромашкин быстро вошел в траншейку, ведущую к двери. Иван последовал за ним.

У двери Василий остановился. Сердце стучало так громко, что казалось, его биение слышат офицеры там, в блиндаже. Испугавшись, что это действительно может произойти, Ромашкин рванул дверь и, вскинув пистолет, быстро шагнул через порог. Вплотную за ним с автоматом наготове вошел Иван. Он тут же захлопнул дверь, чтоб свет и возможную борьбу не увидели снаружи. А Ромашкин приглушенно, но властно скомандовал:

— Хальт! Хенде хох!

«Они же никуда не бегут, зачем я «хальт» сказал? — мелькнуло у Ромашкина. — Ну, ничего, поняли. Руки задирают».

Тот, который был в полной форме и стоял ближе к Ромашкину, поднял руки вверх и расширенными глазами пялился на неведомые существа в белых одеяниях.

Другой гитлеровец стоял по ту сторону стола, руки поднимал нерешительно, одну выше другой, а глазами косил вбок. Ромашкин сразу уловил это движение, хотел еще раз скомандовать «Руки вверх!», но не успел. Офицер кинулся к висевшему на гвозде ремню и пытался выхватить пистолет из кобуры. Все произошло в считанные доли секунды, но Василий все же успел оценить и правильно среагировать на происходящее. Свалить боксерским ударом офицера не удастся. Мешает стол. Парабеллум уже до половины выхвачен из кобуры. Надо стрелять. Ромашкин надавил на спуск. Выстрел показался громче орудийного! Офицер по ту сторону стола свалился, а у того, что стоял рядом, вдруг ожили глаза, лицо стало осмысленным. Он напряженно вслушивался: не бегут ли на помощь, услыхав звук выстрела? Ромашкин и Иван тоже напряженно ждали — вот-вот послышится топот, стрельба прикрывающих разведчиков — и начнется...

Все кончилось благополучно для разведчиков. Выстрел, глухо прозвучавший в закрытом блиндаже, никто не услыхал. Рогатин быстро «обработал» пленного — всунул ему в рот кляп, надел на него шинель, белый маскхалат, связал за спиной руки. Опытный Иван знал — все это надо делать быстрее, пока немец в шоке, скоро он опомнится и тогда будет сопротивляться.

Ромашкин тем временем собрал все бумаги в блиндаже, документы и оружие убитого офицера. Еще раз оглядел землянку и, погасив парафиновый светильник, открыл дверь. Сначала он никого не увидел во мраке. Потом различил Жука и его руку, направленную в сторону патруля. Затаившись у двери, Ромашкин ждал, когда солдаты пройдут. Темные фигурки были видны неподалеку. И вдруг, когда патруль находился на самом близком расстоянии, пленный офицер ударил Голощапова ногой, сбил его и попытался выбежать из траншейки, чтобы привлечь внимание своих. Гитлеровец мычал и, мотая головой, пытался выплюнуть кляп. Голощапов не растерялся, схватил его за ногу и, повалив на землю, зажал на всякий случай рот поверх кляпа. Офицер продолжал брыкаться. Патруль, ничего не заметив, прошел мимо.

Ромашкин поднял гитлеровца, радостно подумал: «Ну и везет нам сегодня: выстрел не услыхали, этого не заметили». Вдруг немец опять отчаянно забил ногами, силясь освободиться. Ромашкин быстро прикинул: «Жирный, скотина, килограммов на восемьдесят, нести тяжело будет», — поэтому нокаутировать строптивого «языка» не стал, а врезал ему коротким аперкотом снизу в подбородок. Офицер икнул, вытаращил глаза и, сразу поняв, что с этими белыми призраками шутки плохи, затих. Ромашкин, махнув разведчикам, побежал вверх по косогору.

Потом они быстро, то бегом, то вприпрыжку, двигались к переднему краю, надо было уходить как можно скорее, пока в штабе не обнаружили пропажу.

Холодный ночной воздух и удача бодрили ребят — неслись, не чувствуя усталости. Осторожный Ромашкин осаживал разведчиков:

— Тихо вы, как кони топаете!

Когда были неподалеку от первой траншеи, выкатилась из-за туч луна и осветила группу. Все окружающее подернулось желтоватым отсветом.

— Только тебя не хватало! — Пролеткин ругнулся.

Ромашкин увидел на щеках гауптмана две мокрые полоски — офицер плакал. Это очень удивило Ромашкина. Он привык видеть на допросах вызывающе наглых гитлеровских офицеров. Этого еще ни о чем не спросили, а он уже нюни распустил. Странный фриц. «Неужели обиделся так сильно, что я ему по морде дал? Сам же виноват — не шебуршись. Какой чувствительный!»

По взлетающим вверх ракетам нашли в первой траншее пошире промежуток между немецкими ракетчиками. Осторожно выползли к траншее. Она была в этом месте пуста. Проверили, нет ли кого, до ближайших поворотов. Затем Саша достал из вещевого мешка ножницы, перемахнул через окоп и стал резать проволоку, теперь проход скрывать незачем, да и пошире он нужен, пленный ведь не умеет проползать в небольшую щель. Когда все было готово, Саша, махнув рукой, юркнул в нейтралку и по ту сторону проволоки на всякий случай приготовился прикрывать группу из своего автомата.

Ромашкин дернул пленного за плечо и, когда тот обернулся, показал вперед на проход, а чтобы фашист лучше усвоил и выполнял, что от него потребуется, поднес к его носу свой тяжелый кулак. Гитлеровец послушно закивал головой. «Ну вот и хорошо», — подумал Василий. Он помог пленному встать, так как со связанными за спиной руками офицер сам подняться не мог. Разведчики с автоматами наготове прикрывали справа и слева. Командир взял пленного за ремень крепко, чтоб тот почувствовал силу, вздернул его и, кивнув в сторону заграждения, так вот, держа пленного за ремень, перешагнул вместе с ним траншею. Потом они оба легли, и Василий, бесцеремонно взяв пленного за шиворот, протащил его под проволокой.

В штабе полка не спали только начальник разведки Люленков да дежурные связисты. Пленному развязали руки, вынули кляп изо рта. Когда офицер отдышался, Ромашкин полюбопытствовал:

— Почему вы плакали? Потому что я ударил?

Офицер с нескрываемой ненавистью искоса посмотрел на разведчика — он теперь видел, что имеет дело со старшим лейтенантом, поэтому демонстративно встал к нему боком, а лицом к капитану Люленкову, — заговорил на русском языке, не очень быстро находя нужные слова, перемежая их немецкими.

— Если бы я имел возможность, — с клокочущей в глотке злобой сказал гауптман, — если бы я мог получить такую возможность, я бы не только разорвал вас на куски, но еще топтал бы каждый кусок, пока он не стал мокрым местом!

— Неужели так обиделись за то, что ударил? Я еще вас пожалел, поучил легонько.

— Я обижен не только за удар. Вы мою всю жизнь испортили! Я сдал должность майору Франку, которого вы убили. Я имею новое назначение в резервный полк. Должен утром ехать. Для меня война кончена. Через несколько дней я бы увидел мою дорогую фрау Гильду, моих милых деток — Кехтен и Адольфа. И вот все так неожиданно перевернулось. Если бы мне бог дал несколько минут, я бы своими зубами перегрыз вам глотку!

Ромашкин сначала усмехнулся: «Да, уж ты бы надо мной покуражился», — потом спокойно сказал:

— Никаких особых бед я не принес — там для вас война кончилась, и здесь она кончится. Там вы остались бы живы, и здесь будете жить. — Вдруг волна гнева окатила Ромашкина: «С такой кровожадной скотиной еще миндальничаю! Может быть, ты, гад, убил моего отца, и уж конечно ты лез на Москву в сорок первом!» Василий встретил злобный взгляд гитлеровца и с не меньшей неприязнью сказал ему прямо в лицо: — Если ты любишь свою фрау и своих киндеров, зачем ты здесь, у нас в России? У меня тоже есть мать и невеста. Моего отца, может быть, убил ты. Зачем ты здесь? Что тебе нужно на чужой земле? Платья моей матери для твоей Гильды?

Немец побледнел. Он не ожидал, что разговор примет такой оборот, и думал: «Сейчас этот обер-лейтенант меня пристрелит".

— Успокойся, Вася! — сказал Люленков, положив руку на плечо Ромашкина. — Не расстраивайся из-за этой сволочи.

В блиндаж быстро вошел заспанный Караваев, он на ходу застегивал пуговицы на гимнастерке. Гитлеровец, увидев полковничьи погоны и улыбающееся лицо русского командира, с надеждой подумал: «Благодарю тебя, господи, кажется, я спасен».

Кирилл Алексеевич быстрым взором окинул гауптмана и пошел к Ромашкину, протянув для рукопожатия обе руки.

— Что у меня за разведчики! Великолепные мастера своего дела! Асы! «Языков» по заказу таскают. Надо с передовой — ведут, надо из тыла — пожалуйста. Попросил штабного офицера — получайте! Спасибо, дорогой Ромашкин!

Василий приложил руку к пилотке:

— Служу Советскому Союзу!

— Да ладно уж с этими официальностями, — остановил Караваев, похлопывая Ромашкина по обоим плечам вытянутыми вперед руками и любуясь простым, улыбчивым лицом Василия. — Ну как, все живы? Никого не ранило? Люленков, есть у нас что-нибудь горяченькое поужинать?

— Найдем, товарищ полковник.

Караваев будто забыл о пленном офицере. А тот никак не мог понять, что происходит, почему полковник, величина в его представлении недосягаемая, вдруг так запросто обращается с обер-лейтенантом, а обер-лейтенант и капитан чувствуют себя в присутствии полковника удивительно свободно. Все это казалось гауптману таким недопустимым нарушением военной субординации, что он с презрением думал: «Дикари, элементарных правил военного этикета не понимают! Скоты необразованные, мы еще заставим вас работать на Великую Германию». Больно и стыдно было гауптману, что он так нелепо попал в руки этих презираемых им людей. Он молил бога не о спасении своей жизни, не о сохранении жены и детей, он просил господа только об одном: «Пошли мне милость свою, дай еще возможность бить этих проклятых русских, жечь их дома, уничтожать вообще все на этой земле, чтобы освободить ее для Германии». Охваченный необыкновенно горячим порывом преданности к фюреру, гауптман вдруг неожиданно для всех, но с огромным наслаждением для себя заорал, вскинув руку в фашистском приветствии:

— Хайль Гитлер!

Караваев поморщился, как от зубной боли, но даже не взглянул на гитлеровца.

— Ну ладно, ужинай и отдыхай, Вася. Скажи спасибо ребятам. Завтра поговорим.

* * *

И вот уже отгремела победная битва за Днепр. А затем очистилась от оккупантов и вся Правобережная Украина.

Заканчивалась третья военная зима. Нелегкая, но куда более радостная, чем две ее предшественницы. На очереди стояло освобождение Белоруссии.

При перегруппировке советских войск дивизия Доброхотова была переброшена на только что созданный 3-й Белорусский фронт. И в штаб этого нового фронта вызвали вдруг Ромашкина.

Вызов был срочным. Настолько срочным, что даже машину прислали. Больше того, за старшим лейтенантом приехал в качестве нарочного майор. Вопросов в подобных случаях задавать не полагается, но Ромашкин все-таки спросил:

— Что такое случилось?

— Там все узнаете, — ответил неразговорчивый майор.

По календарю была весна, а запоздалый снег сыпал по-зимнему. И ветер протягивал через открытый «виллис» белую поземку. Пока доехали до штаба фронта, Василий промерз до костей.

Майор сразу повел его к генералу Алехину, начальнику разведуправления. Ромашкин не впервые слышал эту фамилию, однако видеть Алехина еще не приходилось. И почему-то этот генерал представлялся ему высоким, с величественной осанкой, таким же молчаливым, как его майор, и, конечно, очень строгим. В действительности же Алехин оказался низеньким, толстеньким, глаза добрые, как у детского врача, голос мягкий.

В общем, главный разведчик фронта выглядел человеком совершенно бесхитростным.

— Вы, товарищ старший лейтенант, пойдете в Витебск, — объявил генерал Ромашкину. — Там наши люди добыли схемы оборонительных полос противника. Принесете их сюда.

Он сказал это так спокойно, как будто чертежи надо было доставить из соседней комнаты, а не из города, лежащего по ту сторону фронта.

Ромашкин угадал, что начальник разведки избрал этот тон для того, чтобы не испугать его, не заронить с первой минуты сомнений. И действительно, спокойная уверенность Алехина передалась ему. «Пойду и принесу. Дело обычное».

Он хладнокровно выслушал, как представляется генералу выполнение этого задания. Встрепенулся лишь под конец, когда начальник разведки сообщил:

— Командующий фронтом будет лично говорить с вами.

Спокойствие Ромашкина вмиг нарушилось. Он смотрел на Алехина и думал: «Нет, товарищ генерал, дело тут не обычное. Вы хороший психолог, умеете держаться. Однако и я стреляный воробей, отдаю себе отчет, что это значит, если командующий фронтом собирается лично инструктировать исполнителя! Вы, наверное, долго перебирали разведчиков, прежде чем остановить свой выбор на мне. И сейчас все еще размышляете: справится ли этот парень, не подведет ли?..»

А генерал уже звонил по телефону, докладывал, что прибыл офицер, которого хотел видеть командующий. Положив трубку, поднялся из-за стола.

— Пойдемте, командующий ждет... И не тушуйтесь. О ваших боевых делах он наслышан, ценит ваш опыт, верит в вашу удачливость. Так что все будет гут!..

Генерал неожиданно перешел на немецкий. Сказал, что Черняховский любит разведчиков. Спросил, как относится к разведке Доброхотов. А когда шли они глубоким оврагом, завел разговор, по-немецки же, на совсем отвлеченные темы. Ромашкин понимал — проверяет. Отвечал короткими фразами.

Справа и слева в скатах оврага виднелись двери и окошечки: там размещались отделы штаба. Поднялись к одной из дверей по лестнице из свежих досок. В приемной их встретил адъютант с золотыми погонами. Василий золотых еще не видывал.

Адъютант ушел за вторую дверь, обитую желтой клеенкой, и тут же вернулся.

— Пройдите.

Ромашкин очутился в теплом, хорошо освещенном кабинете. За столом сидел Черняховский — плотный, крепкий, лицо мужественное, темные волнистые волосы, светло-карие глаза.

Вышел навстречу, пожал Василию руку, кивнул на диван:

— Садитесь.

И сам сел рядом, начал говорить о задании:

— До Витебска километров двадцать. По глубине это тактическая зона, поэтому всюду здесь войска: первые и вторые эшелоны пехоты, артиллерия, штабы, склады и прочее. Выброситься в этой зоне на парашюте слишком рискованно. Да если б высадка и удалась, возвращаться все равно нужно по земле. Самолет забрать не сможет. Понимаете?

— Понимаю, товарищ командующий. — Василий по привычке встал.

— Вы сидите, сидите, — потянул его за локоть Черняховский и продолжал: — Мне рекомендовали вас как удалого и грамотного разведчика, на которого вполне можно положиться.

— Я сделаю все, товарищ командующий, чтобы выполнить ваш приказ.

— Ну и добро. Выходите сегодня же, возвращайтесь как можно скорее. — Взглянул на Алехина: — Подготовили документы?

— Так точно, товарищ командующий. Осталось сфотографировать его в немецкой форме, и удостоверение через час будет готово.

— Группой пробраться труднее, — пояснил Черняховский, — пойдете один, в их форме, но избегайте встреч. Как у вас с немецким языком?

— В объеме десятилетки и курсов при военном училище, товарищ командующий... И то на тройку, — признался Ромашкин, с опаской подумав: «Не будет ли это принято за попытку уклониться от задания?»

Нет, Черняховский понял его правильно, однако переглянулся с Алехиным.

— Скромничает, — сказал уверенно Алехин. — Не знаю, как там в десятилетке было, а сейчас понимает немецкий хорошо. Я говорил с ним. Только произношение сразу его выдаст.

— Акцент порой опаснее молчания, — заключил командующий. — Значит, без крайней необходимости ни в какие разговоры с немцами вступать нельзя... У нас есть люди, владеющие немецким безупречно, но это глубинные разведчики, они не умеют действовать в полевых условиях. А для вас зона, насыщенная войсками, — родная стихия. Что ж, давай руку, разведчик, — перешел на «ты». — Нелегкое тебе предстоит дело, береги себя. — Командующий посмотрел Василию в глаза и как-то по-свойски добавил: — Мне очень нужны эти схемы, разведчик...

Возвращались тем же оврагом. На душе у Ромашкина было необыкновенно легко и просторно. Его всецело захватило стремление скорее выполнить то, о чем просил командующий. Да, не только приказывал, но и просил!

В управлении разведки Ромашкин переоделся в форму немецкого ефрейтора, его сфотографировали, освоил данные о явке — место, адрес, отзыв — и погрузился в изучение плана города. Прежде в Витебске он не бывал, а нужно заранее сориентироваться, с какой стороны войдет туда и куда двинется, ни у кого не спрашивая дорогу. Подсчитал: необходимо пересечь двенадцать — тринадцать улиц, пролегающих с севера на юг, и тогда окажешься в районе нужной «штрассе». Странно, в белорусском городе — и вдруг «штрассе»!..

Потом так же тщательно изучалась карта местности и обстановка на пути в Витебск. Ромашкин прикидывал, где необходимо проявить особую осторожность, какие объекты и с какой стороны лучше обойти.

Минут через сорок принесли служебную книжку с его фотографией. По книжке он значился Паулем Шуттером, ефрейтором 186-го пехотного полка. Все это удостоверялось цветными печатями с орлами и свастикой. Книжка была настоящая, видимо, одного из пленных. В ней только сменили фотографию.

Переброска Ромашкина через линию фронта была поручена тому же молчаливому майору. Опять сели с ним в «виллис» и поехали к передовой. В какой-то деревушке их встретил капитан — начальник разведки дивизии.

Далее пошли пешком. По пути капитан подробно рассказал о системе оборонительных сооружений немцев на глубину до пяти километров, о поведении противника в этом районе.

На передовой Ромашкина поджидали пять полковых разведчиков и три сапера. На всех белые маскировочные костюмы, оружие обмотано бинтами.

Ромашкин тоже натянул маскировочный костюм. Последний раз молча покурил, попрощался с офицерами и выскочил из траншеи, сопровождаемый незнакомыми бойцами.

Шли пригнувшись, от куста к кусту, по лощинам.

Проводники его хорошо знали здешнюю нейтральную зону, вели уверенно.

Пулеметные очереди потрескивали совсем близко. Не потому, что фашисты обнаружили разведчиков, а таков у них порядок: короткими очередями прочесывают местность. Ромашкин хорошо знал язык немецких пулеметов. Они своими очередями сообщают друг другу: «У меня все в порядке», или: «Здесь готовится нападение». Сейчас пулеметы выбивали дробь: «та-та-тра-та-та». Это означало, они спокойны.

Изредка в небо взлетала ракета. Пока ее яркий покачивающийся свет заливал местность, разведчики лежали, уткнувшись лицом в снег. Но как только ракета гасла, они моментально устремлялись вперед. Ромашкин отметил: «Зубры!» Неопытные подождали бы, пока привыкнут глаза, а эти знают, что в наступившей после ракеты темноте вражеский наблюдатель несколько секунд совсем ничего не видит, и используют каждый такой момент. А когда раздается пулеметная очередь, не очень-то заботятся о звуковой маскировке. Это еще раз подтверждает, что они «зубры». Новичок в таком случае обязательно заляжет, а опытные знают: пулеметчик во время стрельбы ничего не слышит, кроме своего пулемета. Свист пуль страшноват, однако обстрелянный боец понимает: свистит та, что мимо, а ту, что в тебя, не услышишь.

Впереди снежное поле пересечено серой полосой. Это проволочное заграждение. Саперы щупают голыми руками снег — нет ли мин со взрывателями натяжного действия. Добравшись до кола, один сапер ложится на спину и берет руками проволоку, другой перекусывает ее ножницами.

Очередная ракета метнулась в небо, шипя как змея. С легким хлопком она раскрылась, залила все вокруг предательским светом и упала почти к ногам разведчиков. Ракетчик где-то рядом. Ромашкин отчетливо слышал, как щелкнула ракетница, когда он ее заряжал. В темноте саперы продолжали свое дело и вот уже дают знать: «Проход готов».

Ромашкин посмотрел на часы: второй час ночи.

Стараясь не зацепиться за колючки, прополз под проволокой. Впереди чернела траншея. Как всегда, нелегки эти минуты! Очень трудно заставить себя приблизиться к темной щели. Нужно обязательно попасть в промежуток между двумя часовыми. А где они? Разве увидишь в темноте, да еще лежа, когда глаза над самой поверхностью снега?

Борьба с самим собой длится несколько секунд.

Василий достал гранату. Пополз к траншее с остановками, прислушиваясь: может, затопает промерзший гитлеровец или заговорит с соседом. Но было тихо.

Кончилась гладкая поверхность снега, перед глазами комья и бугорки — это бруствер. До траншеи не более двух метров.

Василий осторожно приподнялся на руках, посмотрел вправо и влево: торчит ли поблизости каска? Нет. Прополз последние метры до траншеи и заглянул вниз. Граната наготове.

Траншея до ближайших поворотов пуста. Не поднимаясь высоко, перескочил через нее и быстро уполз к темнеющим кустам.

Ракеты вспыхивают позади. Пулеметы выстукивают прежнюю спокойную дробь.

Вторую траншею преодолеть легче. Здесь наблюдатели реже, и службу они несут менее бдительно. Слышно, как неподалеку кто-то колет дрова. Несколько человек спокойно разговаривают у своего блиндажа.

Вспышки ракет все дальше и дальше. Уже нет необходимости двигаться ползком. Ромашкин поднялся около деревьев. Осмотрелся. Наметил место следующей остановки, запомнил все, что должно встретиться на пути, и, пригнувшись, перебежал туда. Так же действовал и в дальнейшем. Разведчики называют этот способ «идти скачками».

Вскоре попалась наезженная дорога. Ромашкин просмотрел ее в обе стороны и, никого не обнаружив, пошел по ней вправо. Помнил, справа должно быть шоссе на Витебск.

Пройдя с километр, увидел — движется навстречу что-то большое, темное. Свернул и затаился в придорожных кустах. Через несколько минут мимо проползли груженые сани. Из ноздрей лошадей выпархивали белые облачка пара. Ездовой — немец, весь в инее — шел рядом с санями. В другое время он непременно стал бы «языком», но сейчас трогать его нельзя.

Так, уступая дорогу всем встречным, Ромашкин достиг шоссе. Вдоль шоссе чернела деревня.

Идти напрямик, не зная, что делается в деревне, опасно. Обходить — потеряешь немало времени. Как быть?

«Что говорил об этой деревне начальник разведки дивизии?» Ничего определенного вспомнить не удалось. Темный ряд домишек выглядел загадочно.

Молодым разведчикам обычно внушают: в любой неясной обстановке есть незначительные на первый взгляд признаки, по которым можно разгадать ее. А вот он, хоть и опытен в разведке, никак не мог обнаружить здесь ни одного такого признака.

Подошел ближе. Если в деревне штаб, то должны к домишкам тянуться телефонные провода. Но, как ни напрягал зрение, в темноте проводов не увидел. Однако заметил: в некоторых окнах сквозь маскировку пробивались узенькие полоски света. Вот и признак! Этого достаточно. Местные жители не будут сидеть со светом в глухую ночь. В прифронтовой полосе они вообще не зажигают света с наступлением темноты.

Обогнув деревню, опять выбрался на шоссе. Чем ближе к Витебску, тем чаще попадаются машины, повозки, группы людей. Прячась от них, поглядывал на часы: «Медленно продвигаюсь! Так до рассвета не добраться. Надо что-то придумать».

Снял свой белый наряд, закопал у приметного дерева

— пригодится на обратном пути. Вернулся к дороге и стал высматривать сани с гражданскими седоками. Вскоре такие показались. Возница дремал, лошадь шла шагом.

Ромашкин окликнул закутавшегося в тулуп дядьку и стал объясняться с ним на смешанном русско-немецком языке.

— Нах Витебск?

— Да, на Витебск, господин офицер. — Возница принял его за офицера.

— Их бин каине офицер, их бин ефрейтор, — поправил Ромашкин и забрался в сани.

Поехали. Чтобы не замерзнуть и замаскироваться, зарылся в пахучее сено, которое лежало в санях. Вознице приказал:

— Нах Витебск! Их бин шлафен. Спать, спать. Понимаешь?

— Понимаю, чего же не понять... Спи, коли хочется, — ответил тот.

Ромашкин лежал в сене и следил за дорогой. Да и за возницей надо было присматривать. Кто знает, чего у него на уме. Одинокий дремлющий фашист — заманчивая штука. Тюкнет чем-нибудь по голове и свалит в овражек.

На рассвете достигли пригорода. В том месте, где шоссе превращалось в улицу, Василий заметил шлагбаум и танцующую около него фигуру прозябшего постового. Там могут проверить документы, спросить о чем-нибудь. Это Ромашкину ни к чему.

— Хальт! — скомандовал он вознице и, выбравшись из саней, махнул рукой: езжай, мол, дальше. Дядька послушно продолжал свой путь. Ромашкин ушел с шоссе и тихими заснеженными переулками углубился в город.

Витебск еще спал.

Где-то здесь, в этом скопище развалин и уцелевших домов, нужная квартира. Там его ждут. Туда сообщили по радио, что Ромашкин вышел.

Василий считал улицы — нужна четырнадцатая. Чем глубже в город, тем крупнее дома и чаще развалины. Черные проемы окон, лишенные рам и стекол, смотрят угрюмо.

Пересек десятый перекресток и вдруг прочитал на угловом доме название нужной «штрассе». Значит, в пригороде обсчитался на три улицы. Не беда!

Отыскал дом номер 27. Вошел в чистый освещенный подъезд. Квартира на первом этаже. На всякий случай положил руку в карман, на пистолет. Может, пока шел, здешних разведчиков раскрыли и сейчас за дверью засада?

Негромко, чтобы не разбудить соседей, постучал в дверь. Через минуту женский голос просил:

— Кто там?

Стараясь подделаться под немца, сказал пароль:

— Я пришел от гауптмана Беккер; он имеет для вас срочная работа.

Дверь отворяется, и женщина говорит отзыв:

— Во время войны всякая работа срочная.

Впустив Ромашкина и заперев дверь, хозяйка подала руку, шепотом сказала:

— Проходите в комнату, товарищ. — А куда-то в сторону бросила: — Коля, это он.

Только теперь Василий заметил в конце коридора мужчину лет сорока. Мужчина подошел, представился:

— Николай Маркович.

Ромашкин снял шинель, хотел повесить ее на вешалку, но хозяйка остановила:

— Здесь не надо.

Она унесла шинель в комнату.

Сели к столу, Ромашкин рассматривал этих скромных, смелых людей. Сколько сил прилагает, наверное, гестапо, чтобы отыскать их! А они живут, работают, встречаясь с гестаповцами каждый день. Крепкие нужны нервы, чтобы вот так ходить день за днем по краю пропасти.

Николай Маркович в свою очередь присматривался к Василию. Сказал одобрительно:

— Быстро добрались. Я думал, придете завтра.

— Спешил. Переждать до следующей ночи негде — обнаружат, да и холод собачий — окоченеешь.

— Надюша, — спохватился хозяин, — организуй-ка чаю и другого-прочего, промерз человек.

Хозяйка ушла на кухню, а они сидели и не знали, о чем говорить. Разговор наладился лишь за завтраком. Ромашкина расспрашивали о жизни на Большой земле. Он охотно отвечал на эти расспросы. Но едва ослабло напряжение, начала сказываться усталость. От хозяев квартиры это не ускользнуло. Николай Маркович поднялся, мягко сказал:

— Нам пора на службу. А вы укладывайтесь спать. Набирайтесь сил. Вечером в обратный путь...

Они ушли, Ромашкин лег в постель. Слышал, как под окнами иногда топают немцы, доносился их резкий говор.

Проснулся, когда уже стало смеркаться. Надо собираться «домой», нет причин задерживаться здесь. Фотопленку с отснятыми чертежами Надежда Васильевна зашила ему в воротник под петлицу. А подлинники лежат где-то в сейфах, под охраной часовых.

«Чтобы попасть сюда, — подсчитывал Ромашкин, — мне понадобилось около семи часов. Если на возвращение уйдет столько же, то к двум часам ночи могу быть у своих. Однако спешить нельзя. Переходить линию фронта лучше попозже — часа в три ночи, когда часовые умаятся и никто другой не будет слоняться по обороне. Сложнее теперь перебраться через колючую проволоку: нет ни саперов, ни ножниц для проделывания прохода, а старого я, конечно, не найду. Придется подкопаться снижу или перелезть по колу. Оборвешься — порежешь руки, но лишь бы выбраться».

Договорились, что Николай Маркович и Надежда Васильевна будут сопровождать его по противоположной стороне улицы и проследят, как он выйдет из города. Николай Маркович предупредил:

— Если с вами что-нибудь стрясется, мы ничем не сможем помочь. Вы понимаете, мы не имеем права...

Он говорил смущенно, боясь, чтобы Ромашкин не принял это за трусость.

На прощание выпили по стопке за удачу. Эта стопка неожиданно сыграла очень важную роль.

Улицы были безлюдны. Редкие прохожие боязливо уступали Ромашкину дорогу. Он шел не торопясь, пистолет в кармане брюк, готовый к действию в любой момент. На противоположной стороне — Николай Маркович и его жена будто прогуливались.

Дошли до оживленной улицы. Поток людей несколько озадачил Ромашкина: не пересекал такой людной, когда шел утром. Но тут же сообразил, что ранним утром все улицы одинаково пустынны, а сейчас вечер — время прогулок.

По тротуарам прохаживались немецкие офицеры, в одиночку и с женщинами.

Выждав, когда на перекрестке станет поменьше военных, Ромашкин двинулся вперед. Миновал тротуар, проезжую часть. Еще миг — и скрылся бы в желанном сумраке боковой улицы. Но тут как раз из-за угла этой улицы прямо на него вывернул парный патруль. На рукавах белые повязки с черной свастикой.

Патрульные остановили его, о чем-то спрашивали. По телу, от головы до ног, прокатилась горячая волна, а обратно, от ног к голове, хлынула волна холодная.

Боясь выдать себя произношением, Василий молча достал удостоверение. Что еще могут спрашивать, конечно, документы!

Худой, с твердыми желваками на скулах патрульный внимательно изучил его служебную книжку, спросил придирчиво:

— Почему ты здесь? Твой полк на передовой, а ты в тылах сшиваешься?..

Вопрос резонный. Но Василий не спешил вступать в разговор с немцами. В такой момент он и по-русски-то, наверное, говорил бы заикаясь, где уж там объясняться по-немецки!

Задержанный молчал, а патрульный все настойчивее домогался, почему он улизнул с передовой. Вокруг образовалось кольцо зевак, среди них много военных. Бежать невозможно.

Василий украдкой осмотрел окружающих. Искал, кто покрупнее чином. Пока не обыскали и пистолет при нем, хотел подороже взять за свою жизнь.

Вдруг патрульный засмеялся. Он наклонился к Ромашкину, принюхался и весело объявил:

— Да он, скотина, пьян!

Ромашкин поразился: какое чутье у этого волкодава! Всего ведь по стопке выпили с Николаем Марковичем за удачу.

Трудно было определить, удача это или нет, но обстановка на какое-то время все-таки разрядилась. Коли пьян, разговор короткий. Ромашкина бесцеремонно повернули лицом в нужную сторону, сказали «Ком!» и повели в комендатуру.

Хорошо, что не обыскали! Пистолет, будто напоминая о себе, постукивал по ноге. Василий шел, покачиваясь слегка, как и полагается пьяному. Посматривал по сторонам. Патрульные, посмеиваясь, разговаривали между собой, подталкивали в спину, когда Ромашкин шел слишком медленно:

— Ком! Ком! Шнель!

Василий был внешне вроде бы безразличен к тому, что происходит, а в голове одна мысль: «Надо действовать! Надо что-то предпринимать! Если заведут в помещение, все пропало, оттуда не уйдешь. А где эта комендатура? Может, вон там, где освещен подъезд?»

Шли мимо двухэтажного дома, разрушенного бомбежкой. Внутри черно. Лучшего места не будет!

Василий выхватил пистолет, в упор выстрелил в патрульных и, вскочив на подоконник, прыгнул внутрь дома. Сзади послышались отчаянные крики. Захлопали пистолетные выстрелы.

Ромашкин делал все автоматически. Совсем не думая о том, что когда-то изучал приемы «отрезания хвоста», остановился у стены за одним из поворотов и, как только выбежал первый преследователь, выстрелил ему прямо в лицо. Потом выпрыгнул из окна во двор, перемахнул через забор, перебежал садик. Выглянул из ворот на улицу, быстро перешел ее и опять скрылся во дворе.

Так и бежал по дворам, перелезая через изгороди. В одном из дворов женщина снимала с веревки белье. Ромашкин молча прошел мимо к воротам. Она с изумлением посмотрела на странного немца, который почему-то лезет через забор.

Ближе к окраине не стало дворов общего пользования. Калитки заперты.

Ромашкин пошел тихой улицей. По ней, видимо, мало ходили и совсем не ездили — на середине лежал нетронутый снег.

Погони пока не слышно. Но служебная книжка на имя Шуттера осталась у патруля, и Василий не сомневался, что из немецкой комендатуры позвонили в 186-й пехотный полк. Теперь, конечно, установлено, что никакого Шуттера там нет. Значит, его начнут искать всюду — и в городе, и на дорогах.

Ромашкин на ходу оценивал обстановку.

«Восемь часов. Быстро я проскочил город — заборы не помешали! Впереди еще целая ночь. Этого вполне достаточно, чтобы пробраться к своим».

Подошел к развилке дороги. Столб с указателями подробно информировал, в какой стороне какие деревни и сколько до каждой из них километров. Одним своим ответвлением дорога уходила к лесу. Ромашкин выбрал это направление: в лесу легче маскироваться. Однако вскоре он понял, что ошибся: лес был полон звуков. Ревели моторы танков — их, видимо, прогревали. Перекликались немецкие солдаты, трещали сломанные ветки.

Ромашкин свернул с дороги и вскоре очутился на обширной поляне. Поспешил к поваленному дереву в конце поляны. Но, подойдя ближе, вдруг разглядел, что это не дерево, а ствол пушки. Василий поспешил назад и только теперь услышал, как громко скрипит под сапогами снег. Пока не было явной опасности, не замечал, а сейчас этот скрип резал слух.

Обойдя батарею, опять двинулся на восток. Лес кончился, впереди у самого горизонта вспыхивали и гасли осветительные ракеты. Ромашкин обрадовался: «Значит, выхожу к траншейной системе». Но здесь войска стоят плотнее. Нужен маскировочный костюм, а его нет. Дерево, у которого Василий зарыл свой белый костюм, где-то совсем в другом месте.

«Как же я поползу в этой зеленой шинели? На снегу меня будет видно за километр!»

Ромашкин забрался в кустарник и разделся догола. Холодный ветер будто ожег его. Проворно надел брюки и куртку, а нижнее белье натянул сверху. Шинель пришлось бросить, на нее нательная рубашка не лезла. Оглядев себя, с досадой отметил: «На снегу будут выделяться руки, ноги, голова. Руки и ноги, в крайнем случае, можно ткнуть в снег, а вот как замаскировать голову?» Но и тут нашелся: достал носовой платок, завязал концы узелками. Еще мальчишкой, купаясь на речке, Василий мастерил такие шапочки. Маскировка, конечно, получилась не ахти какой, да что поделаешь!

Пошел «скачками». Без помех продвигался километра два. Наметил очередную остановку у развалин. Они были метрах в пятидесяти. Перебежал к ним, а это вовсе не развалины, это штабель боеприпасов, накрытый брезентом. В заблуждение ввели ящики, разбросанные вокруг этого полевого склада.

У противоположного конца штабеля маячил темный силуэт часового. Василий осторожно пополз в сторону.

Так вот — то ползком, то «скачками», то обливаясь потом, то промерзая до костей, когда надолго приходилось замирать в снегу, — он достиг наконец желанной цели. Между ним и нейтральной зоной осталась одна траншея и проволочное заграждение. К этому моменту Ромашкин настолько устал, что едва мог двигаться. Тело было как деревянное. Хотелось одного: поскорее выбраться за проволоку! Она совсем рядом, но по траншее ходит гитлеровец.

Ромашкин заметил его каску издали. Каска проплывала вправо шагов на двадцать, влево — на десять. Василий пересчитал эти шаги не раз. Когда часовой шел вправо, делал пятнадцатый шаг и должен быть сделать еще пять, находясь к Ромашкину спиной, тот подползал ближе к траншее. Когда часовой возвращался, Василий лежал неподвижно.

И вот они рядом. Достаточно протянуть руку — и можно дотронуться до каски часового.

Самое правильное — без шума снять его и уйти в нейтральную зону. Но Ромашкин чувствовал: сейчас это ему не под силу. Он настолько изнемог и промерз, что гитлеровец легко отразит его нападение.

«Убить из пистолета — услышат соседние часовые, прибегут на помощь. Что же делать? Перепрыгнуть через траншею, когда фашист будет ко мне спиной? Но я не успею отползти. Это сейчас он меня не видит, потому что я сзади, а он смотрит в сторону наших позиций. На противоположной же стороне траншеи я окажусь прямо перед его носом... Но и так лежать дальше нельзя — замерзну. Единственный выход — собрать все силы и ударить фашиста пистолетом по голове, когда будет проходить мимо».

Пытаясь хоть немного отогреть пальцы, Ромашкин дышал на них и совсем не чувствовал тепла. Рука может не удержать пистолета, удар не получится.

И все же, когда немец вновь поравнялся с ним, Василий ударил его пистолетом по каске. Плохо! Удар вскользь. Гитлеровец с перепугу заорал, бросился бежать. Пришлось выстрелить, после чего Ромашкин мигом оказался у проволочного заграждения. Ухватившись за кол, полез по нему, опираясь ногами о проволоку. Сзади уже кричали, стреляли.

Разрывая о колючки одежду и тело, Василий перебрался через второй ряд проволоки, и тут что-то тяжелое ударило в голову. Он потерял сознание.

Когда очнулся, в первую минуту ничего не мог понять. В глазах плыли оранжевые и лиловые круги. Чувствовал сильную боль, но где именно болит, сразу не разобрал. Пытался восстановить в памяти, что произошло. И вот смутно, будто очень давно это было, припомнил: «Лез через проволоку, потерял сознание от удара. Ранен... Но куда? И где я сейчас?

Он лежал в снегу, вокруг ночная темень. Рядом разговаривали по-немецки. «Почему меня не поднимают, не допрашивают?» Позади кто-то работал лопатой. «Может, приняли за убитого и хотят закопать?» Вслушался: опять звон лопаты о проволоку, натужливое пыхтение. Догадался: «Да, фашисты считают меня убитым. Они по ту сторону проволочного заграждения. Я — по эту. Подкапываются под проволоку, чтобы втащить меня к себе... Вскочить бы сейчас и бежать! Но если у меня перебиты ноги?» На снегу недалеко от себя Ромашкин увидел свой пистоле. Постарался вспомнить, сколько раз из него выстрелил, есть ли в обойме хоть один патрон. «Живым не дамся. Все равно замучают».

Пока размышлял, к его ногам уже подкопались. Пробовали тащить, не получилось. Он лежал вдоль проволоки и, когда потянули за ноги, зацепился одеждой за колючки. Гитлеровцы просунули лопату с длинным черенком и, толкая в спину, пытались отцепить его от колючек и повернуть так, чтобы тело свободно прошло в подкоп.

Ждать дальше было нельзя. Ромашкин подхватился и бросился бежать в сторону своих окопов.

У немцев — минутное замешательство: мертвец побежал! Потом они опомнились, открыли торопливую пальбу. А он бежал, падал, кидался из стороны в сторону. Над ним взвивались ракеты. Полосовали темень трассирующие пули.

Добежал до кустов. Пополз параллельно линии фронта. Неприятельский огонь по-прежнему перемещался в направлении наших позиций. Значит, потеряли из вида, считают, что он бежит к своим напрямую.

С нашей стороны ударила артиллерия, — это было очень кстати. Только непонятно, почему она откликнулась так быстро на всю эту кутерьму. Случайное стечение обстоятельств?..

На пути встретилась замерзшая речушка. У Василия еще хватило сил выползти на лед, но тут он опять потерял сознание. Кроме предельной усталости сказывалась и потеря крови.

Очнулся от толчка. Его перевернули на спину и, видимо, рассматривали. Кто-то сказал с досадой:

— Фриц, зараза!

Неласковые эти слова прозвучали для Ромашкина сладчайшей музыкой. Смог только выдохнуть:

— Не фриц я, братцы!

— Ты смотри, по-русски разговаривает! — удивился человек, назвавший его фрицем. — Ну-ка, хлопцы, бери его!

Ромашкин не запомнил, как и почему оказался он в блиндаже усатого командира полка, совершенно незнакомого. Едва перебинтовали голову, Василий оторвал от куртки воротник и попросил срочно доставить этот лоскут в штаб фронта — в разведывательное управление.

А там, оказывается, все были в тревожном ожидании. Николай Маркович успел сообщить по радио о столкновении Ромашкина с немецким патрулем и, кажется, удачном бегстве от преследователей. Командующий фронтом приказал в каждом полку первого эшелона держать наготове разведчиков и артиллерию. И когда в том месте, где Ромашкин переходил фронт, гитлеровцы проявили сильное беспокойство, наша артиллерия немедленно произвела огневой налет по их передовым позициям, а группа разведчиков вышла в нейтральную зону. Она-то и подобрала Василия на льду.

Теперь он сидел в теплом блиндаже, смотрел и не мог насмотреться на дорогие ему русские лица. Казалось, не видел их целую вечность.

— Какая у меня рана? — спросил Ромашкин фельдшера, бинтовавшего ему голову.

Фельдшер замялся, но, видно, посчитал неприличным врать такому человеку.

— Надо поскорее вас в госпиталь. Ранение в голову всегда опасно.

Усатый командир полка заторопился: приказал немедленно подать его сани, накинул на Ромашкина полушубок, распорядился, чтобы фельдшер лично сопровождал раненого до госпиталя.

Прощаясь, подполковник дал Василию флягу, шепнул:

— Ты крови много потерял, как бы не замерз в пути. Принимай помаленьку.

Сани скользили легко и плавно. И так же легко было на душе у Василия. «Все же выбрался. И поручение командующего выполнил». Отвинтил крышку фляги и хлебнул на радостях несколько глотков. «Мама в эту ночь спокойно спала. Она даже не подозревает, как близко я был от гибели и каким чудом спасся». Ромашкин выпил еще несколько глотков — за нее.

В расположении своих войск все было прекрасно, даже запоздалый мороз нипочем и ветер ласковее. Вспомнил предупреждение усатого командира полка: «Как бы не замерз в пути». Замерзающим, говорят, всегда кажется тепло и хочется спать. Он еще раз приложился к фляге и прислушался к самому себе. Нет, спать ему не хотелось. Наоборот, его будоражило веселое, возбуждение, хотелось петь. И он запел песенку, которую услышал на том концерте у Днепра:

Шаланды, полные кефали,
В Одессу Костя приводил...

В госпитале хирург, уже поджидавший раненого разведчика сказал обнадеживающе:

— Ну, раз поет, все будет хорошо.

Ромашкину очень хотелось поговорить и с хирургом и с сестричками, которые почему-то хихикали в свои марлевые маски.

— Лежите спокойно, потом поговорим, — обещала одна из них.

— Ну и веселый раненый! — сказала другая. — У нас таких еще не было.

— Это точно, — согласился Ромашкин. — А вы знаете, почему я в немецкой форме? Вы не думайте, я не фриц.

— Все мы знаем, лежите, пожалуйста, спокойно, а то свяжем вас, — пригрозил хирург.

Ромашкин засмеялся. Ему казалось очень смешным, что будут связывать свои, да к тому же такие хорошенькие девушки.

— Связывайте! — великодушно разрешил он, и в тот же миг нестерпимая боль обожгла голову. Ромашкин сморщился, застонал: — Ммм, ну это, ни к чему, доктор! Все шло так хорошо...

— Терпи, дорогой, и радуйся: кажется, мозги тебе не задело. Твердолобый ты, пуля срикошетировала. Ромашкин опять заулыбался.

— Значит, еще поживем?

Он закрыл глаза и, будто покачиваясь в теплой детской люльке, стал засыпать...

— Ну и парень! — шептали сестры. Они заходили сбоку и смотрели на бледное, осунувшееся лицо Ромашкина.

— Разведчик — этим все сказано! — значительно молвил хирург. — Не чета нам, тыловым ужам! — Доктор старался действовать осторожно, чтобы не разбудить этого необыкновенного, по его понятиям, человека. Кто-кто, а врач понимал, до какой степени утомлен человек, если заснул без наркоза под ножом хирурга!

* * *

После операции Ромашкина поместили в отдельную маленькую брезентовую палатку. Она была обтянута изнутри слоем белой ткани, обогревалась железной печуркой.

Василий понимал: такое внимание к нему не случайно. Наверное, об этом позаботился сам командующий фронтом. Только вот никто не навестил его, не поздравил с удачным возвращением. Из-за этого появилась обида. Она точила как червь, причиняя боль, гораздо большую, чем рана в голове. Подумав, Ромашкин стал утешать себя: «О пережитом мною, о том, как проник в город, занятый противником, убил патрулей и ушел от преследования, раздевался догола на ледяном ветру, снимал часового и едва не угодил живым в могилу, знаю только я. Для других это выглядит по-другому: разведчик Ромашкин получил приказ доставить ценные сведения, задачу выполнил, в ходе выполнения ранен. Вот и все. Остальное лирика. Перед наступлением у каждого работы много, некогда вести душеспасительные беседы с раненым. Лежишь в отдельной палате, лечат, кормят, чего тебе еще надо?»

И когда Ромашкин совсем уже успокоился, когда в душе его все встало на свои места, вдруг поднялся край палатки. Заглянул ладный солдат в отлично сшитой шинели, в комсоставских начищенных сапогах, в фуражке с лакированным козырьком. Солдат и не солдат, будто сошел с картинки. На фронте таких не было.

— Здравия желаю, товарищ старший лейтенант, — сказал, улыбаясь, красивый солдат. — Мы — фронтовой ансамбль песни и пляски. — Он показал рукой на вход в палатку, и Василий только сейчас услышал там, за брезентовым пологом, сдержанный говор многих людей. Ромашкин не мог понять, что все это значит и какое он имеет отношение к ансамблю. Солдат пояснил:

— Нас прислал командующий фронтом. Сказал, что здесь, в госпитале, находится раненый разведчик, который выполнил очень важное задание, и его, то есть вас, надо повеселить. Вот мы и прибыли.

Приятная волна благодарности прихлынула к сердцу Ромашкина: «Не забыл. При всей своей невероятной занятости. Спасибо вам, товарищ командующий!»

— Как же вы будете это делать? В палатке больше трех — пяти человек не поместится, — растерянно спросил Василий и, только сказал это, догадался — есть иной выход: — Вы дайте концерт для госпиталя где-нибудь в общей столовой и доложите командующему, что приказ выполнен.

— Мы так не можем. Приказано поднять настроение лично вам. Для госпиталя будет особое выступление, — настаивал солдат.

— Ничего не получится, я еще не ходячий. Может, на носилках меня снесут куда-нибудь, где все будут слушать?

— Приказ есть приказ! Мы все организуем здесь... Меня зовут Игорь, фамилия Чешихин. Друзья шутки ради пустили слух, что это псевдоним, который, мол, происходит от главного моего занятия: чесать языком. Я ведь конферансье. По-военному — ведущий ансамбля...

Появился дежурный врач, пришли сестры, укрыли Ромашкина еще двумя одеялами, подняли полы палатки, и Василий увидел толпу хорошо одетых солдат, похожих, как братья, на Игоря Чешихина.

Профессионально улыбаясь, Игорь представил их единственному зрителю и слушателю. Звонко, как с эстрады, объявил:

— «Землянка», слова Алексея Суркова, музыка Константина Листова, исполняет солист ансамбля Родион Губанов.

Где-то сбоку бархатисто зарокотали баяны, зазвучал мягкий баритон. Василий видел певца только до ремня на шинели да его руки, которые то сплетались пальцами, то взлетали порознь куда-то вверх.

Происходящее было похоже на приятный сон — красивые люди, музыка, пение. И очнуться не хотелось: сон это или бред, пусть так и будет. Важно, что слова песни вполне отражают явь. «Бьется в тесной печурке огонь...» Вот она, печурка, и прыгает в ней красный огонь. «На поленьях смола, как слеза, и поет мне в землянке гармонь...» Ну не в землянке, так в палатке. Только вот глаза перед Василием другие — мамины глаза. Мама, мама, нет никого роднее и ближе тебя! «Ты теперь далеко, далеко... а до смерти четыре шага». Сейчас, пожалуй, побольше четырех. А было меньше шага: когда вели патрули по Витебску, стволом автомата в спину подталкивали. И немец, которого не смог оглушить закоченевшей рукой, чуть не выстрелил в упор. Как уцелел? Непонятно. Из нескольких автоматов били, пока лез через проволоку, а зацепила всего одна пуля!

— Вы не спите, товарищ старший лейтенант? — озабоченно спросил Игорь Чешихин.

— Нет, нет, я все слышу и вижу отлично. Только не повредит ли вашим товарищам пение на открытом воздухе? У них ведь голоса.

— Мы привычные. Всю зиму на морозе пели. Концертных залов на передовой нет. Теряли и голоса и певцов. Война!..

После пения показали пляски. Танцорам было тесно на узкой дорожке перед палаткой, но они все же лихо кружились, а еще лучше посвистывали.

— Специально для вас приготовлен отрывок из поэмы Твардовского «Василий Теркин», — сообщил Игорь.

Ромашкин приподнялся. Он любил стихи Твардовского, в особенности про этого удалого парня Теркина!

Игорь читал отрывок совсем новый, еще не читанный Василием в газете:

Подзаправился на славу,
И хоть знает наперед,
Что совсем не на расправу
Генерал его зовет,

Все ж у главного порога
В генеральском блиндаже —
Был бы бог, так Теркин богу
Помолился бы в душе.

«Ну точно про меня! — думал с восторгом Василий. — Будто подсмотрел Твардовский, когда я шел к командующему».

И на этой половине —
У передних наших линий,
На войне — никто, как он,
Твой ЦК и твой Калинин.
Суд. Отец. Глава. Закон.

Василий вспомнил всех генералов, с которыми довелось встречаться. Комдив Доброхотов — строгий, властный, но бывает и добр — таким он запомнился, когда вручал Василию первую медаль «За боевые заслуги». Член Военного совета Бойков — ну этот действительно и «ЦК и Калинин» — огромный масштабности человек... Вспомнился Черняховский — красивый, крепкий, молодой, а глаза мудрые. «Даже с маршалом Жуковым встречался! — вспомнил вдруг Василий. — С этим, правда, мельком, когда орден получал. Крепко на земле стоит, высоко голову держит. И теплый лучик в строгих глазах. На один лишь миг, когда руку пожимал. Маршалу иначе, наверное, и нельзя».

Вместе с генералами встал перед Ромашкиным, как живой, комиссар Гарбуз, Василий был уверен, что если б не погиб Андрей Данилович, стал бы и он генералом. Да и без этого звания он по своим делам, по силе влияния на людей был настоящим генералом...

— «Вот что, Теркин, на неделю можешь с орденом — домой...» — не декламировал, а как-то запросто говорил Игорь. Чтец то превращался в Теркина, то в генерала, то в Твардовского. А то вдруг Василий узнавал в нем и себя. И было все это опять как во сне.

Радостное ощущение не покидало Ромашкина и после концерта. «Ансамбль для одного! Ну, пусть не полный, пусть несколько человек, но ведь для одного меня прислал командующий!..»

