Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Глава четвёртая

К концу дня петлюровцы густой массой прорвались на окраины Проскурова. Бой еще продолжался. За каждый дом, квартал, за перекрестки улиц шли яростные схватки, но уже стало ясно, что Проскуров нам не удержать...

Началась эвакуация: штаб и революционный комитет вывозили из города раненых бойцов, военное имущество, запасы продовольствия. Свертывали работу и выезжали советские учреждения. Толпами бежали из города жители... Все знали, что ожидает этот беззащитный, едва оправившийся при Советской власти городок: лютая расправа озверелого кулачья в военных шинелях с беднотой, убийства, казни, погромы.

В тягостном сознании своего бессилия, угрюмые и ожесточенные, бойцы покидали город... Штаб подготовлял наутро контратаку, и был издан приказ, по которому еще до сумерек должны были выйти из города главные силы бригады. А в полночь было приказано сняться всем остальным, до последнего связного красноармейца.

Наш бронепоезд, пока шла эвакуация, дежурил на станции. Сразу же по возвращении с позиции каменотес, как старший теперь по должности, донес в штаб, что наш командир выбыл из строя. Рапорт этот пришлось составлять троим — Панкратову, Федорчуку и мне; сам каменотес, не очень, видно, полагаясь на свою грамотность, только расписался на рапорте — царапнул подпись закорючкой.

В штабе ответили: «Ожидать распоряжений», и мы, чтобы не терять времени, занялись своим хозяйством: пополнили на артиллерийской базе запас снарядов, зарядов и пулеметных лент, съездили на топливный склад, набрали там дров, потом стали под водоразборную колонку и накачали полный тендер воды.

Незаметно подошел вечер.

На юге темнеет быстро, а в этот раз ночь показалась особенно темной: нигде вокруг ни огонька. Мы сидели в молчании около бронепоезда, даже не видя, а только чувствуя друг друга. Старались не курить, а если кому-нибудь становилось невмоготу без курева, тот бежал на паровоз и высасывал там цигарку, присев на корточки перед топкой.

Темно, хоть глаз выколи! А тут еще поблизости противник... Где он сейчас? Может быть, цепи петлюровцев подбираются уже к станции? В этой темени недолго и в окружение попасть... Пока было светло и в городе шел бой, не стоило опасаться: выстрелы и пролетавшие пули показывали, с какой стороны мог подойти враг. Но с темнотой стрельба прекратилась, и теперь ребята хватались за винтовки при всяком шорохе...

Половина нашей команды находилась у вагонов, а другая половина — в охранении. Эти бойцы стояли цепочкой вокруг поезда на таком расстоянии, чтобы в случае чего можно было подать голос и друг другу и на самый бронепоезд.

Подошла и моя очередь идти в секрет. Я занял свой пост — он пришелся около вокзала — и начал медленно прохаживаться по перрону, стараясь ступать без шума, — перрон был завален грудами обрушившихся кирпичей, битого стекла и штукатурки.

В это время в конце перрона мигнул огонек. Я притаился с винтовкой у стены. Но это оказался свой, железнодорожник. Он навел на мое лицо красный свет, потом зеленый и быстро упрятал фонарь обратно под полу. Однако я успел заметить, что подошли двое. Второй был красноармеец с винтовкой.

— Вам пакет из штаба, — негромко сказал красноармеец, и я узнал в нем нашего штабного вестового.

— Пакет?.. Обожди-ка, я позову товарища, который поездом командует.

— А пакет на твою фамилию писан, — сказал красноармеец.

— То есть как на мою фамилию?

Я взял у него пакет, пощупал — пакет с сургучной печатью. Железнодорожник приоткрыл под полой фонарь, и я поднес пакет к огню. Да, так и написано: «Медникову».

Что бы это значило? Никогда еще мне не присылали штабных пакетов...

Поколебавшись минуту, я сломал печать и вскрыл пакет.

«Приказываю вам, — прочитал я, — немедленно принять командование бронепоездом. Об исполнении донести. Комбриг Теслер».

Что такое?.. Мне — командовать бронепоездом?

— Слушай-ка, товарищ, — сказал я, — тут какая-то путаница. Верни это писарю. Он, должно быть, адрес переврал...

— А про то нам не ведано, — сказал вестовой и подал мне шнуровую книгу: — Распишитесь в получении.

Я черкнул в книге свою фамилию и, предупредив соседнего бойца, что должен отлучиться на минуту, со всех ног бросился к полевому телефону. Телефон был у переезда, в стрелочной будке.

Вбежал к телефонистам, схватил с аппарата трубку. Требую комбрига. В трубке пощелкало, и я услышал его голос:

— У аппарата.

— Товарищ командир бригады! Говорит сапер Медников. Разрешите доложить.

— Говорите.

— В штабе писаря напутали что-то. Приказания ваши не по назначению засылают. Вот тут мне сейчас пакет прислали...

— Фамилия на пакете есть? — перебил комбриг.

— Есть, — отвечаю, — моя фамилия. Вот я и удивляюсь...

— Прочтите приказание.

Я прочитал раздельно, слово в слово.

— А подписано кем?

— Ваша, — говорю, — личная подпись...

— Ну так извольте выполнять приказание!

— Товарищ командир бригады, да я же сапер, вы, наверно, забыли; я в пушке ничего не понимаю... — заспешил я, чтобы он не прервал меня снова.

— Никаких пререканий в боевой обстановке. Будете командовать!

Я положил трубку. Схватил ее опять — дую, дую в рожок...

Ни звука. Уже разъединили.

Я вышел от связистов. Зажег в темноте спичку и еще раз прочитал приказание. «Командир... Да какой же я командир бронепоезда, — это же смех! Шестидюймовое орудие, пулеметы... Ну, при пулеметах, скажем, Панкратов и знающие люди, там ничего, обойдется... Но эта сверхмудреная гаубица! Куда ни взглянешь — цифры, микрометрические винты, стекла, линзы... Заправские артиллеристы и те путаются! Вон каменотес: сколько снарядов по батарее выпустил, и все без толку — так и ушла батарея!»

Спотыкаясь в темноте о рельсы, о шпалы, я возвратился на свой пост, на перрон, и зашагал по битому стеклу и щебню, ступая куда попало. «На первый случай, — думаю, — хоть бы артиллерийские команды припомнить. Как это у Богуша: засечка, отсечка... Нет, не то... Отражатель, вот как! «Орудие к бою. Отражатель ноль-тридцать, снарядом по угломеру...» Тьфу ты черт, не по угломеру, а по деревне! Нет, уж лучше молчать, чем так срамиться...»

Я дождался смены и побрел к вагону. Постоял, подержался за лесенку. Никуда не денешься! И в вагон придется войти, и командовать придется.

Я влез в вагон.

На лафете пушки стоял железнодорожный фонарь, прикрытый сверху мешком, и люди в полутьме обедали. Тут были каменотес с племянником, смазчик, матрос, Панкратов и с ним два или три пулеметчика, остальные пулеметчики стояли в охранении. Плотным кружком, плечо в плечо, сидели они вокруг пожарного ведра с надписью: «Ст. Проскуров». Я сразу узнал ведро — в нем я подавал воду для пулеметов во время боя.

Теперь все запускали в ведро ложки. Зачерпнет один, подставит под ложку ломоть хлеба, чтобы не закапаться, и отъезжает назад, дает место соседу.

Кое-кто, уже пообедав, пил чай. На полу стояла стреляная гильза, доверху наполненная кусками колотого сахара. Сахар макали в кружки, как сухари, и запивали чаем.

— Хрупай, ребята, хрупай, — угощал матрос, — это у нас нонче заместо жареного... А ты тоже не отставай, держи равнение, раз в бойцы записался, — наставительно сказал он смазчику.

Смазчик держал перед собой огромный кусище сахару и, видно не зная, как к нему приступиться, только облизывал его.

— Да не пролезает в рот! — рассмеялся смазчик.

— Должно в тебя пролезть, ежели ты кок. Коки знаешь какие бывают? Во! — Матрос надул щеки, выпятил живот и, привстав, досыпал в гильзу еще сахару из шестипудового мешка.

Когда я вошел в вагон, каменотес что-то неторопливо рассказывал. Остальные внимательно слушали, не сводя с него глаз. «И за те карбованцы наш помещик, польский пан, утопал в роскоши...» — услышал я слова.

— Садись, товарищ, — сказал мне каменотес, перестав рассказывать, и уступил свое место у ведра. — Борщ добрый! В поселке, спасибо, сварили, кок наш расстарался! — И он подмигнул смазчику.

Я взял ложку и стал выуживать из ведра куски мяса и сала.

Жую, глотаю, а сам все думаю про свое. Выходит, что я теперь командир... Надо об этом объявить, а язык не поворачивается. Ну ладно, сначала поем...

Обед подходил к концу. Я встал и громко сказал:

— Товарищи, я назначен к вам командиром... Командиром бронепоезда.

Все повернули ко мне головы, иные привстали, словно желая получше меня рассмотреть, но никто не сказал ни слова.

Только каменотес, выполаскивая у борта ведро с остатками борща, вздохнул и негромко промолвил:

— Командир всегда нужен. Без командира мы — что дети малые без батьки.

Я понял, что он подтрунивает надо мной. Он был вдвое старше меня и еще вдобавок артиллерист. Ведь еще сегодня утром он командовал во время боя, а я по его указке вдвоем со смазчиком хвост у орудия ворочал.

Но я смолчал. Стою и молчу — язык у меня словно прилип к гортани...

Ребята, поглядывая на меня искоса, уже стали расходиться. «Черт возьми, — думаю, — надо же сказать что-нибудь, отдать какое-нибудь распоряжение... Да не пора ли уж бронепоезд отводить?» Я взял рупор и вполголоса спросил у машиниста на паровозе, который час. Оказалось, что нет и одиннадцати. «Рано, черт побери... Отходить приказано в полночь. Еще битый час стоять. Ах ты незадача... Что бы такое придумать?» И вдруг мне пришла в голову мысль: «Список составлю, личный список команды. Лучшего для начала и не придумаешь!»

Я присел на лафет, пододвинул фонарь, чтобы было посветлее, и велел подходить ко мне по очереди.

Ребятам эта затея понравилась, они все толпой сбились к фонарю.

Федорчук, матрос, бросился наводить порядок:

— Осади... осади... Сказано — в очередь! — И как бы невзначай наклонился ко мне: — Действуй, да посмелее.

Я достал свою карманную книжку, разлиновал ее и первым делом вписал каменотеса. Записал полностью, по имени и отчеству: «Иона Ионович Малюга, от роду 48 лет, многосемейный». Ниже, следующей строчкой, я решил записать и его племянника.

Но каменотес стоял передо мной, заслонив всю очередь, и не двигался с места. Смотрит на меня исподлобья, но ничего не говорит, только кусает усы.

Он молчит, и я молчу.

Матрос потрогал его легонько за плечо, но старик и тут не сошел с дороги.

— Чи он дуб, чи просто дубина, — пробормотал матрос и протолкнул ко мне племянника стороной.

Парень робко косился на дядю.

— Встань по форме, — сказал я.

Парень в розовой рубахе составил ноги вместе, а дядя, взглянув на него, досадливо махнул рукой и отошел в глубь вагона.

Тут парень сразу приободрился и стал отвечать на мои вопросы.

Оказалось, что это тоже Малюга и тоже Иона.

«Что же, не нумеровать же их, — подумал я. — Малюга первый да Малюга второй. Этак и запутаешься».

И я записал его без прибавлений: племянник, и все, 19 лет.

Так, строчка за строчкой, стал я заполнять страницу.

