Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Глава сорок третья

Уже неделю оборонялся Брест. Двадцать восьмого, в субботу, около двух часов дня, над крепостью взмыл советский самолет-истребитель. Откуда он взялся, никто в крепости не заметил, — вдруг обозначился в ясном небе над самой линией фашистской атаки. Гитлеровцы тотчас перенесли огонь своих зенитных батарей на смельчака. Вылетели три мессершмитта и кинулись на истребителя. Но он сбил одного и, не теряя времени, скрылся. «Весь гарнизон неотрывно следил за воздушным боем. Весь гарнизон единодушно кричал «ур-ра!», когда падал мессершмитт. А когда советский летчик уходил, весь гарнизон, как один, махал ему вслед пилотками и руками. Ушел, совсем ушел летчик, и не видно уже ничего в сверкающем синем небе, а пилотки все мелькают над головами, и руки машут, прощаясь...

Случай этот ровно ничего не мог изменить в отчаянном, безнадежном положении гарнизона. И люди это знали. Но так устроено сердце у людей, что радость действует на него, как кислород. Видеть «свой» самолет в успешной борьбе — радость. Вдруг ощутить свою связь с этим самолетом, а через него — с армией, а через армию — с народом, за свободу и счастье которого бьешься, — громадное счастье. Гарнизон ободрился, дух его поднялся. И оказалось, что это было очень нужно для завтрашнего дня...

Все попытки гитлеровцев проникнуть в цитадель до сих пор были неудачны. Лязгая гусеницами по мостовой, ползли к Центральным и Ильинским воротам танки с открытыми люками; из танков грозно смотрели жерла пушек. Вот башня танка вертится то в одну, то в другую сторону. Танк ведет огонь осколочными. Снаряды летят и рвутся. Но недаром комиссар Юханцев долго служил в инженерных войсках. Недаром слушал «частные» лекции Карбышева. Все это очень и очень пригодилось ему теперь в Бресте. Танк подползает к воротам. И вдруг что-то так грохает под воротами, словно шар земной треснул. В дыму и в огне, в вихре красных искр, разваливается танк. Подорвался на мине... Загородил путь другим танкам... Ур-ра! Тогда гитлеровцы усиливали огонь тяжелых батарей, расставленных по улице 17 Октября, около театра, на площади Ленина и на Каштановой аллее. И это — не мед. Но терпеть можно. Так шло до воскресенья, двадцать девятого.

В этот день с восьми часов утра фашистские штурмовики заревели над крышами крепостных зданий. До полудня они сбрасывали на цитадель пятисоткилограммовые бомбы. Шипят, визжат, свистят и воют бомбы. И стены домов двигаются, словно их поставили на шарниры. Что ж? Бомбежка — точь-в-точь такая, как полагается ей быть. Терпеть можно. Но с полудня начался ад. Во-первых, вступили в дело осадные батареи. Во-вторых, эскадрильи фашистских самолетов стали разгружаться бомбами весом по тысяча восемьсот килограммов каждая. Великаны эти падали тяжело и грузно, взламывая мостовую. Еще не упала бомба, а земля уже брызгала миллионами струй, точно раздаваясь, чтобы принять ее. Из тучи черного дыма, приникшей к мостовой, фонтаном летят осколки и камни. Разрыв за разрывом встряхивают воздух. Словно дыша, дымятся воронки. Одна бомба ударила в Ильинские ворота. Другая проломила крепостную стену там, где Муховец расходится на рукава. Третья свалилась на крышу дома, где, засев в штабе своего полка, с утра оборонялся капитан Зубачев с тридцатью двумя солдатами. Оконная рама летит вниз, рассыпая дождь мелкого стекла. Высокая, толстая, несокрушимой прочности, кирпичная стена шатается, шатается и, как бы надломленная у самой земли, рушится, превращаясь почти мгновенно в безобразное нагромождение камня и железа. И вот уже нет больше ни капитана Зубачева, который так мечтал отстоять свою родину, ни тридцати двух бойцов, сражавшихся вместе с ним до последнего вздоха. И места, где они сражались, не сыскать под гигантским кирпичным развалом...

...В крепости полыхали пожары. Огромное, как сказочный зверь, багровое, как кровь, пламя металось и прыгало, издеваясь над беспомощным мужеством боровшихся с ним смелых людей. С каждой минутой оно становилось все ярче и ярче: начинало смеркаться...

