Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Компас судьбы

А что же было наутро в комендатуре?

В то июльское утро 1943 года Галина Вакуленко, проводив друзей к партизанам, пришла уже в одиночестве в фашистскую комендатуру и, стараясь подавить тревогу, сделала вид, что с усердием взялась за письменный перевод.

«Бибрах прошел мимо меня, изобразив гримасой, как я исподлобья на него смотрю, — верный признак, что у него хорошее настроение. Но вскоре появились посетители, потребовался переводчик. Бибрах ворвался ко мне уже раздраженным: «Во ист Николаус?!» Я, как могла спокойнее, ответила, что он, вероятно, проспал. Посыльный вернулся, конечно, ни с чем. А около десяти часов утра к нам влетел взъерошенный Крумзик: «Во ист Иоганна?!» Он поспешил к Бибраху, начался обыск стола, за которым прежде работал Николай. А вскоре нагрянули и жандармы из Нежина.

На допрос вызывали поочередно всех служащих комендатуры. Для меня долгий разговор о том, куда могли подеваться переводчики, был очень тяжелым, я боялась запутаться, а потому твердила в основном одно: «Не знаю».

А потом к фашистам прибыло подкрепление и из Чернигова. Они собрали население, обещали громадное вознаграждение всем, кто укажет, где беглецы и где партизаны, за укрывательство грозили всеми смертными карами. Но никто им ничего не сказал».

А вот что вспоминает об этом дне Нина Фуртак:

«Когда к нам в хату пожаловали немецкий солдат и полицай, я сразу поняла, что пришли за мной. Меня привели в «собачник». Жандармы из Нежина спросили: «Где Нелин?» Я ответила вопросом: «Почему я должна об этом знать?» Мне объявили тогда, что Нелин — мой жених. Это им сказала соседка Нелина по его новому жилью. Она видела, что я часто приходила туда. Я решила этим слухом воспользоваться и подтвердила, что действительно по просьбе Нелина бывала у него, он заговаривал со мной о свадьбе, но я отказалась, считая его для себя слишком старым. Спрашивали, встречала ли я у Нелина Николая. Отвечала отрицательно. А потом мне предъявили мою маленькую, типа паспортной, фотографию и. сказали, что нашли ее в кармане убитого накануне партизана. Как я потом выяснила, один из партизанских связных действительно без моего разрешения унес эту карточку с собой. Немцам же я могла ответить только одно: еще в школе парни отличались дурной привычкой воровать у девушек фотографии, но, кто из них взял мою, мне неизвестно».

Нину выпустили только после того, как взяли подписку, что сразу сообщит в жандармерию о местонахождении Нелина или сбежавших переводчиков, если об этом узнает.

А учительница Нины Фуртак по математике Ольга Федоровна Шишевская — она тоже была связана с подпольем — пишет:

«Самым страшным для меня был момент, когда после ухода Печенкина и переводчиц к партизанам всех нас, работавших в райуправе, фашисты собрали в клубе, заперли дверь и орали, что если не скажем, где беглецы, то нас даже не будут расстреливать, а до смерти затравят собаками. Было очень не по себе, что всего чуть-чуть не доживем до возвращения наших войск».

Уехали каратели из Бобровицы так же внезапно, как и нагрянули. Но слежка была установлена. И за Галей, и за Ниной Фуртак. Сам Бибрах обратил свой взор на семью директора сахарного завода Сергея Александровича Муравьева. У него, старожила Бобровицы, были давние и обширные связи по всей округе, по делам завода он разъезжал во все ее концы. И Бибрах не без оснований рассчитывал, что если эту семью к себе приблизить, установить слежку, то можно нащупать все важные связи партизан с Бобровицей.

Побывав у Муравьевых в гостях, Бибрах предложил Тане, дочери директора, быть своей переводчицей, а всей семье переехать с окраины в центр, в дом попросторнее и поближе к комендатуре.

Предложение Муравьевы приняли. Был даже назначен день и час для перевозки их домашнего скарба, заботу о транспорте Бибрах великодушно взял на себя. Зайдя к Муравьевым накануне их переезда, Бибрах, к своему удовольствию, нашел все вещи уже упакованными. С машиной прислал комендант и помощников для погрузки. Но только хозяев дома они не нашли. Ночью всю семью в свои лесной лагерь вывезли партизаны соединения «За Родину». Директор с первых дней помогал им крупными поставками продовольствия, оружия, оказывал поддержку во многих боевых делах...

Бибрах был снят со своего поста и с понижением отправлен в другой район. Но с Малышом, которого он так разыскивал, мог бы еще в Бобровице повстречаться. Николаю в те дни дважды пришлось побывать по соседству с «собачником».

