Глава вторая
I.
Шестой день тело ощущало жаркий камень, изнывающие в духоте деревья, хрустящие, спелые травы и вялый ветер.
И тело у них было, как граниты сопок, как деревья, как травы; катилось горячее, сухое, по узко выкопанным горным тропам.
От ружей, давивших плечи, туго болели поясницы.
Ноги ныли, словно опущенные в студеную воду, а в голове, как в мертвом тростнике, — пустота, бессочье.
Шестой день партизаны уходили в сопки{1}.
Казачьи разъезды изредка нападали на дозоры. Слышались тогда выстрелы, похожие на треск лопающихся бобовых стручьев.
А позади — по линии железной дороги — и глубже: в полях и лесах — атамановцы, чехи, японцы и еще люди незнаемых земель жгли мужицкие деревни и топтали пашни.
Шестой день с короткими отдыхами, похожими на молитву, две сотни партизан, прикрывая уходящие вперед обозы с семействами и утварью, устало шли черными тропами. Им надоел путь, и они, часто сворачивая с троп, среди камня, ломая кустарник, шли напрямик к сопкам, напоминавшим огромные муравьиные гнезда.
II.
Китаец Син-Бин-У, прижимаясь к скале, пропускал мимо себя отряд и каждому мужику со злостью говорил:
— Японса била надо... у-у-ух, как била!
И, широко разводя руками, показывал, как надо бить японца.
Вершинин остановился и сказал Ваське Окороку:
— Японец для нас хуже барсу{2}. Барс-от допреж, чем манзу{3} жрать, лопотину{4} с него сдерет. Дескать, пусть проветрится, а японец-то разбираться не будет — вместе с усями{5} слопает.
Китаец обрадовался разговору о себе и пошел с ними рядом.
Никита Вершинин, председатель партизанского революционного штаба, шел с казначеем Васькой Окороком позади отряда. Широкие — с мучной куль — синие плисовые шаровары плотно обтянулись на больших, как конское копыто, коленях, а лицо его, в пятнах морского обветрия, хмурилось.
Васька Окорок, устало и мечтательно глядя Вершинину в бороду, протянул, словно говоря об отдыхе:
— В Рассеи-то, Никита Егорыч, беспременно вавилонскую башню строить будут. И разгонют нас, как ястреб цыплят, беспременно! Чтоб друг друга не узнавали. Я тебе это скажу: Никита Егорыч, самогонки хошь? А ты тала-бала, по-японски мне выкусишь! А Син-Бин-У-то, разъязви его в нос, на русском языке запоет. А?..
Работал раньше Васька на приисках и говорит всегда так, будто самородок нашел и не верит ни себе, ни другим. Голова у него рыжая, кудрявая; лениво мотает он ею. Она словно плавится в теплом усталом ветре, дующем с моря; в жарких, наполненных тоской, запахах земли и деревьев.
Вершинин перебросил винтовку на правое плечо и ответил:
— Охота тебе, Васька. И так мало рази страдали?
Окорок вдруг торопливо, пересиливая усталость, захохотал:
— Не нравится!
— Свое добро рушишь. Пашню там, хлеба, дома. А это дарма не пройдет. За это непременно пострадать придется.
— Японца, Никита Егорыч, турнуть здорово надо. Набил им брюхо землей — и в море.
— Японец народ маленький, а с маленького спрос какой? Дешевый народ. Так, вроде папироски — будто и курево, и дым идет, а так — баловство. Трубка, скажем, дело другое.
В леса и сопки, клокоча, с тихими усталыми храпами вливались в русла троп ручьи людей, скота, телег и железа. На верху в скалах сумрачно темнели кедры. Сердца, как надломленные сучья, сушила жара, а ноги не могли найти места, словно на пожаре.
Опять позади раздались выстрелы.
Несколько партизан отстали от отряда и приготовились отстреливаться.
Окорок разливчато улыбнулся:
— Нонче в обоз ездил. Патеха-а!..
— Ну?
