Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Фронт судьбы

Кроме общего, всенародного фронта борьбы с врагом, военного или трудового, был в войну у каждого нашего человека и еще один фронт — личный: и в себе, чтобы выстоять, приходилось каждому воздвигать своего рода Брестскую крепость. Иногда этот фронт называли фронтом судьбы, особым для каждого — в силу характера, его личных свойств, обстановки или обстоятельств.

Особой тяжестью лег такой фронт на плечи тех, кому довелось пережить оккупацию. У них, лишенных врагом всех человеческих прав, судьба, казалось, иногда отнимала даже саму возможность активно наносить врагу урон: искать пути, друзей и оружие для борьбы им приходилось на первых порах и вслепую, и в одиночку, проходить через неслыханные испытания.

Через этот фронт, фронт жестокой судьбы, в полной мере прошел и Печенкин.

Ремовым Николай стал не только потому, что еще в пору подготовки к работе в тылу врага тщательно продумал «легенду». Ее, попав в плен, он долго не вспоминал вообще. Фашистов не интересовали биографии тех, кого они заранее обрекли на смерть.

Бежать, вырваться из фашистских лап — эта мысль жила неотступно. Но как? Рядом с Николаем уже не осталось никого из тех, кого он раньше знал. Однажды к нему подсел пожилой солдат. Единственное, что знал Николай о нем: был он раньше шахтером.

— Школьник? — неожиданно спросил он Печенкина.

— Я-то? — Николай на всякий случай от ответа уклонился. — Почему так решили?

— Ведь не брился еще?

— Пока нет.

— Оно и видать. Остальные-то вон как заросли!.. На окопных работах схватили?

— Меня? — Николай еще осторожничал. — С чего взяли?

— Встречал похожего. Послали его после десятилетки рыть окопы, а фрицы уже тут как тут! За шкирку — и в лагерь, заодно с солдатами...

Николай так и не понял: на самом деле шахтер принимает его за школьника или подает добрый совет? Но над словами задумался. А солдат тут же добавил:

— Я к тебе давненько приглядываюсь. Чую, парень ты шустрый, смекалистый. Бежать со мной согласишься? Не сейчас, конечно, а когда перегонят в наружную клетку...

— Конечно, соглашусь! — тут Николай всякую осторожность отбросил.

Гестаповцы в помощь часовым установили прожектор с блуждающим лучом. Как охотники у загона, располагались вокруг лагеря на ночь снайперы. Выстрелы их гремели в темноте со всех сторон. И все же, несмотря ни на что, почти каждую ночь предпринимались попытки вырваться за проволоку. Чаще всего они оборачивались неудачей — беглецы попадали под пули. Но ведь были же, были и другие исходы...

А с таким основательным человеком, как этот шахтер, виделся Печенкиыу шанс на успех. Тот и группу подбирал для побега, не торопясь, осторожно, и как действовать каждому, предусмотрел. Предложил дождаться дождливой ночи: фашисты снайперов могут не выставить, а если и выставят, то в дождь бежать безопаснее... Все рассчитал, о каждом, как мог, позаботился. Николаю даже теплые портянки достал — с убитого беглеца.

Но однажды по лагерю через жестяные рупоры прокричали:

— Внимание! Всем, кому нет восемнадцати, кто не воевал, к воротам!

Николай еще раздумывал, как отнестись к этим словам, но шахтер оказался рядом:

— Пойдешь?

— Но...

— От них, само собой, всего можно ждать. Но ты, сразу видно, малолеток. Рискни...

Вот так и сделал Печенкин первый шаг за колючую проволоку — в битком набитый подростками барак, стоявший напротив лагеря.

Про них, малолеток, немцы, казалось, забыли. Уже не раз пленные поднимали Николая, как самого щупленького, к оконцу под крышей — для разведки. Но кроме все тех же клеток из колючей проволоки, врытых в землю деревянных бочек, ничего нового разглядеть не удавалось. И лишь когда конвоиры растянулись, как обычно, цепочкой между бочками и клетками, чтобы пропустить пленных за лагерной баландой, он чуть не свалился сверху от властной немецкой команды:

— Нет! Сначала накормить тех, кто в бараке, кого отправляем в Германию!

«Вот это да!» — Николай аж похолодел от такого поворота судьбы, а дверь барака уже распахнулась.

— По одному за пищей — выходи!

Уже с неделю ухитрялся Печенкин получать по две порции. Одну — в парусиновую рукавицу, которую незаметно совал под тулуп, другую — в фуражку. А тут, оглушенный убийственной новостью, он подставил под черпак разливальщика сразу обе «посудины».

От удара палкой по голове Николай упал, баланда залила ему лицо.