Бомбежка не прекращалась и вечером. Когда вовсе стемнело, восточный форт северного острова выслал разведку. Ночью разведка вернулась и сообщила удивительные вещи. Бомбы поражали не только цитадель и укрепления, занятые советскими войсками, но и фашистские окопы. Причина — в близости окопов к фортам. Разведка докладывала: «Своими глазами видели, как они солдат назад оттягивают...» Это было известие громадной важности. До сих пор, изо дня в день, гитлеровцы били по восточному форту из восьмидесятивосьмимиллиметрового зенитного орудия. Изо дня в день скатывали к подножию форта бочки с бензином и поджигали их гранатами. Форт держался. Но жажда и голод истомили его защитников, и держаться дальше они не могли. Самое страшное заключалось в том, что, несмотря на близость цитадели, связи с ней не было. До сегодняшней ночи очистить укрепление можно было, только сдавшись неприятелю в плен, то есть ни говорить, ни думать было не о чем. А теперь открылась и другая возможность. Если передовые фашистские части отошли, перед гарнизоном восточного форта открывалась прямая дорога к своим. И вот уничтожены документы, спеленуто знамя, построены женщины с детьми, подняты раненые. Гарнизон уходил в цитадель. В форту ничего не оставалось, кроме множества битой посуды, банок из-под консервов, сломанных противогазов, пустых бидонов и еще чего-то такого, чему и названия нет...

* * *

Едва занялся день тридцатого июня, как бочки с бензином покатились через земляной вал к подножию восточного форта и, подожженные пулями, разлились жидким пламенем по рвам и канавам. Но форт молчал. Прикрывшись танками, гитлеровцы медленно двинулись на штурм. Форт молчал. Разведка вошла внутрь оставленного укрепления. Кровь, обломки, кучи железобетона, — неважная добыча. Да вот еще надпись на щербатой руине разбитого дома: «Мы вернемся...»

...Тогда начался штурм цитадели. Вся артиллерия и все танки осады вновь обернулись против старой кирпичной казармы. Чтобы проникнуть в цитадель, надо было форсировать Муховец и пройти через ворота. Но площадь здесь была так пристреляна, что, стоило появиться на ней гитлеровцам, как огонь снайперов из Тереспольской башни мгновенно сбивал их с ног. Для осаждающих оставался один путь — проломы в стенах, образовавшиеся вчера от бомбежки. Они кинулись в них и ворвались в цитадель. Каждый бастион, редут, башня, лестничная клетка — место боя и рукопашных схваток. Из бойниц, окон и подвалов, с крыш и деревьев — огонь. Дрались этажи: в нижнем — «они», в верхнем — наши. Османьянц действовал на проломе. То, что он держал в руках, уже не было ружьем. От него оставались в целости только ствол и магазинная коробка. Гитлеровцы куда-то бежали. Османьянц, задыхаясь, бежал за ними. Вдруг ему бросилось в глаза, что бегуны зажимали ружья подмышками дулом назад. Что такое? Неужели они свободной рукой... «Ну, и...» Сегодня Османьянц был полон какого-то презрительного, почти насмешливого отношения к смерти. «Ну, и...» — успел он еще раз подумать и — упал, оглушенный грохотом взрыва. Комья земли взлетели над минным полем. Вихрь огнецветной пыли взвился и погнал перед собой тучу едкого дыма.

* * *

Вой летящей бомбы послышался вдруг. Усиливаясь с каждым мгновением, он приобретал странный оттенок осатанелости. Бесстрашие ожесточалось по мере того, как все отвратительнее и отвратительнее становился вой. Ольга Юханцева зажмурила глаза, втянула в плечи голову; злая тоска наполнила ее грудь. И, как всегда, в этот последний момент, блеснуло в мыслях: «Костя...» Грохот, огонь слились вместе. Тугая волна воздуха ударила Ольгу в бок, и она поплыла. Сверху, разламываясь на куски, со звоном рухнул на нее целый мир. «Кончено!» — «Нет, жива!» — Мир, свалившийся на Ольгу, был дождем штукатурки с полупробитого потолка. А в общем подвал уцелел, и Надежда Александровна кого-то уже перевязывала. Ольга вскочила на ноги и схватилась за бинты. В это самое время Аня Шишкина притащила в подвал на спине доктора Османьянца. Нерсес Михайлович пришел в себя, но не двигался. Выражение лица у него было в высшей степени неопределенное: посмотреть справа — смеется; а слева — перекошено лицо горем, едва не плачет. Ольга бросилась, к нему, спросила о чем-то. Но он смотрел на нее, не говоря ни слова, и невозможно было понять, слышит он что-нибудь или ничего не слышит.