— Петух орет. Птицу, лешаки, в сопки везут. Я им баю, жрите, мол, а то все равно бросите.
— Нельзя. Без животины человеку никак нельзя. Всю тяжесть он потеряет без животины. С души-то, тяжесть...
Син-Бин-У сказал громко:
— Казаки цхау-жа! Нипонса куна, мадама бери мала-мала. Нехао, казака нехао! Кырасна русска{6}...
Он, скосив губы, швыркнул слюной сквозь зубы, и лицо его, цвета песка золотых россыпей, с узенькими, как семячки дыни, разрезами глаз, радостно заулыбалось.
— Шанго{7}!..
Син-Бин-У в знак одобрения поднял кверху большой палец руки.
Но не слыша, как всегда, хохота партизан, китаец уныло сказал:
— Пылыоха-о{8}...
И тоскливо оглянулся.
Партизаны, как стадо кабанов от лесного пожара, кинув логовища, в смятении и злобе рвались в горы.
А родная земля сладостно прижимала своих сынов — итти было тяжело. В обозах лошади оглядывались назад и тонко с плачем ржали. Молчаливо бежали собаки, отучившиеся лаять. От колес телег отлетала последняя пыль и последний деготь родных мест.
Направо в падях темнел дуб, бледнел ясень.
Налево — от него никак не могли уйти — спокойное, темнозеленое, пахнущее песками и водорослями — море.
Лес был, как море, и море, как лес, только лес чуть темнее, почти синий.
Партизаны упорно глядели на запад, а на западе отсвечивали золотом розоватые граниты сопок, и мужики через просветы деревьев плыли глазами туда, а потом вздыхали, и от этих вздохов лошади обозов поводили ушами и передергивались телом, точно чуя волка.
А китайцу Син-Бин-У казалось, что мужики за розовыми гранитами на западе желают увидеть иное, ожидаемое.
Китайцу хотелось петь.
III.
Никита Вершинин был рыбак больших поколений.
Тосковал он без моря — и жизнь для него была вода, а пять пальцев — мелкие ячейки сети все что-нибудь да и попадет.
Баба попалась жирная и мягкая, как налим. Детей она принесла пятерых — из года в год, пять осеней — когда шла сельдь, и не потому ли ребятишки росли светловолосые — среброчешуйники.
В рыбалках ему везло, на весь округ шел послух про него "вершининское" счастье, и когда волость решила итти на японцев и атамановцев, — председателем ревштаба выбрали Никиту Егорыча.
От волости уцелели телеги, увозящие в сопки ребятишек и баб. Жизнь нужно было тесать, как избы, неизвестно еще когда, — заново, как тесали прадеды, приехавшие сюда из пермских земель, на дикую землю.
Многое было непонятно — и жена, как в молодости, не желала иметь ребенка.
Думать было тяжело, хотелось повернуть назад и стрелять в японцев, американцев, атамановцев, в это сытое море, присылающее со своих островов людей, умеющих только убивать.
У пришиби{9} яра бомы{10} прервали дорогу и к утесу был приделан висячий, балконом, плетеный мост. Матера{11} рвались на бом, а ниже в камнях билась, как в падучей, белая пена стрежи{12} потока.
Перейдя подвесный мост, Вершинин спросил:
— Привал, что ли?
Мужики остановились, закурили.
Привал решили не делать. Пройти Давью деревню, а там в сопки близко и ночью можно отдыхать в сопках.
У поскотины{13} Давьей деревни босоногий мужик с головой, перевязанной тряпицей, подогнал охлябью игренюю лошадь и сказал:
— Битва у нас тут была, Никита Егорыч.
— С кем битва-то?
— В поселке. Японец с нашими дрался. Дивно народу положено. Японец-то ушел — отбили, а, чаем, придет завтра. Ну, вот мы барахлишко-то свое складывам, да в сопки с вами думам.
— Кто наши-то?