Момент был критическим. Печенкин мог броситься на своего обидчика, чтобы в этом последнем в жизни рывке выместить все — боль, гнев, обиду... Но сил хватило лишь на то, чтобы крикнуть в ответ на оскорбления:

— Ты сам свинья! Жирная морда... Погоди, дождешься и ты своего!..

Сказалось, вероятно, то, что все дни плена у него была мысль: нельзя ли для побега воспользоваться знанием немецкого языка? Николай даже мысленно на нем разговаривал, а в тот отчаянный момент, когда, казалось, всему конец, кричал по-немецки.

Стоявшие вокруг немцы сразу примолкли. Раздатчик, правда, успел еще пнуть Николая, но подоспевший фельдфебель остановил расправу и наклонился над поверженным пленным:

— Ты говоришь по-немецки?

Николай ожидал выстрела в живот, в голову — куда угодно, а его подняли с земли, поставили перед фельдфебелем:

— Ты говоришь по-немецки? Ответь! — Он протянул пленному фуражку. — Я плохого тебе не сделаю. Но мне очень нужен переводчик — для поездки в Бердичев. Понимаешь меня?

— Да!

— Можешь читать и писать?

— Да...

— Тогда следуй за мной.

На кухне охраны фельдфебель поставил перед ним железную банку, наполненную до половины горячим горохом.

— Ешь. Пока немного. А то умрешь... Подождал, пока Николай поест, а потом допросил:

— Так кто же ты? Отвечай!

— Школьник...

— Как попал в лагерь?

— Схватили на окопных работах...

— Комсомолец?

— Нет, меня не приняли.

— Почему?

— Отец был священником.

Печенкин отвечал быстро, почти без раздумий.

— Фамилия?

— Баянов, — Николай даже изобразил, как растягивает меха и перебирает лады. — Это потому, что у нас в роду все на чем-нибудь играли.

— Вот как? — Немец достал губную гармошку. — И ты тоже умеешь играть?

— Конечно! — Николай осмелел.

Он еще не назвал себя Ремовым, сыном попа, который на самом деле служил в их Лысцевской церкви, постоем жил у Печенкиных и на их глазах был арестован за какие-то темные дела. Легенда потребовала бы от Николая вполне определенного поведения, к чему он еще не был внутренне готов. А неизвестный Баянов мог представиться каким угодно.

Немец привел Печенкина в длинный барак, похожий на склад из-за мешков с награбленным имуществом. Это была казарма охранников.

— Переночуешь здесь! — Фельдфебель указал на незастланный топчан. Потом откуда-то принес баян. — Играй!

Тут в барак, раздав обед, ввалилась целая ватага фольксдойче. Кто-то из них во всю глотку разорялся:

— Свиньи! Их вообще кормить незачем! Долго будем с ними возиться?

— Скоро наши Москву возьмут, тогда и капут! «Ага! Не взяли-таки! — пронеслось в голове. — И не возьмете!»

Он играл для столпившихся немцев до щемящей боли знакомый вальс «По волнам», тот, что так часто играл, сидя на завалинке родного дома. А мысль работала неотступно. «Не взяли!.. Не взяли и не возьмете!» И по-новому вдруг предстали эти стоящие перед ним враги со всей их бравадой, наглостью, хвастовством, со всеми зверствами и жестокостью. Уже давно фельдфебель унес баян, улеглись спать охранники, а Николаю было не до сна. Впервые за долгое время плена он почувствовал себя человеком, которого готовили для работы в тылу врага, за линией фронта... Ведь на занятиях предусматривался случай, когда разведчик вынужден действовать в непредвиденных обстоятельствах. Вот он, этот случай...

Прежде всего надо было раздобыть себе падежные документы. Фельдфебель для этого мог пригодиться. Вместо рваного тулупа он дал Николаю длинную, до пят, шинель, пообещал и в Бердичеве о своем переводчике позаботиться:

— Нам таких, как ты, не хватает.

Увидев и в Бердичеве те же клетки с пленными под открытым небом, Николай в какой-то момент подумал, что совершил роковую ошибку. Но музыкальный фельдфебель его не обманул. Куда-то вновь уезжая, он сдал своего переводчика с рук на руки другому фельдфебелю, рыжеусому толстяку. Тот деловито справился:

— Ты и правда умеешь писать по-немецки? Тогда я дам тебе хорошую работу. Бери этот стол и неси за мной. Господин комендант будет сегодня говорить перед всем лагерем.

Стол Николай поставил на травянистый пригорок перед строем пленных человек в пятьсот. За ними в клетках томились многие тысячи. В сторонке от стола фельдфебель оставил кроме Николая еще пятерых переводчиков, тоже из пленных.

У коменданта оказался на редкость визгливый голос.

— Военнопленные! — громко выкрикнул следом за ним один из переводчиков. — Сегодня мы отпускаем по домам еще одну партию украинцев. Наш фюрер прощает вас, хотя вы и подняли оружие на его доблестных солдат. Поэтому, возвратясь к родным очагам, вы должны честным трудом и полным повиновением доказать фюреру свою благодарность за освобождение...

