Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

19

Вот уже миновала масленица с балами во дворце и маскарадами в театрах, о которых стрекотали придворные щеголихи, с катанием по Неве, по набережным и вокруг Александровской колонны на рысаках. Поплыл великопостный звон сотен колоколов. Парадных часовых во дворце сняли, как всегда, до пасхи. Не берясь больше за щетки, Иванов свободные дни проводил с дочкой. Мастерил тележку и упряжь деревянной лошадке, чтобы возить куклу Катю по комнате, потом седло, когда Катя пожелала ездить верхом. А то отправлялись гулять и заходили к Жандрам, где появилась маленькая собачка Белка, очень веселая и ласковая, которой Маша носила кусочки сахара.

В марте Варвара Семеновна рассказала, что сняла дачу по Петергофской дороге, близ шереметевской Ульянки, и при той даче есть флигелек. Так не захочет ли отправить туда Анну Яковлевну с Машей? Иванов поблагодарил и сказал, что пришлет свою Анюту потолковать в подробности. Потом Андрей Андреевич, оставив Машу играть с Белкой, увел унтера в кабинет и, закрывши двери, рассказал, что узнал недавно: Вильгельма Карловича, который десять лет пробыл в какой-то финляндской крепости, отправили наконец-то в Сибирь, в глухое село, на постоянное жительство. Однако за столько лет в казематах здоровье его совсем расстроилось и глазами очень слаб.

— Экое наказание бедняга вытерпел за то, что будто на площади в великого князя из пистолета целил, — говорил Жандр. — Зато Александра Бестужева наконец-то произвели в прапорщики. Теперь в отставку выйдет и все время литературе посвятит.

Рассказал, что сочинения Бестужева-Марлинского идут нарасхват, так интересно пишет про кавказских горцев и про войну. И еще оттого печатание их радует, что ведь здесь осталась старая матушка всех сосланных братьев, которая от своей пенсии им в Сибирь посылала, а сама очень скудно с дочкой жила. Теперь же от сочинений будет всей семье знатное подспорье.

— Ну, хоть у Александра Александровича дела на лад пошли, — сказал Иванов. — А о князе нашем нет новостей?

— Был слух, — сказал Жандр, — что и его осенью на Кавказ солдатом отправят. Авось и он там выслужит эполеты.

На другой день, придя в канцелярию, Иванов спросил:

— Федот, ты читал ли сочинения господина Марлинского?

— А как же! Очень даже люблю. Могу к вам на вечер что-нибудь принесть. Жалеть, право, не будете.

— Не хуже Пушкина пишет?

— Ну, нет-с, — замотал головой Темкин. — Куда же!.. Но другие очень одобряют. Да и по мне «Аламат Бек» или «Лейтенант Белозор» вполне хорошие повести. Говорят, в «Инвалиде» было, что их за геройство в офицеры произвели.

— И мне говорили. Так неси чего-нибудь, не забудь.

Три воскресенья читал Темкин повести Бестужева, и развесив уши слушали их хозяева, две подружки Анны Яковлевны и Лизавета. Впрочем, унтеру порой казалось, чего-то лишнего наверчено. Но под это чтение сделал три щетки с буквами Машеньки, как взрослой, «М. А. И.», окончательно сложил в ящичек все инструменты и поставил в чулан. Баста!

За три недели до пасхи написал Красовскому: спрашивал, дает ли нога садиться на коня и как здоровье Филофея. Упомянул о горьком сокрушении смертью Пушкина. Наконец, просил, ежели приедет племяш Михайло, принять конюхом на завод.

Нежданно скоро получил ответ, видно, Красовский сряду засел за него. Сообщал, что нога хотя на ходу хороша, но твердости в стремени пока не чувствует, что о Пушкине ежечасно умом и сердцем скорбит, как и все читающие русские. А насчет смены службы, то по выслуге чин подполковника ему положен при отставке с будущей осени, тогда, наверное, на то и решится. Жалко также Филофея на лето от ребят и степи оторвать, хотя, конечно, охотников с ним гулять и грамоте между рассказами и виршам учиться везде средь детей немало сыщется. А чтоб о Мишке не беспокоился: ежели заявится, то будет принят в службу на заводах.

На пасхальной торжественной заутрене во дворце Иванов видел камергера с супругой. Знать, добился своего граф Литта. А на второй день праздника пошел с поздравлением, захвативши письмо Красовского. Павел Алексеевич читал его вслух жене, после чего сказал:

— На любимом языке Герасимыча могу одно произнесть — At spes non fracta. Что сие значит, ученая моя супруга?

— Надежда еще не разбита, — ответила Ольга Николаевна.

— Однако на его приезд в ближнее лето она все же пропала, — пожалел Пашков. — Но такого помощника готов и подождать. Прям, честен, смел да осанка такая, что уверен, дамы многие и про нос, в бою перебитый, забывали. Как там насчет дамского общества? Видывал ли кого?

— Нет, не случилось. Но будто имеется поблизости некая вдова, к которой не совсем равнодушный.

— Bene! — одобрил Пашков. — А про Пушкина что вы говорили?

— Хвалил очень «Историю Пугачевского бунта», а я ее и не знаю, только «Капитанскую дочку» недавно услышал...

— Вот, мой друг, — снова отнесся Пашков к жене, — серьезный вкус сразу виден. Не зря мы с тобой к Гиббону ту работу Пушкина приравнивали. Умер в нем не только поэт и писатель гениальный, а также прекрасный историк. Его правдивый «Пугачев» звучит как предостережение господам помещикам, если между строк умеют читать... Но знаете ли, друзья мои, я весьма горжусь, что, несмотря на низкий чин и внешность Красовского, с первого разговора почувствовал в нем умного человека. А главное, ведь именно ему обязан, что латынь полюбил. Благодаря французскому она мне, правда, не трудно далась, но радости столько от Цезаря, Тацита, Цицерона в подлинниках! И туда же Ольгу Николаевну потащил, учиться в Италии латыни посоветовал, раз на сем языке древние ее обитатели изъяснялись...

— С тех пор как вас с Дарьей Михайловной узнала, я будто заново родилась, — сказала, покраснев, госпожа Пашкова.

За эти слова Иванов готов был ей в ноги поклониться: истинно благородная душа, раз Дарью Михайловну не забыла. Как-то особенно ласково посмотрел на жену и Пашков.

— Однако в итоге сего послания, — сказал он, возвращая Иванову письмо, — надо думать, что с получением чина по отставке будут здесь не ранее начала 1838 года. А пока прикажу отделать квартиру во флигеле, соединивши старую управительскую с комнатой покойного Евсеича. Вдруг приедет не только с другом, но и с подполковницей.

— Разве Николай Евсеевич померли? — опечалился Иванов. — А я к ним метил от вас зайти, яичко нес им похристосоваться.

— Погас на пятой неделе. Утром посидел на солнышке на дворе, возвратясь домой, прилег и будто уснул, — сказал камергер.

— И до конца все кого-то лечил, — вспомнила Ольга Николаевна, — травки и ягоды собирал, сушил, лекарства составлял.

— Добрый был старик, но хорошо, если себя на тот свет каким-нибудь снадобьем не поторопил. Без указания настоящего аптекаря лекарства готовить весьма опасно, — заметил Пашков.

