Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Одноклассники

«...Из Сухини в Бобровицу шли через Рудьковку. Там заглянули к Марии Нагоге — долго сидели в ее саду и разговаривали. Маруся умеет хорошо рассказывать разные смешные истории. К тому же она пишет стихи, я читала их в районной газете. Талантливая девушка. По дороге в Бобровицкую библиотеку мы говорили о Маяковском, она декламировала его стихи».

Дневник, откуда взяты эти строки, велся то в довоенных школьных тетрадочках со стихами Пушкина на обложках, то на конторских бланках «Приймального акта Укрзаготплодоовоща». И попади все это в руки переводчика Ремова тогда, в самые первые, трудные дни его пребывания в фашистской комендатуре, он не ломал бы так голову над тем, кто такая переводчица Мария Нагога и на кого положиться в еще чужой для него Бобровице. Автором дневника была Нина Фуртак — десятиклассница, дочь погибшего в первые же дни войны Федора Фуртака, бухгалтера заготконторы.

А я прочитал эти строки лишь после того, как показал мне Виктор Литвиненко уже пожелтевшую фотографию с надписью: «Выпускники десятого класса Бобровицкой средней школы № 1, 1941 год».

Среди одноклассников увидел я и двух танкистов — Сашу Носача (сгорел в танке), Толю Моисеева (ныне юрист в Донецке) и классного руководителя Нелина, молодого, жизнерадостного, в белой сорочке и галстуке. А потом показал мне Виктор на невысокую круглолицую девушку, с грустным видом застывшую в последнем ряду:

— Это Нина Фуртак. Она и не дает нам чувствовать возраст. Если бы не Нина, не собраться бы нам четверть века спустя всем классом. Вот это все, кто приехал на встречу...

Я поразился: и двадцать лет спустя Нина Федоровна, теперь уже Басюк, на совершенно другой фотографии выглядела прежней десятиклассницей, только не грустной, а безудержно улыбающейся.

— Видно, жизнь ее удачно сложилась? — спросил я.

— Как сказать...

«После освобождения Бобровицы, осенью 1943 года, я поступила в Нежинский пединститут имени Гоголя, — написала мне впоследствии Нина. — Это были трудные годы. Еще шла война. Аудитории бывшего лицея князя Безбородко, где когда-то учился Гоголь, не отапливались. Мы просияшвали там по восемь и по десять академических часов, а потом еще работали в лаборатории. Я училась на физико-математическом факультете. В общежитии тоже было холодно, угольная пыль не хотела гореть в печках. Часто дежурили по ночам в госпитале, питались кое-как. Кроме того, было много дел в комсомольском бюро факультета.

Потом заболела мама, материальной помощи ждать было не от кого. Поступила работать и три последних курса оканчивала заочно. Так очутилась на Тернопольщине, в городе Лановцы, где тогда не хватало педагогов. Только пять учителей с высшим образованием было тогда в нашей школе, а работаю я в ней уже двадцать пять лет. Вырастила и выдала замуж двоих дочерей — они технологи в пищевой промышленности, сын Гриня уже готовится к самостоятельной жизни...»

Узнал я, что, как и в бытность школьницей, она до сих пор пишет стихи.

Готовь себя, мой друг, всечасно
На вечный бой!
Не жги мгновений понапрасну
В игре пустой!
Учись искусству наступленья
На крепость зла,
Но чтоб любовь и в пораженье
С тобою шла...

Не правда ли, юные строки!

Спору нет, и лад в семье, и верность старых друзей способны вернуть молодость. Как и сыновняя привязанность ее учеников — уже из двадцати школьных выпусков. Чего стоят только их полные признательности письма...

«Я не могу изложить всех своих чувств к Вам на бумаге, но если б Вы были сейчас рядом со мной, я обнял бы Вас как родную мать...»

«Добрый день, наша дорогая мамочка! Я ждал Вашего письма, как дерево надет солнца и весны. Привет Вам от меня как другу, как матери...»

«Сегодня радостный день: меня приняли в партию. Забылись все тревоги, все на свете, и даже мороз был не мороз. И мне хочется сейчас поделиться этой радостью прежде всего с Вами. Почему? Вы направили меня на светлый путь жизни. Я благодарен Вам за это навсегда!..»

Получит Нина Федоровна такое письмо и идет из дому в свою школу, улыбаясь и обдумывая ответ.

Безусловно, меня заинтересовал ее дневник. Когда я попросил его у Нины Федоровны, она сначала ответила:

— Ценного в нем мало, ведь личность я вовсе не героическая.