Словно продолжение этого сказочного сна, вечером в его палатку грузно ввалился член Военного совета Бойков.

— Лежишь? Правильно делаешь! Много сделал, отдохни!

Генерал расстегнул шинель, снял фуражку, сел на табуретку так, что она хрустнула. Поглядел на Василия улыбчиво и добро:

— Сейчас отдышусь...

«Больной человек, — подумал Василий, глядя на отеки под глазами генерала, — а по передовой мотается и днем и ночью».

Бойков поднялся, застегнул шинель на все пуговицы, надел фуражку, проверил, ровно ли она сидит. «Куда же он? — удивился Василий. — Ничего не сказал... Неужто за тем только и заходил, чтобы отдышаться?»

Но Бойков не ушел. Он встал против лежащего Ромашкина по стойке «смирно» и негромким, но торжественным голосом произнес:

— По поручению командующего фронтом генерала армии Черняховского вручаю вам, старший лейтенант Ромашкин, за выполнение особого задания орден Красного Знамени. — Генерал подал картонную коробочку, в ней Ромашкин увидел красно-золотой орден и бело-красную ленту, натянутую на колодке. — От себя поздравляю, дорогой мой, и желаю тебе быстрее поправиться, совершить еще много геройских дел на благо Отечества! — Бойков погладил Ромашкина по голове и уже буднично спросил: — Куда же тебе орден прикрепить? — Секунду подумал и решил: — А почему нельзя на белую нательную рубашку? У тебя сейчас такая форма одежды — госпитальная! — Он прикрепил орден, прихлопнул пухлой ладонью. — Носи на здоровье! И еще Василий, обрадую тебя: можешь после выздоровления ехать в отпуск на пятнадцать суток. Командующий разрешил. Просил передать, что сам бы с удовольствием навестил тебя, да не может: дел много. И меня за торопливость тоже извини. К большому мероприятию готовимся. Будь здоров! Передай привет маме.

Бойков пожал руку и ушел к поджидавшему его за палаткой автомобилю. Заурчал мотор, хрустнули ветки, и машина стала удаляться.

А в ушах Ромашкина вдруг зазвучал ясно и отчетливо голос Игоря Чешихина, будто концерт продолжался:

— Вот что, Вася, на неделю
Можешь с орденом — домой!

Ромашкин жалобно посмотрел на сестру, попросил:

— Сестричка, уколи меня чем-нибудь или облей водой.

— Вам плохо? Я сейчас дежурного врача вызову.

— Да нет же, хорошо! До смерти хорошо!

Сестра нежно молвила:

— Ничего, от радости еще никто не умирал!

* * *

Ромашкин пробирался по избитым фронтовым дорогам к Смоленску, от которого начинали ходить пассажирские поезда. Было радостно и непривычно ходить в полный рост, не пригибаясь, не прислушиваясь к летящим пулям и снарядам. Потом тыловая жизнь стала открывать свои другие «прелести». Дороги пыльные и в то же время грязные — во всех колдобинах и воронках зелено-черная дождевая вода. Шоферы гоняли машины по этим горбатым дорогам, как гонщики на соревнованиях. Ромашкину казалось, вот-вот вылетят наружу внутренности от этой проклятой тряски по рытвинам. Он крикнул шоферу в окошечко:

— Ты бы хоть притормаживал, везешь как бревна!

— Я под пассажиров не приспособленный, товарищ старший лейтенант, вы сами попросились. Пока фриц не прилетел, надо поторапливаться. Меня на передовой со снарядами ждут, — усмехаясь, ответил водитель.

Что ему скажешь? Он ведь так изо дня в день мотается.

На очередном перекрестке Ромашкин простоял с полчаса. Он заметил, что среди ожидающих есть офицеры, сержанты, солдаты какой-то особой тыловой категории, они знакомы с регулировщиками, разговаривают с ними по-приятельски. Регулировщиков слушались все, понимая свою полную от них зависимость, одни эти дорожные боги точно знали, кому и куда нужно ехать, чтобы добраться в конечный пункт тряского путешествия.

— Старшой, садись, твоя карета, — весело сказал курносый ефрейтор, перекинувшись несколькими словами с шофером.

— Так мне на восток, к Смоленску, а он куда-то в сторону, — несмело возразил Ромашкин.

— Садись, будет полный порядок, — сказал курносый регулировщик и бросил шоферу: — Довезешь до горелого танка, там сбросишь. А вы потом пересядете на восток — там наши помогут, не сомневайтесь.

К середине дня Ромашкин уже не чувствовал себя таким счастливым, как утром в начале поездки: все болело от тряски, голова была тяжелой, хотелось есть, отдохнуть. Но как это делается в тылу, Василий не знал. Здесь какие-то свои законы — дали вот продаттестат, какие-то талончики, а куда с ними обращаться? Нет, на передовой лучше — там накормят, напоят, есть свое место в блиндаже. Все тебя знают, уважают, а тут ты какой-то чужой.

На пятом или шестом перекрестке Ромашкин подумывал — уж не возвратиться ли в полк? Он тоскливо смотрел на громыхающие мимо «ЗИСы» и «студебеккеры». Шоферы на ходу кричали свой маршрут регулировщице, немолодой женщине, а она махала им флажком — «Давай». Попутной для Ромашкина все не было. Василий проклинал курносого ефрейтора за то, что он заслал его сюда на какую-то боковую дорогу. «Говорил ведь ему, на Смоленск, так нет, засунул к черту на кулички. Надо бы вернуться да начистить ему конопатую рожу за такие дела».

Вдруг мимо проехала трехтонка, в окошечке ее кабины мелькнуло такое, что Ромашкин мгновенно вскочил и, как всегда, благодаря своей боксерской реакции, сначала отреагировал действием, а потом уже только сообразил, что произошло. Он закричал истошным голосом, чтобы грузовик не умчался:

— Стой! Стой!

Кричал он так громко и взволнованно, что шофер, скрипнув тормозами, остановился. Регулировщица удивленно спросила:

— Что случилось? В чем дело?

Ромашкин побежал к кабине, из которой выглядывала русоволосая девушка в пилотке и удивленно смотрела на него. Ромашкин сразу узнал ее.

— Таня, это я — Василий Ромашкин, — запыхавшись от волнения, будто после долгого бега, счастливо сообщил Ромашкин.

Девушка пожала плечами, смущенно улыбнулась:

— Я вас не знаю.

— Как же не знаете? Москва, сорок первый год. После парада на Красной площади мы познакомились в переулке.

— Да, да, что-то припоминаю, — несмело подтвердила Таня.

— Вот видите. Это был я. А вы тоже на фронт должны были ехать, сказали, ни к чему наше знакомство.

— Теперь вспомнила.

— Я так много о вас думал! Даже с Зоей Космедемьянской спутал. Ее ведь как «Таню» казнили. Я у пленных из той дивизии все про ваши зеленые варежки спрашивал, помните, у вас были домашней вязки, когда встретились в Москве? Мне почему-то казалось, что вы и есть та самая Таня. И вдруг вот вы живы, здоровы и рядом, но... совсем другая.

— Нет, я все та же. Только мне нездоровится, — Таня почему-то смутилась. — А вы куда едете?

— В тыл, в отпуск после ранения. Мне в Смоленск на поезд надо.

— И мы туда же.

Ромашкин с укором посмотрел на регулировщицу, сердито спросил:

— Что же вы зря на дороге торчите? Машина идет в нужном мне направлении, а я сижу жду.

— Так их разве остановишь, носятся как скаженные, попробуй узнай, кто куда летит.

Ромашкин махнул рукой, вскочил в кузов, пристроился поближе к окну, из которого выглядывала Таня, и они помчались вперед, не слыша половину слов в грохоте разбитого старого кузова.

— Ладно, в Смоленске поговорим, — наконец сказал Ромашкин и сел поудобнее на запасной баллон. Он глядел на Таню сбоку. Надо же такому случиться — за два года первый раз выбрался в тыл и в этой чертовой дорожной кутерьме вдруг встретил Таню!

Таня очень изменилась, у нее было желтое болезненное лицо, усталые грустные глаза. Она уже не была той румяной на морозе русской красавицей, какой ее впервые встретил Ромашкин. Может быть, ранена или по болезни домой едет?

Машина шла мягче тех, на которых довелось ехать Василию раньше. «Что значит женщину везет!» — усмехнулся Ромашкин.

В Смоленске, как в вырубленном лесу, от домов остались только пеньки. Город просматривался насквозь во все стороны, груды кирпича, обгорелые трубы, одинокая, исклеванная снарядами церковь.

Около остатков вокзала — скопление людей, машин, повозок. Ромашкин выпрыгнул из кузова и остолбенел от того, что увидел. Таня, прощаясь с шофером, благодарила его, передавала приветы своим подружкам, под конец прослезилась и чмокнула шофера в щеку. Но не это поразило Василия. У Тани, задирая вверх подол зеленого форменного платья, торчал вперед огромный живот. Она была беременна. «Вот почему водитель вез осторожно!» Когда шофер отъехал, Таня просто и печально сказала:

— Как видите, не только немцы, и свои выводят бойцов из строя.

Василий сразу понял — не по любви у нее это, не встретила она своего единственного на фронте, кто-то обидел Таню. А раз это так, то и расспрашивать не надо, больно будет ей.

В развалинах вокзала уцелел небольшой зал, в нем было полно людей и так накурено, что совсем не видно старую довоенную пожелтевшую табличку «Не курить». Пассажиры — мужчины, женщины и даже дети — все сплошь в военной одежде: в солдатских ватниках, выгоревших гимнастерках, зеленых самодельных фуражках, цигейковых солдатских шапках. Военные отличались от гражданских только погонами.

В углу над двумя дырами, пробитыми в стене, надписи на фанерках: «Комендант», «Касса». Василия удивило, что возле этих окошечек никого не было, люди будто собрались здесь просто так потолкаться, поговорить, покурить.

Заглянув в одно отверстие, Ромашкин увидел солдата у полевого телефона:

— Послушай, когда будут продавать билеты?

— За час до отхода поезда. Сегодня уже ушел.

— А заранее нельзя? Завтра всем за час разве успеете? У меня больной товарищ, он в давке не сможет.

— Заранее нельзя, ваши деньги или проездные пропадут. Тут такое бывает! Нашу жизнь дальше чем на час вперед разглядеть невозможно, товарищ старший лейтенант. — В голосе солдата была явная гордость близостью к загадочной опасности, на которую он намекал. — Вы бы шли до первого разъезда — там много товарняков формируется, сегодня уедете.

— Я же говорю: товарищ больной.

— Ну тогда ждите до завтра. Может, в гостинице примут вашего дружка. Он кто по званию?

— Да чин не велик.

— Ну тогда не примут, там только для старшего комсостава. На вокзале не оставайтесь, подальше идите, тут такие сабантуи бывают, не продохнешь.

Ромашкин все же повел Таню в гостиницу. Она оказалась в уцелевшей половине наискось обрубленного авиабомбой четырехэтажного дома. В верхних окнах просвечивало небо. В нижнем этаже одна большая комната была уставлена железными кроватями с крупной проволочной сеткой, ни матрацев, ни подушек не было. На двери надпись на картонке «Только для старших офицеров». Заведовал этим «отелем» пожилой солдат с обвислыми запорожскими усами, который и в форме был простой колхозный дядько с украинского хутора. Он сидел у входа и дымил самосадом на все свое заведение. Взглянув на Танин живот, солдат сказал еще до того, как Ромашкин спросил:

— Вам можно. Занимайте вон ту коечку в уголку.

— А ему? — Таня кивнула на Ромашкина.

— Им неможно, они старший лейтенант. А вам у порядке исключения.

— Он мой муж, куда же он пойдет?

— Умеете будете лягать дома, туточки только для старших офицеров. Прийде якись полковник, куцы я его положу? А вм две койки отдам? Нет, такое неможно.

— А мы вместе, на одной, — оживляясь от своей догадливости, предложила Таня.

— Ну на одной лягайте. Мужу и жинке можно, — согласился солдат.

Когда Таня и Василий отошли, солдат потянул цыгарку так, что она затрещала, кругнув головой, понимающе сказал:

— И до чего только народ не додумается — и свое дело справил, и жинку в тыл отправил, и сам в отпуске побувает.

Рядом с кроватью, на которую Таня и Ромашкин бросили вещевые мешки, сидел пожилой полковник, белая густая седина была на нем словно парик, красные воспаленные глаза слезились, розовая старческая кожа на щеках собралась в мягкие морщины. На кителе полковника были золотые повседневные погоны. Увидев Ромашкина, полковник обрадовался, сразу же заговорил с ним, как со старым знакомым, будто продолжая давний разговор:

— Я вот думаю, как же вы воюете? Залп современной стрелковой дивизии весит тысячу восемьсот килограммов. Батальон выпускает тридцать тысяч пуль в минуту. Каждого атакующего в цепи встречает огонь двух-трех орудий и пулеметов. Бомбовый удар в период авиаподготовки — сто — сто пятьдесят тонн на квадратный километр, — старик спохватился, — простите, я не представился: полковник Ризовский, преподаватель академии, еду на стажировку, на фронт. Еле выпросился! Нехорошо получается: учу фронтовых офицеров, а сам в боях не бывал. Вот хоть к концу войны направили, а то просто неловко себя чувствую, понимаете ли. Так рот объясните мне, пожалуйста, как при такой огневой плотности вы все же остаетесь живыми?

Ромашкин, чувствуя приятное превосходство над полковником-теоретиком, да еще в присутствии Тани, ответил полушутя-полусерьезно:

— Мы ведь в одну линию не выстраиваемся, товарищ полковник, на глубину и по фронту рассредоточены, к тому же в земле, а не на поверхности сидим. Вот пули летают, летают, а нас не находят, ну и приходится им лететь мимо.

— Вы совершенно справедливо это подметили, и я понимаю, а как же в атаке? Вы же на поверхности идете не защищенные.

— Перед атакой наши артиллеристы так гитлеровцев раздолбают, что уже не десяток пуль, а одна-две на мою долю останутся. И эти не успеет фриц в меня пустить, потому что я вплотную за огневым валом иду. Только после артподготовки пулеметчик голову поднимет, землю с себя стряхнет, а я тут как тут — трах его по башке или «Хенде хох!».

Полковник по-детски радостно засмеялся, одобрил:

— Ловко! Ваши слова научной статистикой подтверждаются: во время войн Наполеона погибало сорок процентов от огня и шестьдесят процентов от холодного оружия. А теперь сто процентов — от пулеметно-артиллерийского огня и лишь два процента от холодного оружия. Счастливый вы человек. Вы видели, все понимаете, живы остались, скоро отцом будете. У меня трое: две дочки, сын-офицер. Все в армии.

«Сын-офицер» полковник произнес гордо и был в этот миг очень похож на Колокольцева.

Когда стемнело, комната заполнилась до самой двери. Офицеры лежали не только на кроватях, но и вдоль стен, и в проходах на топчанах, которые ставил для вновь прибывающих усатый дядько-содцат. Он был удивленно покладист, всех встречал добрым словом, успокаивал, чтобы не пугала теснота:

— Сейчас мы вам коечку соорудим, туточки тепло и сухо, хорошо покимиряете, а завтра в путь-дорогу.

Василий и Таня легли лицом к лицу, накрылись шинелями, каждый своей. Пока было светло, они тихо разговаривали. Ромашкин теперь уже подробно рассказал Тане, почему он принял ее за Зою, как искал следы на допросах пленных. Таня поведала свою историю:

— Я была связистской. Вскоре после встречи с вами поехала на фронт, попала в штаб армии. В политотделе работала. Сначала все шло хорошо, офицеры культурные, вежливые, приятно было с ними работать. Девочки хорошие подобрались. Хоть и бомбили по нескольку раз в день, а жили весело, дружно. Потом приехал из госпиталя подполковник, он еще бинты носил, я в его отделе дежурила. Мне его жалко было. Все время занят, даже на перевязку некогда сходить. Я ему помогала. Ну а потом так уж случилось — понравился он мне: очень умный, деловой и такой чистюля — каждый час руки моет, через день белье меняет. В общем, влюбилась я. — Таня помолчала и потом решительно и коротко досказала: — И вдруг я узнала, что он женат. А мне врал — холост! Ну, я ему и выдала! Такой бенц устроила, что загудел мой Линтварев на передовую, сняли его с должности и послали с понижением. Так ему и надо! Не жалею! Меня опозорил да еще из строя вывел. Я на фронт разве за этим шла...

Ромашкин поднялся на локоть и, не слушая последние слова, перебил:

— Как, ты говоришь, его фамилия?

— Линтварев.

— Алексей Кондратьевич?

— Он самый. А ты откуда знаешь?

— Ох, я его всю жизнь помнить буду! Я с ним в госпитале под Москвой, в деревне Индюшкино, познакомился. Он мне еще там хотел дело пришить, но не получилось. А потом он в наш полк замполитом приехал. Ну, тут в его руках власть — в штрафную роту меня упек! Правда, и я повод дал, но, не будь этого типа, все обошлось бы. Смотри как получается, мы с тобой в одной армии, значит, были, одних людей знали, а сами ни разу не встретились!

— Ненавижу я этого человека за обман, за то, что первую любовь мою изгадил. Потом он мне клялся, обещал жену бросить, на мне жениться. А я его за это еще больше презираю — предатель подлый! Сегодня ее кинет, завтра меня, так и будет за каждой юбкой убегать от жен?

Когда погасили свет и надо было спать, Ромашкин долго лежал с открытыми глазами. От Тани веяло духами, приятным женским теплом. Таня была первая женщина, с которой Василий лежал на кровати так близко. Он пьянел от ароматного тепла, ему было жарко. Хотелось еще ближе, еще поплотнее почувствовать ее мягкое тело. Но он лежал, боясь пошевелиться, и мысленно иронизировал над собой: «Прямо кино получается, рядом женщина и не женщина, та самая, которую мечтал встретить, а она попадает в руки человека, которого мы оба ненавидим. — Потом Ромашкин стал думать о Зине. — Вот бы хорошо побыть с ней так близко. — Он вспомнил, как целовался с ней украдкой. Но тогда от тех поцелуев не охватывал жар, не пьянела голова, как сейчас от близости Тани. Тогда было совсем другое. Это немного пугало Василия: — Я вот уже мужчина, у меня башка мутнеет от прикосновения женских рук, а Зина еще девчонка. Как же мы будем с ней...»

Ромашкин проснулся от истошного воя. Выли сирены.

— В ружье, в ружье! — кричал дядько-солдат у двери, хотя у офицеров ничего, кроме пистолетов, не было. — Сейчас налет будет, тикайте в укрытия. Сразу за домом щели.

Ромашкин схватил свой и Танин вещевые мешки, взял ее за руку и поспешил к выходу, стукаясь о кровати и топчаны.

На улице было темно, чернели развалины, похожие на скалы.

— Куда пойдем? — спросил Ромашкин.

— Где-то здесь щели.

— Надо подальше от станции. Прежде всего эшелоны бомбить будут.

Будто подтверждая его слова, грохнули первые бомбы, осветив взрывом блестящие полоски рельсов и скопление вагонов. Перестали выть сирены, и сразу затарахтели пулеметы, закашляли торопливо и надсадно зенитки. Белые полосы прожекторов заметались, зашарили в небе. Ромашкин никогда не видел такого, остановился.

— Идем, что же ты, — потянула его за руку Таня. Они побежали в город, подальше от станции.

— Ты не очень-то колыхайся, — вспомнив, убавил шаг Ромашкин.

— Заботливый, идем, а то и меня и его ухлопают. Мне еще три месяца, могу и побегать.

Они добежали до каких-то окопов, которые окаймляли развалины. В окопах уже сидели люди, они звали:

— Идите сюда! Чего вы бегаете!

Только спустились в дохнувший сыростью и старой мочой окоп, земля затряслась, и все вокруг загрохотало от взрывов. В окопе люди повалились на дно, прижались друг к другу. Когда бомбы стали падать в стороне, Ромашкин увидел мальчика и девочку — они прижались к матери, а она их прикрывала руками, как клушка крыльями.

— Не плачут, — удивился Ромашкин.

— Они привычные, — сказала женщина грубым мужским голосом.

Налет длился минут пятнадцать. Гудение моторов уплыло в черном небе в сторону. А на вокзале все еще бухали взрывы. Горел эшелон с боеприпасами, рвались снаряды. Несколько раз, осветив развалины города темно-красным светом, рвануло, наверное, сразу целый вагон, черные шпалы и какие-то изогнутые обломки летели высоко в небо.

— Ну все, на сегодня кончилось, — сказала женщина с двумя детьми и велела Тане: — Идем к нам, где ты с брюхом в этой темени да в пожарах блукать будешь.

В комнате, куда женщина их привела, пахло керосином и старыми тряпками. Лампа осветила небольшие нары, одеяло, сшитое из цветных лоскутков, серые мятые подушки.

Таня поглядела на Ромашкина, виновато сказала женщине:

— Светает, мы пойдем, нам ведь ехать.

Женщина поняла, в чем дело, обиделась, грубо отчитала:

— Барыня какая! Брезгуешь. Тебе ж дуре, помочь хотела. Ну иди, иди, не мотай мне душу, сама знаю, что не чисто у нас.

Ребятишки уже юркнули под теплое одеяло и, как лисята, глядели круглыми глазенками на незнакомых людей.

На станции еще дымили обгоревшие скелеты вагонов. Солдаты уже закапывали воронки, тянули рельсы на замену перебитых.

Таня и Ромашкин пошли к своей гостинице. Нашли ее не сразу, хотя и знали — она была где-то здесь, рядом. Дорога была изрыта свежими воронками, засыпана черной жирной землей. Развалины стали какие-то другие, будто их перевернуло, перебросило на другое место.

Вдруг их окликнул дядько-солдат, он волочил кровать, цепляя ею за битые кирпичи:

— О, постояльцы! Схоронились? А мой готель накрылся! Я тут подвальчик найшов, погуляйте часок, я новое место оборудую. Две койки вам предоставлю. Жильцов поубавилось, а новые только к вечеру сберутся.

Он поволок тарахтящую кровать к лестнице, которая уходила под землю.

На одном из обломков стены Василий вдруг увидел золотой полковничий погон, в ушах мгновенно прозвучало: «Две дочки, сын-офицер, сотни пуль на погонный метр». Чтобы не видела этот погон Таня, отвлек ее, сказал:

— Идем, насчет билетов узнаем.

На станции Ромашкин встретил солдата, которого видел вчера в окошечке с надписью «Касса». Теперь ни надписи, ни зала не было. Солдат сидел в товарном вагоне, который без колес лежал на земле. На боку вагона мелом было написано: «Комендант» и «Касса». «Уже работают!» — удивился Ромашкин. Как ни странно, солдат узнал Ромашкина, весело спросил:

— Видали? Вот, гады, что делают! А вы говорите, заранее обилечивать! Вон сколько пассажиров отсеялось, им теперь билеты не нужны.

Ромашкин глядел на убитых, их снесли и уложили длинным рядом за вагоном коменданта. Сейчас уж совсем нельзя было отличить, кто из них военный, кто гражданский, — на всех одинаковые грязные сапоги и одинаковая окровавленная одежда.

— А где же комендант? — спросил Ромашкин, вспомнив, что и вчера его не видел.

— Комендант на разъезде эшелоны формирует, я же вам вчера говорил, пошли бы туда, давно уехали. И сегодня скажу — топайте туда, верное дело. Отсюда поезд по расписанию в четырнадцать часов уйдет. А это когда будет! Фриц еще раз может наведаться. И так бывает.

Да, не думал Ромашкин, что в тылу такая суматошная жизнь. Ему казалось, достаточно добраться до штаба дивизии — и все, дальше война кончается, дальше штабы, склады, военторги, в которых работники по вечерам чаи пьют. А тут, оказывается, хуже чем на передовой. Там Василий все повадки немцев знает, здесь поди разберись в этой чертовой карусели.

Пришлось на попутных машинах добираться к разъезду. Танин живот всюду служил надежным пропуском. Их взяли в эшелон с разбитыми танками, которые везли то ли на ремонт, то ли на переплавку.

— Садись, сестренка, — сказал начальник эшелона, пожилой техник-лейтенант, — и тебя в ремонт доставим.

До Москвы доехали благополучно. Когда выпрыгнули на путях, Таня предложила:

— Идем ко мне, отдохнешь с дороги, потом дальше поедешь.

— Дней мало осталось, Таня. В предписании ведь ни бомбежки, ни бездорожье фронтовое не учтены, на путь до Москвы сутки даны, а мы с тобой три дня потратили. Поеду, с матерью хоть неделю побуду.

— Может быть, на обратном пути зайдешь? — Она дала адрес, объяснила, как искать. — Правда, я и сама не знаю, ходят ли прежние номера автобусов и трамваев.

— Найду, я же разведчик, — пошутил Ромашкин. — Теперь адрес есть, не по варежкам буду искать.

От Москвы к Оренбургу шли настоящие пассажирские поезда с общими, плацкартными и даже мягкими вагонами. Правда, кроме обилеченных пассажиров в тамбурах, на крышах и между вагонами ехало много людей, которым билетов не досталось. Их не гнали проводники, потому что понимали — всем ехать надо, к тому же проводники от этих «зайцев» получали и откуп — краюху хлеба, банку консервов, а то и поллитра водки. Все были довольны. Днем поезд мчался, обвешанный людьми снаружи. А на ночь всех пускали в тамбуры, в проходы между полками — замерзнет народ ночью на холодном ветру!

Ромашкин ехал в плацкартном вагоне на самом удобном месте — на третьем этаже. На нижних полках сидели днем по три-четыре человека, играли в карты, домино, курили, разговаривали, а здесь, на чердаке, Ромашкин был полновластным и единоличным владельцем всей полки.

Первые сутки он спал, на следующий день голод погнал искать пищу. Поправив бинт, который на шее размотался, Василий ощущал жесткую, ссохшуюся на ране заплатку и не стал ее срывать: «В Оренбурге схожу на перевязку».

В Куйбышеве поезд стоял больше часа. Ромашкин в страшной давке, чуть не растеряв ордена и медали, сумел вырвать по талонам краюху хлеба и три воблы.

Около своего вагона, усталый и потный после толкотни в очереди, остановился передохнуть. Вдруг он увидел, как здоровый детина, положив у ног мешок, начал стаскивать худенького парнишку с площадки между вагонами. Парнишка был так хил и тонок, что казалось, верзила раздерет его на части, как цыпленка. Шапка свалилась с головы паренька на землю, обнажив белую стриженную под машинку голову и худую, с острыми позвонками шею. Все происходило молча, паренек почему-то не кричал, он судорожно вцепился в какую-то железяку и жалобно глядел на Ромашкина огромными, как у ягненка, глазами.

Ромашкин не выдержал, подошел к обидчику и тихо, но требовательно сказал:

— Оставь его, чего привязался.

Детина, не выпуская тонкую руку мальчишки, хмуро буркнул:

— А ты кто такой?

Отдыхающие от вагонной духоты пассажиры остановились, стали образовывать полукруг — сейчас будет драка, можно немного развлечься, некоторые грызли воблу, такую же, как Ромашкин держал в руках.

— Отпусти парня, — еще более грозно сказал Василий и стал засовывать рыбу в карман, чтобы освободить руки.

— Тоже начальник нашелся! — огрызнулся детина, поворачиваясь широкой грудью к офицеру. Он поглядел на его ордена, медали и на окружающих, будто оценивал обстановку.

— Дай ему по соплям, чтобы не строил из себя начальника! — подзадорил какой-то доброжелатель в пиджаке.

— Чего-чего? — тут же надвинулся на советчика майор в гимнастерке, в галифе и в тапочках. — Я тебе дам по соплям! На фронтовика руку поднять хочешь? А ну, старшой, врежь ему между глаз, чтобы зрение лучше стало, пусть увидит, с кем дело имеет!

Зрители зашумели, задвигались, произошло явное разделение на две группы, назревала большая потасовка, люди, привыкшие на войне решать все силой, готовы были и в тылу без долгих слов прибегнуть к ней. Вовремя подоспел патруль. Начищенный, затянутый ремнями, капитан привычно крикнул:

— А ну, что случилось? Кому надоело ехать? Можем остановочку суток на пять устроить!

Патрульный знал — все спешат домой, магические слова подействовали мгновенно, толпа быстро растаяла. Ромашкин тоже вспрыгнул на ступени своего вагона, но все же постоял там, пока мешочник не ушел дальше в поисках места.

На следующей станции паренек, не покидая свой шесток в промежутке между вагонами, робко сказал Ромашкину:

— Спасибо.

— Тебя как зовут?

— Шура.

— Куда едешь?

— В Ташкент.

— В город хлебный?

— Да.

— К родственникам или Неверова начитался?

— По книжке еду, потому что хлебный.

— Чудак. Где же ты наголодался?

— В Ленинграде. Всю блокаду. Мама умерла. Отец на фронте. Вот еду подкормиться.

— Ты серьезно веришь, что Ташкент — город хлебный? Туда, наверное, столько эвакуированных наехало...

— Хоть отогреюсь, там тепло, всегда солнышко. Работать буду. Как блокаду прорвали, немножко окреп, ноги стали держать, вот и двинулся.

— Далековато. Поезд почти неделю будет идти. Дотянешь ли?

— Дотяну, в блокаде и не такое перенес, — парнишка глядел пристально, бодрился. Но глаза его, многострадальные, не по летам взрослые, говорили совсем о другом, были они такие большие, что казалось, на худеньком лице ничего не было, кроме этих широко распахнутых печальных глаз.

Василий вынес кусок хлеба и половину воблы. Паренек смутился, не хотел брать.

— Держи. Ослабеешь, свалишься под колеса.

Шура, наверное, проглотил бы воблу с чешуей и костями, если бы не сдерживала стыдливость. Василий заметил это, отошел, чтобы не смущать паренька. «Хорошо воспитан, все время на «вы», видно, из хорошей семьи. К тому же ленинградец, они всегда отличались интеллигентностью».

Когда парень съел хлеб и воблу, Ромашкин подошел и спросил:

— Кто твои родители, Шурик?

— Папа литературовед, мама играла на скрипке в оркестре оперного театра.

— А ты на чем играешь?

— На виолончели.

— Ну, выбрал инструмент, он, наверное, больше тебя ростом.

Шурик опустил глаза.

— Сколько тебе лет?

— Семнадцатый.

— Ого, уже взрослый, через год в армию. Но не возьмут тебя, усохся ты, лет на четырнадцать выглядишь.

— Я поправлюсь.

Ромашкину было жаль паренька, отец где-то воюет и не знает, что сынишка полуголодный скитается на буферах между вагонами. Василий привел Шурку в вагон:

— Лезь на чердак, пока я днем мотаюсь, спи на моей полке. Только погоди, у тебя этих бекасов нет? Шурка запылал от смущения.

— Что вы, я даже в блокаде мылся.

— Ну, лезь, спи.

... В Оренбурге Шурик так жалостливо смотрел на Василия при прощании, что защемило сердце от его липучего взгляда.

— Знаешь, парень, пойдем-ка со мной. Не дотянуть тебе до Ташкента. Может быть, здесь пристроишься. А нет, окрепнешь, дальше двинешь. Идем.

Василий шел по родному городу, узнавал знакомые дома, но вид их вызывал не радость, а грусть.

Город был какой-то постаревший, обшарпанный, дома облупленные, давно не ремонтированные, асфальт в трещинах и ямах.

Василий вспомнил, как до войны отец перед каждым праздником неделями не бывал дома, занимался побелкой, штукатуркой вот этих домов. Они тогда делались нарядными, радовали глаз. Теперь все деньги шли на войну... И все же, хоть и постаревшие, дома, как старые друзья, встречали Ромашкина, а он, узнавая их, пояснял Шурику:

— Вот здесь, во дворе, зал общества «Спартак», сюда я на тренировки ходил.

— А вы кем были?

— Боксером. Жаль — твой обидчик не кинулся, я бы ему провел пару серий. А вот здесь я книги покупал, видишь, магазин, плиточкой отделанный. Вон в ту киношку ходил — «Арс» называется.

Из боковой улицы высыпала стайка школьников, ребята и девушки. Размахивая портфелями, они смеялись и о чем-то громко разговаривали. Василий остановился, замер от неожиданности — это вроде бы ребята из его класса! Даже узнал некоторых — вот длинный белобрысый Сашка, рядом с ним черноглазая, нос с горбиной, армяночка Ася, а в желтой куртке — школьный поэт Витька. Василий готов был раскинуть руки для объятий и крикнуть: «Здорово, братва!» Но ребята обходили его, как столб, продолжая разговаривать о своем. Ромашкин спохватился: прошло три года, друзья давно уж не школьники, они уже «дяди» и «тети»

Не на фронте, не при выполнении ответственного задания, а здесь, в родном городе, рядом со знакомыми домами и при виде этих вот старшеклассников, Ромашкин вдруг впервые ощутил себя взрослым. Раньше он себе казался все тем же Васей, каким был в школе, дрался на ринге, гулял с Зиной, бегал в военкомат, ехал на фронт. И вот встреча с ребятами — пусть это были другие, совсем не его школьные товарищи, но то, что они прошли мимо, даже не взглянув на Ромашкина, как-то сразу отгородило его каким-то невидимым занавесом — и юность ушла с веселой стайкой ребят, а он остался здесь, уже взрослый, в яловых сапогах, с перевязанной головой, наградами на измятой в дороге гимнастерке и с какой-то внутренней тяжестью, называемой жизненным опытом.

Около своего дома Василий остановился, сердце громко колотилось в груди. Даже на самом опасном задании оно так не билось. Телеграммы о своем приезде он маме не послал, не писал ей и о третьем ранении. О том, что ему посчастливится получить отпуск, он и сам не знал неделю назад. Сейчас он побаивался, как бы у мамы разрыв сердца не произошел от его неожиданного появления.

— Вот что, Шурик, иди ты вперед. Второй этаж, квартира семь. Маму зовут Надежда Степановна. Скажи ей, что встретил меня в Москве. Ты уехал раньше, а я билет не достал. В общем, соври что-нибудь. Подготовь, а то у нее сердце остановится, если я так вот сразу войду.

Шурик ушел, а Ромашкин стоял у входа в подъезд, посматривал: может быть, пройдет кто-то знакомый.

Что там говорил Шурик, неизвестно, только вдруг сверху послышался крик:

— Вася! Васенька!

Ромашкин кинулся по лестнице вверх и столкнулся с матерью. Она не бежала — летела ему навстречу, не видя ни ступеней, ни переходов. Обхватив Василия дрожащими руками, прижимая его к груди, мать продолжала кричать на весь дом, как на пожаре:

— Вася! Васенька! Сыночек мой!

Из квартир, щелкая замками, выбегали жильцы. Поняв, что происходит, они стояли у своих дверей, молча разделяя неожиданную радость, свалившуюся на соседку.

— Мама, успокойся, — шептал Василий, целуя лицо матери, смешивая на нем ее и свои слезы. — Не плачь, мама. Я живой, вот он, цел и невредим.

— А что с головой? У тебя бинты... — опомнясь, спросила мать.

— Пустяк, царапина. Ну, идем домой, что же мы здесь стоим!

— Идем, идем! Ой, как ты неожиданно! Откуда ты? Почему не дал телеграммы?

Вспомнив о Шурике, который стоял на лестничной площадке и смотрел на них сверху, Василий объяснил:

— Этот паренек из Ленинграда, блокаду там перенес, отец его на фронте, мать умерла, пусть поживет у нас.

— Конечно. Идем, милый. А ты, Вася, надолго?

— На неделю, пять дней в дороге потерял, столько же надо считать обратно.

— Ой, как мало!

В квартире Василий обошел комнаты, кухню, ванную — все здесь было дорогое, близкое, теплое: кровать, на которой спал, стол, где делал уроки, учебники, будто вчера их сложил аккуратной стопкой, любимая чашка, из которой пил чай. Даже обмылки, когда пошел мыться в ванную, казались те самые, морковного цвета, «Красная Москва», такое мыло любил папа, а белое «Детское» — это мамино.

Василий размотал несвежие, испачканные в дороге бинты. Попытался отпарить и отодрать от раны насохшую корку с марлевой прокладкой, но стало очень больно.

— Мам, дай, пожалуйста, ножницы, — попросил он.

И когда мать просунула их в щель, осторожно обрезал бинты и слипшиеся от сукровицы волосы, оставил лишь заплату на ране. «Ничего, под фуражкой не видно будет». Бинт положил в карман брюк. «Выброшу где-нибудь, чтобы мать не терзалась, глядя на мою кровь».

Пока Ромашкин мылся, Надежда Степановна переоделась в знакомое Василию «праздничное» платье, в нем она ходила с отцом в гости. Сын помнил ее в этой одежде красивой, стройной, всегда счастливо улыбчивой. Мать даже не подозревала, какую боль причинила она Василию, надев это платье. Сразу бросилась в глаза разительная перемена — в мамином праздничном платье стояла другая женщина, поседевшая, в морщинах, с поблекшими от слез многострадальными глазами. У Василия засосало в груди и что-то стало подкрадываться через горло к глазам. Чтобы скрыть это, Ромашкин сказал:

— Шурик, теперь ты иди ныряй; мам, дай ему на смену мою рубашку и какие-нибудь брюки.

— Сейчас, сынок.

Шурка зашел в ванную. Когда мать подошла с одеждой, из-за двери мгновенно высунулась худая, с голубоватой кожей рука, взяла одежду — и тут же щелкнула внутри задвижка.

— Стесняется, — сказала мать.

— Мужчина! Через год в армию. Да куда ему, отощал, один скелет! Ты поддержи его, мама, он из хорошей семьи, к трудной жизни не приспособлен. Пропадет.

Василий сел к столу, на нем стоял чайный сервиз, который раньше вынимали из буфета только для гостей, салфетки с монограммой — тоже гостевые, мама еще в молодости купила их на толкучке. Знакомый эмалированный коричневый чайник стоял на подставке. Все было как в счастливые довоенные дни, даже стул папу ждал, казалось, отец вот-вот войдет в комнату и скажет свою обычную фразу: «Ну, сегодня бог послал нам кусочек сыра?»

Василий глядел на посуду и ждал, что же вкусненькое мама даст ему сейчас, очень соскучился он по домашней еде. Но мать, отводя глаза в сторону, рассказывала:

— Витя погиб, пришла похоронка. Шурик пропал без вести. Ася тоже погибла.

Василий вспомнил недавно встреченных на улице ребят — принял их за тех, о ком говорила мама, а их, оказывается, нет в живых.

Глядя на пустые тарелки, понял: «У нее ничего нет», вспомнил дорожные продпункты, где чуть ли не с боем приходилось добывать паек. «Какой же я лопух! Надо было привезти матери консервы, масло, сахар — из офицерского доппайка скопить. Вот сундук недогадливый!»

— Мам, как ты живешь? Я на вокзальных базарчиках видел — буханка хлеба триста рублей.

— Тружусь. В школе ребят учить не могу... после гибели папы. Хоть чем-нибудь для фронта хочу быть полезной. На оборонный завод устроилась, мне рабочую карточку дают — хлеба шестьсот граммов, крупу, сахар иногда.

— Ты рабочий? Что же ты делаешь?

— Мины, Вася.

Эти слова в устах матери была такие необычные и неожиданные.

— Значит, и ты воюешь?

— Вся страна воюет, сынок.

К вечеру переговорив обо всем, Василий стал искать повод, как бы уйти из дома, неудобно в первый же день покидать маму, но и Зину видеть очень хотелось. Мать поняла:

— Иди уж, непоседа.

— Я не долго, мам, — крикнул Василий в дверях. Расправив грудь, подровняв награды, Василий позвонил у знакомой двери. В подъезде было темновато, поэтому Ромашкин встал под лампочку, чтобы его хорошо освещало. Дверь открыл парень с белым, девичьим лицом и черными пробивающимися усиками. Это был Витька — брат Зины. Он очень вырос с тех пор, как Василий его видел перед отъездом на фронт.

— Ух ты! — сказал Витька, прежде всего взглянув на награды. — Силен! А Зинки нет дома. Здравствуй. Когда приехал?

— Где Зина?

— Она, — Витька замялся, — ушла куда-то с девчонками, сегодня же выходной.

— На танцах она в Доме офицеров, — вдруг пропищал с лестницы следующего этажа мальчишка. Он, оказывается, давно уже рассматривал оттуда ордена и медали офицера.

— А ты откуда знаешь? — спросил Ромашкин.

— Да она там каждый день крутится.

— Витя, кто пришел, с кем ты беседуешь? — пропел из квартиры знакомый воркующий голос Матильды Николаевны, она слышала слова мальчишки и на ходу игриво, но и сердито спрашивала: — Это кто там на Зиночку наговаривает? — Увидев Ромашкина, плавно всплеснула красными холеными руками, будто показывая их. — Вася? Какой заслуженный! Что же вы здесь стоите? Виктор, почему сразу не пригласил? Заходи, Вася. Вот какая неожиданная встреча!

— Спасибо, Матильда Николаевна, пойду Зину искать.

— Погоди, расскажи о себе. Ты насовсем?

— В отпуск по ранению.

— Бедный мальчик. Куда тебя?

— В голову. Уже третье ранение.

— Ну и хватит. Может быть, можно тебя оставить здесь? Леван Георгиевич посодействует, у него большие связи.

— Нельзя, Матильда Николаевна, меня ждут в полку.

— Ну, зайди на минутку, неудобно же говорить на лестнице о серьезных делах.

Василий вошел в коридор, отделанный панелями из красного дерева. Фуражку не снял, явно показывая, что сейчас уйдет.

— Витя, иди в комнату, мне надо поговорить. Когда сын ушел, Матильда Николаевна доверительно и просто зашептала Василию:

— Ты на Зиночку не обижайся. Все женихи на фронте, невестами в тылу пруд пруди. А ей уже за двадцать, для девушки это критический возраст. Так что не осуждай ее, милый. Может, Левая Георгиевич все же займется твоим делом? Ты свое отвоевал, вон сколько наград. Зиночка так тебя любит.

— Нет, я не могу, это не от меня зависит, — Ромашкин попятился к двери.

— Подумай, Леван Георгиевич все может устроить.

Василий шагал по городу, лицо горело, будто недавно из немецкой траншеи выскочил, в груди перекатывались тяжелые жернова. «Вот какая ты, оказывается. Мне в письмах поцелуйчики, а сама на танцах каждый вечер пропадаешь! Жениха ловишь! Ну погоди, я тебе сейчас выдам!»

В парке Дома офицеров было людно. Красиво одетые девушки и женщины ходили с кавалерами по аллеям, посыпанным чистым песочком. Все мужчины были в военном, только подростки шныряли в теннисках и штатских брючишках. Офицеры в габардиновых гимнастерках и кителях с блестящими золотыми погонами. Ромашкин в хлопчатобумажном, с зелеными погонами, на которых было по две-три «волны» от дорожных ночевок, выглядел среди этой гуляющей публики неказисто. Он шел не прогулочным, а решительным деловым шагом, рассекая волны гуляющих, — они поглядывали на его награды и вежливо уступали дорогу.

У танцевальной площадки Василий встал за оградой и, с ненавистью глядя на танцующих, думал: «В аргентинских танго выгибаетесь, а наши ребятки в траншейной грязи, не просыхая, годами сидят. Ах вы, тыловые крысы! Неужели мы там погибаем для того, чтобы вы здесь в румбах дергались? Вот почему у Куржакова дым из ноздрей шел: он нас за эту вот тыловую развлекательную жизнь ненавидел».

Зина танцевала с высоким красивым лейтенантом в летной форме. Он был без фуражки, светлые волосы расчесаны на аккуратный, в ниточку, пробор, форменные брюки с голубым кантом по-модному расклешены. Зина в голубом платье с какими-то вставками из дымчатых кружев, красивые полные ноги в лакированных лодочках, лицо напудренное, губы подкрашены. «Взрослая танцплощадочная львица, — думал Ромашкин, — зачем она мажется? Ничего от прежней Зинки не осталось». Василий хотел уйти, но все же решил: «Нет, я скажу тебе пару слов».

Во время перерыва, когда все вышли в аллеи гулять, Ромашкин неожиданно встал на их пути и строго сказал:

— Здравствуй, Зина.

— Ой, — слабо вскрикнула она и шагнула за спину своего кавалера.

Летчик растерянно смотрел на недружелюбное лицо фронтовика.

— Не бойся, я тебя бить не буду, — сказал Зине, усмехаясь, Ромашкин, — хотя и надо бы.

— Послушайте, товарищ старший лейтенант, — начал было спутник Зины.

— Ты, летчик, погоди, у нас тут свои старые отношения. Я сейчас уйду. Я хочу только ей в глаза посмотреть.

— Что же мне, из дома нельзя выйти? — опомнясь, запальчиво спросила Зина, она была сейчас очень похожа на Матильду Николаевну.

— Дома сидеть ты не обязана. Я тебе не муж.

Ромашкину хотелось сказать что-то обидное, но он понял, что сейчас может наговорить только грубости, именно этого и ждут от него зеваки, которые остановились неподалеку. Василий махнул рукой и пошел прочь.

Мать сразу заметила взъерошенное состояние Василия.

— Не расстраивайся, сынок. Я не хотела тебе говорить, ты бы неправильно меня понял, но теперь, раз уж ты в курсе дела, скажу: не стоит она того, чтобы из-за нее переживать. Встретишь еще свою единственную.

Поинтересовался и Шурик:

— Девушка вас не дождалась? Как же она могла! И давно вы ее знаете?

— В школе учились вместе.

— Ух, я бы ей сказал!

— Ну, ты бы ее просто сразил своим благородством.

— Напрасно вы шутите, я вполне серьезно.

— Давай, рыцарь, спать.

Мать долго сидела у кровати Василия, гладила его волосы, осторожно обходя заплатку на ране.

— Мама, ты когда провожала меня на фронт, уже знала, что папа погиб?

— Да. Поэтому так плакала.

Ромашкин вспомнил, какое ужасное письмо прислал он матери после первого боя, хотел похвалиться своим мужеством, расписал, что было и чего не было. «Ну и дурак же я был!»

— Ты не беспокойся, мам, сейчас я при штабе, там не так опасно, в атаку не хожу, сплю в блиндаже, рядом с командиром полка и другим начальством.

— Это хорошо. Значит, бог услыхал мои молитвы. Я ведь о тебе, Васенька, каждую ночь молюсь.

— Ты же была неверующая.

— Как-то так получается — днем меня к этому не тянет. Днем я неверующая, а вот ночью, как лягу в постель, все о тебе думаю и начинаю просить бога, чтобы уберег он тебя. Молитв не знаю, по-своему прошу и прошу его.

Утром, уходя на работу, Надежда Степановна пригласила:

— Приходи встречать после смены. Пусть сослуживцы и начальники увидят, какой у меня сынок.

Вечером Ромашкин пришел к проходной.

— Вы чей же будете? — радушно спросил безногий вахтер с медалью «За отвагу» на груди.

— Надежды Степановны Ромашкиной сын.

— Вот этой? — спросил вахтер, показывая на портрет матери на Доске передовиков производства.

— Ее. Даже не сказала, что стахановка...

— Так иди к ней в цех, погляди, как мать трудится.

— А пропуск?

— Какой тебе пропуск — ты фронтовик, у тебя на весь мир пропуск. Иди, не сомневайся, я здесь до завтра буду сидеть — выпушу. Вон туда шагай, в сборочный, там твоя мамаша.

Ромашкин прошел через двор, несмело открыл дверь в огромный, как стадион, цех. Жужжание станков, клацание железа, гул под потолком, словно летели бомбардировщики. Повсюду мины: в ящиках, на стеллажах, на полу штабелями. Мины сразу перенесли Ромашкина в знакомую фронтовую обстановку. Только мины здесь были из нового блестящего металла, еще не крашенные.

Мать увидела Василия, замахала ему рукой. Он шел к ней, внимательно разглядывая людей в черных и синих промасленных халатах и комбинезонах. В цеху работали только женщины и дети. У всех утомленные, серые, солдатские лица, темные круги под глазами, острые обтянутые скулы. Каждый делал свое, не разговаривая, быстро и сноровисто. Василий вспомнил тонкие ломтики хлеба на столе у матери. «Как же они на ногах держатся?» — думал он, еще пристальнее вглядываясь в худые, строгие лица работниц, мальчишек и девчонок, которые стояли у станков.

— Пришел? Как тебя пропустили?

— А там инвалид, он разрешил.

— Силантьев? Фронтовик, сам недавно с фронта. Теперь у тебя везде много друзей, всюду свои.

Ромашкин вспомнил публику в парке. «Напрасно я вчера злился. Не так уж много их там было. Да и офицеры ничем не виноваты, месяц, другой — и загремят на фронт. Некоторые, наверное, как и я, после ранения. Не за что на них обижаться. А настоящий тыл вот он, здесь. Да и не тыл это вовсе — та же передовая. Мы хоть сытые, воюем, а эти по двенадцать часов полуголодные трудятся. Я бы, наверное, такого не вытерпел, месяц-другой — и концы, а они годами здесь вкалывают!»

После гудка женщины повеселели, на усталых лицах засветились улыбки.

— С праздником тебя, Надежда Степановна, — поздравила пожилая тетушка, вытирая руки замасленной ветошью.

— Рассказал бы нам чего, фронтовичек?

— О чём? — смущенно спросил Ромашкин.

— Ну, как вы там воюете, куда вот эта наша продукция идет. Про себя что-нибудь — вон сколько наград. Женщины обступили офицера.

— Давай лучше про себя, — задорно крикнула молодая белозубая девушка.

Ромашкин растерялся. «Чего же им рассказать про себя? Геройских дел я не совершал. Соврать что-нибудь? Как же при матери? Она и так ночей не спит".

— Нечего, товарищи, мне про себя рассказывать, воюю как все. Взводом командую. Люди у меня замечательные: Иван Рогатин, Саша Пролеткин, Голощапов, Шовкопляс, старшина Жмаченко — все отличные воины, бьют врага на совесть.

— Скромный, все про других, — сказал кто-то сбоку.

— Нет, я правду говорю. А за продукцию вашу спасибо, она очень помогает нам бить врага. Приеду, расскажу, как вы здесь работаете, как на воде и хлебе трудитесь с утра до ночи...

— Погоди, сынок, — перебила пожилая женщина, — про это не надо бойцам говорить. У солдата ум должен быть спокойный, чтобы без огляду врагов бить. Мы здесь выдюжим, не сомневайтесь. Ты скажи им, чтобы скорей Гитлера кончали, вот тогда всем — и нам, и вам — облегчение будет. Приезжайте домой, вместе новую жизнь ладить станем.

Женщины зашумели:

— Ну, Марковна, ты как на собрании!

— Не дала парню про себя рассказать.

— Ладно, бабы, домой пора, аль забыли, что там кухня, стирка, уборка, детишки ждут?

— Еще и в очередях надо постоять...

— И на танцы сходить вечерком, — весело добавила задорная, а у самой у белозубого рта темные глубокие морщины, вокруг глаз фиолетовые круги.

Не думал Ромашкин, что дома в тылу будет его тяготить какое-то непонятное чувство растянутости времени. Когда объявили о пятнадцатидневном отпуске, первая мысль была — как мало! Всю дорогу спешил — на машинах, в поезде, чтобы побольше дней выгадать для дома. И вот прошло три дня — и тяжело на душе, нечего здесь делать, ничто не удерживает, кроме мамы, да и та с рассвета до ночи на заводе, и разговоры с ней все об одном: об отце, наказы — «береги себя», воспоминания о прошлой жизни. Нет больше трепетной тяги к Зине. Вместо нее горечь и обида.

Каждое утро искал Ромашкин в сводке Информбюро сообщения о своем фронте. «Как там дела? Как там ребята? Все ли живы? Может быть, кого-то принесли с задания на плащ-палатке. Написать письмо? Так сам раньше в полк вернусь».

Шурка после долгих жизненных передряг отсыпался, вставал, когда его будили поесть. Смущенно опуская свои огромные глаза, просил:

— Извините, пожалуйста, ничего не могу поделать, сон просто с ног валит.