— Разве за все «освободителей» отблагодарить? — чуть слышно прошептал над ухом Николая высокий, худой парень. — Ты когда будешь кланяться им за свой вспухший живот, за чирьи на шее, за вшей?

— А ты? — невольно откликнулся Николай.

— Я? Да мне их век не отблагодарить! Я из лагеря под Ново-Украинкой. Насмотрелся...

Они подружились с этих первых фраз. Рядышком устроились в бараке, где поселили переводчиков. А наутро по соседству сели и в большой комнате с пятью столами. Обязанности его растолковал Николаю фельдфебель, а еще понятнее — новый знакомый.

Гитлеровцы не хотели содержать зимой всех пленных. Для них и жилье какое-никакое требовалось, и кормить, пусть и бурдой, надо было. К тому же на оккупированной территории почти не осталось мужчин, рабочей силы, а значит, мудрено было выжать из Украины все, на что рассчитывал вермахт. Вот оккупанты и решили часть пленных распустить по домам. Сначала тех, за кем приходили жены или родичи с письменным ходатайством местных немецких властей. Каким-то чудом вести от пленных доходили до самых отдаленных местечек. Вот и бродили женщины порой за сотни верст от дома в поисках мужей и братьев. А из бердичевского лагеря пленных украинцев отпускали и без ходатайств.

Был у гитлеровцев и еще расчет — озлобить пленных других национальностей. Но он явно проваливался, чему Николай стал в первый же день очевидцем.

Переводчики должны были не только выписывать отпускные свидетельства — аусвайсы, но и проверять украинское происхождение военнопленных. И первый же, кто подошел за свидетельством к Печенкину, рослый пленный с Харьковщины, его вполголоса предупредил:

— Зараз ще двое з нашего села до тебе подойдуть. Воны не говорять по-украинськи. Воны наши, зрозумив?

А потом Николай чуть было не растерялся. Перед ним вырос мрачный грузин и, глядя прямо в глаза, тихонько сказал:

— Слушай, я — украинец. Тебе ясно?

И хотя бы подсказал местечко на Украине, куда «возвращается»! Нет же, только добавил:

— Ты бери бумажку, бери, пиши...

Хорошо, что приятель Николая тихонько подсказал:

— Пиши: Григорий Поливода. А район — Згуровский.

Николай наугад ткнул пальцем в карту Украины, по которой пленных тоже иногда проверяли:

— Это Згуровка твоя? Так, Григорий Поливода?

— Так, так! — радостно закивал грузин.

Печенкин выписал ему аусвайс, а приятель, улучив момент, ободрил:

— Ты не бойся! Немцы не проверяют. Да и как им без нас разобраться, кто украинец, а кто нет?

За день, как и было предписано, Николай оформил ровно сто пятьдесят аусвайсов — всем, кто к нему подходил. Зарегистрировав пропуска в специальной книге, с заледеневшим сердцем понес их на подпись. Приготовился к самому худшему, положив аккуратную стопку перед визгливым комендантом. Но тот, приподняв голову от стола, только и спросил:

— Сто пятьдесят?

— Сто пятьдесят...

И еще три похожих дня сошли для Николая гладко. А на четвертый приятель встревожился:

— Может быть, среди переводчиков нашелся предатель или сами пленные проболтались, но фельдфебель, по-моему, что-то заподозрил... Надо бежать!

В тот же день друзья оформили по лишнему отпускному свидетельству: Николай — для приятеля, а тот — для него, но в книге регистрации их не провели в надежде, что комендант, как и всегда, пересчитывать бланки не станет. И наутро в толпе отпущенных пленных Николай благополучно вышел за ворота лагеря.

Но перед тем была у Печенкина совершенно бессонная ночь. Аусвайс попросил он приятеля выписать ему на Черниговщину, в село, привлекательное даже по названию, — в Щастновку. Дело, разумеется, было не в названии. На всей Украине не знал Николай местечка, где могли бы его приютить. А под Щастновкой, на хуторе Майповка, в общежитии сельхозтехникума, он пробыл целую неделю, когда, покинув Бровары, их курсы начали длинное странствие с места на место. И там, в Щастновке, был Николай как-то под вечер остановлен удивленным возгласом какой-то дивчины, достававшей из колодца воду:

— Побачьте, який малый, а командир!

Николай подошел, разговорился с девушкой, а она, шестнадцатилетняя Надюша Будник, узнав, что Николай еще и баянист, пригласила его поиграть в дом своей тети. И что там было особенного в те короткие часы, чтобы остались в душе и дом учительницы Евгении Сергеевны Потапенко, и тот добрый вечер? Кажется, ничего... Посидели, поговорили, немного попели и распрощались. Только и удивила красота хозяйки: с нее, оказалось, писали портреты киевские художники.