Уполномоченный ЦК партии Украины Яков Овдиенко поручил ему вывести к партизанам Надежду Голуб. Ей своим спасением Муравьевы и были обязаны. Теперь приходилось опасаться, что побег к партизанам сначала переводчиков, а потом и этой, казалось бы, уже попавшей в западню семьи заставит задуматься хозяев «собачника» о том, каким образом их тайные планы становятся явными.

Надя и сама уже не скрывала тревоги за свое положение, когда встретилась с Николаем в доме Гораинов. Но немедленно уйти с ним Голуб отказалась: фашисты знали, что ее родители живут в Озерянах.

Договорились, что партизаны якобы насильственно «выкрадут» Надю, как отпетую «немецкую прислужницу». Операцию решили провести в доме родителей, тогда еще останется у них шанс быть вне подозрений.

План этот партизаны одобрили, наметили точную дату «захвата» жандармской переводчицы — субботу, 9 августа. Чтобы сообщить об этом Наде, Николаю пришлось вторично и с огромным для себя риском побывать в Бобровице. Он вспоминает:

«В отряде я стал разведчиком. Почти ежедневно уезжал из леса на лошади, чаще всего в одиночку. Дороги в районе я знал — наездился с Бибрахом! Были у меня и надежные явки во многих селах, но основной стал Надин дом в Озерянах. Приезжал я туда по субботам, отпускал коня в табун, прятал седло, уздечку и делал дневку — до приезда Нади отсыпался на сеновале. Потом, когда она передавала мне все, что следовало передать партизанам, мы разъезжались. Я — в отряд, она — в жандармерию...

К вечеру шестого августа я снова был на окраине Бобровицы. Коня оставил у Нины Фуртак, а сам пробрался в центр, к Ольге Гораин. Туда же, на другой вечер, пришел из отряда еще один связной — собрать сведения об отступающих фашистских частях: их тогда скопилось в Бобровице множество. Наши девушки — Нина, Оля и Галя — целый день ходили по улицам, уточняя, что за вражеские части прибыли. Вечером, предупредив Надю о назначенной дате ее «захвата», я собрался уже уходить в отряд, как вдруг возвратилась Галина и по просьбе фельдшера Анны Качер сообщила, что на чердаке дома Ольги Шишевской прячется беглый капрал и просит переправить его к партизанам. За искренность капрала Качер с сестрой ручались. Соблазн привести в отряд такого бойца был велик — я отправился за капралом...»

У Шишевской на чердаке дома, когда Николай наткнулся в темноте на высоченного солдата, тот сразу зажег фонарик, но осветил не Николая, а себя и спросил по-русски:

— Мне сдать оружие?

Николай вгляделся в его открытое лицо и опустил автомат:

— Не надо. В отряде тебе пригодится.

На чердаке они просидели остаток ночи и целый день.

Дмитро Стрэич оказался сербом, знал шесть языков, включая украинский и русский. Сначала он был в немецких частях, но как-то сумел дезертировать, а теперь бежал из мадьярских, чтобы перейти на сторону советских партизан.

Он стал храбрым бойцом, Дмитро Стрэнч. В отряде жил в одной землянке с Печенкиным, а по соседству они соорудили «курень» и для Нади. Голуб в сопровождении «выкравших» ее партизан они повстречали на лесном хуторе еще в ту субботнюю ночь, когда сами пробирались в отряд.

* * *

В партизанской характеристике Николая Печенкина есть такие строки:

«Показал себя опытным и смелым разведчиком... Особенную роль товарищ Печенкин сыграл при разгроме немецкого гарнизона в местечке Згуровка Полтавской области, где он умело выполнял роль немецкого офицера».

А сам Печенкин с присущей ему памятливостью и точностью пишет об этой, наверное, самой крупной операции отряда имени Щорса:

«В Згуровке был немецкий окружной центр, комендатура и большой гарнизон из солдат и полицейских. Но в наш отряд явился брат начальника тамошней полиции и заявил, что его брат, желая искупить вину, готов любой ценой помочь партизанам этот гарнизон разгромить. После надлежащей проверки в штабе отряда был по часам и минутам намечен план предстоящей операции. С этой целью для меня подготовили совсем новенькую форму майора фашистской авиации, выдали немецкий пистолет и даже офицерский кортик.

Накануне праздника Ивана Купалы первыми отправились в Згуровку партизаны с заданием обрезать вокруг райцентра все телефонные провода и с помощью начальника полиции сменить на наши все караулы, как в селе, так и на околице. С зарей вслед за этой группой на машине въехали в Згуровку и мы: я в офицерской форме и начальник штаба отряда в роли моего переводчика.