— Спи, милый, набирайся сил, — утешала его Надежда Степановна. — Это у тебя разрядка после долгих мытарств. Поешь и ложись.

Однажды Шурик спросил Ромашкина:

— Скучаете о боевых делах? Горите желанием опять бить врагов?

Василий с грустью посмотрел на паренька:

— Не о врагах думаю. Хочется поскорее вернуться на фронт и выслать маме посылку с продуктами.

Шурик удивленно посмотрел на офицера, понял его и тихо попросил:

— Простите, я сказал глупость.

Хоть и вызывали неприятное чувство тыловые надраенные офицеры, все же хотелось Ромашкину и самому поносить золотые погоны. «Это во мне остатки училищного задора, тогда служба красивой и легкой казалась. Может быть, хорошо, что где-то теплится то чувство. Я вовсе не хочу жить таким озлобленным, как Куржаков».

Василий пошел в центр города, отыскал магазин Военторга, попросил у продавщицы:

— Дайте пару повседневных погон.

Девушка иронически улыбнулась:

— Чего захотели!

— А почему бы и нет?

— Если очень надо, идите к чистильщику обуви — вон на углу его будка, дядя Возген его зовут. Он поможет.

Ромашкин подошел к низенькому толстому старичку, щеки его были утыканы жесткими белыми волосками, как патефонными иголками.

— Говорят, у вас можно погоны достать?

— Смотря кто говорит, — уклончиво ответил чистильщик.

— Мне продавщица в магазине посоветовала.

— Правильно сделала, — он мельком взглянул на офицера, — вам нужен третий размер. А вообще-то в полевых лучше, в любой очереди без очереди пропустят. Зачем вам золотые?

— Пофорсить хочется.

— Ну пофорси. Плати двести пятьдесят рублей и форси.

— Сколько?

— Двести пятьдесят.

— Они же девятнадцать стоят.

— За такие деньги вон там, — старик показал на военторг.

— Но там их нет.

— Слушай, тебе погоны нужны или ты поговорить со мной пришел?

Дома Василий аккуратно разметил и прикрепил звездочки. Надев гимнастерку, долго смотрел на себя в зеркало. Загорелый бывалый вояка смотрел на него немного утомленными, усмехающимися глазами. Золотые погоны будто квадратики солнечного света переливались на плечах. «Куда же я в них пойду? К таким погонам повседневная фуражка с малиновым околышем полагается. Опять маху дал! Лучше бы матери буханку хлеба купил!»

И все же втайне ему было приятно видеть себя таким настоящим офицером. Вспомнились разговоры с Колокольцевым, достоинство, с которым он носит офицерское звание, какая-то его особенность в этом отношении. «Я бы ему понравился в таком виде. Надо будет поискать в комиссионном магазине хороший подстаканник. Самовар мне ни к чему и не по чину, а подстаканник заиметь приятно». Однако в комиссионном подстаканника не нашлось. А погоны золотые перед отъездом тоже снял, как-то неловко было ехать на фронт в золотых погонах.

* * *

Возвращаться из отпуска Василий решил самолетом. Увидел в городе объявление о том, что совершаются ежедневные рейсы Оренбург — Москва и подумал: «Надо полетать, убьют — и не испытаю, что это такое, а ведь когда-то летчиком хотел стать».

— Зачем тебе это? — испугалась мама. — На фронте рискуешь, в тылу хоть судьбу не испытывай.

— Все, мама, уже билет взял, полечу.

На прощанье Василий обошел центр города, все памятные места оглядел. «Что это я, будто навсегда расстаюсь? Когда первый раз на фронт уезжал, такого не делал. Предчувствие? Уж лучше бы не ездить в этот отпуск, воевал бы и воевал, а теперь вот что-то засосало в груди — живут люди и останутся живыми, на танцы даже ходят. Да, легче было бы этого не видеть».

В аэропорту мать плакала тихими покорными слезами. Василий скорбно глядел на нее, сердце разрывалось от жалости. «Бедная мама, как ты измучена, даже плакать у тебя уже сил нет». Рядом с матерью стоял Шурик в довоенной рубашке и брюках Василия, которые были ему великоваты. Желая отвлечь маму от тяжелых переживаний, Василий предложил:

— Пойдемте ближе к летному полю, самолеты посмотрим.

Прохладный ветерок трепал невысокую травку. Самолеты были выкрашены в темно-зеленый цвет, в какой красят на фронте пушки и танки.

— Это что за марка? — спросил Шурик одного из пареньков в фуражке с крылышками, он стоял рядом.

— «Ли-три».

Василий знал, есть «Ли-2», парень или ошибся, или не знает, какой-нибудь работник из обслуги.

— Нет таких, — спокойно сказал Ромашкин.

— Есть, — уверенно парировал юнец в фуражке с крылышками. — Вот они стоят — все «Ли-три».

— Что-то ты пугаешь.

— Ни грамма не путаю, просто ты не знаешь, какая это марка. «Ли-три» значит: взлетишь ли, долетишь ли, сядешь ли. Понял? Это все старые, списанное из военных частей.

Василий вспомнил опасения матери. «Ну, развлек, называется!» — с досадой подумал он.

— Идемте в буфет, может, вино есть. А тебе, Шурик, конфетку куплю.

— Не надо, не пей при мне, — попросила мама.

— Да я и без тебя не пью, просто так предложил, — и, чтобы сменить тему разговора, сказал: — Ты, Шурик, береги маму. Пиши. Если война до будущего года не кончится и тебя призовут, дуй прямо ко мне, в свой взвод возьму, на месте оформим. У нас был такой случай — мой друг Женька Початкин прямо на фронт приехал. Только напиши, я сообщу, куда тебе пробиваться.

— Неужели еще год война продлится? — вздохнула мать. — Уж больше сил нет.

— Раньше закончим. Это я для него. Он небось о подвигах мечтает. Как, Шурик, мечтаешь?

— Нет, я на войну нагляделся, лучше без подвигов и без войны.

Ромашкину стало грустно оттого, что паренек не мечтает о подвигах, это ему показалось таким же бедствием, как полуголодная жизнь людей, карточки на хлеб, экономия электричества, топлива, воды. Когда мальчишки не стремятся к приключениям на войне, это уже предел, дальше некуда, войну надо кончать.

Самолет действительно, как говорил парень, оказался старым, неуютным, холодным. Вдоль стен, как в грузовике, тянулись неудобные откидные железные скамейки. В проходе были навалены какие-то ящики, накрытые брезентом. Ромашкин пожалел, что связался с авиацией, мать заставил волноваться и сам никакого удовольствия явно не получит.

Летели долго, качало, мутило. Пошли на снижение, думал — Москва, а оказались в Куйбышеве. Небо заволокло тяжеленными тучами. Как только приземлились и отдраили дверь, заглянул промерзший дядька в черном бушлате; синева от ветра и краснота от водки, которую он выпил, спасаясь от сырости, так перемешались на его лице, что стало оно фиолетовым.

— Выходите с вещами, — крикнул дядька, — ночевать будете!

Пассажиры выбрались под мокрое небо. Дул ветер, он раскачивал тонкую кисею дождя. Накинув шинель на плечи, Ромашкин побежал к дому, на котором темнела вывеска с мокрыми потеками. На стене зелеными буквами было написано: «Аэропорт Куйбышев».

Из двери дохнуло грязным теплом, старыми окурками, накатил приглушенный говор множества людей. Ромашкин остановился в дверях. Идти было некуда, все пространство между стенами заполнено человеческими телами. Кто лежал на полу, кто сидел на чемоданах, кто куда-то шагал через тех, кто лежал.

Василий стоял в нерешительности. Вдруг ему замахали из дальнего угла, где была загородка с надписью «Касса». В уютном уголке около этого сооружения, покрашенного в темно-коричневый цвет, разместились трое офицеров. Они призывно махали Ромашкину, приглашая в их компанию. Он зашагал к ним, обнаружив, что пассажиры лежат не навалом, не в беспорядке, а между ними оставлено что-то вроде тропинок, куда, можно ставить ноги.

— К нашему шалашу, товарищ старший лейтенант, — радушно сказал очень красивый майор с серыми ясными глазами и тонким интеллигентным лицом.

Другой офицер был капитан с крепкими скулами, строгими глазами, в которых так и не затеплилась улыбка, хотя капитан и старался изобразить приветливость на своем лице.

Третьим оказался не офицер, а молоденький курсант из летного училища. Чистое румяное лицо его было свежим и жизнерадостным даже в тяжкой духотище. Голубые петлицы и голубые глаза курсанта сияли, как кусочки неба в солнечный день. Паренек просто обомлел от близости многих наград на груди Ромашкина; забыв обо всем, он глядел на них, не отводя восхищенных глаз.

Офицеры потеснились.

— Сюда шагайте, — сказал капитан глухим голосом.

— Можно вот здесь, — пролепетал курсант, вскочив со своего чемоданчика, готовый стоять хоть всю ночь, уступив место фронтовику.

Познакомились. Коротко сообщили, кто куца летит.

Майор Ланский — юрист, летел из Москвы в Ташкент, он служил в трибунале.

Ромашкин, глядя на этого красавца, подумал: «Наверное, даже подсудимые женщины вздыхают при виде такого красивого судьи».

Капитан Соломатин — сапер, после ранения был списан из строевых частей, получил новое назначение и летел в Псков за женой. Курсант Юра перешел на второй курс и спешил к родителям в Рязань на каникулы. Офицеры положили чемодан в центре, сделали из него стол и начали выкладывать еду, у кого что было: сало, картошку, крутые яйца, лук, колбасу и хлеб. Это в тылу было такой роскошью, что Ромашкину стало неловко, когда он заметил, как некоторые штатские соседи отводили глаза от офицерского богатства. Капитан отстегнул с ремня немецкую флягу, обтянутую суконным чехлом. Свинтил крышку-стаканчик и, не торопясь, налил в нее водку. Василию подал первому.

— Прошу вас.

Ромашкин показал глазами на майора — он был старший по званию.

— Нет, прошу вас, вы наш гость, — настаивал капитан, а майор, поняв в чем дело, вытянул вперед белую холеную руку, будто хотел помочь Ромашкину поднести рюмку к губам:

— Пейте, я не службист, пусть вас мои два просвета не смущают, к тому же вы фронтовик, а я тыловая челядь.

Ромашкин смотрел на его красивую руку и думал: «Вот что значит не окопный офицер: рука будто у князя или графа, он, наверное, и на пианино играет. Не то что мы, фронтовые черти, в грязи, в дыму, по неделям не умытые». У Ромашкина не вызвала раздражения эта тыловая ухоженность майора, наоборот, позавидовал, хотелось и ему пожить, послужить в мирной жизни, стать таким же холеным.

Василий опрокинул стаканчик в рот, сопроводив его тайным пожеланием: «Дай бог, чтобы это сбылось!» Соседям же, коротко кивнув, сказал:

— Со знакомством...

За выпивкой, как водится, пошел разговор — кто где служил, какие с кем необыкновенные дела приключались. Сначала сапер поведал о страшной атаке «тигров» под Прохоровкой на Курской дуге. Оказался он человеком разговорчивым, просто говорил медленно. Ну, а когда «поддал» из фляги, то жесты и слова стали еще проворнее.

— Ползут, понимаешь, как глыбы броневые. Наши снаряды от них рикошетят. Очень плохо действует на людей, когда снаряды рикошетят. Страх берет. А он сам, «тигр», как плюнет, так не только пушку, а еще и землю под ней на метр сметает! Сильна дура, ничего не скажешь! Это только в газетах да в кино с ними ловко расправляются. А я вот как встал лицом к кресту, так у меня в жилах вместо крови лед образовался. Оцепенел весь. Еле превозмог себя. Мы, саперы, мины до боя расставили. Некоторые танки подорвались, а многие на нас пошли. Во время атаки я со своими минами куда? Только под гусеницы, но до этого дело не дошло. Рядом со мной пушка оказалась, половину ее расчета выбило. Стал я помогать артиллеристам. Срочную службу в артиллерии отбыл, пригодилось. Встал я к прицелу, руки дрожат, все в глазах прыгает. Танк в меня хрясь! Перелет. Я в него — хрясь, только искры от брони да осколки взвыли. Он еще одним в меня — хрясь! Опять перелет. Ну тут уж я понял прицел, освоился. Подвел перекрестие под самую кромочку да как врезал ему под башню, так и отлетела она, будто шапку ветром сдуло. Но опустись у него пушка на миллиметр ниже — привет, лежал бы я сейчас под Прохоровкой!

После сапера заговорил майор. Но курсанту было интереснее послушать Ромашкина, поэтому Юра несмело вставил:

— Может быть, вы, товарищ старший лейтенант, расскажете про фронтовые дела? — он показал глазами на награды.

— Потом. Давайте послушаем майора, — возразил Василий, втайне надеясь, что до него очередь не дойдет; он всегда терялся и не знал, что о себе рассказывать, его фронтовые дела казались ему будничными и неинтересными.

Майор Ланский, видно, собирался рассказать что-то очень интересное, после слов курсанта он с явным нетерпением смотрел на компанию ясными серыми глазами, которые стали еще ярче от выпитой водки, ждал — говорить ему или нет?

— Давай, майор, трави, — сказал капитан, угадывая по его возбужденному лицу, что майор хочет рассказать очень интересное.

Майор заговорил приглушенным голосом, чтобы не слышали соседи, офицеры склонились к нему. Ланский повел рассказ о женщинах. Тема обычная для мужчин, тем более когда выпьют. Говорят в этих случаях с юморком, все истории со смешными казусами. Ромашкину стало не по себе. Он вспомнил историю с Морейко. Майор-юрист говорил правду. Пропадала легкость полувранья, которая позволяет без стеснения рассказывать и слушать такие истории. То, что говорил майор, было очень грязно. Ушам стало жарко от подробностей, которые преподносил Ланский.

Капитан побагровел, опустил глаза, лицо его стало каменным. Василий взглянул на курсанта Юрочку. Тот ловил каждое слово рассказчика. Щеки Юры пылали, в глазах был восторг. Ромашкин понял состояние капитана Соломатина и сам чувствовал жгучее желание прервать майора.

У Василия не было своих «сердечных» похождений, но он знал, как любили друзья-фронтовики. Были у них и мимолетные встречи, но все же не такие, как те, о которых говорил юрист. Ромашкин думал: «Да, они огрубели на войне. Они видели много крови, убивали, кормили вшей. Но фронтовики не были подлецами. Окопная любовь была порою скоротечной, потому что на жизнь было отпущено мало времени. Но даже короткая любовь была искренней, она вырывала из круга смерти, помогала почувствовать себя человеком. Ведь любовь — это одно из тех чувств, которое делает людей людьми. Пусть встречали фронтовики своих подруг в землянках, в траншеях, пусть их близость была недолгой, все же я не могу назвать эти отношения иначе как любовь. Фронтовики, мужчины и женщины, были честны и верны в этом чувстве, и разлучали их ранения, долг службы или смерть. А то, о чем говорит майор, — скотство». Присутствие Юрика было невыносимым. Курсант может подумать, что это и есть одна из доблестей офицеров, которой, как и другим, он несомненно захочет подражать.

Ланский между тем не замечал отчужденности офицеров и с увлечением продолжал рассказ.

Ромашкин был поражен, как иногда повторяются в жизни очень похожие ситуации. «Вот сейчас я встану и дам ему по морде точно так же, как влепил Морейко. И опять будет штрафная рота, даже трибунал, он же юрист. Нет, надо поступить как-то иначе». Слушать и видеть сладострастное лицо Юрика уже не было сил. Ромашкин встал и тихо молвил:

— Хватит. Неужели вы не понимаете, что это нехорошо?

Майор удивился, ему казалось, что все слушали с большим интересом.

— Правильно, — поддержал капитан Соломатин, — не надо больше об этом.

Майор обиженно хмыкнул, пожал плечами, встал и ушел покурить.

— Ты, Юра, забудь, что говорила эта шлюха, — посоветовал капитан, не глядя в глаза курсанту. Ему было стыдно смотреть на юношу.

Вдруг открылась часть стойки, которая огораживала кассу. Из кассы вышла молодая женщина. Она подошла к Василию и негромко, но в то же время не таясь от тех, кто находился поблизости, сказала:

— Пойдемте, товарищ старший лейтенант, я устрою вас на ночлег.

Это было очень кстати. После случившегося неприятно оставаться рядом с Ланским. Без долгих размышлений Василий взял свой чемодан и приготовился шагать через лежащих. Но вовремя спохватился: «Нехорошо так бросить друзей».

— А в комнате отдыха еще три места не найдется? — спросил он.

— Нет, могу устроить только одного.

Ромашкин смотрел на сапера и курсанта — как быть?

— Иди, — сказал капитан, — зачем здесь маяться, если есть возможность отдохнуть по-человечески.

Василий кивнул и зашагал к двери.

Вышли в мокрую тьму. Ветер словно влажной марлей зашлепал по лицу. Василий шел за женщиной и думал: «Как неосторожно мы болтали...» Поравнялся с ней, спросил:

— Вы все слышали?

— Спасибо вам, товарищ старший лейтенант.

— За что спасибо?

— Заступились за женщин.

Ромашкин предполагал, что кассирша ведет его в гостиницу или в комнату отдыха для летного состава, где хочет устроить в порядке исключения. Но они вошли в подъезд с запахами домашней кухни. Не похоже, чтобы здесь размещалась гостиница.

Вынув из сумочки ключ, женщина отперла дверь на втором этаже. В светлом коридоре было три двери. За двумя из них слышались голоса. Одна из дверей распахнулась. Выглянула полная молодая блондинка в байковом бордовом халатике.

— Верочка пришла, — приветливо не то спросила, не то сообщила она тем, кто был за дверью, — да еще с гостем! — Глаза соседки засветились любопытством.

Тут же отворилась другая дверь, из нее шагнула пожилая, с отекшими ногами, по-домашнему не причесанная, женщина.

— Гость у Веры? — изумилась она и бесцеремонно стала рассматривать Василия. — Старший лейтенант. Красивый, — говорила она по мере осмотра. Глаза у нее были доброжелательные, тон шутливый, поэтому слова ее хоть и смущали, но не были неприятными.

— Раздевайтесь, — сказала Вера и сняла пальто у вешалки.

Ромашкин стянул шинель. Пожилая соседка воскликнула:

— Сколько наград! Однополчанин, Верочка?

— Да, вместе воевали.

— Вот как хорошо, очень рада за вас. — Блондинка, не стесняясь, спросила: — Есть чем угощать гостя-то? Если нет, возьмите у меня с белой головкой, не разливная. Петя вчера привез.

Вера посмотрела на Василия, глазами спросила: «Взять?» Он смущенно ответил:

— Не надо. Вы же знаете, я уже...

— Ну проходите, не стесняйтесь, — пригласила пожилая, будто звала в свою комнату.

Соседки явно уважали Верочку. И гости, видно, у нее бывали не часто. То, что кассирша привела его не в гостиницу, а к себе, очень смутило Ромашкина, он чувствовал себя стесненно и рад был поскорей войти в комнату с глаз долой от соседок, хотя они и были приветливы.

Комнатка Веры оказалась крошечной. Меньше чем прихожая. Здесь стояла одна солдатская железная кровать. В узком проходе между кроватью и стеной — тумбочка, на тумбочке зеркальце, пудра, флакончик духов. У самой двери стоял одинокий старинный стул. Его добротное, темное от времени дерево, желтая сеточка на спинке и тисненая ткань на сиденье очень не гармонировали с беленными известью стенами и больнично-казарменным убранством комнатки.

— Садитесь, — Вера указала на стул.

Ромашкин увидел по глазам: ей приятно, что у нее есть такой хороший стул и что гостю на нем будет удобно.

Василий поставил чемодан к спинке кровати, сел и с любопытством стал разглядывать Веру. Она стояла напротив, улыбалась и терпеливо ждала, когда он закончит осмотр.

Было ей лет двадцать, но выглядела она старше.

Карие глаза хоть и улыбались, но за улыбкой стояла грусть. И видно было, грусть в глазах Веры какая-то не временная, а отстоявшаяся. Что-то не ладно в жизни этой девушки.

— Зачем вы привели меня к себе, вам одной тесно.

— Устроимся, товарищ старший лейтенант.

Ромашкин взглянул на кровать. Спать больше негде. Значит, ляжем вместе? Ему очень не хотелось, чтобы у этой доброй и, видно, не очень-то счастливой женщины прибавились неприятности.

— А что скажут ваши соседки?

Вера не переставала улыбаться:

— Пусть говорят что хотят... Да вы не думайте об этом, они хорошие.

— Я, собственно, не о себе, а о вас...

— Ладно, товарищ старший лейтенант, не сомневайтесь. Умываться будете? — она открыла тумбочку, подала чистое полотенце. — Идите в кухню, правая полочка моя, там мыло.

Василий медлил, не хотелось встречаться с женщинами.

Вера подошла к нему, расстегнула пуговки на его гимнастерке.

— Поднимите руки.

Он поднял. Вера потянула гимнастерку вверх, сняла ее и велела:

— Идите.

Василий вышел в коридор, несмело шагнул в кухню. В ней никого не было. Зеленый рукомойник с висячим железным стерженьком — один на всех жильцов. Ромашкин взял мыло с правой полочки, осторожно поднимал и опускал стерженек, старался не греметь, чтобы не вышли из своих комнат любопытные соседки.

В комнатке Веры были готовы две постели. На кровати сияли ярко-белые простыни с крупными квадратами, как слежались они в сложенном виде. Другая постель на полу — между кроватью и стеной. Ромашкин решил, что нижняя для него, и стал стягивать сапоги.

— Теперь пойду умываться я, — сказала Вера. — Ваше место на кровати. Пока я вернусь, укладывайтесь.

«Только этого не хватало; хозяйка, женщина, будет спать на полу, а я, проезжий молодец, на ее кровати», — подумал он, но возражать не стал, зная, что она будет настаивать и это затянется надолго. Как только хозяйка вышла, Василий тут же забрался под одеяло на полу. Приятная свежесть охватила его в чистой постели. Вспомнил душный, прокуренный зал аэропорта. «Вот предстояла ночка, не дай бог! Конечно, после фронтовых блиндажей, в тепле, в сухом помещении проспал бы безбедно со всеми, но все же в чистой постели куда приятней. Повезло. Только как быть с Верой? Пригласила она из уважения, как фронтовика, зная цену наградам, или же привела как мужчину? Может быть, скучно жить одной, видит, мужик не из болтливых, вот и привела. А соседки? Почему их не стесняется? Разговоры ведь пойдут. Пойдут ли? Еще неизвестно, каковы сами соседки. Кто у них за дверями, мужья или такие же, как я, страннички?»

— О! Я же велела вам, товарищ старший лейтенант, на кровать ложиться, — сказала Вера, глядя сверху вниз.

— Меня зовут Василий, фамилия Ромашкин, хватит по званию обращаться. — Ему снизу хорошо были видны ее стройные полные ноги, он отвел глаза, чтобы она не заметила. Но она поняла это и отошла к стулу.

— Я потушу свет, а вы перейдите на кровать. — Щелкнул выключатель, и на некоторое время сделалось очень темно. Потом стали вырисовываться слабые контуры окна.

— Что же вы не переходите?

Сердце Ромашкина застучало быстро-быстро. Он сел. Нашел в темноте руку девушки. Осторожно потянул к себе. Сопротивление было, но не такое, чтобы сразу пресечь его попытку. Он осмелел и более настойчиво влек ее к себе.

— Не надо, товарищ старший лейтенант.

— Я же вам сказал, меня зовут Вася.

Но она продолжала по-своему.

— Прошу вас, товарищ старший лейтенант.

Она не вырвала решительно руку и строгим голосом не пресекла его вольность. Села рядом с ним на постель и тихо прошептала:

— Не надо...

Василий обнял ее плечи и тут же почувствовал, как тело ее напряглось и руки, вдруг обретя силу, решительно уперлись в его грудь. Он понял, это пока все, что ему будет позволено. Во всяком случае сейчас... Он разомкнул руки. Но Вера не вскочила, не бросила ему зло: «За кого вы меня принимаете?» Нет, она опустила голову на подушку, вздохнула и, когда он лег рядом, погладила его теплой ладонью по щеке. Василий не понимал ее. Еще раз попытался обнять, но опять встретил ее решительные крепкие руки. Потом она тихо заговорила:

— Я служила в авиационном полку радисткой. Мне все фронтовики родня. Увидела вас сегодня днем и не могла выйти из кассы. Смотрела на вас в щелку. Вы очень похожи на наших ребят — летчиков.

— Я пехота-матушка, разведчик. Но перед войной пытался поступить в авиационное училище.

— Ну вот, значит, я не ошиблась, есть в вас что-то летное. — Она помолчала. — Хорошее время было у меня на фронте, хорошее и страшное. Хорошее потому, что жили мы дружно, одной семьей. Чудили. Любили друг друга. А страшное потому, что иногда кто-то не возвращался после боевого вылета. Погиб Игорь Череда, красивый, ясноглазый старший лейтенант. Два дня печаль в полку стояла. И Клава, подруга моя, лежала как мертвая, глядела в потолок и не мигала. Она любила его. Потом сбили Ваню Глебова. Белобрысый, веснушчатый, его звали за это Подсолнухом.

Василий понял причину грусти в глазах Веры — сбили, значит, и ее любимого. Сделалось неловко за свою легкомысленность: у девушки горе, она увидела в нем близкого человека, ее душа потянулась к нему, искала утешения, понимания и помощи, а он полез к ней с дурацкими объятиями. Ромашкин повернулся лицом к Вере и тоже погладил ее по щеке. Она умолкла и в ответ погладила его руку, будто поблагодарила, что он наконец-то понял ее.

— Я тоже любила летчика. Он был отчаянный. Рыжий, здоровенный, даже немного страшный. Он был ас. Три ордена Красного Знамени носил на груди. Другие ордена и медали не надевал. А были и другие награды, и мы знали. Истребители любили его, он был хороший, бесхитростный товарищ! Егором звали. Девчонкам он очень нравился! Как взглянет своими зелеными глазищами, так душа делается маленькой, как у синички. Глаза у Егора были какие-то сумасшедшие, огонь в них горел, будто в голове зеленая лампа зажигалась... Млели девчонки. Я знала... А за мной он ухаживал. Проходил мимо — мне жарко делалось. А глаза его были в эти мгновения не грозные, а какие-то теплые, с поволокой. Все знали, Егор меня бережет на жизнь после войны, не хочет он со мной так вот по-походному отухаживаться. И я знала. И девчонки знали. Завидовали мне. Кое-кто пытался даже залучить его сердце. — Вера усмехнулась. — Но он на них ноль внимания. Я в душе смеялась над неудачливыми соперницами. Гордилась своим рыжим великаном. Было мне как-то страшно и сладко оттого, что он меня не трогал. Мне он ничего не обещал на будущее. Щадил, наверное. Вдруг собьют, стану всю жизнь мучиться. Лучше, если не обещать: ничего не имела, значит, ничего и не потеряла. — Вера помолчала, вздохнула и опять заговорила полушепотом: — Однажды за мной хотел поухаживать новенький летчик. Молоденький, вроде того курсанта, что с вами сегодня сидел, румяный, чистенький. Подошел он ко мне вечером на танцах. Потанцевали. Пригласил погулять по улице. Я пошла. Что тут особенного? В дверях нас остановил Дима Зорин, тоже летчик из нашего полка. Позвал моего ухажера на минуточку в сторону. Вернулся он с удивленными глазами. Таращил их на меня, будто я знаменитость какая. Отвел назад к танцующим. Ушел курить и больше не подходил. Только издали смотрел всегда то на меня, то на Егора. Мы с Егором всегда были врозь. И на танцах, и в столовой, и на улице. — Вера замолчала. Ромашкин понимал, она подошла к самому трудному месту и в рассказе и в жизни.

«Что же случилось с ее возлюбленным? Сбили его? Или завлекла в сети какая-нибудь красавица?»

Вера молчала. Василий хотел подбодрить ее, поддержать в трудный момент лаской, протянул руку к щеке и сразу почувствовал влагу. «Значит, сбили...» Он подтянул кончик простыни и вытер Вере глаза.

— Пойду, вы, наверное, спать хотите, — сказала Вера влажными губами.

— Лежи, — почему-то на «ты» остановил Ромашкин.

Она осталась. Он обнял ее осторожно, как ребенка. Привлек к себе и поцеловал в щеку. Вера не отстранялась. Лежала горячая и обмякшая. Она все еще плакала.

— Ну, не надо... перестань, — попросил Василий, — не вернешь ведь...

— Спасибо вам, товарищ старший лейтенант, — поблагодарила вдруг девушка.

— Опять ты с этим званием, — он попытался изобразить в голосе обиду.

— Привыкла, я же «рядовой и сержантский состав», с летчиками только по званиям.

— А за что же спасибо?

— Поняли меня. Вы будто из нашего полка. Ни один наш летчик меня не тронул бы, даже если б мы вот так в постели очутились. Очень любили и уважали все Егора. Ну, спите. Хватит. Завтра рано вставать. Колдуны хорошую погоду обещали, — она отодвинулась от него, но не ушла на кровать.

Ромашкин думал о ней. Вспоминал свою фронтовую жизнь, боевых друзей, девчат и женщин своего полка.

Были и у них увлечения и серьезная любовь, все знали об этом. Но сам Василий романов не заводил, считал — какие к черту на войне свадьбы и мечты о будущем, тем более у него: каждую ночь на смерть ходишь. Но вот теперь, лежа рядом с Верой, он вдруг почувствовал тоску и тягу к фронтовым девчатам, с которыми был просто знаком там, в полку. Как бы хорошо всегда быть с той, которая рядом была под бомбежкой, ждала тебя с задания, знала всех друзей, живых и мертвых. Однако не было у Васи такой женщины. Не состоялась на фронте большая, сильная любовь, как вот у Веры. «Может быть, я был слишком молодой и легкомысленный и внешность моя не привлекла внимания стоящей девушки?» У Василия даже мелькнула мысль: «А не жениться ли на Верочке? Вот она рядом, своя, фронтовая, все знает, понимает, чистая и скромная девушка. — Он улыбнулся. — Интересно, как мы будем вспоминать наше знакомство? Я бы шутил: «Пригласила хлопчика на ночку, а он обманул — на всю жизнь остался!» Смешно: час назад не были знакомы — и вот уже в постели и я даже жениться собираюсь!»

Василий не заметил, когда мысли перешли от яви в сон. Заснул тихо, даже не лег поудобнее, как лежал на спине, так и уснул. Снилась ему красивая девушка. Они гуляли по роще. Девушка, склоняясь к нему, что-то шептала, и он ощущал ее теплое дыхание на своей щеке.

Проснулся Василий так же тихо и мягко, как и уснул. Сначала ему показалось, что он вовсе и не проснулся, приятный сон продолжается, теплое дыхание действительно овевало его лицо. Василий чуть приоткрыл веки. Все в комнате, как во сне, было подернуто бледно-синим маревом, только на стуле поблескивали лимонного цвета блики луны. Тучи, видно, рассеялись.

Над Васей склонилась Вера. Она опиралась на локоть, а другой рукой водила по его волосам, почти не касаясь их. Она гладила его голову. Это едва ощутимое прикосновение делало все происходящее совсем похожим на сон. Глаза Веры были затуманены. Она была сейчас очень далеко, наверное, в своем полку и ласкала, конечно, не Ромашкина, а своего зеленоглазого красавца.

Василий прикрыл веки и старался не выдать, что не спит. Вера несколько раз склонялась к нему, целовала его в щеки, почти не касаясь, одним горячим дыханием. Потом она опустилась на подушку и затихла. Вскоре Василий опять заснул. А когда пробудился, было уже бледно-голубое утро. Вера все еще лежала радом. Она глядела на него и улыбалась. Нежный румянец красил ее отдохнувшее свежее лицо. Ромашкин вспоминал ночные видения. «Может, все это был сон? И мне только показалось, что я просыпался?»

— Ну что же, пора, товарищ старший лейтенант, скоро объявят посадку. — Вера накинула халатик и пошла умываться.

Ромашкин поднялся и некоторое время стоял, глядя на нетронутую кровать, на ровные крупные квадраты на простыне. На душе у него было светло и радостно, как бывает летом рано утром в поле: шелестит в ушах от тишины и голубизна окружает со всех сторон.

На аэродроме пассажиры, бледные, с помятыми лицами, прогуливались около мокрого здания аэропорта. Только сапер Соломатин был краснощекий, он, видно, уже приложился к своей фляге. Издали капитан приветливо замахал рукой, улыбался, он был в отличном настроении, не здороваясь, сказал:

— А я всю ночь не спал. Зашел в их конторку, — он только теперь кивком поздоровался с Верой, — там никого нет. Я и давай крутить телефон. Все же дозвонился до Пскова. Всю ночь крутил, но дозвонился! Поговорил с жилкой — во! — Он провел рукой выше бровей. — Наверное, час говорил! Сегодня увидимся.

Состояние капитана было понятно Василию, наскучался человек о семье за время войны, теперь эта тоска еще долго будет приносить ему ощущение счастья.

А вот курсант Юра поразил и огорчил. Он встретил Ромашкина и Веру совершенно не подходящим его юношеской внешности взором бывалого пошляка. «Неужели я вчера не разглядел его? Он мне показался скромным мальчиком». Сегодня перед Ромашкиным стоял совсем другой человек.

Когда он поглядел на Василия и на Веру, нижняя губа его слегка, но весьма красноречиво, покривилась, глаза просто переполнились нехорошей для его лет осведомленностью. В его ироническом взгляде на Веру было не осуждение, а сочувствие, он вроде бы говорил: «Я вас понимаю, перед героическим фронтовиком устоять нельзя! Но не думайте, что это поднимает вас в наших глазах; не будь этого парня, вы переспали бы с кем-то из нас!»

Ромашкин чувствовал себя отвратительно. Было очень неприятно, что этот юноша плохо думает о Вере, а он — Василий — никак не может изменить его мнение. «Я-то ладно, черт со мной! Но она, такая чистая и несчастная, выглядит в его глазах мелкой потаскушкой. Что сделать? Как ему объяснить? Поговорить бы надо».

Но дежурный по аэропорту уже звал пассажиров его рейса на посадку. Ромашкин успел сказать курсанту:

— Юра, пойми, пожалуйста, между мной и этой женщиной ничего не было. Верь мне, это важно не для меня, а для тебя.

Ромашкин видел, курсант не поверил, пытался на словах показать некоторое смущение, а сам был убежден, что помогает Василию, как мужчина мужчине, сгладить неловкость.

— Что вы, товарищ старший лейтенант, я ничего не подумал.

На Василия глядели наглые голубые глаза. Он даже немного обижался, что от него, как от маленького, пытаются что-то скрыть, а он и не такое знает! «Да, многое, видно, постиг этот молодой кобелишка в тылу, пока мы воевали». Ромашкин не выдержал его взгляда, опустил глаза. Подошел к Вере, взял за руку. Ее тепло сразу передалось ему. Опять подумал: «Может быть, не надо улетать? Остаться на несколько дней? Может быть, здесь судьба свела меня с той, которая всю жизнь будет рядом?»

Ромашкин смотрел Вере в глаза и ждал. Глаза ее были светлы и радостны, только где-то в глубине таилась грусть. Грусть не потому, что он улетает, а та прежняя грусть, которую Василий увидел при первой встрече. Если бы Вера хоть раз назвала его Васей, он бы, наверное, остался, не боясь этой грусти в ее глазах. Но Вера настойчиво повторяла свое отчуждающее «товарищ старший лейтенант».

— Что же, до свидания, товарищ старший лейтенант, — сказала она с тихим вздохом. — Будете пролетать, не забывайте.

— Не забуду, — ответил он ей тоже тихо. — Так ты и не назвала меня ни разу по имени.

— Не получилось, товарищ старший лейтенант, — она виновато опустила глаза.

В небе Ромашкин мысленно послал румяного оболтуса Юрика к черту и вспоминал минувшую ночь, теплое дыхание Веры, синий полумрак, золотистые блики луны на стуле, нетронутые простыни с крупными квадратами складок, чистые, не помятые, ярко-белые. Он хотел поправить настроение, убеждал себя: все хорошо, он в отпуске, надо радоваться тыловому покою. Но не смог.

Набегала озабоченность, ощущение вины перед кем-то, а перед кем, он не мог понять...

В это утро Василий впервые обнаружил: не будет после войны безоблачного розового счастья, в котором фронтовики надеялись жить в мирные дни, уже сейчас жизнь катила навстречу какие-то новые непонятные и, видно, нелегкие загадки. В тылу стояли у станков изможденные женщины с серыми солдатскими лицами, бродили исхудавшие до скелета Шурики, залечивали раны Соломатины, Верочки, рожали Тани, но здесь же, оказывается, благоденствовали Матильды Николаевны, Леваны Георгиевичи, ловили женихов Зиночки, развлекались Ланские, подросли непонятные циничные Юрочки. Жить после войны придется всем вместе. «Как же мы будем жить — такие разные? А может быть, всегда так было — и до войны, и в более далекие времена? Просто я никогда не задумывался об этом».

* * *

В столице Ромашкин стал очевидцем исключительного за всю войну события. Случайно узнал о нем от носильщика, который подошел попросить у офицера папироску.

— Слыхали? Сегодня немцев поведут через Москву.

— Каких немцев?

— Живых, каких же! Пленных. По радио говорили, вот в газете почитайте, — носильщик показал на витрину с газетами.

Василий осмотрел все полосы и наконец увидел на последней странице в верхнем углу:

«Извещение от начальника милиции гор. Москвы.

Управление милиции г. Москвы доводит до сведения граждан, что 17 июля через Москву будет проконвоирована направляемая в лагеря для военнопленных часть немецких военнопленных рядового и офицерского состава в количестве 57 600 человек из числа захваченных за последнее время войсками Красной Армии Первого, Второго и Третьего Белорусских фронтов.

В связи с этим 17 июля с И часов утра движение транспорта и пешеходов по маршрутам следования колонн военнопленных: Ленинградское шоссе, ул. Горького, площадь Маяковского, Садовое кольцо, по улицам: Первой Мещанской, Каланчевской, Б.Калужской, Смоленской, Каляевской, Новослободской и в районе площади Колхозной, Красных ворот, Курского вокзала, Крымской, Смоленской и Кудринской — будет ограничено.

Граждане обязаны соблюдать установленный милицией порядок и не допускать каких-либо выходок по отношению к военнопленным».

«В одиннадцать часов. Сейчас девять. Успею!» — Ромашкин подошел к носильщику:

— Как быстрее добраться в город?

— Автобус ходит. А лучше всего бери левака. Вон там они крутятся. Втроем в складчину берите, дешевше будет. Как увидишь первое метро, так выходи и дуй на станцию «Маяковскую» или «Красные ворота» — в объявлении указано, как раз там поведут. На метро успеешь, не сомневайся.

Василий так и сделал. Когда эскалатор вынес его из-под земли на станции «Маяковской», площадь и улица Горького уже были окаймлены плотной толпой. Вдали по пустой широкой улице приближался серо-зеленоватый поток, заполняя все пространство между домами.

Ромашкин отыскал место, откуда будет видней. И вскоре мимо поплыл не строй, а какая-то зеленая, похожая на подвижную свалку, масса людей, оборванных, грязных, обдающих тошнотворным специфически фрицевским запахом.

Впереди спокойно, неторопливо, не в ногу шли генералы. Некоторые в очках, в пенсне. Горбоносые. Сухие. Поджарые. Оплывшие от жира. Золотые вензеля блестели на красных петлицах. Витые, крученые погоны, выпуклые, словно крем на пирожных. Ордена и разноцветные ленты сверкали на груди. Генералы не смотрели по сторонам, шли, тихо переговариваясь. Один коротышка отирал платком седой щетинистый бобрик на продолговатой, как дыня, голове. Другой, здоровенный, плечистый, равнодушно смотрел на лица москвичей, будто это не люди, а кусты вдоль дороги.

За генералами шли более ровными, но все же гнущимися рядами офицеры. Эти явно старались показать, что плен не сломил их. Один, рослый, хорошо выбритый, с горящими злыми глазами, встретив взгляд Ромашкина, быстро окинул его награды, показал большой крепкий кулак. Ромашкин тут же ответил ему: покрутил пальцем вокруг шеи и ткнул им в небо. «А мы, мол, тебя повесим». Фашист несколько раз оглянулся и все показывал кулак, щерил желтые, прокуренные зубы, видно, ругался. «Какая гадина, — думал Ромашкин, — жаль, не прибили тебя на фронте».

За офицерами двигались унтеры и солдаты. Их было очень много, они шли сплошной лавиной по двадцать в ряд — во всю ширину улицы Горького.

Пленных сопровождал конвой — кавалеристы с обнаженными шашками и между ними пешие с винтовками наперевес.

Москвичи стояли на тротуарах. Люди молча, мрачно смотрела на врагов. Было непривычно тихо на заполненной от стены до стены улице. Слышалось только шарканье тысяч ног.

Шли убийцы. Шли тысячи убийц. Каждый из них кого-то убил — отца, сына, мать, сестру, ребенка, брата тех людей, которые стояли на тротуаре и молча глядели на этих пойманных убийц. Им сохранили погоны и награды. Кресты, медали на мундирах, квадратики, галуны на погонах теперь из знаков отличия превратились в обличительные знаки — они свидетельствовали, кто больше причинил зла, уничтожил людей, сжег деревень, разрушил городов, осквернил полей.

— Смотри, Олег, смотри, Надюша, это они повесили нашу бабушку, — тихо шептала женщина, обнимая прильнувших к ней ребят.

Услыхав этот шепот, Василий еще раз поразился тишине на улице, заполненной сотнями тысяч людей. Вспомнил слова из объявления в газете: «Граждане обязаны соблюдать порядок и не допускать каких-либо выходок по отношению к военнопленным». Ромашкин поглядел на мрачные лица москвичей: окаменевшие, скорбные, у многих слезы на глазах. Какую надо иметь выдержку, какой благородный разум, чтобы сдержать себя, не кинуться и не растерзать этих бандитов. Любой из присутствующих имеет на это право. Каждый вспоминает о погибшем дорогом и близком человеке — и убил его один из этих вот подлецов.

«И тебя, папа, убил один из них. Может, вон тот белобрысый в ботинках без шнурков или этот боров в расстегнутом кителе с ленточками за две зимы в России».

Василий думал и о том, что он мог встретиться, а может быть, и встречался с кем-то из этих пленных, когда шел в Витебск, все эти солдаты и офицеры находились около своих пулеметов, орудий, сидели в штабах. Никто из них тогда не догадывался, что он, Василий, крадется в их стане, несет снимки обороны. Да и сам Ромашкин разве мог подумать, что армада в десятки тысяч человек, которая тогда засела в темных лесах, бункерах, траншеях, будет окружена, выволочена из убежищ и пройдет перед ним строем, да не где-нибудь, а по Москве!

Пожилой, интеллигентный мужчина в светлой шляпе сказал:

— Гитлер обещал им отдать Москву на разграбление. Представьте, что бы творили здесь эти вандалы.

— Мою сестру в Орше изнасиловали, отрезали ей груди и выгнали голую на мороз, — не глядя на мужчину, сказала его соседка.

— Парад уже назначили на Красной площади в сорок первом! — глубоко затягиваясь папироской, зло проговорил милиционер. — Вот и получили парад! Продемонстрировали свои мощи!

А женщина все шептала детям:

— И дядю Матвея они расстреляли. И дом наш спалили. И папку нашего... — голос ее пресекся, она приложила платок к губам.

Внимание Василия привлекла старушка с темным, морщинистым лицом. Она быстро семенила за усатым пожилым конвоиром, опасливо сторонясь от крупа впереди идущего коня. Бабка плакала и о чем-то горячо просила. Ромашкин хотел вмешаться, помочь старушке: «Что ей не позволяет усатый страж? Мог бы и уважить ее старость». Василий пошел за бабушкой, задевая стоящих на обочине людей, подошел поближе к солдату и услышал, о чем просит его старушка.

— Миленький, ты пожилой человек, понимать должон, потому и прошу тебя.

— Нельзя, мамаша, никак нельзя.

— Почему нельзя? Они моих сыновей — Ивана, Михаила — побили. Невестку и внучат сничтожили.

— Спросится за это где надо, — отвечал солдат, не глядя на старушку, а наблюдая за ближними пленными.

— Ничего с них не спросится. Дозволь, я одного своими руками задушу. Ну дозволь, Христом-богом тебя молю!

— Нет, мамаша, никак нельзя, пленные они теперь. Русские лежачего и в драке не бьют.

— Так они же внучат моих безвинных, детенышей безответных, казнили, это хуже, чем лежачего бить.

— Они фашисты, мамаша, нелюди, одним словом... Ромашкин остановился, шагнул на тротуар. Старушка ушла за усатым солдатом.

Три часа шаркала ногами непрерывная, молчаливая колонна пленных. Странное двойственное чувство порождало это небывалое зрелище: вроде бы хорошо — идут поверженные враги, обезвреженные грабители, которые не смогут уж больше творить зло, но, с другой стороны, вид этих пойманных врагов напомнил столько бед и страданий, что в душе людей горький осадок не проходил.

Словно предвидя этот неприятный осадок, какой-то остроумный начальник приказал пустить вслед за пленными моечные машины — помыть улицы после фашистской нечести! Автомобили с цистернами тоже шли строем, они стелили по асфальту упругие веера шипящей воды, смывали окурки, бумажки, следы только что позорно прошедшей армии пленников.

Москвичи смотрели на освежающие струи воды, на глянцевитый чистый асфальт и, повеселев, стали расходиться по домам.

Побродив остаток дня по Москве, Василий в тот же вечер выехал на фронт.

Пассажирские поезда уже ходили до Витебска.

— Скоро в Минск возить будем, — гордо сказала пожилая проводница. — Это надо же такое придумать: фашисты огромный плуг за паровоз цепляют, режут шпалы пополам, а каждую рельсу толом перебивают на две половинки. Ни вам, ни нам! И что это за люди такие ехидные!

В стороне от насыпи лежали те самые искореженные рельсы и шпалы, о которых она говорила. Полотно приходилось делать заново. И все же дорожники почти не отставали от наступающих. Сколько ехал потом Ромашкин на машинах, всюду видел вдоль железнодорожной насыпи копошащихся, как муравьи, строителей. На них налетали вражеские самолеты, били, корежили только что восстановленный путь, а дорожники опять стекались к полотну, засыпали, трамбовали воронки — некогда ждать, пока земля осядет, — и опять тянули, волокли тяжеленные рельсы, укладывали на разложенные шпалы.

Ромашкин не знал, где искать свою дивизию, за время отпуска произошли большие перемены, только во время Белорусской операции продвинулись на несколько сот километров. Решил заехать в штаб фронта к генералу Алехину: наверное, не забыл еще, как посылал в Витебск, поможет найти свой полк.

Но когда Василий стал выяснять, где штаб фронта, оказалось, что он уже проехал мимо него. Назад возвращаться не хотелось, стал искать штаб армии. Даже в своем тылу надо было это делать осторожно, здесь по номеру дивизию не спросишь и штабом армии не поинтересуешься — за такое любопытство быстро заметут в особый отдел и насидишься там до выяснения личности. «Если бы такое случилось, Караваев обязательно за мной Початкина прислал бы. Ох, и куражился бы надо мной Женька!.. Жив ли? Может, уже сложил, непоседа, свою веселую голову? Как там Петрович, Куржаков, как мои хлопчики?»

Ромашкину хотелось лететь к друзьям, он теперь и тряских дорог не замечал, только бы побыстрее в полк.

Штаб армии стоял в небольшом городке. Отделы работали в домах, правда, дома словно люди после драки

— стены побиты осколками, окна без стекол. Но все же это уже была не та война, что год назад. Можно было в землю не закапываться, наши летчики были хозяевами в воздухе. Гитлеровцы, конечно, прорывались, бомбили, но теперь пилоты у них были не те, прилетят, наспех побросают бомбы — и деру назад.

В разведотделе Ромашкина обступили офицеры, чертежники, машинистки.

— Вот ты какой, известный разведчик Ромашкин! — весело сказал седой, кудрявый начальник информационного отделения майор Кирко. Он поправил золоченые очки, разглядывая гостя. — Ну-ка, дай мы на тебя посмотрим! Ты у нас все по бумагам да по документам проходишь. Ромашкин там отличился... Пленный, приведенный Ромашкиным... то-то показал. А живого, настоящего, мы тебя не видели. Вот, девочки, любуйтесь

— тот самый Ромашкин!

Василий готов был сквозь землю провалиться, у него горели уши, он не знал, куда деть глаза, отовсюду на него смотрели улыбчивые разведотдельцы.

— Ну кто бы мог подумать, что этот стеснительный юноша заткнул глотку полсотне фрицев и приволок их к нам!

— Товарищ майор, — взмолился Ромашкин. — Да разве же я один их приволок, это все ребята мои.

— Скромность всегда украшала человека, но... — майор не успел договорить.

— Что за шум, а драки нет? — спросил громким сочным голосом вышедший из своей комнаты начальник разведки армии полковник Полосин — крепкий, черноволосый, черноглазый, настоящий цыган, только в военной форме. У него и глаза горели горячим лихим цыганским блеском. — О, Ромашкин прибыл! Здравствуй, заходи, — полковник пригласил его в свой кабинет. Майор Кирко шутливо бросил:

— Все лучшее всегда начальству.

— Садись. Ну, как отдыхал? Как мать? Все в порядке, ну и хорошо.

Полосин был полной противоположностью начальнику разведки фронта генералу Алехину. Тот — маленький, толстенький, говорил тихим голосом, неторопливо, старался казаться простачком, а сам был хитер, как бестия. Полосин не мог усидеть на месте, от избытка энергии ходил по комнате, жестикулировал, говорил громко, увлеченно, будто с трибуны.

— Мы тут без тебя таких дел наворочали, такую операцию провели, дух захватывает! Представляешь, на триста километров вперед продвинулись. Больше пятидесяти гитлеровских дивизий раздолбали! На Западе — во Франции, Бельгии и Голландии — столько же стоит. — Полосин поискал на столе бумагу, помахал ею перед лицом Ромашкина. — Вот последние сведения из Генштаба — восемнадцать дивизий и четыре бригады сняли гитлеровцы с Западной Европы и гонят к нам сюда, чтобы затыкать фронт. Это, милый мой, в те дни, когда союзники наконец отважились переплыть Ла-Манш. Это просто курам на смех!

— Я видел фашистов, которых вы под Минском окружили, их по Москве провели.

Полосин с досадой отмахнулся:

— Меня не интересуют гитлеровцы под конвоем! Наши с тобой враги, Ромашкин, там — живые, с оружием в руках! Надо, чтобы эти остервеневшие волки как можно меньше губили наших людей. Война ими проиграна, сейчас они хотят только подороже взять за свои подлые жизни. А мы им должны показать — вот это, — Полосин показал тугой узластый кукиш. — Будем добивать их грамотно, последовательно и методично. Слава богу, научились это делать. Как там Москва, сильно разрушена? — вдруг без всякого перехода спросил полковник.

— Я не видел никаких разрушений.

— Это хорошо. Между прочим, и немцам тоже показали столицу не случайно. Геббельс и Геринг кричали, что их авиация там камня на камне не оставила. Вот им и показали. Это лучше любой пропаганды и агитации действует!

— Один фриц мне кулак показал.

— Ну, таких много будет и после войны. Но их сами немцы выведут. И у них есть порядочные люди, к нам вот приехали из комитета «Свободная Германия» те самые немцы, которые против нас воевали. Хорошо помогают теперь, каждый день по радио выступают, листовки пишут, прочищают мозги своим соотечественникам.

Зазуммерил телефон.

— Слушаю... товарищ генерал, пока твердо сказать не могу, не нашел я эту танковую дивизию. Ищу. Понимаю, время не ждет. Я вызвал к себе летчиков и командира разведывательной эскадрильи. Сам поставлю задачу, проверю все еще раз.