Однако смогла оценить свои записи и не только с личных позиций:

«Но он, мой дневник, уже, пожалуй, и документ, хотя бы в том отношении, что говорит кое-что о моем поколении, о довоенной сельской молодежи. Так что посылаю дневник на ваше усмотрение».

Я еще вернусь к этому дневнику, а сейчас хочу рассказать о встрече ее одноклассников уже через сорок лет после их выпуска. Долго в душе будет жить эта встреча!

К обелиску, где назначен был сбор, мы с Виктором Литвиненко в условленный срок не успели: электричку из Киева почему-то задержали с отправкой. Но зато в йодной мере удалось ощутить высокий накал той минуты, когда в битком набитом классе увидели рядом с юными школьницами в белых передничках, учителями, представителями местных властей и знакомые по старой школьной фотографии лица, когда донесся до нас знакомый голос Нины Фуртак:

— А теперь попросим Алексея Никитича Нелина сделать, как и прежде, классную перекличку...

Да, оп снова был среди своих учеников, их старый учитель. Поднялся уже тяжеловато, но с прежней улыбкой, медля в словах, задумчиво произнес:

— Разве ж, Нина, это перекличка? Это ж целый урок. Урок истории. Пусть каждый скажет о себе. Хотя бы в двух словах...

Он стал называть своих учеников по фамилиям, и эта история — их личная, их класса, их страны — заговорила.

Голосом Нины Фуртак, их старосты, отвечавшей за тех, кого они потеряли.

— Пал смертью храбрых в боях за Родину...

— Сгорел в тайке на Курской дуге...

— Погиб, не склонясь перед врагом в фашистских застенках...

— Умерла от болезней, нажитых в войну... Голосами тех, кто по вызову Нелина выходил к доске:

— Был артиллеристом, начал под Сталинградом, прошел всю войну...

— Десантник, девяносто восемь раз прыгал в тыл врага с парашютом...

— Партизанил, потом в рядах Советской Армии дошел до Берлина...

Они все начинали со скупых слов о войне — в ее огне зарождались их биографии. Как анкету заполняя, говорили и о достигнутом за прожитые годы: инженер-строитель, строю дома; юрист, работаю в прокуратуре; заведую кафедрой, доктор наук; партийный работник, все годы в сельских районах; педагог, приехала прямо с выпускных экзаменов... А если и добавляли еще по одной-две фразе, то уже о семьях, детях и внуках.

Два дня и две ночи — за общим столом в ресторане «Дружба», у речки Быстрицы, где выпускниками встречали они июньский рассвет, — продолжалось их новое знакомство. И не смолкали шутки, бесконечные рассказы, откровения, споры.

Тогда, мне кажется, и постиг я тайну нестареющей улыбки Нины Фуртак...

Мне припомнилось военное письмо из ее домашнего архива. «Здравствуй, Нина! Посмотришь на почерк, и покажется он тебе странным, ведь он был совсем не таким. Это два с лишним года войны его изменили. Теперь пишу я левой рукой, правая после ранения только восстанавливается. Но это ничего, пройдет...

Я никогда не забывал о школьных друзьях, вспоминал их даже в самые тяжелые минуты, можно сказать, за секунды до смерти. Держу связь со многими и ныне, хотя разбросало нас повсюду. Я теперь в Забайкалье, куда угодил после боев у стен Сталинграда, комсорг сержантской роты при батальоне выздоравливающих солдат. Сообщи мне, что знаешь о нашей Бобровице. Ведь за два года пребывания под пятой фашизма там всего натерпелись. Я видел это, когда освобождали другие села и города. А может, нашлись и такие, кто замуж выходил за фрицев или работал у них? Обо всем напиши честно».

Письмо ей прислал одноклассник Борис Ярошепко. Сегодня он занят в сельскохозяйственном производстве. На встрече одноклассников он тоже был. Только едва ли успел свое старое письмо припомнить: живой, энергичный, веселый, он у всех был нарасхват. И мне это письмо осветило судьбу Нины Фуртак как будто заново.

Увиделась ее довоенная хата — глиняный пол, низенький потолок, лавки в горнице, нары у русской печи, о которой она в дневнике помечает: «...в зимнюю пору тут моя спальня и рабочий кабинет». И ее комнатка, глядевшая окном в сад.