Нас встретил начальник полиции и доложил о состоянии гарнизона. Мы вошли в казарму, где все его подчиненные безмятежно спали. Я по-немецки прокричал подъем. Борис повторил команду по-украински. Полицейским было приказано выстроиться перед нарами и не сходить с места. Затем мой «переводчик» объявил, что до немецких властей дошли слухи о связи местной полиции с партизанами и господин офицер прибыл провести расследование. Всех арестованных бесшумно и по одному мы препроводили в расположенную возле казармы тюремную камеру.

Трудно описать ужас фашистских холуев, когда в роли «расследователей» увидели они людей с красными звездами или ленточками на фуражках! Вся операция прошла бы без единого выстрела, не вздумай один из фашистских офицеров заговорить по пути на службу в свою комендатуру с нашим часовым, одетым в немецкую форму: кроме как длинной автоматной очередью, партизан ответить ему ничем другим не сумел. Услышав стрельбу, застрочили для острастки в воздух и немецкие жандармы, находившиеся во дворе жандармерии, но они были тут же скошены очередями партизан. К двенадцати часам дня, когда все было кончено, на площади Згуровки мы провели митинг, после которого отряд пополнился новыми бойцами. Такой же митинг прошел и в соседней Усовке».

Целиком отдались партизанской борьбе и все друзья Николая по подполью. Командир батальона в соединении «За Родину» Андрей Конишевский вспоминает:

«О том, что переводчицы Жанна и Люся работают на партизан, мне было известно еще до прихода их в наш батальон от Ульяны Матвиенко. Потом в ее доме я дважды с Люсей повстречался. Сначала она пришла с ценной для нас информацией о том, что жандармерия решила не создавать гарнизоны полиции в селах Макаровка, Рудьковка и Сухиня, а укрепить их в Марковцах и Ярославке. Во второй раз загодя предупредила, что семнадцатого мая на нас начнется облава со стороны Нежина и Олишевки, чтобы отрезать нас от крупных лесных массивов и разбить. Поэтому, когда, спасаясь от ареста, девушки пришли из комендатуры к нам, в Коляжинский лесной массив, встретили мы их как добрых знакомых. Комиссар соединения М. И. Стратилат увез Люсю в распоряжение штаба — переводчицей. Жанна осталась в батальоне, где повстречалась вскоре со своей подругой по подполью Татьяной Муравьевой.

Главным оружием наших девчат были, конечно, санитарные сумки. С ними они уходили на боевые задания то с одним, то с другим подразделением. Помнится, с группой самых проверенных в боях партизан мне поручили арестовать в Марковцах и доставить в отряд одного предателя, виновного в гибели многих партизанских семей. Было отобрано девять конных партизан, а еще девять разместились на бричках. И вдруг на одной из них я увидел и Жанну. Отговорить ее от участия в рискованной операции не удалось.

Предателя мы захватили, но на обратном пути, возле села Петровского, когда до леса оставалось километров шесть, за нами бросился в погоню отряд полиции. Пришлось выпрячь лошадей из бричек для верховой езды, оставить для прикрытия пулеметчиков. А как быть с Жанной?.. Тут же догадались бросить на круп моей лошади полушубок и устроить девушку за моей спиной. Так мы и добрались до безопасных мест.

Суровую партизанскую жизнь девушки переносили стойко. Примером им была и Танина мама, Елена Амвросиевна, интеллигентная, чуткая женщина. По пятнадцать-шестнадцать часов в сутки работала она на кухне, стараясь получше всех накормить. С нею, когда пробил час освобождения, мы проводили Таню с Жанной на фронт. Елена Амвросиевна по-матерински пыталась отговорить девушек от новых военных испытаний, но они в один голос заявили: «Это наш долг, мы еще мало сделали для разгрома врага».

О своих — уже фронтовых — днях Жанна вспоминает:

«Взяли нас с Таней сначала в запасной полк, обучили на телефонисток. И вот уже — Первый Украинский фронт. Мы тянули нитку от КП до передовой, чинили разрывы. Тянуть было тяжело: бухта шестьдесят килограммов, а ты в нее впрягаешься и тащишь напрямик. Я, наверное, уже тогда была больна, потому что очень уставала и кашляла. И очень боялась. В подполье и в партизанском отряде, когда не надеялась остаться в живых, не боялась, будто закаменела. А тут, узнав, что мама и сестренка в освобожденном Киеве живы, сама очень захотела жить. Поэтому очень боялась бомбежек, обстрела, выходить ночью на линию. Но особенно трудно нам пришлось при наступлении под Бродами. Бандеровцы порезали нашу нитку на мелкие куски и все разбросали. Вышли с напарником. Связывали разорванные куски, а провода не хватало. Соединяли кое-где колючей проволокой. Связь мы дали, и ровно в четыре часа началось наше наступление. Меня тогда наградили орденом Красной Звезды, а моего напарника — медалью. Но я уже была тяжело больна. Особенно плохо мне стало весной. Отправили в госпиталь, а там у меня обнаружили туберкулез легких...»