Полосин положил трубку, минуту подумал и пояснил Ромашкину:

— Начальник штаба разработал очень хорошую частную операцию, командующий фронтом утвердил ее. А начать не можем. Потеряли целую танковую дивизию. Представляешь, мы пойдем вперед, а она нам где-то сбоку двинет!

За дверью послышался топот и говор.

— Заходите! — крикнул Полосин, не выглядывая в коридор.

Вошли летчики, молодые, гибкие, с крылышками на фуражках и на петлицах.

— Здравствуйте, орлы! Я пригласил вас вот зачем. Если найдете эту чертову танковую дивизию, то надо будет делать перегруппировку, менять план операции, на это уйдет много времени. А если не найдете, но она окажется в нашей полосе, то таких дров нам наломает, что даже вам в небе жарко будет. Докладывайте только то, что вы видели.

— Вот Ирканов нашел танки, — подсказал командир эскадрильи.

Полковник подошел к карте:

— Показывайте где?

Летчик, старший лейтенант, показал пальцем:

— Вот здесь и здесь.

— Да это не дивизия, обычные танки усиления пехоты, — возразил молоденький лейтенант.

— Ты, Левушкин, молчи, не нашел танки — и помалкивай, — придержал его комэск.

— Нет, братцы летчики, так не пойдет, — остановил их полковник, — вы мне натяжек не делайте: надо дивизию — пожалуйста, не надо — нет ее! Вы мне скажите правду и только правду. Что вы видели? А выводы я сам буду делать.

Летчики колебались.

— Танки мы ьидели, но кто их знает, те это, которые вам нужны, или другие?

— Вы же не новички, дивизию-то, наверное разглядите?

— Может быть, она рассредоточена?

— Все может быть. Для того чтобы проверить, у кого из вас какой глаз, чьи данные более точны, поступим так. Задание вам теперь будет каждому свое, и приказываю, в интересах дела, до выполнения друг другу ничего не говорить. Вы двое, пожалуйста, выйдите. — Когда пилоты вышли, Полосин сказал оставшемуся: — Вы будете вести разведку вот в этой полосе, попутно, до подхода к линии фронта посчитайте наши танки вдоль дороги — докладывайте по радио прямо с борта, сколько увидите танков справа и слева от шоссе. Отправляйтесь немедленно.

Двух других летчиков Полосин послал на то же направление, но каждому сказал:

— А вы полетите вот сюда. — И тоже велел считать свои танки до пересечения переднего края.

Ромашкин не совсем понимал, зачем это нужно. Когда авиаторы ушли, спросил:

— А почему аэрофотоснимки не сделать — будет объективно и точно.

— Мы, конечно, их сделаем, но на это нужно время, а меня за горло берут сейчас — сведения выложи немедленно. Летчики быстрее посмотрят, а потом их данные со снимками сопоставим.

Полосин позвонил начальнику бронетанковых войск армии:

— Павел Иванович, сколько у тебя танков вдоль шоссейной дороги в полосе шириной в двадцать километров? Подсчитай и позвони, пожалуйста. — И тут же опять без перехода и паузы: — Послали мы, Ромашкин, группу в тыл в этот район, но она не выходит на связь. То ли провал, то ли рация отказала.

Ромашкин понял это по-своему:

— Может быть, я, — он встал.

— Нет, брат, не успеешь, мне эти сведения сегодня до конца дня нужны. Сейчас бои стали очень подвижные, скоротечные.

Полковник звонил в соседние армии, в штаб фронта, на передовую в дивизии, гонял радистов-перехватчиков, направленцев из своего отдела, а когда ему звонил нетерпеливый начальник штаба, спокойно докладывал:

— Ищем, товарищ генерал. Нет, пока нет. — Вдруг, как и раньше, без перехода, позвал: — Идем обедать, я тебя поэтому и не отпускал, хотел накормить на дорогу.

Но Ромашкину показалось, что держал его около себя начальник разведки еще и для того, чтобы Василий не считал их штабную жизнь очень уж спокойной: вот посмотри — за «языками» мы не ходим, но тоже в постоянном нервном напряжении.

В небольшой комнатке, здесь же в отделе, на столе, накрытом клеенкой, стояли алюминиевые миски, лежал хлеб, головки лука, несколько огурцов. Когда подошел Полосин, офицеры встали. Он кивнул, сел на свое место во главе стола и тут же взялся за телефон, который, зная нрав и особенности работы начальника, подвели и в столовую.

— Если меня будут спрашивать, я здесь, — сказал Полосин телефонисту.

Пока обедали, ему несколько раз звонили.

Офицеры держали себя за столом свободно, о работе не говорили, много шутили, Полосин позволял подтрунивать над собой и не оставался в долгу. Кирко с серьезным видом сообщил:

— Слыхали новость? В Германии теперь по-другому будут приветствовать друг друга.

— Как же?

— Раньше поднимали одну руку вверх, теперь будут поднимать обе.

— Старо. Информаторы, как всегда, опаздывают со сведениями, — сказал Полосин. — Это приветствие они хорошо усвоили еще после Сталинграда. А вот слыхали вы, какую телеграмму Гитлер богу послал?

Полосин не успел рассказать — запищал сигнал в аппарате, полковник долго слушал и задумчиво ответил:

— Да, это неприятно. Приходи, может, что-нибудь вместе придумаем... — Закончив разговор, сообщил своим работникам: — Начальник особого отдела Модестов фашистского лазутчика с радиостанцией в районе штаба поймал. У него задача — найти наш штаб и навести на него бомбардировщики. Ух, сейчас взовьется начальник штаба! Мы танковую дивизию выявить не можем, а тут еще место дислокации штаба придется срочно менять!

Позвонили из разведэскадрильи, сообщили: пилоты насчитали в расположении своих войск количество танков с очень небольшим расхождением — сто пятьдесят, сто сорок и сто тридцать пять. Начальник бронетанковых войск подтвердил — цифры почти точные.

— Значит, и в полосе противника не ошибаются,— резюмировал Полосин, — видимо, нет здесь танковой дивизии! Однако проверим еще раз по другим каналам! — Он взглянул на майора, который сидел напротив, а тот молча кивнул и вышел.

Пришел начальник особого отдела — красивый, рослый полковник, в хорошо сшитой гимнастерке, сел к обеденному столу, устало пригладил волнистые волосы, попросил:

— Налейте чего-нибудь похлебать, с утра не ел. — Черпая суп ложкой, он стал рассказывать: — Поймать-то мы его поймали, но он успел уже координаты наши передать.

— Как он вел переговоры? Открытым текстом или кодом? — спросил Полосин.

— Кодом, по телеграфу.

— А что, если мы дадим еще одну шифровку от его имени, будто штаб снялся и уходит на новое место?

— Пройдет ли? Могут разгадать дезинформацию по почерку. Ты знаешь, у каждого телеграфиста свой почерк.

— А ты его заставь передать.

— Легко сказать... Телеграмму он отстукает, но поверят ли там?

В разведотдел пришел начальник штаба, пожилой, стройный генерал. Глаза его умные, немного припухшие от бессоницы, шутливо сверкнули:

— Вот они оба! Надавали мне ребусов и сидят пируют! Присутствующие встали.

— Сидите ешьте. Приятного аппетита. Может, и мне стакан чаю нальете?

— Супу, товарищ генерал, — предложил Кирко.

— Благодарю вас. Аппетит ваш начальник испортил. Правда, дайте хорошего чаю.

— Скоро могут прилететь, — сказал Модестов, поглядев на часы.

— Вы мне дивизию танковую найдете, бомбежку мы как-нибудь перенесем.

Полосин тоже посмотрел на часы.

— С дивизией прояснится не раньше, чем через полчаса...

Ромашкин, видя, как офицеры отдела потихоньку выходят из комнаты, оставляя начальников одних, тоже шмыгнул в дверь. «Ну и жизнь, с ума сойдешь от такой заварухи, и так, наверное, каждый день. А если Полосин не найдет танковую дивизию к нужному сроку, ему ведь голову оторвут! Нет, не дай бог работать в большом штабе».

Ромашкин выяснил, где искать свой полк, попрощался с приветливыми разведотдельцами и пошел к дороге. В кустах за деревьями, недалеко от перекрестка, он увидел зенитчиков — они сидели в полной боевой готовности, поджидали гитлеровские самолеты. Высоко в небе прогудел одинокий самолет — может быть, это один из тех летчиков, которых послал на задание Полосин? Что он обнаружил? Дай-то бог, чтобы он привез нужные сведения. А может быть, это летят бомбить фашисты по радиограмме лазутчика... На войне все может быть.

* * *

...В полку, после возвращения из отпуска, Ромашкина ждала печальная весть: под Витебском погиб капитан Иван Петрович Казаков, первый учитель Василия. Трудно было представить Петровича мертвым. Золотые зубы под черными усиками так и блестели в задорной улыбке, всегда веселые глаза светились лукавством. Ромашкин слышал голос Казакова: «Приезжаю я с войны домой. На груди ордена, в вещевом мешке подарки...» Для Ромашкина он навсегда остался таким — живым и веселым.

Во второй половине 1944 года советские войска изгоняли фашистов из Румынии. Польши, вступили на землю Югославии, Болгарии, Чехословакии, Венгрии.

Дивизия, в которой служил Ромашкин, вплотную приблизилась к границе Восточной Пруссии. Предстояли первые шаги по немецкой земле. Все с волнением ждали, когда это свершится.

— Мы уже по Германии бьем! — гордо и весело сказал артиллерист разведчикам.

— А мы там уже побывали» — солидно ответил Саша Пролеткин.

— Ну, как она?

— Работы артиллеристам много будет — вся замурована в бетон!

— Пробьем! Теперь не остановить!

К немецкой земле Ромашкин вышел со своими разведчиками одним из первых. Леса, луга, речки, деревья в Германии были такие же, как в Литве и в Белоруссии. Ранним золотом горели клены, и там и здесь одна и та же вода блестела в реке. Луг с ярко-зеленой сочной травой где-то разделялся невидимой линией. Пограничных столбов и знаков не было, их снесли немцы.

Установив по карте точные ориентиры, Ромашкин провел свою группу кустами к речушке, перешел ее вброд и, ощутив счастливое волнение, сказал:

— Ну вот, ребята, вы и в Германии!

Разведчики оглядывали кусты, деревья, траву — не верилось, что вот это простое, обыкновенное — уже немецкое. Шовкопляс взял горсть влажной земли, помял ее, потер, понюхал. Задумчиво молвил:

— Земля как земля.

— Да, земля везде одинаковая, — сказал Рогатин, — только растет на ней разное — пшеница и крапива, малина и волчья ягода, душистая роза и горькая полынь.

— Для Ивана это была целая речь, он даже испуганно посмотрел на разведчиков, но никто не засмеялся, не пошутил, у всех было торжественно и радостно на душе.

В ту ночь притащили с немецкой земли первого «языка». Выволокли его из траншеи, которая окаймляла дот, замаскированный под сарай.

Гитлеровец долго отбивался, Пролеткину, совавшему кляп, покусал пальцы. Только Иван Рогатин его утихомирил, взял за загривок своей ручищей так, что шея хрустнула.

Пленный ефрейтор Вагнер и на допросе держался нагло:

— Дальше вы ни шагу не пройдете. Все ляжете здесь, на границе Великой Германии!

Ромашкин с любопытством разглядывал мордастого, с тупыми водянистыми глазами, немолодого уже немца. Давно не видел таких. Когда гнали их в хвост и в гриву по белорусской и литовской земле, попадались жалкие, испуганные, как пойманные воришки. А теперь вон как заговорили! Почувствовали новые силы на своей земле? Да, здесь они будут драться отчаянно. Их пугает расплата за совершенные преступления.

— Доннерветгер, проклятая каценгешихтен! — ругался Вагнер. — Меня предупреждали об этом, а я думал — пугают!

— Что значит «каценгешихтен»? — не понял Ромашкин этого слова. — Кац — кошка, гешихтен — история, какое-то странное сочетание.

— Кошачья история, — пояснил пленный. — Это то, что произошло со мной. Вы схватили меня, как кошка мышку. Солдаты именно так и называют ваши ночные проделки.

Рассматривая документы и бумаги, отобранные у пленного, Ромашкин обратил внимание на фотографии, которые были сделаны во Франции: Вагнер с девицами, веселый и самодовольный, на фоне кафе с французской рекламой и надписями. «Когда это было? — подумал Ромашкин. — В дни завоевания Франции или недавно? Может, это свежая дивизия с запада? Похоже, ефрейтор потому такой нахальный, что не прочувствовал на себе силу наших наступательных ударов». Учитывая наглость Вагнера, Ромашкин не стал его спрашивать напрямую, а применил маленькую хитрость.

— Значит, вы всю войну просидели во Франции? Нехорошо, товарищи воевали, а вы с девицами легкого поведения развлекались.

— Я был на Востоке две зимы. — Вагнер показал ленточки на кителе: — Был ранен, только после госпиталя попал во Францию.

— Значит, Франция — санаторий, туда посылают подлечиться? Вы говорите неправду, Вагнер, там идет война, в июне этого года в Нормандии высадились наши союзники.

Пленный криво усмехнулся:

— Ваши союзники! Если бы не вы, они бы не высадились...

Ромашкин полистал служебную книжку и письма, полученные Вагнером. Письма отправлены на полевую почту, которая могла быть во Франции, или здесь, или вообще где угодно. Когда же пришла сюда эта свежая дивизия?

— Последнее письмо во Францию вы получили из дома в конце июля, — сказал будничным голосом Ромашкин, усыпляя бдительность пленного, — а на новое место, сюда, разве письма не доставляют?

— Мы всего здесь... — начал было пленный и вдруг спохватился, настороженно поглядел на офицера, но Ромашкин делал вид, что ведет простой, ни к чему не обязывающий разговор, и Вагнер подумал: может, все так и пройдет и офицер не обратит внимания на то, что он сболтнул. Но офицер был хитрый — Вагнер это понял, услыхав следующий вопрос:

— А по какому маршруту вас везли? — Ромашкин хотел этим окончательно установить срок прибытия дивизии.

Вагнер, краснея и бледнея, соображал, как быть дальше — говорить или не говорить? Пока все идет хорошо — его не бьют, не пытают. То, о чем спрашивает офицер, разве тайна? Что, русские не знают такие города, как Франкфурт, Берлин, Кенигсберг? Вагнер со спокойной совестью назвал эти города.

— Значит, когда вы выехали и когда прибыли? — припер его окончательно Ромашкин.

Пленный закрутился, как жук, приколотый булавкой к картону, деваться было некуда, он с трудом выдавил:

— Первого августа погрузились, неделю назад прибыли...

Советские войска, вышедшие на границу, с ходу ударили по ненавистной земле, откуда напали в июне сорок первого фашисты.

Началась артиллерийская подготовка, и на немецкой стороне ввысь полетели бревна, обломки бетона, деревья, вырванные с корнем, колеса от машин и пушек. Солдаты с нетерпением высовывались из траншей и ждали сигнала «вперед».

— Ну, держись, фашистская Германия!

Огонь атакующих буквально смел с земли оборонительные сооружения. Однако гитлеровцы все же сдержали первый натиск Советской Армии, полки продвинулись всего километров на семь — десять. Были большие потери. Это заставило прекратить наступление и заняться серьезной подготовкой к штурму укрепленных полос. Было известно, что долговременные укрепрайоны Инстербургский, на реке Дейме и вокруг Кенигсберга не уступают по своей мощности самым современным линиям — Мажино, Зигфрида и Маннергейма. Доты и форты многоэтажные, железобетонные стены толщиной в три метра, запас продуктов, боеприпасов, воды и прочего позволяют вести длительную оборону в полном окружении.

Советские дивизии, сменяя друг друга на передовой, в перерывах между боями занимались боевой подготовкой. Учились прорывать долговременные линии обороны, изучали форты и железобетонные доты, которые придется штурмовать. Командующий фронтом генерал армии Черняховский появлялся и на учебных полях.

— Сегодня здесь куется победа, — подбадривал он усталых, отвыкших от кропотливой учебы солдат и офицеров. — Больше пота — меньше крови, друзья.

Голощапов, как всегда, ворчал:

— Били, били фашистов — и, оказывается, не по науке!

— Заткнись, тебе же добра желают, — урезонивал Рогатин. — Живой останешься, если с умом на немецкой земле воевать будешь.

— А на своей земле я что же, дуром воевал?

— Во всем надо вперед смотреть, а на войне особенно, тут как недоглядел — так гляделки вместе с башкой оторвет.

* * *

Разведчики второй день сидели в полуоплывшей старой траншее и тайком наблюдали за немецким караулом, который охранял склад боеприпасов.

Траншея находилась в трехстах метрах от караула, на голой высотке, ее было хорошо видно отовсюду: и от складов, и от дороги, которая к ним подходила, и от дома, где размещалась охрана, и от зенитной батареи, оберегавшей склады. Именно поэтому ее и выбрали разведчики: заброшенная траншея не вызывала у окружающих гитлеровцев никаких подозрений. Разведчики из нее хорошо просматривали и территорию склада, и даже двор караула, обнесенный стеной из красного кирпича.

Остались позади российские леса и деревни с доброжелательным населением. Здесь, в Восточной Пруссии, кто бы ни увидел разведчиков — каждый враг. Поэтому группа сидела в траншее безвылазно и только по ночам подбиралась к дому, где размещался караул, и к ограде из колючей проволоки, опоясывающей склады.

Задание, которое поручил группе разведотдел армии, было необычным, хотя и состояло всего из двух слов: уничтожить склады.

Раньше Ромашкин и его ребята занимались только разведкой — устраивали засады, проводили поиски, таскали «языков». В результате быстрого продвижения наших войск в непосредственной близости от линии фронта оказались склады противника с авиационными бомбами и артиллерийскими снарядами. Это не были хранилища государственного значения — обычные войсковые склады, но командование понимало: боеприпасы, которые в них находятся, надо уничтожить как можно скорее, пока их не развезли на огневые позиции. Бомбежки с самолетов результата не дали: бетонные хранилища находились под землей, да к тому же прикрывались огнем зениток. Партизан на немецкой земле, да еще в прифронтовой полосе, насыщенной войсками, конечно же, не было, поэтому пришлось поручить это дело войсковым разведчикам.

Поскольку задание было очень важное, подполковник Линтварев решил назначить в группе парторга. Выбор пал на Ивана Рогатина. Его хорошо знали в полку — смелый, не раз награжденный разведчик: два ордена Красного Знамени и орден Красной Звезды, две медали «За отвагу». Но была также известна молчаливость этого здоровяка.

Линтварев вызвал к себе Рогатина. И без того неречистый, здоровяк совсем онемел, когда услышал, кем его назначают.

Подполковник успел уже изложить задачи, которые надлежит выполнять парторгу, а Рогатин только к этому времени собрался наконец с силами и вымолвил:

— Не сумею я...

— Я все вам рассказал. Вы старый, опытный разведчик — справитесь. Задание очень важное — партийное влияние обязательно нужно, — спокойно и убедительно наставлял Линтварев.

— Не смогу я... говорить не умею.

Замполит улыбнулся, он отлично понимал состояние простодушного сибиряка, но иного выхода не было.

— Ну, дорогой, вы неправильно понимаете политработу — разве она заключается только в том, чтобы говорить? Разве политработники не ходят в атаку? Не стреляют? Не бьют врагов в рукопашной? Они делают в бою то же, что и все, и плюс к этому поднимают, вдохновляют, зажигают других. Главное в нашем деле — добиться, чтобы приказ был выполнен. А как это сделать — подскажет обстановка: иногда пламенным словом, а чаще делом.

— Нет, не сумею, — твердил Иван, отводя глаза в сторону.

— В разведке и говорить-то нельзя, — продолжал убеждать подполковник. — Как там говорить? Кругом враги. Добейтесь, чтобы приказ был выполнен во что бы то ни стало, — вот и все.

— Ребята и без меня все сделают. Старший лейтенант Ромашкин разве допустит, чтобы приказ не выполнить?

— У командира других забот много, а вы людей поднимайте на выполнение его решений — это ваш участок работы.

Рогатин и до этого был в растерянности, а такие слова, как «решения», «поднимать людей», «участок работы», привели его в полное смятение.

— Нет, нет, не смогу я. — Он даже попытался встать и уйти.

Но Линтварев удержал его, положив руки на широкие круглые плечи.

— Вы коммунист?

— Коммунист.

— От выполнения этого задания зависит жизнь наших отцов, матерей, жен. У вас есть дети?

— Ну...

— Так вот, может быть, в том складе лежит бомба, которую сбросят на ваш или мой дом.

Разведчик задвигал плечищами, явно говоря этим: «Все, мол, я понимаю».

— А друг у вас есть?

— Есть.

— А может быть, жизнь его оборвет один из снарядов, который там, в хранилище.

— Да отпустите меня, товарищ замполит, я эти проклятые погреба сам взорву!

— Вот и отлично. Сам или кто другой, главное — уничтожить! В общем, я считаю, задачу вы поняли правильно.

Рогатин не успел придумать что-нибудь для возражения, подполковник пожал ему руку и вышел вместе с ним из землянки.

Назначение состоялось.

И вот группа благополучно прошла в тыл, пронесла взрывчатку, отыскала объект, замаскировалась. И двое суток сидит в заброшенной траншее, не находя возможности подступиться к складам. Двое часовых ходят по ту сторону проволочного забора. Причем двигаются они по эллипсу — постоянно навстречу друг другу. Подкрасться сзади или сбоку ни к одному из них невозможно — увидит второй. Да и как подкрасться — проволока накручена шириной в метр.

Караульное помещение, в котором отдыхают свободные смены, находится в небольшом домике неподалеку от складов. Домик обнесен кирпичной стеной и оборудован по всем правилам караульной службы. Окна в нем с решетками, на ночь закрываются изнутри деревянными ставнями — не влезешь и даже гранату не забросишь. Около караульного помещения постоянно стоит часовой. Он же открывает ворота, если кто постучит снаружи. Ворота все время заперты на засов изнутри. Прежде чем открыть их, часовой смотрит в окошечко — кто пришел. В ограде, видимо, кладовочка для топлива. Двор гладкий, асфальтированный — нет ни куста, ни деревца, снег отброшен к ограде. Все постройки из жженого кирпича, чистенькие, с замысловатыми башенками на углах. В общем, сделано все с типичной немецкой аккуратностью и педантичностью.

Изучая жизнь караула в течение двух суток, разведчики установили его состав и порядок несения службы полностью. В восемнадцать часов приезжает на автомобиле новый караул. Он состоит из начальника — унтер-офицера, разводящего и шести караульных — всего восемь человек. Смену на пост, состоящую из двух солдат, водит разводящий через каждые два часа. Он подходит к проволочному ограждению складов, один из часовых, убедившись, что пришли свои, открывает ворота, сбитые из деревянных брусков и обтянутые проволокой, смена входит за ограду, где принимает пост.

Два дня Рогатин наблюдал и думал вместе с другими разведчиками, как подступиться к объекту, но в охране все было отлажено четко. За эти два дня он похудел, оброс жесткой черной щетиной, белки глаз от бессонницы подернулись тонкими кровяными жилками.

В траншее было холодно и сыро, ноги не просыхали, едкий туман обволакивал и днем и ночью, с неба часто лился то жидкий лед, то мокрый снег. Окоп заливало месивом — ни лечь, ни сесть.

Разведчиков знобило, зуб на зуб не попадал. «Ну если не побьют нас на этом задании, то от простуды околеем,

— думал Василий. — Обидно: прошли всю войну, уже конец ее виден — и вдруг так бесславно, от какого-то воспаления легких подыхать».

Рогатин терзался больше всех. «Ну что я ему скажу?

— думал тоскливо Иван. — Ваше поручение не выполнил! Так, что ли? А он ответит: «Клади на стол партбилет». Рогатин глядел на ведущих наблюдение товарищей и вспоминал инструктаж замполита Линтварева: «Ваше дело поднять людей...» А как их поднимать? Куда подымать? Я и сам вижу — тут не подступишься. «Огненным словом!» Что же, от моего слова порядок в карауле изменится? Вот свалилось на мою голову! «Делом добейтесь выполнения приказа...» Ну что я сделаю? Чего еще он говорил? Ах да: «Командир принимает решения, а вы обеспечивайте их выполнение». Чего же обеспечивать? Старший лейтенант, да и любой другой на его месте, ничего тут не придумает».

Рогатин пододвинулся к Ромашкину. Молча сел рядом с ним на ступенечки, уперся спиной в стенку окопа — сверху потекла мокрая земля. Иван подождал, пока струйки ее истощились, и зло плюнул себе под нога.

Ромашкин посмотрел на Ивана, про себя отметил: «Нервничает». Простое скуластое лицо Рогатина было хмуро, от густой щетины оно выглядело еще мрачнее. Рогатин избегал глядеть командиру в глаза. Недовольно сопел и тяжело думал.

Ромашкин приподнялся над краем траншеи и снова стал смотреть усталыми глазами на домик охраны. Несбыточные мысли сменяли одна другую. «Подойти к воротам строем под видом нового караула? Но караул приезжает на грузовике ровно в восемнадцать. Если прийти раньше на десять — пятнадцать минут, будет подозрительно. Не успеешь разделаться со старым караулом, подкатит новый. Да и одежды немецкой нет... Пойти ночью к часовым под видом смены? Они окликнут, находясь по ту сторону проволочной ограды. Снять их бесшумно невозможно, выстрелишь — услышат в караульном помещении. Захватить зенитное орудие, раздолбать из него караул и в суматохе уничтожить склады? Это уже совсем из области майнридовских приключений — одну зенитку захватишь, а другие, что же, спать будут?»

Разведчики почти не разговаривали между собой, настроение у всех было мрачное. Они изредка разминались движением рук и покачиванием плеч из стороны в сторону. Сильные, занемевшие от холода и сырости тела хрустели. Ели, пили экономно, продуктов прихватили на двое суток, а теперь дело затягивалось на неопределенный срок. Каждый понимал: сидеть так бесполезно. Сиди хоть неделю — в охране ничего не изменится. Однако никто не осмеливался высказать это вслух, все ждали, чтобы первым сказал командир.

Трудно было Ромашкину решиться на возвращение, но и торчать здесь до бесконечности тоже нельзя. Предпринять какой-нибудь опрометчивый шаг, чтобы доказать командованию свое стремление выполнить приказ, Василий не хотел. Это было не в его характере. Храбрый и честный, он не был способен на авантюризм и показуху. Он готов нести ответственность за невыполнение задания, но не станет рисковать жизнью разведчиков без пользы, без уверенности, что задание будет выполнено.

На третий день к вечеру, когда кончились продукты, старший лейтенант спросил Рогатина:

— Ну что, парторг, будем двигать назад? Не подыхать же здесь с голоду.

Рогатин ждал этих слов, не раз уже видел этот вопрос в глазах командира, и все же от них будто слабый ток пробежал по телу. Разведчик очень уважал старшего лейтенанта, он был для него непререкаемым авторитетом, много раз они рисковали жизнью вместе, много раз оставались живыми благодаря находчивости и отваге Ромашкина. Иван любил этого человека преданной любовью, готов был заслонить его от пули и снаряда, но ответить сразу же согласием на такое предложение командира он сейчас не мог. Он был парторг. Он понимал своим неторопливым, но ясным рассудком: вопрос стоит не о его жизни или смерти и не о том, отберут или оставят у него партийный билет. Все личное, свое уходило куда-то в сторону — он был представителем партии. Он не мог допустить, чтобы в его присутствии остался невыполненным приказ. Рогатин знал — Ромашкин комсомолец, он всей душой хочет выполнить задание, но видит — невозможно.

Иван и сам убежден, что это действительно так. Не будь он парторгом, согласился бы с ним и пошел бы назад. В том то и дело — он парторг. И послали его сюда парторгом, может быть, именно для такого случая, чтобы даже в невозможных условиях найти выход.

Рогатин ничего не ответил на вопрос командира, только посмотрел на него пристально и виновато. Ромашкин отвел глаза в сторону. Он понимал состояние сибиряка, сочувствовал ему.

— Понаблюдаем еще день, — коротко сказал командир и поставил свой автомат к стенке.

У Рогатина мысли в голове ворочались тяжело и беспокойно: «По-моему сделал. Уважил парторга. Ну, а что будем делать?..»

Разведчики, подготовившиеся было к отходу, клали на прежние места вещевые мешки с взрывчаткой и оружие, молча рассаживались в опротивевшей всем сырой траншее; было видно по их вялым движениям, что они недовольны. Иван, чтобы не видеть это и не встретиться с осуждающими взорами товарищей, уставился на караул ненавидящим взглядом. Он смотрел на темные фигурки немцев, прохаживающихся за проволочной оградой, и готов был разорвать их сейчас. «Все из-за вас, гады», — думал он.

Рогатин украдкой оглянулся на товарищей: кто сидел, прислонясь спиной к стене, кто полулежал, опираясь на локоть. «Был бы на моем месте настоящий парторг, может, и зажег бы их огненной речью, а я разве нарожаю столько слов, чтобы ребят распалить?»

Иван мучительно боролся со своей робостью, заставлял себя говорить и все никак не мог решиться на это. Наконец он вымолвил:

— Разве мы их к себе звали? Работали бы каждый на своем месте... Я бы сейчас технику ремонтировал, к посевной готовился, другие там... где всегда работали... А в деревнях они что делали? Палили все, народ уничтожали...

Рогатин замолчал, подыскивая, о чем говорить дальше. А разведчики искоса поглядывали на него, и каждый понимал: говорит все это сибиряк потому, что его назначили парторгом. Жалко было смотреть на этого беспомощного здоровяка. Стыдно было сознавать, что это они виноваты в его терзаниях. Ивану произносить речь труднее, чем десять раз на задание сходить. Выполнили бы приказ, не было бы этой угнетающей тяжести. Но как, как его выполнить?

Рогатин так и не закончил свою агитацию, он неуклюже повернулся и, высунувшись из траншеи, стал наблюдать. Василий примостился рядом с Рогатиным и тоже стал смотреть в сторону караула. А там жизнь шла своим, строго установленным порядком: прохаживался у двери часовой, ворота были заперты, свободные смены находились в доме. Ромашкин хорошо представлял даже то, что происходило внутри помещения: начальник караула, наверное, сидит в своей комнате и читает или играет с разводящим в шахматы; двое караульных спят, как им и положено перед заступленном на пост; один караульный стоит у входа в помещение, другой топит печь или письмо пишет в общей комнате; двое на посту у склада. Вот все восемь.

Размышляя, Ромашкин увидел, как из караульного помещения вышел солдат в наброшенной шинели и направился к домику в дальнем углу двора. Через некоторое время он прошел назад, поправляя на ходу ремень на брюках; часовой, который охранял караульное помещение, даже не взглянул в его сторону.

Василий и Рогатин посмотрели друг на друга в глаза одновременно. Они подумали об одном и том же. Есть зацепка! Они поняли это сразу. Опустившись в траншею, старший лейтенант стал излагать разведчикам свой план — это была единственная возможность выполнить задание, которая выявилась только сейчас.

Вариант был очень рискованным, успех его зависел от одного человека, которому предстояло осуществить самую опасную часть замысла.

— Пойду я, — твердо сказал Рогатин в то мгновение, когда и сам Ромашкин и все разведчики с опаской соображали, кому же придется это выполнять.

С наступлением темноты группа выбралась из траншеи и подкралась к забору в том углу, где находилась уборная караульного помещения. Рогатин и Пролеткин с помощью товарищей бесшумно перелезли через ограду и затаились в туалете. Была сырая темная ночь, у немцев вблизи складов и в самом карауле отличная светомаскировка, ничего не видно, только резкий, как команда, говор, долетавший из темноты, постоянно напоминал, что здесь тыл врага.

Ждать пришлось долго. Но вот послышались шаги. Гитлеровец шел к туалету. Разведчики приготовили оружие и гранаты. Если немец закричит — придется вести бой со всем караулом. Темная фигура вошла в дверь, Ромашкин услышал короткую возню, тяжелое шарканье подошв по дощатому полу. И тут же все стихло. Через минуту показался темный силуэт человека. По широким плечам и раскачивающейся походке Ромашкин, смотревший через забор, понял — это идет Рогатин. Иван прошел мимо часового, который топтался, грея ноги, в стороне от двери. В свете, на миг упавшем из открывшейся двери, Ромашкин увидел на Иване немецкую шинель. Это была шинель того, кто остался лежать в туалете.

Василий смотрел на секундную стрелку часов и представлял, что сейчас происходит в караульном помещении. Рогатин должен быстро определить, где комната для отдыха, и пройти туда. А что, если он столкнется с разводящим или начальником караула и они, взглянув ему в лицо, обнаружат чужого? Он успеет выстрелить, в кармане у него пистолет, который отдал ему Ромашкин. Стрелочка на часах пробежала десять делений. Выстрела не было. Значит, Рогатин вошел в спальное помещение. Сейчас он ищет ощупью в темноте, где лежат отдыхающие гитлеровцы. Их должно быть не больше двух, спать полагается только одной трети караула — педантичные немцы, конечно, не нарушают это правило.

Стрелка отсчитала еще пятнадцать делении. Сколько нужно секунд для двух взмахов ножа? Все тихо. Значит, ни один из спящих не вскрикнул.

Сейчас Рогатин, наверное, смотрит через щель приоткрытой двери в общую комнату. Кто там может быть? Разводящий и караульный?.. Нет, только разводящий. Один караульный на посту у входа в помещение, второй лежит здесь, в туалете. А если в общую комнату зашел начальник караула? Тогда двое против одного Рогатина. Нужно быть наготове. Ромашкин взмахнул рукой и первым спустился с ограды к стене уборной. Саша Пролеткин помог ему опуститься бесшумно. Через открытую дверь Василий увидел неподвижное темное тело гитлеровца. Разведчики как тени один за другими соскользнули с ограды вниз. Ромашкин окинул двор быстрым взглядом: «Хорошо, что караульное помещение обнесено кирпичным забором, если случится у нас заваруха, никто со стороны не заметит, и отбиваться в случае чего будет удобнее».

Василий ощущал, как дрожит стоящий рядом с ним Жук. Это у него не от страха — от волнения. Ромашкин чувствовал, что и сам дрожит. Он посмотрел на часы. Вдруг в караульном помещении сухо треснул выстрел. Часовой кинулся к двери. Василий тут же устремился к караульному помещению. Уже на бегу услышал еще один хлесткий выстрел. Когда вбежал в дверь, сразу же споткнулся о тело часового. Рогатин стоял посередине комнаты, а перед ним, высоко задрав прямые, как палки, руки, тянулся унтер. Через дверь в общую комнату был видел еще один распростертый на полу гитлеровец.

— Те двое тоже в порядке, — сдавленным голосом сказал Рогатин, кивнув на дверь спального помещения.

— Здорово сработал, молодец! — прошептал Ромашкин и, поняв, что теперь таиться, собственно, не от кого, караул уничтожен, внятно сказал: — Жук, проверь-ка — никто не бежит на выстрелы?

Жук поспешил к воротам.

— Не должно бы, в помещении стрелял, — сказал Пролеткин и, кивнув на унтер-офицера, спросил: — Куда этого, товарищ старший лейтенант? Может, и его кокну потихонечку?

— Прихватим с собой как вещественное доказательство, — сказал Ромашкин, подумав, что пока сделана лишь половина дела. — Ну-ка, хлопцы, Хамидуллин и ты, Вовка, переодевайтесь, я пойду за разводящего. Нужно посты снимать, время не ждет.

— Может, этого впереди пустим? Он пароль и отзыв знает, — предложил Пролеткин, показывая на гитлеровца, который все еще тянул руки к потолку. Немец был бледен, у него дрожали щеки и обалдело бегали глаза, из-под фуражки по щекам струился пот.

— А если вместо пропуска он крикнет предупреждение часовым? — возразил Ромашкин.

— А во! — сказал грозно Рогатин и ткнул пистолетом в живот начальника караула. Тот не понимал, о чем идет речь, и еще больше вытянулся. — Он, видать, не из храбрых. Я когда вон того трахнул, этот выбежал из своей комнаты и сразу руки в гору задрал.

— Опасно с ним связываться. В него стрельнешь, часовые или зенитчики могут услышать, — не соглашался Ромашкин. — Будем действовать, как раньше наметили.

Двое разведчиков и Ромашкин взяли немецкие автоматы, проверили их, зарядили и, построившись в затылок, зашагали к воротам.

Хотя опасность еще не миновала и было неизвестно, чем все это кончится, разведчики, глядя на марширующих товарищей, невольно заулыбались. У ворот Ромашкин остановил группу. Он выждал время, когда должна выходить смена, и вывел ребят точно по установленному в карауле режиму.

Смена зашагала к складу. Со стороны огневых позиций зенитчиков доносился громкий говор. Зенитчики даже не подозревали, что творится во мраке ночи рядом с ними.

Разведчики шли ровным шагом, не рубили строевым, но и не волочили ноги, шли спокойно, как это делали смены, которые они видели за эти дни.

«Трое на двоих, справимся ли без шума? — думал Василий. — Если бы не отделяло проволочное ограждение, Хамидуллин один переломал бы им хребты. Главное, чтоб пропустили за проволоку».

Ромашкину было видно, как темные фигуры часовых, завидев смену, не торопясь побрели к воротам. Уже звеня запором, один из солдат, как и полагалось в подобном случае, крикнул: «Кто идет? Пароль!» Василий, шедший первым, невнятно пробормотал в ответ и ускорил шаг. «Надо поскорее сблизиться». Часовые не поняли, что сказал Ромашкин, приняли его за разводящего, впустили смену и в следующий миг оба свалились, оглушенные ударами автоматов по голове.

Разведчики, те, кто наблюдал за сменой из-за ворот, побежали к складу с вещевыми мешками, в которых была взрывчатка и бикфордов шнур. Ромашкин подскочил к двери крайнего хранилища и остановился. Перед ним тускло мерцала не дверь, а целые металлические ворота. Они были заперты. Как же их открыть? У разведчиков не было для этого никаких приспособлений. Замки оказались внутренними, в плотном теле двери чернели лишь замочные скважины. Разведчики, обескураженные, топтались на месте. Вот так штука! Караул снят, часовые сняты, а в хранилище не проникнешь. Пролеткин схватил лом со щита с противопожарным инструментом. Но Ромашкин остановил его после первого же удара. Двери страшно загудели, разведчикам показалось, что этот гул услышали не только зенитчики, но даже ближние гарнизоны.

Вдруг Ромашкин вспомнил: «У нас в училище после закрытия складов ключи сдаются опечатанными в караульное помещение. Может, и у немцев так же?»

Василий велел подождать его, а сам побежал в дом, где осталась перебитая охрана. Он торопливо перерыл все ящики в столе начальника караула, а потом увидел на стекле в застекленной витрине одинаковые кожаные мешочки с печатями из мастики. Схватив их, Ромашкин поспешил назад. Он бежал, стараясь ступать как можно мягче, опасаясь, что зенитчики услышат его топот. Здесь никто раньше не бегал, жизнь на складе шла спокойно, бегущий человек мог сразу насторожить. Василий перешел на мягкий, торопливый шаг и, тяжело дыша от возбуждения, наконец подошел к ожидающим его разведчикам.

...Когда раздался первый взрыв, все вокруг озарилось ярко-красным отсветом. Пламя первого взрыва еще не погасло в черном небе, а в него уже устремились снизу два новых огненных шара. У пленного начальника караула от ужаса глаза едва не выскочили из орбит — для него эти взрывы означали неминуемый расстрел, если попадет в руки своих начальников. Понимая это, унтер-офицер бежал вместе с разведчиками к линии фронта, даже не помышляя о том, чтобы удрать. Ромашкин спешил; пока позволяло время, нужно было уйти из этого района подальше, скоро начнется облава. У всех было тревожно и радостно на душе.

В эту же ночь группа благополучно перешла линию фронта. Утром разведчики были уже в штабе полка. Ромашкин искренне удивился, когда полковник Караваев спросил его:

— Ну, как дела? Что будем докладывать командованию?

Разведчикам казалось — склады рванули и брызнули огнем в небеса так, что было слышно и видно и в Москве и в Берлине, а оказывается, ничего еще неизвестно даже здесь, в полку.

Ромашкин доложил о выполнении задачи и, кивнув в сторону «языка», добавил:

— Он все видел и может подтвердить. Это начальник караула.

Командир поздравил разведчиков с успехом, каждому пожал руку и пообещал:

— Всех вас, товарищи, сегодня же представим к награде.

Ромашкин смущенно покашлял, а потом, решительно вскинув голову, сказал Караваеву:

— Уж если зашел разговор о наградах, прошу вас, товарищ полковник, представить к награде парторга группы — рядового Рогатина. Если бы не он, мы не справились бы с задачей.

Линтварев так и всплеснул руками от неожиданности и весело сказал, обращаясь к Рогатину:

— Ну вот, а ты отказывался: «Говорить не умею!»

— Все он умеет, товарищ подполковник, и говорит лучше нас всех — только на особом языке, на языке разведчиков, — в тон замполиту шутливо сказал Ромашкин и серьезно добавил: — А насчет награды еще раз прошу представить рядового Ивана Рогатина к ордену именно как парторга.

И Василий подробно рассказал обо всем командованию.

* * *

Почти три месяца войска готовились к штурму Восточной Пруссии. Разведчики искали удобные подступы к обороне врага, уточняли расположение дотов, засекали огневые точки, выясняли, кто здесь обороняется, что замышляет. Тысячи глаз, приникнув к биноклям и стереотрубам, вглядывались во вражеские укрепления, изучали, оценивали, прикидывали, как их брать. Немецкие позиции фотографировали с самолетов, и, сравнивая снимки, в штабах следили за изменениями на фронте и в глубине обороны противника. В нашем тылу росли штабеля боеприпасов — снарядов, мин, гранат, патронов, — укрытые брезентом, замаскированные ветками. Ромашкин видел, как артиллеристы спорили из-за места — негде было ставить орудия. В расположении полка Василий насчитал почти пятьсот гаубиц, пушек и минометов — около двухсот пятидесяти стволов на один километр фронта!

Все эти три месяца Ромашкин чувствовал, что во всех звеньях их фронтовой жизни будто натягивалась какая-то внутренняя пружина, виток за витком, словно по резьбе. Эта пружина сжималась все туже, делалась такой упругой и сильной, что уже не хватало сил ее сдерживать. Нужна была разрядка. Нужен был штурм.

И штурм этот грянул в новом, 1945 году.

Накануне полковник Караваев строго поглядел на Ромашкина и сказал:

— Как собьем фашистов с этого рубежа, ты рванешь к реке Инстер. Даю тебе роту танков и взвод автоматчиков. Посадишь всех своих людей на танки — и что есть духу вперед! Пойми: все решает быстрота. Обходи фольварки, высоты, рубежи, где встретишь сопротивление. Уничтожение противника — не ваша забота. Оставляйте его нам. К исходу дня мы должны прийти к Инстеру. Сил в полку останется мало, и мне потребуются самые точные сведения о противнике. Если соберете их, мы переправимся через реку и захватим плацдарм. Вот полоса для действий твоего отряда. — Полковник показал на карте границы, отмеченные красным карандашом. — Понял?

— Так точно! — ответил Ромашкин и улыбнулся, чтобы командир полка видел: он идет на это задание уверенно, и нет оснований с ним так строго разговаривать.

Но у полковника перед наступлением было много забот, и на улыбку Василия он не обратил внимания. Его сейчас угнетала и злила мысль о недостатке автомашин. Караваев не сомневался, что собьет немцев с рубежа на участке, указанном полку. А как их преследовать? Машин хватит всего на один батальон, который можно пустить по следу отряда Ромашкина. Но этот батальон может увязнуть в бою, и развить успех будет нечем. Караваев стоял над картой у стола и, нервно постукивая по ней карандашом, говорил:

— Начнется старая история: мы выбьем их с одного рубежа, они откатятся на другой. И опять дуй-воюй с теми же гитлеровцами. Хватит так воевать! Все, кто противостоит нам, должны здесь и остаться! А уцелевших мы должны обогнать и выйти на следующий рубеж раньше их. Понятно? Есть у вас, господа фашисты, новые силы — давайте биться. Нету? Мы наступаем дальше. Понял?

— Понял, товарищ полковник, — ответил Ромашкин.

— А где и какие у них силы, будешь сообщать ты. Усвоил?

Ответить Ромашкин не успел: в комнату вошел Линтварев, за ним щупленький незнакомый капитан, на его гимнастерке — ордена Отечественной войны и Красной Звезды. Умные глаза капитана смотрели приветливо, близоруким прищуром.

— Вот, товарищ полковник, гость к нам.

Ромашкин едва сдержал улыбку — только гостей не хватало сейчас полковнику!

— Это военный корреспондент, капитан Птицын.

— Алексей Кондратьевич, не до этого мне, — перебил Караваев.

— Я все понимаю, товарищ полковник, — сказал Линтварев настойчиво и твердо. — Капитану приказано написать статью о Ромашкине, поэтому я привел его к вам.

— Сейчас Ромашкину некогда беседовать с корреспондентом, — отрезал Караваев. — Он должен подготовить разведотряд и немедленно выступить.

— Я не буду мешать старшему лейтенанту, — примирительно сказал Птицын. — Расспрашивать ни о чем не стану. Я просто отправлюсь с ним, посмотрю все сам и напишу...

Голубые глаза Караваева стали совсем холодными, он прервал капитана:

— Ромашкин уходит в тыл врага. Корреспонденту делать там нечего. Напишите о ком-нибудь другом. Подполковник Линтварев подберет вам кандидатуру. Идите, товарищ Ромашкин, о готовности доложите начальнику штаба.

Выходя, Василий слышал, как Птицын все так же мягко и вежливо говорил командиру:

— Бывал я и в тылу, и у партизан, и в рейдах с танкистами, с кавалерией...

Василий велел старшине Жмаченко готовить разведчиков, а сам отправился искать танковую роту и взвод автоматчиков, приданных ему. Он довольно быстро решил все дела с их командирами и вернулся к себе. Изучая маршрут движения и прикидывая, что может встретиться на пути, совсем забыл о корреспонденте. Но когда пришел к Колокольцеву, увидел там знакомого капитана.

— Ну, вот и ваш будущий герой, — сказал Колокольцев при появлении Ромашкина. Капитан оживился, протянул руку Ромашкину, как старому знакомому.

«Настырный, — подумал Василий, — все же добился своего! Но не дай бог случится с ним что-нибудь, я буду виноват». У Ромашкина испортилось настроение, он вяло пожал руку Птицыну и, не обращая на него внимания, сказал Колокольцеву:

— Куда я дену его, товарищ подполковник? В тыл же идем.

Птицын на этот раз обиделся. Из вежливости он терпел такое отношение со стороны старших, но от Ромашкина, видно, обиды сносить не собирался.

— Девать меня никуда не нужно. Решайте свои вопросы — и пойдемте. Я сам знаю, куда мне деться.

Ромашкин вопросительно глядел на Колокольцева. Но тот пожал плечами:

— Ничего не могу изменить. Капитан получил разрешение от вышестоящих начальников.

Развод отряд сосредоточился в лощине. Танки, их оказалось в роте всего четыре, уткнулись носами в занесенные снегом кусты, экипажи не стали закапывать машины — скоро вперед. Разведчики и автоматчики грелись у костров, готовые по первой команде вспрыгнуть на броню.

Командир танковой роты старший лейтенант Угольков, в черном комбинезоне и расстегнутом шлеме, сдернув замасленную рукавицу, отдал честь капитану, прибывшему с Ромашкиным.

— Посадите журналиста в один из танков, — сказал Ромашкин. Он обиделся на то, что Птицын его обрезал, и за всю дорогу не сказал ни слова.

Поняв, что капитан никакой не начальник, Угольков заговорил обиженно, обращаясь только к Ромашкину:

— Куда я его посажу? Ну куда? Лучше десяток выстрелов еще загрузить. Ты в бою скажешь — огня давай, а я журналистом, что ли, стрелять буду?

Птицын рассмеялся:

— Не вздорьте, ребята! Я на броне вместе с автоматчиками. — И ушел к бойцам, не желая больше обременять командиров.

— На кой черт он тебе сдался? — спросил Угольцев.

— Да приказали! — с досадой отмахнулся Ромашкин.

Артиллерийская подготовка началась не утром, как это чаще всего бывало раньше, а в полдень, в обеденное время, когда немцы, съев свой овощной протертый суп и сосиски с капустой, дремали, разомлев от горячей еды.

Батальоны прорвали первую линию обороны врага. Обгоняя пехоту, на участке соседней дивизии вперед понеслась лавина танков — не меньше дивизии.

Ромашкин тут же получил сигнал «Вперед!». Он вывел свой отряд по мокрой вязкой лощине, внезапным рывком из-за фланга второго батальона смял, разогнал огнем уцелевших здесь фашистов и понесся вперед, стараясь не отстать от гудящей справа танковой армады.

Корреспондент сидел за башней тридцатьчетверки рядом с Ромашкиным, крепко держась за скобу, и зорко поглядывал по сторонам. Василий тоже вцепился в металлический поручень, специально приваренный для десантников, и мысленно подгонял Уголькова: «Давай, давай!» Нет ничего более неприятного в бою, как сидеть десантником на танке. Ты открыт всем пулям и осколкам, все они летят прямо в тебя. Танк мотается вправо, влево, подскакивает вверх, проваливается вниз, в воронки. Он, как необъезженная лошадь, делает все, чтобы сбросить автоматчиков и разведчиков. Свалишься — смерть: танк умчится, а ты останешься один среди врагов, останавливать из-за тебя машину и превращать ее в неподвижную мишень никто не будет...

Танки неслись вперед, рыча и отбрасывая гусеницами ошметья мокрой земли. Десантники видели немцев, стреляющих в них, но даже не могли ответить огнем: надо держаться, иначе свалишься. Саша Пролеткин как-то ухитрился одной рукой достать гранату, вырвал зубами чеку и бросил лимонку в окоп, из которого высовывался фриц с пулеметом. Вовремя отреагировал Саша, фашист мог срезать многих. Капитан Птицын улыбнулся посиневшими губами, крикнул, стараясь перекрыть шум мотора:

— Молодец!

Переваливая через траншеи, как по волнам, танки углублялись в расположение противника. Из боевой практики Ромашкин знал — вторая позиция немцев состоит из трех траншей, потом разрыв километра полтора-два — третья позиция, такая же, как вторая. Но на своей земле немцы нарыли что-то непонятное — двадцать две траншеи насчитал Василий, прежде чем танки вырвались из этой перекопанной зоны. И каждую из них придется брать с боем, возле каждой останутся наши убитые! Траншеи сейчас пусты, лишь в дотах были постоянные гарнизоны. Главные силы полевых войск остались позади, на переднем крае. Правильно сказал Караваев — надо, чтобы все гитлеровцы там и остались, не успели отойти.

Создав мощные оборонительные полосы, немцы не думали, что наши войска так быстро их взломают. Когда отряд Ромашкина проносился через фольварки и небольшие поселки, пожилые немцы, в шляпах с перышками, в кожаных на меху жилетах, растерянно смотрели на советские танки и не могли понять, откуда они взялись. Лишь через некоторое время, когда копоть, выброшенная моторами, оседала, эти гражданские немцы кидались упаковывать и прятать свои вещи. Нет, не думали они видеть русских на своей земле!

В поселке Хенсгишкен на площади, обставленной аккуратными домиками, крытыми красной черепицей, на шум танков из бара вышли приветствовать своих танкистов офицеры и унтера. Они поднимали кружки с белой пеной и что-то орали. Когда один из танков стал медленно наводить на них орудие, они побросали кружки и кинулись назад в пивную. Грохнул выстрел, и в том месте, где была витрина бара, вскинулся и закрутился клуб черного дыма

— Это вам на закуску к пиву! — крикнул Угольков, высовываясь по грудь из люка. — Тебе, Ромашкин, Колокольцев передал: у них все идет нормально, задача остается прежней. Командир требует как можно быстрее вперед, на реку Инстер!

