II
На полях Подмосквья чернели сгоревшие танки, опрокинутые автомобили, изуродованные пушки с разорванными стволами — все это, как и тысячи вражеских трупов, постепенно заметала снежная поземка.
Однако и наши войска несли в ходе боев большие потери. Постепенно атаки полков и дивизий, как штормовые волны затихающего океана, истощив силы, били все слабее и слабее и наконец остановились, клокоча и бушуя местными боями на изогнутой и изломанной линии фронта.
Полк, в который вернулся из госпиталя Ромашкин, совершенно выбился из сил. Поредевшие батальоны закрепились в открытом снежном поле между двумя сгоревшими деревеньками, вдолбились в промерзшую землю и держали оборону в ожидании дальнейших распоряжений.
Пришла новогодняя ночь. Подвывал ветер, шуршала поземка. В небе вместо луны — тусклое ее подобие, будто жирное пятно на серой оберточной бумаге.
Василий Ромашкин отодвинул загремевшую на морозе жесткую плащ-палатку и вышел из блиндажа в траншею. Постоял там, втянув голову в теплый воротник полушубка, подождал, пока глаза привыкли к мраку. Холодный воздух быстро обволакивал его, вытесняя из-под одежды тепло землянки, пахнущее хлебом и махоркой. Стараясь не двигаться, чтобы подольше сохранить это приятное тепло, Василий спокойно и привычно оглядел нейтральную зону. Пологие скаты спускались от нас и от немцев к извилистой полосе кустарника, росшего вдоль речушки, спрятанной подо льдом.
Было мглисто и тихо. Поземка подкралась к траншее и с легким шипением кинула жесткий снег в лицо. Ромашкин только попытался сдунуть его, но рук из карманов так и не вынул: в карманах еще осталось домовитое тепло.
Дежурный пулеметчик Ефремов, пожилой человек, выглянул из-за поворота. Шинель его спереди была испачкана землей: наблюдая за нейтралкой, он прижимался к стенке траншеи. Увидев командира, не без умысла завел неторопливый разговор со своим помощником:
— Чтой-то долго не волокут нам седни харчи.
— Загуляли, наверное, и запамятовали о нас, — весело и звонко ответил молоденький солдатик Махоткин. — Новый год — сам бог велел гулять!
— Не может такого быть, — спокойно возразил Ефремов осипшим на морозе голосом. — Если бы ты сидел там, запамятовал бы. Ты вертопрах известный. А ротный командир никак запамятовать не может.
Василий сам был голоден и хорошо понял солдат.
— Звонил я, вышли уже, — сказал он, не сводя глаз с нейтральной зоны. — Давно вышли. Где их черти мотают?..
Пулеметчики ничего не ответили, только Махоткин подмигнул Ефремову, что, наверное, значило: «Порядок. Узнали, что хотели».
А Василий, глядя на редкие, лениво взлетающие немецкие ракеты, думал о своем: «Говорят, желание, загаданное на Новый год, сбывается. Ну, какое у меня желание? О чем загадать? Чтобы не убили? Сегодня каждый и у нас и у немцев такое загадывает. Что же, все живы останутся?.. Нет, надо задумать что-нибудь более реальное».
Вспомнилось, как несколько месяцев назад он рвался на фронт, боялся, что не успеет отличиться — война ведь скоро может кончиться, и тогда не видать ему ни орденов, ни медалей. А так хотелось получить Красное Знамя!..
Стало стыдно за себя: «О чем, дурак, думал! У людей сердце разрывалось от горя, когда близких на фронт провожали, а я — об этом...»
Василий даже сплюнул от досады и пошел проверять посты.
Постов было три. Один уже видел — это пулеметчики. Другой — в самом конце траншеи, на правом фланге. Третий — на левом.
Блиндаж, из которого вышел Василий, находился посередине — на него и опиралась дуга траншеи, как брошенное на землю коромысло. Высотка же, со всем сторон окруженная полями и перерезанная поперек этой траншеей, походила на лепешку. Она была далеко впереди позиций батальона, и солдатам, занимавшим ее, полагалось раньше всех обнаружить противника, если тот двинется вперед, задержать его, дать батальону возможность подготовиться к отпору. Потому-то и высотка и лейтенант с двенадцатью солдатами, окопавшимися здесь, назывались боевым охранением.
Днем сюда не могли подойти и даже подползти ни свои, не немцы. Зато ночью можно подобраться с любой стороны — ни минных полей, ни колючей проволоки перед траншеей нет. Единственным тоненьким нервом, который связывал взвод с главными силами батальона, была черная ниточка телефонного кабеля. Она лежала прямо на снегу, ее, наверное, хорошо видно в бинокль со стороны противника — немецкие минометчики, дурачась от нечего делать, перебивали кабель многократно. После этого взвод подолгу сидел отрезанным: в светлое время связисты на голое поле не выходили, знали, что их поджидают фашистские снайперы.
...К последнему изгибу траншеи Василий приблизился крадучись. Выглянув из-за поворота, увидел часового, тот стоял к нему спиной.
— Спишь?
— Заснешь тут, — мрачно сказал часовой, — в животе как на шарманке играют. Я вас слышал, товарищ лейтенант, когда вы еще с Ефремовым разговаривали. На морозе далеко слышно... Так где же кормильцы-то наши, товарищ лейтенант? Почему жрать не принесли?
— Несут. Скоро будут...
На другом — левом — фланге рядовой Бирюков тоже не спал и тоже спросил о еде.
Василий не успел ответить, стрелы трассирующих пуль пронеслись над головой, звонко, будто хлысты цирковых дрессировщиков, щелкнули над самым ухом. Лейтенант и солдат пригнулись, пулеметная очередь вспорола бруствер и обдала их земляным и снежным крошевом.
— Во дает! — сказал Бирюков.
Василий мгновенно представил немецкого пулеметчика в зеленоватой шинели, в каске, пулемет с толстым дырчатым кожухом на стволе, колышки разной высоты или ступенчатую дощечку под прикладом пулемета. Все важные цели пулеметчик пристрелял засветло, для каждой под приклад забил колышек или сделал срез на доске, а теперь вот, ночью, ставит приклад на эти подпорки и в темноте бьет точно по цели. Вон как резанул по брустверу, высунь голову — сразу продырявил бы!
Дорисовав картину со всеми ее подробностями, Василий недовольно сказал солдату:
— Немец-то дает, а ты можешь так?
Бирюков удивленно поглядел на командира, почуяв его официальную строгость, поправил ремень, отряхнул землю, которой, как и у Ефремова, была испачкана спереди шинель, и, ничего не ответив, без особой сноровки, но все же выпрямился, пытаясь изобразить положение «смирно».
Василий обратил внимание на нога солдата, расставленные врозь под балахоном промерзшей шинели, вспомнил лихих и красивых своих товарищей по училищу и сердито упрекнул Бирюкова:
— Строевик!.. Чего же молчишь? Стрелять, как он, говорю, умеешь?
Солдат потоптался, виновато ответил:
— Так бьем же их, товарищ лейтенант.
— Бить-то бьем, да где? Под Москвой, Смоленск-то вон, за спиной у того фрица.
— Так ить, товарищ лейтенант, ежели по башке из-за угла шваркнуть, какой ни на есть здоровяк не устоит. Теперича вот оправились и от Москвы отогнали.
— «Оправились»! — язвительно передразнил Василий, — Нашел тоже словечко — «оправились»!
— Я же не в тех смыслах, товарищ лейтенант.
— Ну, ладно, гляди лучше, как бы на Новый год нам с тобой подарочек не поднесли...
Василий вернулся к землянке, постоял у входа, прислушался. Еще одна ракета белой струйкой взмыла вверх, раскрылась, расцвела в огромный светящийся конус и, покачиваясь, стала спускаться.
Круг снега, высвеченный ракетой, напомнил Василию боксерский ринг. Так же вот освещен бывает. Только не круг, а квадрат. И поменьше. Окаймлен канатами. А зрители где-то там, во мраке, за пределами света.
Очень ясно Василий вспомнил, прямо увидел, как рефери, весь в белом, лишь на шее черный галстук-бабочка, показал в его сторону и громокоговорители тут же объявили: «В правом углу боксер Ромашкин, общество «Спартак», второй разряд, средний вес, провел тридцать шесть боев, тридцать два выиграл, боксом занимается три года». Кто-то из зрителей, как всегда, отреагировал на его фамилию: «Молодец, Ромашка! Цветочек!» Зал ответил глухим вдохом смеха, но тут же болельщики его соперника выкрикнули другое: «Ромашке сегодня лепестки посшибают! Погадают на нем: любит — не любит...»
Василий грустно улыбнулся. «Где они сейчас, мои соперники и те, кто кричал мне обидные слова? Все, конечно, воюют. Многие, наверное, уже «отработались», с любым из них он встретился бы теперь, как с братом. Впрочем, и тогда Василий не испытывал злобы ни к своим соперникам, ни к их болельщикам, и стремился лишь получше понять, разгадать противника, оказаться ловчее и находчивей его. Дрался беззлобно, но решительно и настойчиво, как полагается в спорте.
«Да, многие теперь уже «отработались», — опять подумал Василий. Было горестно вспомнить родное, обиходное среди боксеров слово «отработались». Так они говорят о тех, кто закончил бой. Ромашкин вложил в этой слово совсем иной смысл и потому нахмурился.
Мысли о боксе, о веселой довоенной жизни пронизал холодный сквознячок: выбило почти всех выпускников училища, которые приехали с ним в этот полк. И его, Ромашкина, тоже выбивало: был ранен. Чуть бы левее — и привет, лежал бы сейчас в братской могиле под Вязьмой. А может, рядом с отцом, скончавшимся от ран в госпитале.
Василия потрясла тогда быстротечность судьбы взводного командира. Всего один бой, одна атака, преодоление двух-трех немецких траншей — и не осталось в ротах ни родного взводного! А роты и взводы тем не менее существуют, хотя и сильно поредевшие...
Там же, в госпитале, где появилось время для размышлений, Ромашкин сделал и еще один важный, как ему казалось, вывод: у людей на войне жизнь коллективная. Мы — взвод, мы — батальон, мы — полк. Даже временные объединения в группы и команды помнятся долго. Вот он сам выехал из училища в полк с командой в двадцать человек, и все время, пока они ехали, везде и всеми рассматривались как единое целое — команда. На железной дороге военные коменданты отводили место в вагоне не каждому из них, а команде. Продукты отпускались тоже всей команде «чахом» — по одному продатгестату. Только по прибытии в полк разъединились они, разошлись на короткий срок по батальонам и ротам. Но все равно их числили по старинке: из такой-то команды. И после боя они опять собрались вместе. Не все, конечно, а только те, кому нужен был госпиталь. Остальные легли в общую братскую могилу — погибли за общее дело.
Одни прибывают, другие выбывают, а бои идут. Когда двадцать лейтенантов выехали из училища, великая битва за Москву уже полыхала. Когда они шагали торжественным маршем на параде по Красной площади, битва эта продолжалась, Иные успели сгореть в ее огне, Василий в госпитале отлежался и вот опять много дней участвует все в том же сражении за столицу.
Основательно продрогнув, Ромашкин собирался уже нырнуть под плащ-палатку, заменявшую дверь, в приятную теплоту блиндажа, но в этот миг справа громко крикнул Бирюков:
— Стой! Кто идет? Стрелять буду! Ему сразу же негромко, откуда-то со стороны, ответили:
— Да свои, свои. Погоди стрелять, сначала сто граммов выпей.
Василий поспешил на голоса. Прибыли двое. Округлые от поддетых под шинели ватников, запорошенные снегом, они, видно, умаялись и неловко сползали в траншею. Ворсинки шапок вокруг лиц и сами лица заиндевели. Солдаты, как точно выразился Ефремов, «волокли» еду. Один тащил по снегу плоский темно-зеленый термос с лямками для крепления на спине, другой — два вещевых мешка, тоже зеленых, только посветлее.
Подошли Ефремов и Махоткин, взяли у солдат ношу. От вещевых мешков пахло примороженным хлебом, а от термоса, хоть он и был завинчен, исходил желанный аромат борща.
— В Москву, что ли, за праздничной шамовкой бегали? — спросил Махоткин.
— Угадал, — хмуро ответил солдат, принесший термос. — Прямо из ресторана «Балчуг» бифштексы вам доставили.
Другой, который тащил мешки, оказался разговорчивее. Сознавая, как их здесь заждались, принялся объяснять:
— Зацепило у нас одного. Мы сначала втроем шли... Крепко зацепило. В живот. Если бы полегче, мы бы его назад своим ходом пустили. А тут нельзя было, пришлось выносить...
Гитлеровцы, очевидно, услышали говор, огненные струи хлестнули по траншее. Все присели, взбитый пулями снег посыпался сверху.
— Вот и новогоднее конфетти, — сказал солдат, вручивший Махоткину термос.
— Ступай, а ты вправду не в ресторане работал? — спросил Махоткин. — Бифштекс знаешь, конфетти.
Тот, однако, не принял этого явного предложения поговорить о довоенной жизни. Только вздохнул и доложил лейтенанту:
— Тут все: завтрак и ужин сухим пайком: обед, стало быть, горячий. Водка — во фляжках, хлеб и сахар — в мешке. Вам еще доппаек, товарищ лейтенант, печенье и масло.
— Спасибо, — сказал Василий и, повернувшись к Ефремову, распорядился: — Вы тут оставайтесь, глядите, как бы фрицы на угощенье не пожаловали. Скоро вас подменю: поедят ребята — сразу пошлю на смену.
— Понятно, товарищ лейтенант, — ответил Ефремов.
Термос и вещевые мешки были переданы в чьи-то руки — темные, испачканные сажей, с желтыми подпалинами от цигарок. Руки эти тянулись из-под плащ-палатки, не откидывая ее далеко, сберегая тепло внутри землянки.
Василий, пропустив в землянку продовольственников, сам пока задержался в траншее. Не любил он процедуру дележки продуктов. Знал, что и без него все будет разделено по совести, надувательство исключено.