Жанну демобилизовали. Но Таня, как и многие другие подпольщики и партизаны, не снимала солдатской шинели до Победы, награждена двумя боевыми орденами.

Фронтом было для подпольщиков и преодоление тяжких последствий вражеской оккупации.

Мартиашвили (Кузьмичева):

«Когда части Красной Армии вошли в наш лес, мы, партизаны соединения «За Родину», встретили бойцов так, как встречают родных братьев. Позади были два долгих года оккупации. Нас окружали бойцы, а мы все спрашивали и спрашивали. А потом зазвучали песни под баян, и я впервые услышала «Землянку» и «Темную ночь». Все это незабываемо!

Руководство отряда объявило, что мы свободны и можем расходиться. Но куда? Все мужчины призывного возраста тут же влились в части Красной Армии. А мы с Жанной? Куда идти нам, если Киев еще у немцев, а в Бобровице после немцев нужда и разруха.

Вышли мы из леса, в чем были. На мне — немецкие солдатские сапоги из кирзы с широченными голенищами, размера чуть ли не сорок третьего, подбитые железными шипами. Чулок не было. Откуда им взяться? И коротенькое, выше колен, красненькое летнее пальтишко, сшитое по моде довоенного года — макинтошиком. Я была совсем больная. Все тело мое покрылось какими-то нарывами. Попрошайничая в селах, добрели мы с Жанной до Нежина. Там решили идти в армию, хотя очень хотелось сначала побывать в Киеве. Вместе с Таней Жанна так и ушла воевать, не повидав мать и сестренку, а меня не взяли: к этому времени я совсем разболелась.

Боясь слечь у чужих людей, я вспомнила, что в Льговском районе Курской области есть село Кочетно, где жила родная папина сестра, которую я знала и очень любила: она часто гостила у нас в Киеве.

На железной дороге разруха, только прошел фронт. Пассажирских поездов еще нет, а в товарные не пускают. И все-таки я устроилась в тамбуре товарняка. Каким образом оказалась я потом в служебном вагоне, сразу за паровозом, сказать не могу. Очнулась — лежу на полке, а мне подносят лекарства. Я слышу, что хотят сдать меня в больницу, и замираю от ужаса, что так и не попаду к своим и мама никогда не узнает, куда я подевалась. Умоляю высадить меня на станции Льгов, убеждаю, что там я почти дома.

...И вот открываю я дверь, а у русской печи хлопочет родная моя тетя Маня, поворачивает ко мне голову, но меня не узнает!

— Тетя Манечка, это же я Люся, из Киева...

И все! Я уже в ее объятиях.

В ноябре освободили Киев, и я сразу загорелась: домой! Не стала ждать, когда придет от мамы ответ на наши письма, и двинулась в обратный путь. По дороге сообразила заехать в Бобровицу и прихватить хоть какой-нибудь документ. К счастью, в Бобровице еще был наш Коля — уже не Ремов, а Печенкин. Он работал секретарем райисполкома. Коля написал мне характеристику — первый документ в моей жизни!

И наконец-то Киев! С замиранием сердца бегу на свою улицу Саксаганского к дому номер двадцать восемь, а большого пятиэтажного дома нет и в помине! Одна обгоревшая стена с выбитыми окнами. В таком же состоянии и все остальные дома до самой Красноармейской улицы.

А мама? Что с ней? Где теперь искать ее? У кого спросить, если нет ни дома, ни соседей? Бегу на другую родную мне с детства улицу — Большую Житомирскую, в дом номер двадцать, к нашей родственнице Анне Николаевне Еременко. Звоню и не дышу: кто откроет? что скажут?

А дверь открыла моя мамочка! Такая измученная, такая исстрадавшаяся, что в глазах промелькнуло не счастье от нашей встречи, а какой-то немой упрек: ведь я могла не вернуться и осиротить ее навсегда.

Мы начали новую жизнь так же трудно, как в то время начинали ее многие люди».

Все, что было ценного, фашисты сожгли или разрушили и в Бобровице.

Галина Вакуленко:

«К отступлению гитлеровцы готовились давно. В день их бегства я пряталась в погребе Анны Федоровны Качер. Улицы были безлюдны, люди с ужасом ждали, что будет — они уже знали, что немцы, отступая, сжигают все. В большом погребе нас с детьми было около двадцати человек. Ночью к нам ворвались два немца с пистолетами, но мы при свете коптилки представляли, наверно, очень жалкое зрелище, да и воздух у нас был настолько спертым, что они тотчас выскочили обратно. Когда под утро бой стих, мы вышли на улицу. Увидев сквозь дым родные серые шинели, заплакали...»

