Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Папина дочка

Огненно-красные степы Киевского университета жарко полыхали в лучах полуденного солнца. Видно, поэтому коридор биофака показался мне с улицы настолько темным, что я замешкался у входа и сразу привлек внимание вахтерши.

— Мне бы Голынскую...

Я умолк, сообразив, что знать каждого в сонме университетских преподавателей вахтерша совсем не обязана. А женщина охотно откликнулась:

— Евгению Львовну? Только что прошла на свою кафедру.

Тогда припомнилось, что в университете Голынская безотлучно еще с тех времен, когда писала Печенкину из настывшей за войну химической аудитории, где пробоины в стенах были наспех прикрыты досками, окна — фанерой, где от холода не спасали ни кирзовые сапоги, ни фронтовая шинелька — почти весь ее тогдашний гардероб, а перед ней и перед другими студентами тускло мерцали самодельные коптилки, отбрасывая на потолок и стены фантастические тени. Уже за тридцать лет университетского стажа! Как же ее не знать?

Но когда через лабораторию, где над ретортами и пробирками колдовали студенты, я попал в тесную от столов и шкафов комнату, то в невысокой, темноволосой женщине, что-то быстро писавшей, увидел отнюдь не ветерана, а девушку с фотографии из папки Печенкина — серьезную, с легкой усмешкой.

— Жанна?

— Жанна?!

— Простите, разумеется, Евгения Львовна!

Мы вышли на бульвар Шевченко, нашли свободную скамью, и там моя спутница, минуту назад такая собранная и деловитая, вдруг расплакалась, как школьница.

— Я прошу меня извинить, — проговорила сквозь слезы. — Слишком внезапно прошлое навалилось. И возможно, некстати...

Успокоясь, рассказала о себе. Уже и доцент, и кандидат наук, и автор учебников по генетике, а за разработку технологии получения биологически активных веществ удостоена ряда авторских свидетельств. Пора бы, как говорят студенты, и себя зауважать. Тем паче что все достигнуто очень и очень нелегко — война подорвала здоровье, и мужу, тоже инвалиду войны, уже одиннадцать сложных операций сделали.

Впрочем, Евгения Львовна и не склонна себя недооценивать. Знает: жила с полной отдачей, всегда на пределе сил. Но не приходит оно никак, это чувство самоуспокоенности. Кажется, что все еще лишь в начале пути. Даже в лекциях, которые давно бы могла читать с закрытыми глазами. А она самую рядовую из них, десятки раз ею читанную, пережинает снова и снова. Только для небольшого спецкурса сама разыскала и перевела кучу толстенных иностранных книг. Но знания, пусть даже самые свежие, все равно быстро костенеют, старятся, если не пополнять их, не побуждать студентов самостоятельно их накапливать и развивать. Вот и бьется она над тем, чтобы преподносить знания не мертвыми, а в их движении, развитии. Потому и не находит снисхождения к нерадивым студентам на экзаменах. Потому и коллегам не прощает равнодушия.

Не слишком ли много она берет на себя, не переоценивает ли свои возможности? Пора бы передохнуть, основательно полечиться, а не на ходу, как всю жизнь. Но словно в спину ее что-то толкает, не дает отойти в сторону с избранного пути.

Она сама и ответила на мучившие ее вопросы:

— Я знаю, где начало такого моего состояния. Оно — в войне, в нас, восемнадцатилетних. Но как не общими словами об этом сказать? Надо бы вспомнить, что через душу и разум в то время прошло, чем были тогда я, Николай, все мы, что из того времени вынесли...

Первый наш разговор вышел сумбурным, но Евгения Львовна пообещала:

— Я буду вам писать и непременно доберусь до войны!

Ждать пришлось долго.

«Извините, пока не до того. Я руковожу научно-исследовательской группой, мы выполняем очень почетное, ответственное задание...»