— Вот и жми! — весело ответил Ромашкин. — Как повезешь, так и воевать будем!

И опять гудели танки. Они мчались по проселочной дороге, обсаженной липами. Мокрый снег слетал с ветвей, но не попадал на разведчиков, танки успевали пронестись дальше.

Ромашкин был уверен, что немцы по телефону сообщат своим тылам об отряде, прорвавшемся на танках. Резать телефонные провода у разведчиков не было времени. Танкисты просто ломали танками столбы, как спички, и мчались дальше. Конечно, немцы могли предупредить своих по радио. И где-то в глубине наверняка выставят на дороге заслон. Но Ромашкин понимал: заслон этот сильным быть не может, сейчас гитлеровцам не до его отряда, главная их забота — танковое соединение, которое наступало рядом, на участке соседа.

В шесть часов разведотряд вышел в назначенный ему район, но путь танкам к реке преградил густой лес. Валить толстые деревья танки не могли. До реки осталось не более километра — она была за этим лесом, но как подойти к берегу? В обход долго. К тому же вдоль реки проходил немецкий оборонительный рубеж.

— Ты оставайся здесь, — сказал Ромашкин Уголькову, — а я с ребятами пойду через лес, посмотрю, что там.

Автоматчики со своим командиром лейтенантом Щеголевым и разведчики двумя колоннами двинулись в лес. Капитан Птицын шел рядом с Ромашкиным. Он держался спокойно, прислушивался и приглядывался к своим спутникам.

Ромашкин, чтобы загладить свою грубость, несколько раз разговаривал с капитаном. Тот оказался не злопамятным, и еще на танке Василий понял — они поладят. Вот и сейчас, осторожно пробираясь лесом, Ромашкин начал разговор:

— Все у немцев не по-нашему, даже в лесу.

— Да, лес ухоженный, — согласился капитан, подумав, что лес понравился разведчику. Но Ромашкин имел в виду совсем другое:

— Это не лес, а парк культуры. Кусты и подлесок вырублены, ни завалов, ни пней, вдаль все просматривается. Стерильный лес, наверное, ни ягоды, ни грибы не растут.

Опушка не доходила до воды метров на триста, за рекой виднелась обычная для здешних мест обсаженная деревьями, покрытая асфальтом дорога. Где-то там, за серыми деревьями и кустами, затаилась сильно укрепленная Инстербургская линия обороны. По асфальту то и дело проносились машины. Справа дорога поворачивала к реке, по мосту перебегала на этот берег и скрывалась за лесом. Мост охранял часовой, неподалеку стоял кирпичный домик, там, наверное, отдыхали караульные.

— Если бы мост захватить, — сказал Саша Пролеткин.

Ромашкин разглядывал в бинокль подходы и думал об этом же.

— Хорошо бы, — согласился он.

— А что? — оживился Щеголев. — Людей хватит.

— Захватить-то хватит, а удержать? — спросил Ромашкин.

— Удержим. Танки пойдут, помогут.

— Долго не продержимся. Фашисты все сделают, чтобы нас выбить. Мы тут будем как кость в горле. Надо выскочить на мост перед самым приходом полка, чтобы наши успели, — наблюдая, говорил Ромашкин. — Да, этот мост для Караваева просто подарочек: не придется форсировать реку под огнем, проскочат по мосту с комфортом! Жук, запроси, где сейчас передовой батальон?

Из полка ответили: «Первый брат идет вслед за вами, скоро наступит вам на пятки».

«Это Караваев велел передать, — подумал Ромашкин. — Торопит. Ну что же, сейчас мы обрадуем вас, товарищ полковник».

— Если батальон на подходе, брать мост будем немедленно! Ты, Щеголев, со своими хлопцами перейдешь реку здесь. Лед, наверное, выдержит. Выходи на шоссе, прикроешь слева, чтобы нам не помешали разделаться с охраной. Я с разведчиками подойду лесом вплотную к мосту. Наблюдай за нами. Как мы начнем, ты сразу же перерезай шоссе. Севостьянов и Кожухарь, вернетесь назад — ведите танки в обход леса к мосту. Все. Пошли. Только тихо.

— Я с вами, — сказал Птицын.

— Может быть, отсюда посмотрите? Все видно будет. Дождетесь здесь танковую роту.

— Нет, я с вами.

— Ну хорошо. Двинули!

Скрываясь за деревьями, Ромашкин подобрался к мосту метров на сто и отчетливо увидел часового — толстого, неопрятного, пожилого. «Наверное, из тотальных», — подумал Ромашкин. У домика на другом берегу никого не было, но из трубы шел дымок. «Греются у печки. Сейчас мы поддадим вам жару!»

— Шовкопляс, ты можешь снять этого одиночным выстрелом? — спросил Ромашкин.

— Та я его щелчком сыму, не то щоб пулей.

— Не подпустит. Шум поднимет.

Шовкопляс снял автомат с груди, глянул на командира:

— Прямо сейчас сымать?

— Погоди. Рогатин и все остальные, держите на мушке двери. Если услышат выстрел и выбегут, бейте в дверях. Пролеткин, наблюдай за шоссе вправо. Голубой — влево. Начнем, когда на подходе никого не будем. Всем приготовиться.

Ромашкин видел, как и корреспондент достал из кобуры свой пистолет.

— Как дорога? — спросил Ромашкин.

— У меня чисто, — сказал Саша.

— У меня идут две машины, — быстро ответил Голубой.

— Подождем, пропустим машины, — скомандовал Ромашкин.

Два грузовика с длинными, низко посаженными кузовами, дымя, протащились через мост. Часовой что-то крикнул шоферу. «Ну, все, фриц, это твои последние слова», — подумал Василий и, когда грузовики ушли не так далеко и могли шумом моторов заглушить одиночный выстрел, приказал:

— Шовкопляс, стреляй!

Разведчик поднял автомат, прислонился к дереву для упора, выстрел треснул, как сломанная сухая ветка, и часовой мягко свалился на бок.

— За мной! — Ромашкин устремился к мосту, наблюдая за домиком. Там, видно, ничего не слышали.

— Пролеткин, Голубой, ну-ка подбросьте им пару гранат, чтобы теплее стало! Всем остальным спрятаться под мост, часового убрать.

Вовка и Саша пошли к домику. Про себя Василий отметил: «Молодцы, идут к слепой стене, там нет окон». Но когда, приблизившись, они затоптались на месте, Ромашкин встревожился: эти сорванцы опять что-то придумали — Пролеткин почему-то полез на плечи Голубому, который стоял, упираясь в стену.

Саша взобрался на крышу и опустил в трубу две гранаты. Грохнул глухой взрыв, стекла вылетели, дверь распахнулась, но никто не выбегал, видно, дверь выбило взрывной волной. Слабый дымок тянулся через раму. Голубой с автоматом наготове вошел в дом. Вскоре он выбежал и крикнул:

— Порядок!

А с шоссе уже махал Щеголев. Он тоже вышел на дорогу, как было приказано.

— Как по нотам, специально для вас сделано! — весело сказал Жук Птицыну.

— Да, высокий класс! — восхищенно оценил корреспондент. — Не зря о вашем взводе слава ходит. Хороший будет материал!

— Не кажи гоп, — предостерег Шовкопляс.

— Это цветочки, — согласился Ромашкин. — Ягодки... — Он не успел договорить — показались три грузовика с брезентовыми тентами. — Ягодки вот они, на подходе, — озабоченно закончил Ромашкин. — Всем сидеть тихо, может быть, проскочат. — И замахал рукой Вовке и Пролеткину: — Уйдите в дом!

Автомашины приближались медленно. «Хорошо, если везут груз, а если пехота?» — думал Василий, глядя снизу на мост, затянутый грязной паутиной.

Рыча моторами и обдав разведчиков вонью сгоревшей солярки, грузовики медленно проходили по мосту. Разведчики держали гранаты наготове. Машины покатили дальше. Ромашкин с тревогой смотрел им вслед. «Как поступит Щеголев? Не надо бы сейчас ввязываться в бой». Автоматчики, увидев, что Ромашкин пропустил машины, тоже не стали их обстреливать. «Молодец Щеголев, догадался!»

— Товарищ старший лейтенант, — позвал Пролеткин, — тут телефон звонит.

Ромашкин взглянул на столбы с проводами, приказал:

— Рогатин, ну-ка займись, обруби связь! — А Пролеткину ответил: — Сейчас перестанет звонить. Ну, показывайте, что вы нашли? Документы, трофеи?

— Ничего особенного: служебные книжки, кофе в термосе, хлеб черствый.

— Вот война пошла, — сказал Василий Птицыну. — Раньше разведчики жизни отдавали, чтобы достать эту проклятую солдатскую книжку. А теперь и смотреть там нечего. У них в тылу уже не только дивизии и полки, а появились какие-то сводные отряды, команды, всякие группочки. «Языки» из этих команд ни черта не знают. Неделю был в одной команде, сейчас в другой, кто командир, какая задача, что собираются делать — толком никто не представляет. Да, поломали мы немецкий порядок! Теперь у них только в приказах все по пунктам, по рубежам, по времени расписано. А в поле мы по-своему все поворачиваем. Отвоевались фрицы!

— Не могу с вами согласиться, — возразил Птицын. — Мы лишь первые шаги делаем по их земле. У нас впереди вся Германия. Сопротивляться они будут отчаянно, укрепления сами видели какие настроили, а дальше еще и долговременные оборонительные полосы с бетонными сооружениями. Они рассчитывают, что мы сами откажемся от продвижения в глубь страны.

— Ну, это шиш, — сказал Иван Рогатин. — Уж раз начали, добьем непременно. Я через любой железобетон пройду, а в Берлине свои сто грамм выпью!

— Ладно, братцы, мост — дело попутное, надо вести разведку берега. Скоро полк подоспеет, — сказал Ромашкин. — Ты, Рогатин, с Пролеткиным и Голубым посмотрите, что делается от моста вправо. Шовкопляс пойдет со мной. Остальным остаться здесь. Жук, доложи в полк, что готовенький мост ждет их здесь!

Василий пошел к взводу Щеголева, разглядывая в бинокль окружающие поля и фольварки. Траншей было много, все старые, припорошенные снегом — давно подготовлены. Солдат в траншеях не оказалось. Только у сараев, у стогов сена, в отдельных домиках мелькали зеленые фигурки. «В замаскированных дотах гарнизоны в полной готовности, полевых войск пока нет, — делал выводы Ромашкин и наносил все на карту. — Они нас, конечно, заметили. Понимают — мы разведка — и не стреляют, чтобы скрыть свои огневые точки. Но какие-то меры для нашего истребления они предпримут».

Василий не дошел до взвода автоматчиков — там началась перестрелка. По кювету Ромашкин побежал вперед. Лег за дерево рядом со Щеголевым и стал стрелять короткими очередями по реденькой цепи, которая то ложилась, то опасливо шла вдоль дороги. Вдали стояли два грузовика.

— Этих-то мы положим, — спокойно сказал Щеголев, тщательно прицеливаясь и стреляя по гитлеровцам. — А потом?..

— Скоро батальон подойдет, — успокоил Ромашкин.

Автоматчики стреляли метко, и половина зеленых фигурок вскоре уже не поднималась. Оставшиеся в живых отступили назад к грузовикам.

— Беречь патроны! — крикнул Щеголев автоматчикам и, достав кисет и кресало, стал закуривать.

Вдруг сзади у моста бухнули взрывы гранат и затрещали автоматы. Ромашкин вскинул бинокль. На мосту дымилась разбитая машина, от нее убегали к лесу уцелевшие фашисты. Неподалеку остановилась колонна грузовиков, из кузовов выпрыгивали немцы. Их было не очень много, видимо, они охраняли груз.

— Ну, вот и там началось, — сказал Ромашкин и, прежде чем уйти, велел Щеголеву: — Держись здесь сколько сможешь. А если попытаются тебя отрезать, отходи к нам. Будем держать мост.

Ромашкин позвал Шовкопляса и побежал назад.

— Мы решили на всякий случай на мосту завал сделать, — доложил Рогатин. — К вам в спину-то пропускать нельзя было.

— Правильно сделал, — одобрил Ромашкин и приказал: — Ну, а теперь всем в немецкие окопы — и готовьтесь к тяжелой драке.

Василий спустился в траншею, вырытую немцами для обороны моста. Мокрая, жидкая земля на стенах липла к одежде, но дно оказалось твердым, предусмотрительные немцы сделали отводы для воды.

— Пролеткин, тащи из домика гранаты, патроны — все, что там есть, пригодится. Жук, где батальон?

— Сейчас запрошу. — Поговорив со штабом, он доложил: — Застрял батальон, товарищ старший лейтенант, около Хенсгишкена, застопорился там, где наши танкисты в пивнуху снаряд засадили.

— Да-а? — тревожно протянул Ромашкин.

Положение разведотряда осложнялось. Если раньше, в движении, он мог уклоняться от боя и ускользать от врагов, то теперь его наверняка попытаются окружить и уничтожить. А уходить нельзя: мост надо удерживать, он очень пригодится полку.

Справа послышались взрывы — по автоматчикам уже били из минометов. «Понятно, минометы поставили на запасные позиции и теперь дадут нам прикурить», — отметил Ромашкин.

Подошел Голубой. Несмотря на огонь из автоматов, он все же успел порыться в машине, подорванной на мосту.

— Что там? — спросил Василий.

— Железяки, — разочарованно ответил Голубой. — И эти, как их, ну блины такие железные, мины против танков.

— Пригодятся! — обрадовался Ромашкин. — Голощапов и Хамидуллин, набросайте мины на той стороне перед мостом, могут и танки появиться. Да осторожно, берегом прикрывайтесь!

Голощапов, как всегда, недовольно заворчал себе под нос:

— Легко сказать — набросайте. Машина еще дымится. Подойдешь, а она рванет. Набросайте!..

— Это резиновые баллоны дымят, — сказал Голубой. — Разрешите мне, товарищ старший лейтенант? Я там все знаю.

— Давай дуй, раз ты такой прыткий, — усмехнулся Голощапов, поглядывая на командира, что он скажет?

Ромашкин хорошо знал старого ворчуна. Потакать ему нельзя, а в разговор втянешься — тоже ничего хорошего не жди. Поэтому Василий молчал, разглядывая в бинокль опустевшие грузовики. Голощапов, ворча, поплелся за Хамидуллиным.

Через полчаса фашисты пошли в атаку. Сзади, из Инстербургского укрепленного района, ударили минометы и пушки. Несколько снарядов угодило в реку, вскинув фонтаны воды и обломков льда.

Разведчики выпустили вражеских солдат из леса, позволили им выйти на чистое поле. Немцы, подозревая, что их специально подпускают, шли медленно, с опаской, готовые залечь. Команды офицеров подгоняли солдат. Едва атакующие вышли на асфальт, как затрещали наши автоматы. Гитлеровцы все, кто уцелел, свалились в кювет, убитые остались на дороге.

— От так, приймайте прохладитэльну ванну, — сказал Шовкопляс, вспомнив, как сам бежал по кювету, заполненному жидким снегом и водой. — Куды? Купайся, фриц! Купайся! — приговаривал Шовкопляс, стреляя в тех, кто высовывался из кювета.

Через два часа разведчикам было уже не до шуток, их окружало до батальона пехоты. Правда, это был не линейный батальон, а фольксштурмовцы, группами прибывающие по шоссе на машинах. Но зато артиллеристы и минометчики из укрепрайона били точно. Подошли три танка и с того берега начали обстреливать окопы разведотряда. Один танк попытался перейти мост, подмял под себя разбитую машину, но угодил на мину — грохнул взрыв, и гусеница, звеня, сползла с катков. Танкисты начали бить частым огнем по разведчикам, наверное, решили расстрелять весь боекомплект, прежде чем уйти из подбитой машины. Танк стоял близко, взрывы и выстрелы сливались в такую частую пальбу, словно стреляли не из пушки, а из какого-то пулемета, в котором лента начинена снарядами. Больше всех досталось от этого разъяренного танка автоматчикам. В это время они отходили к мосту, и огонь застал их на открытом месте. Погиб лейтенант Щеголев и с ним почти полвзвода.

Два других танках подошли вплотную к берегу. Гитлеровцы знали, что у русских нет артиллерии, а гранаты через реку не добросишь. Огнем в упор танки принялись уничтожать разведчиков. Отпускали по снаряду на человека. Вскрикнул перед смертью Кожухарь. Вздыбилась и задымила земля там, где стоял, припав к автомату, Севостьянов.

«Ну все, — подумал Ромашкин, — ускользнуть взводу некуда — впереди Инстербургская линия, за мостом вражеские танки. Остаться в траншее — гибель, танковые пушки пробивают косогор насквозь». Василий взглянул на корреспондента. Тот спокойно писал, положив на колени планшетку. «Не понимает обстановки. — Ромашкин даже позавидовал ему. — Так легче умирать. И зачем мы взяли его? Жил бы хороший человек, работал в газете, не надо было ему связываться с разведчиками».

И все же Ромашкин не чувствовал предсмертного холода в груди. Верил: и на этот раз останется жив.

Он не ошибся. Выручил его танкист Угольков.

Четыре пушечных выстрела почти залпом грохнули с опушки леса, и оба немецких танка окутались дымом. Один сразу же запылал ярким огнем, другой испускал ядовито-желтый дым.

— Вовремя, братцы! — вздохнул с облегчением Ромашкин.

Но вскоре и оттуда, где прежде сидели автоматчики Щеголева, полезли немецкие танки. Одновременно группа фашистов перешла реку по льду, неожиданно выскочила из-за кустов и кинулась на разведчиков. Началась рукопашная.

Стреляя в упор по фашистам, Ромашкин не забывал и о корреспонденте, старался прикрыть его огнем. Но тот и сам не растерялся, смешно вытягивая руку, стрелял из пистолета, будто в тире, как его учили где-то в тылу. И попадал! Гитлеровцы падали перед ним, Ромашкин это видел.

Нападение отбили, но Василий понимал, что долго не продержаться. Зло крикнул на Жука:

— Ну, где же батальон в конце концов?

Радист виновато опустил глаза, стал вызывать:

— «Сердолик», «Сердолик», я — «Репа»...

Патроны были на исходе. Ромашкин приказал собрать автоматы и магазины перебитых на этом берегу гитлеровцев.

— Здорово мы их! — радостно сказал Птицын.

По его счастливым глазам Ромашкин донял: Птицын никогда еще не видел врагов в бою так близко. Пленных, конечно, встречал, разговаривал с ними, а вот так, лицом к лицу, в рукопашной, не приходилось.

Вдруг Птицын ойкнул, выронил пистолет и, согнувшись, упал на дно окопа. Ромашкин и Пролеткин бросились к нему. Подняли, помогли сесть.

— Ну, все. В живот. Это смертельно, — сказал сдавленно Птицын.

— Погоди, разберемся, — пытался успокоить Ромашкин, разрезая ножом гимнастерку. Он убедился — действительно пуля вошла чуть выше пупка. «Да, не жилец, — горестно подумал Ромашкин. — В расположении своих войск хирурги еще могли бы спасти...»

Ромашкину было жаль капитана, который и смерть встречал спокойно, с достоинством. Настоящим парнем оказался в бою! Даже в рукопашной, где теряются опытные вояки, вел себя прекрасно. Как же ему помочь?

Птицын печально смотрел на Ромашкина снизу вверх и напоминал святого, какими рисуют их на иконах. Он ждал, как приговора, что скажет Ромашкин. И Василий все же нашел возможность его выручить даже в таком безвыходном положении.

Перевязав рану, он достал плащ-палатку, расстелил на дне траншеи, велел:

— Ложись.

Птицын, закусив губы, повалился на бок. Он лежал, скорчась, и тихо стонал.

— Бери, Иван, и ты, Шовкопляс, понесем к танкам. Остальные прикройте нас огнем! — приказал Ромашкин.

Прячась за сгоревшей на мосту машиной, а потом за подбитым танком, разведчики с раненым прошмыгнули к лесу, туда, откуда стреляли танки Уголькова. Он весело встретил их, но, увидав окровавленного капитана, воскликнул:

— Эх ты! Надо же...

— Давай машину с лучшим механиком-водителем, посади туда капитана — и на предельной скорости назад, к своим. Капитан ждать не может. Понял?

— Сделаем, раз надо, — угрюмо сказал танкист.

— Ну, будь здоров, капитан, поправляйся. Извини, что так получилось.

— Разве вы виноваты, — тихо произнес Птицын.

— Лучше бы не ходил с нами. Ну ладно, крепись. А ты, Угольков, правильно понял обстановку. Спасибо тебе, выручил нас. Смотри только, чтобы тебя не обошли.

— Я круговую оборону организовал, — весело сказал Угольков.

— Давай-ка поддержи нас на обратном пути, — попросил Ромашкин.

— Есть поддержать, — отозвался ротный. — А ну, хлопцы, взять на прицел фрицев, чтобы ни одна падла не посмела в старшого стрелять!

Разведчики вернулись к мосту. Танк с закрытыми люками осторожно уходил вдоль опушки.

Настал вечер, серый, сырой, знобкий. Едкий туман, как дым, пощипывал глаза, мешал дышать. Разведчики в траншеях продрогли, шинели отяжелели от влаги, сапоги раскисли в жидком месиве.

— Ну и зима у них, — скрипел Голощапов, — язви их в душу! Наши морозы не нравились, а сами чего организовали? Это же не зима, чистое издевательство над военными людьми.

Ромашкин ощущал и озноб и какой-то внутренний жар. «Не заболеть бы. В мирное время в такой слякоти давно бы уже все простудились. К тому же без горячей еды, без отдыха вторые сутки. Если к ночи батальон не подоспеет, фрицы нас дожмут...»

В полку тоже понимали положение разведчиков. То Колокольцев, то Линтварев, то сам Караваев по радио подбадривали:

— Скоро придем! Держитесь!..

Справа, а потом и слева от разведчиков разгорался большой настоящий бой. Должно быть, там соседние дивизии вышли к реке. «Что-то наши сегодня оплошали, — думал Ромашкин, — отстают от других. Григория Куржакова и то нет. Уж не ранен ли? Да, ночью нас могут смять...»

Гитлеровцы действительно хотели уничтожить разведотряд с наступлением темноты, когда русские не смогут вести прицельный огонь. Но и Ромашкин, поняв их намерения, подготовил сюрприз. Он перевел танки Уголькова к себе через мост, и, едва фашисты полезли, танкисты встретили их огнем из пушек и пулеметов.

Поздно ночью избитый, истерзанный батальон подошел наконец к разведчикам.

— Где Куржаков? — спросил Ромашкин незнакомого младшего лейтенанта.

— Комбат ранен. Там такое было! — вяло махнул рукой младший лейтенант и побежал за своими солдатами, которые, пригибаясь, шли к дотам Инстербургского укрепрайона.

Увидев этого незнакомого офицера из своего полка, Василий почувствовал, что у него подгибаются ноги. Тело сделалось мягким и непослушным, будто кости стали резиновыми. Неодолимая, вязкая усталость, как пуховое одеяло, накрыла Ромашкина с головой. Он положил горячий лоб на скрещенные руки, привалился к липкой стене окопа и стал падать куда-то ещё, ниже этой траншеи, в какую-то теплую черную яму.

Проспал он недолго. Его растолкал Жмаченко.

— Здравствуйте, товарищ старший лейтенант. Примите вот для бодрости. — Он протягивал флягу.

Ромашкин, плохо соображая, откуда здесь Жмаченко, взял флягу и начал пить, не понимая, что это — вода или водка? Сделав несколько глотков, он почувствовал, что задыхается, и совсем проснулся.

— Ты откуда здесь? — спросил старшину.

— А где же мне быть? Я с первыми солдатами шел. Разве же я вас кину? — любяще, по-бабьи ворковал Жмаченко. — Я поперед батальона не раз порывался уйти — не пускали! Ну, слава богу, вроде все обошлось, только двух наших убило да поранены трое. Автоматчики вон, почитай, все полегли.

— Корреспондента доставили?

— Того капитана? А що с ним? Раненый? Я не видел его.

Жмаченко, разговаривая, подкладывал куски вареного мяса, хлеб, картошку. Василий ел, не ощущая вкуса и даже не думая о том, что ест. Рядом стояли разведчики, они тоже молча жевали, прихлебывая из фляг.

— А чего мы в этой могиле торчим? Идемте в дом, — вдруг сказал Саша Пролеткин.

Все полезли наверх из скользкой мокрой ямы, еще недавно казавшейся такой спасительной и удобной.

— Вас в штаб кличут, товарищ старший лейтенант, — сказал Жмаченко, когда подошли к сторожке.

— Что же ты молчал?

— Так покормить надо было.

— Где штаб?

— А они вон там в лесу, за мостом.

На всякий случай Ромашкин взял с собой Сашу Пролеткина. Шагая по мокрому хлюпающему снегу, Василий чувствовал — шатается. «Неужели заболел?» — вяло соображал он. За спиной разгорался ночной бой, роты вгрызались в укрепленную полосу. «Все же задачу мы выполнили, оборону разведали и мостик подарили». Ромашкину приятно было предвкушать похвалу, он понимал, что заслужил ее.

Несмотря на полное изнеможение, в нем трепетала какая-то радостная жилка. Она единственная не устала, была, как новорожденная, чиста и весела, билась где-то в голове, а где — и сам Василий не понимал. Это называется обычно подсознанием. Так вот там, в этом самом подсознании, скакала и плясала та жилка. «Жив. Уцелел и на этот раз. Мама, я так рад! Тебе пока не придется меня оплакивать».

Штаб остановился в небольшой лощине. Караваев, увидев Ромашкина, сразу позвал его к карте, развернутой на капоте «виллиса». Здесь же были Колокольцев и Линтварев — они стали посвечивать на карту трофейными фонариками.

— Немедленно бери свой отряд, — сказал Караваев. — Задача: вырваться ночью вперед и вести разведку новой укрепленной полосы — вот здесь, в сорока километрах от Кенигсберга. Называется она линией Дейме. Начальник штаба, обеспечь его справкой об этой линии. Полоса разведки... смотри на свою карту, отмечай...

Василий обводил полукружьями названия населенных пунктов и слушал командира рассеянно, будто в полусне, — надо было слушать, когда приказывает старший, вот он и слушал. А на первом плане была горькая обида: «Даже спасибо не сказал. Не поздоровался. Не спросил, есть ли кто в моем отряде, не всех ли побило».

Ромашкин глядел на черное лицо полковника, видимо, он в эти дни ни минуты не отдыхал. Кожа обтянула кости лица; глаза так глубоко ввалились, что сейчас не понять, какого они цвета. Движения полковника были резкими, сильными. «Он держится на той пружине, которая и во мне сдала. Для него бой еще не кончился». И внезапно Ромашкин почувствовал, как в нем самом стала натягиваться» крепчать, обретать силу эта пружина. Новая задача будто придавала ему новые силы. И то, что Караваев не поздоровался и не поблагодарил, приобретало совсем другой смысл. Ромашкин ощутил — командиру дорога каждая минута. Бой продолжался. Чтобы идти вперед, полку нужны новые сведения о противнике. И добыть их может только он, Ромашкин. Сознание своей незаменимости и того, что лучше его никто не выполнит задачу, вытеснило обиду и словно разбудило Ромашкина. Он стал слушать командира полка внимательно, стараясь точно понять, что должен сделать, и уже сейчас прикидывал, как все это лучше и быстрее осуществить.

Когда Караваев поставил задачу и коротко бросил: «Иди!» — Ромашкин был уже внутренне собран и обрел силы, необходимые для предстоящего дела — разведки укрепленной полосы Дейме, которая была посильнее Инстербургской.

Линтварев подошел к нему и, пожимая руку, сказал:

— Спасибо вам и вашим разведчикам, товарищ Ромашкин, передайте им благодарность командования.

Эта похвала, недавно такая желанная, показалась теперь совсем никчемной. Надо было спешить. Действовать. Не до этих разговоров. Ромашкин взял у начальника штаба бумаги, досадуя, что некогда их читать. Колокольцев понял его, замахал обеими руками:

— Забирай, там прочтешь. Мы размножили. Ну, желаю удачи!..

В это время в лощину, скользя и падая на мокром косогоре, скатился Куржаков. Одна рука у него была подвешена на бинте, другой он крепко держал пожилого немецкого полковника. Тот пытался вырвать рукав шинели, но Куржаков держал крепко, шел быстро и волочил за собой едва успевающего пленного. Увидев Ромашкина, Григорий приветливо крикнул:

— О! И ты живой? Явился не запылился! Вот каких щук надо ловить, товарищ разведчик! — И, обращаясь к Караваеву: — Принимайте, товарищ полковник. Это командир 913-го полка, который стоял против нас.

— Вы почему не в санбате? Я же приказал вам передать батальон, — строго произнес Караваев. Но за этой напускной строгостью чувствовалось восхищение лихим офицером.

— Так я и не командую, товарищ полковник, — весело блестя шальными глазами, ответил Куржаков. — Перевязали меня в санчасти, ну чего, думаю, тут сидеть? Могу же ходить? Могу. Вот и пошел к своим. И вовремя. Вот этого гуся поймал. И весь его полк мы с комбатом защучили. Я с танками в тыл зашел, а Спиридонов — в лоб. Они и лапы кверху! Эти в траншеях сидели, в полевой обороне. А те, которые в дотах, там еще сидят, огрызаются.

— Кто вы? — спросил Караваев пленного.

Майор Люленков встал между командиром и пленным, начал переводить.

— Полковник Клаус Гансен, командир 913-го полка, — с достоинством ответил пленный, высоко держа седую голову.

Караваев улыбнулся.

— Действительно цифра «тринадцать» для вас несчастливая. Вашу оборону мы прорвали тринадцатого января. Номер вашего полка оканчивается цифрой «тринадцать». И вот вы в плену.

— Это случайность. Я попал в плен абсолютно случайно. Ваши танки обошли укрепления и захватили меня на командном пункте. Мой полк обороняет порученные ему позиции, и вам не удастся их прорвать! — заносчиво ответил полковник.

Караваев с сомнением поглядел на Куржакова.

— Не в курсе дела он, — сказал Григорий. — Всех, даже артиллерию и минометы, захватили. Вон там в лесу, на дороге они стоят.

Караваев усмехнулся, но его почерневшее, пересохшее на ветру и морозе лицо не оживилось.

— Ну вот что, господин полковник, у меня нет времени с вами препираться. Свой полк поведете в плен сами. Он построен в полном составе. Вы понимаете: построены те, кто остался жив.

— Этого не может быть! — воскликнул полковник. В его тоне было больше удивления, чем заносчивости.

— Идите, вам покажут ваш полк. Будете старшим колонны пленных.

Полковник отшатнулся. Он минуту молчал, потом сник, обмяк и тихо попросил Караваева:

— Вы можете дать мне один патрон? Вы тоже офицер, командир полка, должны понять...

— Об этом надо было думать раньше, — сурово сказал Караваев и приказал: — Уведите!

Спрятав полученные бумаги, Ромашкин торопливо побежал по жидкому снегу. На ходу он прикидывал, как быстрее получить боеприпасы, заправить танки и где лучше проскочить в глубину расположения врага. Пролеткин еле поспевал за ним, забегая то справа, то слева, спрашивал:

— Новая задача?

— Новая.

— Куда мы теперь?

— На линию Дейме.

Ромашкин подумал, что надо знать хотя бы в общих чертах, что представляет собой эта линия, и решил пожертвовать несколькими минутами. Он остановился, из полевой сумки достал бумаги, взятые у Колокольцева. Посвечивая фонариком, стал читать вслух, чтоб слыхал и Саша:

— «Линия Дейме проходит по западному берегу реки Дейме. Строилась сорок лет. Долговременные железобетонные сооружения вписаны в обрывистый берег реки. Доты многоэтажные, с боекомплектом, запасом воды и продовольствия, толщина стен достигает метра. Приспособлены для боя в полном окружении. Могут вызывать огонь артиллерии на себя. Глубина линии 10—15 километров. Между долговременными сооружениями оборудована полевая оборона...» Вот здесь, Пролеткин, мы и пойдем! Пусть фрицы сидят в своих дотах. В поле они нас теперь не удержат!

...Через три дня, когда взвод Ромашкина отдыхал в одном из бюргерских домов уже на линии Дейме, прискакал на мохноногом немецком битюге старшина Жмаченко. С трофейным конягой он порядком намучился.

— Не понимает наших команд, сатана! А ну, хальт, тебе говорят!

Жмаченко привез, как обычно, горячую пищу в термосах, а кроме того — удивительную новость.

— Глядите, братцы, в газете про вас напечатано! Тот самый капитан, который на задание с вами ходил.

— Живой, значит?! — обрадовался Ромашкин.

Жмаченко привез газету каждому, чтоб осталась на память. Тут уж ни почтальон, ни начальник связи полка, ведавший доставкой газет, ничего не могли поделать. Узнав, что напечатана статья о его хлопцах, старшина вцепился в пачку свежих, еще пахучих газет и решительно заявил:

— Каждому разведчику давайте по листу! Буду стоять насмерть!

Ромашкин читал статью, в ней все было правдиво, но в то же время очень возвеличено. Птицын с таким уважением писал о разведчиках, что Василию от волнения и гордости даже горло перехватывало, не верилось: «Неужели это мы?»

— И когда капитан успел все записать, запомнить? — удивился Саша Пролеткин. — Ведь он вместе с нами отбивался.

— И как быстро написал! — поразился Голубой.

— Боялся, что помрет, — сурово сказал Иван Рогатин.

Все притихли, понимая — Иван прав. Ранение у корреспондента было тяжелым, и он, наверное, спешил написать, чтобы не унести в могилу славу полюбившихся ему разведчиков.

— Вот ведь какая штуковина получается, — сказал Саша. — Я раньше думал, корреспондент — это тыловая крыса, чаек попивает, статейки пописывает. А у них, оказывается, работенка не дай бог. Со всеми вместе воюй, примечать все успевай. Даже умереть не имеет права — сначала о людях расскажи, а уж потом про свою смерть думай.

— Нелегко ему писалось, — согласился Ромашкин. — Не раз, наверное, смерть прогонял, просил: погоди, дай написать о хороших людях! Только о себе ни слова не сказал. А ведь ему труднее всех пришлось. Читают люди, и никто не знает, что с пулей в животе он пишет!

— А може, не помрет той капитан? — спросил Шовкопляс. — Колы написав, значит, вже и операция пройшла, и пулю эту дурну вынули.

— Конечно, выживет!

— И к нам еще приедет! — перебивая друг друга, желая добра капитану, зашумели разведчики.

* * *

С 13 по 28 января 1945 года войска 3-го Белорусского фронта, в составе которого был полк Караваева, пробились в глубь Восточной Пруссии на 120 километров и вышли к городу-крепости Кенигсберг.

2-й Белорусский фронт в эти же дни ударом с юго-востока протаранил фашистские войска до Балтийского моря и перерезал все дороги, соединявшие Пруссию с Центральной Германией.

В Кенигсберге остались окруженными 130 тысяч немецких солдат и офицеров.

В ходе наступления Ромашкин, как и все его однополчане, получил четыре благодарности от Верховного Главнокомандующего. Благодарности публиковались в газетах, и, кроме того, каждому выдавался напечатанный на твердой бумаге приказ, похожий на грамоту. В Москве один за другим гремели салюты.

— Во как нас чествуют! — гордо говорил, сияя глазами, Саша Пролеткин.

Почти ежедневно в газетах писали о новых победах, и тот же Саша, читая эти сообщения, комментировал:

— Раньше мы про других читали. А теперь пусть все знают, что мы тоже не в бирюльки играем! Слушайте, братцы!

«ПРИКАЗ

Верховного Главнокомандующего

Командующему войсками

3-го Белорусского фронта

генералу армии Черняховскому

начальнику штаба фронта

генерал-полковнику Покровскому

Войска 3-го Белорусского фронта, перейдя в наступление, при поддержке массированных ударов артиллерии и авиации, прорвали долговременную, глубоко эшелонированную оборону немцев в Восточной Пруссии и, преодолевая упорное сопротивление противника, за пять дней наступательных боев продвинулись вперед до 45 километров, расширив прорыв до 60 километров по фронту.

В ходе наступления войска фронта штурмом овладели укрепленными городами Пилькаллен, Рагнит и сильными опорными пунктами обороны немцев Шилленен, Лазденен, Куссен, Науйенингкен, Ленгветен, Краупишкен, Бракупенен, а также с боями заняли более 600 других населенных пунктов...»

Далее перечислялись фамилии командиров. Караваева среди них не оказалось — в приказе Верховного названы были от командира бригады, дивизии и выше. Генерал Доброхотов упомянут, конечно, был.

Пролеткин продолжал читать:

— «...Сегодня, 19 января, в 21 час столица нашей Родины Москва от имени Родины салютует доблестным войскам 3-го Белорусского фронта, прорвавшим оборону немцев в Восточной Пруссии, двадцатью артиллерийскими залпами из двухсот двадцати четырех орудий.

За отличные боевые действия объявляю благодарность руководимым Вами войскам, участвовавшим в боях при прорыве обороны немцев.

Вечная слава героям, павшим в боях за свободу и независимость нашей Родины!

Смерть немецким захватчикам!»

— Вот оно, братцы, как дело-то пошло! — торжествующе подвел итог Пролеткин.

После боев за сильно укрепленную Инстербургскую полосу в газетах появился новый приказ:

«Войска 3-го Белорусского фронта сегодня, 22 января, штурмом овладели в Восточной Пруссии городом Инстербург — важным узлом коммуникаций и мощно укрепленным районом обороны немцев на путях к Кенигсбергу...»

Ромашкин никогда еще не видел, чтобы город горел таким огромным костром. Инстербург в алых волнах пламени стоял, как театральные декорации. Дыма почти не было, всюду бушевал огонь, и в этом море огня виднелись тут и там остовы многоэтажных зданий. Город жгли сами фашисты.

А через несколько дней разведчики опять читали приказ генералу армии Черняховскому:

«Войска 3-го Белорусского фронта сегодня, 26 января, с боем овладели городами Восточной Пруссии — Тапиау, Алленбург, Норденбург и Летцен — мощными опорными пунктами долговременной оборонительной полосы немцев, прикрывающей центральные районы Восточной Пруссии...»

Это был последний приказ, адресованный генералу Черняховскому. 18 февраля 1945 года командующий фронтом был убит под городом Мельзак осколком снаряда, попавшим в грудь. Когда Ромашкин услыхал об этом от майора Люленкова, не поверил:

— Не может быть! Выдумал кто-то!..

— Из штадива сейчас сообщили по телефону, — подтвердил Люленков печальную весть.

Ромашкину все же не верилось. Когда погибали бойцы и офицеры в атаке, в рукопашной, при обстреле или бомбежке — это воспринималось Ромашкиным как нечто неизбежное: война есть война. Но как мог погибнуть Черняховский?! Василий вспомнил красивое, мужественное лицо командующего фронтом, его доброжелательные глаза, волнистые волосы. На миг он даже почувствовал приятный запах одеколона, который уловил, когда командующий сидел рядом.

— Просто не могу представить его мертвым, — с отчаянием сказал Василий. — Он же историческая личность! Не может он погибнуть!

Люленков пожал плечами, произнес горестно, как давно обдуманное:

— Все люди умирают одинаково. Но смерть исторической личности всегда кажется нелепостью, будто такие люди не подвластны смерти. Они при жизни стали историей. Это и есть бессмертие, когда человек остается живым в памяти людей.

Они замолчали, затянулись махорочным дымом, и каждый в ту минуту мысленно видел живого генерала и горевал о нем.

После Черняховского 3-м Белорусским фронтом стал командовать маршал Василевский, он подготовил и повел войска на штурм Кенигсберга.

Ромашкин со своими разведчиками, как обычно, вышел к городу одним из первых. За годы войны он повидал множество сильных укреплений, а по справкам, которые присылали из штаба, представлял, что ожидает их под Кенигсбергом. И все же, разглядывая в бинокль город-крепость, Ромашкин был поражен.

Он понимал: все, что видит, это лишь малая часть укреплений, которая не поддается маскировке, а остальное спрятано глубоко в земле.

— Такое преодолеть, пожалуй, никому не под силу, — тихо сказал Василий. Он даже говорить громко не мог, глядя на встающие одна за другой линии дотов, дзотов, бетонных надолб, проволочных заграждений, перед которыми, он знал, располагались минные поля.

— Ничего, товарищ старший лейтенант, — сказал Саша Пролеткин, — поспим, поедим, поднатужимся — и накроется этот Кенигсберг!

Это «поспим, поедим, поднатужимся» продолжалось два месяца. Войска усиленно готовились к штурму, изучали схемы, макеты укреплений, тренировались на местности, отрабатывали взаимодействие между пехотинцами, артиллеристами, огнеметчиками, танкистами.

В батальоны и роты приезжали операторы, инженеры, разведчики из вышестоящих штабов, рассказывали бойцам о кенигсбергских укреплениях и о том, как лучше их преодолеть. Политработники проводили беседы о славных победах, одержанных предками на этой земле, и о подвигах, которые совершались сейчас на других фронтах.

В полку Караваева офицер штаба армии подполковник Кирко, развесив в пустом цехе какого-то немецкого заводика огромные схемы и фотографии, читал лекции для офицеров, для солдат стрелковых батальонов и специальных подразделений. Часто эти лекции переходили в живую беседу.

— Линии Инстербургская и Дейме были очень прочными, но мы справились с ними, — говорил подполковник. — Есть все основания полагать, что и Кенигсберг не устоит.

— Причешем! — весело отозвался усатый сержант в первом ряду.

— Но нельзя, товарищи, недооценивать мощи крепости, — возразил Кирко. — Она строилась семьсот лет. Все эти годы укрепления наращивались, совершенствовались. Кенигсберг — самая мощная крепость фашистской Германии. Ни Берлин, ни любой другой город не может сравниться с ним. Посмотрите на эту схему...

Подполковник подошел к большому листу, на котором несколько кругов, заключенных один в другой, окаймляли черные квадраты городских кварталов.

— Первая оборонительная полоса — это так называемый внешний обвод: три позиции — четыре ряда окопов. Противотанковый ров, фугасы, мины, железобетонные надолбы, ежи из рельсов, проволочные заграждения да еще специальные малозаметные препятствия. Все это лишь подступы к крепости, они прикрыты многослойным артиллерийским и пулеметным огнем.

Подполковник подошел к другой схеме:

— Переднюю линию сооружений немцы называют «ночной рубашкой Кенигсберга», имея в виду, что в ней можно спать спокойно, она, по их мнению, непреодолима.

— Снимем и рубашку и штаны и куда надо наподдадим, — весело сказал все тот же сержант.

— Итак, основу крепостных сооружений составляют пятнадцать фортов. Они окружают город сплошным кольцом, и у каждого форта есть свое название. Вот смотрите: «Король Фридрих», «Мариенбург», «Квендау», «Королева Луиза», «Кальген», «Канитц», «Лендорф», «Понарт»... Между собой все форты связаны окружной дорогой. Каждый форт — это многоэтажное железобетонное сооружение со своей электростанцией, складами продовольствия и боеприпасов, госпиталем. Толщина стен достигает трех метров. Вооружение — несколько десятков пулеметов, две-три артиллерийские батареи. Гарнизон до батальона. Перед фортами рвы шириной двадцать метров, глубиной семь метров. Водой рвы наполнены с таким расчетом, чтобы затруднить использование переправочных средств: всего-навсего до половины.

Сержант-весельчак больше не шутил, он молча глядел на схему, в конце доклада тихо выругался и сказал Кирко:

— И чего это вы взялись нас пугать, товарищ подполковник? Все равно мы раздолбаем ваши форты.

— Не мои они, — примирительно сказал офицер. — Я вместе с вами буду их брать. Товарищи, я не кончил. Теперь послушайте, в чем слабость этих сооружений.

— О, это нам пригодится!

— Как известно, любая техника и любые крепости без человека мертвы. Вы скажете: люди в этих сооружениях есть. Правильно. Но какие? Много раз битые нами фашисты! Это уже не те немцы, которые в сорок первом считали себя сверхчеловеками.

У Ромашкина зазвучал в ушах наглый смех, встали перед глазами бомбежка на шоссе под Москвой и здоровые, спортивного телосложения фашисты. Как они были самоуверенны, как непринужденно смеялись! А ведь они были в плену!

— Моральный дух гитлеровской армии надломлен, — продолжал Кирко. — Вот что говорят пленные, еще недавно сидевшие за этими бетонными стенами. — Подполковник полистал бумаги. — Ну, вот хотя бы этот, его привели разведчики старшего лейтенанта Ромашкина.

— Знаем такого!

— Пленный тотально мобилизованный Иоган Айкен. Он говорит: «Мы не хотим воевать, всем понятно — война проиграна. Но офицеры и эсэсовцы нас заставляют. Нам каждый день зачитывали списки расстрелянных за трусость. В городе на площадях висят подвешенные за ноги дезертиры. Фюрер обещает новое секретное оружие. А мы, фольксштурмовцы, изменяя слова в песне, поем: «Вир альте Аффен — зинд ное Ваффен», это значит: «Мы, старые обезьяны, — и есть новое оружие». В городе мобилизовано в фольксштурм все мужское население от 16 до 60 лет. У нас брали письменное обязательство не отступать с позиций, мы предупреждены: за отход — расстрел!»

Изучая оборонительные сооружения противника, разведчики старались понять психологию человека, сидящего в этих укреплениях.

— Кто у нас был в Сталинграде? — спросил однажды Ромашкин.

— Я, — сказал Наиль Хамидуллин.

— Сколько дней вы держались?

— Полгода.

— Расскажи, как жили, что делали в дотах?

— У нас такой железобетонной махины не было. Сидели в траншеях, в землянках — одно-два бревнышка над головой; много развалин домов было. Там же не крепость — простой город.

— Ну, а режим какой был?

— Какой? Отбивали двадцать атак в сутки — вот такой режим. Сказали: назад ни шагу, не пускать немца за Волгу! Мы не пускали.

— Ты пойми, — настаивал Ромашкин, — нам детали жизни в долговременной обороне нужны.

Наиль обиделся:

— У нас такие же детали, как у фашистов, да?

— Вот чудак! Зачем обижаешься? Надо же нам приспособиться к новым условиям разведки.

— Не будет долгой оборона, товарищ старший лейтенант. Мы сейчас такими стали, что не удержит никакая крепость!

В ходе подготовки к штурму самыми популярными людьми в полку стали инженер Биркин и саперы. Женя Початкин был уже старшим лейтенантом, командовал саперной ротой полка. Он быстро освоил сложную науку «созидания и разрушения», как он называл саперное дело.

Однажды ночью Початкин прошел с Ромашкиным нейтральную зону и полевую оборону, подбирался к форту — он должен был изучить укрепления и придумать, как открыть дорогу полку. Ромашкин со своими разведчиками охранял его в вылазке.

— Опять меня конвоируешь, — шутил Початкин, намекая на их самую первую встречу.

— Твои мозги охраняю, — отвечал Василий. — Давай думай, думай, нечего филонить.

Они подкрались ко рву, на веревках спустились к неподвижной, пахнущей гнилью воде. На надувных лодочках поплыли к выступающей из воды трехэтажной бетонной стене с черными амбразурами. Достаточно было одной короткой очереди, чтобы разведчики и саперы пошли на дно рва, наполненного зеленой затхлой водой. Но форты не стреляли. В их бетонном чреве немцы спали спокойно, зная, что впереди, в полевых сооружениях, охраняли их целые дивизии и полки. У немцев и в мыслях не было, что кто-то из русских проберется сюда и отважится плавать под самыми дулами пулеметов.

Початкин ощупал, погладил холодное тело форта, осмотрел облицованные камнем и бетоном берега, отковырнул кусочки камня и цемента, положил в карман, потом измерил глубину воды и высоту рва над ней.

Когда вернулись к спущенным веревкам, сверху склонились головы Саши Пролеткина, Ивана Рогатина и Шовкопляса. С ними были саперы из роты Початкина. На этом берегу они тоже измерили ров, набрали образцы грунта и бетона.

— Может, «языка» прихватим? — спросил Ромашкин. Прежде Початкин не отказался бы от такого предложения. А теперь, покачав головой, прошептал:

— Ни в коем случае. Наши сведения важнее десяти твоих вшивых фрицев.

Из расположения врага им удалось благополучно вернуться. В своей траншее Початкин продолжил разговор:

— Если бы ты и притащил пленного, что бы он мог сказать о конструкции и прочности сооружения? Откуда рядовой солдат и даже офицер это знает? А мы теперь вот узнаем!

Днем после отдыха Василий сидел в блиндаже майора Биркина и слушал, как Початкин вместе с полковым инженером делали расчеты. Они измеряли какие-то углы, искали сведения в справочниках, писали длинные столбцы цифр и формул.

Ромашкин с гордостью за своего друга подметил: майор хоть и старше по званию, хоть и военный инженер, а Початкин лучше разбирается в тех тонкостях, о которых они говорили. Биркин и сам сказал Василию, кивнув на своего помощника:

— Светлейшая голова. Молодой, дерзкий, находчивый ум. Ему бы заводы строить!..

— Никогда не думал, что мой первый серьезный проект будет посвящен разрушению кем-то добротно построенного сооружения, — сказал, не отрываясь от бумаг, Женька.

Когда пошли ужинать в штабную столовую, Василий спросил:

— За что Биркин тебя так хвалит? Что ты придумал?

Початкин усмехнулся, ответил неохотно:

— Я предложил не просто взорвать берега и форт, как намечалось, а сделать взрывы направленными. И направить их так, чтобы и берега, и стены обвалились в ров с водой и образовали дамбу. А по дамбе пробегут наступающие...

— Ты гений, Женька! — восторженно воскликнул Ромашкин.

Уж кто-кто, а он-то мгновенно понял, как прекрасна, как спасительна идея Початкина. Василий хорошо знал: стоит полку выйти ко рву, наполненному водой, по бойцам сразу же ударят пулеметы из амбразур всех трех этажей. Тут не только секунды, десятые доли будут драгоценны. Пока сбросят принесенные с собой переправочные средства — и донесут ли их? — пока спустятся на воду... Страшно было подумать о том, что наделают десятки крупнокалиберных пулеметов, скрытых за трехметровым бетоном.

— Ты представляешь, что получится? — продолжал Початкин. — Приближается штурмовая группа ко рву. А тут — взрыв! И пожалуйста, ров заполнен. Все без остановки и почти без потерь бегут на тот берег. Неплохо, как думаешь? — спрашивал Женька.

— Я же говорю, ты гений. Не напрасно тебя конвоировал.

— Тут еще не все додумано, — сказал Початкин. — Как заранее доставить и заложить взрывчатку? Когда подбегут наступающие, все должно быть на месте. Только в этом случае осуществится наш замысел.

Ромашкину хотелось предложить что-то полезное. И он во всех деталях попытался представить эту операцию, мысленно сравнивал ее с другими, в которых участвовал.

Между тем они подошли к столовой, расположенной в большой комнате помещичьей усадьбы. Лепные ангелочки удивленно глядели с потолка на советских офицеров, которые сидели за овальным с позолотой столом.

Початкин и Ромашкин ели молча, думая о том, как же организовать взрыв. На обратном пути Василий предложил:

— Послушай, а если как в дневном поиске? Помнишь, я однажды с ребятами остался на день в ямах, замаскированных сверху дерном? Вот и сейчас сделать так: выползти туда заранее, все подготовить — и ждать.

Женя сразу отверг это предложение:

— Ты сидел с разведчиками совсем в другой обстановке. А здесь будет мощнейшая авиационно-артиллерийская подготовка — свои побьют.

— Ты прав, — согласился Ромашкин.

— Выход один, — сказал Початкин. — Бее подготовить заранее. На танках опередить атакующих, под прикрытием огня этих же танков заложить и взорвать заряды.

— А если танки подобьют?

— Все может быть. Поэтому подготовим разные варианты действий саперов и несколько комплектов взрывчатки. И еще несколько опытных подрывников и командиров.

* * *

И вот настала ночь на б апреля — ночь штурма. Передовые батальоны смяли фашистов и подошли вплотную к фортам.