Все они — Галя с мамой, сестры Качер и Шишевская, учитель Нелин, Ольга Гораин и другие подпольщики — с головой отдались возрождению родной Бобровицы,

Ольга Лесенко (Гораин):

«Сразу после ухода фашистов меня назначили заведующей клубом, который сохранился на сахарном заводе. У нас ничего не было. Приходилось собирать по людям — у кого что найдется — и бутафорию, и костюмы. Потом меня утвердили председателем районного комитета физкультуры и спорта. Снова такие же трудности — ничего нет: ни спортинвентаря, ни формы, ни стадиона. Но общими усилиями выходили из любого положения. Создали свой спортколлектив. Хотя на спорт в то время не очень обращали внимание, были дела посложнее, но мы провели спартакиаду, потом уехали на областную в Чернигов и на Всеукраинскую — в Киев. Там мои ребята словно возродились: им выдали бутсы, форму. Ребята были довольны и тем, что десять дней питались сытно, по четыре раза в день, и Киев посмотрели. А меня после спартакиады рекомендовали на учебу в физкультурный институт».

Учиться вскоре поступили и Жапна, и Галя, и Люся. И все они, подруги по подполью, несмотря на послевоенные трудности, успешно окончили вузы. И будто не о себе одной, но и о каждой из них напишет Жанна:

«Я и раньше знала, что нужно учиться, поступила в университет. Здесь дали стипендию, сначала повышенную, потом персональную. Училась отлично — давали карточки, одежду, путевки, помогали, как могли. Здесь моя заслуга только одна — я считаю ее даже своей внутренней победой, очень важной для меня. Будучи совершенно больной, я жила как здоровый человек, на пределе своих сил и способностей. Много и с интересом работала, читала, слушала музыку, любила искусство, в общем, не давала себе спуску».

Но война, уже прошедшая, еще будет испытывать многих из них на стойкость, зрелость.

Мария Гончар (Нагога):

«Через полгода после изгнания фашистов из района я влюбилась, а лучше сказать, придумала себе любовь. Я наделила своего избранника по молодости лет качествами, которые ему и не снились. Он часто писал мне красивые, умные письма, пока не дошел до Берлина, а потом ко мне и приехал. Мы поженились, но совместная жизнь у нас не сложилась. Кто-то, может из зависти, прислал ему анонимное письмо обо мне, как о фашистской переводчице. Он испугался, что это может испортить его карьеру, и вскоре уехал.

Сожгла я тогда все его умные письма, порвала, не читая, последнее и осталась одна. Трудно мне было, но я все перенесла, ведь работая в школе с детьми, надо быть веселой, жизнерадостной, и, кроме того, я заочно оканчивала пединститут. Но вдруг наступили для меня самые черные дни: из школы меня уволили, не объяснив причин. Хорошо, что живы были партизаны, знавшие о нашем подполье. Они заступились за меня перед облоно, представили блестящие характеристики. Меня восстановили на работе, но уже в другом селе.

Признаюсь, тогда я замкнулась в себе, знала только одну работу. И лишь на выходные ходила в родное село. Когда уроки были во вторую смену и идти приходилось в темноте, мать ставила на окно лампу, чтобы шла я на огонек и чтобы веселее была моя дорога. Возможно, этот огонек и удержал меня в жизни...

Нашелся и настоящий человек, который не испугался ни моего предупреждения, ни возможных наговоров. Мы прожили вместе много лет. Он, защитив диссертацию, занимался научной работой, стал крупным специалистом. Я преподавала немецкий. Мы не гнались никогда за богатством, жили просто, помогая друг другу во всем. У нас выросла хорошая, скромная дочь. Я очень рада, что, окончив институт, она пошла по стопам отца, которого недавно проводили в последний путь».

Евгения Голынская (Соколова):

«После войны, когда я, отвоевав в действующей армии, с боевыми наградами возвратилась домой, окончила университет, написала диссертацию, пришлось мне пережить и еще одну жизненную драму.

Училась со мной на одном курсе некая С. Во время войны ее семья и она сумели эвакуироваться, и биография у нее по тем временам была великолепная — ни пятнышка. Со мной у нее сразу сложились натянутые отношения. Я была на курсе отличницей и чересчур, на ее взгляд, самостоятельной, а она училась кое-как, но «блистала» на общественной работе.

Поймите меня правильно. Я ненавижу хуторян-одиночек, которые только и думают, что о своей выгоде. Я люблю людей с гражданской жилкой, считающих государственное дело своим личным. Но не тех «общественников», кто себе за счет этого, как говорится, «шубу шьет». А С. оказалась именно такой. Выступала на собраниях с призывами хорошо и отлично учиться, говорила о сознательности, а сама, кроме того, что отставала в учении, могла увильнуть от субботника или выбрать себе работу полегче. На одном собрании я ее за все это покритиковала, чего простить она мне, конечно, никак не могла.

