Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Запоздавшее фото

Там же в Киеве, когда Жанна, с одноклассниками бежала на грохот взрыва к Посту-Волынскому, разбужены были обвальным громом и курсанты в казарме на улице Керосинной.

— Что это? Гроза? Землетрясение?

Война! Бомбили заводы по соседству. И они, курсанты, почти готовые уже военные переводчики, еще до официального извещения узнали от офицера разведотдела при штабе округа, что немцы крупными силами перешли нашу границу.

— Значит, началось! — задушевный приятель Николая Печенкина Павлик Хименков с жаром потер руки. Это «началось» прозвучало у него как «наконец-то!» Он и признался, уведя друга в сторонку:

— Я в этот договор с Гитлером никогда не верил. Потому и военным стал, что запах пороха чуял. Ох, и получат же от нас фашисты!..

Николай молчал, чуточку завидуя пылкости друга. Сам же он, услышав о войне, вспомнил первым делом о Лысцеве, о родных, о ставшей вторым домом коломенской школе, об Умани, где недавно служил минометчиком, — обо всем, к чему душой привязался и над чем вдруг теперь нависла опасность. Его сковало беспокойство, а точнее, озабоченность: готов ли он стать достойным солдатом?

Два года после школы, то есть всю армейскую службу, Николай прожил легко. Не то чтобы он не ощущал сначала солдатской, а потом и курсантской нагрузки. Нет, в полку он был первым номером минометного расчета, наводчиком, а значит, в учебных боях и походах таскал на себе двадцатикилограммовую трубу миномета. Познал он и все тяготы строевой, караульной службы. Лихо, с винтовкой наперевес преодолевал двухсотметровку с препятствиями, колол штыком мешки с сеном. Дважды был отмечен значком «Отличник РККА». А когда из полка послали его в Киев на курсы военных переводчиков, он в короткий срок прилично освоил немецкий язык.

И все-таки в армии Николай отдыхал. Не оттого, что слишком крут был его взлет от мальчонки из полуграмотной деревенской семьи до студента московского вуза, откуда и призвали его на военную службу. Нет, отдыхал Николай не от учения: его хватало и в армии. Он отдыхал от борьбы с самим собой.

Ему впервые не надо было в себе ничего преодолевать: ни мальчишеских страданий от своей малорослости — он понял, что если ни в чем другом от людей не отставать, то страдания эти пустые. Не стало — чему он особенно радовался — и огорчений из-за бедности, в которой рос. Чему удивляться? Страдал Николай, да еще как! Когда и в старшие классы бегал в заплатанной одежонке и стоптанных ботинках, когда не мог поехать в Москву на экскурсию или лишний раз сходить в кино — отцовской зарплаты на все не хватало. Николай и институт рыбного хозяйства выбрал не по призванию, а из-за повышенной стипендии. А когда с первого курса призвали его в армию, заботы о еде и одежде вовсе отпали. Армия дала ему хороших друзей, помогла глубже понять жизнь и себя самого...

Когда упали первые бомбы, Николай понял: испытания эти пришли. И не дрогнул душой, не зашелся, как Павлик, в предчувствии скорых побед. Но, подобно другу, и он весь внутренне оцепенел, когда пламя войны, зажженной фашистами, понесло не на Германию, как ожидалось, а в глубь нашей земли.

Не прошло и месяца, а враг уже угрожал древнему Киеву. До той поры друзьям неведомо было слово «отступление». Вся страна до войны была только в наступлении — по всем мирным фронтам. Им, детям нового времени, рожденным на развалинах старой России, видеть этот смелый, бурный натиск жизни было так же привычно, как и весенний рост юного деревца, еще не набравшего сил, но всеми клеточками впитывающего солнце. Им нравились слова строевой песни: «...от тайги до британских морей Красная Армия всех сильней...» И вдруг — отступление. И каждый день новости, одна тяжелее другой. Не только из сводок, но и от людей. То Павлик с сестрой госпитальной через изгородь поговорит, и та вздохнет:

— Нам раненых привезли уже из-под Житомира... То сам Николай услышит от знакомого связиста:

— Штаб фронта третье место сменил: был в Тернополе, в Житомире, а теперь — аж за Киевом.