Иванов вспомнил ступки, банки и сухие растения в комнате старого фельдшера. Что ж, может быть, и сварил себе что-то не впрок. А все прожил за семьдесят...

— А Николай Евсеич одинокий был? — спросил унтер.

— Одинокий, по милости моего папеньки, — кивнул камергер.

— Запретили им жениться?

— Хуже было, говорят. Просил себе в жены девицу дворовую, а покойный батюшка сам на нее внимание обратить изволил. И вместо женитьбы приказал ехать в Москву в фельдшерские ученики. Евсеич повесился было в чулане, так подкараулили, из петли вынули, отпороли и под конвоем в Москву отправили.

— А девушка та? — спросила дрогнувшим голосом Ольга Николаевна, видно впервой слышавшая историю старого фельдшера.

— И она счастливей Евсеича не была, — поморщился камергер. — Сначала в том же чулане на той же веревке вешалась, и те же соглядатаи ее из петли вынули. Потом мой батюшка над ней натешился и в подарок какой-то тетке отослал с условием, чтобы за мужика выдала. А когда Евсеич выучился, то приказал его в рязанском имении безвыездно держать, в котором сам не бывал. Боялся, верно, что подсыплет чего в кушанье.

— Что же вы мне того раньше не рассказали? — упрекнула мужа Ольга Николаевна. — Я бы к старику внимательней была.

— Вы и так ко всем добры, — ответил Пашков. — А ежели я вам все, что знаю про папеньку своего и его подвиги, пересказывать начну, даже только тех слуг касаемое, что сейчас живы, так вы в сих стенах обитать не пожелаете. Пока матушка была жива, он еще воздерживался, а когда скончалась и меня в Пажеский корпус определил, тут уж пошел дым коромыслом...

* * *

Анна Яковлевна с удовольствием согласилась на предложенный госпожой Миклашевич домик рядом с дачей, снятой ею в Ульянке. Сначала тревожилась, где муж ее будет столоваться, но полковник зачислил Иванова на довольствие в роту с оплатой по пятаку за день. Правду сказать, и сам унтер не прочь был подсесть к артельному столу рядом с Павлухиным, Крыловым или Темкиным. Последний ел за двоих, а все оставался тощ и бледен.

— Ты, Федот, как фараонова корова, — сказал как-то Иванов.

— Все за детство голодное не отъемся, — отозвался писарь.

— Так, сказывают, кантонистам полную солдатскую дачу отпущают, — заметил кто-то из гренадеров.

— Но воруют там в три раза больше, — ответил Темкин. — Вы за артельщиками своими присматриваете и, как зарвутся, сейчас смените, а ребята что могут? За все семь лет кантонистских не помню, чтобы досыта ел. И теперь во снах вижу тех мальчишек, с которыми кусок делил, какие у них глаза страшные с голоду да со страху бывали. Коли ад существует, то эконом наш, майор Редькин, там в масле сворованном век кипеть должен...

Если Иванов бывал свободен в воскресенье, то рано утром вместе отправлялись пешком в Ульянку — Темкин, как нижний чин, не имел права ездить на извозчике. Идти надо было верст двенадцать, но в хорошую погодку, по холодку от того только польза после маршировки по дворцу унтера и канцелярского сидения писаря. А придя, разделялись: Темкин оставался около Анны Яковлевны и Лизаветы «для домашних дел и посылок», как он выражался, а унтер поступал в распоряжение дочки. Они пересекали Петергофское шоссе и уходили, минуя обывательские огороды, версты за две, на безлюдный берег залива, где без конца строили из песка, прутиков и щепочек загоны для скота, крепости, города и деревни, населяя их травками, листиками, камешками, рыли канавы, перекидывали через них мостики. А когда уставали, садились в тени кустов на коврик-половичок, который вместе с запасом съестного и бутылкой молока давала с собой Анна Яковлевна, и смотрели на голубую, сверкающую под солнцем воду залива. По ней ползли в Петербург и обратно, распустив паруса, корабли или дымили высокими трубами пироскафы, которые теперь стали понятнее называть пароходами.

Если девочка задремывала на коврике, он обмахивал ее от мух веткой, а сам вспоминал, как сиживал на похожем берегу в Стрельне с Красовским у окраины солдатского огорода. Мог ли тогда подумать, что станет когда-то на лето свое семейство за город вывозить!.. Слов нет, хорошо тут, красиво, но все-таки жаль, что родные места только осенью видел. Следующий раз в Козловку в начале лета поедет, чтобы жаворонков наслушаться и увидеть, как хлебные поля ветер любовно гладит. Опять один поедет или с Машей, как матушка просила? Для него там родина, а ей каково будет?..

Иногда девочка среди рассказов о собаках и котятах задавала отцу житейские вопросы:

— Я слышала, как Поля-горничная прачке говорила, что ты офицер не настоящий, раз эполетов не носишь. А как же тогда ты бабушку и деда выкупил? Я им так и сказала: «Как же не настоящий, когда двенадцать людей на себя купил?»

— А они что сказали?

— Они сначала-то меня не заметили, я за крыльцом в траве с Белкой играла. А тут и говорят: «Ну, если так, то, знать, эполеты ему в новом чине дадут». Ведь тебя, папаня, произведут еще выше?

— Произведут, доченька, наверное, да еще не скоро.

— Ну, подождем и тогда им твои эполеты покажем.

* * *

В эту весну наследник отправился в далекое путешествие по России. В его свите поехал и Жуковский со своим Максимом. От него Темкин слышал, что Василий Андреевич надеялся показать своему ученику хоть издали, может, в церкви, ссыльных за 1825 год и упросить ходатайствовать о смягчении их участи.

А государь в середине лета выехал с огромным штабом в Вознесенск, где предстояли небывалые кавалерийские маневры из трехсот шестидесяти эскадронов. Ежели считать по сто человек в эскадроне, то уже тридцать шесть тысяч всадников да конная артиллерия, штабы, обозы — словом, до пятидесяти тысяч людей и коней. Сколько же следует подвезти туда на две недели сбора продовольствия и фуража? И какие нужны поля для маневрирования, если на Марсовом едва тесно строятся двадцать тысяч, две трети которых пехота?

Такие подробности рассказал Иванову, встретясь с ним в Белом зале за день до отъезда, флигель-адъютант Лужин. Он дожидался здесь бумаг, которые составляли в канцелярии коменданта, поэтому собеседники не спеша прохаживались туда и сюда.

— А есть ли от таких маневров, Иван Дмитриевич, польза для войск? — решился спросить Иванов. — Как вспомнишь наши красносельские, то, право, сомнение берет. Или, говорят, теперь государь в аллюрах порядок навел и выкладку облегчил.

— Да, кое в чем от глупостей Константина Павловича отошли, — кивнул Лужин. — Но эти-то маневры все равно не учебную цель преследуют, а всей Европе показать, какая сила у нас и какая выучка. Недаром на них иностранные послы приглашены, которые все генералы, раз государь статских дипломатов не любит. Я-то на войне настоящей не бывал, но подозреваю, что для нее все, что тут покажут, вовсе не нужно... Вот как в жизни случается: в юности о подвигах мечтал, а до тридцати пяти лет пороху не понюхал. К слову, за верное слышал, что князя Александра Ивановича рядовым драгуном в Нижегородский полк переводят, тот самый, куда и Лермонтова-гусара спровадили. Там война настоящая, не то что под Вознесенском. Так ты же, верно, Александра Бестужева-Марлинского у князя не раз видел. Недолго эполеты носил. Давно ли в прапорщики, а третьего дня пропечатано: «Исключить из списков...»