Короче говоря, накануне моей защиты С. заявила на факультетском собрании, что в отношении меня не проявлено достаточной бдительности, что я, мол, в войну чуть ли не расстреливала советских людей...

Каково?! К чести факультета, который знал меня уже восемь лет, никто этому не поверил. Но защиту диссертации пришлось отложить — попросили представить документы о моей подпольной работе во время оккупации. Мо разве мы думали о таких документах, когда водили за нос Бибраха, когда прямо в комендатуре печатали листовки или носили оружие партизанам?.. Короче говоря, пришлось мне снова о партизанах вспомнить. Хорошо, что они о нас тоже не забыли, выдали нужные подтверждения.

Защита состоялась, я прошла единогласно. Конечно, до самой смерти я буду благодарна тем, кто не поверил клевете и продолжал относиться ко мне с прежней теплотой. С. формально наказана не была, да я и не требовала этого. Но ей жестоко отплатила жизнь. Она с треском провалилась на защите своей диссертации».

Выдержка, вера в конечное торжество справедливости, в то, что никакая тень их добрых и смелых дел не заслонит, потребовались и от Нелина, и от Гали Вакуленко, и от Ленины Мартиашвили, и от других подпольщиков. Они выдержали и этот экзамен на зрелость. Алексей Нелип, Ольга Гораин, Анна Качер, Василий Манзюк и поныне, правда уже пенсионеры, живут в Бобровице, которой отдали долгие годы честного, безоглядного труда, заслужили глубокое людское уважение. Мария Нагога и поныне учительствует в Новгороде-Северском. Здесь же и Надя Голуб, снискав уважение всего города, почти тридцать лет проработала народным судьей. Ленина Мартиашвили преподает в одном из тбилисских вузов, Евгения Голынская — в киевском вузе, Татьяна Муравьева (Оксиюк) до ухода на пенсию занимала ответственный пост в одном из украинских министерств. Почти все бывшие подпольщики — коммунисты, неутомимые общественники, люди, которых до сих пор касается в жизни все.

А Николай?.. В его заветной папке хранится ветхое командировочное удостоверение. На нем штамп о получении «рейсовой продовольственной карточки», резолюции военных комендантов о выдаче «предъявителю сего» железнодорожных билетов. А гласит удостоверение следующее:

«Бобровицкий исполком райсовета депутатов трудящихся командирует секретаря райисполкома, партизана Печенкина Николая Алексеевича в город Коломну Московской области для оформления документов личности. Срок командировки — с 26 декабря 1943 года по 1 февраля 1944 года. Просьба к управлению железной дороги, всем советским руководящим организациям, а также воинским властям оказывать тов. Печенкину Н. А. всемерную помощь и содействие по пути следования в город Коломну и обратно».

Николай час освобождения встретил в Бобровице.

Как только фашистов из местечка выбили, Николай уже в качестве младшего лейтенанта Советской Армии представился особому отделу дивизии, освободившей Бобровицу. Там и порекомендовали ему остаться пока в Бобровице — восстанавливать Советскую власть, а обком партии утвердил Печенкина секретарем вновь созданного райисполкома. Его председатель, недавний партизанский комбат Андрей Ильич Копишевский, сразу Николаю и сказал:

— Ты — моя правая рука, а дел по горло. Но я знаю, чего стоили тебе два года в фашистском «собачнике». Как минимум, полгода доброго отдыха ты заслужил. Но столько не жди, а на десять дней отпускаю. С родными давно не видался?

— Три с половиной года...

— Вот и порадуй их своим воскрешением. И между прочим, пора и о документах позаботиться. А ты пока — человек без рода и племени, без возраста и фамилии. Кроме немецкого паспорта, у тебя ничего нет, да и он на чужую фамилию. Вот и выправь наш, советский! Короче, поезжай.

— Нет, погоди... Пока не могу. Дай малость опомниться...

Николай еще не в состоянии был даже письмо родителям написать. Еще не перебродило в душе, не улеглось все, что предстояло ему, как на духу, выложить родителям о пережитом — в плену, в лагере, в фашистском «собачнике», в тюрьме, жандармерии, в партизанском отряде...

Разъезжал по району, призывал на собраниях сдавать зерно в семенной фонд и вдруг замирал на полуслове, вспомнив, как совсем недавно тайком агитировал подальше его прятать — от фашистов. Создавал заново в селах комсомольские ячейки и чуть холодным потом не покрывался оттого, что этим вроде бы выдает себя и других... фашистам. Очень медленно — через людей и дела — возвращался он к себе самому, Печенкину.