Она писала о командировках в Москву и Ригу, Тбилиси и Ленинград, о важном партийном собрании в университете и о том, как идут дела в «Клубе интересных встреч», которым уже много лет она руководит, о докторской диссертации, работа над которой в разгаре. Иногда прорывалась в письмах и усталость от неотступных недугов:

«Если бы побольше здоровья! А то так и преследует соблазн отправиться к врачу и взять бюллетень — бюллетень настоящий, так как болезни нешуточные. Или размечталась однажды: не уйти ли досрочно на пенсию как инвалиду войны? Буду ходить на Днепр, отдыхать. Может быть, тогда и поживу подольше, ведь я себе никогда не давала еще передышки, не видела толком ни весны, ни лета. Но не могу, не могу я бросить все, чем сейчас живу!»

Где уж тут, казалось бы, до воспоминаний о войне? Тем более что Жанна призналась:

«Я уже пробовала вернуться в прошлое — пошла как-то к нашему старому дому, где мы жили до войны. Лет двадцать я не могла себя заставить туда пойти и вот решилась. Но там не осталось ничего родного или знакомого, ни одного старого деревца, и я пережила тяжкое ощущение, что и меня прежней в помине нет, что я будто умерла, а потом возвратилась и ничего больше на свете не узнаю».

Но все поставила на место в ее размышлениях сама жизнь:

«Поначалу, когда получила приглашение принять участие в параде ветеранов войны, очень опасалась, не покажется ли он со стороны только «дежурным мероприятием»? И когда мы собирались у завода «Арсенал», все так и выглядело: было очень холодно, ветераны, одетые в пальто и плащи, стояли разрозненными группками. Но народу все прибавлялось, выглянуло солнышко, потеплело, а когда пальто и плащи были сброшены, засветились вокруг боевые ордена и медали, атмосфера сразу стала иной...

Вдоль всей дороги, которой мы шли, стояли плотные толпы людей, и по их лицам видно было, как много наше шествие для всех значит. Каждый думал в эти минуты и о своем, и об общем. А я вдруг узнала камни, по которым мы шли: ведь это была та же самая дорога, по которой я в сорок первом с толпой беженцев уходила из Киева!

В войну я мечтала дойти до Берлина. Тогда мне это не удалось, попала в госпиталь. Но в этот день я, казалось, дошла наконец до своего Берлина и не только поняла, а всем сердцем почувствовала, как важно всегда, а особенно в трудные годы, быть со своим народом. А еще я отчетливо осознала, что, как бы ни было трудно вспоминать войну, делать это необходимо — и для нас, и для тех парней и девушек, что стояли вокруг со слезами на глазах. Беда может ворваться в нашу жизнь и сегодня. Так на что человеку опираться, без чего никак нельзя? В этом я и хочу дать себе полный отчет».

Начала она с рассказа о доме:

«Родилась я в счастливой семье, где меня ждали и любили, интересовались моей жизнью и старались во всем помочь...»

Их с младшей сестрой Азой окружала атмосфера дружбы, радушия, постоянного внимания.

Тон в семье задавал отец. Он был умный, талантливый человек, знал много стихов, сам писал их, много играл на гитаре, но, как теперь представляется, его самым большим талантом было то, что он любил жизнь, умел ей радоваться, был предельно честным и очень твердым человеком. Он водил дочерей в оперу, дарил книги, и от него шел такой покой, что девочки чувствовали себя навсегда от всего дурного защищенными.

Отец был агрономом в Наркомате совхозов Украины. Когда в школе кончались занятия, он часто брал с собой Жанну. У него была лошадь, небольшая бричка, там устраивалось удобное сиденье. «Отец о многом со мной говорил, и я до сих пор помню эти счастливые дни».

Все годы Жанна была отличницей, активисткой, за что наградили ее путевкой в «Артек». Она любила кататься на коньках и на лыжах, летом на улице «создавала театр», сама писала для него пьесы — «всегда что-нибудь революционное: такая была эпоха!» — и сама играла первые роли, удивляясь, почему зрители все наперед в ее пьесах знают.

Свои воспоминания о довоенной юности, похожей на юность многих ее ровесников, Жанна закончила так: «Наверное, покажется, что я все идеализирую. Может быть, и укрылись от моего детского взора какие-то трещинки. Но воспринимала я тогда все именно так...»

И наконец:

«Отодвигаю все в сторону, чтобы вернуться в 1941 год. И к тому, о чем хочу написать, я большими черными буквами вывела бы заголовок: «Горе».