— Сволочи... — прохрипел кто-то из раненых, вероятно, бывший пациент доктора, — какого человека ухайдакали!.. Эх!

Аня Шишкина уже не первый день подбирала раненых и выносила их из-под огня. Вчера, плохо ли, хорошо ли, она сделала еще и две неотложные операции. Сегодня утром сняла с себя рубашку и отдала Надежде Александровне: «На перевязки»...

— Пойду, — тяжело дыша, проговорила она, — у-у-у, как жарят! Теперь только принимайте...

Ушла и — больше не возвращалась.

* * *

И все-таки штурм тридцатого июня был отбит. Первого, второго, третьего гитлеровцы репетировали новый. Юханцев думал: пробоины в стенах крепостной казармы — самое уязвимое место обороны. Надо их загородить. Чем? В цитадели было около двадцати танков. Если выставить танки к пробоинам и воротам, прорехи закроются. Среди танков много учебных, — они не умеют ходить. Подтянуть. А исправные будут курсировать от одного угрожаемого места к другому. Командир танковой роты понял задачу с полуслова. К четвертому июля танки вышли на линию боя.

В этот день, как и следовало ожидать, гитлеровцы, после добросовестно-жестокой артиллерийской подготовки, приступили к переправе через Муховец. Огонь танковых орудий живо разметал переправу. Люди тонули. Одни повертывали назад, другие перебирались на правый берег реки, под крепостные стены, и погибали под ними. Артиллерия осады подошла к Муховцу и принялась бить по танкам. Черные смерчи пыли и дыма завихрились между машинами. Снаряд ударил в башню танка, — стальной звон оглушил Юханцева. Но снаряд почему-то не разорвался. Второй пришелся по броне танка и, взрываясь, заклинил пушку в башне. Юханцев припал к смотровой щели.

— Давай задний! — крикнул он водителю.

Три снаряда разорвались впереди.

— Попали в вилку. Теперь давай полный вперед!

Но танк был подбит. Юханцев выскочил на мостовую. Что делать? Что делать? Бронебойным угодило в башню соседнего танка. Машину встряхнуло, и она заплясала. «Сейчас взорвутся баки!» — с тоской подумал Юханцев. Водитель обреченной машины открыл люк и глотнул воздуха. Его белое, чумазое лицо с красными глазами и широко раскрытым ртом мелькнуло перед Юханцевым.

— Выходи! — крикнул комиссар.

Водитель посмотрел на него, словно не понимая, мотнул головой и захлопнул люк. Он погибнет с машиной. Танк выпустил из себя гигантскую струю огня.

Гитлеровцы сплошной толпой валили в пробоину. И вдруг горевший танк вздрогнул и понесся к ним навстречу. Стреляя и давя, он мчался, пока, наконец, охваченный пламенем, окутанный дымом, не остановился и не припал в неожиданном бессилии на левый бок...

Теперь под прямой обстрел попал Белый дворец. В этом прекрасном старинном здании жил когда-то Суворов; потом — молодой гусар Грибоедов. Здесь в восемнадцатом году был подписан мир с Германией. Часть дворца лежала в развалинах. Но нижний этаж с тяжелыми сводами и узкими, как бойницы, окнами мог сослужить еще одну службу — последнюю службу опорного пункта крепости, которая не сдается. Как очутился Юханцев у Белого дворца, он и сам не знал. Как оказался внутри, среди своих, не заметил и не запомнил. Только радостные крики людей, встречавших огнем из око» прибой неприятельской атаки, хорошо запомнились ему. Кто-то сказал:

— Голыми руками не возьмут, товарищ комиссар! Еще и церковь отбивается...

Юханцев представил себе затхлые, промозглые руины крепостной церкви, стены в сажень толщиной, полукруглые окошки. Солдат был прав: голыми руками не взять. Был в цитадели еще один опорный пункт: Дом комсостава. Но о нем Юханцев ни от кого ничего не слыхал. Была Тереспольская башня...