Там застать Нину чаще всего можно было за книгами: «Весь день читала «Анну Каренину»... Читала «Происхождение видов» Дарвина. Нужно выработать силу воли и упорство читать научные книги, ибо перспектива будущего без достаточного развития не особенно привлекательна».

Дневник полон размышлений:

«Люблю дружескую веселую компанию, общество, люблю поговорить со всеми и с каждым. Люди должны жить дружной семьей. Эх, если бы все обращались друг с другом так, как я часто мечтаю: тепло, вежливо, по-братски...»

Ее терзали сомнения юности: «Скоро мне придется поступать в вуз, жить в обществе незнакомых людей, а природа, кажется, не сделала меня баловнем фортуны и не даровала мне ни красоты, ни большого ума, ни талантов. Каким-то человеком я стану?..»

Каково же было Нине в то время, когда вдруг сомкнулась над ней ледяная стужа оккупации? Гадать и тут не приходится — отвечает дневник:

«Что ждет меня в будущем? Сердце обливается кровью, как вспомню свою совсем недавнюю жизнь, надежды, порывы... Как я мечтала о богатой духовной жизни, о высших наслаждениях красотой дружбы, искусством, без которого не мыслила свое существование. И очутиться вдруг на самой низшей ступени человеческой жизни! Так больно, так обидно за себя и людей...»

Этот листок из студеного декабря сорок первого года был ее тайным плачем по тому главному, о чем в полный голос напишет после войны:

«В юности я не любила никаких других праздников, обычаев и традиций, кроме наших — советских. И тот, верите ли, во время оккупации мне часто снились цветные сны с красными флагами на майской демонстрации, с веселыми лицами людей, и эти сны я помню отчетливо до сих пор».

После прихода немцев Нина, сколько смогла, пряталась дома, но они и до их кутка добрались: стали выгонять молодежь на «общественные работы». Мать пыталась доказать бригадиру, назначенному немцами, что ее дочь больна, но самой Нине неотступно советовала:

— Что ж ты одна тут казнишься? Ходи со всеми, не отбивайся от людей. Чего высидишь? Только беду!

— Не могу я на них работать!

— Заставят силой.

Не сдалась Нина и после того, как мать однажды сказала:

— Нелина видела, вашего классного руководителя.

— Алексея Никитича?

— Возле молотилки полову отгребал...

— Значит, и он?!

— Что «он»? — рассердилась мать. — У него ни кола ни двора. С голоду ему помирать?!

— Да уж лучше умереть...

Выйти работать в бывшее совхозное отделение Травкино ей пришлось. Нина долго ни с кем не разговаривала. Те, кто прежде был ей дорог, или уже погибли на фронте, как ее отец, или где-то сражались с врагом, как «три танкиста» из их десятого класса. И девушка прятала все новые листочки дневника:

«Неужели же так можно жить?.. Но ведь ты живешь — упрекает меня мой внутренний голос. Да, живу, но только потому, что все-таки надеюсь на будущее. Когда же, когда окончится этот тяжелый, гнетущий сон и придет светлый и радостный миг пробуждения?»

Возвратясь с базара, мать рассказала:

— Мария Нагога работает в «собачнике» переводчицей. Про нее пока плохого люди не говорят. А вот ваша красавица Наташка Белаш, она тоже там переводчица, с немецким офицером спуталась... И учительницу Литвиненко в переводчицы забрали...

— Наталью Александровну?!

— Отвели под конвоем.

Нина обрадовалась, когда сама повстречала Нелпна: пришлось вместе убирать снег с полотна железной дороги, которую немцы спешно «перешивали» с широкой колеи на! узкую. Конечно, спросила классного руководителя и о Марии, и об учительнице Литвиненко. Как расценить их поведение?

Обросший и постаревший Нелин взглянул на Нину, а ничего не сказал. Потом, уловив момент, когда остались одни, ответил:

— А я рассказывал в классе, как еще пастушонком волка за собаку принял и салом вздумал кормить?

— Да. Ну и что?

— Еще страшнее человека за волка принять... Не спеши с выводами.

А как тут не спешить, если одна весть хуже другой.

Услышала Нина, что и сам Нелин возле немцев пристроился: возит хлеб им с пекарни в столовую! А под Новый год в ее оконце забарабанили:

— Нина, ты где? Это ж я, Лида Данильченко.

— Ой, Лидуша, как хорошо, что ты в Бобровице! — Нина просияла, когда в их хату вбежала недавняя одноклассница. — Так надо поговорить...