Чтобы лучше понять всю боль и правду этих слов, надо перенестись в тот безоблачный июньский вечер, когда в распахнутых настежь окнах квартиры Соколовых сквознячок играл легким тюлем, а вся семья собралась у зеркала, перед которым Жанна демонстрировала платье, сшитое к выпускному вечеру, и туфли — подарок отца.

Сестренка Аза откровенно ей завидовала:

— Нам, семиклассникам, только ситро на вечере и танцы до десяти, а вам и шампанское, и гуляй хоть всю ночь.

Они и гуляли до самой зари. Волшебной была та бессонная июньская ночь. От Жанны не отходил Сережа Голынский, ее давний поклонник. Искал случая побыть наедине. И когда наконец они остались вдвоем, с неба донесся вдруг незнакомый, воющий звук.

— Что это? — только и успела прошептать Жанна, как поблизости раздался взрыв.

— Вроде бы бомба, — оторопел и Сергей, но тут же успокоил: — А! Это учебные. Бежим посмотрим.

К полустанку побежали и другие десятиклассники, но дорогу им вскоре преградили железнодорожники:

— Дальше пока нельзя, — услышала Жанна. — Неизвестно, что происходит. Придет время, узнаете. А пока — по домам. Вы комсомольцы? Вот и покажите пример, не сейте паники.

Расходились, когда мимо проехала телега с первыми ранеными — провезли старика и мальчика с забинтованной головой. Но Жанна еще успокаивала соседей:

— Ничего особенного — маневры. Раненые? По ошибке. Влетит, кому надо, увидите!

Размеры беды, возникшей в то утро, она не постигла даже дома, когда застала мать плачущей;

— Мам, ты что?!

— Папа мечтал увидеть тебя студенткой университета…

— Ну и увидит!

— Его призвали в армию. Нынче же и отправка.

Впору было пожать плечами: «Ну и что? Не его ж одного!» Ничего еще ее не страшило. Она и отца провожала будто в очередную поездку по районам:

— — Бритву взял? А мыло с полотенцем?

Они получили от отца лишь одну открытку — из Золотоноши. В ней он просил жену беречь дочурок, потому что «немцы творят ужасное». А Жанна все еще не тревожилась: «Я никак не могла поверить в папину смерть. И всю войну была уверена, что он жив и обязательно вернется. Ждала его и после войны — это было мучительно! И только годы спустя окончательно поняла, что его давно уже нет на свете».

Поняла это Жанна, достигнув возраста, в котором ее отец ушел на фронт. Но отцовской зрелости война потребовала от нее сразу после прощания с ним.

«Мною Жанна командовала всегда, — напишет ее сестра. — А в тот трудный период и мама стала ее беспрекословно слушаться. Жанна после ухода отца заняла в семье его место».

Да, Евгения Потаповна, их мать, очень тогда растерялась — все плакала, ждала от мужа вестей. А один знакомый и вовсе выбил ее из колеи.

— Вы еще не в армии? — спросила она его при встрече. — Все там будем! — Он по-свойски улыбнулся. — Но куда торопиться? Я мужу вашему удивляюсь. Редкий специалист, а ушел наравне с комсомольцами. Если мне выдали бронь, то ему бы и подавно. Или он к высшему комсоставу причислен?

— Нет, ушел рядовым...

По природной своей деликатности мама знакомому больше ничего не сказала, да и разговор этот передала дочерям без осуждения.

— Значит, добровольцем призвался? — догадалась Жанна. — Аи да папа! Жаль, мне в военкомате сказали: «Чуток подрасти...» Я бы тоже за папой! А этот тип, твой знакомый, просто-напросто дезертир!

В военкомате, куда обращалась Жанна не раз, учли, что все же окончила она курсы медсестер, носит значок: «Готов к санитарной обороне». Ее направили в госпиталь.

Правда, главврач встретил там Жанну без особого энтузиазма:

— Десятиклассница? Что же я вам предложу? Быть помощницей медсестры? А это, извините, и параши выносить. Не побрезгуете?