...Тереспольская башня продержалась еще несколько суток. Гарнизон ее состоял из взвода солдат. Командовал взводом молодой лейтенант Наганов. С первого дня войны он не выходил из башни и отбивал атаку за атакой. Мало-помалу солдаты Наганова выбывали из строя. Шквальный огонь гитлеровских пулеметов косил людей. Наконец Наганов остался один. Вот его невысокая, худощавая фигурка маячит на полутемной башенной лестнице, и бледное, строгое лицо с узкими, плотно сжатыми губами кажется поразительно неподвижным. Все существо лейтенанта напряжено, как мускул, на котором повис небывало тяжкий груз. Он отходит лицом к врагу, поднимаясь со ступеньки на ступеньку и непрерывно отстреливаясь из пистолета «ТТ». Полевая сумка лейтенанта изорвана осколком; из нее торчат кусок топографической карты с какими-то пометками и пробитая пулей тетрадь с конспектом урока «Стрелковый взвод в обороне». В кармане гимнастерки — комсомольский билет, аккуратно обернутый чистой бумагой. Это и весь лейтенант Наганов в тот день и час, когда он защищал в одиночку приворотную башню старой крепости Брест. В 1812 году наполеоновский маршал Ней вьюжной морозной ночью подошел к костру, возле которого грелись отступавшие из России французские солдаты. Один из них спросил его: «Кто ты?» — «Я — арьергард великой армии, — сказал он, — я — маршал Ней». Эта красивая фраза, такая удобная для мемуарно-анекдотической истории Сегюров и Коленкуров, в течение целого столетия вспоминалась с восторженным уважением к горделивой памяти полководца. Еще с большим правом на истинность могла бы быть сказана и другая фраза: «Я — гарнизон Тереспольской башни; я — лейтенант Алексей Наганов». Но Наганов не говорил никаких фраз. Он только отстреливался из пистолета «ТТ», медленно поднимаясь на второй этаж. Здесь, на площадке, он остановился. В пистолете оставалось четыре патрона — три в обойме, один — в канале ствола. Отсюда ему удалось свалить еще одного гитлеровца. И отсюда же, пополам перерезанный очередью из автомата, он рухнул вниз.

В этот день смолкли и Белый дворец и церковь; но Дом комсостава продолжал стрелять.

* * *

Санитарные поезда из серо-черных вагонов с желто-зеленой маскировкой и красными крестами на белых кругах один за одним уходили на запад от железнодорожной станции Брест. Это сорок пятая дивизия четвертой германской армии, осаждавшая крепость, отправляла в тыл своих раненых. Кругом вокзала — орудия всех видов: полевые, штурмовые, противотанковые; броневики, грузовые машины, походные кухни, легковые авто, цистерны и передвижные громкоговорители рот пропаганды. В пристанционном домике мигают электрические лампочки — то вспыхивают, то тускнеют, гаснут совсем и снова вспыхивают. Это придает бесцветному скучному дому вид загадочной театральной декорации. В большой комнате — неправдоподобное скопление кроватей, диванов, подушек, стульев, шезлонгов, скамеек, гамаков и пустых чемоданов. На письменном столе — бутылка кюммеля. За столом — гитлеровский генерал. Он что-то пишет; подумает, приложится к рюмке и снова пишет.

Командир сорок пятой дивизии генерал-майор Оскар фон Дрейлинг составлял донесение: сопротивление крепости Брест сломлено; завтра крепость будет занята войсками фюрера. Донесение адресовалось командующему четвертой армией для передачи Гитлеру. Бегство фон Дрейлинга из Харькова в Германию, столь удачно предпринятое и осуществленное им девятнадцать лет назад, оказалось далеко не таким беспроигрышным шагом, как можно было предполагать. Кавардак, который представляла собой Германия под управлением социал-демократов, только издали выглядел чем-то вроде оранжереи для редких цветов. На деле в нем расцветали самые банальные отечественные проходимцы, и притом в таком огромном количестве, что для приезжих положительно не хватало места. «Русский хвост» тянулся за фон Дрейлингом; всякий, кому не лень, наступал на этот хвост, и тогда «большевик» вскрикивал от боли. Долгое время фон Дрейлинг бедствовал материально и морально. Лишь преодолев величайшие трудности, удалось ему, наконец, втереться в рейхсвер на незаметную должность в маленьком штабе. Но и здесь было нелегко. Армия из десяти дивизий, из ста тысяч человек, — что за армия? А служба? Во-первых, неинтересна; во-вторых, бесперспективна; в-третьих, абсолютно неустойчива. Толпы старых, кайзеровских офицеров осаждали штабные канцелярии. Предложение настолько превышало спрос, что сомнительный выходец из России ежедневно ожидал вылета в окно. И так продолжалось до тридцать третьего года, — уничижение, щелчки по самолюбию, защемленный хвост. При Гитлере стало легче.