— Не знаю, парень. Не нашей волости должно. Хрисьяне тоже. Пулеметы у них, хорошие пулеметы. Так и строгат. Из сопок тоже.
— Увидимся!
На широкой поселковой улице валялись трупы людей, скота и телег.
Японец, проткнутый штыком в горло, лежал на русском. У русского вытек на щеку длинный синий глаз. На гимнастерке, залитой кровью, ползали мухи.
Четыре японца лежали у заплота ниц лицом, точно стыдясь. Затылки у них были раздроблены. Куски кожи с жесткими черными волосами прилипли на спины опрятных мундирчиков, а желтые гетры были тщательно начищены, точно японцы сбирались гулять по владивостокским улицам.
— Зарыть бы их, — сказал Окорок, — срамота.
Жители складывали пожитки в телеги. Мальчишки выгоняли скот. Лица у всех были такие же, как и всегда — спокойно деловитые.
Только от двора ко двору среди трупов кольцами кружилась сошедшая с ума беленькая собачонка.
Подошел к партизанам старик с лицом, похожим на вытершуюся серую овчину. Где выпали клоки шерсти, там краснела кожа щек и лба.
— Воюете? — спросил он плаксивым голосом у Вершинина.
— Приходится, дедушка.
— И то смотрю — тошнота с народом. Николды такой никудышной войны не было. Се царь скликал, а теперь, — на чемер тебя дери, сами промеж себя дерутся.
— Все равно, что ехали-ехали, дедушка, а телега-то — трах! Оказыватся, сгнила давно, нову приходится делать.
— А?
Старик наклонил голову к земле и, словно прислушиваясь к шуму под ногами, повторял:
— Не пойму я... А?..
— Телега, мол, изломалась!
Старик, будто стряхивая с рук воду, отошел бормоча:
— Ну, ну... каки нонче телеги. Антихрист родился, хороших телег не жди.
Вершинин потер ноющую поясницу и огляделся.
Собачонка не переставала визжать.
Один из партизан снял карабин и выстрелил. Собачонка свернулась клубком, потом вытянулась всем телом, точно просыпаясь и потягиваясь. Издохла.
IV.
Мужик с перевязанной головой опять ускакал, но через несколько минут бешено выгнал обратно из переулка свою игренюю лошадь.
Тело его влипло в плоскую лошадиную спину, лицо танцовало, тряслись кулаки и радостно орала глотка:
— Мериканца пымали, братцы-ы!..
Окорок закричал:
— Ого-го-го!..
Трое мужиков с винтовками показались в переулке.
Посреди их шел, слегка прихрамывая, одетый в летнюю фланелевую форму американский солдат.
Лицо у него было бритое, молодое. Испуганно дрожали его открытые губы и на правой щеке, у скулы, прыгал мускул.
Длинноногий седой мужик, сопровождавший американца, спросил:
— Кто у вас старшой?
— По какому делу? — отозвался Вершинин.
— Он старшой-то, он, — закричал Окорок. — Никита Егорыч Вершинин. А ты рассказывай, как пымали-то!
Мужик сплюнул и, похлопывая американского солдата по плечу так, точно тот сам явился, стал рассказывать со стариковской охотливостью.
— Привел его к тебе, Никита Егорыч. Вознесенской мы волости. Отряд-от наш за японцем пошел далеко-о.
— А деревень-то каких?
— Селом мы воюем. Пенино село слышал, может?
— Пожгли его, бают.
— Сволочь народ. Как есть все село, паря-батюшка, попалили, вот и ушли в сопки.
Партизаны собрались вокруг, заговорили:
— Одну муку принимам. Понятно.
Седой мужик продолжал:
— Ехали они двое, мериканцы-то. На трашпанке в жестянках молоко везли. Дурной народ, воевать приехали, а молоко жрут с щиколадом. Одного-то мы сняли, а этот руки задрал. Ну, и повели. Хотели старости отдать, а тут ишь — целая компания.
Американец стоял, выпрямившись, по-солдатски, и как с судьи не спускал глаз с Вершинина.