В ее палатах военных не было, кроме одного летчика. Он приехал на завод за самолетами и угодил под бомбежку. Все остальные койки занимали рабочие: пришлой токарь — осколком бомбы ему вырвало коленную чашечку, а он прохромал еще квартал, чтобы узнать, жива ли семья; молодой слесарь, тоже раненный в ногу; большеглазая, красивая женщина — ей ампутировали ногу выше колена. Юного электрика из отдельной палаты Жанна жалела больше всех: нога у него после ампутации не заживала, а гноилась, ее резали — все выше и выше.

Смерть электрика — первое горе, что пришлось пережить Жанне. А потом опасность нависла и над ней самой. Госпиталь среди ночи куда-то вывезли. Началась эвакуация Киева. Когда в наркомате Соколовы получили документы на отъезд, они еще успели на Днепр, к указанному причалу, но пробиться сквозь толпу на переполненную баржу не сумели. Слезы отчаяния тут же сменились ужасом. Внезапно налетели фашистские самолеты, началась бомбежка, и на их глазах от отплывшей баржи с людьми ничего не осталось. Жанна предложила без промедления уходить из Киева пешком. Мать заколебалась:

— А где же отец нас разыщет?

Они переехали в центр, в чью-то опустевшую квартиру, и пробыли в городе еще с неделю — до того сентябрьского дня, когда к ним чуть свет постучала соседка:

— Наши войска отступают из Киева!

«Пошли и мы, пешком, почти без вещей, думали, что ненадолго, — пишет Жанна. — Не знаю почему, но мама прихватила с собой только пару новых папиных калош...»

День был сумрачным или казался таким из-за едкого дыма и пыли, застлавших небо, из-за слез, щипавших глаза. Двери магазинов, аптек, учреждений стояли нараспашку. Люди с мешками и сумками подбегали к Соколовым, совали лекарства, продукты:

— Берите, милые. Чтоб наше добро фашистам не досталось!

Разумным советам Соколовы последовать не могли. И Жанна пишет:

«Боюсь, что я всегда была слишком правильной... Ужасно дисциплинированна и сейчас. Один мой друг называет меня ригористкой. Я никогда не пойду на красный свет светофора, а совсем недавно поймала себя на том, что даже сержусь, когда нет светофоров и самой нужно смотреть сначала налево, потом направо. И можете представить, каково было мне, «папиной дочке», в сорок первом, когда вдруг кончились мои указатели и осталась я без отца, без школы и комсомольской ячейки — без светофоров!»

Один «светофор» перед ней, правда, зажегся — у Днепра, на контрольно-пропускном пункте, задержал их молоденький лейтенант.

— Значит, паспорт на ломового, а вещи в карман? — невесело пошутил он. — Куда направляетесь?

— Куда все... Разве не знаете?

— Если крови не боитесь, на машину к раненым посажу. С ними ехала санинструктор, да осколком ее с борта сшибло. За сестренку им будешь.

Грузовик с открытым кузовом как вклинился в сплошной поток других машин, так и катился в клубах тяжелой черной пыли — не по дороге, а по обочинам. Шоссе на всех не хватало. Машины, повозки, пешеходы выплеснулись в обе стороны далеко от него. Кончался бензин, машину выводили из строя и путь продолжали пешком. До Борисполя рядом с армией продвигались несколько дней, а потом будто стало рушиться небо — начались непрерывные бомбежки. Дорог Жанна уже не помнит. Все стерлось в памяти, кроме воя «юнкерсов» и «мессершмиттов», огня, грохота да страха за раненых, мать и Азу.

Но село Малую Супоевку они запомнили все. Наступил конец не только их пути, но, казалось, и конец света. Шофер, походив среди замерших машин, возвратился с известием:

— Дальше ходу нет, немцы уже впереди, мы в окружении — бои кругом!..

К рассвету стрельба поутихла, но над степью завис немецкий самолет-разведчик. Стоило машинам выехать из балки на дорогу, как грянул артналет. В раскрытый мотор их полуторки угодил осколок, а Жанна от внезапного торможения перелетела через борт. Отослав женщин в кювет, шофер склонился над поврежденным мотором и таким запечатлелся в памяти: машину разнесло прямым попаданием.