В тридцать пятом году армия начала развертываться, учредился генеральный штаб. Образованные офицеры из хороших старонемецких фамилий получили ход. Фон Дрейлинг был прибалтиец, но в основе своей дело от этого не менялось. А то, что он был раньше офицером российской императорской гвардии, хотя и окружало его какой-то мутноватостью, но эта мутноватость смахивала вместе с тем и на ореол. До тридцать шестого года Дрейлинг состоял при военной академии. В этом году его назначили начальником штаба мотомехвойск и произвели в полковники. Отчего хорошее приходит поздно? Возникал еще и такой вопрос: по-настоящему ли все это хорошо? Подделка и фальшь царствовали в Германии. Фон Дрейлинг думал о Гитлере: человек низкого происхождения, ничтожного образования, грубого воспитания, наглец, лгун, хвастун и вдобавок полусумасшедший... Иначе Дрейлинг и не мог думать об этом человеке. Но обстоятельства сложились чудовищно странно; приходилось сказать: «Однако, если не он, то кто же?» Обстоятельства так дико сложились, что надо было признавать этого грязного человечишку Гитлера не просто прохвостом, а избранником истории, ослепшей от слез, одуревшей от дряхлости. Недаром же целый народ, умный, сильный, принадлежностью к которому фон Дрейлинг всегда гордился, целый народ этот безоглядочно отдался во власть обманщика и плута. Может быть, не весь народ? Фон Дрейлинг не хотел углубляться. Да, да, да... «Если не Гитлер, то кто же?»

Перед самой войной фон Дрейлинга произвели в генерал-майоры и назначили командовать дивизией, предназначавшейся для штурма Бреста. Прежняя служба в русском Бресте помогла карьере. Но связь с прошлым и в этом случае продолжала держать фон Дрейлинга в щекотливом положении. Поручая ему действия под Брестом, надеялись именно на эту связь. Она обязательно должна была помочь, должна была облегчить задачу. А если не поможет? Не облегчит? Тогда — начинай сначала. «Русский хвост» снова вылезет на свет своим концом. Обрюзгший, лысый, с толстым, как подушка, затылком бритой головы и щеками, дрябло обвисшими над воротником мундира, фон Дрейлинг думал о своем будущем и содрогался. Под Брестом решался исход его борьбы за служебное благополучие. И, надо сказать, решался не в хорошую, а в дурную сторону. Требовалось, чтобы Дрейлинг захватил полупустую и отлично знакомую ему крепость с ходу, в первые же сутки по начале войны. Вместо этого лишь сегодня, на шестнадцатый день войны, уложив на бесплодных штурмах почти половину своей дивизии, он пишет донесение о том, что крепость прекратила сопротивление. Не «взята», а «прекратила сопротивление»... Что это — удача? Дрейлинга бросало то в жар, то в холод, когда он думал о своем провале и о том, как надо написать записку, которую будет читать презренный фюрер, чтобы не получить прямого удара сапогом в лицо. Карьера висела на ниточке; от малейшей неосторожности ниточка могла лопнуть...

Сегодня ночью перестали стрелять пулеметы и противотанковые орудия, еще сохранившиеся в Доме комсостава. Фон Дрейлинг отлично знал это здание по прежним временам своей службы в Бресте. Дом стоял на высоком месте; вероятно, из него было очень удобно наблюдать всю картину боя, который шел уже на совсем небольшой площади. Вчера Дрейлинг сам был возле Дома комсостава. Боролись за каждый подвал, лестницу, комнату, чердак. Беспрерывно фланкирующий огонь из дома помогал обороне всех этих мест. В докладе стояло: «Чтобы уничтожить фланкирование из Дома комсостава на центральном острове, действовавшее очень неприятно, был послан 81-й саперный батальон с поручением — подрывной партией очистить дом и другие части. С крыши Дома комсостава взрывчатые вещества были спущены к окнам, а фитили подожжены, были слышны стоны раненых русских от взрывов, но они продолжали стрелять». Ночью Дом комсостава пал, и облако черного дыма, расцвеченное лентами огня, стояло над ним весь день. Стоит еще и теперь, вечером.

Когда Дрейлинг приступил к составлению донесения о предстоящем назавтра занятии крепости, ему казалось, что дело действительно кончено и сопротивление фактически прекращено. Но час за часом приходили новости. Держался штаб крепости. Отбивались казармы двух полков. И во множестве отдельных мест то стихала, то снова разгоралась отчаянная борьба. Получалось так, что, обязавшись в докладе занять крепость завтра, фон Дрейлинг все-таки не знал, займет он ее завтра или не займет. Ниточка, на которой висела его карьера, натягивалась все туже и туже...