В списке я сделал четыре графы: фамилия, возраст, семейное положение, адрес на родине. Народ был все больше в возрасте около 25 лет — год в одну сторону, год в другую. Смазчику, Васюку, как раз исполнилось 25 лет, железнодорожнику-замковому — 27 лет, матросу — 29, Панкратову — 23. Самым молодым оказался пулеметчик Никифор, фамилия Левченко, — ему было 17 лет. А самым старым — машинист Федор Федорович Великошапко. Ему уже было 50.

В конце списка я поставил и свою фамилию: командир такой-то, лет — 22. Тут же под списком и расписался.

Я закрыл книжку и спрятал ее в карман. Ребята один за другим разбрелись по вагону. Пулеметчики, машинист и кочегар ушли к себе.

Стало тихо. В полутьме вагона кто-то протяжно и сладко зевнул.

— Спать нельзя, товарищи, — сказал я, — скоро двинемся.

— Да нет, мы так только. На ящиках прилегли... — услышал я сонный голос матроса.

Я поставил фонарь повыше, чтобы лучше видеть всех в вагоне.

Свет упал на сидевшего поблизости смазчика.

«А ведь у нас с ним какой-то разговор был. О чем это?..»

Я стал припоминать. Да, насчет работы у орудия! Ну-ка поговорю с ним — теперь уже как командир.

— Васюк, — позвал я.

Он встрепенулся и пересел ко мне.

— Вот что, Васюк... Только ты говори прямо по совести: тебе не трудно у правила? Подумай-ка, ведь тяжесть-то какая — нашу тюху-матюху ворочать!

— Да что ты! Вот тоже... — Он с тревогой и, как мне показалось, даже с испугом взглянул на меня. — Где ж тут трудно? Ты же пробовал!

— В том-то, — говорю, — и дело, что пробовал. Все руки отбил... Может быть, ты все же полегче работу возьмешь? Хочешь в пулеметный вагон — будешь там запасные ленты подавать пулеметчикам да воду — вот и вся работа. А долговязого парня, который там сейчас, к правилу поставим...

Смазчик вдруг вскочил и замахал на меня руками:

— Не пойду, нет, не пойду!.. — Он перевел дух и сказал со злой усмешкой: — Ну да, ты, конечно, теперь начальник, я понимаю... ты можешь... И все равно — не пойду, не пойду!

Смазчик закашлялся и схватился за грудь.

Я перепугался.

— Васюк, да что ты, что ты, успокойся!.. — Я взял его за руки, усаживая. — Ведь я совет только тебе подал, по-товарищески. А не хочешь — оставайся у правила. И кончен об этом разговор!

Он опустился на лафет. Я подправил фонарь и тоже сел. С минуту он пристально глядел на меня и даже, чтобы лучше видеть мое лицо, повернул меня руками к свету фонаря. Потом медленно убрал руки, видимо убедившись, что я его не обманываю.

— Вот ты... — вдруг заговорил он, потирая руками колени и медленно раскачиваясь, — ты все с этим правилом... А я должен обязательно у пушки быть, понимаешь? Я хочу сам их всех видеть и сам в них стрелять. Потому что... Нет, ты не поймешь этого...

Я слушал и действительно пока мало что понимал из его туманных слов.

— Ты этого не поймешь, — продолжал он, вздохнув. — Потому что у тебя наган на поясе и ты всегда можешь защититься... А я тогда, зимой, без оружия был... совсем... Только масленка да пакля в руках. И вот... Да... И вот их убили... — выговорил он, запинаясь и шепотом. — Вот там, — махнул он рукой в темноту, — у второго товарного тупика, прямо на рельсах расстреляли за забастовку. Обоих моих товарищей. И семьи у них, детишки остались...

Я слушал его и ни о чем не спрашивал. Ясно, кто расстрелял железнодорожников. Зимой здесь лютовали оккупанты. Пограничная станция! Грабили народ по всей Украине, а эшелоны здесь шли: не миновать Проскурова! Железнодорожники-то и забастовали.

Смазчик глубоко вздохнул и продолжал:

— А меня на тех самых рельсах — шомполами... Потому что я с пустой масленкой ходил, только вид делал, что заправляю вагоны в дорогу. Сто двадцать ударов шомполами. Ихний жандарм, когда уже меня в память привели, сам мне счет объявил, по-русски. Это ведь они мне чахотку сделали... Да я это только к слову, — вдруг как бы спохватился он и быстро взглянул на меня. — Сила у меня еще есть, ты не думай.

Я тихонько обнял его и придвинул к себе.

— Отомстить я должен за малых сироток... и за всех за нас, и за себя... — проговорил он совсем тихо, как бы сам с собой.

Смазчик неожиданно встал:

— Ну, пойду покурить! Так ты уж, пожалуйста, не трогай меня у правила... А силы у меня, брат, еще хватит!

Он по-военному притронулся рукой к козырьку фуражки и пошел из вагона.

* * *

Наконец-то окончилась наша затянувшаяся стоянка! Явился связист и передал мне боевое приказание комбрига: взорвать входную и выходную стрелки на станции и покинуть с бронепоездом Проскуров.

Я сразу начал расчищать у фонаря место, чтобы приготовить подрывные заряды.

«Вот, — думаю, — кстати вышел случай. Покажу команде, как подрывники действуют!»

Я окликнул дремавших на ящиках артиллеристов. Велел им убраться в сторону и не курить.

Матрос, узнав, в чем дело, не дожидаясь моего приказания, побежал в пулеметный вагон за подрывными припасами. Вслед за ним перемахнул через борт смазчик.

Принесли мне мешок, я распаковал свое подрывное имущество и, подсев к фонарю, начал готовить пироксилиновые заряды и зажигательные трубки к ним из капсюлей и бикфордова шнура.

Опытный подрывник всю работу проделывает в несколько минут — пальцы у него так и мелькают. У меня такой сноровки еще не было, но приходилось поторапливаться. Командир бригады дал мне всего один час и на взрывные работы, и на отход от Проскурова. Ровно через час он ожидал уже от меня донесения с новой позиции, с тылового разъезда.

Я возился на полу, поглядывая по временам на артиллеристов. Все пятеро послушно стояли в отдалении, следя за моими руками.

Наконец все было приготовлено для взрыва. Я стал собираться в путь.

— Можно, что ли, с тобой? — сказал матрос.

— Давай пойдем. Поможешь.

Зажигательные трубки я осторожно уложил в фуражку, фуражку надел на голову; матрос взял заряды, и мы пошли, прихватив с собой винтовки.

Шагаем по шпалам в темноте.

Гляжу — и смазчик за нами увязался. Я его остановил и не пустил дальше.

— Васюк, — говорю, — для тебя тоже дело есть.

И я послал его к Панкратову с приказанием снять боевое охранение.

Смазчик вернулся к поезду.

Станция была уже совсем пуста. Нигде не оставалось ни одного человека, снялся уже и полевой пункт связи. Кругом был мрак — сплошная черная яма. А где-то впереди, за семафором, а может быть, уже и ближе, таился враг... Мы ступали осторожно, стараясь не вызывать никакого шума. Каждый камешек, выскальзывавший из-под ног, заставлял нас замирать на месте и прислушиваться.

Мы пробирались с винтовками наперевес через путаницу запасных путей.

— Если напоремся на белых, — шепнул я матросу, — сразу оба вправо: ты стреляй, а я тем временем изготовлюсь и метну в них заряд, угощу пироксилинчиком...

— Есть рулить вправо... — шепнул в ответ матрос.

Но все обошлось благополучно, и мы добрались до входной стрелки. Отсюда по насыпи рельсовая колея уходила к противнику.

Мы присели на корточки. Здесь, в этом месте, надо было разрушить путь, чтобы враг не мог подавать воинские эшелоны в Проскуров.

Я поставил заряды, пристроил зажигательные трубки.

Секунду подумал: в каком порядке поджигать заряды — который первым, который вторым — и в какую сторону удирать от взрыва?

Сообразил и раскурил папиросу. Сильно затянувшись раза два, я приложил огонек папиросы к обрезу бикфордова шнура у заряда и подул на огонек. Из шнура фонтанчиком брызнули искры.

Занялось!

Я сразу начал считать, отчетливо выговаривая: «Двадцать один... двадцать два... двадцать три...» (так отсчитывают без часов секунды). При слабом красноватом свете искр я перебежал к другому заряду и тоже запалил его. Брызнул второй фонтанчик.

— Двадцать семь... Двадцать восемь...

Тут я схватил матроса за руку, и мы с ним вместе съехали под откос.

В запасе осталось шесть секунд. Я, уткнувшись носом в траву и щебень, докуривал папиросу.

Наверху мелькнуло пламя, на миг осветив, как прожектором, придорожную канаву, телеграфные столбы.

Бабахнуло. Стегануло воздухом. И, гудя, как большие шмели, полетели в сторону куски рельсов. Завизжали, разлетаясь, камешки.

Следом за первым взрывом грянул второй.

— Пошли, — сказал я матросу и двинулся к станции.

— А как оно вышло, поглядеть бы... — шепнул матрос.

— Чего же глядеть. Рвануло — значит, все в порядке.

Но матрос не успокоился, пока не сбегал к стрелке.

— Чистая работа, — сказал он, нагоняя меня. — Здорово разворотило, а концы у рельсов в шишках, будто автогеном резаны...

«Та-та-та-та-та-та-а...» — вдруг ударил откуда-то сбоку, мигая в темноте, пулемет.

Прямо под ногами у нас защелкали по камешкам пули.

Мы отскочили в сторону и залегли.

— Ишь, дьяволы, совсем к станции подобрались, — сказал матрос.

Стрельба утихла.

— Не замочило? — пошутил я.

— Да нет, сухой пока, — рассмеялся матрос.

— Ну пошли выходную стрелку взрывать. Только сначала надо вывести со станции наш поезд.

Мы вернулись к бронепоезду. Подходим к вагону, глядим — фонарь не погашен. Как стоял, так и стоит. Хоть на полу он, внутри вагона, а свет виден за несколько шагов. Того и жди, заметит противник.

Я поднялся по лесенке, смотрю — ребята, забыв всякие предосторожности, пустили из фонаря полный свет и даже мешок с него сбросили. А сами вглядываются в темноту, поджидая нас.

— Вот так полыхнуло, а? — вскричал смазчик. — Я и вас обоих там увидел. Ребята, чудаки, не верят, а вот, ей-богу, видел!

Старик сидел на полу и задумчиво рассматривал свою калошу, колупая ногтем дырки.

— Гасите фонарь, — сказал я, — да ложитесь. Чего же вы противнику светите?

Смазчик прикрыл фонарь мешком. А Малюга встал, поддел босой ногой калошу и поволочил ее за собой к борту.

— Ну как там? — спросил он, не глядя на меня. — Получилось?

— Отчего же, — говорю, — не получиться? Не в первый раз... Гасите свет.

И я спустился, чтобы идти к паровозу.

А Малюга, слышу, не отступается.

— Ты где, моряк? — тихо сказал он в темноту.

— Ну? — отозвался снизу матрос.

— Как оно там у вас получилось?

— А так, как по орехам обухом, — сказал матрос. — В яичницу.

— Это рельсы-то?

— Были, дядя, рельсы. А теперь свободный проход для пешего хождения. Ложись давай. Сейчас поедем в другой конец станции рельсы бить.

Малюга погасил фонарь. В вагоне затихло.

Мы с матросом вскочили на подножку паровоза.

В будке у машиниста горела на полу масляная коптилка. Тут же грудой были свалены разбитые в бою медные паровозные фонари.

— Давайте-ка задний ход.

— А куда маршрут? — справился машинист.

— Маршрут, — говорю, — за выходную стрелку, в поле.

Машинист помолчал. Потом без расспросов тронул рычаг. Мы поехали.