Мужики сгрудились.
На американца запахло табаком и крепким мужицким хлебом.
От плотно сбившихся тел шла мутившая голову теплота и подымалась с ног до головы сухая, знобящая злость.
Мужики загалдели.
— Чего-то?
— Пристрелить его, стерву.
— Крой его!
— Кончать!..
— И никаких!
Американский солдат слегка сгорбился и боязливо втянул голову в плечи, и от этого движения еще сильнее захлестнула тело злоба.
— Жгут, сволочи!
— Распоряжаются!!
— Будто у себя!..
— Ишь забрались...
— Просили их!..
Кто-то пронзительно завизжал:
— Бе ей!!.
В это время Пентефлий Знобов, работавший раньше на владивостокских доках, залез на телегу и, точно указывая на потерянное, закричал:
— Обо-ждь!..
И добавил:
— Товарищи!..
Партизаны посмотрели на его лохматые, как лисий хвост, усы, на растегнувшуюся прореху штанов, и замолчали:
— Убить завсегда можно. Очень просто. Дешевое дело убить. Вон их сколь на улице-то наваляли. А по-моему, товарищи, — распропагандировать его — и пустить. Пущай большецкую правду понюхат. А я так полагаю...
Вдруг мужики густо, как пшено из мешка, высыпали, хохот:
— Хо-хо-ха!..
— Хе-е-е!..
— Хо-о!..
— Прореху-то застегни, чорт!
— Валяй, Пентя, запузыривай...
— Втемяшь ему!
— Чать тоже человек!..
— На камне и то выдолбить можно.
— Лупи!..
Крепкотелая Авдотья Сещенкова, подобрав палевые юбки, наклонилась, толкнула американца плечом:
— Ты вникай, дурень, тебе же добра хочут!
Американский солдат оглядывал волосатые красно-бронзовые лица мужиков, расстегнутую прореху штанов Знобова, слушал непонятный говор и вежливо мял в улыбке бритое лицо.
Мужики возбужденно ходили вокруг него, передвигая его в толпе, как лист по воде; громко, как глухому, кричали, жали руки.
Американец, часто мигая, как от дыма, поднимал кверху голову, улыбался и ничего не понимал.
Окорок закричал американцу во весь голос:
— Ты им там разъясни подробно. Не хорошо, мол.
— Зачем нам мешать!
— Против свово брата заставляют итти!
Вершинин степенно сказал:
— Люди все хорошие, должны понять. Такие ж хрестьяне, как и мы, скажем, пашете и все такое. Японец — он што, рис жрет, для него по-другому говорить надо.
Знобов тяжело затоптался перед американцем и, приглаживая усы, сказал:
— Мы разбоем не занимамся, мы порядок наводим! У вас, поди, этого не знают за морем-то; далеко; да и опять и душа-то у тебе чужой земли...
Голоса повышались, густели.
Американец беспомощно оглянулся и проговорил:
— I dont understand!
Мужики в-раз смолкли.
Васька Окорок сказал:
— Не вникат! По русски-то не знат, бедность.
Мужики медленно и, словно виновато, отошли от американца.
Вершинин почувствовал смущенье.
— Отправить его в обоз, что тут с ним чертомелиться? — сказал он Знобову.
Знобов не соглашался, упорно твердя:
— Он поймет... тут только надо... он поймет!..
Знобов думал.
Американец, все припадая на ногу, слегка покачиваясь, стоял и чуть заметно, как ветерок стога сена, ворошила его лицо тоска.
Син-Бин-У лег на землю подле американца; закрыв ладонью глаза, тянул пронзительную китайскую песню.
— Мука-мученическая, — сказал тоскливо Вершинин.
Васька Окорок нехотя предложил:
— Рази книжку каку?
Найденные книжки были все русские.
— Только на раскурку и годны, — сказал Знобов, кабы с картинками.
Авдотья пошла вперед, к возам, стоявшим у поскотины, долго рылась в сундуках и, наконец принесла истрепанный с оборванными углами учебник закона божия для сельских школ.