Нет, они и на миг не теряли веры ни в свою армию, ни в силу той жизни, на которую посягнули фашисты. Как и все курсанты, рвались в бой. Думалось, стоит им занять свое место на фронте, как совершится в войне крутой перелом. Потому и огорчались, когда на все их рапорты об отправке на фронт отвечали:

— Вы что, лучше других? Все хотят на фронт. Ждите! Дни тянулись в уже бессмысленной для них учебе.

А Киев бросал навстречу врагу всех, способных носить оружие. Ушли на фронт курсанты артиллерийских училищ, даже интендантские курсы, а их, отобранных для работы переводчиками на погранзаставах, которых на западе уже не было, все чему-то учили...

Когда преподавателей с их курсов отправили в Казахстан, ребята решили, что ожиданию конец. И их действительно на другую же ночь подняли всех по тревоге. Скатав шинели, собрав вещмешки, они с винтовками и противогазами долго шагали по пустынным улицам притихшего перед очередным воздушным налетом Киева. Обходя уже воздвигнутые баррикады, решили, что идут на боевой рубеж. Но оказались в опустевшем штабе округа, откуда, навесив на себя еще по два-три автомата, зашагали не к фронту, а за Днепр — против потока войск, спешивших под покровом ночи в уже осажденный фашистами укрепрайон. Войска шли на запад, а курсанты — на восток.

— Это Бровары, — пояснил командир. — Тут штаб Юго-Западного фронта. Значит, порядок держать железный. Разместитесь в хатах у населения — по четыре-пять человек.

— А что будем делать? — не выдержал кто-то.

— Учиться! — последовал прежний ответ. — И не задавать пустых вопросов!

Возле штаба фронта узнавал Николай от связных с передовой все более тревожные новости. Познакомился он и с десантниками — они жили тут же, в закамуфлированных палатках. Близко видел Буденного: маршал приезжал напутствовать бойцов. Увидел Печенкин и первых фашистов — пленных; вместе с Павликом помогал майору из разведотдела их допрашивать.

Вот тогда Павлик вдруг неожиданно и предположил:

— А ты знаешь, для чего нас берегут и готовят? Сообщаю только тебе: для заброски в фашистский тыл!

Павлик был изрядный фантазер, приходилось делать скидку и на его горячность, но при этих его словах — друзья шли ужинать — Николай даже замедлил шаг: все, что с ними до сих пор происходило, обретало смысл и цель.

И неспроста, показалось, приказ о производстве курсантов в комсостав подписал сам командующий фронтом, а форму на зависть многим выдали переводчикам самую первоклассную: диагоналевые брюки, суконные гимнастерки, яловые сапоги, поскрипывающие портупеи...

— Чую, вот-вот расстанемся, — заключил свое сообщение Павлик. — Надолго. А то и навсегда. Не грех бы сфотографироваться. Нам — на память, старикам — на утеху. Ахнут, увидев нас в командирской форме.

— Ты прав. Мои все Лысцево обегут с таким снимком. Конверты с карточками в местечке Варва друзья опустили вместе в один почтовый ящик, но в Лысцеве карточку Николая получили только... через два с лишним года. И то благодаря чуду, а вернее, мужеству неизвестных людей: письма и фотографии советских командиров они сберегли даже при фашистах.

Семьдесят три дня героически оборонялся Киев. А потом всему Юго-Западному фронту пришлось сражаться со значительно превосходящими силами противника в условиях окружения. Об этих кровопролитных, тяжелых боях ныне можно прочитать во многих военных трудах. О них повествуют в своих мемуарах и участники этих сражений маршалы И. X. Баграмян, К. С. Москаленко. Из этих и других книг ныне каждый может узнать о гигантском сражении за Днепром. Мы же последуем за одним из его рядовых участников — за Николаем Печенкиным.

* * *

Военных переводчиков — не только по догадкам Хименкова, но и по планам разведотдела Юго-Западного фронта, которому они были переданы, — действительно готовили к заброске в фашистский тыл. Правда, вслух об этом не говорили. Но и в боевых условиях, когда вслед за штабом фронта кочевали с места на место по уже окруженной врагом территории, переводчиков упорно учили всему, чем должен владеть профессиональный разведчик. А однажды приехавший к ним капитан, проведя с ними занятие, вызвал по отдельности каждого и спросил:

— Предположим, вы попали к фашистам. Кем назоветесь?

С помощью капитана Печенкин, как и все остальные, тщательно продумал для себя «легенду».

В Варве, красивом селе на высоком берегу Удая, где с Павликом они сфотографировались, вроде бы и начали сбываться их ожидания. Среди ночи переводчиков поднял дневальный:

— Быстро на улицу!