В этом добром доме Печенкин не сомневался. Но как уйти из лагеря, чтобы оторваться от возможной погони? Уже через час, с началом работы, фашисты узнают о бегстве двух переводчиков...

У друга был обдуман свой план, он рассчитывал переждать опасность в самом Бердичеве. Николай же твердо настроился на Щастновку. Но далеко ли уйдешь за час? Надежда оставалась одна — выйти к большаку и попытаться сесть на первую попутную машину. Она, конечно, может быть только немецкой. Но ведь и документ о том, что следует домой, ему подписали немцы!

На большаке он решился поднять руку даже перед легковой машиной с тремя фашистскими офицерами. Маленький, в старой шинели до пят, в нелепой, замызганной фуражке, Николай был, конечно, для немцев смешон, и они, притормозив, дружно расхохотались. Это в первый момент Николая и выручило. А потом уже и то, что на вопрос на ломаном русском языке, куда же столь «доблестный воин» держит путь, Николай без единой запинки отчеканил по-немецки, что благодаря великодушию фюрера-освободителя отпущен из плена. И даже показал офицерам отпускной аусвайс от 24 октября 1941 года...

Этот документ хранит он в своей папке до сих пор:

«Военнопленный Николай Ремов, украинец, рожденный 7 января 1924 года в Москве, отпущен из плена в село Щастновку Бобровицкого района Черниговской области на следующих условиях:

1. Военнопленный будет воздерживаться от любых враждебных действий против немецкого народа, особенно против немецкого вермахта.

2. Он тотчас отправится в указанную зону и в течение восьми дней представится в ближайшее немецкое учреждение.

3. Изменение местопребывания производится только с разрешения немецких властей.

4. Он всегда носит это удостоверение при себе.

5. Военнопленный свое военное обмундирование возвращает своему бургомистру».

А на обороте этой вощеной бумажицы за подписью Ремова значатся и такие слова:

«Я подтверждаю, что все данные мной офицеру абвера: разъяснения о моей персоне, о моем поведении дома и вообще о моем воинском и политическом положении соответствуют истине. Торжественные слова этого заявления были мне сообщены в украинском и русском переводе за моей подписью».

Удивленные тем, что оборванец свободно говорит на их языке, офицеры так раздобрились, что предложили подвезти Ремова к Житомиру. Это не слишком приближало Николая к Щастновке, но зато навсегда отдаляло от Бердичева.

А потом состоялась пробная и успешная проверка его легенды. Николай, подпустив как можно больше жалости, стал пересказывать офицерам всю свою «несчастную» при большевиках судьбу. Говорил об отце, священнике Василии Ремове, пострадавшем еще в тридцатые годы. О матери, учившей школьников немецкому языку, о том, что в их семье всегда преклонялись перед высокой культурой Германии. О том, как мать от переживаний за отца тяжело заболела и слегла в больницу, а его из Москвы взял доучиваться киевский родственник, инженер. О том, как родственник погиб в своей квартире во время бомбежки, а сам Николай, отправленный в числе других старшеклассников на окопные работы, попал в плен...

Со столь искренним образованным сыном священника офицеры с удовольствием поговорили о Москве, о большевиках, о русских правах, а высадили его только на повороте к своей части, километрах в пятнадцати от Житомира.

Вымокнув до последней нитки под холодным осенним дождем, добрел Николай в темноте до городской окраины. Мрак, бесприютность и холод остановили его перед первым попавшимся домом. Он услышал шаги. Какая-то древняя старушка сначала шарахнулась в сторону, когда Николай шагнул к ней и попросился на ночлег.

— Что ты, что ты! Сама у золовки живу, а она женщина злая...

«Злая» эта золовка, женщина рослая, басовитая, и стала первой в длинном ряду тех людей, что обогрели его после плена. Она выросла в дверях, когда с мокрой шинели Николая уже накапала на пол изрядная лужа.

— Ба, да у нас гости! — сказала она и даже никаких его объяснений не стала слушать: — Ты, малый, раздевайся. Все до нитки сымай — посажу в корыто. Вижу, что не с курорта — из плена. Да не стесняйся — я тебе в матери гожусь.

Она сожгла в печи его полуистлевшее, завшивленное бельишко, собрала по соседям замену. Он спал целую ночь в чистой постели, а уходил из этого дома с противогазной сумкой, набитой лепешками.

Не запомнил он фамилий — ни этой женщины, ни множества других сердечных людей, которых повстречал на долгом пути к заветной Щастновке. Они давали Николаю еду и ночлег. Укрывали от опасностей. Не раз предлагали поселиться у них насовсем. А он все шел и шел к своей цели, пока с опухшими от долгой ходьбы ногами не предстал перед статной, красивой женщиной с мягким добрым взглядом:

— Евгения Сергеевна! Прошел огородами — никто не видел. Но если не ко двору — прощайте...