А в блиндаже сразу же началась веселая возня. Солдаты рассаживались поудобнее, гремели котелками. Послышались шутки, потом знакомый вопрос:
— Кому?
И кто-то, непременно отвернувшись в сторону, может быть, из-под наброшенной на голову шинели, — кто именно, Василий не узнал — глухо ответил:
— Ефремову!
Потом снова:
— Кому?
И опять тот же глухой голос:
— Бирюкову!
— Кому?
— Лейтенанту!..
Когда ритуал дележки закончился, Василий откинул плащ-палатку. В блиндаже было накурено. Тепло, напитанное влагой земляных стен, приятно коснулось его. Гильза от снаряда, сплющенная вверху, держала фитиль из обрезка бязи и освещала землянку язычком чадящего пламени. Солдаты сидели, прижавшись спинами к стенам. В узком проходе на расстеленных серых измятых полотенцах стояли котелки, кружки, лежали хлеб и сахар. Когда можно спать, эти люди вот так же, как сейчас, садятся, лишь опускаются чуть ниже, вытягивая ноги от стены к стене.
Василий был доволен блиндажом: удобный. Будто специально рассчитан на его взвод: две свободные смены — восемь человек — сразу могут отдыхать в тепле. А для него, командира, есть даже земляное возвышеньице в дальнем углу, и напротив этого возвышеньица выложена печурка из неведомо где взятого кирпича. Ее много раз обмазывали глиной, но она и теперь вся в трещинах — алые угли вываливаются сквозь щели. Над печкой протянулись черные обрывки кабеля, там постоянно сушатся портянки и рукавицы, заполняя блиндаж кислым запахом шерсти, пота и паленой ткани. Сейчас все эти запахи перекрыл дух наваристого борща.
«И еще чем хорош блиндаж, — размышлял Василий, — над головой двойной накат из нетолстых бревнушек, присыпанных слоем земли и снега. Не каждая дурная мина прошибет. Снаряд, конечно, пропорет насквозь и взорвется внутри, но не так уже часто на войне случаются прямые попадания!»
Ромашкин со своим взводом немало сменил позиций. Приходилось жить по-всякому: и без печки, и вовсе без блиндажа, в траншеях, где по колено воды. И от сознания теперешнего удобства да и от тихого поведения немцев у Василия была по-настоящему праздничное настроение. Подняв свою кружку и отметив про себя, что солдаты налили ему побольше положенных ста граммов («Уважают, черти!»), лейтенант от души сказал:
— Ну, что же, братья-славяне, с Новым годом вас! И дотопать нам до Берлина!
Когда все поели, продовольственники, забрав термос, вещевые мешки и фляги, собрались в обратный путь.
— Идите так, чтобы высотка прикрывала, — посоветовал Ромашкин.
— Дойдем! Налегке-то быстрее, — откликнулся один из них.
— Слышь, дядя, — спросил его Махоткин, — а третьего-то вашего до двенадцати или после зацепило?
— Вроде бы до, — ответил тот.
— Уходили к нам, он живой был?
— Дышал.
— Тогда порядок, в Новый год перевалил — жив будет.
— Хорошо бы, — тихо сказал другой. И неуклюжие продовольственники полезли из траншеи, пригнувшись, покатились, словно колобки, за обратный скат высотки.
Василий настороженно ждал. «Если сейчас немцы чесанут точной пристрелянной очередью, срежут обоих». Но пулеметы молчали. Даже не взлетали ракеты. Впереди было тихо и черно. Только на флангах перед соседями справа и слева иногда зацветали, как одуванчики, тусклые на расстоянии желто-зеленые шапки. «Тоже, наверное, ужинают, — думал Василий о немцах. — Что-то им принесли? Наверное, сосиски, а может, и гуся с тушеной капустой. Грабят, сволочи, наших колхозников!»
Воспоминание о тушеной капусте было настолько живое, что он даже принюхался, не тянет ли от немецких траншей капустным запахом. У тушеной капусты запах очень пробивной, по ветру, пожалуй, и на таком расстоянии дошел бы!..
Вдруг Ромашкину показалось, что сугроб в нейтральной зоне шевельнулся. Так бывает порой, когда осветительная ракета опускается вниз: в ее колеблющемся свете и кусты, и тени от них, и сугробы слегка вроде бы покачиваются. Но сейчас не было ракеты. Ромашкин присмотрелся. Увидел еще несколько движущихся сугробиков. «Что за черт! Неужели от ста граммов?» Он прижался к краю траншеи, вгляделся попристальнее и понял: немцы ползут! Крадутся, одетые в белые костюмы! Потому и пулеметчики у них не стреляют, и ракет нет.
Не отрывая глаз от ползущих, Ромашкин кинулся к станковому пулемету. Первая мысль — немедленно скомандовать: «В ружье! Огонь по фашистам!» Не будь он боксером, наверное, так и поступил бы. Но тренеры приучили его не поддаваться первому впечатлению, не паниковать, спокойно разобраться в том, что происходит. Пусть на это уйдет несколько секунд, зато потом будешь действовать правильно и решительно.
Вот потому Ромашкин и не поднял тревогу сразу же. Нескольких мгновений, пока спешил к пулемету, ему хватило на то, чтобы сообразить: гитлеровцев не так уж много, ползут не по всему фронту, а отдельной группой, значит, это не общее наступление, значит, разведка или хотят снять наше боевое охранение перед атакой более крупных сил. А может, Новый год хотят отметить захватом «языка»?.. Ну, если так, то и кричать не надо. Тут следует какой-то сюрприз им приготовить!..
Ромашкин спокойно зарядил пулемет новой лентой. Ефремову и Махоткину сказал:
— Ползут. Видите?
Пулеметчики разом прилипли животами к стене окопа.
— Язви их в душу! — выругался Махоткин. — Стреляйте же, товарищ лейтенант! Чего вы мешкаете?
— Подожди, Махоткин, сейчас мы их встретим, пусть подползут ближе. Следи, Ефремов, стреляй, только если вскочат. Я людей позову.
Ромашкин подбежал к блиндажу, рванул плащ-палатку, хриплым от волнения голосом скомандовал:
— В ружье! Только тихо. Немцы ползут, человек двадцать. Наверное, разведка. Всем выходить пригнувшись — не показываться. Приготовить гранаты. Огонь по моей команде... Кулагин, доложи ротному по телефону, скажи, я в траншее.
Ромашкин опять поискал и нашел на снежном поле выпуклые бугорки — до них было еще метров шесть-десять. «С такого расстояния не кинутся. И гранаты лежа не добросят, — лихорадочно думал он. — Надо уловить момент, когда в рост встанут, когда ринутся к траншее. Лежачих много не набьешь».
Солдаты разбегались вправо и влево. Присаживаясь на дно траншеи, тревожно поглядывали на командира из-под серых ушанок, сжимая лимонки в голых руках.
Увидев гранаты, Ромашкин подумал: «Когда фрицы вскочат, дорога будет каждая доля секунды». Шепотом приказал:
— Разогнуть усики на гранатах!
Тихая эта команда пошла по траншее. Солдаты передавали ее друг другу.
— Разогнуть усики...
Василий поглядел в тыл: не подбираются ли сзади? И опять негромко сказал, уверенный, что его слова тут же передаст «солдатский телефон»:
— Внимательно следить на флангах!
Короткий говорок опять побежал от командира в противоположные концы траншеи.
А призрачные фигуры в белом, чем ближе подползали, тем медленнее двигались. Ромашкин от перенапряжения мысленно даже звал их: «Ну, давайте, давайте!.. Чего медлите?» Сердце у него стучало так громко, что невольно подумал: не услышали бы этого стука немцы. Стало вдруг жарко. Он расстегнул полушубок.
«Перед броском вперед они должны приостановиться, подождать отставших», — соображал Ромашкин и тут же увидел, как один из немцев приподнялся, потом разом встали остальные и покатались по глубокому снегу вперед без единого звука, словно ватные.
— Огонь! — заорал Ромашкин во всю грудь и метнул гранату.
Солдаты тоже вскочили со дна траншеи. Замелькали в замахе руки. Торопливо затараторил пулемет Ефремова. Забухали взрывы гранат. Взвизгнули, брызнув в стороны, осколки. Закувыркались, заметались, закричали белые фигурки между огненными и черными всплесками земли.
— Бей гадов! — кричал Ромашкин.
Он бросил еще одну гранату, затем вскинул автомат и стал стрелять. Справа и слева гулко гремели винтовочные выстрелы.
Радость оттого, что все получилось, как было задумано, и особенно вид удирающих врагов вытолкнули Ромашкина из траншеи.
— Лови их! За мной, ребята!
Он бежал скачками, проваливаясь в глубокий неутоптанный снег, стреляя на ходу. «Живьем бы, живьем бы взять хоть парочку!» — с азартом думал Василий, догоняя удирающих. Вот уже совсем рядом один, запаленное дыхание со свистом вырывается из его груди — не дышит, а стонет от перенапряжения: «Ых! Ых!»
Ромашкин схватил немца за плечо. Оно оказалось мягким, рукой прощупывалась вата. «В разведку пошел, а столько понадевал на себя, вояка!» — мысленно упрекнул его Василий и ударил автоматом по голове. Уже размахнувшись, успел подумать: «Не пробить бы голову, вполсилы надо!» Фашист, взмахнув руками, упал в снег. Но сразу вскочил и бросился на Ромашкина, стремясь схватить за горло скрюченными, растопыренными пальцами. «Когда же он успел рукавицы сбросить?» — удивился Ромашкин и привычным приемом, который много раз применял на ринге, отбил в сторону руки врага и так же автоматически влепил ему увесистый хук в челюсть. Немец крякнул и опрокинулся навзничь. Василий, будто на ринге, стал отсчитывать про себя: «Раз, два, три... Тьфу, да что я — рехнулся?»
Он окинул взглядом место стычки. Все было кончено. Солдаты тянули, держа за шиворот, еще двух упирающихся гитлеровцев. Несколько убитых лежали, уткнувшись лицом в снег. Человек шесть мелькали вдали. Бирюков стоя, а Махоткин с колена били по ним одиночными, хлесткими на морозе выстрелами.
— Ушли, язви их в душу! — сказал Махоткин с досадой и прекратил стрельбу.
Ромашкин кивнул на убитых:
— Собирай их, ребята; и давайте быстро в траншею. Сейчас сабантуй начнется! — Склонившись к своему пленному, дернул его за рукав: — Эй, ауфштеен! Хватит прикидываться, не так уж сильно я тебе врезал. — И честно признался: — Но врезал все-таки от души! Давай, давай, ауфштеен!
Немец таращил мутные после нокаута глаза, тряс головой, пытаясь смахнуть одурь, с опаской поглядывал на лейтенанта.
— Пошли, форвертс! — командовал Ромашкин. — Сейчас твои друзья долбить начнут. Теперь твоя жизненка им до феньки. Теперь им важнее убить тебя, чтобы не давал сведений. Понял?
Солдаты за руки и за ноги волокли убитых гитлеровцев. Надо оттащить их в сторону, а при случае и закопать. В боевом охранении были опытные бойцы, знали: чуть потеплеет, и трупы станут разлагаться, тогда не устоишь от смрада на посту.
В душе каждый гордился своим командиром: «Башковитый, хоть и молоденький».
Бирюков подвел к взводному еще одного немца и, как бы продолжая недавний разговор, сказал:
— Вот, товарищ лейтенант, может, он и хорошо стреляет, а все же я изловил его.
— Молодец, Бирюков, ты как русский медведь, тебя только раскачать надо.
Солдат насупился.
— Какой же я медведь? Я человек, красноармеец. У меня дети есть. Они, чай, не медвежата.
— Не обижайся, так обо всех нас, о русских, говорят. И, может, правильно это: не очень мы поворотливые, долго раскачиваемся, но уж когда встанем на дыбы, клочья полетят.
— Если в таких смыслах, я согласен. — Бирюков улыбнулся.
Пока темно, надо было поспешить с отправкой пленных на НП командира роты. Днем с ними не выбраться. И от обстрела их нужно сберечь.
Странное дело — война. Вот стоят перед Ромашкиным враги. Они хотели убить лейтенанта и двенадцать его солдат. Бели бы им повезло, перебили бы всех беспощадно. Может быть, одного-двух пощадили, потому что нуждаются в «языках». Но попались сами. И лейтенант Ромашкин, которого они хотели убить, заботится, чтобы поскорее увести их от опасности. А сам останется здесь под обстрелом, и, кто знает, может, его убьют в отместку за этих вот пленных.
Василий по телефону доложил обо всем командиру роты, применяя нехитрый код, который вряд ли мог ввести кого-нибудь в заблуждение, но все же имел на фронте широчайшее распространение:
— У меня «у» нет, «р» тоже нет. Пришлите «картошки», «гороха» не надо. Трех «зеленых карандашей» высылаю в сопровождении двух моих «карандашей».
— Давай зеленых немедленно! — громко и властно сказал лейтенант Куржаков. Он всегда говорил с Ромашкиным громко и властно — считал, что так нужно, потому что в равном с ним звании занимал должность командира роты...
Первая мина взвыла, забираясь вверх и отфыркиваясь, стала падать на высотку боевого охранения. С железным хряском и звоном она разорвалась недалеко от траншеи. И тут же другие мины замолотили в мерзлую, звонкую землю, будто их бросали сверху. Ни выстрелов, ни воя при их приближении в грозе разрывов уже не было слышно.
Тяжелые снаряды тоже добили землю. Высотка вздрагивала и гудела от этих тупых ударов.
Боевое охранение укрылось в своем блиндаже. Все молча курили. Лица казались спокойными, даже безразличными. Когда близко разрывался снаряд, из всех щелей между бревнами наката словно опускались грязные тонкие занавески. Если же мина или снаряд грохались подальше, из-под бревен — там и тут — текли прозрачные струйки. И хотя солдаты внешне не выказывали беспокойства, в душе каждый гадал: попадет или нет? И каждый, не веря ни в бога, ни в черта, не зная ни одной молитвы, все же обращался к какой-то высшей силе, робко просил ее: «Пронеси мимо!.. Пронеси!..»