— А коптилку погасить бы надо, — сказал я машинисту. — Петлюровские гадины заметят огонь — из пулеметов саданут. Они близко, перед самой станцией.

— То есть как же это мне работать впотьмах, товарищ?

Машинист отнял руки от рычага, развел ими и опять схватился за рычаг.

— Я не могу без огня видеть, а вы пулеметами грозитесь!

— А все-таки, — говорю, — попробуйте без огня.

Тут машинист буркнул слово кочегару. Тот схватил тряпку и хлопнул ею по коптилке. Огонек погас.

Колеса выстукивали дробь на стрелках, поскрипывали на крутых переходах. Наконец покатились плавно.

— Проехали выходную, — сказал машинист.

— Ладно. Придержите ход.

Он дал тормоз. Матрос спрыгнул, я за ним. Мы подождали, пока бронепоезд отойдет саженей на полтораста — двести, и взорвали вторую стрелку, выходную.

Теперь станция была закрыта для врага. Чтобы подогнать поезда с войсками, ему придется сначала починить путь и поставить новые стрелки. Пехоту они, конечно, сумеют выгрузить и в поле — солдату спрыгнуть из вагона недолго, — ну а с лошадьми да с пушками в поле лучше и не начинать выгрузку. Перед Проскуровом все насыпи, да еще немалые: пойдут кувыркаться их пушки в канавы!

Правда, починить стрелки не очень большая работа. За полдня с этим делом можно справиться, если под руками есть запасные крестовины, перо и рельсы. Но пойди-ка найди сейчас в Проскурове этот материал! Железнодорожники еще днем получили распоряжение тяжелые части закопать в землю, а мелочь — гайки, болты, костыли и прочее — разбросать возле станции в траве.

* * *

Ровно через час после получения приказа я донес командиру бригады, что стрелки взорваны, а бронепоезд благополучно отошел в тыл, в указанное для ночлега место.

Мы с бронепоездом остановились на первом за Проскуровом разъезде. Здесь и была назначена нам ночевка, а комбриг со штабом расположился неподалеку от полустанка в деревне.

В темноте ночи поскрипывали обозы, разъезжаясь по проселочным дорогам. Иногда где-то совсем вблизи бренчали катившие мимо артиллерийские повозки со снарядами или доносилась глухая дробь копыт, когда мчались по проселку верховые. Но ничего этого я не видел: небо было обложено тучами — ни звезд, ни луны. Только из приказа я знал, что все это разноголосое движение направлено к единой цели, к позиции, и совершается по строгому плану — для предстоящего нам утром боя. Новая позиция была впереди, близ Проскурова, и сейчас там окапывалась наша пехота.

Мои бойцы уже спали, устроившись в вагоне кто как: матрос и смазчик лежали в обнимку, — должно быть, для тепла; железнодорожник-замковый покрылся крестьянской свиткой, которую догадался прихватить с собой в сундучке; племянник, в чем был, забился между ящиками; а сам Малюга, забрав себе все чехлы от орудия, расположился на них, как на постели, и даже подушку себе скатал из чехольчика для прицела.

Я назначил первую смену часовых от пулеметчиков и тоже стал укладываться. Разостлал шинель и присел на корточки, чтобы вытряхнуть из карманов обоймы патронов. С патронами в карманах не поспишь, все бока исколют! Опорожнил карманы, щупаю рукой, а там бумажки еще — одна, другая. Вот и пакет с сургучной печатью, совсем скомкался. Я вынул все бумаги и зажег фонарь, их рассматривая. «Надо будет командирскую сумку завести, — подумал я, — а то недолго и растерять приказы».

Ну, теперь спать!

Я потянулся к фонарю, чтобы задуть огонь, — вдруг, слышу, у самого вагона фыркнула и забренчала сбруей лошадь.

— Кто такой? — окликнул я, заглядывая через борт.

— Конный, — ответил голос из темноты, — из штаба.

— Пароль? — спросил я всадника, показав ему на всякий случай дуло винтовки.

Он назвал мне шепотом пароль и, в свою очередь, спросил отзыв.

Мы обменялись секретными словами и после этого уже продолжали разговор, как знакомые. Впрочем, разговор был короткий.

Он привез бумагу. Вот она:

«Командиру бронепоезда.

Представить подробные сведения об обстоятельствах ранения бывш. командира Богуша. Сообщить, кем и куда был эвакуирован раненый с места боя. По наведенным справкам, Богуш ни в одном из лазаретов бригады на излечении не состоит...»

Я так и обомлел. Как не состоит? Что такое?

Гляжу на подпись: «Начальник особого отдела».

Еще раз прочитал все.

Особый отдел... Потерялся Богуш... Ничего не понимаю!

Я вырвал чистый листок из записной книжки и сел писать сведения. Пишу, а у самого в голове одна мысль: «Где Богуш? Не сквозь землю же он провалился!» И живо представил себе, как я перевязал раненого, как мы все сообща проводили его к роще, а в это самое время из-за холмов показался санитарный обоз, и как потом мы, уже одни, побежали на бронепоезд и поехали дальше. А Богуш остался и сел в фуру...

«Сел?» Я напрягал память, чтобы припомнить, как он садился. «Санитары его взяли?.. Как будто нет — санитары в белом, а белое издалека видно, с поезда-то мы бы заметили. Значит, он сам взобрался в фуру. А вдруг... вдруг он махнул мимо фуры, да через дорогу, да в рощу, в кусты?..»

Я бросил писать и принялся будить храпевшего на весь вагон матроса. Он во сне забормотал что-то о скверной койке на корабле, но я потер ему уши, и он понял наконец, что он не у себя на миноносце, а на бронепоезде.

Матрос встал с ящиков, кряхтя и потирая бок.

— Слушай, Федорчук, — сказал я. — Ты сигнальщик, глаз у тебя острый. Говори сразу, не задумываясь: видел ты или не видел, как садился в санитарную фуру Богуш?

Матрос медленно приставил руку к подбородку и стал скрести его всеми пятью пальцами.

— Отвечай точно, Федорчук, без промаха, тут дело серьезное, — сказал я.

Матрос выпустил из пальцев подбородок и стал тереть лоб.

— Нет, — сказал он наконец, — так, чтобы в точности, чтобы сказать наверняка, не видал! — И матрос убрал руку со лба. — Мелко уже было, сам помнишь, мы уже порядком отъехали... А с чего это ты вдруг — ночью?

Я собрал свои бумаги и вместо ответа послал его спать. А сам взял под мышку зажженный фонарь и задал ходу в деревню, к штабу.

В особом отделе, у следователя, все разъяснилось: Богуш бежал к белым.

* * *

Измена!.. Мне опалило глаза это слово. Одна мысль о Богуше теперь вызывала отвращение, будто я сам был весь в грязи.

Мне хотелось помыть руки, и следователь показал мне умывальник и дал свое полотенце.

Помылся, но легче не стало...

На улице кромешная тьма. А фонарь в руке надо держать под шапкой. Где политотдел? Где Иван Лаврентьич?

Я на короткое время выпускал из-под шапки луч света, чтобы осмотреться. Хаты, хаты, все белые, все в зелени, все под камышовыми крышами — в незнакомом месте все хаты кажутся одинаковыми.

Какой-то встречный боец надоумил меня искать политотдел за колодцем.

Но вот и колодец-журавель, взмахнувший жердиной к самым звездам. А за колодцем те же хатки-близнецы!

Брожу и путаюсь по деревне, а меня, быть может, уже ищут на бронепоезде — мало ли, приказ...

Отчаявшись найти политотдел, я дал полный свет и помахал фонарем: кого-нибудь да привлечет мой сигнал.

И сразу, как из-под земли, вырос патрульный. Он грозно взял ружье на изготовку.

Держась на расстоянии, боец спросил: «Пропуск?» — и, получив ответ, принялся так меня отчитывать за игру фонарем, что я тут только сообразил, какую сделал оплошность: ведь поблизости противник! Пришлось, конечно, предъявить документы. По счастью, я носил в кармане старое красноармейское удостоверение — нового, как командир, еще не успел получить. Вот был бы конфуз!

Боец подвел меня к одной из калиток, впустил во дворик, засаженный цветами, и я ощупью добрался до порога хаты.

Окна ее были наглухо закрыты ставнями, но в дверь стучать не пришлось — она подалась без стука.

Я заглянул внутрь хаты, отыскивая взглядом бритую голову и рыжие усы начальника политотдела.

Дома! Вот удача.

Тут я распахнул дверь настежь и гаркнул:

— Разрешите войти?

Иван Лаврентьич сидел и беседовал с пожилым крестьянином, подстриженным в кружок, как видно хозяином дома. На столе горела свеча. Неторопливая беседа сопровождалась поскрипыванием напильника. Иван Лаврентьич, подостлав рабочий фартук, держал на коленях серп и направлял ему зубья.

В ответ на мой бравый доклад Иван Лаврентьич не спеша поднял глаза, осмотрел меня всего, будто в первый раз видел, и недовольно насупил брови:

— Застегнись!

Хватился я, а ворот гимнастерки и в самом деле нараспашку, словно я какой-нибудь гуляка... В жар меня бросило от такого сходства.

Иван Лаврентьич выждал, пока я торопясь нащупывал пуговицы. Потом кивнул на русскую печь:

— Фонарь вон туда, на шесток... Да фуражку убери с фонаря, не там ее носят. И причешись, пожалуйста. Нехорошо, товарищ Медников, ходить таким вахлаком. Если ты командир, так уж будь примерным...

Будто напильником обдирал меня Иван Лаврентьич, говоря такие слова. Никогда еще он не разговаривал со мной так.

«Это из-за побега Богуша. Не простит он мне ротозейства...»

— Садись, — сказал Иван Лаврентьич.

Я присел в сторонке у дверей. Больше Иван Лаврентьич не замечал меня. Казалось, он весь ушел в отделку серпа.

Крестьянин, умильно сложив руки на вышитой скатерти, глядел на эту работу.

Тут я и сам загляделся на то, как слесарит начальник политотдела. Ведь кузнец; как ни считай, а в кузнечном деле рука грубеет. А тут... какой же он мастер, Иван Лаврентьич! Как тонко доводит работу... Впору ювелиру!

Глядел я, глядел на мастерство, и вдруг медведем навалилась на сердце тоска... К инструменту хочу, за свою работу! Судорога прошла по моим рукам; еще немного, и я, наверное, отобрал бы у Ивана Лаврентьича и серп, и напильник... Но спохватился и что есть силы зажал кулак в кулаке.

— Добрый у вас напильничек... — прошептал крестьянин и осторожно перевел дыхание.

— Бархатный, — вмешался я. — Идет для чистовой отделки!

Голос мой дрогнул. Иван Лаврентьич посмотрел на меня и еще ниже склонился над работой.

— Бархатный! — воскликнул крестьянин, вконец очарованный. — Бачите, у майстера и на железе бархат!

Наконец Иван Лаврентьич вручил серп крестьянину.

— Отдай жинке. Теперь, брат ты мой, этим серпом она два урожая снимет. Так ей и скажи... Есть еще какая починка в хате? Нету?

Завернув свой инструмент в холстину, Иван Лаврентьич выслушал слова благодарности и проводил крестьянина до дверей. Потом закинул крючок на двери и туча тучей стал расхаживать по комнате.

Я только поеживался, глядя на него: «Ну и всыплет за Богуша!..»

А он молчит. Молчит и молчит...

У меня мелькнула мысль: «Надо улизнуть!», потом другая: «А как?» Я встал и степенно спросил, где телефон, чтобы позвонить по делу.

Иван Лаврентьич усмехнулся, как мне показалось, с презрением:

— Никому не сказался, видать?

И послал меня в соседнюю хату.