— Неужто, Иван Дмитриевич? Может, в плен чеченцы взяли?

— Да нет, там написано «убит в бою при высадке с флота на мысу Адлер». Так еще одного известного литератора Россия потеряла. Зарубили горцы в лесу. Сегодня кто-то говорил — зарвался вперед с охотниками-солдатами... Так что, знаешь, Александр Иванович, пусть уж лучше маневрами забавляются да Европу сотнями эскадронов пугают, чем в настоящую войну ввязаться... Не тужи, братец, — он хоть отмучился...

Этим же вечером Иванов с Темкиным отслужили у Пантелеймона панихиду по трем убиенным болярам Александрам — Грибоедову, Пушкину и Бестужеву. «Неужто же вскоре и четвертый Александр за ними последует?» — с горечью думал Иванов, слушая надрывные песнопения.

В Ульянке, когда Анюта рассказала мужу, как они с Лизаветой плакали, узнав от Андрея Андреевича о гибели Марлинского, унтер не сказал о переводе на Кавказ Одоевского. Но Жандру, когда прогуливались вдвоем, передал разговор с Лужиным.

— Наш Александр тоже весьма даровитый поэт, хотя стихи свои не записывает, — грустно сказал Андрей Андреевич. — И по званию ссыльного ждет его на Кавказе невеселая судьба. Правда, умные люди говорят, что в драгунах убыль меньше, чем в пехоте, в боях то есть. А насчет лихорадок да поносов все роды войск одинаковы... Да, не забыть, получил от предводителя епифанского письмо, в коем просит справку одну для него в Сенате навесть...

— Вот вам за меня забота. Я в их дому епифанском побывал, чтобы благодарить, но в деревню уехавши были.

— То он знает, и забота не велика. В Сенате знакомых много, справку настрочат. Но в заключение он спрашивает, когда собираешься вольную родичам давать, и содействие предлагает.

— С жалованья на пошлины по сему делу уже откладываю, — ответил Иванов, — и в году тридцать девятом туда съезжу.

— Ну, добро. А податные дела свои знаешь? Сколько тебе и куда за них в год платить надлежит?

— Отцу на три года на сей расход деньги оставлены, он считать по-хозяйски умеет, и племянник Михайло грамотный, за тем следит. Полагаю, что себя и меня подвесть не должны...

Легкий на помине Михайло вскоре прислал письмо — просился на Беловодские заводы. Если будет на то дядино согласие, то чтобы выправил увольнительную бумагу, какая положена от помещика. А подати за все три года вперед он сполна внес, и расписка деду сдана. Затем следовало сообщение, что господина Вахрушова обокрал его молодой лакей, снявши с хмельного при укладе ко сну пояс-черес со знатной суммой денег. Произошло это месяц назад в Козловке, куда барин приехал собирать оброк, и сбежавший вор пока не разыскан. Заканчивалось послание отдельной особо старательно выведенной строкой: «А писал сие вашего благородия всепокорный молитвенник псаломщик Иона Смысловский».

— Вот тебе и счастливый чересок! Ай да Диомидка-ракалион! — качал головой Иванов. — Хоть бы не поймали дурака, а то запорют до полусмерти и в солдаты чахотным сдадут. Диомид будто имя, а что такое «ракалион»? Ругательство, верно...

В Ульянке спросил Жандра, как писать увольнительный билет. Андрей Андреевич продиктовал и приложил свою печать с французскими литерами «AJ», чуть ее нарочно сдвинув и сказав:

— На первый раз сойдет, а тридцатого августа я тебе русскую печать подарю. Гляди не вздумай сам покупать.

И верно, 30 августа утром рассыльный из Английского магазина на Невском принес на дом пакет в красивой обертке. В нем оказалась коробка с разноцветными сургучами от Варвары Семеновны и сердоликовая печатка с литерами «А. И.» в золотом перстне. Сургуч унтер с Машей после обеда перепробовали на картонке, а надеть кольцо не решился — пусть лежит с сургучами в комоде, не подходит оно к его простецкой руке.

* * *

Возвратясь с дачи, Анна Яковлевна занялась поисками новой квартиры. Сыскала светлую и сухую из четырех комнат, во дворе соседнего дома на Мойке. Пока белили, красили и заново оклеивали, пустилась покупать мебель. Все казенное полковник, оказывается, уже приказал «списать» как сломанное, и оно пошло в спальню и Машину комнатку, так что потребовалось купить гостиную, — ей обязательно хотелось с двумя трюмо, раз комната о трех окнах, и для столовой буфет, дюжину стульев и стол. Да еще подержанный рояль с круглой табуреткой. Перевезла мебель, занялась посудой — искала сервизы, обеденный и чайный. Наконец переезжали, вернее, переходили — носили вещи из двора во двор. Конечно, помогал Темкин, без которого кровати и диван Иванов затруднился бы нести, а писарь окреп-таки на гренадерских харчах.

В первое воскресенье октября устроили новоселье. Пригласили тех же почетных гостей, что когда-то на свадьбу. Но как все постарели!.. У Андрея Андреевича хоть звезда прибавилась, у полковника — Владимирский крест, но бедным дамам приходилось возмещать годы более пышными туалетами и ожерельями, а на Густаве был новый, отлично завитой парик. Постарели, пожелтели и две мастерицы, добрые и миловидные Феня и Оля, но все приглашенные по-прежнему ласково смотрели на хозяев, не спеша обошли и очень хвалили новую квартиру, ее обстановку и расселись в столовой.

Вечер прошел на славу — душой его был Андрей Андреевич. Он и тосты провозглашал, и дамам любезности говорил, а после обеда за роялем дал целый концерт. Сначала, посадив Машу к себе на колени, двумя ее пальчиками выстукал какую-то польку, так что она разрумянилась и его расцеловала, а потом уже сам лихо сыграл вальс, кадриль и спел смешные куплеты по-русски, по-французски и по-немецки. Потом отсел за небольшой столик с полковником, Густавом и хозяином и за разговором о главной новости — открытии железной дороги до Царского села — выпили бутылку портвейна. А дамы, раскинув по дивану пышные юбки, делились кулинарными советами, после чего еще раз осматривали мебель и посуду. Наконец все пили чай и около десяти часов отбыли по домам.

Оставшиеся занялись уборкой. Иванов с Темкиным расставляли по местам мебель. Девушки и Анна Яковлевна на кухне мыли посуду, Лизавета укладывала спать сонную Машеньку. Притворив к ней в комнату двери, унтер открыл в гостиной форточки и присел на новый диван, когда услышал, что дочь зовет его.

В полутьме не сразу понял, что Маша стоит в своей новой кровати — их старом диванчике, повернутом сиденьем к стене, так что оказалась огражденной тремя решетчатыми бортами. Когда подошел, она обняла его за шею и спросила на ухо:

— А я так научусь играть, как Андрей Андреевич?

— Конечно. Варвара Семеновна еще лучше его играет.

— И поет также?

— Пения ее я не слыхал. Но другие дамы прекрасно, истинно как ангелы поют... А ты хочешь научиться играть?