А в другом блиндаже попросторнее, у стола, сбитого из снарядных ящиков, сидели командир полка майор Караваев и батальонный комиссар Гарбуз.
По внешности Караваев скорее сошел бы за политработника: среднего роста, в меру общителен, русоволос, голубоглаз, и потому лицо его выражает какую-то домашнюю мягкость. Гарбуз, напротив, высокий, плечистый, с лобастой бритой головой, с оглушающе громким голосом, будто рожден быть командиром.
Но если приглядеться внимательнее, у Караваева можно заметить строгую холодность в глазах и жесткую складку волевых губ. А Гарбуз весь доброта и покладистость.
До войны Караваев служил в Особом Белорусском военном округе, учился дважды на краткосрочных курсах и командовал последовательно взводом, ротой, батальоном. В сорок первом его батальон не раз попадал в окружение, но умело прорывался к своим, при этом Караваеву приходилось порой заменять и старших начальников, погибших в бою. Под Вязьмой он вывел из окружения остатки стрелкового полка, который потом доукомплектовал в Москве и снова повел в бой, теперь уже в качестве полновластного командира части, назначенного на этот пост приказом. А комиссаром к нему политуправление фронта прислало Гарбуза. В мирное время тот был вторым секретарем райкома партии на Алтае, с августа уже воевал и тоже успел вкусить горечь отступления, а потом радость первых побед.
Сейчас и Караваев и Гарбуз были настроены на веселый лад — их только что похвалил командир дивизии. Сам того не подозревая, лейтенант Ромашкин своей находчивостью принес радость многим начальникам.
Но донесения об отпоре, который был дан фашистам взводом Ромашкина, шли снизу вверх по телефонной эстафете, и где-то на середине пути фамилия лейтенанта из них исчезла. Злого умысла тут, конечно, не было — никто не хотел присваивать его славу. Просто майор Караваев, докладывая командиру дивизии, сказал:
— У меня первый отличился — Журавлев. Отбил ночной налет, взял трех пленных.
Командир, дивизии в свою очередь доложил командиру корпуса:
— Мой Караваев хорошо новый год начал — направляю пленных.
А командарма информировали в еще более обобщенной форме:
— В хозяйстве Доброхотова была ночная стычка, в результате взяты пленные...
Потом по той же эстафете пошла обратная волна и утром докатилась наконец до Ромашкина. Ему было приказано прибыть с наступлением темноты к командиру полка. Василий обрадовался: во-первых, приятно побывать в тылу (штаб полка представлялся ему глубоким тылом), во-вторых, он знал — ругать там его не будут, наоборот, наверное, скажут доброе слово, может быть, даже приказом объявят благодарность. Но как раз в те минуты, когда он шагал по тропе, натоптанной по дну лощины, куда не залетали шальные пули, Караваев и Гарбуз уже по-своему распорядились его судьбой...
Блиндаж командира полка приятно удивил Ромашкина. Здесь можно было стоять в полный рост, и до накатов оставалось еще расстояние на две шапки. Стол хотя и из ящиков, но на нем яркая керосиновая лампа с прозрачным пузатым стеклом, алюминиевые кружки, а не самоделки из консервных банок, настоящие магазинные стаканы с подстаканниками и чайными ложками. В углу блиндажа топчан, застланный серым байковым одеялом, и даже подушка в белой наволочке. И, что уже совсем невероятно, у самой лампы, хорошо ею освещенная, лежала на блюдечке неведомом откуда попавшая в такое время на фронт половинка желтого лимона. Василий увидел лимон и сразу ощутил его вкус и даже конфетный запах, хотя на столе конфет не было.
Стараясь не перепутать последовательность слов в рапорте, он доложил о прибытии.
— Покажись, герой, — весело сказал Караваев и пошел ему навстречу.
Василий покраснел, думая о своей затасканной шинели: в нее так въелась траншейная земля, что никак не удавалось отчистить бурые пятна. Он втянул и без того тощий живот, напряг ноги, выше поднял подбородок, чтобы хоть выправкой слегка походить на героя.
— Хорош! — похвалил майор и крепко пожал ему руку.
Комиссар Гарбуз тоже откровенно разглядывал Ромашкина:
— Раздевайся. Снимай шинель, — дружески предложил комиссар.
Ромашкин смутился еще больше. Он не предполагал, что его так примут. Думал, поблагодарят — и будь здоров! А тут вдруг: раздевайся. Он же не раздевался почти полмесяца! Правда, все это время на нем был полушубок. Только собираясь в штаб полка, Василий решил надеть шинель. Казалось, в шинели он будет стройнее, аккуратнее. И, переодеваясь, с отвращением увидел, какая на нем мятая-перемятая гимнастерка. Предстать в ней сейчас перед командиром полка и комиссаром казалось просто невозможным.
— Может быть, я так?.. — пролепетал Ромашкин.
— Запаришься, у нас жарко, — резонно возразил комиссар. — Снимай!
Пришлось подчиниться. Василий беспрерывно одергивая гимнастерку, но она снова коробилась и будто назло вылезала из-под ремня.
— Ладно, не смущайся, — ободрил командир полка, — с передовой пришел, не откуда-нибудь. Садись вот сюда, к столу.
И, едва он присел, опять загремел голос Гарбуза:
— Расскажи-ка о себе, добрый молодец. Мы, к стыду нашему, мало тебя знаем.
— Погоди, Андрей Данилович, — сдержал его Караваев. — что ты сразу за дело? Давай лейтенанту сто граммов поднесем: и с мороза он, и с Новым годом поздравить надо, и за умелые действия отблагодарить.
— Согласен, Кирилл Алексеевич.
— Гулиев, флягу!
Чернобровый, со жгучими кавказскими глазами ординарец мигом оказался возле стола и налил в стакан.
— Пей, герой, согревайся, — сказал Караваев.
Василию вспомнилось, каким недопустимым проступком в училище считалось «употребление спиртных напитков». А сейчас майор сам предлагает ему сто граммов. И он, лейтенант Ромашкин, возьмет вот и выпьет прямо на глазах у командования...
От волнения Василий не почувствовал ни крепости, ни горечи водки.
Командир пододвинул ему тарелку с кусочками колбасы и сала.
— Закуси. И давай рассказывай!
— Рассказывать-то нечего, — пожал плечами Ромашкин. И снова, подумал, какая ужасная на нем гимнастерка, к тому же еще там и сям шерсть от полушубка.
— Ну, ясно, скромность героя украшает, — поощрительно улыбнулся Гарбуз. — А все-таки расскажи ты нам, лейтенант, где жил, учился, когда в полк прибыл.
Василий рассказал о родном Оренбурге, об училище, о команде, с которой прибыл сюда впервые, о ранении и возвращении в полк после поправки.
— Значит, ты еще и ветеран наш! — воскликнул Гарбуз. — Вот, Кирилл Алексеевич, как мы кадры изучаем: лейтенант в полку со дня формирования, боевой парень, а для нас это новость.
— Побольше бы таких новостей, — сдержанно сказал Караваев. — Патриот полка — это похвально.
Василий опустил глаза. Знал бы командир, какой он «патриот полка»! Из резерва командного состава все стремились вернуться в свои части. А он, Ромашкин, вспомнил, как в первом же бою выбило здесь его товарищей по училищу, представил на миг свирепого ротного Куржакова, и не захотелось ему сюда возвращаться. Но в отделе кадров пожилой майор, вскинув на Ромашкина усталые глаза, спросил:
— Тоже небось в свою часть хочешь? — И, не дожидаясь ответа, пообещал: — Сделаю. Полк искать не придется — до него рукой подать. Приходи после обеда за предписанием.
Так он и попал снова в роту Куржакова. И ему теперь ставят это в заслугу. А где она, заслуга? Однако опровергать ничего не стал — не хотел обидеть командира.
Тайком одергивая злосчастную гимнастерку, Василий думал с тоской: «Уж скорее бы отпустили... Но, если ранят вторично, обязательно буду искать свой полк. Не из-за того, что за это хвалят, и не потому, что знаю теперь здесь и Караваева, и Гарбуза, и бойцов своего взвода. Главное — они знают меня: кто я и на что способен. Оказывается, это очень важно».
— В гражданке, до войны, как жил? Кто отец, мать? Кем стать собирался? — продолжал расспрашивать Гарбуз.
На эти вопросы ответил, вздохнув:
— Отец в горисполкоме по строительству работал. Недавно погиб. Здесь, под Москвой. Мама преподает историю. Самому хотелось стать летчиком, да не прошел по зрению, одной десятой не хватило. Боксом еще занимался...
— И как успехи в боксе? — перебил командир. — Разряд имеешь?
Василий усмехнулся:
— Был чемпионом «Спартака» в среднем весе.
— Слушай, Ромашкин, да ты просто клад! — восхитился Гарбуз. — Мы тут с командиром подобрали тебе должность хорошую. Судили только по ночному бою, а оказывается, ты вообще находка для такой должности. — И, взглянув на Караваева, умолк выжидательно: командиру полка полагалось высказать Ромашкину официальное предложение.
— Есть в полку взвод пешей разведки, — начал Караваев. — Командует им лейтенант Казаков. Давно командует, засиделся, пора его на роту выдвигать. Но подходящей замены не было. Туда нужен человек особенный — энергичный, находчивый, ловкий. У вас есть все эти качества.
— И даже больше! — убежденно сказал Гарбуз.
— Кроме того, — продолжал спокойно Караваев, — боксерские ваши достижения... Каждый спортсмен — борец, самбист, гимнаст, боксер — это же потенциальный разведчик. Однако учтите, товарищ Ромашкин, сила разведчика не только в кулаках. Ему еще и голова нужна, причем постоянно.
Предложение было слишком уж неожиданным. Василий усомнился:
— Справлюсь ли я?
— Уже справился, — громогласно заверил Гарбуз. — Трех «языков» сразу взял. Что еще нужно?
Василию показалось, что майор чуть-чуть поморщился. Гарбуз тоже приметил это:
— Извини, Кирилл Алексеевич, я, кажется, перебил тебя?
И Караваев спохватился: не обидел ли комиссара непроизвольно мелькнувшей гримасой? Поспешил объяснить, почему поморщился:
— Уж очень ты, Андрей Данилович, на алтайских своих просторах громко говорить привык.
— Есть такой грех, — согласился Гарбуз.
— А опасения у лейтенанта правильные. Служба в разведке потребует учебы. Ну, ничего, поможем. Казаков опыт передает. Раза два на задания сводит. Разберетесь вместе, что к чему. — Караваев посмотрел на часы, потом вопросительно взглянул на комиссара. — Пора бы уж ему прибыть...
— Да, задерживается, — откликнулся Гарбуз.
Василий подумал, что задерживается Казаков. Но тут раздался конский топот, скрипнули полозья, и командир с комиссаром, не надевая шинелей, только схватив шапки, метнулись к двери. Однако запоздали: в блиндаж вместе с клубами пара входил, пригибаясь, генерал. Караваев, вскинув руку, четко стал докладывать ему:
— Товарищ генерал, девятьсот двадцать шестой стрелковый полк находится в обороне на прежнем рубеже. За истекшие сутки никаких происшествий не случилось, кроме доложенного вам ночью.
— Здравствуйте, товарищи! — еще более мощным, чем у Гарбуза, голосом сказал генерал.
Он был в высокой каракулевой папахе, в серой, хорошо сшитой шинели, очень длинной — кавалерийской.
«Меня бы за такую отругали, — подумал Василий, — нашему брату покороче положена».
— Ну, где ваш ночной герой? — спросил генерал, неторопливо расстегивая шинель.
— Вот он, — кивнул Караваев в сторону Ромашкина.
Генерал, не оглядываясь, сбросил шинель на руки Гулиеву, который уже стоял сзади. Осмотрел Ромашкина, не выпуская его руку из своей холодной и жесткой с мороза руки, произнес торжественно:
— Поздравляю, лейтенант, с наградой. Вручаю тебе от имени Верховного Совета медаль «За боевые заслуги».
Красивый, высокий старший лейтенант подал командиру дивизии красную коробочку.
— Дайте ножик или ножницы, — потребовал генерал. Майор Караваев догадался, для чего это нужно, быстро подал остро заточенный карандаш.
— Тоже годится, — одобрил генерал и расстегнул пуговицу ужасной, будто изжеванной, гимнастерки Ромашкина. Покрутив карандашом, сделал в гимнастерке дырку, вставил туда штифт медали, потом залез рукой Василию за пазуху, на ощупь завернул гаечку и, хлопнув его по плечу, сказал:
— Носи, сынок, на здоровье. Заслужил!
Оглушенный всем происходящим, Василий не мог понять, что Гарбуз, незаметно для других, подсказывает ему. Наконец, опомнясь, с большим опозданием гаркнул:
— Служу Советскому Союзу!
Гарбуз вздохнул с облегчением, а генерал похвалил:
— Ну, вот и молодец!
Адъютант развернул на столе карту, командир дивизии подошел к ней, подозвал Караваева и Гарбуза.
Ромашкин остался один на середине блиндажа и не знал, что же ему делать. Первое, на что он решился, — надеть шинель, чтобы никто не видел его отвратительной гимнастерки, правда, на ней теперь сияла новенькая медаль, которую очень хотелось потрогать. Но у двери стоял Гулиев — неудобно было обнаруживать свою слабость перед солдатом. Шепотом спросил ординарца:
— Где моя шинель?
— Здесь, товарищ лейтенант, — ответил Гулиев, не двигаясь, однако, с места и пристально глядя на медаль.
— Разрешите посмотреть, товарищ лейтенант?
— Любопытствуй, — милостиво разрешил Ромашкин. Гулиев осторожно приподнял медаль двумя пальцами:
— Тяжелая. Серебряная, наверно?
— Конечно, — убежденно сказал Ромашкин, чувствуя, как успокаивается и обретает уверенность от этого разговора.
Он оделся, но некоторое время постоял еще на середине блиндажа, не решаясь обратиться к склонившимся над картой старшим начальникам. Самым рослым меж них казался почему-то генерал, хотя был он в действительности не выше Караваева и много ниже Гарбуза.
Когда командир полка наконец оглянулся, Ромашкин тихо спросил:
— Разрешите идти?