— Непременно, Нинок. Только не сейчас. Понимаешь, я очень тороплюсь, — обычной своей скороговоркой зачастила Лида. — Дело вот в чем... Думаю, не откажешь. Я тебя видела на Первомай в черном креп-жоржетовом платье. Оно такое красивое! Дай мне его — только фасон снять. Меня пригласили в одну новогоднюю компанию... Но я лучше потом все расскажу.

Как только Лида вместе с платьем исчезла, Нина спохватилась: «Какая компания? А как же Виктор Литвиненко? Они ж любили друг друга...»

Платье вскоре вернулось. Но только через чужие руки и с ошеломившим Нину известием: на новогоднем банкете немецких офицеров Данильченко очаровала какого-то приезжего «фюрера» и укатила с ним в Нежин. А вскоре молва и уточнила: избранник Лидии — начальник нежинской жандармерии. Данильченко не только у него переводчицей, но и живет в его доме, разъезжает в его машине; щеголяет в заграничных нарядах!

Но жестокие душевные испытания и на том для Нины не закончились. Другим метельным днем узнала она, что возвратилась в Бобровицу Галя Вакуленко, ее лучшая школьная подруга. До войны Нина часто бывала в ее доме, где все, от книг и до фотографий, отдавало аптекой, которой заведовала Галина мама.

— Проходи, Галя будет рада! — Дверь Нине открыла сама Александра Филипповна. — Только не раздевайся, у нас холодно.

Но первой обняла Нина все же не Галю.

— Выходи, Уля, можешь не прятаться! — позвала хозяйка. — Тут свои — Нина Фуртак!

— Улечка! — Нина чуть не расплакалась — такая внезапная радость ее охватила.

Было у Ули Матвиенко шестеро братьев и сестер, семья часто бедствовала. Уля с малых лет сама зарабатывала себе на книги, а чтобы быстрее добираться из соседней Макаровки в школу, и на лыжи, и на велосипед. Училась только на «отлично». Не все парни могли потягаться с ней в беге. Побаивались и ее прямоты, острого язычка.

Белокурые пряди до плеч, тонкий профиль — Уля была красивой девушкой. Только басовитый голос не очень вязался с ее обличьем.

— Видно, наш род здоров был на волов орать, — подшучивала над собой Ульяна.

«Теперь-то уж я не буду одна» — так думала Нина, когда уходила домой.

Девушки вдоволь наговорились. Галя рассказала о перенесенном. Дистрофия, холод, бесконечные скитания — все выпало на ее долю. Она, казалось, так иззяблась душой и телом, что не отрывала глаз от матери, и всякий раз, как Александра Филипповна направлялась к двери, тревожно спрашивала:

— Мам, ты куда? Не уходи, пожалуйста...

Было видно, как хорошо Гале в родном гнезде, и Нина не решилась тревожить ее и Улю разговорами о Марии Нагоге, Лидии Данильченко, об учительнице Литвиненко и даже о самом Нелине. А потом за это жестоко казнила себя. Мать, ходившая в аптеку за лекарством, вскоре рассказывала:

— Александра Филипповна и горчичников для нас не пожалела. Просила тебя заходить к ним. Галя-то с Улей в немецкую комендатуру обе переводчицами устроились. Литвиненко за них хлопотала.

— Галя с Улей?! Не может быть!..

4 апреля 1942 года Нина записала в дневник:

«Вот и весна. Прекрасная пора! А что она принесла мне? Я теперь «живой труп», человек без мыслей. Даже не верится мне, что когда-то я могла мечтать, думать, даже писать стихи. Куда все это девалось? Или рухнуло как воздушное сооружение?.. Но я все же не хочу принимать ту жизнь, что теперь открылась моему взору, в которой главный закон — борьба за существование. Я вижу, как кое-кто ради корысти, ради сытого и покойного житья изменяет своим убеждениям, причем так легко, будто переодевается в другое платье. Да спасет меня от этого глубокая пера в то, что добро все-таки победит зло и снова придет на землю золотой век, когда все люди будут счастливы! А пока его нет, то пусть я буду с униженными и оскорбленными, а не с угнетателями. Правду сказал один мой знакомый, что мы раньше только изучали теорию, а теперь надо применить ее на практике. Но как это сделать?! До сих пор я держалась крепко своих старых убеждений, а недавно и у меня промелькнуло сомнение такого порядка: «Не лучше ли выбросить из головы надежды на будущее, на лучшую жизнь, а воспользоваться любым случаем для того, чтобы жить во всем благополучии, ведь все равно я погибну?» Но снова встают передо мной образы лучших людей, преданных своему делу, и мне становится стыдно за свое малодушие, за свое, пусть и мысленное, предательство высших идеалов человечества. Я сейчас одинока! Пойти по легкой дорожке, по которой пошли некоторые бывшие мои товарищи? Нет! Как же я пойду за ними после стольких лет мечтаний о высоких идеях, о справедливости, после мыслей о борьбе за благо народа?!»