— Нет, отчего же, — Потапенко и мига не колебалась. — Входи.

Так этот дом в Щастновке и стал для Николая навек родным. Тут пробыл он до тех пор, пока не пришел в себя и пока люди не привыкли к тому, что он знакомый хозяйки по Киеву, отпущен из плена. И больше о нем при немцах в Щастновке никто ничего не узнал. Все узнал лишь один человек, к которому Евгения Сергеевна направила Николая.

Щуплого, невзрачного с виду Федора Евсеевича Будника Печепкин застал за сапожным делом. На миг приподняв крупноватую для его роста и уже поседевшую голову, Будник кивнул на табурет:

— Садитесь, лейтенант!

— Младший лейтенант, — опешив от такого к нему обращения, уточнил Николай.

— Пеночкин?

— Печенкин! — пришлось опять поправлять хозяина.

— Ась? — Будник приставил к уху ладонь, с хитрецой подмигнул Николаю: — Все одно и фамилию и звапие твое забудем. Так? Как теперь-то величать?

— Ремовым.

— Ну хоть и Хреновым, только сам не запутайся... На курсах-то какой язык учил? Румынский?

— Вы и про курсы знаете?

— Мил-человек, да как же не знать? Вы тут рядом, на Майновском хуторе, стояли, за нашими девчатами бегали...

— Я изучал немецкий, — Николаю уже не терпелось перейти к делу.

— Знаю. Не сердись, — перешел на серьезный тон и Федор Евсеевич. — Ты наверняка сейчас спросишь: где партизаны и как к ним попасть? Ко мне ведь люди вашего брата как в справочное бюро посылают. Я тут, милый, родился, в лартию вступил, колхозом руководил. Так что мне от людей никуда не спрятаться. А отвечаю обычно так: час придет, о партизанах услышишь сам, пока же ищи оружие да подбирай друзей. Верно? Но о тебе... О тебе разговор особый. Вот послушай-ка...

Будник был немолод, глуховат, из-за чего и не попал да армию. Из дома при немцах он почти не выходил: сапожничал. Но едва ли еще кто-нибудь из односельчан лучше него рассказал бы гостю о здешних «новых порядках». Шила с дратвой Будник прежде не знал, а теперь к нему зачастили с обувкой люди не только из Щастновки, ясно, что не ради одной починки.

Николаю он рассказал, что арестов в их селе пока не было: фантасты еще не разнюхали, кто коммунист, кто активист. Но к комендатуре, как мухи к меду, липнут всякие прихвостни — бывшие кулаки, жулики и проходимцы. Активных действий против немцев в районе пока нет. Кое-кто потрясен неудачами нашей армии или не знает, с чего начать, часть людей сбита с толку вражеской пропагандой...

— Подожди-ка, — вдруг прервал себя Будник. — Я ведь на фашистов протокол завел. Сейчас принесу!

Школьную тетрадочку, крупно исписанную химическим карандашом, Николай увидит еще раз через тридцать лет, но уже в Киеве, у дочери Федора Евсеевича. С трудом разберет он тогда ту самую запись, которую прочитал ему сам ее автор при их первом знакомстве.

«Утром всех согнали на сходку, чтобы выбрать старосту села. Мужчины, женщины, дети ждали «гостей» до полудня. Потом появилась бричка, на которой сидели трое: немецкий офицер с переводчиком и какой-то гражданский. Люди расступились, офицер встал перед ними, боязливо озираясь вокруг и не снимая руки с кобуры пистолета. Затем вместе с переводчиком поднялся на крыльцо сельсовета. Люди молчали, глядя на его гладковыбритое, будто глиняное лицо. И вот начал он что-то громко и быстро говорить, но никто не понял из его речи ни одного слова. А потом вышел вперед переводчик и перевел: «Немецкая армия пришла освободить украинцев, и поэтому ее надо слушаться. Надо убрать хлеб, вернуть взятый из колхоза скот. Чтобы не было саботажа! Чтобы не было партизан! Москва, Ленинград, Харьков, Киев уже взяты немецкой армией, и про Советскую власть надо забыть...» Это говорил офицер, а после сходки приезжий гражданский рассказывал всем и разные «подробности»...

Остальных строк теперь уже не разобрать в пострадавшем от дождей и времени дневнике Будника — тетрадь нашли под стрехой хаты. Евсеич, конечно, не писал в нем о тех, кто вел в те дни в Щастновке другую пропаганду. Он и Николаю своих единомышленников не открыл, но дал понять: силы для борьбы собираются. Только такого матерого врага вслепую, без хорошей разведки не побороть. Нужен при немцах свой, надежный и грамотный человек...