Караваев шагнул к нему и тоже негромко сказал:
— Идите к начальнику штаба. Он вызовет Казакова и даст необходимые указания. Он в курсе дела.
Василий вышел на морозный воздух и вздохнул полной грудью. Часовой, охранявший блиндаж, усмехнулся, кивая на Ромашкина:
— Во, дали баню лейтенанту! Смотри, — обратился он к генеральскому коноводу, — аж пар валит!
— Мой может, — подтвердил коновод. — Так поддаст, что и дым пойдет!
Ромашкин никак не отреагировал на это. Он стоял счастливый, наслаждаясь тишиной и прохладой. Окружавший его заснеженный мир весь искрился...
Начальник штаба майор Колокольцев встретил Василия приветливо. Только дел у него было слишком много
— разговаривать с лейтенантом не мог. А знал он все и о назначении лейтенанта, и о награждении медалью, и о том, что должен свести Ромашкина с Казаковым.
— Садитесь и ждите. Казаков сейчас придет, — пообещал майор, принимаясь что-то писать, временами поглядывая на развернутую карту, где цветными карандашами было нанесено положение войск — наших и противника, флажками обозначены штабы.
Ромашкин осмотрелся. Блиндаж начальника штаба был поменьше, чем у командира полка, но, пожалуй, еще уютней и удобней для работы: стол шире, хорошо освещен двумя лампами, которые стояли на полочках, прибитых к стене справа и слева: от такого освещения на карте не появлялось теней. На отдельной полочке — цветные карандаши, командирские, линейки, циркули, компас, курвиметр, стопки бумаги, стеариновые свечи.
Писал начальник штаба быстро, крупным красивым почерком. Лицо у него отсвечивало желтизной не то от ламп, не то от усталости. Когда зуммерил телефон, майор брал трубку и, продолжая писать, говорил спокойным голосом: «Да, командир разрешает». Или: «Нет, командир с этим не согласен». Или даже так: «Не надо, к командиру не обращайтесь. Запрещаю!» И все писал, писал строчку за строчкой, которые, как и голос, у него были четкими и ровными.
Впервые наблюдал Ромашкин, как работает начальник штаба полка, и его многое при этом поразило. Откуда майор знает, с чем согласится и что отвергнет командир? Почему он так уверенное, без колебаний, не советуясь с Караваевым, отдает распоряжения от его имени? Даже запрещает к нему обращаться! Ромашкин не предполагал, что у начальника штаба такие права и власть.
Размышления эти прервались с появлением Казакова. Был он в сдвинутой на затылок шапке, из-под шапки выбивался темный чуб, под носом усики, в глазах веселое лукавство.
И в докладе Казакова прозвучала некоторая вольность:
— Я прибыл, товарищ майор.
— Проходи, Иван Петрович, знакомься — вот тебе замена, — тоже как-то по-свойски ответил ему начальник штаба, не отрываясь от своего дела.
Ромашкин с удовольствием пожал крепкую руку Казакова и с первой же минуты полюбил разведчика. Была в его удали какая-то распахнутость, готовность к дружбе, добродушие.
— Нашелся? — подмигнул ему Казаков. — Вот и хорошо!.. Так мы пойдем, товарищ майор?
— Погоди! — остановил Колокольцев и, дописав фразу, повернулся к лейтенантам. — Значит, так, Иван Петрович: ты не просто передай взвод Ромашкину, а подучи его, своди разок-два на задания, познакомь с людьми, поддержи, а то ведь твои орлы, сам знаешь, какой народ.
— Все будет в порядке, товарищ майор, — сияя улыбкой, заверил Казаков. — Ребята примут лейтенанта, не сомневайтесь. Я же на повышение ухожу.
— Надеюсь на тебя, Иван Петрович. А пока Люленков подлечится, ты и за него поработаешь. — И, обращаясь уже к Ромашкину, пояснил: — Ранило моего помощника по разведке, капитана Люленкова, в медсанбате сейчас.
Казаков энергично возразил:
— Я на роту собрался, товарищ майор, а вы про замену Люленкова говорите. Лейтенанту помогу, его обучу, а за ПНШа не сработаю. В бумагах этих — сводках, картах — я ни бум-бум.
— Ты заменишь Люленкова временно.
— И временно не могу: не кумекаю.
— Все! Занимайся с Ромашкиным.
— Понял. Идем, лейтенант, — заспешил Казаков, опасаясь, как бы начальник штаба еще чего-нибудь не надумал.
В овраге, по которому они шли к жилью разведчиков, Казаков сперва сердито молчал, потом начал ворчать:
— «Временно»!.. А там Люленков разболеется — и на постоянно застрянешь! Нужна мне эта штабная колготня, как зайцу бакенбарды! — И лишь отворчавшись, обратился к Ромашкину: — Ладно, расскажи, брат, маленько про себя.
Слушал он Василия внимательно, одобрительно кивая, а итог подвел такой:
— В разведке главное — не тушуйся. Никогда не спеши, но всегда поторапливайся. Ты видишь всех, а тебя не видит никто. Понял? — Казаков засмеялся. — Будет полный порядочек, Ромашкин. Сейчас тебя познакомлю с нашими ребятами. Правда что орлы! «Языка» хоть из самого Берлина приволокут... Заходи в наш дворец...
Жилье разведчиков и впрямь оказалось хорошим. Целая рубленая изба была опущена в землю. Сразу под накатом врезаны две оконные рамы. Вдоль стен — дощатые нары, на них душистое сено, застланное плащ-палатками. В изголовье висят на крюках автоматы, гранаты, фляги. В проходе между нарами стол с газетами и журналами, домино в консервной банке, шахматы в немецком котелке, парафиновые немецкие плошки.
«Богато живут», — подумал Ромашкин, еще не совсем веря, что все это будет теперь его «хозяйством».
Разведчики отдыхали. Несколько человек лежали на нарах. Двое чистили автоматы. Один у окна читал растрепанную книгу.
— Внимание! — громко сказал Казаков и, когда все обернулись в его сторону, заявил серьезно: — Я говорил и говорить буду, что сырое молоко лучше кипяченой воды! Я утверждал и утверждать буду, что кипяток на всех железнодорожных станциях подается бесплатно!
Разведчики засмеялись и стали подниматься с нар.
— Какие новости, Петрович? — спросил здоровенный детина, любяще, по-детски глядя на командира.
— Вот и я про новости, — продолжал Казаков. — Представляю вам нового командира — лейтенанта Ромашкина. Он боевой фронтовик, вчера ночью поймал сразу трех фрицев. Никому не советую с ним пререкаться, потому как он боксер, чемпион и может вложить ума по всем правилам!
Разведчики как-то мельком, без того интереса, которого ожидал Ромашкин, посмотрели на него и сели вдоль стола.
— Значит, уходишь? — грустно произнес тот же здоровяк. — Кидаешь нас?
— Куда же я вас кидаю? — стараясь быть веселым, ответил ему Казаков. — В одном ведь полку служить будем, в одних боях биться.
— Там что, получка больше? — спросил другой.
— На сотню больше.
— Так мы две соберем.
Ромашкин понял: происходит не просто шутливый разговор, а горькое расставание разведчиков с любимым командиром. Казакову верили, с ним не раз ходили на смерть, и не раз он своею находчивостью спасал им жизни. А теперь вот они остаются без него.
Казаков пытался смягчить эту горечь балагурством:
— Не в деньгах дело, ребята. Не могу же я всю войну взводным ходить. Из дома письма получаю: сосед Никола уже батальоном командует, Тимофей Башлыков — ротой, Никита Луговой — тоже батальоном. Что же, я хуже всех? Если вернусь взводным, теща живым съест. Ух, и теща у меня, хуже шестиствольного миномета! Хотите, расскажу вам, как я придумал домой вернуться?
Ромашкин видел колебание разведчиков. Они пытались сохранить обиженное выражение: не время, мол, для шуток. Но глаза у ребят уже теплели.
— Что ж, расскажи, Петрович, — попросил кто-то Казаков присел у стола и начал:
— Ну, вот, представьте себе, явлюсь я домой в капитанском обличий. На груди у меня — ордена, в вещевом мешке — подарки. Жена, конечно, сразу ко мне. Теща выставляет пельмени, пироги, закуски всякие. А я: «Нет, погодите, дорогие родственники. Прежде всего расскажу вам, что же такое война, и покажу наглядно, какая она есть. Пожалуйста, идемте все во двор или вон в садик. Берите каждый по лопатке...» Отмеряю им метра по три каждому. «Копайте! Глубина чтоб была в полный профиль — полтора метра, значит». Ну, станут они копать, руки до кровавых мозолей набьют и взмолятся: «Отпусти нас, Иван Петрович». «Нет, — скажу, — копайте». А когда выроют траншею, принесу для каждого по два ведра воды, вылью на голову и повелю: «Сидите в этой яме мокрыми одну ночь». Они опять начнут просить: «Отпусти, Иван Петрович...»
Казаков помолчал, давая возможность слушателям представить все это, перевел дух и продолжал:
— Потом, конечно, я отпущу их, скажу только: «Вот вы и одной ночи в таких условиях не выдержали, а я — два года... — Или сколько мы там провоюем еще? — Словом, сотни дней и ночей провел под дождем и снегом. Да к тому же мины, снаряды и бомбы с самолетов меня долбили. И все это я стерпел, вас защищая. А теперь подумайте, какое у вас должно быть ко мне уважение». Полагаю, после такого примера теща станет ходить вокруг на цыпочках.
Разведчики совсем повеселели.
— Ладно, Петрович, жми в капитаны...
Шутка шуткой, но они и сами понимали: не сидеть же всю войну в лейтенантах хорошему командиру. А раз так, то и внимание их тут же переключилось на Ромашкина. Он сразу это почувствовал, вспомнил про свою медаль и решил: «Разденусь-ка я, пусть посмотрят». Украдкой оглядел разведчиков: наград ни у кого из них не было.
— Тепло у вас, — сказал Ромашкин вслух и, растегнув шинель, поискал взглядом, куда бы ее повесить.
— Прости, друг, не предложил тебе сразу раздеться, — виновато сказал Казаков. — Вот там мой угол. Повесь туда. И спать там со мной будешь, старшина постель оборудует.
Василий повесил шинель на гвоздь, поправил гимнастерку и, сверкая медалью, вернулся к столу. Разведчики переглянулись, явно из-за медали. Довольный произведенным впечатлением, Ромашкин подумал, что даже гимнастерка измятая и в белых волосках от полушубка работает здесь на его авторитет — не какой-нибудь тыловичок, а боевой, траншейный командир. Такого разведчики, ясное дело, зауважают.
Днем в боевое охранение не проползти, поэтому Ромашкин пробыл у разведчиков до вечера. Лишь когда смеркалось, пришел в свою роту — сдать взвод, забрать вещевой мешок с пожитками и попрощаться с бойцами.
— Ага! Явился не запылился! — встретил его, как всегда сурово, Куржаков. — Я уж думал, не придешь, обрадовался, что с передовой смылся!
Василию казалось, что и тон этот, и оскорбительные слова — от зависти. Но теперь-то он не подчинен Куржакову, сам пользуется правами ротного. Впрочем, и в подчинении Василий не лебезил перед ним. А сейчас ответил с явным вызовом:
— Я, товарищ лейтенант, смываюсь с передовой в нейтральную зону и дальше. В общем, все остается, как было: я — впереди, а вы — за моей спиной.
Ромашкин подчеркнуто «выкал», хотя раньше, чтобы позлить Куржакова, иногда говорил ему «ты». Сейчас это «вы» звучало свысока, как напоминание Куржакову, что он уже не имеет права «тыкать» ему.
Куржаков воспринял поведение Василия как хамство выскочки: впервые отличился и уже зазнался до умопомрачения. Он тоже подчеркнул «вы», но вложил в него прежний смысл их отношений — подчиненности взводного ротному:
— Вы передайте взвод сержанту Авдееву по всей форме, как положено. А потом придете вместе с сержантом и доложите о приемке-сдаче!
Ромашкин понял скрытый смысл, вложенный в распоряжение ротного. Делать было нечего, формально Куржаков прав. Хоть немного имущества во взводе и обычно не передавали его взводные командиры, чаще всего убывая в госпиталь или на тот свет, но устав предусматривал такой порядок.
— Будет сделано, товарищ лейтенант, — намеренно не по-уставному ответил Ромашкин и, чтобы еще раз кольнуть Куржакова, предложил: — А может быть, ввиду такого исключительного случая вы сами пройдете со мной в охранение, лично проследите за приемом и сдачей и на местности отдадите боевой приказ новому командиру?
Куржаков саркастически усмехнулся:
— Я додумался до этого без ваших напоминаний, Ромашкин. Побывал там и все сделал. А ваш взвод уже здесь. В боевое охранение назначено другое подразделение во главе с лейтенантом. Так что идите передавайте имущество. Жду вашего доклада.
Свой взвод Ромашкин нашел в первой траншее. Она была глубже, чем та, в которой он сидел на одинокой высотке впереди. В стенках вырыты «лисьи норы», сделаны ступеньки, чтобы удобней вести огонь и выскакивать в атаку. И блиндажи здесь попрочнее.
— Командир второго взвода сержант Авдеев! — представился его преемник,
— Поздравляю! — сказал Ромашкин.
— С чем? — спросил сержант. — С тем, что первым в атаку буду теперь вставать?
— На то и командир!
— Вот и я говорю...
Передать взвод — дело не хитрое, но следовало кое о чем договориться с сержантом: Куржаков будет цепляться за каждую мелочь.
Авдеев, парень сговорчивый, слушал и соглашался.
— Людей во взводе двенадцать. Так?
— Так.
— Винтовок одиннадцать, станчак один. Так?
— Так.
— Лопат малых двенадцать, противогазов — тоже. Так? — спросил Ромашкин и насторожился: противогазов у многих не было, их давно выбросили, а в сумках хранили еду, патроны и всякие личные вещи.
— Так, — ответил, не задумываясь, сержант.
— Но с противогазами-то сам знаешь какое положение.
— Знаю, товарищ лейтенант.
