Глава шестая
I.
Похоже — не мог найти сапог по ноге и потому бегал босиком. Ступни у лисолицего были огромные, как лыжи, а тело, как у овцы — маленькое и слабое.
Бегал лисолицый торопливо и кричал, глядя себе под ноги, словно сгоняя цыплят:
— Шавялись. Шавялись. Ждут...
И, для чего-то зажмурившись, спрашивал проходившие отряды:
— Сколько народу?
Открывая глаза, залихватски выкрикивал стоявшему на холме Вершинину:
— Гришатински, Никита Егорыч!
У подола горы редел лес, и на россыпях цвел голый камень. За камнем, на восток, на полверсты — реденький кустарник, за кустарником — желтая насыпь железной дороги, похожая на одну бесконечную могилу без крестов.
— Мутьевка, Никита Егорыч! — кричал лисолицый.
Темный, в желтеющих, измятых травах, стоял Вершинин. Было у него лохмоволосое, звериное лицо, иссушенный долгими переходами взгляд и изнуренные руки. Привыкшему к машинам Пентефлию Знобову было спокойно и весело стоять близ него. Знобов сказал:
— Народу идет много.
И протянул вперед руку, словно хватаясь за рычаг исправной и готовой к ходу машины.
— Анисимовски! Сосновски!
Васька Окорок, рыжеголовый на золото-шерстном коротконогом иноходце подскакал к холму и, щекоча сапогами шею у лошади, заорал:
— Иду-ут! Тыщ, поди, пять будет!
— Боле, — отозвался уверенно лисолицый с россыпи. — Кабы я грамотной, я бы тебе усю риестру разложил. Мильен!
Он яростно закричал проходившим:
— А ты каких волостей?..
У низкорослых монгольских лошадок и людей были приторочены длинные крестьянские мешки с сухарями. В гривах лошадей и людей торчали спелые осенние травы, и голоса были протяжные, но жесткие, как у перелетных осенних птиц.
— Открывать, что-ля? — закричал лисолиций. — Жду-ут...
И хотя знали все — в городе восстание, на помощь белым идет бронепоезд N 1469. Если не задержать, восстание подавят японцы. Все же нужно было собраться, и чтоб один сказал и все подтвердили:
— Итти...
— Японец больше воевать не хочет, — добавил Вершинин, слезая с ходка.
Син-Бин-У влез на ходок и долго, будто выпуская изо рта цветную и непонятно шебурчащую бумажную ленту, говорил: почему нужно сегодня задержать бронепоезд.
Между выкрашенных под золото и красную медь осенних деревьев натянулось грязное, пахнущее землей, полотно из мужицких тел. Полотно гудело. И было непонятно — не то сердито, не то радостно гудит оно от слов человечков, говорящих с телеги.
— Голосовать, что ли? — спросил толстый секретарь штаба.
Вершинин ответил:
— Обожди. Не орали еще.
Зеленобородый старик с выцветшими, распаренными глазами, расправляя рубаху на животе, словно к его животу хотели прикладываться, шипел исступленно Вершинину:
— А ты от Бога куда идешь, а?
— Окстись ты, дед!
— Бога ведь рушишь. Я знаю! Никола угодник являлся — больше, грит, рыбы в море не будет. Не даст. А ты пошто народ бунтуешь?.. Мне избу надо ладить, а ты у меня всех работников забрал.
— Сожгет японец избу-то!
— Японца я знаю, — торопливо, обливая слюной бороду, бормотал старик, — японец хочет, чтоб в его веру перешли. Ну, а народ-то — пень: не понимат. А нам от греха дальше, взять да согласиться, чорт с ним — втишь-то можно... свому Богу... Никола-то свому не простит, а японца завсегда надуть можна...
Старик тряс головой, будто пробивая какую-то темную стену, и слова, которые он говорил, видно было, тяжело рождены им, а Вершинину они были не нужны.
А он, выливая через слабые губы, как через проржавленное ведро влагу, опять начал бормотать свое.
— Уйди! — сказал грубо Вершинин. — Чего лезешь в ноздрю с богами своими? Подумаешь... Абы жизнь была — богов выдумают...
— Ты не хулись, ирод, не хулись!..
Окорок сказал со злобою:
— Дай ему, Егорыч, стерве, в зубы! Провокатеры тиковые!
Вскочив на ходок, Окорок закричал, разглаживая слова:
— Ну, так вы как, товарищи?.. галисовать, что ли?..