Огонь был ураганным. Когда наконец смогли поднять головы, то в кювете увидели наших бойцов и их командира со шпалами в петлицах.

— Женщинам отсюда уйти! — приказал он. — Рядом балка. По ней попадете в деревню. А здесь будет бой.

Где пригибаясь, где ползком они подобрались к колхозному амбару, где уже прятались беженцы. Но и туда на главах женщин угодил снаряд. Опомнились Соколовы лишь в окопчике под стенами чьей-то хаты. Воздух все ближе и ближе рвали автоматные очереди — фашисты сжимали кольцо. Тогда впервые и сковал Жанну по рукам и ногам не просто страх, а гнетущий ужас перед тем, прежде немыслимым, что становилось неизбежным. Такое бывало с ней раньше только в кошмарных снах во время болезни. Но из снов всегда был выход — пробуждение. А тут...

В наступившей вдруг тишине совсем близко раздались топот сапог и гортанная немецкая речь. Приподняв голову, Жанна увидела, как мимо них гитлеровцы уводят пленных красноармейцев. Трудно сказать, что сделала бы она в ту отчаянную минуту, затронь фашисты и ее. Могла безоружной броситься на них, вцепиться любому в горло, плюнуть в лицо... Но фашисты прошли и будто тюремной стеной отгородили Соколовых от воли и солнца — от мира, в котором они так дружно жили.

Уже пешком и без всякой надежды догнать фронт они еще с неделю шли на восток по местам недавних жестоких боев.

Но чтобы идти, надо было чем-то кормиться. Соколовы подряжались к людям убирать картошку, свеклу, арбузы. В Березани задержались и подольше. Там им встретилась их школьная гардеробщица, зазывавшая прежде, что ни лето, Соколовых к себе — на дачу. Тогда воспользоваться приглашением не удавалось. А тут, вконец измученные, они попросили укрытия сами. Конечно, не праздными гостями. Снова убирали картошку, как потом выяснилось, с колхозного поля: хозяин дома оказался беспросветным куркулем. Все, что мог, он греб в свою хату, а когда оккупанты стали утверждать свою власть, добровольно записался в полицаи. Тогда жена его и попросила слезно Соколовых уйти:

— Не ручаюсь за него, он же знает, что все вы партийные...

Вот таким и запомнился им навсегда этот оборотень. Так уж человек скроен — в десятках домов Соколовых и других беженцев встречали и привечали — как по дороге из Киева, так и на их обратном пути: куда ж еще могли податься они из Березани, если уже вовсю лютовала зима?.. Доброта людская, верность всему, за что сражались с фашистами на фронте, Жанну не удивляли. Это — в крови, с этим выросли. А встреча с березанским куркулем — заноза в памяти.

В Киев возвратились Соколовы уже в декабре, когда по городу шли повальные обыски и облавы. На Бессарабке Жанна впервые увидела повешенных, у одного из них — кудрявого босого парня примерно ее лет — на груди была табличка: «Комсомолец». И хотя расклеенные повсюду объявления грозили расстрелом всем коммунистам и комсомольцам, если не зарегистрироваться в жандармерии, Жанна с мамой решили туда не ходить. Понадеялись, что в другом районе, где они поселились, их мало кто знает. Их старая квартира в Святошине была уже разграблена. Тайком попав в нее, мать унесла лишь потертый мужнип кожух. На нем Соколовы спали, пока не выменяли его на полмешка мороженой картошки.

Работу сумела найти одна Жанна. И то ненадолго. Сначала в бригаде по очистке снега — там давали небольшой паек, потом — у частника, в мастерской, где клеили кульки и аптекарские коробочки. Но частник прогорел, а Жанну уже подстерегало самое страшное. Их жилье посетил новый, назначенный немцами управдом.

— Соколова? — уточнил он, оглядев Жанну с головы до ног. — Вам семнадцать, так? Вас пригласят скоро на работу в Германию. Никуда не отлучайтесь, ждите повестку. — Он поставил галочку в списке и велел Жанне расписаться. — Все. Вы предупреждены.