Я позвонил в оперативное отделение штаба, чтобы знали, где меня найти в случае, если будет бронепоезду приказ.

А потом, на дворе, я забрался в цветочный куст и стал нюхать мальву. Как хорошо пахнут цветы! Теперь мне и думать не хотелось о каком-то там Богуше. Так бы вот стоял и стоял у цветка, а тем временем, глядишь, приказ подоспел бы из штаба... И с легким сердцем — в бой!

А какое небо над головой!.. Какие крупные, отборные звезды — такие же, как здешние плоды.

Однако сколько же можно стоять на дворе!.. Эх, была не была! Я крякнул для бодрости и вернулся в хату к начальнику политотдела.

Он все еще ходил по комнате и даже не взглянул на меня. Я увидел, что Иван Лаврентьич помрачнел еще больше.

Я сел тихонько, стараясь не привлекать его внимания...

И вот состоялся разговор.

Только заговорил Иван Лаврентьич совсем не о том, чего я ожидал.

— Я видел, — сказал Иван Лаврентьич, — твои завидующие глаза, Медников; видел, как растревожил тебя мой напильник.

Я так и вспыхнул от неожиданности.

— Извините, Иван Лаврентьич... — забормотал я. — К делу меня своему потянуло. Извините, глупость...

— Да какая же это глупость, неразумная ты голова! — сказал Иван Лаврентьич и остановился передо мной. — Голоса своей души не узнал? Душа рабочего в тебе говорит, а ты, что же, отрекаешься?

Теперь я окончательно смутился.

А он продолжал говорить простым своим голосом, от которого всегда веяло таким теплом. Но сейчас в его словах звучали гнев и горечь:

— Отлучен наш рабочий класс от своего инструмента, Илья! Вот тебе и душа твоя правду сказала; стосковались мы все — кто по верстаку, кто по горну — ох стосковались! Это такая тоска, Илья, — хуже голода, хуже жажды...

— Правда, Иван Лаврентьич, правда...

— Ты помнишь ленинский декрет о мире?

Как не помнить! По всему Петрограду белели листы с декретом. На нашем заводе красная гвардия их расклеивала; как пришли после взятия Зимнего — винтовки в сторону и... Увлекшись, я стал делиться с Иваном Лаврентьичем воспоминаниями, но он перебил меня:

— Нам нужен мир, но, чтобы отстоять его, мы должны быть сильными...

Он сидел у стола и, поплевывая на пальцы, направлял фитиль у свечи, которая сильно нагорела. Помолчал и твердо выговорил:

— И бдительными.

Он усадил меня рядом с собой.

— Сначала о Богуше... — начал разговор Иван Лаврентьич.

Я соскочил со скамейки:

— Уничтожу собаку! Только бы встретить... Спать не буду, все силы положу... Изловлю гадину!

— Сразу и слов фонтан... Ишь ты, водопроводчик!.. Помолчи-ка, я тебе слова, еще не давал. Уничтожить изменника — это само собой; не твоя пуля, так другая для такого Богуша у нас найдется. А сейчас я хочу, чтобы из этого случая ты сделал правильный вывод.

— Но что же еще от меня требуется?

Иван Лаврентьич напомнил мне мои ночные пререкания по телефону с Теслером, когда я так внезапно попал в командиры.

— Неправильно, товарищ Медников, ты реагировал на приказ, — сказал Иван Лаврентьич. — Не ожидал от тебя. Какое имеешь право отказываться? Разве это праздная выдумка комбрига? Или моя?.. Это приказ революции. Понял? Революция поставила тебя на бронепоезд!

Он встал, суровый и торжественный. И я поднялся вслед за ним и стоял не двигаясь, с замирающим сердцем.

— Понимаешь, Медников, кто ты теперь? Без таких, как ты, красных офицеров наша Рабоче-Крестьянская Армия существовать не может...

Я запротестовал. Никак я не мог признать себя красным офицером. Если бы еще по саперному делу...

— Ну вот... — развел руками Иван Лаврентьич. — Вот твоя дисциплина... Дунул — и нет ее!

Уже на рассвете, когда закурились дымки над трубами хат и заскрипел, подавая воду говорливым хозяйкам, журавель, я вышел от Ивана Лаврентьича на улицу села.

...Наутро, когда дежуривший по бронепоезду Панкратов построил всех бойцов на поверку, я вышел к команде и сказал краткую речь.

Крики негодования раздались из шеренги, как только бойцы услышали про измену Богуша.

Потом все смолкли.

— Прошу слова, — сказал в общей тишине рослый железнодорожник с синими кантами, наш замковый.

— Говорите, — сказал я.

Железнодорожник громко плюнул перед собой и ткнул носком сапога в песок:

— Вот мое слово. Больше об этом гаде и говорить нечего!

Слово взял Федорчук.

— Что ж, — сказал матрос, — одним паршивым псом стало больше... Так ведь нам не поштучно их травить. Так и так приходится бить всей стаей!..

— Верно! — дружно поддержали матроса бойцы. — Вот правильно!

Один только смазчик при известии об улизнувшем изменнике весь переменился в лице и стал требовать, чтобы я, ни минуты не задерживаясь, не дожидаясь приказа, вел бронепоезд полным ходом на позицию.

— Изловлю собаку, сам-один с винтовкой проберусь к белым гадам... вот посмотришь! — твердил он, все больше горячась.

Бойцы с тревогой поглядывали на смазчика. Вся команда уже знала о его тяжелой болезни, и теперь каждый считал личным своим долгом оберегать товарища от всего, что могло бы ему повредить. А сейчас человек так разволновался, что дальше некуда...

Но тут неожиданно развеселил всех каменотес.

Старик по свистку дежурного первым вышел на поверку и с тех пор за все время беседы не проронил ни слова, только слушал. И вдруг он выскочил из шеренги и хлопнул себя по карманам.

— Та вин же, подлюга, кочергу у меня унес! — гневно вскричал старик и, покачав головой, добавил сокрушенно: — От-то я горазд рот раззявив — хочь колесами идь!..

Все бойцы, а смазчик первый, ответили дружным хохотом.

Глава пятая

В этот день мне впервые пришлось вести бронепоезд в бой.

Петлюровцы с утра не давали о себе знать. Видно, заняв Проскуров, они делали перегруппировку сил и подтягивали резервы, чтобы снова обрушиться на нас.

Комбриг послал разведку, а бронепоезду приказал выдвинуться и пощупать противника — обстрелять район станции.

Мы двинулись. Между разъездом, где мы ночевали, и Проскуровом места холмистые, пересеченные балками, железная дорога поворачивает здесь то вправо, то влево. Куда ни глянешь — глаз упирается то в песчаный откос, то в зеленые террасы холмов. Пришлось мне останавливать бронепоезд, карабкаться на холмы и оттуда осматривать местность в бинокль. «Лучше уж помедлю, — решил я про себя, — но зато выберу позицию как следует!» Иные места мне казались подходящими, да только с этих мест противник не был виден... Наконец я рассмотрел на горизонте знакомую серую башню водокачки. Но самый город еще был заслонен от нас холмами. Да и водокачку я видел не всю, а только самую ее верхушку.

Я еще продвинул бронепоезд к станции, еще, и наконец холмы расступились в стороны. Вон и Проскуров.

Но только вышли мы на открытое место, как грохнули орудия... Нас забросало землей и осколками.

Еле успел машинист оттянуть вагоны обратно за холмы.

— Здорово работают!.. — сразу же заговорили все в вагоне, когда мы очутились опять за укрытием. Мы смеялись, стряхивали землю с шапок, с плеч, с рукавов. Каждый был рад, что цел остался.

— Да, отсюда не высунешься... — сказал матрос и покосился на меня. — У них это место уже, будь здоров, пристреляно!

Ничего не оставалось делать. Надо было приладиться так, чтобы стрелять перекидным огнем, через холмы.

Я велел Малюге заложить снаряд. Отошел от орудия, чтобы не мешать ему, а сам смотрю, как он возьмется за дело: ведь противник-то не виден!

А каменотес ничуть этим не смутился. Он наставил прицел на самую верхушку водокачки и давай гвоздить.

Неладно, вижу, делает: ствол пушки у него совсем в небо уперся, высоко снаряды идут, явно на перелет. И разрывов не видно: если бы хоть один снаряд угодил в станцию или упал поблизости, так мы бы уж наверняка целое облако дыма увидели, — взметнуло бы дым по самую крышку водокачки!

Нагляделся я еще в первом бою, какие разрывы у шестидюймового снаряда...

Ни черта, вижу, не стоит наша работа. Зло меня берет, а поправить ничего не могу. Как без рук! А каменотес все гвоздит да гвоздит без оглядки. Пламя хлещет меня по глазам, в ушах гудит. Стою я позади, у борта, и под грохот орудия считаю выстрелы. Отсчитываю каждый со злостью: «Седьмой... восьмой... девятый...»

«Как же, — думаю, — быть? Ведь не то делает, совсем не то. А что надо? Что надо-то?»

— Сто-ой!.. — бросился я к каменотесу на двенадцатом выстреле. — Отставить стрельбу.

Каменотес даже попятился от неожиданности и убрал руку с прицела. А племянник его как вкопанный остановился у лотка со снарядом в руках. Скользкий стальной двухпудовик чуть не выскочил у него из рук, парень кряхтя наклонился и опустил снаряд на пол.

Матрос, смазчик, рослый железнодорожник — все повернулись ко мне.

С минуту еще лязгал и дребезжал буферами раскачавшийся от выстрелов вагон, потом стало совсем тихо.

— Вслепую, отец, стреляешь, — сказал я. — Желтозадым на потеху... Наблюдательный пункт нужен!

— А где же это у нас наблюдатель? — Малюга прищурился на меня из-под своей соломенной шляпы и усмехнулся.

Кровь бросилась мне в лицо... Я сжал кулаки.

Малюга в смущении стал пятиться от меня, но я уже овладел собой.

Не глядя ни на кого, я отбежал в угол вагона, где среди всякого хлама валялись телефонные аппараты, пучки спутанного провода, лопаты, топоры.

— А ну-ка, помоги мне! — подозвал я матроса. — Надо телефонную линию проложить.

Матрос присел возле меня и начал копаться в проволоке.

— Эх, не обучен я этому делу, — бормотал он. — Концы да концы, а как их свяжешь? Морским узлом, пожалуй, и не годится... Эй, фуражки с молоточками! — крикнул он, обернувшись к нашим железнодорожникам. — Может, вы в этом деле кумекаете?

Подошли оба железнодорожника, замковый и смазчик, но и они, как Федорчук, не знали, с какой стороны подступиться к аппаратам. Смазчик полез было в провода, но тут же запутался в них с руками и ногами, как в тенетах, и долго отстегивал узелки проводов от пуговиц и раскручивал петли с рваных, в заплатах сапог.

Я стоял, не зная, что делать.

«Тьфу ты, черт, ведь был же на бронепоезде телеграфист — этот, с желтыми кантами... Так негодяй Богуш прогнал его!»

— Товарищ командир! — вдруг услышал я голос с насыпи. Гляжу, около паровоза стоят два наших красноармейца-пулеметчика. Воду пьют из тендера, присасываясь к водомерным краникам.

— Ну, чего вам? — отозвался я.

Один из красноармейцев подбежал к вагону, румяный, с бровями подковкой, и я сразу узнал в нем Никифора, того самого, который вчера первый открыл огонь по петлюровцам.

— Вы телефонистов спрашиваете? — сказал он, стряхивая воду с гимнастерки. — У нас в команде имеются.

— Телефонист?.. Давай его скорее сюда!

Оба красноармейца проворно влезли в вагон.

— Вот они, телефонисты, — сказали они, став рядом.