— Так хочу! Так... Больше всего на свете.

— Скоро отыщем тебе учительницу, и будет к нам ходить.

— Спасибо, папаня, золотой, дорогой, сладкий, справедливый! — залпом выговорила Маша и, чмокнув отца в щеку, нырнула под одеяло.

А еще через час Темкин ушел проводить мастериц, Лизавета улеглась в кухне за занавеской, и супруги остались одни.

— Все ли, Санюшка, хорошо было? — спросила Анна Яковлевна.

— Все как следует, — сказал Иванов. — Только одним не доволен — тем, что быстро восемь счастливых лет пролетели. — Он посадил жену рядом и взял за руку. — Рад, что мебели сии тебе нравятся, а я к ним еще не привык. Сижу, будто в гостях... Так ведь еще и к тому не привык, что щетки делать не нужно, время свободное деть некуда. Надо, наверное, другое домашнее занятие придумать. Был бы папенька твой жив, то, право, за игрушки бы взялся — дело самое душевное, ребят радовать.

— И я так же, — созналась Анна Яковлевна. — Без иглы в руках день не настоящий. Ну, моей работы и на троих нас хватит.

* * *

Назавтра унтер дежурил, а все его семейство отправилось смотреть на железную дорогу. Кто-то посоветовал Анне Яковлевне встать у Обводного канала и ждать, когда поезд побежит через мост, тут его всего видней и не так страшно. Им повезло: паровик скоро показался, грохоча, распустив из трубы клубы дыма и шибко таща пять сцепленных больших карет с окошечками.

— Оттуда господа смотрели, и нам кто-то платочком помахал, — добавила Маша к рассказу Анны Яковлевны.

— А ты хочешь в такой карете проехать? — спросил отец.

— Разве с тобой... А то он страшный, точно Змей-Горыныч.

— Я даже порадовалась, что вас в Царское на караулы не требуют, — сказала Анна Яковлевна. — Разбежится еще шибче да где-нибудь на повороте и завалится. Или с моста в речку...

— Говорят, ночью о двух фонарях напереду бегает, чисто глаза горят — вот когда страшон, — подала голос Лизавета.

Ее слова все вспомнили вечером, когда зашедший «на огонек» Темкин рассказал, что в газете пропечатано, как паровик раздавил заснувшего между рельсами нетрезвого крестьянина и вышел приказ ему ходить только засветло.

— Уж лучше бы боялся, бедняга, — сказала сердобольная Анна Яковлевна, — а то спать видишь где улегся...

А еще через день произошло посещение, показавшее Иванову в новом свете характер его жены.

Идучи из роты домой обедать, унтер, ступив на свою лестницу, услышал голоса двух спускавшихся навстречу женщин и внятный шелест шелковых юбок.

— Нет, какова фуфулыга, гордячка! — шипела одна. — Что вспомнить вздумала!..

— Я же говорила, маменька, чтоб не ходить, раз сами ее отвадили, — отозвался второй голос, вслед за тем зашикавший, видно услышав шаги унтера:

— Ш-ш-ш... Молчите!

Через десяток ступеней Иванов разминулся с двумя женщинами в бархатных салопах и шелковых платках, по костюмам — богатыми мещанками, а может, купчихами средней руки. Старшая — толстая, со злобно сощуренными глазами, которыми зыркнула на унтера. Вторая — лет под тридцать, худая, бледная, с опущенным взглядом.

«Кто бы это был? — подумал унтер. — Да, может, и не от нас...»

Когда вошел в прихожую, навстречу ему быстро вышла Анна Яковлевна с раскрасневшимся лицом.

— Встретил? — спросила она. — Родственницы объявились!

— Какие? Неужто с Выборгской? — удивился Иванов.

— Они самые. Прослышали, что ты офицером произведен, что крестьян купил и квартиру барскую сняли, вот и заявились родственную нежность выразить. Но я хотя не ждала их вовсе и поначалу растерялась от дерзости, однако нашлась, как поступить. Салопы не просила сымать, хотя в гостиную провела и присесть пригласила. Отвечала, что — да, офицером пожалован и крепостных купил, раз жалованье высокое положено, а квартиру и каково зажили в ней, сами, мол, видите. Но угощения никакого не предлагала, хотя от новоселья гора печенья и пирожков осталась. Когда же про родственность напомнили, то прямо отрезала, что какое ж родство, раз сами тринадцать лет назад мне, тогда сироте одинокой, объявили, что к вам ходить незачем... Скажи, разве не справедливо я их отвадила?

— Справедливо, да больно круто, — сказал унтер.

— Ах, Санюшка, я иначе не умею: либо всей душой, либо — никак. А обиду я, право, не за себя помню, а что про папеньку да про тетушку посмертно наговаривали. Клевету на покойников беззащитных вовек не прощу.

Иванов молча снимал шляпу, шинель, расстегивал портупею, а жена его, не дождавшись ответа, продолжала:

— Поверь, если бы в бедность впали и за помощью пришли, может, все бы забыла. Так ведь нет! Разодетые, руки в кольцах золотых и хвастают, что дядюшка подряды знатные получает. А я лучше десять нищих накормлю, чем таких лицемерок за наш стол сажать... Дочку-то мне жалко, всегда затурканная была, оттого, видно, в девках осталась.

— Но откуда про нас все узнали? — спросил Иванов.

— От гренадерши какой-то, прозвище не запомнила. Ох, мудрец ты, Санюшка, что в отдельности от ротных дрязг живем... Ну, умывай руки — да за стол. Машенька! Обедать!..

В конце октября Качмарев простудился, перебегая без нели из Шепелевского на Комендантский, и впервые за командование ротой слег, после чего Иванову чаще пришлось помогать Темкину в переписке отпусков и другой черновой работе, которой обычно не гнушался полковник. Унтер посылал командиру поклоны и кухены Аннушкиного изделия через Федота, который ходил к больному с текущими делами и за приказаниями, что передавать в канцелярию министра. Капитан Петух отправился было один раз на доклад к Волконскому, но возвратился черней тучи и, сунув Федоту папку с бумагами, буркнул:

— Князь приказал все срочное секлетарю передавать.

10 ноября между сменами своих дежурных Иванов в канцелярии роты строчил списки, на которых потом Темкин разметит табель караулов, дежурств и дневальств на неделю. Рядом Федот готовился сочинять ответ на запрос о поведении и нравственности унтер-офицера Георга Етгорда, который сидел тут же. Этот образцовый служака, латыш пятидесяти пяти лет от роду, полгода как подал прошение, что желает перейти из лютеранства в православие. На вопрос удивленного полковника, зачем ему этакое понадобилось — ведь лютеран у нас даже среди высших чинов множество, — Етгорд ответил, что совсем не понимает немецкого языка, на котором говорят здешние пасторы, а латышской церкви в Петербурге нет. Но если бы и была, то, прослужив тридцать пять лет среди русских солдат он почти забыл свой родной язык и ходит в Конюшенную церковь. После такого объявления рапорт Етгорда пошел по команде, был переслан от обер-священника гвардии в Консисторию, и началась переписка, которой и через полгода не предвиделось конца. Роту запрашивали о том, где Етгорд родился, в какой кирхе крещен, потребовали представить метрику. Пришлось гренадеру впервой взять отпуск и ехать под Митаву, где не осталось родственной и даже знакомой души. Потом Консистория отнеслась к лютеранскому епископу в Риге, для чего требовалась копия послужного списка Етгорда. Теперь понадобилось свидетельство начальства о его высокой нравственности.