— Понимаю, ты из одной петли вылез, — сказал он Печенкину. — А я хочу предложить тебе сунуть голову в другую. А она сразу затянется, стоит дать промах, выдать себя. Но я уже кое с кем о тебе поговорил, а ты решай... Вот наша просьба: попытайся наняться к ним в переводчики. Они их ищут днем с огнем: большой кусок заглотали, а как с населением объясняться? Что скажешь, Коля?

— Евсеич, — Николаю давно не терпелось разговор перебить. — Да ты же мысли мои прочитал! На риск, ты прав, идти придется, но я к нему уже готов. И душа горит, требует дела.

Николай отправился в фашистскую комендатуру, но не в Бобровицу, а в соседний райцентр — Новую Басань. К нему, а не к Бобровице, как ошибочно указал Николай в аусвайсе, село Щастновка тогда относилось.

Ошибка чревата была угрозой провала, и Николай всю дорогу думал, как его избежать. Но и ошибся он, оказалось, только себе на руку.

Комендатуру в Новой Басани отыскал Николай без расспросов — по длинной очереди из людей, приведенных сюда нуждой или горем. Но приглядывался ко всему со стороны, пока на крыльцо не вышел невзрачного вида немец и, важно вздернув голову, зашагал мимо притихшей толпы.

— Карл Штарк, сам комендант! — услышал Николай шепот.

И будь что будет! Стянул Печенкин картуз и вытянулся перед немцем:

— Господин комендант! Позвольте к вам обратиться...

Тому, что такой оборванец говорит по-немецки, комендант удивился несказанно. Позабыв, куда направлялся, он сразу увел пришельца в свой кабинет. Там, конечно, пришлось Николаю вновь излагать свою «легенду». Но слушал его Карл Штарк явно вполуха и только затем, чтобы понять, насколько этот недавний военнопленный владеет немецким. Уже минут через пять он поднял телефонную трубку:

— Вальтер? Готовь обещанную коробку сигар. Я нашел тебе переводчика!.. Нет, не мужчина... Где его взять? Но мужского пола, не сомневайся. Подросток семнадцати лет. Сможешь наконец распрощаться со своей учительницей.

Штарк сам и направил с запиской «сына пастора Ремова» в Бобровицу — к своему приятелю крайсландвиртшафтсфюреру Вальтеру Бибраху.

Бибрах принял переводчика так, словно только его и ждал. В кабинете продержал Николая недолго, а спросил об одном:

— Почему решил поступить на немецкую службу?

— Я голоден, герр комендант, — вздохнув, объяснил Николай. — Но я молод и голодной смертью умирать не хочу. Надеяться мне теперь не на кого. Моя знакомая из Щастновки приютила меня на время, а дальше надо кормиться самому...

— Гут, Кляйнер! — Толстый Бибрах, непрестанно дымивший сигарой, его перебил. — Хорошо, что в любви к нам не признаешься, не поверил бы. А этому верю. Но, главное, по-немецки говоришь прилично. Пошли обедать. Зайдя сначала на кухню, комендант представил Николаю, дородную и еще красивую женщину лет сорока:

— Это фрау Ольга, моя кухарка и домоправительница. Скажи ей, чтобы дала тебе как следует умыться.

В большой комнате, куда вскоре попал Николай, уже сидело за столом шестеро офицеров.

— Господа, — провозгласил Бибрах. — Представляю вам Николауса Ремова, нашего нового переводчика. Николаус будет с нами жить и питаться.

Он был пока очень вежлив, этот хрипловатый, пропахший сигарным дымом толстяк, с круглой, до блеска выбритой головой и с багровеющим от приступов кашля лицом. Только губы его кривились в недоброй, двусмысленной улыбке. Может, от нее Николаю вдруг стало не по себе. Может, от звучавшей из радиоприемника сентиментальной немецкой песенки или от ледяного молчания, с каким встретили его, оборванца, чопорные офицеры. Но Бибрах, указав Николаю стул, вдруг грозно воззрился на Ольгу:

— Где Мария? — И он тут же приказал Николаю: — Скажи ей, пусть найдет Марию! Это еще одна наша переводчица. Она живет в нашем доме. Пусть фрау Ольга объяснит Марии, что нельзя заставлять немецких офицеров так долго ее ожидать.

Ольга ушла, а Бибрах обратился к офицерам.

— Господа! Никто не обижал фрейлейн Марию? Я еще раз запрещаю заходить в ее комнату или говорить при ней сальности. Со своими переводчицами мы должны быть джентльменами. — И, видимо, под обеденное настроение он сострил: — Чтобы покорить даму, не обязательно же запоры на ее дверях ломать. Ведь так, Вилли?