В 10 часов утра более пяти тысяч орудий открыли огонь по запертой на все замки крепости. Огневой шквал длился два часа.

Взвод разведки был выделен для обеспечения действий саперов. Вместе с Початкиным Ромашкин сидел в укрытии. Саперная рота была распределена по штурмовым отрядам. Сам Початкин решил действовать с одним из своих взводов, который шел на главном направлении и должен был создать дамбу взрывом.

Через час непрерывного обстрела снаряды снесли всю маскировку с фортов и дотов — многометровый земляной покров, кусты и деревья, кирпичные стены, надстройки, пристройки. Форты и доты оголились, стояли теперь закопченные, серые, неуязвимые, как горы.

Орудия большой мощности, оглушая всех грохотом своих выстрелов, открыли огонь на поражение. Трехметровые стены сначала гудели, отбрасывая снаряды, потом стали трескаться и оседать.

Тремя ярусами кружили над крепостью самолеты: выше всех — истребители, ниже — бомбардировщики, еще ниже — штурмовики. Над фортами, окутанными дымом, кувыркались обломки сооружений и деревья, вырванные с корнем.

В час дня начался общий штурм.

— Ну, братцы, пошли! — сказал Початкин, не отрывая взгляда от места, где предстояло сделать проходы.

Взревели танки и, задымив копотью, рванулись в атаку, артиллеристы покатили орудия стволами вперед, вскинулась волна пехоты. Все, не переставая, стреляли по амбразурам и бойницам. Под прикрытием этого огня ринулись вперед штурмовые группы.

Початкин вместе с саперами взорвал первые заряды, ближний берег рва сполз в воду. «Ну, молодец, как здорово все рассчитал!» — подумал Ромашкин, бежавший за танком, то и дело вздрагивавшим от выстрелов своей пушки.

Накидав взрывчатку на плоты, подтянутые танками, саперы поплыли к форту, который изрыгал из амбразур огонь и дым.

— Бейте чаще, не давайте обстреливать! — кричал Василий пушкарям и танкистам, но его никто, конечно, не слышал в таком грохоте. Ромашкин сам стрелял в амбразуры из автомата, тщательно прицеливаясь. Прячась за танки, снайперы посылали одну за другой точные смертоносные пули, вражеские пулеметы, захлебываясь, умолкали, но тут же снова начинали строчить — убитых пулеметчиков гитлеровцы заменяли немедленно.

—Саперы наконец достигли вертикально торчащей из воды бетонной стены. На плотах все меньше оставалось людей. Они падали то в воду, то на тюки взрывчатки. Те, кто уцелел, быстро заложили упаковки и стали грести назад, чтобы не погибнуть от своего же взрыва.

Когда плот ткнулся в этот берег, на нем остался один Початкин. Он юркнул за танк, где стоял Ромашкин. Евгения било как в лихорадке. Он был мокрый не то от всплесков воды, не то от собственного пота.

— Сейчас... сейчас, — повторял он, поглядывая на часы и невольно пригибаясь в ожидании взрыва. Даже в грохоте боя Ромашкину вдруг показалось, что наступила тишина. Взрыва не было.

Початкин растерянно взглянул на Василия, тихо сказал:

— Запальный шнур перебило. — И побежал ко рву, сбросив шинель. Он кинулся вниз головой в воду, вынырнул далеко от берега и поплыл по черной густой воде, кипящей белыми всплесками от пуль и осколков.

Все, кто видел его, старались ему помочь: глушили форт из пушек, ослепляли амбразуры автоматами.

Початкин все же доплыл до своих упаковок. Блестящий от воды, он вылез на кромку рва, и Ромашкину показалось, что он услышал слабый, как в телефонной трубке, голос:

— Прощай, Василий!

И тут же грянул взрыв. Упругая волна воздуха повалила Ромашкина на землю. Все окуталось черно-белым дымом, едкая желтая копоть от сгоревшей взрывчатки забила дыхание, заставила кашлять. Сверху посыпались осколки бетона, кирпичей, комья земли. Они громко стукались о танки, плюхались в воду, ударялись о землю. Ромашкин закрыл голову руками от этого камнепада.

Когда дым поредел, все увидели полосу из каменных обломков и земли, которая корявой дамбой пролегла от берега к берегу. Не горе, не жалость к Женьке охватили Василия в первые секунды, а радость оттого, что все расчеты Евгения оправдались, полк выполнит задачу, меньше будет потерь. И радость эта словно передалась всем. Громкое «ура» покатилось по волне пехотинцев, они кинулись по завалу через ров.

Вскоре серые шинели и круглые шапки уже мелькали в проломах стены, пробитых взрывами Початкина. Солдаты, забираясь друг другу на плечи, швыряли гранаты в амбразуры. Форт уже изрыгал не только огонь — дым валил из многих отверстий и проломов.

Не задерживаясь около издыхающего форта, бойцы устремились в городские улицы, перехваченные во многих местах баррикадами. Горели хрупкие трамваи, в брызги разлетались от пушечных выстрелов стены, из-за которых стреляли фаустники. Город дымил, трещал, рушился, пожираемый пламенем, бомбами, снарядами.

Василий горестно ходил по дамбе, спотыкаясь об обломки камня и проваливаясь в раскисшую землю. Он надеялся найти Евгения. Потом стал искать хотя бы клочок его одежды. Но не нашел ничего. Початкина или разорвало на части, или погребло под этой дамбой.

Сначала Василий не хотел рассказывать Караваеву всех подробностей, жалел командира. Да и самому тяжко вспоминать все, что видел. Пусть останется так, как чаще всего бывает на войне: погиб и погиб. Но потом, вспоминая форт, ров с черной водой и Женьку, плывущего на верную смерть, Ромашкин словно прозрел. Разве можно молчать? Ведь Початкин совершил подвиг! Если бы не он, весь полк бы лег бы перед этим рвом. Ценой своей жизни он открыл всем путь: поджег перебитый бикфордов шнур, когда никаких надежд на взрыв уже не оставалось! А перед этим разведал форт и придумал, как сделать дамбу!

Часто мы недопонимаем и недооцениваем подвиг, мужество, благородство из-за того, что они вершатся на ваших глазах. Нам кажется — героическое происходит где-то там, у других, о ком пишут газеты, а свое — буднично и обыденно. Ромашкин, к счастью, все это понял и пошел в штаб к полковнику Караваеву. Где угодно, хоть перед самим Верховным, Василий готов был доказывать, что видел подвиг своими глазами, что Евгений Початкин погиб не случайно, а сознательно пожертвовал собой — Ромашкин даже сейчас слышит его последние слова: «Прощай, Василий!»

Но ему не пришлось ничего доказывать. С наблюдательного пункта полка в стереотрубы и бинокли хорошо видели, как действовали штурмовые отряды, как произошла заминка, едва не ставшая роковой для полка, и как Евгений Початкин, командир саперной роты, спас положение и сотни жизней своих однополчан.

Ромашкин рассказал лишь о некоторых подробностях. И все время, когда рассказывал и когда молчал, когда ел, курил, носился среди горящих домов Кенигсберга, выполняя поручения командира полка, — везде и всюду в ушах его, как в телефонной трубке, звучал уменьшенный и удаленный голос:

«Прощай, Василий!..»

И опять вставал перед глазами Женька, всегда веселый, озорной, смелый. Какое красивое мускулистое было у него тело! И вот ничего не осталось даже для похорон... Как хотелось ему в разведку! И получился бы из него отличный разведчик. Ах, Женя, Женя, совсем немного до конца войны осталось...

На третий день полк, пробиваясь через завалы и пожары, вышел к маленькой тесной площади. За ней бойцы увидели высоченные круглые башни с зубчатым верхом — замок прусских королей. Вся площадь и прилегающие улицы были запружены надолбами — «зубами дракона».

Над массивными воротами блестел огромный круг — это были часы. Они еще шли. Саша Пролеткин прислонился к углу дома и дал очередь по часам, сказав:

— Остановись, фашистское время!

Часы остановились, обе стрелки бессильно повисли.

На Пролеткина тут же напустился Рогатин:

— Ну, зачем ты это сделал? Говорят, четыреста лет часы шли! Привык безобразничать без понятия — то жирафа и бегемота стрелял, теперь вот часы исторические испортил! Дикарь необразованный.

Пролеткин растерялся, видя, что его поступок не одобряют и другие разведчики. В свое оправдание сказал:

— К вечеру от этого замка останется куча битого кирпича, даже не найдешь, где твои часы были.

— То в бою! Там неизбежно, — ворчал Иван. — А так нечего безобразничать.

На красной кирпичной стене замка ровными готическими буквами было написано: «Слабая русская крепость Севастополь держался 250 дней против непобедимой германской армии. Кенигсберг — лучшая крепость Европы — не будет взят никогда!»

К разведчикам подошел неведомо откуда взявшийся старик, сухой и скрюченный, с грустными глазами, в густой сетке морщин. Кланяясь и приседая, он боязливо стал говорить:

— Господа руски золдатен, пожалуйста, нет гранаты, не стреляйт уф это подвал. — Он показывал на низкие полуокна, выходившие на тротуар. — Там нихт немецки золдатен, там есть майне фрау, мой жина, мой бедни больной Гертруда.

— Не бойтесь! Мирных жителей мы не трогаем, — сказал Ромашкин.

— Я, я, — вздохнул старик и посмотрел на часы, которые остановил Пролеткин.

— На всякий случай повесьте над окном белый флаг, вон как те, — посоветовал Ромашкин, указывая на простыни, свисающие из окон в глубине дымной улицы.

— О, я! Я хотель такой флаг, но боялся офицерен унд золдатен эсэс. Он бросайт гранатен, где есть такой бели флаг.

— Откуда вы знаете русский язык?

— Я был руски плен, первый мировой война. Их бин золдатен оф кайзер.

— Во, братцы, исторический «язык», — весело сказал Пролеткин.

Ромашкин подумал: «Может, его Колокольцев ловил? Он же был «охотником» в ту войну. Но мало ли тогда было «языков» и разведчиков! У старика надо бы узнать что-нибудь более полезное».

— Скажите, нет ли в замок подземных ходов? Каких-нибудь каналов, речек под стенами?

— О, найн! Найн! дер Кенигсен-палас есть отшен крепкий, отшен крепкий оборона. — Немец помолчал. Потом, окинув солдат посветлевшим взглядом, сказал, тыча желтым скрюченным пальцем в сторону красных стен: — В это дверь...

— Ворота, — подсказал Саша.

— О, я! Данке шен. В это ворота ехал генералиссимо Сувороф — он бил генерал-губернатор Остен Пруссия.

Увидев, какое впечатление произвели его слова, еще более радушно сообщил:

— Это ворота ходил Наполеон Бонапарт нах Москау!

— А назад пробежал мимо этих ворот, — вставил неугомонный Саша.

Разведчики засмеялись, а старик, не понимая причины смеха, настаивал:

— Нет мимо — прямо здесь марширен!

Поскольку старик больше не сообщал никаких исторических сведений, Ромашкин спросил:

— Кто выехал из этих ворот двадцать второго июня сорок первого года?

Старик обреченно покачал головой:

— О, майн гот! Это нельзя было делать. Правильно сказаль мудри канцлер Бисмарк — нельзя делать война с Россия. Тот день отсюда ехал ин машинен фельдмаршал Ритгер фон Лееб.

— Данке шен, — поблагодарил Ромашкин, давая понять, что у них больше нет времени для разговоров.

Старик ушел, качая головой и тихо бормоча «Майн гот, майн гот».

Над разведчиками волна за волной прошли самолеты и сбросили бомбы на замок. Вздрогнула и затряслась земля. Красная кирпичная пыль и черный дым поднялись выше зубчатых башен. Взвод самоходных пушек бил в одно и то же место, чтобы сделать проломы. Но стены были четырехметровой толщины, а попасть «снарядом в снаряд» было не так-то просто.

Через несколько часов весь замок, как больной оспой, был изрыт глубокими кавернами. Стены и несколько башен обвалились внутрь двора, над которым клубился дым и взметнулись языки огня. Кто мог уцелеть там после такого ужасного обстрела и непрерывной бомбежки? Был дан сигнал атаки, и полки пошли на последний штурм. Но замок прусских королей, оказывается, был еще жив. Яростный огонь, красные и белые вспышки пулеметов, орудий и фаустов брызгали из всех щелей, амбразур и трещин. Площадь покрылась телами бойцов в серых шинелях, в выгоревших ватниках, в полушубках, в плащ-палатках и грязных, когда-то белых маскировочных костюмах. Эти бойцы не дожили до конца войны всего несколько дней.

Первый штурм замка был отбит.

Бомбардировка и артиллерийский обстрел возобновились. А к вечеру Ромашкин уже ходил внутри замка. Солдаты, взявшие его, сидели здесь же во дворе, заваленном обломками стен, черпали ложками из котелков борщ и кашу, запивали еду винами, извлеченными из погребов, дымили трофейными сигаретами.

День девятого апреля уходил в историю. Последние выстрелы слышались со стороны кенигсбергского зоопарка. Оттуда шли колонны пленных в обвисшей грязной форме, с мрачными лицами, испачканными сажей.

Пленные боязливо уступали дорогу, когда им навстречу попадались измученные группы людей в полосатой одежде узников. Это были освобожденные из лагерей, тюрем, подземных заводов — поляки, французы, голландцы, англичане, югославы, румыны, греки, итальянцы. Они шли весело, поднимали вверх сжатые кулаки, кричали нашим бойцам:

— Рот фронт!

— Спасибо!

Чернявый со впалыми щеками француз в полосатой робе, но уже в берете, вышел вперед и, блестя счастливыми глазами, обратился к Ромашкину, протягивая какую-то бумагу:

— Тоуварищ, передайте это для ваше командование, для ваше правительство!

И ушел, приветливо махая рукой.

Ромашкин прочитал:

«Господин премьер-министр, господа советские генералы, товарищи советские солдаты. Мы, французы, узники фашистов, выражаем вам в наш самый счастливый день очень большую благодарность за возвращенную нам свободу и жизнь. Мы никогда не забудем вас, дорогие друзья. Будь проклят фашизм!

Да здравствует Советская Армия!

Да здравствует СССР!

Да здравствует Франция!»

В конце множество подписей.

Ромашкин отдал эту бумагу подполковнику Линтвареву.

— Это очень ценный документ, — сказал замполит. — Его надо послать в газету.

Сверхмощная неприступная крепость Кенигсберг была взята Советской Армией в течение трех дней.

Впервые за всю войну не нужно было спешить, перегруппировываться и отправляться на какой-то другой участок. Бои в Восточной Пруссии почти всюду закончились. Только на Земландском полуострове, на берегах залива Фришес-Хафф, добивали сбившиеся туда остатки прусской группировки. Но там было достаточно наших войск, и части, взявшие Кенигсберг, остались вроде бы без дела.

Ромашкин всю войну мечтал отоспаться после окончания боев, думал: завалится на неделю и будет спать беспробудно. Но вот предоставилась такая возможность, а спать совсем не хотелось. Солдаты и офицеры ходили по огромному городу, на его улицах кое-где еще догорали головешки. Небезопасно было передвигаться между многоэтажными зданиями, выгоревшими внутри. Иногда махина в пять — семь этажей вдруг плавно кренилась и с грохотом падала, подняв пыль выше соседних домов.

И все же Ромашкин со своими ребятами ходил, рассматривая чужой мир, глядел на вывески кафе, магазинов, кинотеатров, мастерских, заглядывал в брошенные квартиры, разговаривал с вылезшими из подвалов стариками и женщинами. У них был измученный, пришибленный вид — еще не опомнились после бомбежек и артиллерийского обстрела.

Во дворах, скверах, на площадях толпились красноармейцы, умывались, сушили портянки у костров, варили еду, смеялись, отдыхали.

Ромашкин вместе с ребятами вернулся к кострам своего полка. В это время подъехали на газике член Военного совета Бойков и командир дивизии генерал Доброхотов.

— Ну, как жизнь, товарищи? — весело спросил Бойков.

С тех пор как Ромашкин видел его последний раз, Бойков немного располнел, лицо округлилось, но глаза по-прежнему были улыбчивыми и добрыми. «Забот стало меньше, — подумал Василий, — вот и поправился». Генерал увидел Ромашкина, воскликнул:

— Жив наш курилка! — И шагнул навстречу, протягивая руку.

— Живой, товарищ генерал, — ответил Ромашкин.

Разведчики гордо поглядывали на бойцов, сразу их окруживших: вот, мол, как наш командир с таким большим начальством, запросто!

— Что-то ты за войну мало вырос! Сколько хороших дел совершил, а все в лейтенантах ходишь.

— В старших, — поправил Ромашкин.

— Товарищ Доброхотов, надо поправить это дело. Скоро перейдем на мирные сроки выслуги. Надо Ромашкину хотя бы капитаном войну закончить. Заслужил!

— Поправим, товарищ член Военного совета, — сказал комдив. — В бою ведь так: воюет и воюет человек, делает свое дело хорошо, а мы к этому привыкаем, будто так и надо. Сегодня же отправлю представление.

— Мне по должности не положено, — смущенно сказал Ромашкин.

— И должность найдется, — успокоил комдив.

Ромашкин посмотрел на своих разведчиков. «Значит, придется с ними расставаться? Куда и зачем уходить мне от своих людей? А может, даже из полка заберут?» Василий торопливо стал просить:

— Товарищ генерал, может быть, довоюю со своим полком до победы, а там видно будет?

— Все, уже довоевался. Нет у нас впереди боевых задач. Мы войну завершили.

Вдруг зароптали, заговорили солдаты, молча слушавшие весь этот разговор:

— Как же так, а Берлин?

— Мы на Берлин хотим?

— Воевали, воевали, а Берлин без нас брать будут?

— Ведите нас на Берлин!

Бойков улыбался, потом негромко, чтобы затихли, сказал:

— Вы свое дело сделали. Остались живы, разве этого мало?

— Мало) Мы Берлин хотим взять!..

— Вот развоевались! — засмеялся Доброхотов. Генералы уехали по своим делам, а солдаты еще долго говорили о том, что в Берлине побывать надо бы.

Желание солдат из полка Караваева все же сбылось; конечно, не потому, что этого хотели солдаты, и не потому, что их просьбы учли генералы, а просто потребовалось усилить группировку, наступающую на Берлин. Пришел приказ — и некоторые части на машинах автомобильных батальонов стали совершать форсированный марш к центру Германии. Был среди этих частей и полк Караваева.

Замелькали готические надписи на белых указках — разные бурги, дорфы, ланды, фельды, хорсты, лебены: городки с красными черепичными крышами, домики с балкончиками, башенками, цветами на подоконниках, фольварки и господские дома, заводики, пивные, кафе, сосисочные, магазины, чистые леса, хорошо разлинованные поля, начинающие зеленеть свежей травой.

Автострада бежала в глубь Германии — великолепная, широкая, ухоженная, под нее ныряли или перелетали над ней по могучим мостам, нигде не пересекаясь, не мешая движению, рокадные дороги.

По обочинам автострады и по всем боковым дорогам струился поток людей. Они толкали перед собой тележки, несли на спинах мешки, вели нагруженные велосипеды, катили детские коляски. Шли на восток из неволи русские, белорусы, украинцы, поляки. На запад — англичане, французы, болгары, чехи и другие жители Европы. Они приветливо махали солдатам, которые неслись на машинах к Берлину добивать там фашистов.

К Берлину было стянуто так много частей, что не хватало места, дивизии стояли в затылок, ожидая возможности ударить по «логову».

Полк Караваева сосредоточился в пригороде, ждал отставшие тылы. Все радовались приближению победы, и в то же время как-то не верилось: неужели и вправду конец войне?

* * *

Уже не весь Берлин, а только его центр оставался в руках фашистов. Ну какая могла быть в этот момент для разведчика работа? И наши и немцы не сомневались, что боям осталось греметь недолго.

Раньше Василий со своими разведчиками определял силы и группировку противника, искал его резервы, выявлял позиции артиллерии, расположение штабов, разгадывал замыслы фашистского командования. Теперь ничего этого не нужно. Все ясно. Вот дымятся развалины Берлина, фашистской армии больше не существует, резервов нет, замыслов нет.

Ромашкин лазил с разведчиками по развалинам, приводил пленных, в которых теперь недостатка не было. В любом подвале без хлопот можно было взять фашистского офицера, а то и двух-трех. Порой они сами шли навстречу, выставив перед собой на палке белую тряпку.

Однажды Василию в голову пришла простая и ошеломляющая мысль: «А где же Гитлер? Ведь где-то здесь он, совсем рядом, в этих горящих и затянутых дымом развалинах. Вот бы кого захватить! Ну ладно, пусть даже не самого Гитлера, а какую-то высокопоставленную шишку, допустим, Геринга или Геббельса. Сейчас они все сбились в кучу, их наверняка охватила паника, будут удирать поодиночке. Какой для нас удобный момент!..»

Ромашкин отыскал начальника разведки майора Люленкова — он в покинутой хозяевами квартире устроил стирку.

— Вот, коверкотовую гимнастерку всю войну в «сидоре» протаскал, а теперь понадобится. Я думаю, большой праздник в честь победы будет. Наверное, столы вдоль улиц выставят, и будем пировать дня три, не меньше.

Когда Ромашкин рассказал о своих размышлениях, майор посмотрел на него с укором.

— Раньше я посылал тебя на задания, а теперь в первый раз хочу отговорить. Ну, зачем тебе эта затея? Героя получить хочешь? Ты и так герой, только без Золотой Звезды. Жив остался — вот тебе самая большая награда за все. Живи и радуйся. К тому же Гитлер не в наших с тобой масштабах. Им занимаются штабы покрупнее. Не уйдет!

— Я и не говорю, что мы одни ловить его будем, — настаивал Ромашкин. — Те, кому положено, пусть делают свое. А мы где-нибудь сбоку подстрахуем на всякий случай.

— Ты даже помешать можешь. Нам ведь неизвестно, где, что и когда предпринимается на этот счет.

— Можно согласовать. Спросить разрешение. Пойдемте к Колокольцеву. Интересно, что он посоветует.

Начальник штаба отводил душу за самоваром. Он пил крепко заваренный чай, держа в руке свой подстаканник, поглаживал его и, возможно, даже говорил, как старому другу: «Ну, вот мы и отвоевались...»

Ромашкина и Люленкова начальник штаба встретил радушно, усадил их за стол, стал угощать своим особым ароматным чаем.

Выслушав, с чем они пришли, Колокольцев долго и задумчиво смотрел на свой стакан. Ромашкин сейчас лишь заметил, что Виктор Ильич пожилой человек, кожа на его тщательно выбритом лице кое-где обвисает, под глазами припухшие мешочки. «Наверное, он очень устал, — подумал Ромашкин, — ему хочется покоя и тишины. Уж если молодой, здоровый Люленков меня отговаривал, то утомленный Колокольцев, конечно, не поддержит».

А Колокольцев, не торопясь, сказал:

— Есть в вашем намерении, голубчик, много «но». Даже если предположить, что штаб фронта или армии даст разрешение, где вы будете искать Гитлера? Сейчас там, — он махнул в сторону гремящего боя, — такое скопление, такая теснота, что вы не сможете даже пробиться к зданию ставки. К тому же у Гитлера, несомненно, очень сильная охрана.

— Я все это понимаю и не собираюсь лезть в его штаб. Мы притаимся где-нибудь неподалеку. Ведь должен он попытаться удрать? На самолете, в танке или в автомобиле. Вот мы и засядем где-то на пути к самолету или к машине. Гитлер наверняка не захочет, чтобы его бегство видели. Будет смываться тайно, с небольшой группой самых близких. Вот мы и защучим их в этот момент.

Колокольцев поморщился:

— Какие слова — «смываться», «защучим». Вы же будущий кадровый офицер!

— Извините, товарищ подполковник.

— Да, затея лихая! — внезапно оживился Колокольцев. — Правда, захват Гитлера не имеет сейчас стратегического или даже оперативного значения. Но смысл политический, логическая точка, так сказать, в этом есть. Эх, если бы не годы и не эти бумаги, тряхнул бы я стариной — пошел бы с вами!..

Ромашкин не ожидал такой удали от старого офицера, но сразу понял, что это бурлят в нем воспоминания о молодости и говорит душа «охотника» первой мировой войны. «Видно, тот, кто стал разведчиком, в душе остается им навсегда. И я, если доживу до старости, такой же буду».

Колокольцев долго звонил по телефонам, говорил с начальниками и какими-то старыми друзьями, наконец вернулся к столу, сказал:

— Как я понял, вышестоящие инстанции тоже предпринимают необходимые меры. Не хотели разрешать, но потом согласились. Правда, вам запрещено проникать в подземные укрытия немецкой ставки. И вы обязаны постоянно информировать по радио, где находитесь и что вам станет известно о Гитлере. А на все решительные действия обязаны получить особое разрешение сверху. Связь будете поддерживать своей рацией через меня. Сведений о том, что Гитлер покинул Берлин, пока нет. Ставка его здесь, все распоряжения идут из Берлина. — Колокольцев выпрямился, помолчал торжественно и значительно. — Ну, Василий Петрович, благословляю тебя на дело сие. Не отговаривал потому, что ты настоящий русский офицер и достоин славы, которая тебя ждет в случае удачи! Ни пуха тебе, ни пера. — Колокольцев обнял Ромашкина, троекратно поцеловал крест-накрест. — Иди! Когда все будет готово, вместе доложим командиру.

Прежде всего надо было подобрать хорошую группу. Ромашкин всегда был сторонником группы небольшой, состоящей из «зубров». И на этот раз решил идти с такой же. Первыми и непременными участниками будут Иван Рогатин, Саша Пролеткин, с которыми прошел всю войну. «На все задания ходили вместе, и на последнее пусть идут оба. Возьму еще Шовкопляса, Хамидуллина, Голощапова, Вовку Голубого, ну и радиста Жука».

Ромашкин застал разведчиков в веселом настроении. Взвод располагался в галантерейном магазине. Огромная витрина его была выбита и служила входом, а тяжелые двери были заперты на замок. Над дверью висели покоробившаяся вывеска и трубки неоновой рекламы. По магазину ходил Вовка Голубой, напялив на себя бюстгальтер и дамский пояс с резинками, а разведчики хохотали над ним, сидя на прилавке.

— Обязательно подарю эти цацки своей бабусе, — сказал Вовка, когда Ромашкин, хрустя сапогами по битым стеклам, вошел в помещение.

Благодушное настроение разведчиков еще больше насторожило и озадачило Василия. Они и прежде всегда были веселыми, но сейчас кончилась война. Может, реальная возможность остаться живыми уже подсекла тот задор и боевой азарт, с которыми ходили они на задания? Может, он переоценил их и желающих рисковать не окажется?

Ромашкин рассказал разведчикам о своем намерении. Старался говорить спокойно, скрывая волнение, которое бурлило в нем. Говорил, а сам пытливо и с опаской наблюдал за лицами ребят. Ему даже стало страшно — вдруг перед ним уже не те отчаянные парни, какими хотелось их сохранить навсегда в памяти.

— Я понимаю желание каждого из вас вернуться живым домой. Поэтому возьму только добровольцев, — закончил Ромашкин.

Пролеткин изумленно уставился на командира и воскликнул:

— Ну и голова у вас, товарищ старший лейтенант! Не голова, а бочка с мозгами. Это надо же! Такое придумали — самого Гитлера поймать! А мы тут сидим в этом магазине и ушами хлопаем.

Рогатин, по простоте своей, даже чуть приоткрыл рот и, не сказав ни слова, засопел, задвигал плечищами и стал собираться.

Опасения Василия оказались напрасными — разведчики остались разведчиками! Возникло совсем иное затруднение: он не знал, на ком остановить выбор, просились все, и никого не хотелось обижать. Обычно скромные, знающие себе цену ребята, не очень разговорчивые, когда речь шла об их заслугах и мастерстве, на этот раз не выдержали. Они обступили командира и, перебивая друг друга, просились взять на задание. Каждый приводил самые веские доказательства.

— Товарищ старший лейтенант, я с вами в дневной поиск ходил, — напомнил Пролеткин.

— Помните, еще в сорок третьем по льду в тыл ползали? — подсказывал Голощапов. — И флаг брал.

— Два ордена Красного Знамени, — произнес Шовкопляс, показывая на свою грудь.

— Не возьмете, один пойду, — пугал Вовка Голубой. — Я этого фюрера-мурера за усы из подвала вытяну!

Пришлось воспользоваться правом непререкаемости приказа. Оно обижало тех, кто не попал в группу, но Ромашкин ничего не мог поделать. Окончательный состав был такой: Рогатин, Пролеткин, Шовкопляс, радист Жук, Хамидуллин, Голубой, Голощапов.

Теперь нужно было установить, где находится Гитлер. Это могли сказать пленные. В них сейчас недостатка не было, их вели в тыл мимо магазина группами, а иногда и целыми колоннами. Ромашкин развернул на столе план Берлина, подумал: как умно и оперативно сработали в вышестоящих штабах — ко дню вступления в немецкую столицу план напечатали и раздали каждому офицеру. Прикинув, где находится магазин и какие улицы впереди, Ромашкин послал разведчиков подобрать из пленных кого-нибудь покрупнее чином. Вскоре Саша Пролеткин привел костлявого угрюмого офицера в очках, вытащив его из проходившей мимо группы пленных.

— Этот наверняка знает, где их фюрер. Уж больно рожа противная.

Ромашкин спросил:

— Известно ли вам, где находится Гитлер?

По усталому лицу офицера пробежал испуг, он торопливо ответил:

— Нет, нет. Я ничего не знаю.

Возможность стать причастным к делу, касающемуся фюрера, привела пленного в ужас. К офицеру подступил Саша Пролеткин. Стараясь выглядеть добрым, он, улыбаясь, сказал:

— Гитлер калут, понимаешь?

На этом запас немецких слов у него кончился, и по-русски он добавил:

— Крышка вам, понимаешь? Труба! Чего боишься?

Офицер внимательно выслушал разведчика. Он немного понимал по-русски и, уловив отдельные слова, ответил Пролеткину:

— Да, да, Гитлер калут! — И в знак согласия вяло приподнял вверх обе руки: сдаюсь, мол. Затем, обращаясь к Ромашкину, добавил по-немецки: — Но я не знаю, где Гитлер находится — на крыше или в трубе.

Офицер был слишком испуган. От такого едва ли добьешься толку. Пришлось отправить его в очередную группу пленных, которая брела по улице.

Ромашкин учел оплошность и следующим пленным прямые вопросы о Гитлере не ставил.

— Где находится штаб верховного командования? — спросил он пожилого майора.

Майор помедлил с ответом, косо взглянув на качнувшийся автомат в руках Шовкопляса, нехотя ответил:

— В тридцати километрах от Берлина в направлении Цоссена. — Офицер шагнул к карте и показал пальцем: — Здесь. В лесу. Майбах-один, Майбах-два.

Ромашкина охватило разочарование. Это было далеко — там даже не полоса другой дивизии или корпуса, там соседний фронт наступает. И, стало быть, полковым разведчикам туда нечего соваться.

— А может, он брешет? — спросил Рогатин. — Или не знает вовсе. Давайте других спросим.

Разведчики допросили еще нескольких пленных. Некоторые не знали, где находится верховное командование, а те, кому это было известно, неизменно указывали в сторону Цоссена. Ромашкин уже готов был примириться с постигшей его неудачей, как вдруг в комнату вбежал запыхавшийся Пролеткин. Он тащил за рукав испуганного гестаповца в черном мундире, с одним погоном на плече.

— Товарищ старший лейтенант, послушайте вот этого. Он что-то другое бормочет.

Пролеткин тут же продемонстрировал свою беседу с гестаповцем, из которой он заключил, что этот немец говорит о другом. Разговор выглядел так.

— Гитлер капут? — спросил Саша.

— Наин. Хайль Гитлер! — рявкнул гестаповец, выпятив грудь и вскинув вперед руку. Правда, он тут же опасливо оглянулся — не выстрелят ли ему в спину?

— Молодец, — одобрил Пролеткин и даже похлопал офицера по плечу. — А вот Рогатин наш говорит, что он сам Гитлера бах-бах из автомата.

Саша поманил к себе Рогатина и показал, как тот стрелял в Гитлера.

При всей опасности и неопределенности своего положения гестаповец все же улыбнулся и, замотав головой, сказал:

— Наин! Фюрер находится в имперской канцелярии. — Офицер указал при этом в окно по направлению к центру города.

Ромашкин подвел гестаповца к выбитой раме. Перед ними дымилась и грохотала недалеким боем улица, заваленная обломками домов.

— В рейхстаге? — спросил Ромашкин.

— Нет, в имперской канцелярии.

— Где находится канцелярия?

— По ту сторону реки Шпрее, на Фоссштрассе.

— А есть ли там поблизости станция метро?

Гестаповец посмотрел на русского офицера с нескрываемым презрением — неужели, мол, ты считаешь нас такими дураками? Он ответил с гордостью:

— Поблизости станция «фридрихштрассе», но она затоплена.

Василий подвел гестаповца к плану Берлина.

— Где?

Офицер лишь теперь догадался, что разговор идет не праздный и не о том, жив или мертв Гитлер. Поняв, что сболтнул лишнее, он побледнел и отдернул руку, занесенную над картой.

— Я ничего не знаю. Ничего вам не скажу. Можете меня расстреливать.

Убедившись, что он будет молчать, Ромашкин приказал отправить его на сборный пункт военнопленных.

Когда гестаповец был уже в дверях, у Василия мелькнула надежда вынудить его на разговор хитростью, и он спросил:

— Как ваше имя?

— Пауль Шредер, — ответил тот и тут же поправился: — Обер-лейтенант Пауль Шредер.

— Очень хорошо. Когда мы захватим Гитлера, я сообщу ему, кто именно указал нам место, где он находился.

Гестаповец побелел и едва устоял на ногах.

— Умоляю вас!.. Прошу как офицер офицера: не делайте этого. Они истребят весь наш род!

— Кто «они»? — насмешливо спросил Ромашкин.

Офицер смутился окончательно. Он, конечно, имел в виду гестаповцев, совсем забыв в эту минуту, что сам из их стаи.

— Я обещаю забыть вашу фамилию навсегда, если вы подробно расскажете, как лучше добраться до имперской канцелярии. — «Хорошо было бы взять такого проводника с собой. Однако это опасно. Он может закричать и выдать нас, когда поблизости окажутся немцы», — подумал Ромашкин.

Поколебавшись минуту, обер-лейтенант сказал:

— Нет. Больше я ничего не скажу.

Его увели. Василий не очень огорчился отказом. Что он может сообщить: по каким улицам идти? Так мы определим без него, по плану города. И это едва ли нам пригодится. Улиц почти не существует, все завалено рухнувшими домами и баррикадами. Нет, по улицам идти не придется. Будем пробираться напрямую — по дворам, из дома в дом.

Ромашкин наметил на плане маршрут к Фоссштрассе. Он был длиною всего в десяток кварталов. В мирное время потребовалось бы не больше получаса, чтобы его пройти. Но теперь в каждом доме, подвале и подворотне ожидает враг. И чем ближе к штабу Гитлера, тем плотнее будет оборона, тем упорнее и злее будут фашисты.

Чтобы действовать в расположении противника более свободно, решили переодеться в немецкую форму. Неподалеку, во дворе, похожем на букву «П», находился пункт сбора военнопленных. Туда и направились разведчики.

Пленные самых различных родов войск и званий сидели группами вдоль стен. Офицеры держались обособленно. У всех был неприглядный вид: грязные и закопченные, небритые и усталые. Большинство из них без страха смотрели советским воинам в глаза, а некоторые заискивающе улыбались и суетливо старались услужить.

В чемоданах и ранцах пленных нашлась необходимая одежда, разведчики подобрали каждый по своему росту. Затем в куче оружий взяли автоматы, пистолеты, гранаты. Закончив переодевание, осмотрели друг друга, чтобы не выдала какая-нибудь мелочь. Как обычно, не обошлось без шуток.

— Ну и фрицуга из тебя породистый получился! Настоящий Геринг, — хихикал Пролеткин, разглядывая Рогатина.

— А ты чистый Геббельс, — огрызнулся Иван, — такой же плюгавый да болтливый.

Ромашкин переоделся в форму эсэсовского офицера, и все пошли в штаб получить от командира окончательное «благословение». Когда деловой разговор закончился, Караваев сказал Колокольцеву:

— Дайте им конвой, чтобы довели до переднего края. Уж очень похожи, как бы свои не побили.

Разведчиков действительно могли принять за настоящих немцев. Их немало скрывалось в развалинах, и не все спешили сдаваться в плен, кое-кто выжидал, не вернутся ли свои, а некоторые даже постреливали.

В сопровождении веселых конвоиров группа двинулась к фронту. Это было вечером 27 апреля. Наши войска к тому времени окружили Берлин со всех сторон и с тяжелыми боями сжимали кольцо. Город горел. Сквозь дым, клубившийся над домами, солнце казалось бледным желтым шариком. Улицы были завалены рухнувшими стенами домов, битым кирпичом, искореженными автомобилями, танками, пушками, трамваями, трупами, касками. Чем ближе к переднему краю, тем громче треск автоматной и пулеметной стрельбы. Чаще и чаще щелкают в стены пули. Оглушительно бьют зажатые меж домов танки. Звук каждого выстрела мечется среди многоэтажных зданий, залетает в узкие, будто колодцы, дворы, с грохотом дробится о высокие стены. Осколки кирпича, штукатурки, стекол, дымящиеся головешки летят на головы. Дым щиплет глаза. Пахнет гарью и известковой пылью.

Наконец разведчики добрались до передовой. Здесь не было привычных траншей, проволочного заграждения и нейтральной зоны. Линия фронта разделяла два ряда домов. Эта незримая линия иногда перескакивала через тротуары и проходила через одно здание: наверху — наши; внизу — немцы. Порой линия вставала вертикально и вилась по лестничной клетке: на одной стороне ее — фашисты, на другой — наши.

В одном из подвалов разведчики легли рядом с автоматчиками и стали наблюдать в низенькие окна за противоположной стороной улицы.

Многие автоматчики была ранены. Тут и там на солдатах белели бинты с пятнами запекшейся крови. Однако никто не уходил в медсанбат. Куда там! Впереди рейхстаг. Да что рейхстаг — впереди конец войны! В подвале особенно гулко отдавались звуки выстрелов. Стараясь перекрыть шум боя, командовавший здесь сержант спросил:

— К фрицам в гости?

— С Гитлером побалакать хотим, — ответил Шовкопляс.

— Высоко замахнулись!

— Мельче не осталось. Да и вы нонче крупное дело завалили — Берлин берете!

— Ну, давай, давай, пусть знают наших!

В подвал вошел пожилой лейтенант и, узнав, что это за люди в немецкой форме, посоветовал Ромашкину:

— Вы, товарищ, зря не рискуйте, в тыл сейчас пройти невозможно. Улицу простреливают в несколько слоев. А через полчаса начнется общая атака. Мы ворвемся в дома напротив, а вы отрывайтесь вперед или куда-нибудь в сторону. Пока немцы разберутся, что к чему, успеете прошмыгнуть.

Василий согласился с добрым советом, решил подождать. Автоматчики, то вставая, то приседая у подвальных окон, беспрерывно стреляли. Иногда пули влетали в подвал и, как бичи, оглушительно щелкали по задней стене. Вдоль нее никто не ходил, все жались к передней стене. Разведчики тоже сидели на этой стороне, прислонясь спинами к холодным кирпичам, курили.

Наконец все стали готовиться к броску в атаку: подле окон и проломов автоматчики встают на ящики, бочки, груды кирпича, чтобы удобнее выскочить, дозаряжают оружие, ощупывают лимонки на поясе и в карманах. В уличном бою гранаты — незаменимое средство. Поэтому все запасаются ими, запихивают куда только можно. Лица солдат суровы, глаза устремлены на улицу. Каждому кажется: если успеешь перебежать дорогу, в домах будет не так страшно. Пусть там в квартирах и на лестничных клетках ждет рукопашная — это легче. Самое трудное — уцелеть, перебегая улицу. В домах напротив у всех окон, бойниц, чердачных отдушин притаились фашисты с пулеметами, автоматами, фаустпатронами и гранатами. Как только волна атакующих выкатится на тротуар, все эти огневые средства ударят в наших людей, будут валить их на землю, не допуская к стенам домов.

Но атакующие тоже не лыком шыты. Едва прозвучала команда: «В атаку, вперед!» — шквал пуль хлестнул по окнам противоположной стороны. Не снимая пальцев с курков, бойцы хлестали пулями по домам. Во что бы то ни стало не дать противнику высунуться! Короткий бросок — и наши ворвались во мрак развалин. Их встретили автоматные очереди, взрывы гранат, черные силуэты и гортанные крики фашистов.

Ромашкин стреляет по теням, которые мелькают в пыли и дыму в глубине комнаты. Слышит испуганные вопли раненых. Попал! Продолжая стрелять перед собой, он побежал к просветам окон. Оглянувшись, убедился — разведчики следуют за ним. Он перемахнул через подоконник, помчался к ограде — она кирпичная, высокая, с разбегу, пожалуй, не взять. Заметив в углу мусорный ящик, Ромашкин с ходу вскочил на крышку, заглянул через забор и, не обнаружив немцев, спрыгнул в узкий проулок. Рогатин, Пролеткин, Шовкопляс и остальные посыпались со стены за ним.

И тут Ромашкину показалось, что кого-то не хватает. Но сейчас не до этого. Разведчики вбежали в распахнутый подъезд, пересекли еще один двор. На очередной улице столкнулись с гитлеровцами. Они суетились возле окон. Кричали. Тащили к дверям мебель, устраивали завал. Ребята невольно шарахнулись к сводчатой арке, под которой никого не было видно. Но немцы не обратили на них внимания. Группа перебежала небольшой сквер. Здесь немцы рубили цветущие вишни и яблони. «Зачем их рубят? Неужели для того, чтобы нам не досталось?» — подумал Ромашкин, глядя, как падают нарядные деревца. Пройдя на другой конец сквера, он понял — немцы расчищают сектор обстрела. За сквером стояло большое здание, его подвальные окна были заложены кирпичом и превращены в амбразуры. Разведчики обошли здание стороной — там наверняка засел целый батальон. Форма — средство маскировки хорошее, но все же следует избегать прямых встреч с врагами.

Миновав несколько кварталов, они выбрали пустой дом и остановились передохнуть. Здесь выяснилось, что с ними нет Хамидуллина и Голощапова.

— Может быть, отстали или потерялись во время атаки? — спросил Ромашкин. — Кто видел?

— Хамидуллин не потерялся, — грустно произнес Пролеткин. — Он упал, когда мы выскочили из подвала. Не знаю, убит или ранен. Видел, что он упал.

— А Голощапов?..

Все скорбно молчали.

— Крепко ранен, — убежденно сказал Саша. — Если бы легко, не отстал бы. Ну, ничего, вылечат — мир уже скоро.

Это напоминание о конце войны вновь всколыхнуло всех. Разведчики заторопились, будто боялись, что война вот-вот кончится и не успеют они выполнить свое последнее задание.

Вот здесь, выходя из дома, убедились, что вражеская военная форма не так уж надежна. На перекрестке стояла грузовая машина, борта ее были опущены, в кузове возвышался стол, накрытый зеленой скатертью. Сначала Ромашкин подумал, что это огромный гроб, но потом понял — это действительно обыкновенный стол, и ничего больше.

За столом сидели три офицера. Один круглолицый, жирный, похожий на повара, в шутку нарядившегося в мундир, и двое худых, с темными, жесткими лицами. Автомобиль преграждал улицу, на которую хотели выйти разведчики. Василий прикрыл дверь, набросил цепочку и стал наблюдать в щель, что будет дальше.

К машине постепенно сходились солдаты, офицеры и унтеры. Эсэсовцы в касках, с автоматами на груди дальше машины никого не пропускали. Когда собралось человек пятьдесят, эсэсовцы окружили их и начали проверять документы. Они громко называли фамилии, а жирный офицер за столом записывал в книгу. Когда перепись закончилась, толстяк начал торопливо ругать задержанных. Он кричал, размахивал руками, гневно таращил глаза. Василий отчетливо слышал его голос, но не мог понять, что именно он кричит. Ясно было одно: ругается. Побушевав минут пять, он взял со стола чью-то солдатскую книжку, выкрикнул фамилию. От солдата, который отозвался, толпа отшатнулась и подалась в стороны. Жирный пошептался о чем-то с сидящими за столом. Те, как игрушечные, кивнули головой.

Эсэсовцы подошли к одинокой зеленой фигурке, оставшейся на середине улицы, и, подталкивая, повели солдата к тротуару. Его поставили к стене лицом и без команды выстрелили солдату в спину. Он, вздрогнул, сел на мостовую, эсэсовцы дали еще несколько торопливых очередей. Солдат повалился на бок, неудобно лег, поджав под себя руку.

Толстяк за столом еще что-то кричал и, как полководец, выбросил руку с пальцем, указывающим в сторону передовой. Задержанные дружно повернулись и побежали, опасливо оглядываясь на эсэсовцев.

Ромашкин понял — перед ними работал передвижной трибунал.

Между тем офицеры и эсэсовцы закурили, поглядывая в сторону разрывов, стали ждать, когда накопится новая партия. Двое солдат оттащили расстрелянного в подворотню. Ничего не подозревающие дезертиры, солдаты, отбившиеся от своих частей, и раненые снова стали накапливаться на перекрестке.

Воспользовавшись этим, разведчики прокрались пустым домом во двор, потом на соседнюю улицу и вдоль нее пошли дальше.

На небольшой площади им встретился не шагающий, а бредущий строй. Гитлеровцы шли не в ногу, вид у них был совсем не воинственный, головы у многих опущены, но кое-кто, выпятив грудь, шагал хлестким шагом. Разведчики, опасаясь, чтобы их не поставили в шеренгу, юркнули на лестницу, которая вела в подвал.

И тут Василий еще раз убедился, что немецкая форма — ненадежная маскировка. У входа в подвал их встретили бледные, исхудавшие женщины с детьми. Принимая за своих, женщины с ненавистью глядели на солдат и, преградив им дорогу, стали говорить что-то очень злое. Ромашкин понял только общий смысл. Они требовали, чтобы солдаты немедленно ушли. Опасались, что, затеяв перестрелку с русскими, они всех тут погубят.

Ромашкин попытался успокоить немок жестом: сейчас, мол, уйдем, не волнуйтесь. А сам слушал, как вверху по мостовой топает колонна. Он опасался только одного — лишь бы женщины не закричали и не позвали на помощь офицера. Немки поняли его почти правильно: приняв разведчиков за дезертиров, они понизили голоса и сердито шипели, как гусыни. Когда топот по улице смолк, разведчики поспешили удалиться.

По улицам, перегороженным баррикадами, изрытым воронками и заваленным рухнувшими домами, идти было тяжело. Местами пожарище так жгло, что по дороге пройти было невозможно, приходилось обходить. И все же в этом хаосе Ромашкин без труда определял, где находится. На каждом доме под номером было написано название улицы. Найдя ее на плане города, Василий намечал дальнейший маршрут, и группа пробиралась дальше по направлению к Фоссштрассе.

Сталкиваясь с немцами, военными и гражданскими, ребята быстро проходили мимо. В такое напряженное время всем было не до разговоров. Каждый куда-то спешил, стремясь как можно меньше находиться под обстрелом на улице.

При очередной передышке, когда группа укрылась в каком-то погребе от налетевшей авиации, Ромашкин подумал: «Едва ли кто, кроме разведчиков, попадает в такие отчаянные переделки. Летчики, танкисты, пехотинцы — все сходятся с врагом лицом к лицу, бьются в открытом бою. А мы окружены фашистами со всех сторон, да к тому же нас лупит своя артиллерия и долбит наша же авиация».

Переждав налет, двинулись дальше. От угла к углу, от стены к стене. Чем глубже проникали во вражеский тыл, тем больше встречалось военных и штатских немцев. Беженцы, резервы, тыловые учреждения, уходя из опасной зоны, в которую залетали пули, все плотнее сбивались к центру осажденного Берлина. Дома здесь были пустыми, многие из них разрушены, многие горели. Пожары никто не тушил, водопровод не действовал. Страшно, когда пожары не тушат. Дом горит, а люди бегут мимо, лишь бы подальше, чтобы не было жарко от пламени или не упал кусок обгоревшей стены на голову. В этом безразличии к пожарам особенно чувствовалась обреченность фашистов — зачем тушить, все равно конец.

На одном перекрестке солдаты приспосабливали дом к обороне: закладывали окна кирпичом и мешками, набитыми землей. А в сторонке сидел старик в черном помятом костюме и остругивал палку — он явно мастерил белый флаг, готовился к капитуляции. Офицер, заметив старика, вырвал у него палку, затоптал белую тряпку, что-то крикнул и в заключение дал ему увесистый пинок.

Глядя на фашиста, Ромашкин думал: «Правильно говорили, что в Берлин стянуты отъявленные головорезы. Вместо того чтобы прекратить бессмысленное кровопролитие, они продолжают уничтожать солдат, гражданских людей и свою столицу».

В одном из дворов занимала огневые позиции батарея, отошедшая с передовой. Многие артиллеристы были одеты в гражданские костюмы. Наверное, когда находились в непосредственной близости от наших войск, готовились к встрече с русскими. Хитро придумано: отбежал от пушки — и готово, уже мирный житель, можно кричать: «Гитлер капут, русс зольдат гут!»

Вечер перешел в ночь совсем незаметно. По сути дела, ничего не изменилось. Ромашкин посмотрел на часы — половина второго. Значит, уже 28 апреля. На улицах, как и вечером, было сумрачно, дымно. С наступлением ночи мрак не спустился на город, пожары тускло освещали улицы, в небе стояло зарево грязно-розового цвета.

В подвалах зажглись керосиновые лампы, свечи, коптилки. Теперь с тротуара хорошо было видно сквозь окна и проломы, что делается в подземельях. В одних — женщины, дети, старики лежали на матрацах, коврах, тряпье; каждая семья отгородилась от соседней чемоданами, узлами, занавесками. В других — вповалку рядами лежали солдаты, многие курили, красные огоньки вспыхивали при неярком освещении.

Все это время разведчики продвигались молча. Говорить нельзя: русская речь выдаст, за каждым углом может услышать немец — и тогда не уйти. Шли осторожно, часто сворачивали в дома и развалины, иногда подолгу сидели, пережидая, пока на улице или во дворе станет менее людно. Иногда Ромашкин вел разведчиков строем. Несколько раз поднимались на чердаки, пробовали связаться по радио со своими. Но как ни старался Жук, ничего не мог сделать: весь диапазон был забит голосами радистов, находящихся поблизости. В кольце окружения работали еще сотни немецких станций. В эфире был не меньший хаос, чем в самом городе.

Ромашкин надеялся, что ночью будет легче продвигаться вперед. Такой выработался рефлекс: ночь — союзница разведчика. Но в осажденном Берлине все было необычно. С наступлением ночи движение не уменьшилось, машины с боеприпасами продолжали сновать к фронту и обратно. Усилился поток дезертиров. Днем они отсиживались в развалинах и подвалах, а сейчас ползли из всех щелей. Наверное, поэтому появилось больше патрулей, часовых и другой охраны, все чаще стали слышаться окрики. Эсэсовские заград-отряды останавливали солдат и прохожих, тщательно проверяли документы. Многих забирали. Заметив это, разведчики свернули в ближний дом и стали советоваться — что делать дальше?

— А если по крышам попробовать? — спросил Саша Пролеткин.

— Не плохо бы, — одобрил Ромашкин. — Но сейчас сплошных кварталов нет, дома разъединяют пожары и развалины. К тому же дома разной высоты, десятиэтажный рядом с пятиэтажным. Как ты спустишься?

— По водосточным трубам. Веревки можно добыть.

— Все равно в пожар упрешься, — глухо возразил Рогатин.

— Спустимся, обойдем пожар — и опять на чердак, — защищал свое предложение Пролеткин.