— Я, понятно, Георг Петрович, про вас одно хвалебное отпишу, — говорил Темкин, перелистывая вшитые в дело бумаги. — Но они еще что-нибудь придумают, и переписке конца не будет.

— Ты хочешь мне советовать, чтобы я плевал и сказал тебе «брось»? — как всегда неторопливо, заговорил Етгорд. — Однако я того сделать не могу. Заварил кашу, так не говори, что не дюжий. Первое, что я хочу, — чтобы когда помру, то панихиду на понятном языке стали отслуживать. А второе... — Тут латыш немного замялся, — чтобы мои деньги, скопленные от жалованья и трезвой жизни, не пропали и пенсия тоже, а потому полагаю вступить в свой первый законный брак, но невеста за иноверного идти никак не согласна.

— Вот так бы и сказали сряду. Сия причина, пожалуй, не для казенных бумаг, однако всех сильней, — ответил Федот и, придвинув к себе лист бумаги, спросил:

— А давно ли невесту знаете?

— Около десяти лет мы испытание знакомством проходили, пока я сватать решился, — ответил Етгорд, улыбаясь. — Она девица, имеет от роду полных сорок пять лет и пропитание рукоделием промышляет, одеяла и халаты на пуху выстегивает по купеческим домам, как редко кто умеет. В клеточку, в турецкий огурчик и звездочками.

— А кого же, Георг Петрович, в крестные отцы к себе позовешь? — спросил Иванов.

— Уже просил нашего полковника честь оказать, — еще шире заулыбался латыш. — И они обещание давали.

— Ох, легко ли такого младенца его высокоблагородию в купель опущать? — пошутил Федот.

— Я уже знаю про то, что взрослых в купель не спускают, — серьезно возразил Етгорд, — а только повелят разуться и ноги, руки и лоб миррой мажут. Однако так при первом крещении, если мусульманин, но я ведь христианин, то мне и того делать не станут. Все на одной бумаге будет, и полковнику лишь расписаться...

— А ведь когда я командиру про сей запрос докладывал, — вдруг вспомнил Темкин, — они вам, Александр Иванович, велели, чтобы нынче к ним побывали. Они уже в кресла перебрались. Виноват! Похвальное свидетельство все из башки выбило!

После очередной смены дежурных Иванов пошел к полковнику. Качмарев действительно сидел перед окном, выходившим на канавку, одетый в крытый серой бумазеей ватный халат, из-под которого торчали войлочные туфли. Побледневшее лицо с отмытыми от фабры седыми усами и баками казалось старее и добрей обычного.

Подставив щеку для поцелуя, он указал на стул напротив:

— Садись и рассказывай, что у тебя дома деется. Про роту я от Темкина все знаю по сегодняшнее утро.

— А сейчас бумагу сочиняют про Етгордову нравственность, — сказал унтер.

Качмарев засмеялся:

— Мастера лютеранцы закорючки выдумывать! Кабы татарин в нашу веру переходил, то мигом бы, а из одного христианского толка в другой просится — и полгода мурыжат.

— От него, сознался, невеста того требует, — пояснил унтер.

— Знаю, — кивнул полковник. — Меня возил выбор одобрить, когда в крестные звал. А я все не удосужусь узнать, полагаются ли крестные отцы этаким переходящим или иначе обрядуют.

— Но какова невеста вам показалась?

— В работе своей искусная, хозяйка чистоплотная, но статями и лицом весьма на гусыню схожа. Длинношеяя, корпус весь в зад сошелся, лицом и волосом белая, а нос красноват.

— Ну, с лица воду не пить, — заметил Иванов.

— Небось себе-то красотку высватал, а Етгорду и гусыня хороша, — упрекнул полковник.

— Помилуйте, Егор Григорьевич! Ведь и он сам выбирает, да еще, сказывал, десять лет знакомство водит.

— И то верно. А как твои?

— Маша больно к музыке привержена, от рояля не отогнать, учительница не нахвалится, а мы боимся, не надорвалась бы.

— Тем, что своей охотой делает, не надорвется, — уверенно сказал Качмарев. — Вы от дочки много радостей ждите, раз доброе и смышленое дитя. Я на нее любуюсь, как с Яковлевной к нам зайдут. Может, то даже грех, но всегда ее вспомяну около любимой картины, где богоматерь на скамеечке ребеночком сидит. Знаешь?..

— Испанского художника, кажись?

— Да, Зурбараном звать. Еще только одну картину видел, которая детским ликом мне так душу тронула. Князю нашему спешные бумаги подписывать однажды на дом к зятю господину Дурново на Английскую набережную носил, и там, в приемной дожидаясь, картину видел. Христос свечу над верстаком держит, Иосифу светит, помогает ему. Так сряду по личику видно, что дите в любви и согласии домашнем растет, злобы людской еще не знает, от которой погибнуть ему суждено... — Полковник помолчал, глядя в окно на лоджии Рафаэля, и добавил:

— Прямо тебе скажу, Иваныч, что вровень с ротой нашей держат меня здесь картины живописные. Дня не пропущу, чтобы хоть на одну взглянуть. Голландцы тоже комнатные виды мастеровито писали... А у «Снятия со креста» Рембрандта не один час, поди, простоял. Так бережно апостол Иосиф ношу свою горестную по лестнице в объятиях спущает... Или к Андрею Филипповичу Митрохину в мастерскую заверну, где живопись с помощником поновляет. Разве просто с такой службой расстаться, где каждодневно от картин радость получаешь?..

— Вы ведь про отставку еще не думаете? — обеспокоился Иванов.

— До сей болезни не думал, и Настасья Петровна про то речь заводить не решалась. А тут как отлежал в жару неделю, то и давай просить: уходи да уходи. Пенсию мне по болезни полную определят да скоплено еще сколько-то. «Купи домик на Охте, недалече от моей сестрицы, — просит. — Цветы насадим, кур, свинку заведем». Поросят маленьких она страсть любит в корыте мыть, а они копытцами по полу знаешь как славно топочут?.. Будем, говорит, на солнышке греться, не то что в сей квартере, где листка не вывесть. Ведь сюда солнце только летом малость заглянет, а то лоджия вовсе затемняет... Она и сегодня на Охту уехала. Там сестрина соседка именинница, так на пирог звана... А затоскуешь, говорит, по роте да по картинам, то и приедешь, впустят по старой памяти в казарму да в залы...

— А вы что же Настасье Петровне отвечали? — с еще большей тревогой осведомился унтер.