— Постойте! — Жанна еще на что-то надеялась. — А если мама тяжело больна, меня могут оставить?

— Нет. Вы нигде не работаете.

— Так нет же работы! Я ищу каждый день...

— Плохо ищете. Наймитесь в любое казино. Там будете сыты и даже обласканы... Немецкими офицерами!

Управдом, хохотнув, ушел, а Жанна, не помня себя, снова кинулась на поиски работы. Но преследовали ее целый день только развешанные повсюду красочные плакаты, сулящие райские блага для тех, кто будет работать в Германии. И только под вечер, решась заглянуть и на биржу труда, Жанна прочла объявление, что бобровицкой сельскохозяйственной комендатуре срочно требуется переводчица.

Слышать раньше об этом селе Жанне не приходилось, но все же Бобровица — не Германия! И Жанна постучалась в кабинет, указанный в объявлении.

«Когда меня после короткого экзамена по-немецкому решили взять на работу, посредник вдруг грубо сдернул с моей головы шапку. Не знаю, чего он хотел. Правда, когда мы отступали из Киева, немцы сбрасывали на колонну листовки: «Кто с долгими косами, хай идет за нами, а кто с короткими — за жидами!» Все было похоже на невольничий рынок. Только в зубы мне не глядели».

А вскоре, открыв на стук дверь, Жанна увидела невысокого круглолицего парня в сером демисезонном пальто и солдатской шапке-ушанке.

Парень был подпоясан широким ремнем. На правом рукаве его алела повязка с черной свастикой в белом кругу и надписью: «На службе вермахта». «Вымуштрованный полицай!» — решила Жанна, увидев, как вошедший, по-военному сомкнув каблуки до блеска вычищенных сапог, вытянулся на их пороге и, не мигая, уставился в ее лицо.

— Я — Ремов, старший переводчик бобровицкой гебитсландвиртшафтскомендатур, — сухо представился он. — А вы — фрейлейн Соколова, о которой известила нас биржа труда?

— «Уже и фрейлейн!» — Жанна вспыхнула, а в прихожую, зарыдав, вышла мама:

— Что ты наделала, Жанна? На кого оставляешь нас? Что там тебя ждет? Не пущу!

Пока Жанна успокаивала мать и сестренку, парень успел оглядеть их пустую квартиру:

— М-да... Небогато живете!

Он стоял уже без шапки. Светлорусый хохолок придавал круглому лицу ребяческую привлекательность, теплоту. Глаза смотрели мягко и дружелюбно. Только голос остался твердым:

— Не стоит так убиваться, мамаша. Не на казнь вашу дочь увожу. Вы даже будете видеться с нею. Не за тридевять земель эта Бобровица, а всего в двух часах езды на машине.

Пока Жанна собирала вещички, Ремов успел о многом ее маму расспросить. Даже подержал в руках школьный аттестат Жанны:

— Надо же, круглая отличница!

В крытом брезентом кузове грузовика лежал тулуп. Переводчик отдал его Жанне и, усадив ее на какой-то ящик, сам всю дорогу поеживался и постукивал ногами. Пробовал ее о чем-то расспрашивать, но Жанна, вся еще в мыслях о покинутых маме и сестренке, отвечала ему невпопад. Тогда парень разговорился сам.

— «Гешефт» делали, — объявил, кивнув в сторону кабины, где кроме шофера восседал тучный мужчина в гражданском. — На рынке, на Подоле... Они овес на гвозди меняли — немцам понадобились. А я / — масло на сигары. Вот... — Он извлек из толстого желтого портфеля яркую коробку. — Гаванские попались. Шеф будет доволен...

— А вы кто? — еще безучастно спросила Жанна.

— Я? — Парень будто удивился вопросу. — Разве я не сказал? Ремов — старший переводчик... Ну, а по возрасту и образованию ваш ровня. Только не отличник. — И улыбнулся. — Надеюсь, это не помеха, чтобы нам перейти на «ты»?

Впервые улыбнулась и Жанна, а парень вяло и будто нехотя стал подробней рассказывать о себе... О себе ли? Всю правду о нем Жанна узнает лишь после войны.

Дальше