«Что случилось с русскими? — думал фон Дрейлинг, — ничего подобного не было раньше. Были хорошие солдаты и офицеры, плохие генералы. Но такой дьявольской силы, такого стального упорства, как теперь, у русских не было. Откуда же это взялось?» Он почему-то вспомнил гражданскую войну, разные случаи из тех времен, более или менее похожие на то, что происходило под Брестом: он, Дрейлинг, предлагал гарнизону либеральнейшие условия сдачи, а гарнизон отвечал огнем. Удивительно! Генерал склонил над листом бумаги тяжелую голову и приписал: «Русские в Брест-Литовске боролись исключительно упорно и настойчиво, они показали превосходную выучку пехоты и доказали замечательную волю к сопротивлению. Считаю долгом обратить на это особое внимание моего командования». Затем встал из-за стола и крикнул денщику:

— Развернуть резиновую ванну!

* * *

И девятого, и десятого, и одиннадцатого, и двенадцатого июля гитлеровцы не заняли Бреста. Дивизия фон Дрейлинга все плотнее сжимала кольцо кругом полковых казарм. А было между казармами всего триста — четыреста метров. Остатки гарнизона изнемогали без воды и пищи. Душные запахи пота, бензина, дыма, табака, лекарств и еще чего-то наполняли углы и норы, в которых жило и никак не умирало сопротивление. Дни были на редкость знойные. Солнце с утра опрокидывало на землю потоки палящего огня. Светлая серебряная муть затягивала небо и роняла на землю серый сухой дождь. Юханцев протянул ладонь. Что это? Зола.

— Главное беспокойство от солнца, товарищ комиссар! — сказал боец. — Стоит себе на одном месте, не садится, да и только... Эх!..

В подвале, где ютились раненые, женщины и дети, не было солнца. Подвал дышал сыростью и затхлостью — дыхание еще не засыпанной могилы. Дети умирали здесь без хлеба и молока, женщины — в тоске и тревоге за детей, раненые — от физических страданий.

Тихо в подвале. Ольга Юханцева сидит у стены, пристально всматриваясь в длинное узкое окно под потолком. Фантасмагория мгновенных превращений постоянно совершается в этом окне. То оно становится прозрачно-голубым, до такой степени прозрачным, что тонкий переплет решетчатой рамки со всей отчетливостью выступает из темноты, то бесследно проваливается в черную ночь. То взовьется за окном ракета, то потухнет. И опять — свет, и снова — тьма. Ольга поглядывает еще и на дощатую скамью нижнего яруса нар, где лежит умирающий доктор Османьянц. Полуобморок, в котором он находился, когда Аня Шишкина притащила его в подвал, до сих пор не прекратился. Тело Нерсеса Михайловича попрежнему неподвижно, и чем выше поднимается температура, тем оно становится неподвижнее. Вот уже несколько дней, как он не говорит, а до того говорил почти непрерывно; только языком ворочал так судорожно и слова произносил так невнятно, что разобрать их было почти невозможно. А между тем он говорил важные вещи. «Ну, и довольно... Довольно... Ребенок вырос, игрушка ему больше не нравится, не нравится, ни к чему. И — довольно! Ребенок ломает игрушку... Вы спрашиваете меня, что такое смерть? Я отвечаю: вершина жизни. Да, да... Страдают лишь те, кто не умеет думать. Почему я смеюсь? Есть такие страшные вопросы, что отвечать на них можно не иначе, как смеясь...» Где-то в крепости, но не близко, с грохотом рвется снаряд. Ольга оглядывается на нары, и ей кажется... «Неужели?...» Она встает и подходит к доктору Османьянцу. Да, так и есть. Ольга не ошиблась. В то самое мгновенье, когда грохот снаряда встряхнул ночь, мозг Нерсеса Михайловича, охваченный испепеляющим жаром, потонул в непередаваемо-глубоком молчании вечности.

Что-то жесткое расперло грудь девушки, сжало ее горло, забилось слезинками в длинных ресницах. И, сама не зная, зачем она это делает, Ольга выбежала из подвала наверх. Над головой — свинцовые облака, и со всех сторон — духота и запахи горькой гари, странной тяжестью ложащиеся на уши. Деревья разбиты, точно в каждое из них ударила молния; листья — как черные тряпичные узелки. Сотни разноцветных ракет взлетают над крепостью и кругом нее. Ольга видит черную тень человека, крадущуюся вдоль стены. Это солдат. Она знает этого солдата и знает, откуда он идет. Она хватает его за рукав.