— Домик разрешил присматривать, ежели сестрица его зимой блюсти возьмется, — сказал Качмарев. — На лето туда моей супруге как на дачу переезжать, и мне хоть через день ездить на вечер, в саду цветки из лейки полить аль просто чаю под яблоней выпить, раз казенные дрожки князь за мной письменно утвердил. Конечно, перевоз гривенник в день возьмет, полтора рубля в месяц, так зато в тиши вечерами посидишь... А совсем роту пока оставить жалею. Был бы Лаврентьев — крот первым по мне старшинством — и то ничего бы, хотя не так видный, но зато обходительный, грамотный, толковый. Ему роту сдать можно. А капитан наш... — Качмарев махнул рукой. — Не знаю, дошло ли до роты через девок наших, а Федоту нонче рассказать позабыл, что третьего дня сами князь меня навестили. Вот тут сидели, кофею чашку выкушали и мне так наказывали: «Лежи, Качмарев, сколько лекаря велят, не спеши на службу. — Я полагаю, что седины мои этакую жалость на них навели. — Но, — велели, — про отставку и думать не моги. Я, — сказали, — крикуна безмозглого, как Лаврентьев 1-й, утвердить командиром роты никак не согласен. В бою да в строю он годен — ни жизни, ни глотки для службы не пожалеет, — а командовать частью разве петушиное дело?..» Прослышал где-то его прозванье... После того и о тебе разговор был...

Полковник сделал паузу, а Иванов разом застыл: «Неужто чем недоволен князь? Будто все шло гладко, но кто ж знает?»

— Ну, чего обмираешь, будто заяц в борозде? — сказал Качмарев, увидев растерянное лицо унтера. — Одно хорошее говорено. Сказали его сиятельство, что раз десять лет Митин фельдфебелем, то пора его в прапорщики произвесть, то есть в подпоручики армии, а кого на его место поставить? Я сряду тебя назвал.

— Ох, увольте, Егор Григорьевич, я вовсе для такой должности не гожусь! — почти перебил полковника Иванов, мигом вспомнивший последний год службы в Конной гвардии. — Мне в самую пору сменным унтером быть, как ноне. И за то вам по гроб благодарен, отчего смог покупку заветную произвесть, а в фельдфебели над всей ротой вовсе не годен. Я за службу в огонь и воду, а от фельдфебелей увольте.

— Стой, стой! — прикрикнул Качмарев. — Что ты и верно, как заяц, уши приложил да ровно ума лишился! Чего испугался?

— Как не испугаться, господин полковник, когда в Конном полку недолго вахмистром пробыл, а вот что от своей неспособности испытал... — И тут Иванов рассказал про уход в отставку Жученкова, свое назначение и слабость с людьми, как ругал и бил его Эссен, навек повредив правый глаз.

— Так выходит, что благодаря сему увечью ты в нашу роту назначен, — возразил полковник, — а следственно, высокий оклад получивши и в унтера быв произведен, смог деньгами разжиться и ту самую заветную покупку произвесть. Разве не так? И разве ты один такой судьбы? Какой гренадер у нас да и офицеры, меня включая, разными начальниками не биты, раз солдатами служили? Не говоря про то, что я еще в отставку не собрался, а значит, тебя всегда подопру. И разве такова наша рота, как прочие части? Много ли за десять лет проступков по службе гренадеры оказали? А домашняя их дрязга все равно на мне останется, ко мне одному бабы жаловаться бегут...

— И старшинство мое унтер-офицерское всего два года, — продолжал Иванов, — совсем как Пилару в Конной гвардии.

— Положим, с тремя еще месяцами, — поправил полковник. — Но в том главное дело, что сам князь твое производство фельдфебелем одобрил, а значит, и государь утвердит. Да ладно, то не раньше рождества будет, а коли такого Лазаря петь станешь, так зачем тебя неволить? Я Сидора Михайлова представлю, — он и рад, поди, новому чину окажется. Однако все же таки ты с Яковлевной про фельдфебельство посоветовался бы.

— Верьте, господин полковник, что в сем на меня положится, раз готова была за конногвардейского унтера пойтить.

— Ну, как знаешь, упрямец! — махнул рукой Качмарев.

* * *

Полковник был прав. От дочки Ивановым было много радости.

Хотя Анна Яковлевна часто толковала, что девочка надорвется игрой на фортепьяно, однако сейчас для родителей не было большего удовольствия, как слушать ее игру.

За два месяца Маша выучилась тому, что, по словам учительницы, другие девочки постигали в полгода, и уже разыгрывала коротенькие пьески. Но при этом так кряхтела и сопела что Анна Яковлевна сказала однажды:

— Ты, Машенька, этак и музыку свою пыхтеньем заглушишь.

— Так ведь я для того пыхчу, чтобы пальцев хватило, — ответила Маша, показывая ладошками вперед свои маленькие руки. — Когда подрастут, то и буду, как Алиса Францевна, тихо дышать. Зато, видите, какую я новую песню выучила, завтра придет, а я без нот ее...

Все прогулки с отцом Маша начинала с того, что вела его к Круглому рынку кормить голубей и воробьев. Притом, кроме хлебных крошек, которые давала Анна Яковлевна, покупали в мелочной еще пшена, и Маша уверяла, что птицы узнают их и летят навстречу. А сколько слез было, когда увидела мертвого голубя, лежащего, подвернув голову, под водосточной трубой, хотя отец толковал ей, что сам умер от какой-нибудь болезни и свалился с крыши.

— Давай, папаня, похороним его как нужно, — просила Маша, когда отец утирал ей лицо своим платком. — Завернем в бумагу, снесем в Летний сад и там сделаем похороны.

Едва убедил ее, что сторожа не позволят им там копать ямку, и сунул пятак дворнику, чтобы скорей убрал мертвую птицу.

Другой раз, в Аптекарском переулке, встретили собаку, бежавшую от рынка с отрубленной передней лапой. Собака ковыляла, истекая кровью, пятнавшей накануне выпавший снег. Она уже не выла, а только чуть слышно скулила и, к радости Иванова, свернула в одни из ворот Павловских казарм, прежде чем ее увидела Маша. Как объяснить жалостливому ребенку, что голодная собака сунулась на рынке стащить брошенный шматок мяса и за это злобный мясник ударил ее топором? Да, верно, не один, а с приятелем, который держал несчастную, чтобы верней ее изувечить...

Когда подрастет, он расскажет ей о Карпе Васильевиче Варламове, о его добром сердце, обидах и тяжком конце. Эх, что ей самой придется еще испытать и увидеть? Пока-то закрывать, заслонять своим телом от мира, где за кусок валящей требухи звери в образе человечьем калечат голодную тварь?.. А дальше что?.. Как не вспомнить, что, чем выше чин родителя, тем дочке дорога спокойней и шире. Какая у него теперь другая задача важнее осталась? Своих на волю переписать?

На то каждую треть деньги откладываются. Оно хотя через год-другой, а сделается... Так неужто фельдфебельское место взять, чтоб еще выше на ступеньку подняться?..

Анне Яковлевне он не передавал разговора с Качмаревым. Знал, что, помня рассказы о прошлом, будет отсоветовать, скажет, что нонешнего чина и жалованья вполне довольно. Нет, такие дела надо решать самому. Ведь полковник хворать начал, еще заболеет и в отставку уйдет, а на место его вдруг кто похуже Лаврентия 1-го со стороны найдется. Как с тем сладишь? Ведь и сейчас имеет право на две трети жалованья в пенсию — на пятьсот рублей в год... Но если фельдфебелем хоть года два прослужишь, то на семьсот пятьдесят выйдешь...

20

Только в начале декабря Качмарев пришел в канцелярию, и в тот же день начали подбирать с Темкиным бумаги к докладу князю.

— Так начисто отказываешься от повышения? — спросил он Иванова. — Ведь без фельдфебельства с прапора вовек не сойдешь.