Когда подсохли поля и Нина с матерью раскапывали в поле норы хомяков в надежде поживиться хотя бы горсточкой зерен, неподалеку остановилась немецкая бричка.

— Герр Ремофф! — услышала Нина хрипловатый голос толстого немецкого офицера. — Вас махен зи дорт?

— Что они там делают? — машинально перевела Нина матери его слова и отвернулась в сторону, когда с брички спрыгнул и поспешил к ним невысокий молодой переводчик.

— Что это вы тут копаете? — спросил он еще издалека.

— Вот, — мать разжала ладонь с горсткой пшеницы, — У хомячков занимаем, своей — ни зернышка...

— Ясно, — вздохнул переводчик.

Это его непрошеное сочувствие Нину особенно и задело.

— А вы, господин переводчик, из Германии или в советской школе учились? — спросила она как можно язвительнее.

— В советской, — ответил парень.

— И сколько же вам платят?

— Нинка, не смей! — Мать заслонила ее собой. — Не сердитесь на нее, пан перекладач! Девчонка, мозги куриные...

Что объяснил Ремов немцу, Нина не слышала, но бричка уехала.

— Умереть бы мне, мама! — вырвалось тогда у Нины.

И трудно сказать, что сталось бы с ней, такой непримиримой и такой еще беззащитной, если бы однажды под вечер не увидела Нина, как подошел к их дому учитель Нелин.

— Можно веточку акации отломить? — Он улыбнулся Нине широко и открыто, как прежде. — Буду ждать тебя у реки, за вашим домом. Очень нужно!

А там, в камышах, он, как и всегда, был немногословен:

— Ты комсомолка, и я верю тебе. Не завтра, так послезавтра к вам в дом могут прийти наши люди из леса. Спросят Медведя — разыщешь меня. А если Таракана — беги к Гале Вакуленко, она ему передаст. Или к Марусе Нагоге...

— К Гале? К Марусе? Значит, они...

— Значит! — весело перебил ее Нелин. — А девочек не найдешь, вызывай из комендатуры переводчика Ремова. Но только в самом крайнем случае. Поняла?

— Ремова?!

— Да. Твой дом мы выбрали для связи с партизанами. Он крайний, на отшибе, попадать к нему от реки по камышам очень удобно...

Нина была счастлива. Возвращались юность и правда, весна и красные флаги. К ней вернулась улыбка и даже способность писать стихи.

...Довольно терпеть насилье врагов!
Ответим на их самовластье борьбой!
Отчизна сзывает смелых сынов
За волю, за счастье вставайте на бой!

Много тревожных дней и ночей придется пережить Нине с мамой в своем доме.

«Однажды у нас на чердаке заночевало шестеро парней, — вспоминает Нина. — А рано утром в хату забарабанили гитлеровцы. Когда мама открыла, они объявили, что будут у нас отдыхать, и расположились, кто где захотел, во дворе и в доме. Нам притащили в мешках живых кур и приказали варить, для чего втянули во двор даже походную кухню. Мы с матерью принялись за работу. Но думали об одном: что будет? Я каждую минуту ждала, что фрицы попросят лестницу, которую, к счастью, мы успели спрятать, и полезут на чердак... Время тянулось невыносимо медленно. Когда наконец наступил вечер, я, пользуясь темнотой, незаметно передала хлопцам поесть. Ночью фашисты уехали. Ребята потом рассказывали, что они там пережили. У них на всех были только автомат, винтовка, гранаты и пистолет. С одним из этих парней, Николаем Поповичем, живущим под Киевом, в Боярке, мы недавно долго вспоминали тот день, который показался нам годом, и очень смеялись. Но тогда нам было совсем не до смеха».

Свою опасную вахту Фуртаки несли изо дня в день до того заветного часа, когда вернулись в Бобровицу наши войска. И было что Нине с чистой душой рассказать в ответ на полученное вскоре письмо своего одноклассника — гвардейца Бориса Ярошенко.

Дальше