— Как же быть?
— Если возникнет химическая угроза, думаю, наша разведка не проморгает. Подвезут нам новые противогазы.
— Я о докладе ротному говорю.
— Да что вы, товарищ лейтенант, какой разговор? Вы сдали, я принял все полностью. — Сержант слегка замялся и неуверенно попросил: — Вот если бы автомат вы передали мне как взводному.
Ромашкин решил, что в разведке для него автомат найдется. В крайнем случае Казаков свой тоже отдаст, не унесет.
— Бери, сержант, он действительно тебе нужен. На вот и запасной диск. Оба диска снаряжены полностью. В вещмешке у меня еще и рассыпные патроны есть. Пойдем — отдам и их...
Без привычной тяжести автомата Василий почувствовал себя неловко, сразу стало чего-то не хватать. В блиндаже, увидев своих бойцов, подумал: «Интересно, как они проводят меня? Разведчики, узнав об уходе Казакова, опечалились. А что скажут мои славяне? Жил ведь я с ними в одной землянке, ел из одного термоса, обстреливали нас одни пулеметы, возможно, и в одной братской могиле довелось бы лежать, а вот ни разу не поинтересовался, что они думают обо мне. Может, будут рады, что ухожу? Не должны бы: я не выпендривался, как Куржаков. Тот хоть и поступает точно по уставу, хоть и не спрашивает больше, чем позволяют его права, но есть в нем что-то, порождающее желание возразить, защититься от его обидной холодности. За мной такого, кажется, не водится...»
Он смотрел на Махоткина, Бирюкова, Ефремова — эти люди всегда первые поднимались в атаку по его зову, шли с ним рядом на пулеметы врага. И вчера ночью они действовали лучше некуда. Хорошие ребята!..
Спросил их, не скрывая своей грусти:
— Ну что, братья-славяне, расстаемся?
Бойцы обступили его. За всех подал голос Махоткин:
— Не забывайте нас, товарищ лейтенант.
— Как вас забыть? — сказал Ромашкин и подумал о своей медали. Стало почему-то неловко перед этими людьми: фашистов били вместе, а наградили только его.
— Как же я вас забуду? — непроизвольно повторил он. — Вы мне вон что заработали!..
Василий расстегнул шинель и показал на груди сияющий кругляшок. Бойцы рассматривали медаль, читали надпись и номер.
Рассудительный Ефремов уточнил:
— Медаль эту вы сами заработали, товарищ лейтенант. Такое дело в один миг придумали! И немца поймали сами. Так что не сомневайтесь.
— Мне хотелось, чтоб и других наградили. Вас, например, Бирюкова, Махоткина — тоже ведь гитлеровцев поймали.
— Наши награды впереди, — весело сказал Махоткин, — вон сколько еще до Берлина топать!..
На душе у Ромашкина стало полегче. Хотя его бойцы и не выказали такой любви, как разведчики к Казакову, но все же он им небезразличен.
«Да и я ведь не Казаков, — отметил про себя Василий.
— Тот вон какой молодец. Я с ним полдня провел и то полюбил».
— Заходите к нам, — попросил Махоткин.
— Вас не минуешь, — ответил на это Ромашкин, — путь к немцам идет через вас. Ну, бывайте здоровы, ребята. Идем, Авдеев, доложимся ротному.
...Куржаков поднялся, чтоб стоя, как и полагалось, выслушать рапорт. А выслушав, строго спросил Авдеева:
— Все приняли?
— Так точно! — без колебания заявил сержант.
— И пэпэша передал?
— Так точно, и пэпэша.
В ротах автоматы только появились, их дали пока лишь взводным да некоторым сержантам, и Куржакову не хотелось терять «одну единицу автоматического оружия».
Ромашкин ждал придирок. Но придирок не было.
— Вы можете идти, — сказал ротный Авдееву и, когда сержант вышел, предложил Ромашкину: — Садись, попрощаемся хоть по-человечески.
— Можно и так — попрощаться, — хмуро согласился Василий.
— Интересно, что ты будешь обо мне думать? Ромашкин ответил смело и прямо:
— Думать буду о тебе, что и раньше думал: зануда ты. Вот и все.
Он ждал взрыва, но Куржаков лишь усмехнулся. Посмотрел как-то сбоку и сказал примирительно:
— Видел когда-нибудь, как петушки молодые дерутся? То и дело пырх да пырх — друг на друга наскакивают. А из-а чего? Не знаешь! И они не знают! Вот и ты петушок. Ничего еще в жизни не видел. Выпорхнул из училища, разок в атаке кукарекнул — и в госпиталь. Теперь, правда, посильнее, по-настоящему кукарекнул. И возомнил себя отчаянным воякой... Ладно, иди, петушок, кто из нас чего стоит, сам потом поймешь! Будь здоров!
Ромашкин вышел в полной растерянности. По дороге к штабу полка вспоминал и перебирал всю свою недолгую службу с Куржаковым. И получалось, как ни крути, он, Ромашкин, не всегда был прав. С чего-то взял, что Куржаков нарочно свою власть показывает. А он не власть показывал, он командовал, как полагается ротному. Смотрел свысока? Так он полный курс училища закончил, с июня сорок первого — в боях...
От этих размышлений Василий перешел к делам домашним: «Маме писать о новом назначении пока не буду. И так беспокоится, а тут и вовсе спать не станет...»
Ромашкин предполагал, что он уже в следующую ночь пойдет с разведчиками на задание и притащит «языка». Но оказалось, прежде чем идти за «языком», надо выбрать объект и тщательно изучить его.
Лейтенант Казаков в сопровождении двух разведчиков выходил с Ромашкиным в первую траншею, на разные участки обороны полка. Вместе наблюдали за немецкими позициями в бинокль, с разрешения артиллеристов пользовались их стереотрубами. Наводя перекрестие стереотрубы на огневые точки, Казаков звал к окулярам Ромашкина, спрашивал, что он видит, и сам рассказывал ему об увиденном, притом всегда получалось, что Иван Петрович обнаруживает гораздо больше существенных деталей. Слушая его спокойный, доброжелательный голос, Василий подумал однажды: «Если бы Куржаков обнаружил настолько больше меня, уж он бы покуражился!»
Иногда Ромашкин недоумевал:
— Какая разница, где брать «языка»? Куда ни поползи, везде могут встретить огнем.
— Это верно, везде могут... И встретят, и огонька подсыпят так, что землю зубами грызть будешь! — соглашался Казаков. — А ты кумекай, как сработать, чтобы втихую все обошлось. Для этого что надо?
— Ползти осторожно.
— Тоже правильно, только надо еще подумать, где ползти. По открытому месту поползешь — он тебя за сто метров обнаружит.
— Зачем же по открытому?
— Ну, вот и докумекал: подходы, значит, надо искать к объекту. Удобные подходы! Мы с тобой этим и занимаемся. Объектом много, а подходы есть не ко всем...
Наконец объект был выбран — пулемет на высоте. Ромашкин сам ни за что не остановился бы на таком объекте: разве к нему подберешься? Но Казаков рассмотрел удобную лозинку.
— По ней и пойдем, — объявил он. — Там должно быть мертвое пространство. В рост не пройдешь, а проползти можно.
Ночью Казаков, Ромашкин и те же два разведчика — сержант Коноплев и красноармеец Рогатин — ушли в нейтральную зону. Прощупывали подступы к высотке поосновательнее. Кланялись пулеметным очередям, лежали, уткнувшись в снег, под ярким светом ракет. Под конец присели за кусты покурить, повернувшись спинами к немецким траншеям, чтобы оттуда не заметили огоньков цигарок.
— При подготовке поиска близко к объекту старайся не подходить, — посоветовал тихим голосом Казаков. — Следы на снегу оставишь, немцы их обнаружат и догадаются, что к чему. Тогда, конечно, встретят. Понял?
Ромашкин кивал, соглашался, но его снедало нетерпение. Зачем столько канителиться? Можно было бы сразу идти сюда сегодня всей группой. Были бы у них ножницы для резки проволоки, подползли бы сейчас к немецким заграждениям, сделали проход и уволокли бы фрица. Такие, как Рогатин, Коноплев, Казаков, в одиночку любого немца скрутят. И себя он тоже со счетов не сбрасывал: ему бы только в немецкую траншею забраться...
Но Казаков не торопился. Днем отобрал еще пятерых разведчиков и повел всех не в сторону фронта, а в полковые тылы, за артиллерийские позиции. Выбрал там высотку, похожую на ту, куда предполагалось идти ночью. Без лишних формальностей поставил задачу:
— Ты, Ромашкин, командир над всеми и главный в группе захвата. В группу захвата назначаются вместе с тобой Коноплев и Рогатин. Группа обеспечения — старший сержант Лузган и с ним еще четверо: Пролеткин, Фоменко, Студилин, Цикунов. Кроме того, у нас будет два сапера. Ты, — показал Казаков пальцем на Лузгана, — заляжешь со своей группой у прохода, проделанного саперами. Если все сложится удачно, пропустишь лейтенанта с «языком» и только после этого начнешь отходить сам. Если фрицы будут мешать отходу группы захвата, должен забросать их гранатами и задержать огнем из автоматов. Если они поведут преследование большими силами, вызовешь огонь артиллерии — одна красная ракета. С артиллеристами я договорился. Не забудь ракетницу взять. Все ясно?
— Ясно.
— Тогда давайте разок проделаем практически. Группа обеспечения — вперед!
Лузган и с ним еще четверо пошли к высотке.
— С вами пойдут и саперы, — сказал им вслед Казаков. — Теперь твоя группа, — взглянул он на Ромашкина. — Идете метрах в пятидесяти от Лузгина. Марш!..
Петрович и сам пошел рядом.
Когда обе группы приблизились к высоте метров на сто, Казаков пояснил:
— Дальше — а может быть, и раньше — поползете по той самой лощине. Здесь ее нет, но ты же помнишь, в стереотрубу ее видел и вчера ночью к ней подползал.
— Отлично помню, — подтвердил Ромашкин.
— Когда саперы будут резать проволоку, вы лежите и наблюдаете. Лузган, — позвал Казаков, — какой сигнал подашь, когда проход будет готов?
— Рукой махну.
— А если не увидят?
— Ну, подползу поближе и махну.
— Ползать опасно, там каждое лишнее движение могут обнаружить, и все труды к черту! Лучше не ползай. А ты, — Казаков обратился к Ромашкину, — и вся группа захвата должны наблюдать за Лузгиным внимательно. Надо обязательно увидеть, когда он махнет.
— Увидим.
— Ну, хорошо. Теперь прорепетируем несколько вариантов отхода. Первый — если будут преследовать; второй — без погони; третий — с убитыми и ранеными. — Казаков пристально поглядел в глаза Ромашкину и впервые строго сказал: — Запомни, лейтенант, в разведке закон — раненых и убитых не оставлять ни в коем случае! Убитому, конечно, все равно, где лежать. Но если бросишь убитого, в другой раз живые с тобой пойдут опасливо. Каждый вправе подумать: а не был ли тот, оставленный, раненным? И не случится ли с кем-нибудь на новом задании то же самое? Так что усвой раз и навсегда нерушимый закон: сколько разведчиков ушло на задание, столько должно и вернуться. Кто живой, кто мертвый, дома разберетесь...
Тренировались долго. Ромашкин взмок, бегая и ползая по глубокому снегу. Взмокли и остальные. Василий смотрел на разведчиков и думал: «Наверное, проклинают меня. Мучаются-то они из-за моей неопытности. Самим им все до тонкостей давно известно». Но когда занятия кончились, Казаков, тоже потный — пар валил от него, чубчик прилип ко лбу, — сказал назидательно:
— Вот так, дружище, надо репетировать каждое задание. Все отрабатывай здесь. Там, — он махнул в сторону противника, — ни говорить, ни командовать нельзя. Там должно все проходить как по нотам. Понял?
— Уяснил.
— Ну и молодец. А этих двоих — Коноплева и Рогатина — мы с тобой таскали повсюду для чего? Для охраны или для компании? Нет, конечно. Они теперь все наши замыслы знают. А зачем это?
— Лучше помогут.
— Ты просто талант! — похвалил Казаков и добавил: — Мы живем на войне. И тебя и меня в любой момент, даже при подготовке, могли ухлопать. А в разведке перерыва быть не должно. Меня убили — ты пойдешь, тебя убили — они поведут группу.
Ромашкин успел заметить, что, если даже отвечает Казакову невпопад, тот все равно говорит ему: «Правильно». И тут же сам, будто повторяя его слова, высказывает совсем иное — то, что следовало бы ответить на вопрос. «Добрый и тактичный командир, не зря его разведчики любят», — думал Василий.
— Ну что ж, братцы, пошли обедать, — распорядился Казаков.
Такие распоряжения всегда выполняются моментально. Разведчики двинулись по старому следу один за другим.
Иван Петрович склонился к Василию, тихо спросил:
— Видишь, как идут?
— Колонной по одному.
— Точно. По уставу это называется так. Но ты запомни, лейтенант, в уставе разных строев много, а разведчики ходят только так: след в след, даже по своей земле. Жизнь к этому приучила. И ты ходи обязательно след в след. На мины нарветесь — одного потеряете. Благополучно пройдете по снегу, по траве, по пашне — один след оставите, будто один человек прошел. Это тоже очень важно в тылу врага...
До выхода на задание остались считанные часы. Разведчики поели и теперь могут отдохнуть. Однако не все спешат на нары. Большинство из отобранных Казаковым в ночной поиск продолжает приготовления к нему. Каждый сейчас, наверное, волнуется но внешне это незаметно. Все спокойны и даже веселы.
Иван Рогатин обматывает чистым бинтом автомат, чтобы не выделялись оружие на белом снегу. Здоровый, плечистый, неразговорчивый, он делает это не торопясь, солидно.
Саша Пролеткин рядом с Иваном кажется мальчиком. Движения у него быстрые, сам он юркий. Мурлыкая песенку, Саша тоже меняет бинт на автомате и, как всегда, задирает Рогатина:
— Скажи, Иван, почему у тебя такая фамилия?
Все затихают, прислушиваются, знают: Сашка что-нибудь отчудит.