— Значит...

— Тихо!

Лил проливной дождь, все тонуло во тьме. Но в колхозном сарае, где собралось с полсотни разбуженных курсантов, незнакомый майор в плащ-палатке, пожужжав динамкой ручного фонарика, посветил в их лица и негромко объявил:

— Сейчас получите противотанковые мины, бутылки с зажигательной смесью. Задача: оседлать шоссе Перевалочное — Прилуки, заминировать его и не пропустить фашистские танки. В Прилуках теперь штаб Юго-Западного фронта... Ясна задача?

В непроглядную ночь их по непролазной грязи повел назначенный старшим группы Борис Федорук — тот самый москвич, а сегодня научный работник НИИ при Госплане, с которым Николай встретился через тридцать лет с помощью «Правды».

До места дошли на рассвете. Заминировав дорогу, залегли и больше суток ожидали вражеские танки, пока связной из Варвы не принес приказ возвращаться. Но курсов на старом месте переводчики уже не застали, а только распоряжение: продвигаться на юг, к городу Пирятину. Тут впервые и узнали, что фронт в окружении.

В Вечерках курсы удалось нагнать, но, оказалось, только затем, чтобы вновь разделиться на две группы. Одну, куда попал Борис Федорук, посадили на машины и увезли на восток. Другая, где остались Николай и Павлик, пешком отправилась на юг уничтожать фашистский десант.

Через реку Удай, неширокую, но с сильно заболоченной поймой, они под покровом ночи перебрались на машинах по чудом уцелевшему мосту. Но на опушке рощи, когда разразился яростный артналет, пришлось спешиться. Там получили команду закопать все личные документы. В степь вышли, пристроясь к остаткам пехотного батальона.

Всю ночь вокруг полыхали зарницы, гремела канонада, взвивались ракеты: ослепительной белизны — фашистские, желтоватые — наши. Всюду шли жестокие бои.

К утру их колонна поднялась на пригорок перед широким оврагом, за которым виднелось большое село. Там был обещан долгожданный привал.

Приободрились все, спускаясь в овраг. Даже разбитые машины на дне его никого не смутили.

— Видно, тут и без нас дали фрицам жару, — заметил Павлик.

Но не успела колонна спуститься к ручью, протекавшему в овраге, как шквал огня обрушился на этот, видно, давно пристрелянный фашистами пятачок.

— Отходи! — разнеслась чья-то команда.

Но куда отходить? Артиллерия и пулеметы били со всех сторон. Кинулись к копенкам сена на пологом скате оврага. Перебегая от одной к другой, Николай стрелял почти наугад до тех пор, пока сзади ему не прыгнули на спину и не вырвали из рук винтовку. У горла его сошлись чьи-то потные руки. Потом такой жгучей болью свело запястье, что Николай вскрикнул и тут же Замер — в спину его уперлось дуло автомата и раздалось чужеземное:

— Комм! Комм!

Нет, еще не это было для Николая самым тяжким. Тут еще его голова работала: «комм!» — это значит «иди», «цроходи»! Может быть, хотят убить «при попытке к бегству»? Николай не двинулся с места. Но автоматчик, дулом оружия подтолкнув его в сторону села за оврагом и повторив: «Комм, комм!», исчез.

Гитлеровцы, видно, услышав команду, поспешили к подкатившим машинам. На Пирятин со стороны села промчались танки, пушки, мотоциклисты, и стало вдруг так тихо, что слышно было, как неподалеку догорает, потрескивая, копна.

Николай ладонью охватил запястье левой руки: нет отцовских часов — их содрали чуть ли не с кожей. Вот когда навалилась боль нестерпимей физической, высветила во всем великолепии тот солнечный день, когда Николай находился дома в отпуске, а отец, возвратясь с заводского празднества, торжественно вручил ему часы, полученные там в награду. «Вот, Никола, — отдалось снова в ушах, — в деревне надо мной подшучивают: «Паровозный маляр!» А меня вишь чем уважили? Именными! А на что они мне? Владей! Ты же будущий командир».

Из этой отчаянной минуты вывел Николая уже другой раздавшийся рядом голос:

— Сволочи! Эва как прут! — Высокий, слегка сутуловатый Петр Штейнгардт, его товарищ по курсам, обнял Николая за плечи. — На нас только рукой махнули: «Комм! Комм!» Как будто уже весь мир — Германия, и никуда нам не деться... А мы убежим! К своим прорвемся. Пошли, вон хуторок, видишь? До ночи пересидим там, все разведаем, а потом... Потом разберемся!