— Хорошо бы забраться в метро, — сказал Ромашкин.

— Остановка «Фридрихштрассе» как раз около рейхсканцелярии.

— Тот немец балакал, что метро затоплено, — напомнил Шовкопляс.

— А может, затоплено не до самого потолка? Сделаем плотики и поплывем, — продолжал Василий, сам еще не веря в возможность этого.

Саша Пролеткин, как обычно, готов был на все и горячо поддержал командира:

— Здорово придумано! Немцы уверены — метро залито, а мы хлюп-хлюп и подплывем к фюреру под нос.

— Да тихо ты! — одернул Сашу Рогатин.

Прислушались. Все спокойно.

— В метро пустили воду из Шпрее или из Ландвер-канала, — продолжал рассуждать Ромашкин. — Уровень воды в реках, конечно, выше туннелей; вода на полпути не остановится. Если не закрыли шлюзы, она наверняка все заполнила до выходов на улицу. Давайте поищем другой путь.

Разведчики вышли в темный асфальтированный двор и обнаружили там открытый люк канализации. Пролеткин первым подошел к отверстию и осветил его карманным фонариком. В глубь земли уходила выложенная кирпичом горловина, на ней чернели металлические скобы. Саша вопросительно посмотрел на командира. Василий кивнул. Пролеткин стал спускаться по скобам.

Все смотрели в черноту ямы и с волнением ждали, что будет дальше.

Рогатин, как наиболее благоразумный и рассудительный, наблюдал за дверью и воротами, чтобы вовремя предупредить, если появятся немцы. Но вот внизу несколько раз мигнул огонек. Саша звал к себе. Стали спускаться. Рогатин и здесь показал свою дальновидность. Он оставался последним, и Ромашкин слышал, как громыхнула над головой тяжелая крышка. Правильно сделал, что закрыл, люк не должен привлекать внимания. Опускаясь все ниже, Ромашкин нащупал ногой выступ и выпустил из рук холодную скобу. Кто-то из разведчиков потянул его за рукав. Вокруг было черно, пахло, как в грязной, запущенной бане.

Саша мигнул фонарем, и Василий успел разглядеть сводчатый туннель, бетонную канаву в полу, по ней текла густая черная жижа, и две ступеньки вдоль канавы. На одной из ступеней стояла вся группа. Разведчики прислушались и, не уловив никаких настораживающих звуков, еще раз посветили фонариками. Туннель был чистым, если не считать булькающей струи в канаве. После опасностей, пережитых на улицах, он показался даже более удобным, чем развалины, где на голову то и дело падали головешки и сыпались кирпичи. Здесь не было дыма.

Разведчики прошли до первого перекрестка и остановились: куда идти дальше? Ромашкин достал план города и компас. Сориентировался: нужно идти на запад. Но верен ли компас? Поблизости проложены металлические трубы, они могут влиять на стрелку. Нужно было взять направление на поверхности. Ромашкин сказал об этом разведчикам, все возвратились к люку, а Рогатин и командир выбрались на поверхность. Подсвечивая фонариком, Василий определил направление на Фоссштрассе и подсчитал: пройти осталось не больше километра. Они снова спустились вниз и тронулись в путь, стараясь не шуметь и не зажигать фонари.

Первыми шли Голубой и Шовкопляс, они касались руками влажной стены и осторожно пробовали ногой бровку, прежде чем сделать шаг. Каждый понимал: поспешность опасна, если их обнаружат — в узком туннеле деться некуда, кругом бетон и кирпич, несколько пулеметных или автоматных очередей уложат всех. Вскоре рука Шовкопляса ощутила конец стенки, дальше была черная пустота.

— Якась дыра, скилько ни мацав, упереди стенки не чую.

Остановились, напрягли слух — ничего, кроме мягкого бульканья у ног. Подготовив оружие, Ромашкин на короткий миг включил фонарик. Оказалось, вышли к перекрестку. Темные своды туннелей отходили вправо и влево. Василий проверил направление по компасу. Стрелка не обманывала — Ромашкин и наверху определил, что идти надо прямо.

Вдруг всех остановил угрожающий рокот. Казалось, навстречу им неслась какая-то лавина. Разведчики включили фонарики. Ромашкин подумал, что фашисты открыли шлюзы и затопляют туннель. Вот-вот вода плотной стеной кинется на них из-за поворота, а люка, чтобы выскочить, поблизости нет. Гул продолжал нарастать. Вскоре он приобрел какой-то металлический звук и покатился над головами. Ромашкин все понял и облегченно вздохнул: это по улице шла колонна танков.

Разведчики довольно быстро продвигались вперед. По расчетам Ромашкина, над головой уже была Фоссштрассе. «Может, где-нибудь рядом с люком, из которого вылезем, окажутся удобные подходы к убежищу Гитлера? Если удастся его поймать, мы по этим же ходам утащим его к себе».

Нашли выложенный кирпичом колодец с железными скобами и благополучно выбрались из-под земли. Вошли в темный подъезд с массивной дверью с фигурной решеткой. Раньше решетка защищала стекла, сейчас от них остались лишь толстые, похожие на лед осколки. Над подъездом белела табличка с надписью крупными готическими буквами: «Фоссштрассе».

Решили подняться на самый верхний этаж — там безопаснее — есть путь для отступления на чердак, на крышу. Двери на самой верхней площадке оказались заперты. Но разве замок преграда разведчику, особенно такому, как Вовка Голубой? Он склонился над замочной скважиной, что-то сделал ножом, и дверь послушно отворилась. Помещение оказалось жилой квартирой. Дорогая мебель, ковры, одежда — все на своих местах. Видно, здесь жильцы были богатые. В просторном зале лежал большой ковер, в центре — полированный стол, стулья с высокими спинками. Фонарики выхватывали из темноты резной буфет с посудой, картины в золоченых рамах, бронзовые статуэтки. В спальне широченная кровать, на которую немедленно бросился Саша. Качаясь на пружинах, сказал:

— На такой с отвычки не заснуть, уж больно мягкая, подлюка!

Кабинет, еще одна спальня, кухня, ванная — все обжитое, нетронутое. Ромашкину стало грустно от этого благоустроенного и покинутого хозяевами жилья. Где-то далеко, по ту сторону войны, и у него осталась своя мирная, благоустроенная жизнь.

Решили остаться в этой квартире до утра, отдохнуть, поесть, а с рассветом определить, где находится рейхсканцелярия, и потом уж искать к ней подходы.

Саша Пролеткин так и не лег на кровать, он приткнулся рядом на коврике и тут же торопливо засопел.

Вовка Голубой незаметно выскользнул из комнаты, где была вся группа, и принялся лазить по шкафам, вскрыл все ящики в письменных столах, переворошил чемоданы. Бывший вор был в полной растерянности: кругом такое богатство — дорогая одежда, деньги, часы, ковры, и вот, оказывается, все это никакой ценности не представляет. Он хотел прихватить что-нибудь самое дорогое, но не мог решить, что же взять? Да и куда потом это деть? «А если командир узнает? Воровство, скажет, и на войне воровство. А ну их к дьяволу, эти шмутки! На всю жизнь не запасешь, а пока всем обеспечивают. Концы! Нет больше вора Вовки- Штымпа. Зачем это барахло, когда рядом люди умирают? Завязано! — подумал Голубой, улыбнулся и весело закруглил мысль: — Ну, во всяком случае, до конца войны, а там, как говорится, будем поглядеть!»

Жук долго настраивал радиостанцию, но, так и не установив связь, тоже лег спать. Рогатин, прежде чем лечь, подпер дверь на всякий случай тяжелым диваном. Обследовал, куда выходят окна, есть ли балкон, близко ли водосточные трубы и пожарные лестницы, нет ли выхода на чердак. В общем, к тому моменту, когда Саша уже выспался, Рогатин только начинал основательно укладываться. На кровать тоже не лег — мягкость была непривычной и ему. Но угол, облюбованный для ночлега, Иван застелил одеялом, под голову положил подушку. Прежде чем заснуть, сказал:

— Ложитесь, товарищ старший лейтенант, утро вечера мудренее.

А Василий, всю войну привыкший действовать по ночам, думал — правильно ли он поступает? Может, надо, пользуясь темнотой, искать убежище Гитлера? Но люди и сам он едва держались на ногах.

Рогатин хотел помочь командиру, не унимался:

— Точно вам говорю, товарищ старший лейтенант, утром голова варит лучше.

Вдруг откликнулся и Пролеткин, весело сказал:

— Правильно. Я тоже замечал, люди с утра всегда умнее.

Иван насторожился: Саша обязательно подковырнет именно его. Пролеткин между тем продолжал:

— Вот Рогатин, к примеру, как утром проснется, так сразу самые умные слова говорит.

Все притихли, ждали. Дальше должен последовать вопрос Ивана, но тот, зная Сашины повадки, молчал. Не дождавшись вопроса, Пролеткин пошел шарить в темной кухне.

В комнате, где располагалась группа, был полумрак, ее освещал отблеск пожарища. Ромашкин назначил Шовкопляса дневальным, а сам лег на кровать. Двери нескольких комнат выходили в зал — их оставили открытыми. Рогатин кряхтел, видно, не мог заснуть, озадаченный словами Пролеткина. Наконец не выдержал:

— Саш!..

— Чего?

— Какие слова?

— Ты о чем?

— Ну, какие у меня слова утром самые умные?

— «Доброе утро, Сашенька, вставай завтракать!» Вот какие.

Рогатин минуту помолчал и сердито буркнул:

— Трепло.

А Пролеткин тут же отозвался:

— Сейчас не утро, ничего хорошего ты сказать не можешь.

Ночь прошла для группы спокойно, ее не обнаружили, никто не пытался войти в квартиру, ни снаряд, ни бомба не угодили в их дом. А в городе продолжал греметь бой. Ночью он стал только чуточку глуше. Где-то неподалеку часто и сипло кашляли зенитки.

Утро 28 апреля было дождливым. Дождь гасил пожарища, дым стал сырой и едкий. Ромашкин рассматривал в бинокль серые, угрюмые дома, которые находились поблизости. Напротив, за неширокой площадью, высилось огромное здание с колоннами, облицованными мрамором. Во дворе мелькали фигуры эсэсовцев. Наверное, там размещалась какая-нибудь воинская часть. Соседство не из приятных! У дома, стоявшего наискосок, не было одной стены, лестничные клетки и квартиры на всех этажах просматривались до внутренних перегородок. Ромашкин вглядывался в даль, стараясь определить, куда вышли наши войска. Если судить по хлестким выстрелам танков, линия фронта с востока подошла к Александерплац и полицейпрезидиуму, а с севера — вплотную к рейхстагу. Наших отделяла от него только река Шпрее да площадь. В парке Тиргартен немцы копали траншеи. Глядя на план, Саша Пролеткин читал названия улиц:

— Герман Геринг штрассе. Шлиффен Уфер, Унтер ден Линден.

— А что означает «Тиргартен»? — спросил Голубой. — Тир там для стрельбы, что ли?

— Тиргартен в переводе «Зоологический сад».

— Стало быть, звери живут?

— Туточки кругом звери, куцы ни повернись, — заключил Шовкопляс.

— Не зря название такое дали: логово, — вставил Рогатин.

— Вот бы антилопу какую-нибудь прикастрюлить! — мечтательно воскликнул Пролеткин.

— А еще краше — кабана, — поддержал Шовкопляс. Рогатин неодобрительно покачал головой, с укором бросил Пролеткину:

— Жирафа забыть не можешь, опять из зоопарка хочешь кого-нибудь сожрать.

Ромашкин продолжал разглядывать улицу. «Где же находится Гитлер? Фоссштрассе — вот она, а в каком доме эта чертова рейхсканцелярия? — Вдруг у него мелькнула мысль: — Нужно взять пленного, он расскажет! И как я раньше не додумался? Всю войну таскал «языков» для других, а когда понадобился себе, сразу и в голову не пришло! Ночью пленного захватить было легче. Ну, ничего, гитлеровцы и сейчас бродят, как мокрые курицы. И не с такими справлялись».

О своих намерениях он рассказал разведчикам. Саша схватил автомат и сразу направился к выходу.

— Да цыц ты! — прикрикнул на него Рогатин. — План нужно придумать.

— Какой тут план? Выйдем в подъезд, я пальцем поманю фрица, который вам больше понравится. А вы тюкнете его по балде и поволокете сюда. Вот и весь мой план.

Для разведчиков такая простота была непривычной: прежде ползли по нейтральной зоне, снимали мины, резали проволоку, бросались на часовых, отстреливались, а тут действительно: позови — любой подойдет. Но Ромашкин возразил:

— Во-первых, нам любой фриц не годится. Нужен здешний, который хорошо знает Фоссштрассе. Во-вторых, нас могут увидеть из дома напротив. А если пленный окажет сопротивление и станет орать? Что тогда?

— Ну, насчет сопротивления не сомневайтесь, — успокоил Рогатин, показывая свой тяжелый кулак.

— Ты смотри, не до смерти, — предупредил Жук.

— Опыт имеем — в четверть силы, — усмехнулся Рогатин.

— Хорошо бы взять эсэсовца из дома напротив, — сказал Ромашкин: — Они здесь должны все знать.

Разведчики стали наблюдать за немцами во дворе и в саду, который окружал дом с колоннами. Солдаты и офицеры под дождь без надобности не выходили. Через каждые два часа отсюда по разным направлениям отправлялись небольшие колонны, силой до взвода, вскоре к дому возвращались такие же маленькие отряды — эта часть определенно несла караульную службу. У ворот и в траншеях, вырытых на ближайших перекрестках, охрана менялась в это же время. Иногда подкатывала машина, и офицеры торопливо пробегали в здание. Или наоборот, пустая машина подъезжала по блестящему асфальту, и офицер выходил из подъезда ей навстречу. Окна верхних этажей были пусты, выбитые стекла усыпали подоконники.

Разведчики спустились вниз. В квартире остался только Жук, пытавшийся установить связь.

Убедившись, что никто не помешает, приоткрыли дверь, выходящую на улицу. Первое, что привлекло внимание Ромашкина и даже удивило, — это рост эсэсовцев. Они были как на подбор: высокие, плечистые, здоровенные, каждый не ниже Рогатина.

— Видно, отборная часть, — шепнул Василий разведчикам.

— Породистые, сволочи, — согласился Пролеткин.

Немцы появлялись во дворе, уезжали и приезжали на автомобилях и мотоциклах, а за ограду выходили редко. Вероятно, им не разрешалось отлучаться, а может, не хотели мокнуть под дождем.

Пришлось вернуться в свою квартиру ни с чем. Ромашкин стоял у окна, жевал безвкусную волокнистую тушенку и продолжал следить за домом. Сверху было виднее, внизу мешала ограда, отвлекали проезжающие машины, танки, шагающие колонны. А здесь двор и сад просматривались глубже. Правда, загораживали ветки деревьев. Из сада поднималась металлическая мачта, по-видимому, антенна мощной радиостанции или громоотвод, а может быть, и флагшток.

Когда стемнело, пошли вниз. Ромашкин повел группу строем. Правда, строй жидковат, всего три человека, но так они выглядели менее подозрительно — похожи на патруль или смену караула.

Пересекли улицу и зашли во двор, примыкающий к саду. Ромашкин знал — двор не охранялся. Помогая друг другу, перелезли через ограду. Если обнаружат, едва ли удастся уйти. И это в последние дни войны! Несколько минут все стояли не двигаясь, привыкали к месту. Такое с разведчиками случается, это состояние похоже на спортивный страх: гулко и часто колотится сердце, пробегает по телу нервная дрожь; пройдет минута, другая, самообладание восстановится, и в голове снова побегут четкие быстрые мысли.

Когда обрели такое состояние, Ромашкин показал Пролеткину жестом, чтобы тот заглянул за угол дома. Саша, ступая осторожно, ушел и вскоре возвратился более смелой поступью, — значит, никого нет.

— Наблюдайте! — приказал ему и Шовкоплясу Ромашкин.

Они ушли к повороту. Рогатин ощупал раму окна, всунул в щелочку топорик, прихваченный с кухни. Этим топориком хозяйка квартиры, наверное, отбивала котлеты. Слегка покачивая топориком, Иван расширял щель и пытался открыть одну створку. Дерево хрустнуло, но створка не двигалась. Рогатин налег на свой инструмент, гвозди взвизгнули и чуть-чуть подались. Раздавшийся скрежет был похож на царапание ножом по стеклу — у Ромашкина свело челюсти, колючие мурашки побежали по спине.

В это время из-за угла выскочили Пролеткин и Шовкопляс, предостерегающе замахали руками. Все затаились и услышали тяжелые шаги. Шел один. Наверное, кто-то из здоровяков эсэсовцев. Саша глянул за угол, тут же отшатнулся и выдохнул:

— Офицер!..

Разведчики приготовились. В следующий миг эсэсовец, опрокинутый на спину, уже хрипел в цепких руках Рогатина. Саша быстро захлестнул фашисту ноги ремнем, а Голубой скрутил руки. Все это произошло так быстро, что эсэсовец не успел опомниться. Он начал извиваться и биться, когда связали. Рогатин и Шовкопляс подняли добычу и поспешили к ограде.

В квартире гитлеровец оглядел разведчиков, а они пленного. Обе стороны были одинаково удивлены. Немец недоумевал, почему его связали свои. А разведчики были огорошены тем, что перед ними стоял не офицер, а рядовой эсэсовец, даже не ефрейтор.

— Чего ж ты брехал? — надвигаясь на Пролеткина, спросил Рогатин.

— Я думал, он не меньше генерала, уж больно представительный.

Услыхав русскую речь, немец только теперь понял, что с ним произошло. Он замотал головой, замычал и стал биться в своих путах.

— Как будем допрашивать? — спросил Ромашкин. — Он может закричать.

— Унесем его в дальнюю комнату, там нет окон, и наготове подушку будем держать, — посоветовал Пролеткин. — Как пикнет, сразу заткну ему кричалку.

Пленного перенесли в ванную, прикрыли дверь и, посвечивая фонариком, еще раз внимательно осмотрели. У «языка» оказалось необычное удостоверение. Не серенькое, как у рядовых солдат, а в обложке из тонкой кожи, на плотной дорогой бумаге. Да и сам пленный выглядел необычно. Мундир рядового эсэсовца был сшит почему-то из тонкого добротного габардина. Нет, этот фриц не простая птичка! Вид у него действительно был генеральский: тучный, животастый, щеки обвисшие. Может, какой-нибудь крупный чин сбросил все регалии и надел погоны рядового, чтобы удрать, когда наступит последний час рейха?

— Пусть немного освоится, — сказал Ромашкин, — сейчас он плохо соображает. Все пока отдыхайте, Шовкопляс, останься здесь. Будем приглядывать по очереди.

Посвечивая фонариком, Василий стал читать документы пленного. Это был Ганс Краузе, 1910 года рождения, член фашистской партии. В графе, где обычно ставится номер полка и дивизии, были какие-то загадочные цифры и две буквы: «А-Н».

Успокоившись после опасной вылазки, Ромашкин стал обдумывать, как вести допрос. Ему хорошо запомнился испуг офицера, которого он спросил напрямик о Гитлере. Нужно вопросы задавать так, чтобы пленный не испугался и рассказал о том, что интересует разведчиков.

Ромашкин позвал Рогатина и Пролеткина. Эта мера была не лишней. Эсэсовец здоров как бык, и кто знает, какие у него намерения. Втроем вошли в ванную. Здесь светила парафиновая плошка, которую зажег Шовкопляс. Немец лежал в прежнем положении.

— Как он? — спросил Ромашкин.

— Кряхтит, — ответил Шовкопляс.

Пленного посадили на край ванны. Он смотрел испуганно, руки и ноги его оставались связанными, во рту кляп.

Василий сказал по-немецки:

— Вам разрешал говорить. Но если закричите, будет смерть.

Пленный закивал головой. Когда вынули кляп, он облегченно вздохнул и сказал густым сиплым голосом:

— Развяжите.

— Не все сразу. Ваша фамилия? — спросил Ромашкин, умышленно раскрыв служебную книжку.

— Ганс Краузе.

— Год рождения?

— Десятый.

— В какой части служите?

— Эскортный батальон Адольфа Гитлера! — с гордостью произнес немец.

Вот что означают буквы «А-Н»! Теперь понятно, почему эсэсовцы здесь отборные и в таких костюмах.

Пока все шло хорошо, загадочные буквы расшифрованы. Но что значит «эскортный»? Стараясь не спугнуть Ганса Краузе, Василий безразлично спросил:

— Какую задачу выполняет ваш батальон?

— Мы охраняем фюрера, — гордо ответил немец.

Он, вероятно, считал, что это известно захватившим его русским и вообще все происходящее — лишь вступление к настоящему допросу. А у Ромашкина так и запрыгало в груди: из личной охраны Гитлера! Вот она, ниточка, которая укажет дорогу в лабиринте рейхсканцелярии. Сделав усилие, чтоб скрыть охватившую радость, Василий иронически улыбнулся и, продолжая смотреть в удостоверение, пошутил:

— Вы охраняете пустой дом. Гитлер давно улетел в Испанию, к своему другу Франко.

Оскорбленный таким обвинением обожаемого фюрера, пленный твердо сказал:

— Неправда! Я его утром видел. Он здесь, в подземном бункере рейхсканцелярии.

— Уверен — это другой человек с наклеенными усами. Он оставил двойника, чтобы отвлечь от себя внимание, — настаивал Ромашкин.

— А Ева Браун? — спросил эсэсовец. — Уж ее никем не заменить. Ее фюрер никогда не бросит. И личные пилоты фюрера Битц и Бауэр тоже здесь.

— А где самолет Гитлера?

— Не знаю. Этого я не знаю, — Краузе явно насторожился.

— А что вы лично делаете в охране?

— Я дежурил у входа в убежище.

— Куда ходят караулы через каждые два часа?

— Это батальон СС. Ему поручена наружная охрана, их посты в домах вокруг рейхсканцелярии.

«Значит, здесь кроме эскортного батальона еще и батальон личной охраны, — отметил про себя Ромашкин. — Как же наконец выяснить, где рейхсканцелярия? Если немец поймет, что мы здесь как слепые котята, он перестанет давать показания или начнет врать. Это уведет нас по ложному следу». Продолжая вроде бы ни к чему не обязывающий разговор, Василий, усмехаясь, спросил:

— А Гитлер тоже выходит ночами погулять тайком?

Подобная вольность в обращении с именем фюрера показалась эсэсовцу кощунством. Он посмотрел на Ромашкина с ненавистью и зло ответил:

— Оставьте в покое фюрера, мы с вами очень маленькие люди, чтобы говорить о нем. Можете не сомневаться, мы сумеем постоять за нашего фюрера! — Немец кивнул в сторону дома, где его захватили.

«Уж не эта ли серая махина — рейхсканцелярия?» — подумал Ромашкин. И строго сказал:

— Ну, лично вам, Краузе, стоять за Гитлера уже не придется.

У фашиста сразу поубавилось спеси, он спросил с затаенным страхом:

— Расстреляете?

— Нет, здесь нельзя шуметь; мы вас повесим, — Василий показал пальцем на потолок.

Краузе совсем скис, жирные щеки его дрогнули и обвисли. Понимая, в каком состоянии он находится, Ромашкин, стараясь быть красноречивым, заговорил о послевоенной жизни:

— Война закончится через несколько дней. Все вернутся к своим фрау и детям. Люди будут работать, отдыхать. — Взглянув на большой живот собеседника, Ромашкин подумал: «Он определенно обжора» — и добавил: — Все будут есть вкусную пишу: курица, гусь, поросенок. Хорошо! Кофе, шнапс, сигары. А вы будете мертвый. Вас снимут с веревки и закопают. Товарищи будут считать вас трусом и самоубийцей. Никто не узнает, что мы вас повесили.

Немец смотрел исподлобья. Ох, если бы сейчас ему развязали руки, он разорвал бы Ромашкина!

Как заставить его говорить? Время шло, грохот боя в городе не умолкал. Скоро сюда придут наши войска, а Гитлер удерет из-под носа! И Ромашкин продолжал искушать пленного:

— Но вы можете остаться живым.

Эсэсовец с недоверием посмотрел ему в глаза.

— Что я должен для этого сделать?

Ромашкин схитрил:

— Мы должны уйти к своим. Но здесь всюду сильная охрана. Если выведете нас из этого района, мы вас отпустим.

— Не обманете?

— Даю слово офицера.

— На вас форма немецкого офицера, а наши офицеры умеют держать слово.

— Русские тоже.

Немец с любопытством посмотрел на него и признался:

— Первый раз вижу живого русского офицера.

— Вы согласны?

—Да.

— Но если попытаетесь обмануть, первая пуля вам.

Ромашкин достал пистолет из кобуры. Сказал, чтобы развязали пленному только ноги. Затем вывел его в зал. Остановились у окна. Рядом наготове стояли все разведчики. Василий стал быстро задавать вопрос за вопросом:

— Где несут охрану караулы?

— На всех улицах, которые сюда подходят. Крайние дома квартала превращены в крепости.

Ромашкин посмотрел на темные силуэты зданий. Оказывается, он с разведчиками по туннелю проник в центр квартала, оцепленного эсэсовцами.

Немец между тем продолжал:

— Второе кольцо охраняет рейхсканцелярию снаружи — ворота и входные двери. Оба кольца — это батальон СС. Наш эскортный батальон дежурит внутри здания.

— Где был ваш пост?

— В этом крыле канцелярии. — Эсэсовец кивнул на самый ближний край дома.

— Черт возьми! Мы, оказывается, вторые сутки находимся рядом с Гитлером! — сказал Ромашкин спокойно, чтобы немец по интонации не уловил его радости. — Значит, вы стояли у входа в бомбоубежище. А кто охраняет двери, выходящие в сад?

— За каждой из них стоят четыре парня из батальона СС.

— Где размещается свободная смена?

— Они спят на первом и втором этажах в бывших служебных помещениях. Сейчас дом пустой. Все генералы—в бетонных бункерах под землей.

— А где самолет Гитлера?

— Поверьте, я не знаю. До 24 апреля он был на аэродроме Гатов, но этот аэродром уже не действует. Я говорю правду. Двадцать пятого мы собирали население и подготовили уличную магистраль как взлетную площадку. Когда рассветет, увидите — вон там срубленные деревья и сваленные столбы. Мы убрали все, что может помешать взлету. На эту улицу уже садился один самолет. Прилетел генерал фон Грейм. Самолетом управляла его жена — Ханна Рейч. Она прекрасная летчица-спортсменка. Говорят, генерал Грейм будет назначен главнокомандующим воздушными силами вместо рейхсмаршала Геринга.

— Где самолет Ханны Рейч?

— Он где-то здесь замаскирован. Генерал фон Грейм не улетал, он у фюрера.

Эсэсовец стал пояснять, как пройти по дворам, чтобы выбраться из этого района. Однако Ромашкин его не слушал. Он уже думал о последующих действиях. «Через охрану в подземелье не пробиться. Самый удобный момент для захвата Гитлера — во время посадки в самолет. А если мы не справимся с охраной? Их все равно будет больше, чем нас. Правда, на нашей стороне внезапность. Хорошо бы схватить его и улететь на этом самолете. Но никто из нас не имеет понятия об управлении самолетом. Значит, Гитлер улетит? Этого допустить нельзя! Следовательно, встает такая ближайшая задача: разыскать самолет Ханны Рейч и вывести из строя мотор. Но сделать так, чтобы немцы об этом не знали. В решающий момент он не сможет улететь и попадет в руки наших. Они уже близко. Но как испортить мотор? Как пробраться к самолету и скрыться незамеченными?»

— Когда мы пойдем? — спросил Краузе.

— Обстоятельства изменились, придется задержаться.

— Обманули? — с укором сказал гитлеровец.

— Почему вы так думаете? Вас же не собираются вешать.

Василий пересказал разведчикам все, что узнал от пленного.

— Давайте думать, как быть дальше. Рогатин, отведи пленного в ванную и уложи, пусть лежит.

— Может быть, я его кокну? — спросил Вовка. — Что с ним возиться? Будет только мешать.

Это был самый верный и простой выход. Пленный действительно станет обузой, если водить его за собой,' он может удрать, улучив удобный момент. Ромашкин ненавидел фашистов, убивал их беспощадно в открытом бою. Но убить пленного не позволяла совесть. «Наивные все же мы, русские, — думал он. — Нас тысячами истязали в лагерях, умерщвляли в душегубках, и может быть, этот самый фашист стрелял в наших женщин и детей, а я не разрешаю его уничтожить». Но как Василий ни старался себя разозлить, ничего не вышло. Вид беззащитного связанного человека его обезоруживал.

— Нет, — сказал он Голубому, — не нужно. Отведите его в ванную. Потом видно будет.

После обсуждения создавшейся обстановки решили искать самолет. Разделились на пары — Ромашкин с Шовкоплясом, Рогатин с Пролеткиным. Радисту и Голубому поручили охранять пленного.

Остаток ночи разведчики лазили по развалинам. Ромашкин и Шовкопляс добрались до поваленных деревьев и столбов. Улица действительно была расчищена, воронки от снарядов засыпаны. Краузе сказал правду: улицу подготовили как взлетную полосу. Однако самолет обнаружить не удалось. На рассвете Ромашкин решил вернуться на свою базу. Вскоре пришли Рогатин и Пролеткин. Они тоже не нашли самолета.

— Будем изучать развалины днем, — решил Василий. — Пойдем в другие квартиры. Осмотрим все направления, может, увидим самолет из других окон.

На рассвете 29 апреля разведчики определили по шуму боя, что наши войска совсем близко. Они уже заняли Ангальский вокзал, Потсдамскую площадь и приближались к рейхсканцелярии по Вильгельмштрассе. Рейхстаг дымился, но еще не был взят.

День, как и вчера, нарождался пасмурный и хмурый. Моросил дождь. Гремели артиллерийские выстрелы. Дым по-прежнему застилал улицы. Ромашкин рассматривал при дневном свете рейхсканцелярию. Когда-то это гигантское здание, наверное, выглядело очень внушительно. Прямоугольные колонны, облицованные серым мрамором, явно претендовали на римское величие. Однако все это можно было лишь предполагать: теперь перед ними стояла огромная, исклеванная снарядами развалина. Многие колонны упали, все окна выбиты, мраморная облицовка покрошилась.

Днем так и не удалось обнаружить самолет. Ромашкин хотел взять еще одного пленного в районе взлетной площадки. Уж он-то должен знать, куда запрятали эту машину. Но все планы Василия нарушили события, развернувшиеся вскоре. В десять часов тридцать минут началась артиллерийская подготовка. Ромашкин понял: готовилось общее наступление советских войск. Дом, где сидели разведчики, задрожал и задребезжал остатками стекол, как мчащийся трамвай. Хорошо было видно сверху: снаряды рвались на крышах, как на поле боя, улицы и промежутки между домами затянула завеса дыма, во многих местах ее пробивали языки пламени.

В доме напротив началась паника. Фашисты бегали, как муравьи в горящем муравейнике. Но удирать было некуда. Наоборот, сюда с разных направлений стекались разбитые гитлеровские части.

Охрана канцелярии продолжала действовать — эсэсовцы не пускали отступающих за ограду. Но первое кольцо охраны — оно находилось на подступах, в укрепленных домах, — было прорвано. По Фоссштрассе беспорядочным потоком двигались грязные, измученные солдаты, автомашины, танки. Ими никто не командовал, они просто брели в ту сторону, куда еще можно было идти.

В середине дня разведчики отчетливо услышали автоматные очереди у станции метро «Фридрихштрассе», это было совсем близко. Ромашкин продолжал следить за рейхсканцелярией, там явно что-то замышлялось. Эсэсовцы принесли из глубины сада девять канистр, составили их в ряд. Караулить остался один, остальные ушли.

— Приведите пленного, — сказал Ромашкин.

Краузе поставили у окна, прикрыли занавеской, спросили:

— Что они делают?

Он всмотрелся, ответил:

— Возле канистр находится Кемпке — личный шофер фюрера.

— Они собираются заправить автомобиль?

— Не знаю.

Шофет Гитлера стоял на своем посту около часа. Но вот в дверях показались офицеры-эсэсовцы. Они несли большой, скатанный в рулон ковер. За ними шагали еще двое, эти несли что-то полегче, тоже продолговатое, завернутое не то в портьеру, не то в чехол от дивана.

Разведчики с интересом наблюдали за странной процессией. В ковер было завернуто что-то тяжелое. Офицеры заметно устали, на помощь к ним поспешили эсэсовцы из охраны. Однако офицеры не подпустили солдат к своей ноше, сами донесли ее к воронке от снаряда и бережно положили на дно.

Сразу же солдаты и шофер Гитлера стали сливать туда из канистр бензин. Потом, чиркнув зажигалкой, один из офицеров бросил ее в воронку. Голубое пламя мгновенно рванулось вверх. Эсэсовцы, стоявшие вокруг, отпрянули, но не разошлись, пристально смотрели на поднимающийся из воронки огонь.

Позже из газет стало известно, что Гитлер отравился и его сожгли во дворе рейсхканцелярии вместе с Евой Браун, которая тоже покончила жизнь самоубийством. Возможно, свидетелями именно этой сцены стали наши разведчики. Впрочем, настаивать на том, что они видели именно сожжение фюрера, Ромашкин не мог: в Берлине в те дни фашисты жгли многое: уничтожали и документы и трупы высокопоставленных деятелей рейха, пустивших себе пулю в лоб или убитых во время обстрелов и бомбежек.

Разведчики не придали особого значения увиденному: в это время произошло такое событие, что все забыли о костре, догоравшем в воронке.

Первыми загалдели и засуетились эсэсовцы. Они о чем-то кричали, что-то показывали друг другу, возбужденно размахивая руками.

Ромашкин взглянул в сторону, куда они показывали, но не увидел ничего особенного и не догадался, что же так обеспокоило фашистов. Вглядевшись внимательней, он все понял и на несколько мгновений онемел от радости. На дымящемся куполе рейхстага — он находился неподалеку, за колоннами Бранденбургских ворот, — билось родное красное знамя. Вокруг полыхали пожары, здание рейхстага тоже было в дыму, поэтому Василий не сразу заметил знамя.

Разведчики запрыгали от радости и негромко, чтобы не обнаружили, закричали «ура». Рогатин тряс немца за плечи и, сияя от счастья, почти кричал ему в лицо:

— Видишь, фашистское отродье, Гитлер калут! Войне капут!

Во дворе рейхсканцелярии еще чадили обуглившиеся свертки, но на них уже никто не обращал внимания.

* * *

Второго мая Берлин был взят.

Василий и его разведчики после задания выспались и отдохнули в полку. Здесь их поджидал Голощапов, один из двоих упавших на улице при прорыве группы в тыл гитлеровцев. Его ранило в плечо. В госпиталь он не пошел.

— Какой госпиталь, когда победа рядом? Да и вы на задании, я ж тут чуть с ума не тронулся, пока вы там лазили! — говорил старый солдат, пряча радость за напускной грубоватостью. Потом он рассказал печальные подробности гибели Хамидуллина.

— Его на той же улице срезало, наповал. Я подполз к нему, а он уже не дышит... Схоронил его сам, в последней братской могиле нашего полка.

Разведчики сходили к свежему холму земли, он оказался в том сквере, где фашисты, расчищая сектор обстрела, рубили цветущие яблони и вишни. Сняв шапки, ребята в скорбном молчании постояли у могилы.

После обеда почистились, приоделись и всем взводом пошли в центр Берлина, к рейхстагу. Было интересно поглядеть — какой он, Берлин, о котором так часто думали и говорили.

Город еще чадил, многие улицы были завалены рухнувшими стенами. Но уже всюду копошились люди: местные жители, вылезшие из подвалов и убежищ, пленные — вчерашние враги — и наши солдаты — те, кто брал с боем эти дома и улицы. Все вместе они растаскивали обгоревшие бревна, рельсы, мешки с песком, обломки стен, искореженные автомобили, танки, пушки. Надо было прежде всего расчистить проезжую часть, чтобы вывезти раненых и убитых, а живым доставить воду и пищу. На перекрестках уже стояли наши девушки-регулировщицы, лихо махали флажками и козыряли генералам.

На здании рейхстага развевались красные флаги, на Бранденбургских воротах тоже трепетал на ветру алый кумач. Все шли к рейхстагу. Огромный дом выгорел изнутри, над окнами чернели дымные полосы, крыша кое-где обвалилась, от купола остался железный скелет. Стены были избиты снарядами и пулями, крошево кирпича и штукатурки завалило тротуары и прилегающие клумбы. Площадь была запружена танками, орудиями, машинами — это отдыхали те, кто брал рейхстаг.

Солдаты и офицеры писали на стенах и колоннах свои фамилии.

Саша Пролеткин достал нож и сказал:

— А мы Берлин не брали? Да мы этот рейхстаг на день раньше других видели!

Он полез на подоконник, нацарапал: «А.Пролеткин из Ростова».

За ним последовали другие ребята. Василий тоже нашел чистое место под окном, наверх не полез, стоя на тротуаре, вырезал своей финкой: «Ромашкины — отец и сын». Царапая стену, думал: «Ты не дошел, но пусть твое имя будет здесь, я и за тебя и за себя воевал».

Вспомнив об отце, Василий погрустнел. Радость победы была с горчинкой не только у него. Каждый вспоминал тех, кого сразили пули на долгом пути к Берлину, кто шел рядом, но не мог сейчас так же, как они, написать свою фамилию на рейхстаге.

Читая имена победителей, Василий думал о погибших друзьях, они представлялись ему живыми. Вот отец в наглаженном синем костюме, при галстуке, всегда деловитый, озабоченный какими-то городскими делами. Василий так и не видел отца в военной форме, поэтому вспоминался он в своем гражданском костюме. Блестя золотыми зубами, встал в памяти улыбчивый, отчаянный Иван Петрович Казаков. В его доме теперь горе, родные даже не подозревают о той шутке, которую Петрович придумал для них. На все чудачества, наверное, были бы согласны его близкие — и траншеи отрыли бы, и по колена в воде ночь просидели бы, только бы возвратился их Иван. А Костя Королевич, голубоглазый, румяный, стоял, стеснительно потупясь, будто ни к боям, ни к подвигу никакого отношения не имел. И мудрый, добрый комиссар Гарбуз словно заглянул в душу Ромашкина и напомнил: «Повезу тебя на Алтай, подберем тебе самую красивую невесту в районе». А всегда остроумный, порывистый Женя Початкин шепнул: «Прощай, Вася, желаю тебе в мирной жизни всего самого хорошего». Был бы Женя прекрасным инженером... И скромный, всегда подтянутый, отменно дисциплинированный Коноплев. «Такой же, как я, школьник был перед войной».

Вспомнил Ромашкин и других отличных ребят — здоровяка Найдя Хамидуллина, не придется уж ему больше делать автомобили на Горьковском заводе; пекаря Захара Севостьянова, добрейшего русоволосого силача, который мечтал кормить свежим ароматным хлебом своих земляков. Тихо приблизился печальный, скромный и честный штрафник — профессор Нагорный, грустно улыбаясь, закрывал на груди рану, кивая головой, устало сказал: «Ничего, я дойду!» Целая вереница шумных румяных младших лейтенантов — выпускников училища, легших в землю на подступах к Москве, — уходила в прошлое.

Как и на параде 7 ноября сорок первого года, Ромашкин ощущал сейчас — вот она, история, и чувствовал ее поступь. В эти дни он как бы видел ту самую грань, о которой в учебниках пишут: «до» и «после». Теперь в жизни Ромашкина, хоть и коротка она по годам, было этих рубежей не меньше, чем у многих людей, проживших долгую жизнь: до войны, после войны. Новый, только начинающийся период представлялся радостным и солнечным. Он начинался великим счастьем Победы.

— Заровняют это все, — сказал Иван Рогатин, кивнув на фамилии на стенах и колоннах рейхстага.

— Время сотрет все: и надписи, и нас всех, — вздохнул Голощапов.

— Нас не сотрет. Мы теперь — история! — возразил Жук.

— Да, так прямо детишки в школах и будут изучать: жил-был такой геройский радист Жук, — съехидничал Голощапов.

— Каждого в отдельности не узнают, — спокойно ответил Жук, — но обо всех вместе станут говорить: — Здесь в одна тысяча девятьсот сорок пятом году бились советские войска и, прорвав мощнейшие укрепления, взяли Кенигсберг или вот этот Берлин.

— Дедушка Суворов, подвинься, дай место встать рядом, — хохотнул Пролеткин.

Вдруг Голощапов сказал совсем о другом, видно, давно его мучили эти мысли, и только сейчас старый солдат их выложил:

— А знаете, ребята, я никогда больше женку бить не буду!

Разведчики сначала засмеялись, потом притихли, поняли: эти слова важны для самого Голощапова. И вообще день такой торжественный, что каждый должен высказать или загадать самое заветное.

— А я завязываю навсегда, — сказал Вовка Голубой.

— А я учиться пойду на шофера, — восклинул Пролеткин.

— Я буду Галю кохати усе життя! — истово молвил Шовкопляс.

— А ты чего молчишь? — спросил Саша Ивана.

— А я что? Я... — растерянно заморгал Иван. — Я буду работать, так чтоб хребтина трещала!

— А вы, товарищ старший лейтенант? — не унимался Саша.

Василий, как Рогатин, опешил. Что же будет он делать после войны? Конечно, мечтал в дни затишья о службе в армии или об учебе в институте, о том, что женится на Зине, не раз сердце щемило от простого желания работать, делать своими руками что-то полезное людям. Но все эти мечты были мимолетными, потому что суеверно опасался: когда основательно все обмозгуешь, тут-то пуля тебя и подкараулит. Сейчас Ромашкин и сам не знал, какая у него была заветная мечта, но надо было что-то сказать, причем искренно, как все ребята, и Василий ответил:

— Поеду домой, помогу матери. Она много страдала во время войны. Ну, а потом, наверное, женюсь! Буду жить-поживать, детей наживать!

Девятого мая Ромашкин сидел за огромным дубовым столом в комнате подполковника Колокольцева. Вокруг стола — дюжина стульев с резными высокими спинками. В углу спокойно тикали высокие, как шкаф, часы. На стенах висели картины в золоченых рамах.

Виктор Ильич Колокольцев очень хорошо вписывался в эту богатую старинную комнату. Он чувствовал себя свободно, будто не жил несколько лет в сырых блиндажах, движения его были неторопливыми, изящными.

Ромашкин теперь был начальником разведки. После подсказки генерала Бойкова в дивизии быстро оформили документы — Ромашкин получил повышение и звание капитана. Люленкова тоже не обидели — он пошел начальником разведки соседней дивизии.

Став помощником начальника штаба по разведке, Ромашкин целыми днями работал рядом с Колокольцевым. Война кончилась, а бумаг в штабе не убавилось — отчеты о наличии людей, боеприпасов, ответы на бесчисленные запросы, заявки на продовольствие, организация караулов, внутреннего порядка, занятий, отдыха — все это, когда нет боев, оказалось, требует точного оформления приказами, инструкциями, графиками, расписаниями. Колокольцев учил Ромашкина сложной штабной премудрости, между ними сохранялась и крепла прежняя взаимная симпатия.

Сегодня Колокольцев пригласил Ромашкина в эту богатую комнату не случайно. Ему хотелось именно здесь осуществить то, что он задумал. Подтянутый и торжественный, он встал напротив Ромашкина и со значением произнес:

— Я намереваюсь, Василий Петрович, сделать вам небольшой презент. Я знал, вам нравилось мое пристрастие к русскому чаепитию. Так вот, примите, пожалуйста, и вспоминайте меня, старика, когда будете чаевничать...

Он раскрыл футляр, обтянутый синей матовой тканью, и перед Ромашкиным тускло блеснул отделанный бирюзовой эмалью подстаканник, рядом с ним в специальном углублении лежала чайная ложка с таким же узором на ручке, как и на подстаканнике.

Василий был растроган вниманием и подарком.

— Спасибо, Виктор Ильич, всю жизнь буду пить чай и вас помнить! — с чувством сказал он.

— Вот и славно. Сейчас мы его обновим. Серегин! — позвал начальник штаба и, когда ординарец вошел, спросил: — Как самовар?

— Готов, товарищ подполковник.

— Подавай.

Они сели на тяжелые резные стулья и стали пить чай, густой и прозрачный, ароматный и умиротворяющий.

— Я размышлял о вашем будущем, Василий Петрович, — задумчиво сказал Колокольцев. — Мне кажется, вам следует остаться в кадрах. Вы отличный боевой офицер. Я вспоминаю, каким вы пришли в полк — молоденьким, порывистым. Наверное, о подвигах мечтали?

— Еще как! — подтвердил Ромашкин.

— Теперь вы прошли великолепную боевую школу. Мне кажется, кроме личного опыта вы многому научились у Кирилла Алексеевича Караваева. К примеру, командирской твердости, стойкости, вниманию к людям. А у Андрея Даниловича Гарбуза — партийной мудрости и принципиальности. У друга вашего Куржакова — злости и ненависти к врагу. У Казакова, Жени Початкина и многих других — бесстрашию.

Ромашкин ждал, что скажет Колокольцев о себе. Но подполковник замолк, и Василий подумал: «А у вас я учился не только штабной культуре, но и патриотизму, любви к Родине без громких слов».

— Вам обязательно следует подготовиться и сдать экзамены в академию, вы... — Колокольцев не успел договорить, за окном, а потом по всем прилегающим улицам и вдали началась беспорядочная, все нарастающая стрельба.

— Что такое? — удивился Колокольцев.

Ромашкин на всякий случай вынул пистолет. «Уж не придумали ли фашисты какую-нибудь вылазку?»

На крыльце офицеров встретил сияющий ординарец. Он кричал во все горло:

— Все! Мир! Конец войне! Сейчас по радио объявили — сегодня, девятого мая, день полной победы.

Ромашкину очень захотелось быть в эти минуты со своими разведчиками. Он попросил:

— Позвольте, Виктор Ильич, пойти к моим ребятам?

— Идите, голубчик, и оставайтесь, сколько посчитаете нужным.

Разведчики стреляли из автоматов в небо, пускали ракеты, кричали, потрясали над головой руками. Ромашкин тоже стал стрелять вверх из пистолета и самозабвенно что-то кричал вместе со всеми. Когда радость немного улеглась, предложил:

— Идемте, братцы, гулять по Берлину!

— Сводите нас в рейхсканцелярию, надо посмотреть, где Гитлер сидел и куда мы чуть-чуть не забрались! — весело сказал Саша.

— Ну, ты не привирай, нам в помещение запрещено было проникать, мы только сбоку припека могли фюрера прихватить, — поправил Ромашкин. — И вообще, ребята, мой совет — будете рассказывать о своих похождениях, говорите честно, как было, правда всегда лучше любого вранья. Вранье как немецкий эрзац-хлеб: с виду на хлеб похож, а по сути своей — опилки, отруби!

У всех дверей рейхсканцелярии уже была выставлена охрана.

— Не ведено никого пускать, — сказал солдат, прохаживаясь перед дверью. Он отличался от разведчиков новенькой формой, был начищен, наглажен, сапоги блестели.

— Ты откуда такой бравый будешь? — полюбопытствовал Саша, разглядывая солдата.

— Мы комендатура. Подчиняемся только коменданту Берлина генералу Берзарину,— гордо сказал он.

— О! Так генерал Берзарин одно время нашей армией командовал! — обрадовался Саша.

— Вот иди к нему, может, по знакомству разрешит тебя допустить, — весело посоветовал часовой.

Разведчики пошли вдоль здания. Просить разрешения они, конечно, не собирались, надеясь найти какой-нибудь пролом в стене или окно с высаженной решеткой. Под ногами хрустели битое стекло, штукатурка.

Прилегающий к зданию двор был завален ветвями деревьев, срезанными снарядами, изрыт воронками. Летали какие-то наполовину обгоревшие бумаги, у ограды торчали из земли короткие головешки.

Возле двери, которая была видна из дома, где недавно сидела группа Ромашкина, стоял другой солдат — такой же начищенный, в новом обмундировании. Завидев приближающихся бойцов, он взял метлу и стал подметать площадку у двери. Василий удивился: чего это он? Но, подойдя ближе, понял — ему приятно показать, какой мусор он выметает: под метлой позвякивали, переливаясь серебристым блеском и черным лаком, немецкие награды — Железные кресты. Видно, высыпались из ящиков, которые валялись недалеко от входа.

— Послушай, друг, — обратился Ромашкин к солдату, все еще разглядывая кресты на земле. — Мы — разведчики, были здесь, когда фашисты занимали эти бункера. Нам бы хотелось посмотреть, что там к чему; мы ничего брать не будем, только посмотрим.

— Ну, ежели в таких смыслах, то пожалуйста, товарищ капитан, дозволяю! — ответил боец, а Ромашкин тут же узнал его.

— Бирюков?! Живой!..

— Как видите, целый!

— Ну, здравствуй!

— Здравия желаю, товарищ капитан!

— Ребята, это мой боец, мы с ним под Москвой стояли! — пояснил Василий своим разведчикам.

— Точно, стояли! — подтвердил Бирюков. — Я ведь все помню, товарищ капитан. Как вы меня попрекали. Как медведем называли. Вот глядите, стало быть, я стрелять лучше немца умею, ежели в Берлин его загнал! Теперь, стало быть, он не оправится, тут уж в тех самых полных смыслах, как водится!

— Дорогой ты мой, я так рад тебя видеть! Ты же мой первый солдат! Такую войну прошел и выжил! А где другие братья славяне — Оплеткин, Кружилин?

— Не знаю, товарищ капитан. Меня ведь вслед за вами чесануло. Танки опять утром пошли, один я изжарил. А другой прямо по мне из пулемета саданул. Считай, пополам перестрочил, как на швейной машинке. Пять пуль влепил, зараза! Но я живучий. Выдюжил. А в полк свой после госпиталя не попал. Хотел, конечно, да не пришлось. Далеко ушла война, покуда я лечился. Никто не знал, где наш полк. А насчет бункеров этих, товарищ капитан, вы сейчас идите и вертайтесь, пока моя смена придет. Только осторожно — там темно, побитые фрицы еще не все убраны, да по сторонам глядите, может, в какой комнатенке еще и живые хоронятся.

— А про Гитлера слыхал? — спросил Ромашкин.

— Да что слыхал: сначала он травился, но яд его не берет — сам хуже яда, потом застрелился. А после вот в этой самой воронке вместе с его бабой и любимой собакой сожгли и землей притрусили. — Бирюков показал на одну из воронок недалеко от дверей.

— Так мы все это в окно видели! — воскликнул Вовка. — Неужели это был Гитлер?

— Тут многих жгли,— и Геббельса, и его жену, и бумаги всякие, — солидно пояснил Бирюков.

— А ты откуда знаешь? — спросил Саша.

— Комиссии разные обследуют. Огарки от Гитлера, когда их вытянули из той ямы. Я даже в акте расписывался как свидетель: видел, значит, что и где найдено, и подтвердил.

— Точно определили, что сам Гитлер сгорел?

— Сперва сомневались. А потом дошли до точности. Девушка тут одна в той комиссии, младший лейтенант, хорошенькая такая, ладненькая, сказывала: теперь уж точно установлено — Гитлер сгорел и еще Ева Браун.

— А как установили-то? От них вроде бы жарковье для собак осталось, — допытывался Вовка.

Бирюков помедлил и, наслаждаясь своей осведомленностью, сказал:

— Нашли способ! По зубам! Тут его медицинская книжка была, а в ней записано, в каком зубе какая пломба вставлена. Все и совпало.

— Что же, зубы ему выдирали?

— Нет. Такое, как водится, при комиссии где-то там в госпитале сличали. А мы только разговор об этом слышали.

— Ну, ладно, пошли, братцы, а то сменят Бирюкова, нас назад не выпустят. Ты сколько еще продежуришь?

— Час простою, не больше.