Бибрах посмотрел на своего соседа, молодцеватого розовощекого офицера, но ответил за него кто-то другой:

— Так точно! Его переводчица сама запоры на его двери сломала.

Грянул хохот, и от него, как от удара, огнем зажглось лицо тоненькой, лет восемнадцати девушки с венцом черных кос на голове. Она неслышно вошла и замерла в дверях.

— Я плохо себя чувствую, — пролепетала она по-немецки. — Позвольте мне обедать со всеми остальными украинскими служащими. Прошу вас...

В наступившей тишине только и слышно было, как сопит, мрачно глядя yа переводчицу, комендант.

— Я подумаю, — наконец выдавил он. — А пока обедайте в вашей комнате.

За обедом Николай следил только за тем, чтобы ножом и вилкой, от которых в плену отвык, орудовать так, как подобает сыну из интеллигентной семьи. Бибрах не спускал с него глаз. Может быть, его тяжелый взгляд и подтолкнул Николая, как только закончился обед, к пианино:

— Позвольте проиграть эту красивую мелодию? Боюсь позабыть...

— О! Ты умеешь и играть? — удивился Бибрах, услышав, как легко, хотя и одним пальцем, подбирает переводчик только что отзвучавшую по радио немецкую песенку.

— Учился, правда, на баяне, — вздохнул Николай.

— Будет тебе и баян, — явно добрея, пробурчал Бибрах и встал. — Но сначала ты сходишь на склад, прилично оденешься. Немецкий служащий не может быть неопрятным. В комендатуру являться в таком виде запрещаю.

Но когда офицеры ушли, комендант еще задержал Николая в столовой:

— А теперь поговорим серьезно, — сказал Бибрах. — Ты, Николаус, действительно понимаешь все, что» я тебе говорю? Что не понял, лучше попроси повторить. Учись нашему языку, я дам тебе хорошие словари. Вижу, парень ты из культурной семьи. Этим ты мне нравишься. В Баварии я был бургомистром в одном альпийском городке и всегда поддерживал музыкантов. Мы проводили чудные вечера, я даже свои стихи читал.

Бибрах припомнил какие-то строки о «синем утре в зеленых Альпах», а потом, на полуслове прищурясь, снова остро вгляделся в Николая:

— Что делать, Кляйнер? Я хочу быть добрым к вашим людям. А ко мне приходят доносчики и говорят: тот активист, а этот коммунист. Я не жандарм, не гестаповец и лично никого бы не тронул... Но ведь доносчики не уймутся. Дойдут до гестапо! И что тогда будет с Вальтером Бибрахом?

— Не знаю, — пробормотал Николай. — Трудное у вас положение...

— О нет, Кляйнер! — Бибрах, видимо, и рассчитывал на подобный эффект от своих слов, он расхохотался. — Не стоит так беспокоиться, я не дурак. Дураки — ваши доносчики! Они благодарят нас за то, что мы принесли им свободу. Но разве охотник ходит в лес освобождать зайцев? Они нужны ему на жаркое, так или нет?

— Наверное, так, — пришлось сказать Николаю.

— Только так! — Бибрах хлопнул по столу жирной ладонью и снова прищурился. — Скажи еще, Кляйнер, а как ты сам? Вот окажись ты сейчас за линией фронта, ты был бы с Красной Армией? А? Скажи честно, не трусь!

— Не знаю... — Николай тщательно подбирал слова. — Меня в армию не взяли бы... По возрасту, из-за отца... А если бы взяли, я был бы, наверное, как все. Меня там все-таки вырастили, дали образование...

— Хватит! — Бибрах властно его прервал. — Ты не умеешь врать. Ответь, ты способен обманывать тех, кто делает тебе добро?

— Я? Никогда!

— Я буду очень добр к тебе, Нпколаус! — торжественно заявил тогда Бибрах. — Ты будешь получать шестьдесят марок, как немецкий солдат, питание и одежду. Я дам тебе даже пистолет, чтобы ты мог себя защитить. Но не пытайся меня обмануть. Иначе... Согласен?

— Разумеется, герр комендант! Кто же хочет себе плохого!

— Верю в твой здравый смысл. И усвой раз и навсегда: большевикам возврата нет. Я могу сказать, чем станет Украина после войны. Она покроется сетью немецких замков и имений. И это свершится! Все, что предрекал фюрер, непременно свершалось. Запомни! Он — провидение, воплощение судьбы нашей великой нации...

Бибрах щегольнул перед Николаем незаурядным даром пропагандиста и оратора, но закончил разговор вполне поземному:

— Село тут есть — Озеряне. Под имение лучшего места не сыскать. Мне три года назад исполнилось пятьдесят. Я кое-чего в жизни добился. И сейчас у важных дел. Но я никогда не был богатым. А у меня четверо детей. Я очень хочу, Кляйнер, быть побогаче. Это имение я заслужу. И тогда ты убедишься, что тех, кто мне предан, я сумею отблагодарить.