Туда, где в тополях белели хаты, уже брели по жнивью наши разоруженные бойцы. И Николай вдруг вспомнил:

— А Хименков? Он, может быть, тут, в овраге?

— Куда ты? Гляди!

Внизу, у ручья, раздалась короткая очередь — там автоматчики искали трофеи и добивали раненых.

— Пошли! — заторопил друга Петр. — Хименков, верно, погиб.

Но Павлик был жив. Его и еще нескольких переводчиков Николай встретил в Лубнах, в огромном лагере военнопленных. Павлик, как и они, тоже пытался найти убежище в каком-то селе. Но все они еще не знали, что обязанности у фашистов были четко распределены: ударные отряды шли вперед, другие подбирали за ними трофеи, сгоняли пленных. Не исключено, что тот же эсэсовский отряд, прочесавший село, в котором прятался Хименков, оцепил и хутор, где были окончательно пленены Штейнгардт и Печенкин.

Названия хутора Николай не запомнил, но соседнего с ним села ему не забыть. Через него Печенкин прошагал под конвоем дважды. И еще в первый раз, когда вели с хутора в Лубны, Петр, заметив вывеску «Средняя школа имени Григория Сковороды», спросил:

— Кто он такой, не знаешь? — Нет...

А когда уже в многотысячной колонне гнали их через то же село из Лубен, Петр, все разузнавший, объяснил:

— Это село Чернухи. А Сковорода — знаменитый украинский философ. Он тут родился. Потом скитался всю жизнь, труды свои распространял рукописными. Его церковники ненавидели, а он — их...

Под гнетом пережитого Николай слушал Штейнгардта вполуха. Он не знал, что этот беглый разговор придется ему вспоминать всю жизнь. Долго он был уверен, что Петр и погиб в Чернухах, пока пионеры из школы имени Григория Сковороды на запрос Николая не сообщили ему, что все произошло не в самих Чернухах, а в полутора километрах от них, на окраине села Ковали, где ныне высится обелиск над братской могилой.

Тогда в колонне пленных Николай просто не заметил, как Чернухи перешли в Ковали. Их привели туда под вечер. Ночевали на окруженном амбарами колхозном току, на скирдах соломы, а утром услышали:

— Ахтунг! Внимание! Кто покажет еврея, комиссара или коммуниста, сразу получит свободу!

И будто собачью стойку сделал вскоре какой-то предатель перед Штейнгардтом, впившись в его лицо острыми глазками. Хименков еще успел толкнуть Петю в спину:

— Ложись на живот!

Петр промедлил, начал доказывать, что он не еврей, а молдаванин, а предатель уже привел к нему автоматчиков.

Человек шестьсот отобрали гитлеровцы и тут же, на дворе, приказали им раздеваться. Потянув через голову гимнастерку, Петр еще помедлил, будто она прилипла к его загорелой спине или сам он о чем-то неожиданно вспомнил. Потом долго и тщательно, как перед старшиной, укладывал ее на траве.

Раздетых до нижнего белья пленных гитлеровцы пятерками уводили за амбар, откуда тут же доносились автоматные очереди. Когда жандарм с полукруглой бляхой на груди подтолкнул вперед и Штейнгардта, тот успел еще обернуться к друзьям и скорбно кивнуть на прощание.

— Что же это? Как они могут?! — вскрикнул Павлик со слезами в голосе и вдруг встал во весь рост, разглядев где-то в толпе выдавшего Петра предателя. — Вон он, иуда! Стоит, ожидает награды! Клянусь, не жить и ему...

Друзья не успели остановить Павлика. И больше его уже не увидели. Пленных стали тут же, колонну за колонной, отправлять со двора. А дня через два, когда где-то в степи устраивались они на очередной ночлег под открытым небом, попрощался с переводчиками и еще один их товарищ — политрук Поздеев. Возле него еще днем оказались под видом пленных два незнакомца: заметили след от споротой с рукава звездочки.

— Это фашистские агенты, чувствую. Их тут много шныряет по колонне. Раз присмотрелись, не нынче завтра меня возьмут. А прятаться некуда, — сказал политрук. — Да я и не хочу. Они теперь меня все равно из-под надзора не выпустят. А вы помоложе. Судьба вас может пощадить. Вырвитесь на свободу, отомстите за всех нас!