Разведчики открыли тяжелую дверь и вошли в мрачный серый вестибюль. На полу валялись обломки потолка и огромная разбитая люстра. По широкой лестнице пошли вниз. Чем ниже, тем гуще спертый сырой воздух с запахом гнили и разлагающихся трупов. Внизу было темно, пришлось подсвечивать фонариками. От лестницы уходил вдаль длинный коридор, справа и слева двери

— открытые, закрытые, полусорванные. Под ногами лужи, бумаги, битое стекло.

Ромашкин заглядывал в комнаты, светил фонарем: письменные столы, выдвинутые и вырванные ящики, пишущие машинки, распахнутые шкафы и всюду бумаги, бумаги с предупреждением в верхнем углу «Geheim»

—«Секретно». Да, когда-то они были совершенно секретными, а сейчас никому не нужны: нет больше фашистского государства, его тайны теперь будет знать весь мир.

Ромашкин поднял с полу большую книгу, прочитал на обложке: «Геббельс. Малая азбука национал-социализма».

Комнаты, комнатушки, узел связи. Поворот коридора, спуск еще ниже. Огромный зал, пол затянут серой ковровой тканью. Валяются мягкие кресла, столы опрокинуты, разбиты плафоны на стенах, видно, здесь был бой с охраной. И вот кабинет Гитлера. Портрет Фридриха Великого висел на стене, а на полу валялись бумаги и фотографии. Василий увидел на одной из них Гитлера, гуляющего с овчаркой. На спинке поваленного стула висел серый френч. Может быть, Гитлера? Над кармашком приколот значок с фашистской свастикой.

Ромашкин взглянул на часы. Надо было возвращаться, чтобы не подвести Бирюкова да и самим не попасть в комендатуру.

Шаги отдавались в закоулках коридоров, казалось, кто-то идет вслед за разведчиками, подкрадывается откуда-то сбоку, выглядывает из черных провалов дверей. Ребята невольно передвинули автоматы из-за спины на грудь. Споткнувшись об ящик с бутылками, Вовка взял одну из них, показал командиру:

— Вино! Возьмем?

— Ну его к черту, может быть, отравленное, — отмахнулся Ромашкин.

Наверху вдохнули свежий чистый воздух.

— Будто в преисподней побывал, — сказал Иван.

— Она и есть, самый настоящий тот свет, — подтвердил Голощапов.

— Спасибо тебе, Бирюков, — поблагодарил Ромашкин. — Приходи в гости — мы на окраине стоим. Вот по этой улице прямо на восток дойдешь до трамвайного парка, там мы и стоим.

Полковник Караваев решил собрать офицеров полка. Хозяйственники подготовили обед в небольшом уцелевшем кафе. Столы сияли накрахмаленными скатертями и салфетками, вазами с цветами, фужерами, тарелками с золотыми ободками.

Большая желтая застекленная машина, заряженная патефонными пластинками, играла плавные вальсики. Немецкие повара и официанты улыбались, будто всю жизнь ждали встречи с советскими офицерами.

Караваев, помолодевший, хорошо выбритый, наглаженный, начищенный, улыбался, был весел, охотно шутил. Голубые глаза его струили теперь не леденящий холодок, а тепло летнего неба. Рядом с ним — Линтварев. Даже в самые трудные дни войны он бывал подтянут и аккуратен, а сегодня будто сошел с плаката, на котором изображалось правильное ношение военной формы.

— Товарищи, прошу внимания! — Полковник постучал ножом по бокалу. — Прежде чем начать наш обед, позвольте объявить только что поступивший приказ.

— Опять приказ! Не надо бы сегодня приказов, — сказал кто-то в зале.

— Надо! Это даже не приказ, а Указ! — Когда офицеры затихли, Караваев торжественно сказал: — Прошу встать! — И объявил Указ Президиума Верховного Совета о присвоении Початкину звания Героя Советского Союза посмертно.

Некоторое время царила тишина. Василий мысленно повторял дорогое имя: «Ах, Женя, Женя, как обидно, что не дожил ты до этого счастливого дня. Ведь ты вообще не должен был воевать. Мало кто в полку знал о твоей хромоте, думали, это от ранения. Тебе и в армии-то служить не полагалось».

— А теперь слушайте приказ, — продолжал Караваев. — Присвоены очередные звания: подполковника — командиру батальона Куржакову Григорию Акимовичу.

Офицеры дружно зааплодировали.

— Заслужил!

— Комбат — только вперед!

Командир читал фамилии других офицеров. Ромашкин искал глазами Куржакова и не находил. «Где же он? Не отмочил ли какую-нибудь штучку и сегодня? Он может!» Василий вспомнил, как дрался с ним в вагоне и как под Москвой Григорий сказал комбату: «Ты моим командирам эти карты не давай, они нам не понадобятся».

— А где Куржаков? — спросил Караваев. — Капитан Ромашкин, подойдите ко мне! Разыщите, пожалуйста, Куржакова.

Василий отправился к жилью Куржакова, его батальон располагался в трехэтажном сером здании бывшей школы на берегу канала. Солдаты ходили по двору, занимались кто чем. Один, истосковавшись по работе, сняв гимнастерку, чинил парты. Вокруг него, как зрители, сидели человек десять бойцов и следили за работой. Солдат трудился артистически, инструмент просто летал в его умелых руках.

— Ребятишки, они — что немецкие, что наши — все одно ребятишки. Чему их научат, тем и станут. Теперь мы немцев проучили, они и детишек своих научат хорошему. Вот, товарищ капитан, помогаю немцам, — объяснил солдат подошедшему Ромашкину.

— Комбата не видели?

— Они туда, в лесочек пошли, — сказал солдат.

— Кто «они»? С кем он был?

— Они одни, — удивился солдат: как это, мол, не понимать уважительного отношения.

Обежав самые глухие аллеи парка, Ромашкин вышел к пруду и остолбенел: на берегу с удочкой в руках сидел Куржаков! Он был спокоен, задумчив, на зеленых погонах уже блестели подполковничьи звезды.

— О, явился не запылился! — сказал Григорий. — Ты чего здесь?

— Тебя ищу.

— Зачем?

— Поздравить с подполковником.

Ромашкин смотрел на Куржакова и не понимал, почему он не рад?

А Куржаков, глядя в воду, сказал:

— Вот кончилась война. Добыл я победу. Оправдался перед народом за свой драп в сорок первом. — Григорий прищурил глаз, кольнул Ромашкина хищным взглядом: — Помнишь, как ты назвал меня в вагоне?

Василий смутился, он давно осудил себя за глупое поведение.

— Желторотый был, не понимал ничего.

— Ляпнул бы я тебе тогда пулю в лоб — не пировал бы ты сейчас в Берлине. Ну ладно. Так вот — конец войне, ты к маме поедешь, другие к женам, к старикам. А я куда? Один как перст. Не хотел я дожить до конца войны, искал смерти — ты знаешь. Но костлявая подшутила надо мной. Смерть — лакомка, счастливых выбирает. Таких, как я, обходит, горькие мы. И люди тоже не любях несчастных, держатся подальше от них. Вот я и ушел. Не хотел вам настроение портить на празднике.

— Вон что, а мы-то думали...

— Что думали?

— Да как в песне про Стеньку Разина поется: «Нас на бабу променял», — попытался Ромашкин сгладить шуткой неприятный разговор.

— Ну, это ты врешь. Не могли обо мне так подумать. Баб за мной никогда не водилось.

— Была война, теперь никто не осудит. Чем не жених? Молодой, красивый, весь в орденах. У Куржакова задрожали ноздри.

— Я тебя при первой встрече морду набил. Давай не будем этим же кончать наше знакомство.

— Не хотел тебя обижать.

— В сорок первом фашистский танк раздавил мою жену и сынишку Леньку. Дивизия недалеко от границы стояла.

Взгляд Куржакова при этих словах остановился, Григорий глядел, ничего не видя.

— Прости, Гриша, я же не знал. Ты никогда об этом не рассказывал.

— Да, были у меня с фашистами свои счеты. Думал, доберусь до Германии, за Нюру — сотню фрау, за Леньку — сотню киндеров пристрелю. А вот пришел — рука не поднялась. Из батальонной кухни солдатскими харчами их подкармливаю. Как ты думаешь — увидели бы это Нюра и Леня, что бы они сказали?

— Они бы тебя поняли.

— А почему этого не понимали те гады, которые давили танками?

— Вот кончилась война, теперь мы их об этом спросим.

— Спросить-то спросим. Только мертвые из земли не встанут. А у меня все с ними, там, по ту сторону войны.

Ромашкин попытался отвлечь Куржакова от тяжких мыслей.

— Нельзя так, Гриша, живой должен думать и о живых.

Куржаков вздохнул:

— Все ты правильно говоришь, тебе надо бы политработником быть. Что-то от Гарбуза к тебе перешло. Помнишь Андрея Даниловича? Любил он тебя!

— Он всех любил.

— Ох, мне чертей давал! Умел стружку снимать! Культурно, вежливо, но так полирует, аж до костей продирает! Меня тоже любил. Справедливый мужик был. Настоящий большевик. Вот я сидел тут, рыбу ловил, размышлял, что бы мне сейчас сказал Андрей Данилович?.. «Многое тебе прощали, комбат, на войну списывали. Теперь не простят. В мирной жизни все по-другому будет, по правилам, по законам. Если пить не бросишь, поснимают с тебя ордена и звания». — Куржаков посмотрел на Ромашкина, глаза его были полны своих дум. Очнувшись от этих дум, Григорий объяснил: — Нельзя мне пить. Все, завязываю! Вот поэтому и ушел с праздника. Ты же знаешь, какой я, когда поддам.

Куржаков стремился переменить разговор, прищурив глаз, спросил Василия с иронией:

— Ну, а ты навоевался? Помнишь, каким петушком на фронт ехал?

— Помню. Ты уж за все, ради победы, прости.

— Ладно, свои люди, сочтемся. Да и воевал ты хорошо, не за что на тебя обижаться. Откровенно говоря, не думал, что живой останешься. В общем, все нормально, все на своих местах. Ты капитан, я подполковник, так и должно быть. — Куржаков засмеялся. — Скажи командиру — все, мол, в порядке.

— Нет, Гриша, пойдем вместе, там нас ждут.

— Так не пью же я!..

— Вот и хорошо, другим пример покажешь.

— Ну и дошлый ты, Ромашкин! Идем.

Василий шел, едва успевая за Григорием. Это был прежний стремительный Куржаков — комбат-вперед, который в наступлении всегда находился на острие клина, вбитого в оборону врага.

* * *

Из Москвы поступил приказ: каждый фронт должен сформировать сводный полк для участия в Параде Победы. В этот полк надлежало включить наиболее отличившихся в боях офицеров, сержантов и солдат.

Когда в штабе 3-го Белорусского фронта распределили, из какого расчета должны выделять войска представителей, получилось всего по два-три человека от полка. Трудная задача встала перед командирами и политработниками — кого выбрать, у каждого второго целая шеренга наград на груди.

В полку Караваева это затруднение тоже преодолели не сразу. Хотелось дать представителя хотя бы от каждого батальона, но их три, а выделять приказано всего двоих. Полковник предложил послать Героя Советского Союза младшего лейтенанта Пряхина и прославленного командира батальона подполковника Куржакова. Но замполит Линтварев сказал:

— Пряхин достоин. А вот Куржаков может подвести и полк и фронт...

— Бросил он пить, — напомнил Караваев.

— Послезавтра три дня будет, — пошутил Линтварев. У него наладились служебные отношения с Караваевым, довоевали они без стычек между собой, но душевного контакта, дружбы все же не получилось.

— Кого же тогда? — припоминал командир полка, согласившись с Линтваревым.

У Колокольцева, который присутствовал при этом разговоре, было свое мнение, но он не спешил его высказывать, дал возможность поспорить командиру и замполиту, а когда они умолкли, спокойно предложил:

— Давайте пошлем Пряхина и Ромашкина. Наш разведчик — храбрый, хорошо воспитанный офицер. В полку его уважают.

— Тоже не безупречен, разговорчики может завести, — размышляя, сказал Линтварев. — Все это, конечно, в прошлом. Я с ним еще побеседую. Мне кажется, он подходящий кандидат.

Так Василий в начале июня очутился в Москве. Сводный полк 1-го Белорусского фронта разместили в старых казармах. Крепкие трех-четырехэтажные здания старинной кирпичной кладки с множеством приземистых служебных домов, пристроенных в разное время: склады, столовые, мастерские — все это было отдано участникам парада.

Даже на отдыхе, после большой войны, когда, казалось, можно было расслабиться, позволить себе некоторую вольность, сводный полк с первых минут зажил четкой, размеренной жизнью. Все были распределены по взводам, ротам, батальонам. Командиры в любую минуту могли поднять подразделение, знали, где находится каждый из подчиненных. Уходить из расположения разрешалось лишь с ведома старших. Очень своеобразные были эти подразделения — майоры, капитаны, рядовые стояли в общем строю — все были равные победители.

В общежитии круглосуточно дежурил наряд из самих же участников парада. Дежурили только рядовые, сержанты и младшие офицеры. От этих обязанностей был освобожден старший командный состав. У ворот в проходной несли службу солдаты, они были связаны телефонами со всеми помещениями.

К фронтовикам приходили друзья, знакомые, родственники, по цепочке внутренней службы от проходной летел вызов и быстро находил того, к кому пришли гости. К Ромашкину никто не приходил. В первый же день написал матери в письме: «Приезжай, где-нибудь устрою тебя на жилье, посмотришь Москву, целый месяц побудем вместе».

Ежедневно сводный полк занимался тренировками, подготовкой к параду.

А вечерами, после строевых занятий, участников парада приглашали на встречи с рабочими, студентами, школьниками.

Однажды Ромашкина и Пряхина попросили выступить в школе. Ученики, одетые в белые рубашки с красными галстуками, встретили гостей во дворе. Преподнесли букеты, окружили шумной гурьбой и повели в зал.

Первым выступал капитан Ромашкин. Ребята притихли. Сотни глаз пытливо и восторженно глядели на Василия. А он смотрел на старшеклассников и думал: «Совсем недавно я был таким, как они. О чем же рассказать? О том, как рухнули мои представления о войне? О том, что всегда было страшно на заданиях?.. Но разве можно такое рассказывать с трибуны? У ребят вон как глаза горят! Они жаждут услышать о геройстве и мужестве. Так что же, приукрасить? Соврать? Это совсем нехорошо. Но что же делать, я ведь не совершал никаких подвигов». Все же Ромашкин нашел выход — не обязательно говорить о себе! Разве мало во взводе было храбрых ребят? И он рассказал о Косте Королевиче, Коноплеве, Жене Початкине. Когда закончил, ребята долго били в ладоши. Потом подняла руку девочка с косичками, в белом фартучке, заливаясь румянцем, она попросила:

— Расскажите, пожалуйста, что-нибудь о себе.

Ромашкин опять растерялся, стал смущенно мямлить:

— Я, собственно, ничего особенного не совершил. Воевал, как все...

Василия выручил директор школы:

— Товарищ капитан, конечно, скромничает. Столько наград — и ничего не сделал! Вы, наверное, экономите время для вашего соратника. Спасибо вам, товарищ капитан, за интересный рассказ. Послушаем теперь Героя Советского Союза товарища Пряхина!

Василий понимал состояние Кузьмы, сочувствовал однополчанину.

Пряхин пылал так, что с лица исчезли веснушки. Он откашлялся и, стараясь выглядеть спокойным, сбивчиво заговорил:

— Воевать, товарищи, оказывается, легче, чем про это рассказывать...

Зал отозвался доброжелательным смешком.

— Я ведь тоже, как сказал товарищ капитан, особых подвигов не совершал. На Днепре мне Золотую Звезду дали. Одним из первых переплыл, вот и дали.

Ромашкин вспоминал, какой ад был на плацдарме, как они, по нескольку раз раненые, отбивали наседающих фашистов, обеспечивая переправу полка. Вот бы показать ребятам Кузьму Пряхина в том бою! У Василия зазвучал в ушах срывающийся на фальцет, мальчишеский голос Кузьмы — так он тогда командовал, стараясь перекричать грохот боя.

И вот стоит Кузьма, ярко освещенный электрическим светом, Золотая Звезда и ордена сверкают на его груди, а рассказывает он так скупо и неинтересно, просто невозможно слушать. Василию хотелось вскочить и поведать ребятам, какой отчаянный и бесстрашный парень Кузьма Пряхин. Удерживала лишь напряженная тишина в зале. «Слушают, — значит, нравится».

— После Днепра война пошла веселее, — рассказывал Пряхин. — Верите ли, до самого Кенигсберга лопату из чехла не вынимал, ни одного окопа в полный профиль не отрыл. Все в отбитых у фашистов сидел. Раньше, бывало, пока оборону прорвем, карта у командира роты капитана Куржакова на всех сгибах протрется. А тут пошло — не успевают новые листы раздать, а мы уже прошли эту местность.

«Не то говоришь, Кузьма, — думал Ромашкин. — Покажется ребятам война веселым, легким делом. И я не о том говорил, надо бы сказать, как гитлеровцы госпиталь разгромили, как тетю Маню, врачей убили, как могилу отца тяжело увидеть. О том, что от Москвы до самого Берлина — сплошное пожарище, трубы от печей да головешки, наши братские могилы и рвы с расстрелянными мирными жителями». Василий смотрел на празднично украшенный зал, на легкие белые рубашечки, алые галстуки, счастливые лица ребят. «А нужно ли им об этом рассказывать? Зачем омрачать их веселые, чистые души? Им хочется услышать о подвигах. А на войне ведь не думают о них, даже свершая их, не думают. Что же получится, мы прошли через одну войну, а им будем рассказывать про другую? Не дело это. Эх, жаль, нет Андрея Даниловича Гарбуза, он бы во всем разобрался, разъяснил, что к чему».

Рассказ Пряхина ребятам понравился, они долго аплодировали. Потом та же девочка с косичками спросила:

— Скажите, правда ли, что умирающие на поле боя перед смертью шепчут имена любимых?

Ребята и даже педагоги неодобрительно зашикали на девочку.

— Нашла о чем спросить!

— А я хочу знать. Я об этом в книге читала, — смущенно защищалась девочка.

Кузьма ответил не сразу, подумал, потом сказал:

— Как тебе объяснить, милая, — не знаю. Умирают люди на войне просто: ударила пуля или осколок — и упал человек. А мы дальше идем вперед. Нам останавливаться нельзя. Что говорят люди перед смертью, мы не слышим... Одно знаю точно — лозунги и всякие речи, как это в кино показывают, они не произносят. Вот у меня на руках друг умирал, пожилой человек, бороду носил, а пришел конец — маму позвал. «Больно, — говорит, — мне, маманя». На том и погас.

Школьники проводили фронтовиков до ворот, целые охапки цветов надарили. Всю дорогу Василий и Кузьма раздавали эти букетики — кондукторшам в троллейбусе, девушкам в метро, милиционершам.

Однажды позвонил дежурный с проходной — вызывают капитана Ромашкина.

«Кто пришел? — думал Василий, быстро шагая через двор к воротам. — Знакомых у меня в Москве нет. Может, кто-нибудь из выпускников училища услыхал мою фамилию и решил навестить? А может быть, мама приехала?»

На улице Ромашкину приветливо замахала женщина, она стояла у детской коляски. Только подойдя ближе, Василий узнал ее:

— Таня?

— Я очень изменилась?

Таня теперь не была той девушкой, которую видел Ромашкин в сорок первом после парада, не было в ней ничего и от пожелтевшей, болезненной, какою встретил на фронтовой дороге под Смоленском. Перед ним стояла красивая, молодая женщина: полная, лицо белое, напудренное, карие глаза приветливо улыбались. От нее шло тепло и запах детского тельца, какие обычно излучает кормящая мать. В коляске сидел карапуз, он таращил круглые глазенки. «Где же я его видел? Откуда я знаю этого малыша?» — удивленно думал Василий. Он был уверен, что видит ребенка впервые, но в то же время личико это несомненно встречал много раз и прежде.

— Черт возьми, так это же Линтварев! — воскликнул Ромашкин, узнав наконец в коляске крошечного замполита. — Надо же быть таким похожим! Как с одного негатива отпечатаны!

— Точно, вылитый папа, — сказала Таня.

Ромашкин уловил в ее словах гордость и в то же время оттенок печали.

— Узнала, где стоит полк нашего фронта, думаю, схожу — кого-нибудь своих обязательно встречу. Спросил, кто из штаба армии? Никого. А из 926-го полка Линтварева? Сказали — капитан Ромашкин и Пряхин. Ну, Пряхина я не знаю, а тебя попросила вызвать.

Василий глядел на Таню и никак не мог смириться, что эта бойкая молодая женщина — та самая девушка, которую он одно время даже принимал за героиню. В Тане не было ничего общего не только с мужественной фронтовичкой, но и даже с самой Таней сорок первого года — строгой, немногословной, собранной. Теперь Таня не переставая говорила, она словно боялась: если остановится, то заговорит Ромашкин — и тогда придется слушать ей. И разговор у нее был какой-то «бабий» — про керосин, продукты, какую-то соседку, которая не была на фронте, но много болтает вздора про фронтовых жен.

— Ну, а с Линтваревым у тебя как? — спросил Ромашкин.

— Письма пишет, посылки шлет. Чуть не каждый день просит фотографии сына присылать. Любить Витьку. Мы его Виктором в честь победы назвали, — Таня кивнула на сынишку.

— Ну, а дальше как будет?

— Не знаю, Вася. Вот хочу с тобой посоветоваться. Я ведь одна с Витькой осталась. Отец погиб, мама умерла. Друзей на фронте побило. Огляделась вокруг — одни бабы. Ты да девчонки из штаба армии — вот самые близкие теперь.

— Что я могу тебе посоветовать? — сказал Ромашкин, подумав: «Совсем недавно был школьником, и вот уже за житейскими «взрослыми» советами ко мне обращаются!» — Наверное, надо прежде всего думать о нем, — Василий погладил мальчика по теплой головке. — А почему ты не хочешь сойтись с Линтваревым? Он тебя не просто обидел, а полюбил ведь. И в сынишке души не чает, сама говоришь.

— Все это так, — задумчиво молвила Таня. — Но как вспомню его первую жену, так сердце переворачивается. Он ей тоже в любви клялся. А меня увидел — забыл. Значит, и со мной будет жить до первой встречной?

— Ну, это ты напрасно! — остановил ее Василий. — Есть недостатки у Линтварева, но чтобы за бабами волочился, такого я никогда не замечал. В этом отношении он строгий.

— А я?

— Что ты?

— За мной увивался.

— Полюбил, значит, всерьез, по-настоящему. Ты этого не допускаешь?

— Вроде любит. Жить вместе упрашивает. Но мне ту, другую, женщину жалко. И значит, соседка моя, склочница, права — мы у них на фронте мужей поотбивали? А я разве отбивала? Сам он навязался на мою голову.

— Ты мне рассказывала раньше — тоже его полюбила, он раненый был, культурный, обходительный, помнишь?

— Сперва любила. А потом возненавидела, когда узнала, что обманул. Ну, сказал бы он, что женат, ничего с собой поделать не может, ведь все по-другому сложилось бы. А он скрыл.

— У первой жены дети есть?

— Нет.

— Вот видишь, и это надо учитывать. Вообще многое переменилось. Теперь ты все знаешь, у вас пацан, Линтварев любит тебя и ребенка. Старая семья не склеится. Как видишь, все к тебе сошлось. От тебя зависит — быть вам счастливыми или нет.

— Почему ты его сторону держишь? — вдруг раздраженно спросила Таня. — Он тебя в штрафную роту упек, а ты его защищаешь!

— Совет просила, вот я и советую. Объективно, без своих обид. Да и Линтварев теперь не тот, он во многом изменился. Жизнь его пошкрябала, канцелярскую спесь в окопах пообдуло. Это тоже учти.

— Учту, — вздохнув, сказала Таня.

Они еще поговорили. Василий все смотрел на мальчика и поражался его сходству с отцом. Таня пригласила в гости к себе. Обещала еще прийти к Ромашкину, она жила недалеко. Он проводил ее до трамвайной остановки, поднял коляску на площадку вагона и, спрыгнув на ходу, помахал вслед дребезжащему трамваю. Вокруг сновали веселые, говорливые люди, девушки в цветистых платьях, смеялись школьники, перебегая улицу. Как это бывало уже не раз, Василий очень остро ощутил сладость простой мирной жизни: улица, ходят люди, мчатся автомобили и трамваи, казалось бы, ничего особенного, обычная будничная суета, но как она прекрасна! Как приятно видеть все это, ходить в полный рост среди людей, не опасаясь ни пуль, ни снарядов. Какое, оказывается, простое и непритязательное человеческое счастье.

Ночью полк разбудили дневальные. Именно разбудили, а не подняли по тревоге. Спокойно, негромко скомандовали:

— Подъем! Вставайте, товарищи. Будет генеральная репетиция.

Ночные подъемы прежде всегда происходили по взвинчивающему, будоражащему призыву: «В ружье!» Сегодня не надо было спешить, но срабатывала годами выработанная привычка: одевались быстро, бежали к умывальникам. Через несколько минут все были готовы. Собрались во дворе, а времени до построения осталось еще много. Закурили. Посмеиваясь, Кузьма сказал:

— Так вот и дома ночью толкнет жинка в бок, а ты первым делом в сапоги вскочишь!

Москва спала. Тихая, умиротворенная. Лампочки светились, убегая вдаль, вдоль тротуаров. «Как трассирующие пулеметные очереди, — подумал, глядя на них, Василий. — А круглые пятна света на дороге похожи на воронки, только белые... Так и буду, наверное, всю жизнь войну вспоминать».

Хотел Василий прогнать навязчивые фронтовые сравнения, но куда от них денешься, уж так устроен человек — все видит через свое прошлое, пережитое. Глядел Ромашкин на красивые высокие дома, широкие подметенные улицы, а вспоминались те, по которым шел на парад в сорок первом: скорбные улочки, холод, мрак, окна, заклеенные белыми бумажными крестами, дробный стук промерзших подметок по мостовой.

Вдали над входом в метро засияла большая красная буква «М». И тут же встала перед глазами Василия другая «М» — синяя, и вспомнились слова Карапетяна: «Это для маскировки, чтобы немецкие летчики не видели. До войны эти буквы были красные». И вот она, эта алая, сияющая буква «М».

Генеральная репетиция парада проводилась на Центральном аэродроме, что на Ленинградском шоссе. Асфальтированное поле размечено белыми линиями с точным соблюдением размеров Красной площади. Красными флажками на деревянных стойках были обозначены Мавзолей, ГУМ, Исторический музей, собор Василия Блаженного.

Войска, генералы перед строем, командующий и принимающий парад освещены ярким белым светом прожекторов. Под прямым ударом их лучей вспыхивали белым огнем ордена, медали, никелированные ножны генеральских шашек.

Когда рассвело, принялись за дело фотографы и кинооператоры, они сновали между рядами, выбирали особенно колоритных фронтовиков, благо было из кого выбирать, каждый сиял целым «иконостасом» наград.

Вдруг Ромашкину показалось знакомым лицо одного невысокого журналиста. Он был в очках с толстой роговой оправой. «Где я его видел? — припоминал Василий. — На кого-то похож? Такого очкарика вроде бы не встречал. Да и всего-то в жизни знал одного журналиста — Птицына. Того, что с нами ходил на задание и был ранен. Но тот был без очков и, наверное, умер... И все же...»

— Товарищ, вы не Птицын?

— Ромашкин! — воскликнул очкарик и тут же обнял Василия. — Живой?

— Я-то жив, а вы как выцарапались?

— Обошлось. Читали заметку?

— Спасибо. Каждый разведчик на память сохранил.

— Боюсь спрашивать — не все, наверное, дожили до победы?

— Не все. — Василий рассказал о тех, кто погиб.

— Я ведь тогда случайно остался жив, — пояснил Птицын, — и не только потому, что был ранен в живот. По дороге в ваш полк разбились очки, запасных не было. Возвращаться время не позволяло. Я с вами почти слепой мотался. Ни черта не видел!

— Когда отбивали фашистов, тех, что сбоку к нам в траншею влетели, — помните? — я заметил, уж очень вы по-учебному стреляли, одну руку назад, другую с пистолетом далеко вперед, прямо как в тире!

Птицын смеялся:

— Вот-вот. Гитлеровцы у меня в глазах словно тени мелькали, почти наугад стрелял.

— Как же вы отважились идти без очков с нами?

— Материал нужен был срочно. На войне каждый по-своему рискует. Запишите мой телефон, адрес. Встретимся, поговорим. Я ведь москвич.

Василий записал, а Птицын все не уходил, рассказывал:

— Я часто вспоминал о вас. Хотел разыскать, но не знал полевой почты. После ранения здесь, в Москве, лечился. Знаете, что я сейчас вспоминаю?

— Конечно, нет. Столько было за эти годы!

— Видится мне парад сорок первого. Снег падает. Суровые лица, настроение тяжелое. Хочу написать статью — сравнить тот и этот парад.

— Я тоже тогда был на площади.

— Это же здорово! Может, я и возьму за основу ваши переживания — тогда и теперь?

— Только не это! — воскликнул Ромашкин, вспомнив, как стесненно чувствовал себя при каждой просьбе рассказать о фронтовых делах. Желая уйти от этой затеи, Василий перевел разговор на другое. — Вы знаете, у меня тогда даже неприятность произошла.

— Какая?

— Собственно, не на параде, а позже, в госпитале. Смотрел я кинохронику и заметил, что снежинки перед Сталиным не летят и пар у него изо рта не идет, а ведь в тот день мороз был. Вот я возьми и скажи об этом. Чуть политическое дело не пришили. Даже потом не раз припоминали.

— А что же тут политического?

— Не знаю.

— Тем более что вы правы. Я эту историю хорошо помню. Мы, журналисты, всегда знаем больше других. Тогда ведь что было. Парад готовили втайне. Чтобы немцы авиацией не смогли помешать, Сталин разрешил включить радиостанции только тогда, когда начал речь. И кинооператоры приехали с опозданием, их поздно оповестили. Сталин почти половину речи произнес, когда они прибыли. Доложили после парада об этом Сталину. Боялись, конечно, но все же доложили. Согласился Сталин повторить речь перед киноаппаратом. Снимали его в Кремле, в помещении. Так что вы абсолютно правы и еще раз проявили наблюдательность разведчика.

Птицын и о предстоящем параде знал то, что не многим было известно. Ромашкин спросил его:

— Почему Парад Победы назначили на двадцать четвертое июня? Мне кажется, более логично было бы проводить сегодня, двадцать второго июня, в день начала войны.

— Идет Сессия Верховного Совета, решили не прерывать ее работу, сейчас, сами понимаете, народнохозяйственные заботы на первом плане. Война, победа — уже история.

Ромашкин не раз думал: в каком порядке пойдут фронты, кому будет предоставлена честь открыть Парад Победы?

— Наверное, первыми пойдут те, кто брал Берлин, — 1-й и 2-й Белорусские, 1-й Украинский фронты? А вот из них кому отдадут предпочтение?

Птицын знал и это:

— Разные варианты предлагались. Но трудно сказать, какое сражение было решающим: битва под Москвой, за Сталинград, под Курском или взятие Берлина? Да и другие баталии не менее значительны. Ну хотя бы освобождение Кавказа, оборона Ленинграда. Да мало ли! Генеральный штаб решил мудро. Пойдут, как и полагается в военном строю, с правого фланга. Каким было построение действующей армии? Правый фланг у Северного моря, левый — у Черного; так и пойдут: Карельский фронт, Ленинградский, Прибалтийский и так далее.

— Хорошо придумали, никому не обидно. — Ромашкин показал на строй рослых солдат, которые на тренировки ходили после всех фронтов. — А что это за ребята? Какие-то палки у них в руках. Несут, несут, потом швыряют эти палки на землю и дальше шагают.

Птицын улыбнулся, за толстыми стеклами очков глаза весело сверкнули:

— Этого я вам не скажу! Знаю, но не скажу. Пусть будет сюрпризом. Ну, мне надо работать. Надеюсь скоро увидеть вас. Звоните и приходите ко мне домой в любое время без всяких церемоний. — Птицын задержал руку Василия, склонил голову немного набок, тепло сказал: — Ведь мы фронтовые друзья, это очень многое значит!

В тот же день у Василия произошла еще одна неожиданная встреча. Только отоспались после ночной тренировки, пообедали, Ромашкин собирался побыстрее уйти в город, чтобы не угодить в какую-нибудь группу «встречающихся». Он хотел просто походить по улицам, посмотреть Москву, людей, метро — так и не побывал еще на всех станциях. У проходной Ромашкина радостно окликнул дежурный:

— Вот он! Сам идет.

«Ну, влип! Выступить пригласят», — с тоской подумал Ромашкин.

— К вам барышня, — с игривой значительностью сказал дежурный.

«Может быть, Верочка из Куйбышевского аэропорта? Но она не знает, что я в Москве. Или опять Таня?»

Под деревом стояла молоденькая девушка, на ней было красное с крупными белыми горошинами платьице, на стройных ножках сандалетки из тонких ремешков. Волосы у девушки светлые, крупными волнами они опускались на плечи. Загорелое лицо освещено приветливой улыбкой.

Василий удивился, он никогда прежде не встречал эту девушку. Только показались знакомыми большие распахнутые глаза. Вот их где-то видел.

— Вы ко мне?

— Да, — девушка заулыбалась еще приветливее.

«Где же я ее видел? Глаза... глаза». И вдруг вспомнил: мешочник тянет с буферов вагона мальчишку и у мальчишки были такие глаза.

— Вы, наверное, сестра Шурика? — спросил Ромашкин.

— Нет, — сказала незнакомка, качнув головой, красивые мягкие волосы прошлись по спине.

— Тогда не знаю...

— Я — Шурик, — весело сказала девушка.

— Как Шурик?

— Тот самый Шурик, которого вы подобрали в дороге, — девушка с удовольствием наблюдала за растерянностью капитана. — Мальчишке проще добираться до Ташкента, вот я и стала Шуриком. В больнице меня остригли под машинку, так что не трудно было преобразиться. В общем, это я. Вот вам доказательство. — Она подала письмо. — От вашей мамы.

Василий быстро пробежал глазами строки, уловил главное:

«...Приехать не могу — работа. Шурочка очень славная девушка, привязалась я к ней. Но у нее свои заботы. Обстоятельства требуют возвращения в Ленинград... А я бы рада была видеть ее рядом всю жизнь...»

«На что ты, мама, намекаешь? — подумал Василий, украдкой мимо листа еще раз оглядывая Шурика. — «На всю жизнь», — прозрачно и понятно. Но разве это так делается, мама? Шурочка хорошенькая, даже красивая. Но мы, наверное, очень разные люди. Она девчонка. Мне ближе Вера, Таня или кто-то похожая на них. С биографией. С этой птичкой мне и поговорить не о чем будет...» Думая об этом, Василий приветливо улыбался, он вправду был рад и удивлен такой неожиданной переменой Шурика. Вспомнились некоторые детали из первой встречи: как безмолвно, с мольбой глядела на Василия с буферов вагона — мальчишка кричал бы, отбивался, а она молчала, лишь просила взглядом, а дома она заперлась в ванной и только худенькую руку высунула за одеждой, вспомнился и злой огонек в ее глазах, когда Василий вернулся от Зины.

— Мама пишет о каких-то обстоятельствах. Может, я могу помочь?

— Спасибо. Вы и так для меня многое сделали. В Ленинграде осталась бабушка. После блокады она, бедная, никак не придет в себя. Вот послушайте, что пишет. — Шура достала из сумочки письмо, стала читать с середины: «Дорогая внученька, терзает меня совесть, все молодые померли, а я живу. Ну, если богу так угодно, должна я заботы о вас принять на себя. Пока всех не определю, в землю спокойно не лягу». — Голос Шуры задрожал, она опустила письмо, стала рассказывать: — После блокадного голода у бабушки мания — хочет всех внуков поближе к хлебу пристроить. Двоюродных сестер моих — Катю и Любу — уже определила продавцами в хлебный магазин. Вот и меня зовет и ни о какой иной работе, кроме хлебопека, для меня слышать не хочет. Помру, пишет, тогда как знаете, а при мне чтобы рядом с хлебом были. Надо ехать, помочь бабушке преодолеть этот страх.

«А может, мы будем помогать бабушке вместе? Может, мамино пожелание сбудется? — вдруг подумал Василий, глядя на Шуру. — Совсем она не птичка, жизнь позади трудная, не легче моей фронтовой. И вообще, наверное, неспроста мы встретились, такая великая война шла, народ в движении, все перепуталось, смешалось, а мы вот встретились. Может быть, это судьба?»

Шуре будто передались мысли Василия, она поглядела ему в глаза, потом опустила веки, потупилась, видно, нелегко ей было говорить об этом:

— Мама ваша очень добрая и отзывчивая. — Шура помедлила, грустно улыбнулась. — И наивная. Да, именно наивная. От большой любви к вам. Она желает вам счастья и хочет сотворить его сама, своими руками. Считает вас еще мальчиком. Мы с ней о многом говорили, мечтали. Я соглашалась с ней, поддакивала, не хотела огорчать. Но вам скажу...

— Вы меня тоже считаете маленьким? — улыбаясь перебил Василий.

— Почему?

— Пытаетесь разъяснить. Может быть, я сам разберусь во всем?

Шура смутилась:

— Я хотела. Я думала. В общем, вы должны знать — я гордая! После того, какой вы меня видели, кормили, как нищую... Между нами никогда и ничего быть не может. Поймите меня правильно, я благодарна вам за помощь, даже за большее — за спасение. Как Шурик, я люблю вас и преклоняюсь перед вами. Но поймите меня и как женщину. Униженная женщина никогда не может быть счастливой. Я что-то не то говорю, да? Простите меня. Все как-то спуталось, неожиданно усложнилось.

— А не начать ли нам с той минуты, когда все было ясно? — предложил Василий.

— Как это? — светлея и по веселому тону Василия предчувствуя облегчение, спросила девушка.

— Вернемся к тому, что ты приехала! Здравствуй, Шурик!

— Здравствуйте, Вася!

— Ну, как там мама?

Они были вместе весь день. Обедали в ресторане. Сходили в кино. Потом Василий достал Шуре билет на Ленинградском вокзале в воинской кассе. А вечером проводил Шуру. Когда поезд тронулся, Василий пошел за окном, из которого она махала рукой... Шура удалялась. Но у него не было ощущения расставания, он был уверен: скоро они опять встретятся с Шуриком, встретятся уже как-то по-иному, они хоть и давно встретились, знакомство только состоялось, а узнать друг друга им еще предстоит.

* * *

И вот настал день Парада Победы. До этого стояла теплая солнечная погода, а 24 июня небо затянули хмурые тучи, моросил мелкий дождь. Но это не испортило праздника.

Василий стоял в строю, слушал мелодичный перезвон курантов, и опять его охватило ощущение поступи истории. Казалось, совсем недавно стоял он здесь, на белой, будто седой от горя и потрясения, площади, припорошенной снегом. Где-то рядом, обложив Москву с трех сторон, рвались к ней фашисты. Нестовствовал в Берлине Гитлер, узнав о параде. И вот нет ни Гитлера, ни его армии. Прохладный дождичек освежает лицо. Спокойно и радостно на душе. Легко дышится свежим воздухом, очищенным летней влагой. И все же немного грустно: суровое небо, отдаленное ворчание грома напоминают о войне, о тех, кто никогда уже не встанет рядом.

На трибунах, усеянных блестящими, мокрыми зонтиками, плотно стояли москвичи и гости.

В 9 часов 55 минут на Мавзолей поднялись члены правительства, трибуны встретили их аплодисментами.

Переливисто прозвенели куранты. Командующий парадом — ордена закрывали грудь, как золотой кольчугой, — маршал Рокоссовский подал команду: «Парад, смирно!» — и, пустив коня красивой рысью, поскакал навстречу принимающему парад маршалу Жукову, которые выезжал на белом коне из-под арки Спасской башни. Оба маршала сидели на конях как истинные кавалеристы — развернута грудь, прямая спина, гордо вскинута голова.

Маршалы объехали сначала полки действующей армии, потом академии и училища. Красивые лошади нетерпеливо перебирали ногами, когда их останавливали перед строем. Жуков здоровался и поздравлял с победой соратников по оружию. Он знал в лицо многих генералов, а его уж, конечно, знали все.

Жуков подъехал к полку 1-го Белорусского фронта, и Ромашкин увидел, что маршал сдержанно улыбается, как строгий, но добрый наставник, знающий и слабости, и достоинства своих питомцев. Белый конь, видно горячий и возбужденный, покорялся твердой руке маршала, стоял на месте, но мышцы играли от нетерпения под его шелковистой шкурой, ноздри раздувались, в агатовых глазах блестел не то огонь, не то отражение сияющего орденами строя.

Когда Жуков объехал войска и поднялся к микрофонам, чтобы произнести речь, оркестр — в нем было почти полторы тысячи музыкантов — исполнил гимн Глинки «Славься, русский народ!».

Фанфары оповестили: «Слушайте все!» — и маршал начал речь. Он говорил не торопясь, веско, твердым командирским голосом, каким, наверное, отдавал приказы в годы минувших сражений. Он говорил о суровых днях войны, о доблести советских воинов, о стойкости тружеников тыла.

Но в словах маршала Ромашкин почему-то не чувствовал торжественности, он воспринимал их как нечто будничное, происходившее совсем недавно. Все это хорошо известно, все сам видел, во всем участвовал. В такой патетический момент хотелось услышать что-то необыкновенное, сердце, взволнованное музыкой Глинки, рвалось к возвышенному. Ромашкину казалось, что здесь были бы более уместны другие слова, которые Василий слышал недавно. Их сказал Сталин на приеме в Кремле. Вот эти слова были необыкновенные! Они произвели на Василия такое сильное впечатление, что он запомнил их навсегда. Они и сейчас звучали в его ушах, и уже казалось Василию, что маршал Жуков произносит не свою речь, а те, запавшие в душу, слова:

«Я хотел бы произнести тост за здоровье нашего советского народа, и, прежде всего, русского народа. Я пью, прежде всего, за здоровье русского народа потому, что он является наиболее выдающейся нацией из всех наций, входящих в состав Советского Союза.

Я провозглашаю этот тост за здоровье русского народа потому, что он заслужил в этой войне общее признание как руководящей силы Советского Союза среди всех народов нашей страны.

Я провозглашаю тост за здоровье русского народа не только потому, что он руководящий народ, но потому, что у него имеется ясный ум, стойкий характер и терпение.

У нашего правительства было немало ошибок, были у нас моменты отчаянного положения в 1941—1942 годах, когда наша армия отступала, покидала родные нам села и города Украины, Белоруссии, Молдавии, Ленинградской области, Прибалтики, Карело-Финской республики, покидала потому, что не было другого выхода. Иной народ мог бы сказать правительству: вы не оправдали наших ожиданий, уходите прочь, мы поставим другое правительство, которое заключит мир с Германией и обеспечит нам покой. Но русский народ не пошел на это, ибо он верил в правильность политики своего правительства, и пошел на жертвы, чтобы обеспечить разгром Германии. И это доверие русского народа Советскому правительству оказалось той решающей силой, которая обеспечила победу над врагом человечества — над фашизмом.

Спасибо ему — русскому народу, за это доверие!»

После речи Жукова площадь многократно оглашалась мощным «ура». Сколько раз с этим возгласом поднимались в атаки люди, стоявшие на площади. Сколько таких же вот голосов оборвались от пуль там, на полях сражений!

Все ждали, что в такой значительный день с речью выступит и Сталин. Но он ничего не сказал.

Начался торжественный марш.

Первым двинулся мимо Мавзолея Карельский фронт, его вел маршал Мерецков. Затем Ленинградский, потом 1-й Прибалтийский во главе с Баграмяном. После них маршал Василевский повел полк 3-го Белорусского, в котором шел Ромашкин. Подравнивая свою грудь в блестящей орденами шеренге, Василий вспомнил, как в сорок первом заблямкала у кого-то в котелке железная ложка, как он тогда с перепугу забыл разглядеть Сталина. На этот раз, хоть и волновался, был в напряжении, все же посмотрел на Верховного короткие секунды, за несколько шагов, проходя мимо Мавзолея. Ромашкина поразило в лице Сталина совсем не то, что он ожидал увидеть. За мраморным барьером возвышался не тот несгибаемый вождь, каким привык его видеть Василий на портретах, а другой Сталин: пожилой, сутулый, с седеющими усами. «Да, и ему война далась не легко», — сочувственно подумал Ромашкин. Как и в сорок первом, Василий прошагал дальше и не видел, что происходило на площади. Только потом из рассказов и кинохроники узнал — солдаты, ходившие на тренировках с палками, те, кто, по словам Птицына, должны были преподнести сюрприз, на параде несли опущенные к земле знамена немецких дивизии. Их было много — все, с которыми хлынули фашисты на нашу землю 22 июня!

Вдруг смолк оркестр, в наступившей тишине только барабаны били частую тревожную дробь, будто перед смертельно опасным номером. Солдаты повернули к Мавзолею, бросили вражеские знамена на землю и зашагали дальше. А флаги с черными и белыми крестами, свастиками, орлами, лентами, золотыми кистями и бахромой остались лежать, как куча мусора, — и это было все, что осталось от «непобедимой» гитлеровской армии, захватившей Европу и замахнувшейся на весь мир!

После торжеств участники парада разъезжались — кто в отпуск, кто в часть. Ромашкина вызвали в управление кадров. Пропуск был заказан. Пройдя по коридору, отделанному высокими деревянными панелями, Ромашкин остановился у двери с номером, написанным в пропуске. Дверь была массивная, с начищенной медной ручкой. Ромашкин приоткрыл ее, спросил:

— Разрешите? Капитан Ромашкин.

— Жду вас, — приветливо отозвался полковник и, встав из-за стола, пошел навстречу.

— Я вроде бы вовремя, — сказал Ромашкин, взглянув на часы.

— Все в порядке, — подтвердил полковник. Он откровенно разглядывал Василия и улыбался одними глазами, будто иронически спрашивал: «Ну, что ты обо всем этом думаешь?» Потом сказал: — Я пригласил вас, чтобы узнать, что вы намерены делать после войны?

Василию вопрос показался очень наивным и ненужным. Пожав плечами, он ответил:

— Служить.

— А где именно?

— В своем полку.

— Война кончилась, армию надо сокращать, многие полки будут расформированы. Ваш тоже.

— Пойду работать, учиться, найду дело, — ответил Василий, уверенный, что в любом случае все будет хорошо.

— Как здоровье вашей мамы?

Ромашкин еще более насторожился: «Здесь обо мне знают такие подробности! Значит, разговор предстоит очень серьезный!..»

— Мама здорова. Приглашал ее в Москву, но она не может приехать — возвращается работать в школу. Готовится к новому учебному году.

— Скажите, Василий Петрович, почему вы не вступили в партию?

— Я комсомолец.

— Вы боевой офицер, прошли всю войну, столько заслуг. Вас приняли бы.

— Видите ли, товарищ полковник, — начал Ромашкин, размышляя, как бы лучше объяснить, — сначала я считал себя недостойным. Был у нас замечательный комиссар — Андрей Данилович Гарбуз. Настоящий большевик, бывший секретать райкома, государственных масштабов человек. Мне даже думать было неловко о том, что я встану рядом с ним равноправным коммунистом. Гарбуз и я — представляете?

— Ну, а потом?

Ромашкин посмотрел в глаза полковнику, они были серьезны, игривая ирония исчезла. «Знает ли он о моих отношениях с Линтваревым? В бумагах это нигде, конечно, не отражено. И все же скажу правду!»

— После гибели Андрея Даниловича прибыл к нам такой несправедливый и неприятный замполит, что я сам не хотел быть с ним рядом. Коммунистов называют единомышленниками. А я не мог быть с ним единомышленником. — Сказав это, Василий подумал: «Ну все, если были у полковника на мой счет какие-то добрые намерения — они рухнули».

— Разве можно по одному человеку судить о всей партии? Если он не прав, вел себя недостойно, тем более надо было стать коммунистом и бороться с ним открыто, вас поддержала бы целая партийная организация. В общем, по молодости вы приняли неправильное решение, — примирительно сказал Лавров и опять улыбнулся. — Я знаю всю историю ваших отношений с Линтваревым, и про штрафную роту, и о разговоре в госпитале насчет кинохроники.

Ромашкин был поражен такой осведомленностью человека, которого видел впервые, да еще в Москве!

— Ваша откровенность и честность, — продолжал Лавров, — мне нравится. Разведчик всегда должен быть правдивым. Это одно из главных его качеств. Ну, а теперь поговорим о главном. Вы разведчик. А знаете ли о том, что в разведке мирного времени не бывает? В разведке всегда война. Страна займется восстановлением хозяйства, будет строить новые заводы, растить новое поколение. И надо кому-то все это охранять. Надо постоянно знать, откуда может прийти опасность. У нашей страны много друзей. Но, к сожалению, немало и врагов. — Полковник помолчал, лицо его стало печальным, он будто вспомнил что-то свое, далекое и не очень радостное. — Вы, конечно, помните, как началась война. Не раз слышали слова о вероломном нападении фашистской Германии. А не задумывались вы о том, почему немцы достигли внезапности? Где была наша разведка? Что она делала? Куда смотрела! — Лавров поднялся и заходил по комнате. — Когда вы будете работать у нас, я покажу вам карты сорок первого года, на них выявленная нашей разведкой группировка немецкой армии с точностью до батальона! Советские разведчики сделали свое дело. Придет время, историки разберутся во всех сложностях нашей эпохи — и, я уверен, о разведчиках у потомков останется самая добрая память. — Лавров поглядел на Ромашкина тепло и ласково. — Завидую вам, Василий Петрович, у вас все только начинается. Я, к сожалению, свое отработал, теперь я просто кадровик. Я пригласил вас, чтобы сделать официальное предложение служить в советской военной разведке.

Ромашкин ожидал все что угодно, только не это! Мысли его растерянно заметались, ему хотелось сразу же воскликнуть — да, согласен! Но сомнения тут же охватили его. «Справлюсь ли? Разведка в мирные дни совсем другое!» Ему вспомнилось, как перед форсированием Днепра он и Люленков отбирали из пополнения разведчиков. Не примет ли Лавров его молчание за трусость?

— Я бы с радостью! Но есть ли во мне необходимые для такой работы качества? Я ведь языков не знаю. Лавров успокоил:

— Все необходимое у вас есть, вы показали это на фронте. Пойдете учиться. Через несколько лет сами себя не узнаете! В общем, взвесьте все. Мы понимаем, такие решения в жизни не принимаются мгновенно. Вот бронь: в гостинице заказан для вас номер. — Полковник подал белый квадратик плотной бумаги. — Погуляйте по Москве еще три дня. Подумайте. Запишите мой телефон. Через три дня жду вашего звонка.

— Я могу и раньше, — Василий с радостью готов был сегодня же начать, как ему казалось, новую увлекательную жизнь разведчика мирного времени.

— Не спешите, — советовал Лавров. — Я уверен, вы рвались на фронт, мечтая совершать подвиги. Теперь вы познали, что такое война. Сейчас с вами происходит нечто похожее на те далекие дни — открывается новая жизнь, романтика. Очень приятно, что у вас сохранился юношеский задор и оптимизм. В сочетании с большим опытом они помогут вам совершить много полезного для Родины. Еще раз откровенно признаюсь: завидую — вас ждут сложные, трудные, опасные, но в то же время очень интересные дела...

Василий вышел на площадь. Яркое солнце освещало людей. Все куда-то спешили, озабоченные неотложными делами. А Ромашкин уже чувствовал себя над этим жизненным круговоротом, где-то в стороне от него. Такое ощущение бывало в нейтральной зоне или в тылу фашистов: где-то полк, друзья, мама, а он вдали от них вершит очень важное и нужное для всех дело. Вот и теперь было такое же состояние: каждый дом, автомобиль, прохожий — были дороги и близки его сердцу, не хотелось с ними расставаться, с радостью жил бы в этой милой суете. Но уже свершилось: скоро он получит новое задание, которое придется выполнять, может быть, всю жизнь.

Дальше