— Голосуй! — отвечал кто-то робко из толпы.
Мужики загудели:
— Валяй!..
— Чаво мыслить-то!..
— Жарь, Васька!
Когда проголосовали уже, решив итти на броневик, влево, далеко над лесом послышался неровный гул, похожий на срыв в падь скалы. Мохнатым, громадным веником выбросило в небо дым.
Толстый секретарь снял шапку и по протокольному сказал мужикам:
— Это штаб постановил — через Мукленку мост наши взорвали. Поезд, значит, все равно не выскочит к городу. Наши-то сгибли, поди, — пятеро...
Мужики сняли шапки, перекрестились за упокой. Пошли через лес к железнодорожной насыпи, окапываться.
Вершинин прошел по кустарнику к насыпи, поднялся кверху и, крепко поставив, будто пришив ноги между шпал на землю, долго глядел в даль блестящих стальных полос, на запад.
— Чего ты? — спросил Знобов.
Вершинин отвернулся и, спускаясь с насыпи, сказал:
— Будут же после нас люди хорошо жить?
— Ну?
— Вот и все.
Знобов развел пальцами усы и сказал с удовольствием:
— Это — их дело.
II.
Бритый, коротконогий человек лег грудью на стол, — похоже, что ноги его не держат, — и хрипло говорил:
— Нельзя так, товарищ Пеклеванов: ваш ревком совершенно не считается с мнением Совета Союзов. Выступление преждевременно.
Один из сидевших в углу на стуле рабочий сказал желчно:
— Японцы объявили о сохранении ими нейтралитета. Не будем же мы ждать, когда они на острова уберутся. Власть должна быть в наших руках, тогда они скорее уйдут.
Коротконогий человек доказывал:
— Совет Союзов, товарищи, зла не желает, можно бы обождать...
— Когда японцы выдвинут еще кого-нибудь.
— Пойдут опять усмирять мужиков?
— Ждали достаточно!
Собрание волновалось. Пеклеванов, отхлебывая чай, успокаивал:
— А вы тише, товарищи.
Коротконогий представитель Совета Союзов протестовал:
— Вы не считаетесь с моментом. Правда, крестьяне настроены фанатично, но... Вы уже послали агитаторов по уезду, крестьяне идут на город, японцы нейтралитетствуют... Правда!.. Вершинин пусть даже бронепоезд задержит, и все же восстания у вас не будет.
— Покажите ему!
— Это — демагогия!..
— Прошу слова!..
— Товарищи!
Пеклеванов поднялся, вытащил из портфеля бумажду и, краснея, прочитал:
— Разрешите огласить следующее: "По постановлению Совета Народных Комиссаров Сибири — восстание назначено на 12 часов дня 16-го сентября 1919 года. Начальный пункт восстания — казармы Артиллерийского дивизиона... По сигналу... Совет Народных..."
Уходя, коротконогий человек сказал Пеклеванову:
— За нами следят! Вы осторожнее... И матроса напрасно в уезд командировали.
— А что?
— Взболтанный человек: бог знает чего может наговорить! Надо людей сейчас осмотрительно выбирать.
— Мужиков он знает хорошо, — сказал Пеклеванов.
— Мужиков никто не знает. Человек он воздушный, а воздушность на них, правда, действует здорово. Все же... На митинг поедете?
— Куда?
— Судостроительный завод. Рабочие хотят вас видеть.
Пеклеванов покраснел.
Коротконогий подошел к нему вплотную и тихо в лицо сказал:
— Мне вас жалко. А без вас они выступать не хотят. Не верят они словам, в человека уверить хотят. Следят... контр-разведка... Расстреляют при поимке — а видеть хотят. Дескать, с нами ли? Напрасно затеваете.
Пеклеванов вытер потный, веснущатый лоб, сунул маленькие руки в карманы короткополого пиджака и прошелся по комнате. Коротконогий следил за ним из-под выпуклых очков.
— Сентиментальность, — сказал Пеклеванов, — ничего не будет!
Коротконогий вздохнул:
— Как хотите. Значит заехать за вами?
— Когда?
Пеклеванов покраснел сильнее и подумал:
"А он за себя трусит".
И от этой мысли совсем растерялся, даже руки задрожали.
— А хотя мне все равно. Когда хотите!
Вечером коротконогий подъехал к палисаднику и ждал... Через кустарник видна была его соломенная шляпа и усы, желтоватые, подстриженные, похожие на зубную щеточку. Фыркала лошадь.