— Даже двое? Вот здорово! Ну, беритесь, ребята, за дело, тут каждая минута дорога.

Красноармейцы бросились в угол вагона, разрыли, перекидали в четыре руки весь хлам и под старыми, порыжевшими пучками проводов отыскали телефонную катушку. Они покувыркали ее по полу, осмотрели со всех сторон. Попробовали на ощупь блестящий просмоленный провод.

— Хорош! — сказали они в один голос. — Будет действовать!

И сразу же начали прокладывать линию. Один телефонист спрыгнул в канаву у рельсов и установил аппарат. Возле аппарата он воткнул в землю штык от винтовки, к штыку прикрутил обрезок провода и соединил его с аппаратом. А землю вокруг штыка полил водой, как цветок поливают: это чтобы сухая земля стала проводником электричества.

— Есть, — кричит, — заземление!

А в это время Никифор, отдав конец провода с катушки товарищу, вскарабкался по откосу на холм. Катушку он взял на ремень, перекинул ее за спину, как сумку. На локоть поддел второй телефонный аппарат.

Я выпрыгнул из вагона и побежал вслед за ним.

— Куда линию? — спросил Никифор, оборачиваясь ко мне.

Я указал ему на два деревца. Деревья были высокие, ветвистые и сразу бросились мне в глаза.

До них было всего с полверсты.

«Только как же перебежать туда? Местность открытая...» Но не успел я прикинуть дорогу, как Никифор, прихлопнув на голове свою фуражку, бросился к деревьям напрямик.

— Стой! — я поймал его сзади за пояс. — Не видишь — башня? А если у них там наблюдатель?

Никифор попятился и сразу присел на корточки.

— А я и не заметил, что башня, — сказал он, смутившись. — Тогда в обход надо, по-за холмами.

И он, вобрав голову в плечи, пустился выписывать лабиринты, пробираясь к деревьям по складкам местности. Катушка у него за спиной застрекотала, как швейная машинка. Виток за витком ложился на землю черный провод и стрункой вытягивался в траве.

Я тоже побежал, согнувшись в три погибели и совсем припадая к земле в открытых местах. «Ну, — думаю, — если нас обнаружат с башни, сразу разнесут деревья в щепки, и тогда прощай весь мой план!»

Но все обошлось благополучно. Когда я, запыхавшись, подбежал к деревьям, линия была уже готова. Никифор сидел, сложив ноги калачиком, и подкручивал отверткой винты на своем аппарате. Я прислушался. Все было тихо; радостно сознавать, что бросок удался. Но главное еще впереди... Однако здорово же я осмелел: сразу в артиллерийские наблюдатели! А что было делать? Рискуй. Как говорится — пан или пропал...

Я выбрал дерево повыше — это был клен — и начал взбираться. Лез тихо, точно кошка, прячась за ствол и боясь пошевелить ветку. Ползу все выше, выше. Вот уже открылась вся целиком башня водокачки. Вот и крыша вокзала, и знакомые белые трубы над крышей... Я выбрал надежный сук, подтянулся к нему на руках и сел. Осторожно раздвинул ветки, отщипнул несколько листочков, которые мешали смотреть, и выглянул.

Станция была как на ладони. Только отсюда она казалась маленькой, словно вся съежилась. Сколько же до нее верст?.. Я осторожно вытянул вперед руку и поставил перед собой торчком большой палец. Это наш саперный дальномер.

Когда нужно определить расстояние, наводишь большой палец на какой-нибудь предмет определенной высоты (лучше всего на дерево: каждому из нас примерно известно, какой вышины бывает рослая сосна или тополь). Наводишь и смотришь: если, к примеру, тополь, на который ты нацелился, кажется тебе с палец ростом — значит, до него примерно сто саженей; если вдвое меньше пальца — значит, двести саженей; если только с ноготь — расстояние четыреста саженей. А уж если меньше ногтя — версты.

Удобная эта мерка, всегда при тебе. И расстояние довольно верно показывает. Только ноготь на большом пальце должен быть всегда одинаковой длины. Когда я служил в саперах, я постоянно об этом ногте заботился.

Сейчас мой дальномер показал мне две с половиной версты.

Я навел потихоньку бинокль и сразу увидел, что станция не пуста. За ночь там появились какие-то серые вагоны.

— Ах вы, гадюки!.. Уж и поезда на станцию привели. Значит, починили мои стрелки...

Посмотрел я с дерева вниз, нашел глазами красноармейца. Он сидел по-прежнему в траве и нажимал пальцем на кнопку аппарата, проверяя вызов-зуммер.

— Телефонист, — шепнул я.

Не слышит.

— Телефонист! — позвал я громче. — Никифор!

Красноармеец быстро вскинул голову, привстал.

— Есть, товарищ командир, — отозвался он, — связь действует.

— Вызовите бронепоезд. Во-первых, скажите, чтобы матрос сел к аппарату и не отходил. Во-вторых...

Красноармеец ждал, что сказать «во-вторых».

— Скажите, чтобы навели пушку для обстрела вокзала. Дистанция...

Тут я запнулся. Как же это сказать? Расстояние-то я примерно знаю — около двух с половиной верст. Но ведь на пушке не версты, а деления... Сколько же это делений?

— Товарищ телефонист, — начал я опять.

Красноармеец смотрел мне в рот.

— Ну, спросите их, с каких делений стреляла пушка в последний раз! — крикнул я и вытер рукавом вспотевший лоб.

Красноармеец наклонился к трубке и заговорил, прикрывая сбоку рот ладонью. Потом он поднял голову и доложил:

— Матрос у телефона, товарищ командир. Стреляли, говорит, с восьмидесяти трех делений, только вы приказали отставить.

— Так, — я устроился поплотнее на суку. — Слушать мою команду!

— «Слушать мою команду!» — повторил красноармеец в телефон.

— Для проверки — восемьдесят три деления. Огонь!

— «Для проверки — восемьдесят три деления. Огонь!» — крикнул красноармеец, припав к телефону.

В стороне, где стоял бронепоезд, бухнуло. Я невольно обернулся на звук, но ничего не увидел. Бронепоезд был закрыт от меня холмами. Я разглядел только жидкий дымок паровоза.

Шелестя, как ракета, пошел снаряд. Слышно было, как он выписывал высоко в воздухе огромную невидимую дугу. Потом шелест начал спадать, потом стало совсем тихо. Прошла секунда, вторая... Затаив дыхание, я смотрел в бинокль.

Рвануло... наконец-то... Далекой искрой блеснуло пламя, и по земле покатился густой клуб дыма. Но где же это? Далеко, совсем за станцией, в поле...

Так вот, значит, куда гвоздил каменотес, чтоб ему... А мне как взять? Какой же тут прицел должен быть, чтобы по станции?.. Ясно, что надо убавить. И здорово убавить. Восемьдесят три деления, восемьдесят три... Убавлю-ка на половину — что оно получится? Восемьдесят три на два...

— Прицел сорок, — скомандовал я. — Для проверки!

— Для проверки. Сорок! — повторил красноармеец в телефон.

Снаряд пошел — и взметнул землю уже по эту сторону станции.

— Недолет! — крикнул я, повеселев. — Что-то, видно, начинает получаться. А ну, прибавим делений...

— Сколько прибавить? — Красноармеец задержал трубку.

— Валяй для ровного счета полсотни!

— Пятьдесят делений, — передал телефонист.

Гаубица бухнула.

Я стал считать секунды, быстро прикидывая на глаз, куда может упасть снаряд.

— Есть!

В облаке дыма взлетел к небу длинный решетчатый столб. Взлетел, перекувырнулся в воздухе и рухнул на землю.

— Попали! — взревел я. — Семафор срезали, гляди!

— Да мне не видать отсюда, товарищ командир, — жалобно отозвался красноармеец, вытягивая шею и приплясывая на цыпочках.

Верно, я сгоряча и не сообразил, что ему снизу не видно.

— Давай, давай, Никифор! — замахал я руками. — Сейчас прямо по ихнему поезду хватанем... Пятьдесят пять!

Красноармеец кинулся к аппарату:

— Пятьдесят пять делений!

«Пятьдесят пять, пятьдесят пять, — повторял я про себя. — Не уйдешь, проклятый... пятьдесят пять!»

Я уже и в бинокль не смотрел. Не до бинокля тут!

Бронепоезд выстрелил. Раз, два, три, четыре... да ну! От нетерпения я даже топнул ногой по суку.

И следом за мной словно кто-то огромный топнул по путям станции. Как брызги, взлетели шпалы, обломки рельсов, дым, земля, пламя.

— Попадание! — Я даже привскочил на месте. — Пятьдесят пять, беглый огонь!

Но тут в воздухе поднялся такой свист и так загремело кругом, что в первую минуту и не сообразил, что за грохот, откуда.

Над верхушкой дерева что-то треснуло, меня обдало едким дымом и осыпало листьями. Фуражка сорвалась с головы и полетела вниз, прыгая по веткам.

Шрапнелью хватило...

— Товарищ командир! Товарищ... — вдруг расслышал я сквозь свист и грохот встревоженный голос красноармейца. Я перевесился через ветку, глянул вниз.

Телефонист махал мне трубкой.

— Наши передают, держаться невозможно... Белый снарядами засыпал!

— Ладно, — кричу, — сейчас! А почему замолчали? Где беглый огонь? Кричи, чтоб били из пушки! Пятьдесят пять!

— Пятьдесят пять, — эхом донесся ко мне голос красноармейца. — Пятьдесят пять...

А свист кругом не прекращался, точно в воздухе справа, слева и над головой стегали длинными бичами. Это свистели, пролетая быстрой очередью, трехдюймовые снаряды из скорострельных пушек.

Бьют гады по нашему бронепоезду. Со всех сторон взялись за него!

Но как же они его нащупали? Ведь он стоит в укрытии, запрятан, как в яме...

Я подкрутил бинокль и, напрягая глаза, посмотрел в сторону Проскурова. Что такое?.. На станции все как было. Даже поезд с серыми вагонами стоит себе у платформы как ни в чем не бывало. Стоит паршивец! Значит, я мимо взял с пятидесяти пяти делений. Эх, надо бы взять пятьдесят восемь или шестьдесят. Как раз оказалось бы впору!

— Товарищ командир! — крикнул красноармеец у телефона. — Не могу ваше приказание передать. — Он кинул трубку на аппарат и вскочил на ноги. — Связь перебита. Надо бежать чинить!

Телефонист словно разбудил меня своим голосом. Я сразу понял: нельзя медлить ни минуты, надо снимать бронепоезд с позиции!

— Отведите бронепоезд! — крикнул я. — Беги, передай машинисту: убраться на полверсты назад!

Красноармеец пустился во весь дух исполнять мое приказание, а я стал слезать с дерева.

На прощание я в последний раз посмотрел в ту сторону, откуда летели на нас снаряды. Там что-то переменилось... Но в чем перемена? А, вот оно что! Серый поезд двинулся вперед. Виднее его стало. Какой-то куцый поезд — всего три-четыре вагона... Что это — товарный, воинский?

А поезд на станции словно подмигнул мне в ответ, блеснул на солнце окном. И еще раз блеснул, и еще. Будто дразнит!

Я смотрел в бинокль не отрываясь.

Опять блеснуло... Да нет, это не окно... Это с поезда стреляют: блеснет — и грохнет, блеснет — и грохнет... Бронепоезд! Вот, значит, какие серые вагончики выкатили на линию. Должно быть, из-за границы пригнали. Так, так... Ну что ж, встретимся на рельсах, познакомимся...

Я стал рассматривать бронепоезд. Смотрю, смотрю, ничего не хочу пропустить. Вон — башенки... с пушками, а другие поменьше — те, конечно, с пулеметами. И весь поезд обтянут броней по самые колеса и еще того ниже. Точно в юбках вагоны. Эх, вот нам бы такой броневичок!