Еще заглядывали в исполком жители — лишь затем, чтобы удостовериться, что Печенкин и есть тот самый Колька-переводчик, который недавно тенью ходил за фашистским комендантом, а теперь правит Советскую власть. И не скрывали радости, признав его: кому, как не Кольке-переводчику, доподлинно знать, кто в Бобровице испил горькую чашу оккупации как честный человек, не пресмыкался перед врагами, а у кого душонка оказалась ничтожной. Ведь люди, еще не представляя, конечно, всех дел, в главном и при фашистах разобрались: знали, к кому в комендатуру можно прийти с любой бедой, кто выручит, а кто и предать может.

Навещали Николая местные коммунисты, которых подпольщики спасли от гибели. Приходили и девушки — поблагодарить за то, что помогли избежать угона в Германию. Многие жители признавались, что видели, да только помалкивали, как крался Колька-переводчик по ночам на явочную квартиру, как, рискуя быть схваченным, скакал на коне со срочной вестью в лес, к партизанам. Вот и открылось: подпольщики, как только могли, спасали от фашистского варварства жителей, а те ответно оберегали их, подпольщиков, не столь уж искусно, как им по молодости лет казалось, маскировавших свои тайные дела.

Для большинства бобровичан Николай в исполкоме невольно оказался их совестью. Недаром, еще не зная, кто такой Печенкин, но сразу узнав в нем Ремова, поспешно ретировался оттуда один из тех, кто на глазах Николая раболепствовал перед фашистским комендантом, наживался на народной беде, а теперь написал заявление о помощи как от фашистов пострадавший. И наверно, никто в Бобровице, кроме Кольки-переводчика, не имел права заявить тогда без обиняков одному капитану, прибывшему, как и Виктор Литвиненко, с фронта повидать отца:

— Забудь о нем, капитан! Он, возможно, и жив, но он удрал с оккупантами, так как им служил. Это и я могу подтвердить, и многие другие.

Горе этого капитана, нашедшего, однако, в себе мужество тут же письменно от такого отца отречься, и вернуло, возможно, Николая душой к своим родителям. После этого случая он попросил председателя Коиишсвского:

— Теперь отпусти, если можешь. Долго не задержусь.

Его нашли возможным отпустить уже на целый месяц.

Хотя путь был еще кружным, а время отпуска бесценным, Печенкин все-таки перед последней стокилометровкой «забуксовал» — задержался в военной Москве. Прошел мимо института, где начинал учебу, по Красной площади. С крыши семиэтажного дома любовался салютом в честь очередной победы родной армии. Его Москва посуровела, но она и окончательно возвратила его к Печенкину.

Что ж рассказывать о встрече Николая с родными?.. Словами тут пересказать трудно. Можно только представить радость матери при виде сына, которого она уже похоронила... Полученный паспорт узаконил Печенкина гражданином. А по возвращении в Бобровицу о нем вспомнили и в армии. Николай был вызван в резервный полк офицерского состава. Но не думал он, конечно, отправляясь из полка с запечатанным пакетом, что вскоре ему скажут:

— Вы подлежите государственной проверке. Как бывший служащий немецкой комендатуры. Мера необходимая в ваших же интересах. Окажется все так, как о вас отзываются, быстро отпустим. Нет — придется разбираться снова.

Потребовалось девять месяцев, прежде чем Николаю объявили, что он восстановлен во всех гражданских правах и воинском звании, а на прощание добавили:

— Надеемся, понимаете, что проверка была необходимой? Не нам вам рассказывать, какая дрянь иногда липла к фашистам, а потом всячески перекрашивалась. Вы и сами всего нагляделись.

— Да, понимаю... — ответил Печенкин, проглотив комок обиды не на чекистов — они разобрались по справедливости, — а на войну и лихую свою судьбу.

На фронт Николая из-за болезни не взяли. Предложили ему поступить в институт, даже такую справку выдали; «Против направления младшего лейтенанта Печенкина Николая Алексеевича на учебу в Институт иностранных языков со стороны ОКР «СМЕРШ» возражений не имеется». Но врачи и этого не допустили. После краткого лечения Печенкин был назначен на капитанскую должность в Апостоловский райвоенкомат, что на Днепропетровщине, где и окончилась военная его одиссея.

Только через четыре года после Победы — уже в Коломне — нашла Печенкина медаль «Партизану Великой Отечественной войны».

* * *

В немецком паспорте, которым Ремов пользовался в оккупации, пунктуально заполнено множество граф. И только одна без пометки — «Особые приметы». Не нашли их гитлеровцы у Николая... Я и сам, как ни приглядывался, чего-то особенного ни в нем, школьном своем однокашнике, ни в друзьях его по подполью не обнаружил. И всех их пристрастно спрашивал: в чем же секрет такой их стойкости, душевной силы? Что помогало им на крутых поворотах и даже изломах судьбы?