Иван отвечает не сразу, продолжая аккуратно прилаживать бинт, между делом бросает:
— Какая такая?
— Ну, не совсем обычная — Рогатин. Ты что, из рогатки стрелял?
Иван качает укоризненно головой.
— Фамилию разве по мне дали? Полагаю, что мои деды ходили на медведя с рогатиной.
— А ты ходил?
— Я с ружьем ходил. Теперь можно и без рогатины.
— Значит, ты охотник?
— Вовсе и не значит. Я хлебороб. Хлеб растил, тебя кормил. А охота — для души. Она как бы отдых.
— И все же ты охотник.
— Пусть так, — соглашается Иван.
— А скажи, Рогатин, жирафа ты ел?
— Жирафы в наших краях не водятся. Они в Африке.
— А я вот ел жирафа, — спокойно заявляет Саша.
— Как же ты в Африку попал?
— Зачем в Африку? Когда Киев наши войска оставляли, там зверинец разбежался. Вот мы с дружком и попробовали жирафятинки. Хотели еще бегемота попробовать, но я жирное мясо не люблю.
— Уж молчал бы, — осуждающе говорил Рогатин.
— А что?
— Под суд тебя надо за такие дела, вот что! Редких животных истреблял.
— Какой ты быстрый! — юлит Саша перед Иваном. — А ты бы не истреблял?
— Я — нет.
— Вот, значит, тебя и надо под суд! Приказ ведь был отступая, ничего не оставлять фашистам — либо эвакуируй, либо уничтожай! А жирафа как эвакуируешь? Он ни в какой вагон не помещается. И на платформу его не заведешь: будет цеплять за семафоры. Ты у жирафа шею видал? Она, брат, поздоровше твоей!
Разведчики дружно смеялись: «Ну и Саша! Прищучил-таки Рогатина!»
На короткое время все смолкают: тема исчерпана. Но молчать в такой час не принято. Перед самым выходом на задание всегда полезно несколько отвлечься: ни к чему загодя переживать предстоящие трудности и опасности. Молчаливый Рогатин знает это не хуже других и потому сам возобновляет разговор, явно рассчитанный на всеобщее внимание:
— Да, братцы мои, разные в жизни бывают истории. Вот у меня, к примеру, такое произошло, что вы, пожалуй, и не поверите. Отслужил я срочную в тридцать восьмом году, еду домой. Все чин чинарем — в купейном вагоне, телеграмму мамане послал: скоро, мол, буду. Вышел из поезда на полустанке Булаево, оттуда до нашей деревни рукой подать — километров сто. В Сибири сто километров не расстояние. Сначала подвез меня на тарантасе лесник, потом на двуколке ветеринарный фельдшер. Около Павлиновки он в сторону свернул, ну а мне пришло время заночевать. Иду вдоль деревни с новым чемоданчиком, сапоги скрипят, на груди «ГТО» и «Ворошиловский стрелок». Бабы на меня зырк-зырк.
— Конечно, такая кувалда прет! — хохотнул Саша Пролеткин.
— Ты погоди встревать, — одернул его Иван. — Так вот, иду я вдоль деревни, а впереди — музыка. Гуляют, значит. Подхожу к одной избе — окна в ней нараспах, каблуки стучат по полу, с крыльца сбегает кто-то и прямо ко мне: «Просим вас, товарищ боец, к нам на свадьбу». Я по скромности стал отнекиваться: нет, мол, благодарствую, ни к чему на свадьбе посторонний прохожий. А они: «Какой же вы посторонний, вы защитник Родины!» Одним словом, затащили меня в хату. Гости плотнее сдвинулись, место мне дали. Ну, выпил. Молодых я поздравил. «Горько!» — сказал. Поцеловались они. Невеста такая крепкая, не то чтобы очень красивая, но крепкая...
— Жениха ты, конечно не приметил, у тебя после службы глаза одну невесту видели, — опять вставил Саша.
Иван с укором поглядел на Пролеткина.
— Ох, и балаболка ж ты, язык болтается в тебе, как в свистке горошина!.. Был и жених, видел я его, да он мне не приглянулся — какой-то прыщавый, маленький. — Иван поглядел на Сашу и решил ему отплатить: — Ну, вроде тебя, такой же маломерка.
Саша обиделся, но промолчал.
— Как водится, — продолжал Рогатин, — и я в пляс пошел. Сперва барыню отгрохал, потом под патефон городские танцы с девками выкручивал. А пока, значит, я танцевал, в свадьбе какой-то разлад получился. Точно как у писателя Чехова в рассказе: жениху чего-то недодали, он и заартачился. Невеста — в слезы. А жених смахнул на пол тарелки с закусками и прямо по этим закускам прошагал к двери. Вынул цветок, который на пиджаке у него был, кинул на пол. «Все с вами!» — говорит. И ушел. Тут даже пьяные протрезвели, а трезвые, наоборот, очумели. Все притихли. Невеста рыдает. И так мне жалко ее стало, ну, не знаю, что бы для нее сделал. «Хочешь, — говорю, — я того сморчка возьму за ноги и разорву на две штанины?» Мамаша невестина струхнула: ох да ах, вы, конечно, наш защитник, но все же так по-страшному защищать не надо, может, Петька еще одумается. А я в ответ: да пусть хоть десять раз одумается, разве он ей пара?! Такая девка, а он прыщ, и ничего больше. Мамаша урезонивает меня: «Ну, все ж таки он жених. Куды она без него? Кто ее возьмет теперь, опозоренную?» — «Да хотя бы я! — говорю. — Со всей душой и сердцем!» невеста даже плакать перестала. А у гостей рты так и раскрылись, будто хором букву «о» поют. На меня все внимание. Я и рад! Сажусь рядом с новобрачной, спрашиваю: «Пойдешь за меня?» У нее в каждой слезинке улыбка засверкала. «Пойду, — говорит, — с радостью, если вы всерьез». Ответствую ей: я, мол, боец Красной армии, мне трепаться не полагается. Я не как тот сморчок, мне никаких приданых не надо. Мы сами с тобой своими руками все добудем и сделаем. Гости, которые поверили, стали опять гулять, а которые не поверили, ушли от греха подальше. Только сам я чуть оконфузился: ведь три года в армии не пил, захмелел с непривычки и свалился.
— Много же в тебя было влито, если такого бугая свалило! — не удержался Пролеткин.
На этот раз Рогатин не удостоил его даже взглядом и повел рассказ свой дальше без перерыва:
— Наутро просыпаюсь. Где я? Пуховики подо мною. Постель вся новая, аж хрустит. Рядом девка спит румяная, пригожая. А в башке гудит, будто грузовик буксует на подъеме. Открывает девка свои ясные синие очи, глядит на меня, как в сказке. «Ты кто?» — спрашиваю. «Как — кто? Твоя жена. Или забыл?» Вижу, у нее уже вода в глазах накапливается. Вспомнил я вчерашнюю кутерьму и принялся утешать. А она плачет и плачет. «Чего же ты, — говорю, — слезы-то льешь? Я не отказываюсь. Как вчера обещал, так все и будет». А она опять плачет. «Скажи, — говорю, — напрямки, в чем дело?» — «Да я, — говорит, — не для тебя плачу, а для себя. Какая несчастная — два раза замуж вышла, а бабой все никак стать не могу».
Тут грохнул такой хохот, что даже стекло в оконце, возле которого сидел Ромашкин, зазвенело тоненько, словно при близком разрыве снаряда.
— Ну, и чем это кончилось? — спросил Василий, когда все отсмеялись.
— А ничем и не кончилось, — солидно ответил Иван. — Мы с Груней душа в душу и по сей день. Вы, конечно, считаете, что у людей всегда сперва любовь появляется, потом они женятся. А вот у нас с Груней по-своему: сперва женились, а потом любовь располыхалась... Я ведь и фашиста почему в первом своем поиске удавил? Все от этой самой любви. Подумал, как фашисты над нашими бабами измываются, и не стерпел. От таких дум мне и теперь не убить фашиста тяжелее, чем убить.
Иван окинул всех быстрым взглядом. Разведчики не смеялись. Обращаясь к Ромашкину, сказал:
— Конец не конец, а вроде бы точку какую в той истории я, товарищ лейтенант, все же поставил. Вышел через неделю после свадьбы рыбки наловить: Груня ухи захотела. А на реке меня этот прыщ, сам-шестой, встречает. Кроме него самого, ребята все здоровые, убить не убьют, а покалечить могут. Уточняю обстановку: «Не бить ли меня собрались?» — «Догадливый», — сипит Петька. «А за что? Не за девку ведь спор. Груня — законная моя жена». Вижу, смутил их, замялись. «Правильно, жена, — говорит Петька, — а у кого ты увел ее?» Да тут Назар, конюх, дал Петьке под зад, он аж в кусты полетел. Поднялся, вопит: «Меня же за мое угощенье обижаете!» — «Ты сам обидел нас, Петро, — сказал Назар. — На худое дело смутил: законного мужа разве бьют? Ставь еще две литры и пригласи Ивана, а не то самому фонарей подвесим». И что бы вы думали? Выставил Петька водку. За мир, значит. Одна маманя моя в обиде осталась: до дома не дотянул, без нее по дороге женился.
— Дуже гарно все зробилось! — воскликнул Богдан Шовкопляс. — Ты, Иван, сам великий, и душа у тэбэ большая. А вот за мэнэ ни одна дивчина замуж выходить не хотела.
Разведчики недоверчиво поглядели на Шовкопляса: парень чернобровый, белозубый, глаза веселые. Правда, нижняя челюсть немного вперед выдается и нос чуть набок. Но это замечаешь, лишь приглядевшись, а так всем хорош — крепкий, рослый.
— Так я тильки теперь на справного чоловика похож став, — пояснил Богдан. — А був никудышний. Лежал колодой на печи, ревматизма мэни расколола ще хлопчиком, в десять рокив. По хате ковыляю, а шоб яку работу зробити или на игрище с хлопцами — ни-ни. Долежал до семнадцати рокив. В школи до седьмого классу доучился — учителя и на печи не забывали. Стал я почти жених, да кто за меня пойдет? Кому потрибна така колода?
— Как же тебя в армию взяли? — удивился Королевич.
— Погодь, костя, не забегай наперед... Ходили до мэнэ с уроками разни девчатки. И была среди них одна красавица, Галей ее звали. Така гарна, що очи ризало. А в самой ей очи — что твое море или там стратосфера. Звезды в них горят, як у той самой стратосферы.
Богдан разволновался, щеки у него порозовели, в глазах вроде бы тоже засверкали звезды.
— Я больной, больной, а красоту понимал. Дивлюсь на що Галю, знаю — не для мэнэ вона, но ничего зробить не можу. Вона ще по вулице иде, а у мэнэ сердце аж в присядки пляшет... Женихи за Галей гухом, один краше другого: Харитон — бригадир, орденоносец, Михайло — тракторист, весь в куделях, як Пушкин, и даже учитель из школы, культурный, при галстучке, а голову потерял. И вдруг та Галю сама кидается на колени перед моей постелью, положила голову мэни на плечо, плаче и причитав: «Не можу я быть счастлива, коли ты всю жизнь маяться будешь. Зачем нас в школе учили? Или неправду умный человек сказал: не милости мы должны ждать у природы, а сами зробити себе счастливо життя! Я тэбэ выкохаю!» Як сказала она мэни такое, усе у мэнэ перевернулось. Уси тормоза, уси прокладки в суставах расслабились, кровь забегала там, куда раньше ей ходу не было! И свадьба у нас, Иван, тоже была не обычная. Я не хотел свадьбы. «Погодь, — говорю, — проверь себя, Галю». А она: «Нет! Пусть будет свадьба, пусть люди бачут!» Сами понимаете, яко веселье, когда жених сиднем сидит, а невеста-раскрасавица вокруг него одна пляшет. Гости слезы тайком утирали. А моя Галю знай пляшет та песни спивае!
Богдан помолчал, вздохнул.
— После свадьбы она мэнэ в сад под яблони цветущие стала выводить. Где там выводить — выносила на руках своих. И все со смехом, с шутками. 6 хате — патефон, радио. Картинки из журнала «Огонек» на стены наклеены, таки веселы, ярки картинки — цветы, море, птицы, корабли, леса. Вот так без докторов и выкохала мэнэ Галю. Ходить я начал, потом бегать, плавать. На комбайнера выучился, и все село любовалось нами. Я с поля иду, а Галя дождать не может, навстречу бежит. Будто чуяла — короткое наше счастье, будто знала наперед, что разлучит нас война...
На том и оборвал Шовкопляс свой рассказ о себе и о своей Гале.
В блиндаже было тепло, от печки шел домовитый запах сохнущей одежды. Воркуя, закипал чайник, но вдали потрескивали приглушенные бревенчатым накатом пулеметные очереди.
— Кто еще, братцы, расскажет о свадьбе-женитьбе? — спросил Лузгин. — может быть, Костя?
Королевич залился стыдливым румянцем, прикрыл ресницами голубые глаза.
— Я не женат...
— Но деваха-то есть?
Костя молчал. Казаков, выручая Королевича, попытался втянуть в разговор Голощапова:
— Может, ты, Алексей Кузьмин, о своем житье-бытье поведаешь?
Голощапов почесал в затылке и, как обухом, врезал:
— Все это муть! Первый год после женитьбы у всех сладкий. А проживете лет десять — двадцать, еще неизвестно, какие ваши Грунечки да Галечки станут. — Язва ты, Голощапов! — остановил его старшина разведвзвода Жмаченко. — зачем людей обижаешь? Хочешь говорить — скажи про себя, не хочешь — помолчи, а людей не трожь.
— Я и говорю про себя, а не про тебя.
Голощапов посопел и вдруг выложил, вызывающе глядя на слушателей:
— А я вот свою жену бил!.. Она тоже красавица была и, как в гости пойдем, хвостом туда-сюда. Ну, я и поддавал ей: не забывай, что муж есть!
— Про такое и слушать неинтересно. — махнул рукой старшина. — Рассказал бы ты, Жук? Ты инженер, у тебя жизнь городская.