— Ну как?

С вечера из крепости на разведку выбрался лейтенант. Он пошел для того, чтобы нащупать дорогу, по которой можно было бы вывести из цитадели матерей с умирающими детьми. Этот солдат пошел вместе с лейтенантом, а вернулся один.

— Ну как?

Солдат махнул рукой.

— На патруль нарвались... Убит лейтенант...

Ветер шевелит на облупленной стене дома куски оторвавшейся штукатурки. Ракеты взлетают и, рассыпаясь зелеными звездами, ярко освещают стену. Отчетливо выступают нацарапанные на ней камнем или штыком слова: «Умрем, а не уйдем!». Ольга подумала: «Это говорил отец... Он не уйдет... И мы умрем: мама... я... Костя...»

— Есть нож? — спросила она солдата.

— Кинжал, — ответил он и, вытащив из-за ремня, протянул ей.

Она начала торопливо выводить на стене острым концом: «Нас было... (солдат внимательно следил за ее работой), — «нас было... отец, мама, я, Костя... И — он», — мысленно присоединила она солдата к своему счету. На стене вывелась надпись:

«Нас было пятеро. Умрем...»

Громовой удар адской силы упал на мир. За ним — второй. Еще и еще... Все заплясало вокруг Ольги Юханцевой. Начинался последний штурм Бреста...

* * *

На рассвете над развалинами крепости загудели четырехмоторные бомбардировщики, и пехота сорок пятой дивизии атаковала здание штаба, окружив его со всех сторон. Нижний этаж был взят быстро. Но второй штурмовали несколько раз, а он все держался. Предложили сдачу и не получили ответа. Генерал фон Дрейлинг, сам руководивший штурмом, приказал взорвать дом вместе с его защитниками. Заложили тол. Подожгли фитиль. От взрыва рухнули тяжелые железобетонные и каменные перекрытия. Гора щебня и мусора увенчала могилу. Теперь — все! Нет... Что это? Из развалин — стрельба...

— Кто? — трясясь от бешенства, кричит фон Дрейлинг.

— Живые, ваше превосходительство, — докладывает офицер...

Атака прибивает к стене между Тереспольскими и Холмскими воротами. Здесь все иссечено, разбито, изранено, выщерблено ураганом огня. Если бы не прожекторы и не разрывы гранат, вдруг освещавшие то частями, то сразу всю линию неприятельской атаки, нельзя было бы и разобрать, что происходит впереди. Но каждая вспышка рождала картину. Сверкнет гребень штыковой оправы... Блеснут касками бегущие навстречу малыши... Бегут малыши, бегут и на бегу растут, вырастают в настоящих больших людей. Головы их прижаты к правым плечам. Из мрака вырываются их белые фигуры, во множестве наваливающиеся вперед. Они катятся лавиной живого прибоя, падают, прыгают. Одни что-то ломают, другие рубят, третьи опрокидываются назад, вздыбив руки. В огне разрыва мелькнул розовый до прозрачности, словно нарисованный на стекле, высокий фашистский офицер с сигарой в зубах. Вспыхнуло правей, — солдат на коленях, но без головы. Почему у него нет головы? Гитлеровцы шли густыми цепями, очень быстро и при этом что-то орали во все горло. Не были ли они пьяны? «Умру, а не уйду!» — Юханцев схватил пистолет, прижался к стене и стал ждать...

* * *

Пылающее небо лежит на крепости, приникая к ее развалинам, к торчащим вверх стропилам и балкам снесенных крыш. Пожар кончается: пламени уже нет; но между кирпичами ползают желто-синие огоньки, кирпичи трещат, источая нестерпимый жар. Смрад трупов, горячая, почти огненная пыль от падающих и рассыпающихся зданий, тошнотворный вкус крови на губах... Но и сегодня то в одном, то в другом углу крепости, где гитлеровцы уже распоряжаются, как хозяева, нет-нет да и прогремит перестрелка. В окопах, казематах, отсеках еще сидят советские бойцы. У многих нет патронов. Они дерутся врукопашь...