Ответы получал самые различные. Но общее в них можно, пожалуй, свести к тому, что услышал от Бориса Федорука, того самого москвича, кто вместе с Печенкиным окончил курсы военных переводчиков, дважды попадал в окружение, дважды бежал из плена, а войну из-за ранения закончил в составе наших наступающих частей уже в Германии. Так вот он, этот совершенно седой, но по-юношески стройный, улыбчивый человек, рассказал мне:

— Когда выбирались мы с друзьями из окружения где-то под Оржицей, то я пуще глаза берег компас, чтобы и в ненастье не потерять курса на восток — к фронту и нашим частям. Попав в плен, компас разбил, но магнитную стрелочку от него спрятал в складках одежды. По этой стрелочке, надевая ее на соломинку, пробирался и дальше, когда удалось бежать. При вторичном пленении стрелочку эту я потерял. Но ведь оставалась другая — самая главная! Та, что в душе! Ее-то и фашисты не могли отобрать!.. Эта, «стрелочка» была всегда направлена на Москву. На мой Зубовский бульвар, где я вырос, на десятилетку, где стал комсомольцем, — на все то светлое, незабываемое, что было вложено в нас. На этот вечный огонь моя «стрелочка» меня безошибочно и вела — как через военные, так и через мирные перипетии. Она и сил прибавляла, и веры в победу — нашу общую и мою.

Не о том ли самом говорят и «светофоры» Жанны, «видения» и «вещие сны» Николая Печенкина в плену или в фашистской тюрьме?!

В том, думаю, и суть, что ничем особенным не отличался Печенкин от своего поколения. Как и все его друзья, о которых рассказано в книге, впитал в себя все лучшие приметы тех, кто беззаветно верен бессмертной правде Октября, кто отстоял ее в огне священной войны. Те неразличимые внешне приметы, которые, однако, ярко проявляются в делах и буднях, помогают торить свой жизненный путь, а потом передаются по крупице и подрастающему поколению. И маленькой весточкой того, что правильно жил и живешь, согреет душу такое, например, письмо:

«Здравствуйте, дорогой Николай Алексеевич! Простите, что вместо официального «глубокоуважаемый» пишу «дорогой» — это, очевидно, потому, что Вы для всех своих учеников были и остались именно дорогим и уж конечно очень уважаемым человеком. — Это пишет Печенкину бывший его ученик, а ныне московский инженер Валерий Соловьев. — Вспоминая школу, вспоминаешь прежде всего не тех, кто учил тебя только уму-разуму, а тех, кто был горячо любим, кто, не жалея себя, ломал в нас гнилое, счищал «шелуху», заставлял думать, учил жить по-настоящему. Я высказываю Вам лишь одно, смысл чего я, да и не только я, именно теперь, в зрелом возрасте, отчетливо осознаю: как много доброго, нужного, серьезного отдавали, дарили Вы нам!..

Быть может, это и субъективно, но мне кажется, что все мы, почти все, вольно или невольно, осознанно или несознательно впитывали по крупицам житейскую мудрость взрослых. Такого предмета нет в школе, но если учитель из только объясняет и спрашивает урок, а еще своим характером, поведением, манерами сможет вызвать желание учеников видеть, слушать его, то ученики станут подражать ему. Обязательно! Хорошее действует притягательно, я не признаю поговорку, что «плохое липнет крепче». Дети любят сильных, красивых, справедливых.

Вы не слишком наделены физическими данными, красивым Вас назвать тоже нельзя. Первая встреча с Вами оставила «кислое» впечатление, но прошло самое короткое время, и Вы, может и не зная того, завоевали наши сердца. Внутреннюю силу в Вас мы почувствовали сразу. А когда в минуту откровения (23 февраля) Вы рассказали нам немного о себе и о войне, глубокое уважение к Вам было нашей благодарностью. Сожалели и восхищались одновременно. Сожалели, что скромность Ваша лишь приоткрыла Вашу жизненную книгу. Хотелось узнать побольше, но любопытства нашего Вы не удовлетворили.

Представьте, что чувствуют дети, когда видят героя не в кино, не мечтают о нем, а сидят с ним в одном классе и он их учитель?! Нас не разочаровало, что такой внешне незаметный, как Вы, может стать героем, нас поразило, что это так... Теперь я очень хочу, чтобы моему сыну Борису встретился точно такой же учитель, как Вы!»

«Особые приметы» Николая и его товарищей по подполью и партизанской борьбе, людей честных и талантливых, гордых и скромных, земных и окрыленных передовыми идеями века, — приметы и всего нашего советского строя жизни. Того непобедимого строя, который раскрывает и развивает душевные богатства людей, делает человека непобедимым даже в самых суровых испытаниях. Ведь победа над фашизмом — не только результат нашего превосходства в оружии и боевой мощи войск, это еще и всенародная победа, выросшая из миллионов человеческих сердец, победа советских людей, беспредельно преданных своей стране и ее идеалам.

Примечания