Жена Пеклеванова плакала. У ней были острые зубы и очень румяное лицо. Слезы на нем были не нужны, неприятно их было видеть на розовых щеках и мягком подбородке.
— Измотал ты меня. Каждый день жду — арестуют... Бог знает потом... Хоть бы одно!.. Не ходи!..
Она бегала по комнате, потом подскочила к двери и ухватилась за ручку, просила:
— Не пущу... Кто мне потом тебя возвратит, когда расстреляют? Партия? Ревком? Наплевать мне на их всех, идиотов!
— Маня! Ждет же Семенов.
— Мерзавец он, и больше никто. Не пущу, тебе говорят, не хочу! Ну-у?..
Пеклеванов оглянулся, подошел к двери. Жена изогнулась туловищем, как тесина под ветром; на согнутой руке, под мокрой кожей, натянулись сухожилия.
Пеклеванов смущенно отошел к окну.
— Не понимаю я вас!..
— Не любишь ты никого... Ни меня, ни себя, Васенька?.. Не ходи!..
Коротконогий хрипло проговорил с пролетки:
— Василий Максимыч, скоро? А то стемнеет, магазины запрут.
Пеклеванов тихо сказал:
— Позор, Маня. Что мне, как Подколесину, в окошко выпрыгнуть? Не могу же я отказаться — струсил, скажут.
— На смерть ведь. Не пущу.
Пеклеванов пригладил низенькие, жидкие волосенки.
— Придется...
Пошарив в карманах короткополого пиджака и криво улыбаясь, стал залезать на подоконник.
— Ерунда какая... Нельзя же так...
Жена закрыла лицо руками и громко, будто нарочно плача, выбежала из комнаты.
— Поехали? — спросил коротконогий. Вздохнул.
Пеклеванов подумал, что он слушал плач в домишке. Неловко сунулся в карман, но портсигара не оказалось. Возвращаться же было стыдно.
— Папирос у вас нету? — спросил он.
III.
Никита Вершинин верхом на брюхастой, мохнатошерстой, как меделянская собака, лошади, объезжал кустарники у железнодорожной насыпи.
Мужики лежали в кустах, курили, приготовлялись ждать долго и спорно. Пестрые пятна рубах — десятками, сотнями росли с обеих сторон насыпи, между разъездами — почти на десять верст.
Лошадь — ленивая, вместо седла — мешок. Ноги Вершинина болтались и через плохо обернутю портянку сапог больно тер пятку.
— Баб чтоб не было, — говорил он.
Начальники отрядов вытягивались по-солдатски и бойко, точно успокаивая себя военной выправкой, спрашивали:
— Из городу, Никита Егорыч, ничего не слышно?
— Восстание там.
— А успехи-то как? Ваенны?
Вершинин бил каблуком лошадь в живот и, чувствуя в теле сонную усталость, отъезжал.
— Успехи, парень, хорошие. Главно, — нам не подгадить!
Мужики, как на покосе, выстроились вдоль насыпи. Ждали.
Непонятно — незнакомо пустела насыпь. Последние дни, один за другим уходили на восток эшелоны с беженцами, солдатами — японскими, американскими и русскими.
Где-то перервалась нить и людей отбросило в другую сторону. Говорили, что беженцев грабят приехавшие из сопок мужики, и было завидно. Бронепоезд N 14.69 носился один между станциями и не давал солдатам бросить все и бежать.
Партизанский штаб заседал в будке стрелочника. Стрелочник тоскливо стоял у трубки телефона и спрашивал станцию:
— Бронепоезд скоро?
Около него сидел со спокойным лицом партизан с револьвером, глядя в рот стрелочнику.
Васька Окорок подсмеивался над стрелочником:
— Мы тебя кашеваром сделаем. Ты не трусь!
И, указывая на телефон, сказал:
— С луной, бают, в Питере-то большевики учены переговаривают?
— Ничо не поделашь, коли правда.
Мужики вздохнули, поглядели на насыпь.
— Правда-то, она и на звезды влезет.
Штаб ждал бронепоезда. Направили к мосту пятьсот мужиков, к насыпи на длинных российских телегах привезли бревна, чтоб бронепоезд не ушел обратно. У шпал валялись лома — разобрать рельсы.
Знобов сказал недовольно:
— Все правда, да, правда! А к чему и сами не знам. Тебе с луною-то, Васька, для чего говорить?