Пленных и раненых «победители» собирают в подвалах форта Сикорского. Составляются списки. Идут непрерывные переклички. Постоянно кого-то недосчитываются. Начальники кричат, грозят. Вот исчезли двое. Куда? Как? Непостижимо. Но они еще ночью сговаривались. «А не трус ты?» — «Я в Красной Армии служу. Понятно?» Кого-то расстреливают во рвах около кирпичного завода. Расстреливают уже и за Бугом, в районе Тересполя, и в лагерях близ Острова Мазовецкого. Но об этом пленные еще не знают...

Люди в грязных и рваных гимнастерках, а то и просто в рубахах, сквозь дыры которых глядят обтянутые черной кожей острые ребра, строятся к выводу из цитадели. К ним пристраиваются женщины с детьми. Пленных окружает сдвоенный конвой СС в черных мундирах. Конвоем начальствует старший ефрейтор СС с черными петлицами на воротнике, медалью за Нарвик и холодно-равнодушным, тусклым взглядом бутылочного цвета глаз. Зовут ефрейтора Теодор Гунст. Он — потомственный берлинский слесарь. И он и покойный отец его были когда-то социал-демократами. Но все это кончилось, прошло, испарилось из архива неверной памяти. Да, встречались в Германии и такие социал-демократы, для которых нация была превыше всего. Самый бурно-пламенный звериный шовинизм то и дело выбивался из этих людей наружу. И в конце концов выбился. Всякий мало-мальски порядочный немецкий рабочий, имевший дело с Теодором Гунстом при фашизме, не колеблясь, говорит о нем: «Сволочь!» А сам Гунст, с кем бы и о чем бы ему ни пришлось толковать, тотчас приплетает к своей речи «Landesvater'a»{67} — так «сволочь» титулует Гитлера, — и тогда все кругом умолкает.

Гунст выводит отряд пленных на бугский мост. Детям трудно идти по шпалам. Бойцы подхватывают их и несут. Одни раненые поддерживают других. Несколько бойцов почти тащат на себе тяжело раненого высокого и широкоплечего человека с седой головой. Это — Юханцев. Обе руки его прострелены и крепко закручены проволокой за спиной. Лицо залито кровью. Рядом с ним — жена и дочь. «Сволочь» то и дело поглядывает на эту группу. Гунсту известно, что седоголовый был самым главным и самым опасным в крепости коммунистом. И хоть сейчас ему оставлена только одна единственная возможность — брести на смерть, но Гунст хорошо знает, что такое большевики. Поэтому он полон предусмотрительности и настороженной злобы, и в тусклых глазах его явственно мерцает страшный огонек. Он вспоминает надписи на стенах крепости: «Умрем, а не уйдем!» и думает: «Ага! Уходишь живым, а умрешь лишь ночью...»

Нет ничего удивительного, что о том же самом думает и Юханцев. Да, он говорил: «Умрем, а не уйдем!» И люди повторяли за ним, писали на стенах свою клятву и умирали, только бы не попасть в руки врага живыми. Юханцев страстно хотел для себя точно такого же конца. Но вместо этого слабеющие ноги все дальше и дальше уносят его от места, с которого он не должен был сойти. Юханцев чувствовал, как в мозгу его бьется пульс. Мысль его судорожно работала. Да, он идет на смерть. Но смерти предшествует плен Комиссар Юханцев в плену... в плену! Пульс перестал биться в мозгу: мысли были додуманы. Юханцев повернулся к жене. Дорогое, нежное лицо, которое он так долго и сильно любил, было бело, как стеклянный абажур на ночной лампе, и так же просвечивал сквозь его бледность теплый блеск. Юханцеву показалось, что никогда, ни до женитьбы, ни после, он не любил своей Нади с такой полнотой чувства, как в эту последнюю минуту. Это дало ему силу рвануться к ней и поцеловать, устояв на ногах. Надежда Александровна смотрела на него с ужасом и радостью. «Она знает... знает...» — мелькнуло у него в голове. Еще быстрее он поцеловал дочь. Гунст что-то кричал сиплым угрожающим голосом. Юханцев стремительно шагнул к перилам моста, под которым, рябя на легком ветерке и сверкая серебряными гребешками волнующихся струй, тихо катился Буг, еще стремительнее перекинул через перила ногу, другую и камнем полетел вниз...

Ольга коротко крикнула, точно кто-то выстрелил из детского пистолета. Несколько бойцов с разбегу перемахнули через перила, — за комиссаром. Гунст махал руками и командовал. Автоматчики били в воду, приканчивая бросившихся, да и по оставшимся на мосту — для острастки.

Дальше