— Може по закону? — спросила она.
Знобов открыл книжку и сказал недоумевающе:
— Картинки-то божественны. Нам его не перекрещивать. Не попы.
— А ты попробуй, — предложил Васька.
— Как его. Не поймет, поди?
— Может поймет. Валяй!
Знобов подозвал американца:
— Эй, товарищ, иди-ка сюда!
Американец подошел.
Мужики опять собрались, опять задышали хлебом, табаком.
— Ленин! — сказал громко и твердо Знобов как-то нечаянно, словно оступясь, улыбнулся.
Американец вздрогнул всем телом, блеснул глазами и радостно ответил:
— There's a chap!
Знобов стукнул себя кулаком в грудь, и похлопывая ладонью мужиков по плечам и спинам, почему-то ломанным языком прокричал:
— Советска республика!
Американец протянул руки к мужикам, щеки у него запрыгали и он возбужденно закричал:
— That is pretty in deed!
Мужики радостно захохотали.
— Понимат, стерва!
— Вот, сволочь, а?
— А Пентя-то, Пентя-то по-американски кроет!
— Ты ихних-то буржуев по матушке, Пентя!
Знобов торопливо раскинул учебник закона божия и тыча пальцем в картинку, где Авраам приносил в жертву Исаака, а вверху на облаках висел бог, стал разъяснять:
— Этот с ножом-то — буржуй. Ишь, брюхо-то распустил, часы с цапочкой только. А здесь, на бревнах-то, пролетариат лежит, — понял? Про-ле-та ри ат.
Американец указал себе рукой на грудь и, протяжно и радостно заикаясь, гордо проговорил:
— Про ле та ри-ат... We!
Мужики обнимали американца, щупали его одежду и изо всей силы жали его руки, плечи.
Васька Окорок, схватив его за голову и заглядывая в глаза, восторженно орал:
— Парень, ты скажи та-ам. За морями-то!..
— Будет тебе, ветрень, — говорил любовно Вершинин.
Знобов продолжал:
— Лежит он — пролетариат, на бревнах, а буржуй его режет. А на облаках-то — японец, американка, англичанка — вся эта сволочь, империализма самая сидит.
Американец сорвал с головы фуражку и завопил:
— Империализм, awy!
Знобов с ожесточением швырнул книжку о земь.
— Империализму с буржуями к чертям!
Син-Бин-У подскочил к американцу и, подтягивая спадающие штаны, торопливо проговорил:
— Русики ресыпубылика-а. Кытайси ресыпубылика-а. Мериканысы ресыпубылика-а пухао. Нипонсы, пухао, надо, надо ресыпубылика-а. Кыра-а-сна ресыпубылика-а нада-надо{14}.
И, оглядевшись кругом, встал на цыпочки, и, медленно подымая большой палец руки кверху, проговорил:
— Шанго.
Вершинин приказал:
— Накормить его надо. А потом вывести на дорогу и пусти.
Старик конвоир спросил:
— Глаза-то завязать, как поведем. Не приведет сюда?
Мужики решили:
— Не надо. Не выдаст!
V.
Партизаны с хохотом, свистом, вскинули ружья на плечи.
Окорок закрутил курчавой рыжей головой, вдруг тонким, как паутинка, голоском затянул:
Я рассею грусть-тоску по зеленому лужку. И какой-то быстрый и веселый голос ударил вслед за Васькой:
Я рассеявши пошел, во зеленый сад вошел —
Много в саду вишенья, винограду, грушенья.
И тут сотня хриплых, порывистых, похожих на морской ветер, мужицких голосов рванула, подняла и понесла в тропы, в лес, в горы:
Я рассеявши пошел.
Во зеленый сад вошел.
— Э-э-эх...
— Сью-ю-ю!..
Партизаны, как на свадьбе, шли с ревом, гиканьем, свистом в сопки.
Шестой день увядал.
Томительно и радостно пахли вечерние деревья.