Еще в разбитой аптечке Пирятина Николай подобрал несколько пачек снотворного — так, про запас. Попав в плен, решил: станет невмоготу — проглотит таблетки все сразу, и конец мучениям. Когда утром Поздеева действительно схватили и увели в хвост колонны, Николай достал снадобье, но, подержав на ладони, снова спрятал в карман, а на ночь проглотил лишь таблетку, чтобы уснуть, не потерять силы. Потрясение от первых тяжких потерь, от страшной картины расстрела сотен людей, когда, чтобы не видеть этого, хотелось умереть и самому, сменилось жгучим желанием выжить, вырваться из кровавых лап врага — для боя, для мести. «

Начинался путь младшего лейтенанта Печенкина от юношеской потрясенности исходом первого боя, фашистским варварством к высшей солдатской и человеческой зрелости — к умению сражаться с врагом и в тех условиях, когда, казалось, уже все для тебя потеряно.

Пленных гнали по пыльным и еще жарким сентябрьским дорогам в колонне трехкилометровой длины. На двадцать пленных — пеший фашист с автоматом на изготовку, на сотню — конный, а через тысячу — повозки с пулеметами.

Еды — никакой. Воды — ни капли. И так — до Хорола.

В Хороле пленных сгрудили перед колонкой с заманчиво журчащей струей, но вместо воды дали по два тухлых соленых огурца. Их съели, конечно, а когда толпой рванулись к колонке, взрывы и длинные очереди скосили тех, кто бежал первым.

Колонна таяла день ото дня. В Семеновке, где ночевали на сахарном заводе под чанами с патокой, сотни голодных людей, наглотавшись ее, там навсегда и остались.

Гремели выстрелы за колонной — фашисты добивали ослабевших. Падали от пуль и в колонне — те, кто осмеливался поднять кусок хлеба, брошенный жителями. И те, кто, не выдержав нескончаемой пытки, сам выходил на обочину дороги и, охватив руками голову, ожидал последнего выстрела или отчаянно бросался на автоматчика:

— Бей, гад! Бей! Ну!..

Идти во что бы то ни стало — только так можно было выжить. И Николай шел среди беззащитных людей, то повиснув на плечах соседей, то сам поддерживая рядом идущих. А жизнь вокруг казалась призрачной, отдаленной: ее оттесняли муки жажды и голода.

«Плохое-то выбрасывай из себя, на сердце не клади. Зачем его копить? Хорошим дорожи! Оно всегда пригодится», — всплывали в памяти слова матери, которые она любила повторять. И он сейчас мыслями был с родными, припоминал то одно, то другое дорогое видение. Попадал вдруг вновь в залитую солнцем ореховую рощу за их деревней, — орехов в ней по неписаным правилам даже мальчишки не трогали до тех пор, пока в условленный день собирать их не выходила вся деревня — дружно, как на сенокос. Видел снова изгибы речушки Коломенки, за каждым из которых открывался свой неповторимый вид. Вспоминал то сельский праздник, когда вся деревня садилась в лодки и зажигала на них фонари, то синий пионерский костюм — свою первую премию, любоваться которым сбежались соседи... А однажды, засыпая в степи под открытым небом, он снова услышал веселый стук в оконце их дома:

— Колька-то где? Калинину он писал?

И предстал перед ним снова длинный райкомовский стол, а на нем два новеньких футбольных мяча и комплекты спортивной формы...

Отбив ноги о тряпичный мяч, послали однажды ребятишки письмо самому Калинину. Мол, и живем не худо, и в школе все интересно, даже свою футбольную команду собрали. Одна беда — нечем играть. Не поможет ли им Михаил Иванович? Вот и ответил Всесоюзный староста!..

Многое припомнилось Николаю на пыльных дорогах Украины. И как на его глазах создавались колхозы. Первый в селе киносеанс и первый концерт их шумового оркестра. Оживала в памяти и городская школа, где он не просто переходил из класса в класс, а с каждым годом рос в сознании, что нужен всем, как и все необходимы ему в этой яркой, устремленной к мечте жизни.

Долетали до Печенкина и разговоры фашистов. Николай убедился, что не только без труда понимает их речь, но за обрывками фраз ощущает и само зловещее нутро фашизма, звериную суть их дикого «арийства». Как только посмели они уверовать в свое превосходство, в право безнаказанно топтать чужую землю, обычаи, жизнь?!