Словно бы в счет обещанной благодарности Бибрах сам проводил Николая на склад, где приказал тучному, вислоусому старику:

— Герр Макаренко! Надо одеть этого парня во все самое лучшее, он будет моим переводчиком.

— Яволь! — браво откликнулся начальник полиции, но тут же скис: — Самое лучшее, что тут есть, это советская военная форма. Все остальное — тряпье...

— Неси форму! — нахмурился Бибрах.

Макаренко тут же выложил перед ними почти новенькое офицерское обмундирование, в каком недавно ходил Николай, и даже портупею.

— Вот! Только все ему великовато.

Но Бибрах не постоял и за тем, чтобы сходить с Николаем к портному, жившему неподалеку от «собачника», пообещал тому двести граммов сливочного масла за скорую перешивку. А потом показал переводчику весь «немецкий дом».

В коридор жилой половины этого просторного дома выходили четыре двери. За двумя, как объяснил комендант, жили его помощники, немецкие офицеры, за третьей — фрейлейн Мария.

— Я и тебе, Кляйнер, запрещаю к ней заходить, — предупредил Бибрах, толкнув дверь в еще одну комнату с двумя солдатскими койками и столиком у единственного окошка. — Ты будешь жить тут, с моим кучером Григорием Бергером.

Присев к столику, Бибрах помолчал, но только затем, чтобы раскурить сигару, а потом совсем удивил Николая откровенностью:

— Мне сейчас переводит фрау Лерерин Литвиненко. Язык знает неплохо и, поскольку муж ее был агрономом, разбирается в хозяйственных делах и терминах. Но муж ее воевал против нас, погиб где-то в плену, а ее сын, танкист, возможно, и сейчас против нас воюет. Я и на это наплевал бы — сына неминуемо ждет участь отца. Но фрау Литвиненко слишком открыто оплакивает мужа и гордится сыном. К тому же я много езжу по району, Кляйнер, а ездить с женщиной, сам понимаешь, неудобно. Так что ты и займешь ее место при мне, будешь старшим переводчиком комендатуры!

— Яволь! — почти как начальник полиции гаркнул в ответ Николай.

А ночью, лежа на жестком матраце, он припоминал до каждой мелочи весь разговор со своим будущим шефом. Кляйнер... Да, придется привыкать к тому, что этот боров называет его Малышом. Что ж, если он хочет уподобиться эдакому папаше-покровителю, этому можно и подыграть...

Думал Николай и о тех украинцах, которых успел повстречать.

Как только подошел он к крыльцу комендатуры, его остановил рослый мужчина лет тридцати.

— Ты кто такой, хлопче? Зачем пожаловал? — В его глубоко посаженных глазах будто лезвия стальные поблескивали. — А зачем тебе Бибрах? Могу познакомить, я его шофер...

Под вечер Николай еще раз повстречал его, шофер повернулся к подошедшему к ним мужчине в старом, потертом кожушке:

— Вот, Никитич, ты спрашивал про москвича. Познакомься с ним: Ремов Николай.

— Нелин. А интересовался я вот почему. Я только хотел спросить, стоят ли там, в Москве, Минин с Пожарским?

— Стоят, — Николай пожал плечами.

— А Лобное место цело?

— Чего ему сделается? Оно — каменное, — усмехнулся Николай. — Но я давно из Москвы.

— А мне говорили, что Лобного места будто бы нет!

Нелин ушел, но так взглянул на Николая, словно именно ему, Ремову, это место и уготовано.

Но больше всего думалось в ту ночь об учительнице Литвиненко.

— Значит, это вы? — сказала ему при первой же встрече эта худенькая немолодая женщина. — Я слышала о вас. Была при телефонном разговоре Бибраха со Штарком. Но я не знала, что вы такой юный, совсем школьник, — она словно обласкала Николая участливым, задумчивым взглядом. — Не после десятого? Совсем как мой сын... Но он танкист. Если жив, где-то воюет.

...Часы пробили полночь. По коридору протопали в свои комнаты гитлеровцы — они после ужина слушали новости пз Берлина и играли в карты. Похрапывая, спал прямо в верхней одежде верзила Бергер. Тарахтевший весь вечер дизель подержал на скудном пайке еще с полчаса не погашенную Николаем электролампочку и замолк. Все затихло в селе, словно умерло. Только сердце Печенкина стучало и стучало натруженным движком, давая зыбкий свет тревожным думам о пережитом дне. Не оплошал он в чем-нибудь? Кто все-таки эта пожилая учительница — друг или провокатор? А Мария? На что, кроме слез, способна эта симпатичная девушка? Как попала сюда, кто ее друзья?.. Казалось, вопросам нет конца. А ответить он пока не мог ни на один.

Дальше