— Увольте, Егор Григорьевич, — поторопился сказать унтер.

— Я-то князю доложу, что по характеру на должность не годен, а вот Анюта не станет ли мне пенять, что чином обошел?

— Не станет, господин полковник. Ведь она за унтера Конной гвардии пойти хотела.

— Слышал уже. А Машу куда учиться отдадите?

— В пансион немецкий, с музыканьшей, слышал, сговаривались. Куда ж иначе, раз в бытность нижним чином родилась?

— А все бы можно походатайствовать, когда фельдфебелем станешь, то бишь подпоручиком армии. В Павловском институте, сам знаешь, уже три дочери наших унтеров обучаются. Маслову Полю прошлый год определили, хотя в канун его унтерства родилась. Ежели князь государю доложит, так и бывает, помяни мое слово. А там и музыка, и языки иностранные, и обхождение.

— Так ведь мы с Анютой люди простые... — из последних сил возразил Иванов. — Дайте неделю подумать, Егор Григорьевич.

— Думать тебе три дня. В четверг мы с Темкиным представление составим к наградам на рождество. Его в старшие писаря князь обещался за почерк да за грамотность произвесть...

В этот вечер Иванов рассказал жене о разговоре с полковником и о своем решении стать фельдфебелем, раз Маше оттого может открыться лучшая дорога.

— И мне полковница тоже толковала, вчера у рынка встретившись, — ответила Анна Яковлевна. — Однако я, Санюшка признаться, боюсь, не стала бы Маша нас, малограмотных стыдиться, барышней воспитавшись. Или доброе сердце свое возьмет?

— Не должна бы, как твоя дочка, — сказал Иванов. — Но разве лучше, если когда-то хоть про себя нас упрекнет, что ей дорогу не угладили, сами немало нужды натерпевшись? А так всегда дочерью офицера будет числиться и приданое ей подкопим...

Через несколько дней, вернувшись с доклада от министра двора, Качмарев сказал унтеру:

— Считай себя к рождеству фельдфебелем. И насчет Маши я заикнулся.

— А они что?

— Бровями повел да молвил: «Придет возраст, тогда и доложить». А сие значит, что как станет семь лет, то не откажет.

— Покорно благодарю, Егор Григорьевич, — ответил Иванов. — Но ежели произведут, то где мне двадцать пятого декабря на параде стоять: за фельдфебеля или за унтера? О том надо капитана Лаврентьева упредить, раз они еще раза три репетицию сделают.

— Правильно сообразил, — одобрил полковник. — На параде должны уже по-новому встать, раз производство двадцать четвертого выйдет. Я Лаврентьеву про то скажу и Митину, чтобы эполеты покупал. А еще вот что тебе сообщу. Настасья Петровна домик на Охте сторговала и вчера купчую совершила. Да таков просторный, в шесть комнат, что хочет Яковлевну с Машей к нам на лето звать. А мы с тобой на казенных дрожках туда да сюда, трюх-трюх...

«Надо Анюте нынче все пересказать, чтобы с Жандрами не сговаривалась, — подумал Иванов. — Может, на Охте и не хуже, хотя залива нет. Но зато зверье домашнее поближе — стадо коров настоящее увидит, недаром с Охты молоко возят. А щенков да цыплят, поди, хоть отбавляй... Только как же с музыкой? У Варвары Семеновны рояль на даче есть, на котором теперь и Маша бы играла, а на Охте?.. Так ведь добыл же когда-то старый Никита князю рояль в захолустном Невеле. Неужто я дочке здесь не найду?..»

... Утром 17 декабря Иванов принял дежурство по личным комнатам царской семьи. Когда проходил с первой сменой через Петровский и Фельдмаршальский, почувствовал запах, будто от печеного картофеля. Шли на дежурство в сюртуках, и хотя строем, но чувствовали себя вольно. Поэтому унтер спросил шедшего рядом Крылова:

— Откуда тут кушаньем несет? Раньше никогда не бывало.

— И вчерась отзывало тем же духом, — ответил гренадер. — Должно, в аптеке в подвале что варят да в щели где-то проходит.

— Я вчера в наряде не стоял, — сказал Иванов. — Только на аптекарский запах не схоже.

— Будто где тлеет сухая лучина, — негромко подал сзади голос Павлухин. — Трубочистов нераденье тому причина.

Обратно пошел, как обычно принято, южным фасадом через комнаты покойной Марии Федоровны и подумал, что весной, когда двор переедет в Царское, надо снова показать Маше фарфоровых китайцев, которые сейчас провожали его, кивая головами. Теперь лучше их рассмотрит и прислушается, как славно ладошками о колени звякают. Что цыплят да утят любит, оно хорошо, но пусть-ка Темкин ей про китайцев почитает: где ихняя страна, отчего у мужчин прически девичьи и у всех глаза раскосые.

Когда вел вторую смену, дымный запах в Фельдмаршальском совсем пропал. Может, оттого, что через настежь открытые двери с Иорданской лестницы тянуло холодом из нижних сеней.

Как всегда, пробежал глазами по присевшим здесь свободным кирасирам конногвардейского караула. Никого знакомого — все новые лица. Только одного офицера узнал — поручика барона Мирбаха. Опять против устава у дверей флигель-адъютантской болтает с ротмистром Лужиным, который, значит, нынче дежурный. Вот бы государь сейчас вошел, что бы барон сделал? Бегом в ботфортах и лосинах через весь зал к строю разве поспеешь?.. И не мудрено, что ни одного знакомого кирасира, — ведь десятый год в здешней роте служит. А форма дворцовая конногвардейская все прежняя, проклятущая, как была в памятный день наводнения... «Какой я счастливец, что Анюту свою нашел!..»

Когда шел с третьей сменой, то в Фельдмаршальском пришлось поторопиться — с Иорданской вводили партию рекрутов, которых государь и великий князь будут разбивать по полкам в Гербовом зале. А когда пошел в следующий раз, эта царская забава уже кончилась, и два скорохода сновали по залу с дымящими курильницами, а в Фельдмаршальском зажгли уже одну из трех люстр, ту, что ближе к длиннющей банкетке караула.

«Может, и давешний запах от курений этих лоботрясов шел? — подумал Иванов. — Хотя Крылов говорил, что вчера его слышал, а скороходы недавний рекрутский дух из дворца гонят».

В царских комнатах было тихо. Вошедший в Темный коридор с Салтыковской лестницы Лужин сказал, что царь с царицей, наследником и министром двора только что уехали в Большой театр.

— Как пойдешь обратно, то заверни ко мне, посидим в дежурке, поговорим, — пригласил он Иванова.

Из выходивших во двор детских комнат доносились в Темный коридор высокие голоса — все три девочки и младшие великие князья пели что-то хором по-иностранному под фортепьяно. Потом все разом засмеялись, — должно быть, спели что-то не так...

«А у нас Маша все одна. Разве с, Лизой что споет под свою музыку. Но ведь та уже девушка взрослая стала, — подумал унтер. — Вот и худо, когда одно дите в семье».

Назад повел смену Светлым коридором, чтобы в Фельдмаршальском отпустить гренадер, а самому свернуть в дежурную к Лужину.