Вздохнул я даже...

Перед самым поездом на путях копошились какие-то люди. Я догадался, что чинят путь. Ага, это после наших снарядов. Ну поработай, поработай, это тебе только задаток для первого знакомства!

Я соскочил с дерева и поискал в траве свою фуражку. «Вот она! Ух ты, какая дыра в ней! Удивительно, как это меня не царапнуло!»

Отключив от провода телефонный аппарат и подхватив его, я пошел разыскивать своих.

* * *

Только успел я отойти от деревьев и повернуть в тыл, как навстречу мне показалась наша пехота. Бойцы, побрякивая котелками и снаряжением, пробирались между холмами. У каждого на фуражке алела ленточка. Были красные ленточки и на груди, а у иных и на винтовках.

В первую минуту я заметил только небольшую группу красноармейцев, не больше отделения. Но, пройдя несколько шагов, увидел в стороне от первой новую группу бойцов, потом еще группу, еще. Что ни холм, то кучка красноармейцев в траве.

И по эту и по ту сторону железной дороги не спеша двигались по направлению к Проскурову батальоны нашей пехоты.

— Здорово, товарищи, — сказал я, поравнявшись с отделением красноармейцев.

— Здоров, здоров, — ответили бойцы и, быстро оглядев меня всего, кивнули на мой бинокль и телефонный аппарат под мышкой: — Из артиллеристов? Ну как там буржуяки — поднес им к завтраку горячего кофею?

Я заломил свою простреленную фуражку набекрень.

— А ничего, — говорю, — малость угостили их.

И, разминувшись с пехотинцами, я пошел своей дорогой.

«Повозятся теперь буржуяки с починкой пути, хоть недаром мы постреляли. Полдня-то уж прокопаются». Но сейчас же я подумал: «А что, если на станции совсем пустяковое разрушение?.. А у них ведь бронепоезд!» Я так и замер на месте. «Если только бронепоезд покатит вперед — пропал наш вагон с гаубицей, все пропало. Ведь наши там ничего еще не знают о бронепоезде, не ждут нападения!»

И я кинулся бежать напрямик через холмы, не обращая внимания на шрапнели, которые все еще высвистывали в воздухе. Только пробежав шагов триста, я присел, чтобы немного отдышаться (аппарат был тяжелый, точно колода, и мешал бежать).

«Ну чего прежде времени тревожиться? — твердил я про себя. — Снаряды у нас основательные, по два с половиной пуда весом, одной только взрывчатой начинки по крайней мере полпуда. Ведь это все равно что большой фугас! А я таких фугасов две штуки им вкатил на станцию... Часа три-четыре наверняка провозятся там с ремонтом, это уж самое малое!»

Но как бы то ни было, я спешил вовсю. Ведь неизвестно даже, что стало с моим бронепоездом после этой дьявольской бомбардировки. Сможем ли мы хотя бы и через три-четыре часа принять бой, если налетит бронепоезд?

Наконец я добрался до железной дороги.

Нельзя было даже узнать места, где только что стоял наш поезд. Телеграфные столбы торчали вкривь и вкось, верхушки их были расколоты снарядами в щепы. Два или три столба, подкошенные снарядами, лежали поперек пути. Шпалы, рельсы — все было заброшено землей.

Вот оно — поле боя... А ребята мои молодцы, геройски держались!

Я спустился немного по откосу и посмотрел вдоль пути в ту сторону, куда ушел наш поезд. Но ничего не увидел за поворотом дороги.

А снаряды все еще летели и летели от Проскурова. Ясно было, что петлюровцы не теряют из виду наш поезд, сыплют ему вдогонку снаряд за снарядом через холмы.

Но как же это они его все время держат на прицеле?

Я вбежал на высокий холм и все понял.

Вдали я увидел наш поезд. Вернее сказать, не поезд, а целую косу серого дыма, поднимающегося из трубы паровоза. И над самым дымом, как белые хлопья в воздухе, — шрапнельные разрывы.

Да что он, машинист, с ума спятил, что ли? Зачем столько дыма распустил! Ведь как раз по этому дыму и бьют вражеские артиллеристы!.. Вот разиня — катит, словно с классными вагонами из Малого Ярославца в Москву.

И вдруг паровоз перестал дымить.

Наконец-то! Догадался машинист, что он на позиции.

Почти сразу же вслед за этим и стрельба утихла.

Тут только я увидел, как далеко до поезда. Вместо того чтобы отойти на полверсты, он вон куда махнул — в пору в бинокль его разглядывать!

Я передохнул и побежал к поезду напрямик.

Ноги подкашивались у меня, когда я влез наконец к своим. Рубаха на мне вся взмокла, по спине, по груди текло, волосы прямо выжимать пришлось. Ведь версты три или четыре отмахал я через холмы — то вверх, то вниз, да еще с аппаратом под мышкой.

В вагоне не было ни души. Только двое пулеметчиков стояли часовыми на пути по обе стороны вагона.

Я сел на железный пол и прислонился к борту. Потом, отдышавшись, начал стягивать с себя мокрую рубаху. В эту минуту в вагон по лесенке поднялся матрос. На нем был бушлат внакидку и бескозырка на затылке. Он остановился передо мной, отшвырнул ногой какую-то тряпицу и быстро заговорил:

— Этого самоварщика за борт надо, списать долой! Чего сифонил, почему поддувало не прикрыл? Что, так не доехали бы?

Матрос плюнул в сторону, помолчал.

— Это ты про машиниста, что ли? — сказал я, стянув наконец с себя прилипшую к телу рубаху.

— Какой он машинист? Швабра! Списать такого...

— Товарищ Федорчук, без крику! — остановил я матроса. — Машинист да машинист... А ты где был, а все остальные? Или не ваше дело последить, как поезд идет?

Матрос поморщился и отвернулся.

— Да послушай меня, командир, — сказал он с досадой. — Этот самоварщик, еще когда на позиции стояли, открыл поддувало. А с поддувалом и свой рот разявил... Ну а нам в бою разве до того было, чтобы на паровозную трубу глядеть? Видел бы ты, как месил нас белый гад снарядами...

— Кто же все-таки догадался прикрыть дым?

— Сам он, — матрос кивнул на паровоз. — Опомнился спустя время...

— Понятно, — сказал я. — Объявляю митинг закрытым. Вперед наука будет. Люди как? Все целы?

Матрос махнул рукой.

— Где там целы... Двоих подстрелили.

— Как подстрелили? Убиты? Кто?

— Да нет, не убиты. Телефонист ранен...

— Который телефонист? Их двое. Ну?

— А тот, что при нас был, Гавриков. Ваш-то, Никифор Левченко, целый прибежал.

— Гавриков... — Я припоминал его лицо. — А еще кто?

Федорчук как будто не слышал вопроса. Он круто повернулся, чтобы идти прочь из вагона, и у него распахнулся бушлат. Матрос быстро собрал полы, но я успел заметить, что правая рука у него на перевязи.

— Что это у тебя? И ты ранен?

— Пустяковина. — Матрос нетерпеливо дернул плечом. — Осколок. Сам вырвал, зубами.

Он облокотился здоровой рукой на борт и задумался, глядя в поле. Да вдруг как трахнет кулаком по железной стенке:

— Ни за что пропал человек...

Я почувствовал неладное.

— Да где, черт возьми, все люди, где команда?

— В пулеметном вагоне, — медленно проговорил матрос. — Васюка отхаживают, смазчика... Да только не выжить ему. В грудь его шлепнуло...

Матрос спрыгнул на землю.

Я схватил свою рубашку и побежал вслед за ним. Не помню, как я надел рубашку...

* * *

Раненые были в пулеметном вагоне. Они лежали накрытые шинелями. Вокруг них собралась почти вся команда. Малюга мочил бинты в ведре и прикладывал обоим раненым на голову.

— Холодом — первое лечение, — говорил он между делом. — Мокрая тряпка жар и болезнь завсегда вытягивает. А вот ежели бы глины с болота достать — еще бы лучше...

Увидев меня, все посторонились. А каменотес бросил бинт в ведро и посмотрел на меня выжидающе, как будто хотел спросить: «Ну что ты, командир, теперь делать прикажешь?»

Я присел на корточки возле раненых и сказал:

— Потерпите маленько, товарищи, мы сейчас в лазарет вас доставим. Там и койки удобные будут, и белье чистое, и доктор...

— Спасибо, товарищ командир, — ответил, чуть улыбнувшись, телефонист.

А смазчик молчал. Лицо у него было темное от жара, глаза полузакрыты. Видно, плохо было ему. Мне показалось, что Васюк никого вокруг не видит и не слышит. Но вдруг он приподнял голову и зашевелил запекшимися губами.

— Матвей Иванович, ты здесь? — позвал он матроса. — Подойти поближе... Матвей Иванович, скажи правду: выживу?

— А чего ж тебе не выжить? — сказал матрос громко. — И выживешь, и опять тебя к правилу поставят, ежели только захочешь. А не захочешь — командир другое дело даст. Нам с тобой помирать еще никак не время. Делов много...

Я поднялся и тихонько вышел из вагона.

У окна паровозной будки сидел машинист.

— Больше чтоб не сифонить. Как хотите управляйтесь, но в другой раз чтоб не было дыму! — сказал я ему.

Машинист растерянно закивал и сразу убрал голову в будку. Надо было, не задерживаясь, доставить раненых в тыл и сдать в лазарет бригады. Да и по времени пора было уходить: каждую минуту мог прорваться сюда бронепоезд из Проскурова.

Я подумал, не разрушить ли за собой путь. Так и подмывало меня подсунуть под рельсы пироксилин и отрубить дорогу вражескому поезду. Но я воздержался: вытребуют нас на позицию, так самим и придется починять путь. Намаешься.

Но что-то все-таки надо было сделать с рельсами... Развинтить болты на рельсах — вот что! Этого вполне достаточно.

Я выслал вперед несколько человек из команды с инструментом (инструмент на паровозе взял), и ребята под руководством нашего железнодорожного слесаря, замкового, в пять минут сделали дорогу для белогвардейцев непроезжей. А отвинченные болты, гайки и другие крепления рельсов взяли с собой, чтобы, когда потребуется, все поставить на место.

Все сели в вагон.

— На полный ход, назад! — махнул я машинисту.

Поезд тронулся почти без дыма.

Глава шестая

Погиб наш смазчик, наш кок и правильный, товарищ Васюк.

Тяжело раненный в грудь, он не протянул и до лазарета. В лазарет, на койку, доктор принял только телефониста.

Похоронили мы смазчика в поле, у полотна железной дороги. К могиле его привалили камень и помазали камень черной краской из его же баночки — больше нам нечем было отметить могилу товарища. Дали залп из винтовок и снова двинулись вперед, ожидая приказаний. Гул орудий, доносившийся от Проскурова, показывал, что там уже завязалось дело не на шутку.

И верно: едва только мы вернулись с бронепоездом на наше прежнее место и только-только успели разгородить путь от загромоздивших его телеграфных столбов, как нас уже опять ввели в бой. На этот раз приказание нам привез конный ординарец комбрига. «Изготовиться к стрельбе, — писал комбриг на клочке бумаги. — Отражать орудийным огнем пехоту противника в случае ее появления со стороны Проскурова».

— Ох и сумрачен комбриг, — шепнул мне ординарец, покачав головой.

— А что такое?

— Телеграмма получена вот только что. От армии командующего, из Киева... Любой ценой, говорит, а чтобы дальше Петлюре да гайдамакам ходу не было. Чтобы как отрублено!.. А где у нас, если разобраться, сила?