— А все-таки, чудно! Может захочем на луне-то мужика не строить.
Мужики захохотали.
— Ботало.
— Окурок!
— Надо, чтоб народу лишнего не расходовать, а он тут про луну. Как бронепоезд возьмем, дьявол?
— Возьмем!
— Это тебе не белка, с сосны снять!
В это время приехал Вершинин. Вошел, тяжело дыша, грузно положил фуражку на стол и сказал Знобову.
— Скоро ль?
Стрелочник сказал у телефона:
— Не отвечают.
Мужики сидели молча. Один начал рассказывать про охоту. Знобов вспомнил про председателя ревкома в городе.
— Этот, белобрысый-то? — спросил мужик, рассказывавший про охоту, и тут же начал врать про Пеклеванова, что у него лицо белее крупчатки и что бабы за ним, как лягушки за болотом, и что американский министр предлагал семьсот мильярдов за то, чтоб Пеклеванов перешел в американскую веру, а Пеклеванов гордо ответил: "Мы вас в свою — даром не возьмем".
— Вот стерва, — восторгались мужики.
Знобову было почему-то приятно слушать это вранье и хотелось рассказать самому. Вершинин снял сапоги и начал переобуваться. Стрелочник вдруг робко спросил:
— Во сколько? Пять двадцать?
Обернувшись к мужикам, сказал:
— Идет!
И точно, поезд был уже у будки, — все выбежали и, вскинув ружья, залезли на телеги и поехали на восток к взорванному мосту.
— Успем! — говорил Окорок.
Вперед послали нарочного.
Глядели на рельсы, тускло блестевшие среди деревьев.
— Разобрать бы и только.
С соседней телеги отвечали:
— Нельзя. А кто собирать будет.
— Мы, брат, прямо на поезде!
— В город вкатим!
— А тут собирай.
Окорок крикнул:
— Братцы, а ведь у них люди-то есть!
— Где?
— У Незеласовых-то? Которые рельсы ремонтируют — есть-то люди?
— Дурной, Васьша, а как мы их перебьем? Всех?
И, разохотившись на работу, согласились:
— Все можна... Перебьем!..
— Нет, шпалы некому собирать.
Все время оглядывались назад — не идет ли бронепоезд. Прятались в лес, потому — люди теперь по линии необычны, — поезд несется и стреляет в них.
Стучали боязливо сердца, били по лошадям, гнали, точно у моста их ждало прикрытие.
Верстах в двух от домика стрелочника, на насыпи увидали верхового человека.
— Свой! — закричал Знобов.
Васька взял на прицел.
— Снять ево?
— Какой чорт свой, кабы свой — не цеплялся б!
Син-Бин-У, сидевший рядом с Васькой, удержал:
— Пасытой, Васика-а!..
— Обождь! — закричал Знобов.
Человек на лошади подогнал ближе. Это был мужик с перевязанной щекой, приведший американца.
— Никита Егорыч здеся?
— Ну?
Мужик, радуясь, закричал:
— Пришли мы туда, а там — казаки. Около мосту-то! Постреляли мы, да и обратно.
— Откуда?
Вершинин подъехал к мужику и, оглядывая его, спросил:
— Всех убили?
— Усех, Никита Егорыч. Пятеро — царство небесное!..
— А казаки откуда?
Мужик хлопнул лошадь по гриве.
— Да ведь мост-от, Никита Егорыч, не подняли.
Мужики заорали:
— Чего там?..
— Правокатер!
— Дай ему в харю!
Мужиченко торопливо закрестился.
— Вот те крест — не подняли. У камня, саженях в триста, сами себя взорвали. Должно, динамит пробовать удумали. Только штанину одну с мясом нашли, а все остальное... Пропали...
Мужики молчали. Поехали вперед. Но вдруг остановились. Васька с перекосившимся лицом закричал:
— Братцы, а ведь уйдет броневик-то! В город! Братцы!..
Из лесу ввалилась посланная вперед толпа мужиков.
Один из них сказал:
— Там бревна, Никита Егорыч, у моста навалены, на насыпь-то. Отстреливаются от казаков. Ну, их немного.
— Туда к мосту итти? — спросил Знобов.
Здесь все разом почему-то оглянулись. Над лесом тонко стлался дымок.
— Идет! — сказал Окорок.
Знобов повторил, ударяя яростно лошадь кнутом:
— Идет...
Мужики повторили:
— Идет!..
— Товарищи! — звенел Окорок, — остановит надо!..