Жук был во взводе радистом. Рация, правда, взводу разведки не полагалась, но она была захвачена у немцев и застряла здесь. Анатолий Жук сразу разобрался в ней, что-то перемонтировал и с той поры стал взводным радистом.
— Ну, во-первых, я не инженер, а всего-навсего радиотехник, — поправил он Жмаченко. — А во-вторых, мои семейные дела тоже неинтересные. — Помедлил, подумал и продолжал. — Сначала все шло хорошо, и любовь была, а потом рассыпалась. Перестали мы друг друга понимать, будто на разных волнах говорили: она не слышит меня, я не могу уловить ее.
— Почему же так получилось? — насторожился дотошный Коноплев, комсорг взвода.
— Да все из-за Шарика, — неопределенно ответил Жук.
— Из-за какого шарика? Зеленого, что ли? Мировые проблемы решали?
— Нет, собачка у нас была, Шариком звали.
Ребята выжидательно улыбнулись. Начало всем показалось занятным.
— Разве может у людей, к тому же образованных, из-за какой-то собачки жизнь испортиться? — удивился Коноплев.
— Может, — твердо сказал Жук. — До войны я жил под Москвой, в городе Пушкине. Домик там собственный у отца и матери. Шарик по двору бегал — веселый такой рыжий пес, дворняжка простая. Окончил я техникум, послали работать в Караганду. Там встретил девчонку. Лизой звать. Тоже после техникума отрабатывала, зубной техник. Она москвичка, я вроде бы тоже москвич. Одним словом, поженились. Подработали деньжонок, мотоцикл с коляской купили. Живем не тужим. А мать с отцом в каждом письме: приезжай да приезжай, мы старые, кому дом оставим? Ну, отработали мы с Лизой положенное и махнули домой. Приехали ночью. Шарик нас встретил как полагается: прыгает, ластится и все норовит руку лизнуть. Только мотоцикл ему не понравился — понюхал, чихнул и отошел в сторону. И вот однажды Лиза говорит мне: «Давай хорошую собаку заведем». — «А Шарик чем плох?» — «Уж кормить, так породистую. Я сама достану в Москве, у моих знакомых есть отличные породы». Шарик стоит тут же, языком в себя ветерок гонит — жарко ему, смотрит преданными глазами, не понимает, о чем она речь ведет. Отец и мать промолчали, не хотели портить отношения с невесткой, думали: поговорит и забудет. Но Лиза не забыла. Недели через две принесла щенка-дога. И паспорт на этого пса принесла, там до шестого колена его родословная описана, а наречен он Нероном. Шарик встретил Нерона ласково, понял, что это щенок, хотя и был тот здоровущим. Ну, думаю, все уладится: одна или две собаки, какая разница? Но вскоре Лиза ведет меня к мотоциклу: «Заводи». — «Зачем?» — «Шарика увезем, он уже там, под брезентом, в коляске». Выехали мы за город, Лиза выпустила Шарика, он скулит, жмется ко мне. Я говорю: «Его завтра же собачники поймают. Давай хоть подальше отвезем, в деревню, там собачников нет. К кому-нибудь прибьется». Лиза молча отвернулась; Смалодушничал я, бросил Шарика. И с той поры что-то надломилось в наших семейных отношениях: не тянет меня домой. Завел со мной серьезный разговор отец: «Может быть, из-за нас нелады у тебя с Лизой? Так мы свой век прожили. Хотите назад в Караганду, езжайте. Или нас, если мешаем, отправляй куда-нибудь». Я отцу ничего не сказал, а про себя подумал: «Ну да, как Шарика, посажу вас с матерью в коляску, завезу подальше и брошу».
— Зачем же ты потакал своей Лизе? — возмутился Голощапов.
— Любил.
Голощапов зло плюнул в сторону.
Кто-то вздохнул.
— Начали за здравие, кончили за упокой.
— Хватит, орлы, мирную жизнь вспоминать, — сказал Казаков, — пора войной заниматься.
К Ромашкину подошел старшина Жмаченко, низенький толстячок с веселым, скользящим взглядом сельского доставалы. Такой может добыть все, что нужно: хоть гвозди, хоть трактор. За эти качества его и определили в разведвзвод. У заместителя командира полка по хозчасти глаз наметанный, увидал Жмаченко — и решение готово: «Пойдете в разведвзвод. подразделение это особое. Прежде чем разведчиков накормить, их надо найти — у них работа такая. Как вы это будете делать, не знаю. Только если не справитесь, наказывать не я буду: разведчики сами вам голову оторвут. Понятно?»
Пробивной Жмаченко все понимал с полуслова. С обязанностями своими он, конечно, справился. Искренне полюбил разведчиков за их опасную работу и старался добыть им что положено и что не положено. В выборе средств не стеснялся. Если даже его уличали иногда в ловкости рук, умел изобразить святую простоту, говорил проникновенным голосом: «Я ведь для разведчиков! Это же осознать надо!»
Кладовщики и начальники всех рангов в таких случаях всегда добрели. Разведчикам часто выдавались папиросы вместо махорки, а мясные консервы заменялись колбасой, разливная водка — водкой в бутылках.
Жмаченко трудно было смутить, но сейчас он казался смущенным. Скользя взором мимо Ромашкина, виновато сказал:
— Товарищ лейтенант, такой порядок: документы ваши и, я извиняюсь, медаль сдать полагается.
Ромашкин знал это правило. Ругнул себя за то, что сам не догадался сдать все заранее.
— Чего же извиняться, если так полагается? Вот, принимайте: удостоверение личности, комсомольский билет и медаль. Тут еще письма и деньги, тоже возьмите.
— Все сохраню, товарищ лейтенант, в полном порядке, не сомневайтесь, — заверил старшина, преданно глядя на Ромашкина.
Хотя и был Жмаченко пройдохой, все знали, что сердце у него доброе. Перед выходом разведчиков на задание он готов был сделать для них что угодно. Всегда казнился: «Они ж уходят к черту в зубы, а я остаюсь дома. Вот улыбаются все, шутят, а к утру, глядишь, принесут кого-то из них мертвым на плащ-палатке».
Забирая у Ромашкина документы, старшина посчитал нужным сразу внести ясность в будущие свои отношения с новым командиром:
— Я ведь сам не могу ходить на задания, потому как больной слабодушием. Я там помру, еще до проволоки.
— Ладно, Жмаченко, не страдай, — остановил его Казаков. — Ты зато здесь, в тылу, хорошо берешь за горло кого надо.
Старшина, явно польщенный этим, проформы ради стал оправдываться, адресуясь опять к Ромашкину:
— Слышите, товарищ лейтенант, вот так все обо мне думают, а я ведь никого не обману и под ответственность не подставил. Я только обхожу неправильные инструкции, и опять же не ради себя, а исключительно для геройских людей, чтобы им хорошо было.
— Ладно, борец за правое дело! — снова прервал его Казаков. — Позаботься лучше, чтобы к нашему приходу картошки наварили, чаю нагрели. Ребятам — две фляги горючего. А мне с лейтенантом Ромашкиным — пузырек засургученный.
— Все будет в полной норме и даже сверх того, товарищ лейтенант, только возвращайтесь на своих ногах...
Ромашкину хотелось показать разведчикам, что ему тоже ведомы давние боевые традиции. Достал из вещевого мешка чистую пару белья и не торопясь, с достоинством надел его взамен того, в котором был.
Ребята переглянулись. Ромашкин не понял этих взглядов, посчитал — одобрили. Однако Иван Петрович, улучив момент, когда никого поблизости не было, сказал:
— Это ты напрасно с бельем-то. На задание придется очень часто ходить. Целого бельевого магазина тебе не хватит.
В голове Казакова не слышалось ни подначки, ни насмешки, он просто по-товарищески советовал.
Ромашкин смутился, не знал, как поступить, — снимать, что ли, чистое белье? Но Казаков и тут понял его, успокоил:
— Снимать не надо. Для тебя это первое задание — вроде крещения. Тебе можно такое позволить. Ребята поймут. А на будущее учти...
Пришли два сапера в белых маскировочных костюмах и с длинными ножницами, похожими на клешни раков.
Казаков поднялся.
— В путь, хлопцы! Ни пуха ни пера!
Вслед за командиром поднялись все — и те, кто уходил на задание, и кто оставался дома. На минуту воцарилась тишина. Потом группа Ромашкина отделилась от остальных и направилась к двери.
До первой траншей двигались молча и опять след в след. Все налегке, под маскировочными костюмами только ватные брюки и телогрейки. Оружие — автомат, нож, гранаты. Ромашкин вспомнил немца, которого поймал, будучи в боевом охранении: «Как много было на нем одежек!» А вот самого Ромашкина одежда сейчас не стесняла, прямо хоть на ринг. Он чувствовал себя окрыленным. Такое ощущение перед соревнованием всегда предвещало победу. Но здесь не на ринге. Вот уже пули посвистывают над головой и, ударяясь в бугор или дерево, с гудением, как шмели, отскакивают в стороны.
В первой траншее разведчики покурили. К ним подошли бойцы из стрелковых подразделений, разглядывали каждого с уважением и любопытством.
— К фрицам в гости пойдете? —сдержанно спросил кто-то.
— К ним. Куда же еще, — небрежно ответил за всех Пролеткин.
Казаков, однако, не дал покалякать. Сказал негромко:
— Кончай курить. Давай, Ромашкин, командуй. Дальше я не пойду.
Для Ромашкина это оказалось неожиданностью. Он считал, что при выполнении первого задания Казаков все время будет рядом. На миг растерялся, но тут же подумал: «Так даже лучше!» Хоть и опытный разведчик Иван Петрович, все же Василию не терпелось испробовать свои силы.
Ромашкин бросил окурок, наступил на него, взглянул на разведчиков и приказал:
— Вперед!
Первым сам выпрыгнул на бруствер и, пригибаясь, зашагал в нейтральную зону. Две белые фигуры мгновенно появились рядом. «Ага, группа захвата — Коноплев и Рогатин, — соображал Василий. — Но почему они пытаются обогнать меня, а не идут след в след?»
— Ты куда? — тихо спросил он Рогатина.
— Негоже, товарищ лейтенант, командиру идти как дозорному, — строго сказал тот и, обернувшись к группе обеспечения, распорядился: — Ну-ка, жирафный охотник, давай в дозор с Фоменко.
Саша Пролеткин и Фоменко беспрекословно пошли вперед. Когда они стали пропадать из виду, Рогатин кивнул Ромашкину, и все двинулись дальше.
При вспышках ракет стали ложиться. А с того места, где Ромашкин уже побывал однажды вместе с Казаковым, совсем на поднимались, только ползли. Снег был сухой, промерзший. Он шуршал, казалось, очень громко. Пахло холодной сыростью. Все вокруг слилось в белой мгле, похожей на густой туман. Ориентироваться на местности помогали немецкие ракеты и пулеметные очереди.
Василию стало казаться, что разведгруппа отклоняется вправо. Он приподнялся раз и другой, пытаясь разглядеть высотку с пулеметом, но ничего не увидел во мраке. Внезапно, будто по какому-то сигналу, группа замерла, влипнув в снег. Несколько белых фигур, обгоняя остальных, поплыли по сугробам вперед. «Это саперы и Лузгин с ними, — понял Ромашкин, и тут же мелькнула неприятная догадка: — Кто-то командует вместо меня». Но, вспомнив тренировки, успокоился: «Все, наверное, идет само собой, Казаков же требовал, чтобы все шло как по нотам. Не проморгать бы только, когда Лузгин подаст сигнал о готовности прохода».
Ромашкин опять приподнял голову, но не увидел ни Лузгина, ни проволочного заграждения. Впереди чернел кустарник. Василий двинулся туда, но кто-то ухватил его за ногу, потом подполз вплотную — это был Рогатин. Ромашкин махнул рукой в сторону кустарника. Рогатин отрицательно покачал головой. «Зачем он меня опекает? — возмутился Ромашкин. — Кустарник хорошо будет маскировать нас». И еще раз строптиво махнул рукой в том же направлении. Тогда Рогатин шепнул в ухо:
— Хрустеть будет.
Кистью руки вильнул перед глазами Ромашкина, как бы изображая плывущую рыбу. Василий понял: нужно обтекать кустарник, ползти опушкой — и двинулся по снегу, разворошенному группой обеспечения.
Вскоре он увидел почти рядом два белых силуэта. Один солдат, лежа на спине, зажимал в кулаках проволоку, другой перекусывал ее как раз между рук напарника, и тот осторожно, чтобы не звякнули, разводил концы. Резали лишь самый нижний ряд — только бы проползти.
У Василия прошел по спине холодный озноб. «Если нас обнаружат, ни одному не уйти, в упор всех побьют». Он хорошо помнил, как сам недавно проучил фашистов при сходных обстоятельствах.
Где-то рядом отчетливо щелкнули ракетница. Шурша, ракета понеслась вверх и с легким хлопком раскрылась в огромный яркий световой зонт. Разведчики тянулись лицами в снег. Единственное не закрытое белой тканью место — лицо.
Лежали не дыша. Ромашкину казалось, что даже сердце у него перестало биться.
Но вот ракета сгорела. На несколько мгновений вокруг стало черно, потом глаза привыкли, и Ромашкин увидел, как машет ему Лузгин. «Значит, проход готов».
Надо было ползти вперед, а Василий не мог преодолеть свою скованность. Наконец решился, пополз медленно, сжимая в руке гранату.
Подполз к брустверу, с огромным усилием поборов страх, заглянул вниз. Ждал — увидит там притаившихся немцев, но траншея была пуста. Сразу на душе стало легче.
Он спустился в траншею. Вслед за ним туда же соскользнули Коноплев и Рогатин. Василий с опаской двинулся вперед. Где-то там, на вершине холма, пулеметная площадка, выбранная для нападения...
Увидев телефонный кабель, прикрепленный к стене окопа металлическими скобками, показал на него Коноплеву. Тот кивнул, и Ромашкин понял: надо перерезать. Вынул финку, стал пилить кабель. И тут-то из-за поворота выплыли две белые фигуры, немцы были в таких же, как и разведчики, маскировочных костюмах. На мгновение они остановились, но, заметив, что Ромашкин возится с кабелем, успокоились: очевидно, приняли разведчиков за своих связистов. Один из немцев что-то громко спросил.