Ординарец тянулся поговорить со мной, и я видел, что не от праздности. В такие минуты люди пустых слов не говорят... Но мне было не до этого.

— Езжайте, езжайте, — заторопил я его, обрывая разговор. — Вот вам расписка, езжайте!

Ординарец уехал.

Я вскарабкался по откосу на холм и окинул взглядом знакомую уже долину перед городом. За какой-нибудь час тут все переменилось. Дым стлался над полем, всюду рвались снаряды, стучали невидимые пулеметы, и от непрерывного потока пуль казалось, что в воздухе звенят, лопаются и снова звенят перетянутые струны...

Вправо и влево от меня, по обе стороны железной дороги, лежали с винтовками наши бойцы. Цепь их растянулась по гребням холмов.

Все посматривали в сторону Проскурова. Некоторые красноармейцы переползали с места на место, забираясь за камни и бугорки. Другие сами устраивали себе укрытие от вражеских пуль: не поднимая головы, они вырубали под собой дерн маленькими лопатками и из дерна складывали кучки — брустверы.

Я увидел на многих бойцах свежие, наскоро сделанные и сочащиеся кровью белые повязки.

«Уже побывали в атаке... — догадался я. — Не вышло, значит, Проскуров остался у врага... А теперь будет еще атака, да не одна».

Я крикнул с холма вниз Малюге, чтобы он приготовился к бою.

Артиллерист принял команду и в знак этого помахал мне своей шляпой.

Сверху я видел весь наш поезд, до мелочей, увидел даже нагар в широкой паровозной трубе. Держит теперь машинист порядок, не дымит.

Услышав мою команду, из полувагона выскочил Никифор с телефонным аппаратом.

— Туда же линию, к наблюдательному? — спросил он, разбирая провода.

Глянул я... А где же деревья, где клен?

В полуверсте от меня, на месте рослых ветвистых деревьев, торчали только расщепленные колоды, и вся земля вокруг была изрыта снарядами. Это все, что осталось от моего наблюдательного пункта...

«Куда же мне взобраться?»

Но мне не дали размышлять.

Вдруг по цепи бойцов пронесся сдержанный говор:

— Уже в контратаку поднялись...

И тут же приказание командира:

— Вразброд не стрелять! Ударим залпом!

Я глядел на быстро приближавшихся вражеских солдат и, сам не зная почему, не в силах был оторвать взгляда от этого страшного зрелища.

— А ты чего маячишь тут? — закричали на меня с разных сторон. — Ложись!

Уже лежа, нацелив бинокль, я уткнулся взглядом в знамя, которое поднял и развернул над головами атакующих дюжий парень с голой грудью. Половина знамени голубая ( «блакитная» — по-украински), половина желтая... На солнце засверкали широкие, заграничной выделки, примкнутые к винтовкам, штыки-кинжалы...

На миг все затихло.

Я услышал свое хриплое от волнения дыхание. И вдруг справа, слева, из-под кустов, из-за камней рванули по петлюровцам молчавшие до того пулеметы.

«Та-та-та-та-та!..» О, эти звуки показались мне прекрасной музыкой! А соседи пехотинцы даже повскакали из травы, в которой укрывались. Но резкое слово командира — и бойцы опять залегли.

А пулеметы делали свое дело. Вот получивший пулю петлюровец завертелся волчком и хлопнулся задом наперед. Вот другой, третий, четвертый повалились ничком...

— Огонь! — рявкнул мне в ухо подбежавший с бронепоезда матрос и сунул в руки жестяной рупор. — Связной от Теслера передал: «Огонь, прямой наводкой!»

И я начал командовать прямо с холма. Гаубица била частым огнем, но я от волнения едва различал, где падают мои снаряды. Я видел разрывы, видел, как от пламени и дыма шарахаются целыми толпами вражеские солдаты, но ведь били по ним и наши полевые батареи. А там артиллеристы классные, и, конечно, они-то и наносили подлинный урон врагу.

Но петлюровцы не дрогнули. Вот они прибавили шагу, вот уже они совсем близко... Наконец-то наши команды к встречному бою...

— Вперед! За Советы!

— Ура-а-а-а!..

Пригнув головы и крепко сжимая винтовки, бойцы бросились в штыковой бой...

* * *

Цепь за цепью, рота за ротой скатывались с холмов наши бойцы — били, крошили, расшвыривали петлюровцев штыками и прикладами — и погибали в неравной борьбе: никто из них уже не возвращался...

Бронепоезду и батареям было приказано не умолкать, а бить по цепям, которые шли атакующим на поддержку, — и мы, всей командой, работали у орудия, не разгибаясь. Временами я выскакивал с бронепоезда на холм для корректировки огня, но сил не было глядеть, как торжествующая орава с желто-блакитным знаменем растаптывает редкие цепи наших геройских бойцов...

— Вперед, на выручку! — кричал я, забывая сразу и боевой порядок, и приказание комбрига: «Не выставлять поезд под огонь!»

Я скатывался со своего холма в вагон, к артиллеристам, и мы с бронепоездом вылетали из-за укрытия в гущу вражеских солдат, били в упор из гаубицы, секли по ним направо и налево из пулеметов.

Но башенный бронепоезд! Едва мы попадали к нему на прицел, как он накрывал нас тучей снарядов. Снаряды у него оказались много меньше наших — трехдюймовые, но залп его из четырех пушек мог быть для нас смертельным. И в дыму, грохоте, вони, не видя уже ничего вокруг, мы катили обратно за холмы.

Эти наши вылазки заметил комбриг и галопом прискакал к бронепоезду на своем рослом жеребце.

— Арестую! — закричал он, вздернув жеребца на дыбы. — Под суд пойдете! Не сметь выдвигать гаубицу под огонь! Это вам не бронированный поезд, а тыловая орудийная площадка. Извольте это запомнить.

И Теслер, отдав лошади повод, помчался прочь.

Что он сказал? «Не бронированный поезд... Тыловая площадка...»

Ошеломленный, я глядел вслед удалявшемуся Теслеру. Может быть, я ослышался?

Я обернулся и посмотрел на матроса, на Малюгу и на всех остальных в вагоне.

Бойцы, отступясь от орудия, стояли кучкой в стороне.

Они молчали. Так продолжалось несколько минут.

Первым заговорил Федорчук.

— А знаете, братишки, нет худа без добра, — сказал он, подвернув под себя гильзу с порохом и садясь на нее. — Ведь вот всю эту ночь меня мыслишка кусала: как, мол, ты, Федорчук, назовешь новый боевой корабль, куда тебя, непоседу, опять служба прибила? Думал я, думал — никак. А сейчас названьице само собой мне в голову вошло. Назовем мы, ребята, наш поезд... — матрос хлопнул себя по колену, — «Тыловой громобой». Согласны? Голосую. Кто против?

Все засмеялись и стали присаживаться кто куда.

Только Малюга не сел. Он сурово взглянул на матроса.

— А я вот что скажу, моряк, — заговорил он, тронув матроса за плечо. — Всякой орудии, знаешь, свое место обозначено, все равно как и человеку. Легкая орудия — ей место поближе к позиции. А взять тяжелую орудию — тяжелая всегда отступя от легкой становится. Это уж так, по уставу... — Тут он прошелся совсем близко около меня и пробурчал в мою сторону: — Забула мати, як детину звати!..

— Кончили разговоры! — объявил я. — По своим местам становись!..

Все стали к орудию.

Я опять полез с рупором на свой холм, но тут машинист объявил, что у него вышла вся вода и что если стоять еще, то прогорит топка и паровоз выйдет из строя.

— Отбой! — скомандовал я.

Я запросил штаб, и мне разрешили сняться с позиции.

Поезд тронулся.

Я забрался в самый конец нашего железного, но уже во многих местах продырявленного вагона. Там я присел на груду сваленных порожних ящиков из-под снарядов.

Надо было собраться с мыслями.

«Что же это такое? — спрашивал я себя. — Бронепоезд — и вдруг превратился в тыловую площадку...»

* * *

Остаток дня мы провели на своем разъезде.

Завечерело. Федорчук сварил на костре похлебку, сели ужинать.

За ужином было невесело. Ни разговоров, ни смеха, ни задорной матросской шуточки. И едят-то, гляжу, мои ребята, словно чужое дело делают. Хлебали, хлебали, да так и не опорожнили ведро. Матрос, ворча, выплеснул варево за борт в канаву.

Нет, вижу, так дело не пойдет: потолковать надо с ребятами, разъяснить им наше новое положение, а то они совсем носы повесили.

Я устроил собрание команды.

— Вот что, товарищи, — сказал я. — Все мы бойцы нашей Красной Армии и люди сознательные. Мы получили от высшего начальства приказ работать на тыловых позициях. Что это значит? А вот что. Возьмем сегодняшний случай: попробовали мы бить нападавших с бронепоезда в упор — и раз, и два, и три выезжали вперед, в последний раз даже в самые колонны их врезались, а много ли толку вышло?

Я помолчал, ожидая ответа, но никто не промолвил ни слова.

— Ну ладно, — сказал я, — давайте разберемся. Мы с одним орудием на открытой площадке, а противник? У него кругом батареи понаставлены да бронепоезд еще вдобавок — видали эту стальную крепость? В этаком пекле выпустишь из гаубицы снаряд-другой и уже оглядывайся, как бы в укрытие поспеть. А чуть замешкался, считай — конец: расшибут и наш полувагон, и гаубицу, и людей всех уложат. Посудите, какой же толк от такой стрельбы? Разве это настоящая помощь бригаде?

Бойцы молчали.

Я продолжал:

— И правильно, очень умно сделал командир бригады, что вовремя нас осадил. Теперь он ставит нас на тыловую позицию. Что это значит? А то значит, что мы из своего тяжелого орудия спокойненько будем крошить петлюровцев метким огнем с дистанции...

— До восьми верст эта орудия берет, — вставил Малюга. — Ежели только сам наблюдатель...

Я перебил его:

— Вот видите, товарищи: восемь верст. Да к такому орудию любой артиллерист станет с охотой и еще за честь посчитает стрелять из него!

Красноречие мое явно не действовало. Бойцы рассеянно глядели — кто себе под ноги, кто по сторонам, в быстро сгущавшиеся сумерки.

— Да о чем тут много говорить? — закончил я свою речь. — Поработаем в тылу, а там, глядишь, и опять на передовую угодим. Всякое бывает...

Брать слово никто не пожелал, и я объявил собрание закрытым.

Бойцы начали расходиться. И вдруг заговорили пулеметчики. Заговорили шумно, все сразу, так что ничего нельзя было понять.

Наконец они уступили слово своему отделенному Панкратову.

Панкратов вышел вперед и оправил на себе ремень.

— Пушка что? Пушка известно... — сказал он, сурово, исподлобья оглядывая всех. — Пушка, товарищи, и с больших верст и с малых одинаково себя оправдает, на то она и пушка. А пулеметы как?

Панкратов сдернул фуражку и провел рукой по голове, защемив между пальцами свои светлые волосы, стриженные ежиком.

— Как же пулеметы? — повторил он. — Пулеметы за восемь верст не стреляют...

— Восемь верст! — хором подхватили пулеметчики, теснившиеся сзади него. — Восемь верст от передовой — это, братва, обозы. Теперь нам с пулеметами только в обоз и становиться...

— К телегам с картошкой! — выкрикнул долговязый пулеметчик в прорванных ботинках.

Опять поднялся шум. Все пулеметчики говорили и кричали, перебивая друг друга. Из них только один Никифор молчал и держался в стороне. А пулеметчики уже стали договариваться до того, чтобы отцепить бронированный вагон от поезда и поехать в нем отдельно на позицию.