Сорвались с телеги. Схватив винтовки, кинулись на насыпь. Лошади ушли в травы и, помахивая уздечками, щипали.
Мужики добежали до насыпи. Легли на шпалы. Вставили обоймы. Приготовились.
Тихо стонали рельсы — шел бронепоезд.
Знобов тихо сказал:
— Перережет — и все. Стрелять не будет даже зря!
И вдруг, почувствовав это, тихо сползли все в кустарники, опять обнажив насыпь.
Дым густел, его рвал ветер, но он упорно полз над лесом.
— Идет!.. идет!.. — с криком бежали к Вершинину мужики.
Вершинин и весь штаб, мокрые, стыдливо лежали в кустарниках. Васька Окорок злобно бил кулаком по земле. Китаец сидел на корточках и срывал траву.
Знобов торопливо, испуганно сказал:
— Кабы мертвой!
— Для чего?
— А вишь по закону — как мертвого перережут, поезд-то останавливатся. Чтоб протокол составить... свидетельство и все там!..
— Ну?
— Вот кабы трупу. Положил бы ево. Перережут и остановятся, а тут машиниста, когда он выйдет — пристрелить. Можно взять...
Дым густел. Раздался гудок.
Вершинин вскочил и закричал:
— Кто хочет, товарищи... на рельсы чтоб и перережет!.. Все равно подыхать-то. Ну?.. А мы тут машиниста с поезда снимем! А только вернее, что остановится, не дойдет до человека.
Мужики подняли тела, взглянули на насыпь, похожую на могильный холм.
— Товарищи! — закричал Вершинин.
Мужики молчали.
Васька отбросил ружье и полез на насыпь.
— Куда? — крикнул Знобов.
Васька злобно огрызнулся:
— А ну вас к..! Стервы...
И, вытянув руки вдоль тела, лег поперек рельс.
Уже дышали, гукая, деревья и, как пена, над ними оторвался и прыгал по верхушкам желто-багровый дым.
Васька повернулся вниз животом. Смолисто пахли шпалы. Васька насыпал на шпалу горсть песка и лег на него щекой.
Неразборчиво, как ветер по листве, говорили в кустах мужики. Гудела в лесу земля...
Васька поднял голову и тихо бросил в кусты:
— Самогонки нету?.. горит!..
Палевобородый мужик, на четвереньках, приполз с ковшом самогонки. Васька выпил и положил ковш рядом.
Потом поднял голову и, стряхивая рукой со щеки песок, посмотрел на гул: голубые гудели деревья, голубые звенели шпалы.
Приподнялся на локтях. Лицо стянулось в одну желтую морщину, глаза как две алые слезы...
— Не могу-у!.. душа-а!..
Мужики молчали.
Китаец откинул винтовку и пополз вверх:
— Куда? — спросил Знобов.
Син-Бин-У, не оборачиваясь, сказал:
— Сыкмуучна-а!.. Васикьа!
И лег с Васькой рядом.
Морщилось, темнело, как осенний лист, лицо желтое. Шпала плакала. Человек ли отползал вниз по откосу, кусты ли кого принимали — не знал, не видел Син-Бин-У...
— Не могу-у!.. братани-и!.. — плакал Васька, отползая вниз.
Слюнявилась трава, слюнявилось небо...
Син-Бин-У был один.
Плоская изумрудноглазая, как у кобры, голова пощупала шпалы, оторвалась от них и, качаясь, поднялась над рельсами... Оглянулась.
Подняли кусты молчаливые мужицкие головы со ждущими голодными глазами.
Син-Бин-У опять лег.
И еще потянулась изумрудноглазая кобра — вверх, и еще несколько сот голов зашевелили кустами и взглянули на него.
Китаец лег опять.
Корявый палевобородый мужичонко крикнул ему:
— Ковш тот брось суды, манза!.. Да и ливорвер-то бы оставил. Куды тебе ево?.. Ей!.. А мне сгодится!..
Син-Бин-У вынул револьвер, не поднимая головы, махнул рукой, будто желая кинуть в кусты, и вдруг выстрелил себе в затылок.
Тело китайца тесно прижалось к рельсам.
Сосны выкинули бронепоезд. Был он серый, квадратный, и злобно багрово блестели зрачки паровоза. Серой плесенью подернулось небо, как голубое сукно были деревья...
И труп китайца Син-Бин-У, плотно прижавшийся к земле, слушал гулкий перезвон рельс...