Слышал он названия немецких сел и городов, откуда явились на свет шагавшие рядом с колонной конвоиры. Иногда их вздохи о покинутых семьях или хозяйствах. Чаще — разговоры о трофеях, об отправленных домой посылках. О вчерашней попойке и о том, как повеселятся нынче, сдав «этих русских свиней» другим конвоирам.

Конвой менялся от перехода к переходу. Менялись лица фашистов, их голоса, но разговоры продолжались прежние. И чем больше убеждался Печенкин в нравственном убожестве «победителей», тем отчетливее обретал себя, прежнего. И был в том тяжком, полубредовом шествии у Николая важный переломный момент, похожий на озарение, когда, подняв голову, он вдруг увидел мир не в трагической его сиюминутности, а в перспективе.

Час придет — это неизбежно! — и фашисты сгинут навечно. Они еще в силе, их конец им неведом. В их руках пока и его, Николая, судьба — он может в любую минуту погибнуть. Но неистребима та жизнь, что сопровождала его в видениях и продолжалась даже в колонне на смерть обреченных людей. Ее не затоптать!

Обессилел товарищ — несли на руках. Поймали подброшенный хлеб — делили на всех, хотя бы по крохе. Съестное жители сначала раскладывали на дорогах загодя — хлеб и сало, вареный картофель и кукурузу, даже кринки с топленым молоком. Фашисты в ответ стали гнать пленных через села чуть ли не бегом. Но люди и к этому приноровились — стали перебрасывать продукты над головами конвоиров из-за плетней и деревьев, подсылали мальчишек. И были тысячи взглядов, похожих на вспышки костров в непроглядной ночи. Ими наши советские люди, как могли, согревали воинов, попавших в беду.

«Главное все-таки было fie потерять веру в жизнь и ее смысл, — напишет потом Николай. — Первыми, как правило, и погибали те, кто свой личный крах (я имею в виду плен) считал крахом всей жизни. Такие часто сами искали смерть... Конечно, погибнуть мог и любой из нас. На войне, а тем паче в плену, никто от гибели не застрахован. Но нытики, маловеры погибали, как правило, первыми».

Как ни кошмарен был их двухнедельный переход в Кременчуг, но и он несравним с тем, что ожидало пленных в лагере, разбитом под открытым и уже дождливым небом холодного октября.

Пустырь перед заброшенным кирпичным заводом фашисты разгородили колючей проволокой на сорок клеток, и в каждой из них, кроме одной пустовавшей, было по тысяче пленных. Лагерь явно предназначался для их истребления самым дешевым для фашистов путем.

Разве стоила что-нибудь бурда без соли, сваренная из половы или перегнившей пшеницы? Эту бурду фольксдойче — немцы, проживавшие до войны вне Германии, — разливали пленным из двенадцати врытых в землю деревянных бочек. Всего раз в день и всего по одному пол-литровому черпаку, да и то далеко не полному. Кто-то из пленных попытался сказать об этом разливальщику и тут же свалился замертво от удара кастетом по голове: на раздаче «пищи» всегда дежурили и эсэсовцы.

Смерть поджидала если не от голода, то от болезней: косила людей жестокая простуда, дизентерия. Уже появился и: тиф, неотвратимый еще и потому, что даже истертая в труху солома, на которой спали, кишела вшами. И с каждым днем чаще свистели хлысты с пульками на концах, звучали выстрелы.

Вдоль проволоки робко бродили женщины, пришедшие сюда с разных концов Украины в поисках братьев, мужей, отцов. Они выкрикивали имена и фамилии близких, старались что-то о них рассказать. Николай почти не вслушивался в эти женские голоса. Его некому было разыскивать. Но как раз в ту пору, когда он боролся за то, чтобы выжить, этот лагерь не раз обходила худая усталая женщина лет сорока пяти, из последних сил повторяя у каждой клетки одно:

— Литвиненко не видели? Кто встречал Литвиненко Владимира Кононовича? Он из Бобровицы, агроном... Служил в телефонно-кабельной роте... Товарищи! Кто встречал Литвиненко?..

Николай тогда этой женщины не заметил. Да и помочь бы ей не сумел: с бобровицким агрономом судьба Печенкина не сводила. Но с самой Натальей Александровной Литвиненко она сведет его совсем скоро.

Дальше