А я молчу. Стою и жду, когда же наконец командир отделения Панкратов уймет свою горластую команду и заговорит со мной, как полагается говорить с начальником.

Вдруг вижу, поднимается матрос. Он встал с ящика, расправил за плечами ленточки бескозырки, весь встряхнулся и запустил руки в карманы.

Матрос вышел на середину вагона.

— Это как же понимать вас, миляги? — заговорил Федорчук, нацеливаясь прищуренным глазом то на одного, то на другого пулеметчика. Он прокашлялся. — Что-то я, братцы, ваших слов в толк не возьму. Бронепоезд, что ли, делить задумали? Вроде как хлеб перед завтраком делим на пайки — кому эта, кому та, а кому с поджаристой корочкой? Так, что ли?

Панкратов смущенно отступил перед матросом.

— Замолчите, ну! Чего расходились? — сердито затопал он, оборачиваясь к своим пулеметчикам, хотя те и без того уже прикусили языки.

— Не вяжутся у тебя, Панкратов, концы с концами, — сказал я. — Этим твоим ретивым ребятам все нипочем; ну а ты сам-то понимаешь, какую чепуху они порют? Бронепоезд — боевая часть в штабе бригады, но об этом я уже не говорю. Допустим, нарушим штат, отцепим твой вагон. А с чем же ты поедешь под снаряды и пули? Бронированный паровоз для этого у тебя есть?

— Наверное, есть, раз собирается, — язвительно вставил матрос. — А то, может, они своей семеркой приладятся да сами вагон по рельсам покатят? Эй, мол, дубинушка, ухнем!

Кругом засмеялись. Под веселые разговоры и пересмешки бойцов я закрыл собрание.

— Обожди. А какая будет резолюция? — спросил матрос.

— А резолюция вот какая. Тащи-ка, Федорчук, кусок провода да отрежь подлиннее.

Матрос покосился на меня, пожал плечами и подал провод.

— Беритесь, — говорю, — товарищи. Сейчас мы измерим вагон и подсчитаем, сколько нам надо брони.

— Брони? — удивились все.

— Ну да, брони, — повторил я. — Выпишем броню из Киева, с завода, и обтянем весь вагон сталью.

Матрос подмигнул мне: дескать, понимаю твою хитрость, а вслух сказал деловито:

— Обожди, командир, надо фонарь засветить, а то темно уже — со счету собьемся.

И он подал фонарь.

Бойцы меня обступили.

— Если броню, тогда и заклепки надо, — нерешительно сказал один.

— Болты потребуются, — подхватил другой.

— Инструмент...

— Инструмент не надо выписывать, товарищ командир, — сказал слесарь, наш замковый, — этого добра в каждом депо достанем.

Он подхватил у матроса свободный конец провода и отошел с ним к углу вагона.

— Шагай-ка, Федорчук, вот так, вдоль борта, да гляди, чтобы провесу не было, натягивай провод.

Начали делать промеры.

Измерили длину вагона, потом ширину. Я записал себе в книжечке: «18X4 арш.».

— А высок ли будет потолок? — сказал племянник, поднимая над головой фонарь.

И смутился, сам удивившись своей смелости. В первый раз я услышал его голос.

Стали обсуждать высоту броневого помещения, и сразу разгорелся спор. Кто три аршина предлагал, чтобы можно было входить не сгибаясь, кто советовал два, кто два с половиной, и каждый стоял на своем. Я раздумывал, сам не зная, на чем остановиться. Но тут спор разрешил Панкратов.

— Да сделаем, — говорит, — вровень с пулеметным вагоном. Чего мудрить? По крайней мере, хоть вид будет у поезда.

Против такого предложения возражать было нечего. Двое или трое самых горячих спорщиков, схватив провод, бросились в пулеметный вагон.

Наперегонки прибежали обратно.

— Два аршина и три четверти...

— Врет он, врет; три аршина без вершка...

Пошел матрос и принес достоверные сведения: оказалось, что внутренняя высота вагона не три и не два три четверти, а только два с половиной аршина.

Я присел с книжечкой на лафет. Подсчитал площадь продольных стен вагона, площадь лобовых, поверхность потолка, сделал в книжечке сложение и стал придумывать форму козырька для орудия.

На обоих моих плечах и на спине лежали горячие руки, кто-то подпирал меня сзади, кто-то жарко дышал в ухо, и я едва водил по бумаге карандашом.

— На паровозную будку прибавьте, — подсказывали мне. — А то она ведь голая.

— Колеса бы тоже хорошо укрыть — и у паровоза, и у вагона. Стальные на колеса фартуки нарезать!

— Накиньте, товарищ командир, хоть листов с десяток этой брони...

Я вспомнил, как низко опущена броня у того поезда, и добавил не десять, а тридцать листов.

— Так...

Наконец можно было подвести общий итог: надо доставать 250 квадратных аршин листовой стали.

— Вот и готово, — сказал матрос. — Теперь краску надо придумать: в какой цвет, ребята, поезд выкрасим?

Решили красить все под одно: в защитный зеленый цвет.

Мне посветили фонарем, и я написал письмо на завод.

Панкратов понес письмо в штаб, чтобы там оформили заказ и отправили по назначению.

— Ну и заживем мы теперь в бронированной квартире, — заговорили бойцы. — Куда вам, пулеметчикам, с вашим коробом! Мы у себя в квартире окна прорубим и занавески повесим!..

Обсудив со всех сторон будущее житье-бытье в бронированном вагоне, бойцы стали наконец укладываться спать.

Тут матрос отозвал меня к борту.

— Ты, командир, это как... — сказал он вполголоса, — пулю отливаешь или взаправду все?

— А ты как думаешь?

— Я на передовую хочу.

— Вот и я хочу на передовую.

* * *

Комбриг в подтверждение своего устного распоряжения прислал мне и письменный приказ: действовать только с позиций для тяжелых батарей. Три, четыре, пять верст по железной дороге за линией пехоты — вот как мы становились теперь для стрельбы. Веселого в этом конечно было мало... Все — и пехота и обе наши батареи — впереди, а твоя гаубица торчит среди поля одна как перст...

— Ничего, — говорил я себе и ребятам, — потерпим. Киев не за горами, ответ придет скоро...

Каждый день, едва брезжил рассвет, мы с телефонистом Никифором отправлялись на наблюдательный пункт. Никифор разматывал провод с катушки, и я нес на себе телефонный аппарат. Да по винтовке у нас было на плечах, да шинели в скатках, да по краюхе хлеба и куску сахару, да фляжки с водой, — словом, уходили навьюченные, как в дальний поход. Иначе было и нельзя: на бронепоезд мы возвращались только затемно — к ночи и обедали.

Стрелять приходилось не так много, как в первые дни, — теперь бригада отступала, не принимая большого боя. Было ясно: комбриг сохранял силы, но каков его замысел, где, на каком рубеже он намеревался задержать дивизии врага, — никто из нас не знал.

Но нет худа без добра. Пока затишье, я учился стрелять. Красный офицер должен быть мастером в своем деле. «Эх, — думал я, — книжечку бы мне в руки! Ведь все это, над чем я ломаю голову при каждой стрельбе, давно и подробно где-то описано, и чертежи, наверное, есть, все нужные расчеты... Читал бы я по вечерам эту книжку да перелистывал». Но книжки у меня не было, и оставалось одно: выуживать у Малюги то, что он знает.

В стрельбе Малюга оказался мастером. Ему, видно, надо было только руки размять, чтобы показать нам все свое искусство. Лучше всего он бил с прямой наводки, а не по моей телефонной команде. Правда, это случалось редко, только при переездах, когда бронепоезд переменял позицию. Но зато уж если Малюга поймает беляка в очко прицела — не упустит. Иной раз с пяти-шести снарядов разносит в прах какой-нибудь зазевавшийся обоз или колонну вражеской пехоты.

Когда Малюга бил прямой наводкой, вся команда сбегалась глядеть на его стрельбу. А я следил только за руками артиллериста и запоминал каждое его движение. Ведь этого и в книжках не прочтешь. Такую работу видеть надо.

Раз за разом — я и набрался кое-чего от Малюги. Сам он даже и не подозревал, что оказался моим учителем. Что поделаешь? Такой уж был он человек, что приходилось выведывать у него все исподтишка. Как-то, на первых порах, я было раскатился и попросил его показать мне действие прицела. А он в ответ на это такую рожу скорчил, словно век не чихал и подошло ему за все разы чихнуть. После этого я и отстал от него. Ни о чем больше не спрашивал, а уроки брал негласно.

Чаще всего это бывало за ужином. Сидим мы, хлебаем щи, а Малюга, не торопясь, разглаживая усы, начинает рассказывать о чем-нибудь молодежи (для него мы все были молодежью). Вспомнит про японскую войну, расскажет, как воевал в германскую, и начнет говорить, как учили его в казарме целый год около всяких деревяшек и железок, пока к настоящей пушке подпустили. Да и то сначала с тряпкой — только пыль обтирать. Все это он клонил к тому, что вот, мол, какая хитрая штука артиллерия, — голыми руками ее не ухватишь.

Я-то хорошо знал, в кого он метит, но виду не подавал. Запускаю ложку в ведро, а сам слушаю, слова не пропускаю.

Много я полезных вещей от него узнал. Первое — об артиллерийских делениях: оказалось, что у прицельного прибора орудия есть барабан, на котором насечено 180 делений, и каждому такому делению соответствует в полете снаряда двадцать саженей. Проще сказать: деление равно двадцати саженям — и никакой премудрости.

Потом я узнал, как чистят орудие, а после чистки протирают маслом «фроловином»; узнал, как ставят орудие в упряжку, сколько для этого назначается ездовых и лошадей и какие артиллерийские лошади злые. Это уже к делу не относилось, и я так и не понял, отчего у артиллерийских лошадей скверный характер.

Но вот однажды Малюга заговорил про «вилку». Слушал я, слушал, а потом и есть перестал, отложил ложку в сторону.

Вилка — это способ артиллерийской пристрелки. Скажем, надо пристреляться по опушке леса, по отдельно стоящим у опушки деревьям. Пустишь для этого первый снаряд — и гляди, что вышло. Вышел, допустим, недолет. А деления тебе известны, с каких стрелял. Скажем, сто делений. Надо прибавить делений и так постараться, чтобы захватить цель с другого конца, взять ее в вилку. И вот, скажем, получилась вилка такая: недолет — сто делений, перелет — сто двадцать. Тут стреляешь со среднего, со ста десяти. Допустим, что и этот третий снаряд хватил не по опушке, а ушел в перелет.

Сто делений — недолет, сто десять — перелет. Еще вдвойне надо сузить вилку, ударить со среднего прицела. Средний прицел теперь будет 105. Так и подводишь снаряд раз за разом к цели и наверняка подведешь, стукнешь противника в лоб. Это было для меня целое открытие. Я стал применять вилку на наблюдательном пункте — куда метче пошла с вилкой стрельба!

Главное тут — строго арифметики держаться: дели и дели вилку пополам, не горячись в бою. А то пойдешь кричать в телефон «чуть подальше» да «чуть поближе» — ну и сорвалась стрельба. Издали всегда кажется, что чуть-чуть только не попадаешь (как это и бывало у меня), а на самом деле попусту разбрасываешь снаряды. Без вилки, на «чуть-чуть», попасть можно только случайно. А с вилкой поразишь противника наверняка.

За эту самую вилочку я Малюге новые сапоги принес, гимнастерку, шаровары и фуражку со звездой. Полдня обхаживал нашего начснаба, пока выпросил. «За науку!» — сказал я Малюге, а он и не понял, за какую науку.

Скоро и еще мне представился случай узнать кое-что из артиллерии. И то, что я узнал, было поудивительнее вилки.

Дальше