Чужая речь и близость врагов опять сковали Ромашкина. Он стоял как деревянный, не в силах справиться с омертвевшим от неожиданной встречи телом. Лишь одна какая-то жилка осталась живой, она пульсировала где-то в голове, позволяла держать в поле зрения немцев, искать выхода. Вдруг эта жилка сработала, как электрический выключатель. Ромашкин вскинул автомат и выстрелил короткой очередью в ближнего немца. Тот рухнул, а второй кинулся бежать.
— Что же ты?.. Живьем же надо! — напомнил Рогатин, пытаясь проскочить в тесной траншее мимо Ромашкина и догнать убегающего.
Ромашкин не пустил, перешагнул через убитого и сам в три прыжка настиг фашиста, суматошно стукавшегося о стенки траншеи на поворотах. Схватил его за плечи. Гитлеровец завизжал тонким поросячьим визгом.
Разведчики стремились осуществить задуманное без шума. И ползли, и резали проволоку, и по траншее шли, помня лишь об одном: тише, тише, ни звука! И вдруг этот ужасный крик! Ромашкин ударил гитлеровца ножом. Визгун умолк, обмяк и повалился на дно траншеи.
— Что же ты, гад, делаешь?! — простонал рядом Рогатин. — И этого убил!
Ромашкин огляделся широко раскрытыми, но плохо видящими глазами. Опомнился. «Действительно, что же я натворил? С ума сошел от страха?» И, овладевая собой, ответил:
— Сейчас еще найдем.
— Нельзя искать. Нашумели. Уходить надо.
Ромашкин не успел ответить — автоматные очереди ударили по траншее из-за поворота. Пули бились в земляную стену, неистово грызли ее, поднимая сухую, колкую пыль.
Разведчики прижались к противоположной стене. Стреляли рядом, но выстрелы почему-то были глухие.
Ромашкин заглянул за поворот и все понял: там блиндаж, и гитлеровцы стреляли из него наугад, прямо через дверь.
Сняв в пояса гранату, Ромашкин метнул ее под дверь. Грохнул взрыв. Дверь сорвало. Из блиндажа послышались крики, и снова застрекотали автоматные очереди. Рогатин метнул в черный проем вторую гранату. Опять взрыв, и в блиндаже все стихло. Только дымок тянулся из дверного проема и кто-то стонал там в черноте.
«Нужно лезть туда, брать «языка», — подумал Ромашкин. Теперь, как это ни странно, он действовал не то чтобы спокойно, а более хладнокровно и рассудительно. «Как туда влезть? — прикидывал Василий. — Если кто-нибудь из немцев уцелел, непременно караулит с автоматом наготове. А топтаться нельзя: сейчас прибегут на помощь соседи».
Решение созрело мгновенно. «Брошу гранату с кольцом. Кто уцелел — ляжет, ожидая взрыва, которого не будет. Тут-то я и вбегу!»
Секунда — и граната полетела в блиндаж. Еще миг — и Ромашкин вбежал. За порогом блиндажа сразу отскочил в сторону, чтобы не стать мишенью на фоне дверного проема. В блиндаже была непроглядная темень. Пахло гарью и странной смесью пота с одеколоном. Неподалеку слышалось тяжелое дыхание немца. «Наверное, раненый. Хоть бы его взять, пока не застукали! Где же он, этот раненый!..» Ромашкин сделал шаг и споткнулся о мягкое человеческое тело — немец был неподвижен. На ощупь нашел еще несколько тел без признаков жизни. Наконец приблизился к стонавшему в глубине блиндажа.
В дверях вспыхнул свет карманного фонаря.
— Лейтенант, где ты? — тревожно спрашивал невидимый Коноплев.
— Здесь я. Порядок! — ответил Ромашкин.
Раненый сидел на земле, вытянув вверх руки, будто защищая лицо от удара. Ромашкин шагнул вплотную к нему, а тот, сидя, подался в угол, вжимаясь в земляные стены. Василий схватил его за шиворот, поднял и встряхнул. Немец не мог стоять, ноги у него подгибались, как резиновые.
— Ауфштеен! — приказал Ромашкин.
Гитлеровец все-таки встал на ноги, его била дрожь. Василию стало противно оттого, что дорожит взрослый мужчина. Но эта дрожь врага в то же время вселяла чувство уверенности и своего превосходства. Толкнув пленного к выходу, сказал разведчикам:
— Принимайте.
Рогатин сноровисто связал пленному руки и всунул ему в рот кляп. Коноплев тем временем забирал документы из карманов убитых, прикидывая, что еще надо прихватить из блиндажа.
— Хватит, пошли, — сказал Рогатин. — Не ровен час, застанут. Вон ведь чего наворочали.
Разведчики выбрались на чистый морозный воздух. Прислушались и, не уловив никаких признаков тревоги, стали спускаться вниз по траншее. У основания высотки чуть не столкнулись еще с тремя белыми призраками. С автоматами наготове они крались навстречу.
— Свои, — сказал Рогатин, узнав Лузгина.
— Вы чего здесь? — спросил Ромашкин, зная, что такие действия не предусматривались.
— Заваруха у вас началась, решили идти на помощь.
— У нас порядок, давайте быстрее за проволоку...
Все нырнули в проход, цепляясь маскхалатами за колючки, и, пригибаясь, побежали к лощинке.
Вспыхнула неподалеку ракета. Разведчики кинулись в снег, как в воду. Рогатин упал на немца в зеленой форме, чтобы прикрыть его своим белым одеянием.
Когда ракета погасла, быстро вскочили и понеслись дальше. Рогатин подталкивал немца: тому было трудно бежать со связанными руками и кляпом во рту, он спотыкался, падал, но Иван поднимал его и хрипел:
— Давай, давай, фриц, не задерживай!
Немец мычал и послушно трусил вперед, падая и поднимаясь.
Вот наконец и черная полоска своих позиций. Разведчики спрыгнули в спасательные окопы, в полном изнеможении повалились на землю.
Прибежал Казаков. Группа вернулась немного правее того места, где ждали ее. Увидев скрюченного немца, лейтенант образовался:
— Приволокли?! Ух, орлы! Ну, Ромашкин, с первым «языком» тебя!
А разведчики, запаленно дыша, не могли еще говорить, лишь смотрели на командира счастливыми глазами.
— Зачем... мы... так... драпали? — еле выдавил из себя Саша Пролеткин. — немцы же не гнались.
— Так вышло, — прохрипел в ответ Рогатин.
— Да чего там об этом... Главное — все вернулись и «языка» взяли, — продолжал радоваться Казаков. — Ну и молодчаги! Дышите, дышите, глотайте кислород!.. И как быстро управились — только два часа прошло!
Саша отдышался раньше других. Встал, откинул белый капюшон, сказал с восхищением:
— Ох, и фартовый лейтенант Ромашкин! Из-за него так удачно все прошло. Когда стрельба началась и гранаты забухали, я думал — каюк, не выберется группа захвата из-за проволоки! И вдруг смотрю — идут. Фрица тащат. А погони нет.
Поднялся на ноги и Рогатин, пояснил Пролеткину и другим:
— Некому было гнаться: лейтенант всех гранатами побил. А соседи, видать, не слыхали, взрывы-то были в блиндаже. Да и вообще война. Тут взрыв, там взрыв, могли принять за минометный обстрел.
Коноплев поддержал:
— Они до сих пор, наверно, не знают, что произошло. Казаков заторопил:
— Давайте-ка, хлопцы, поднимайтесь, а то обнаружат гитлеровцы пропажу и начнут со злости сюда мины швырять, пошли домой. Подъем! Пошли, пошли!..
Шумным ликованием встретили возвращение разведгруппы старшина Жмаченко и все другие разведчики, не ходившие в этот раз на задание. Под их возгласы при свете ламп Ромашкин оглядел своих спутников и удивился, как они переменились: лица у всех осунулись, под глазами темные тени, будто не спали две ночи, маскировочные костюмы промокли, а у тех, кто лазил под проволоку, на спине и рукавах висят клочья. Коноплев, Иван Рогатин да, наверное, и сам он черны от пороховой гари.
Немец, уже развязанный и без кляпа во рту, стоял у двери, обалдело и удивленно смотрел на разведчиков. Никто не обращал на него внимания.
Жмаченко раздавал вернувшимся завернутые в носовые платки документы. Многим говорил при этом:
— Нате, покрасуйтесь. — И Ромашкину сказал так же: — Покрасуйтесь.
Василий сначала не поняли, почему старшина так говорит. Вспомнил: «Ему же приказано было подготовить ужин. А стол почему-то, пуст».
— Надо доложить о выполнении задания и сдать пленного, — объявил Казаков.
— Кому докладывать? — спросил Василий.
— Командиру полка или начальнику штаба. Идем, они ведь не спят, ждут. Им уже сообщили по телефону, что «язык» взят. Но ты обязан доложить сам.
— А может быть, ты доложишь? Ведь ты же все готовил и организовал...
— Брось трепаться, Ромашкин! При чем здесь я? Идем...
Командира и комиссара на месте не было: уехали по вызову на КП дивизии. Ромашкин привел пленного к начальнику штаба. Казаков зашел вместе с ними, но остановился позади.
— Товарищ майор, задание выполнено. — Ромашкин сбился с официального тона и радостно закончил: — Принимайте «языка»!
Вечно озабоченный чем-нибудь и потому хмуроватый начальник штаба на этот раз заулыбался.
— Поздравляю, лейтенант! Хорошо начали службу в разведке. Благодарю вас от имени командования.
— Служу Советскому Союзу! — отчеканил Ромашкин и рассмеялся, увидев, что немец тоже встал по стойке «смирно». — Смотрите, товарищ майор, как фриц тянется!
— Дисциплинированный! — серьезно заметил Колокольцев. — Ладно, выбросьте его из головы, идите отдыхать. Пленного мы допросим, будет что интересно для вас — сообщу...
За то время, пока они ходили к начальнику штаба, в блиндаже разведвзвода произошли разительные перемены. Стол уже был застлан чистыми газетами и готов для пира. На нем крупно нарезанная колбаса, сало, хлеб, лук, два ряда пустых эмалированных кружек и несколько немецких, обшитых сукном, фляг. В торце стола, на хозяйском месте, где должны сидеть командиры, сверкали стеклом пол-литровая бутылка с сургучной головкой.
Ромашкин узнал, почему не подготовили ужин заранее. Есть, оказывается примета: если накрыть стол до возвращения разведгруппы, ее может постигнуть неудача. Выпивка и закуска выставляются, когда все явятся на свою базу живыми и здоровыми.
К столу сели только ходившие на задание, остальным места не хватило. Они стояли со своими кружками рядом, похлопывая отличившихся по плечам и спинам.
Лишь сейчас Ромашкин понял, почему старшина Жмаченко говорил: «Покрасуйтесь». На гимнастерке Рогатина был орден Красного Знамени, у Коноплева — Красная Звезда, у Пролеткина — медаль «За отвагу». Василий смутился, вспомнив, как при знакомстве с разведчиками снял шинель, намереваясь их поразить. «Вот так блеснул! — со стыдом думал он. — Кого хотел удивить своей медалью!» А она, новенькая, как назло, сияла ярче орденов.
Жмаченко, выпив свою долю водки и заев наскоро салом, суетился вокруг стола, подкладывая разведчикам еду, и, красный, лоснящийся от пота, приговаривал:
— Ешьте, хлопы, ешьте, а то захмелеете.
Казаков напомнил:
— После задания полагается разобрать, как действовали. Давай, Ромашкин, командирскую оценку каждому.
— Действовали все очень хорошо, — сказал Василий. — Особенно Лузгин, Пролеткин и Фоменко. Они услыхали стрельбу и сразу кинулись нам на помощь. Такой вариант при подготовке не предусматривался, но Лузгин сам принял решение.
— Можно мне? — спросил Лузгин.
— Давай, — разрешил Казаков.
— Не понравилось мне, как мы отходили. Гурьбой, все вместе — и группа захвата, и группа обеспечения. Обрадовались — «язык» есть — и рванули домой без оглядки!
— Ты должен был прикрывать, — сказал Казаков, лукаво блестя хмельными глазами.
— Я тоже обрадовался. Бежал со всеми, чуть не задохнулся.
— Да уж, драпали, аж в глазах потемнело! — весело сказал Саша Пролеткин.
— Жираф и тот не догнал бы, — к месту ввернул Рогатин, прибавляя веселья.
— На будущее надо учесть. Отход — дело важное, — советовал Казаков. — Могло быть так: в траншее у фрицев обошлось без потерь, а когда драпали, случайной очередью положило бы несколько человек.
После разбора Василий вышел из блиндажа покурить. Яркие звезды сияли в небе. Они были похожи в тот миг на вспышки выстрелов из многочисленных автоматов, и казалось, далекое потрескование очередей прилетает оттуда, сверху, а не с передовой.
В овраге было тихо. Штаб спал, только часовые, поскрипывая снегом, топтались у блиндажей.
Вслед за Василием вышел Рогатин. Постоял рядом, смущенно покашлял, явно желая что-то сказать, но не решался.
— Что с тобой, Рогатин?
— Уж вы извиняйте, товарищ лейтенант, лез я на задании с советами, а вы и сами...
— Спасибо тебе, Иван, — сказал Ромашкин, почувствовав не только уважение, но и прилив какой-то нежности к этому доброму, смелому человеку. — Прошу тебя, помогай мне и дальше. Я хоть и лейтенант, а в разведке новичок.
— Чего там, вы сами все хорошо понимаете. Как ловко с гранатой-то придумали! Когда в блиндаж полезли, я вас чуть за плечи не схватил. Думаю, сейчас рванет, куда же он? Не понял сначала хитрость. Очень ловко придумали!
Похвала эта была приятна Василию. Краем уха он слышал, что за дверью тоже говорили о нем, о его храбрости. Саша Пролеткин уже в который раз повторял:
— Фартовый у нас командир, с таким дело пойдет!