В зале снова явственно пахло дымом. Под средней люстрой стоял командир 2-й пожарной роты капитан Шепетов и, задрав покрасневшее от натуги лицо, смотрел на хоры над стеной, смежной с Петровским залом. Он был в сюртуке с эполетами, при сабле и в фуражке, должно быть, как обходил дворец. Рядом топтался денщик и, держа в руках шарф и шляпу, докладывал:

— Барыня вашему благородию надеть велят на случай, ежели государь встретятся.

Не отрывая взгляда от хоров, капитан приподнял руки, и денщик опоясал его шарфом. Потом снял со своего начальника фуражку и сунул ему под локоть шляпу, которая сейчас не удержалась бы на капитанской голове. В это время из Петровского к командиру, печатая шаг, подошел пожарный унтер и выкрикнул:

— Так что, ваше благородие, по Комендантской второй наряд на чердаки побег.

— Ладно! — отмахнулся капитан и крикнул на хоры:

— Ну, заснул, что ли, Киткин? Чего там видишь?

— Как есть ничего, ваше благородие! Только что дымок здесь погуще над дверью, — свесился через перила хоров пожарный солдат.

Когда задержавшийся около капитана Иванов уже двинулся своим путем, с площадки Иорданского подъезда вбежал младший пожарный офицер поручик Корнев и доложил:

— Господин капитан! Арестованные водворены на гауптвахту.

— Да ну их! Двух трубников с подручными сюда, на краны! — отозвался приказом Шепетов. — Да живо! Мигом!..

Ротмистер Лужин стоя раскуривал трубку и пригласил:

— Садись на диван, Александр Иванович.

— А вы чего же, Иван Дмитриевич, в театр не поехали? — спросил унтер.

— Я этот балет уже с женой смотрел и князю сказал, что голова болит. Оно и правда, но от здешнего дыму, пожалуй, еще пуще разболится. В горле так першит, будто не во дворце, а в коптильне находимся. Пробую, авось трубкой перебьет.

— Там пожарные офицеры командуют.

— Давно пора им прочухаться, раз лакеи говорят, что третий день гарью пахнет, — сказал Лужин, усаживаясь в кресло. — Давеча мне капитан рассказывал, как полчаса назад в подвале тлеющую рогожу нашли, которой отдушину около аптечного очага затыкали, и трех мужиков-дровоносов, около спать прилегших, арестовали. Хороша чистота в аптеке, раз около варки лекарств мужики ночуют! Рогожу водой залили, дровоносов — на гауптвахту, а дыму все больше, кажись. Сейчас на крышу побежали, оттуда в дымовые трубы воду льют... Э, черт, не тянется, и голове еще хуже... — Он поставил трубку на подоконник:

— Ну как? Тут будем сидеть или посмотрим, что там деется?

— Пойдемте поглядим, — встал Иванов.

Они вышли в зал в те минуты, когда по команде капитана Шепетова пожарный унтер с ломом подступил к середине стены между дверями в Министерский коридор и в Петровский зал. Здесь, обрамленная нарядными пилястрами, сверкала зеркалами в белых переплетах двустворчатая фальшивая дверь с золочеными ручками. Из-под нее густыми струйками непрерывно бежал дым.

Двое пожарных с медными трубами в руках стояли наготове против двери. От них через зал тянулись рукава к кранам, обычно скрытым дверями на площадку Иорданской лестницы, и около этих кранов застыли еще два пожарных, готовых по команде их открыть.

— Ты, Степин, легонько пошевели ее снизу, раз не отворяется, а потом на ручки наляг, — приказывал капитан. — А вы, ребята, — он обернулся к стоявшим у кранов, — как дверь отворится, сряду пущайте воду. Ну, Степин, давай!

Пожарный налег на лом, уставив его в середину той щели, из которой непрерывно шел дым. Дверь не подалась. Повертел и подергал за ручки — все так же. Тогда, подняв лом обеими руками, он ударил им в прежнее место...

И вдруг высокая дверь целиком рухнула в зал со звоном разбитых зеркал, сбив с ног и придавив Степина.

На миг открылся черный, дымный, с отсветами тлеющего дерева широкий проем. Но только на миг! Гулко ухнув, он весь разом залился ярким пламенем.

— Давай воду! — скомандовал капитан Шепетов, и две струи из брандспойтов ударили в пламя.

Шипение и клубы пара в тех местах, куда лилась вода...

Но что могли сделать две струи воды с огнем, который, видно, охватил всю внутренность деревянной фальшивой стены длиной восемь и высотой в пять сажен, заштукатуренную только с внешней стороны, из Фельдмаршальского зала?..

Иванов с подбежавшими от кранов пожарными приподняли упавшую дверь. Раскаленная, местами обуглившаяся внутренняя сторона ее жгла руки. Бесчувственного Степина оттащили к стене.

— Давай еще трубы! Раскатывай рукава! — кричал Шепетов.

А огонь уже показался на карнизе под хорами, как живой побежал по нему и вдруг от загоревшейся балюстрады перескочил на самую большую среднюю люстру, на которой уже плавились от жара восковые свечи и дымились обручи с подсвечниками, видно, деревянные под левкасом и позолотой. Лопнул и свернулся живописный портрет фельдмаршала Дибича рядом с рухнувшей дверью, открыв горящую крестовину подрамника и доски за ней.

Оставив ушибленного товарища, пожарные бросились исполнять команду Шепетова. Подхватив бесчувственного Степина со спины под мышки и пятясь, Иванов волоком втащил его в Министерский коридор, где с помощью подбежавшего лакея положил на ближнюю банкетку.

— Ничего, кажись, живой, — забормотал тот, очнувшись. — Эк она грохнула... Голову зашибла..

Из флигель-адъютантской выбежал Лужин. Он держал на руке шинель и шляпу, а под мышкой — журнал дежурств.

— Государю нарочного послать! — крикнул он, устремляясь в Фельдмаршальский зал, из которого в коридор валил дым.

«И мне надо к постам», — подумал Иванов и бросился следом.

Прикрывая голову руками, он в зале сразу взял вправо.

Теперь вся стена до двери в Петровский пылала ярким пламенем. Четыре струи из брандспойтов заставляли огонь местами исчезнуть, но он все равно растекался все шире и выше. Дымилась дверь в Петровский, весь потолок застлало дымом. С хор падали обгорелые балясины перил. Средняя люстра догорала — на закоптелых цепочках качался проволочный остов. Кирасиры караула стояли вдоль стены у окон на большой двор, кашляли и жмурили глаза, которые ел дым. Когда Иванов догнал ротмистра в Светлом коридоре, тот приказал:

— Пошли в свою роту, чтобы полковнику доложили и все свободные шли мебель выносить из ближних залов.

— Думаете, не отстоят пожарные дворца? — спросил Иванов.

— Видел же? Горит, как свеча, несмотря на их поливку.

Иванов из Ротонды послал в роту дежурного и, оставшись один, подумал: «До смены добрый час. Надо через царицыну половину опять к пожару бежать. Ведь как в Петровский огонь прорвется, там вся ниша за портретом из дерева вязана. А за тем местом, совсем рядом, — конный портрет покойного государя... Вытащу из чулана лестницу да стану с кем-нибудь ближние портреты из рам вынимать...»

Он бежал рысцой по знакомым залам, освещенным отблеском огня из Фельдмаршальского, и думал: «Неужто всему огромному дворцу пропасть из-за одной фальшивой стенки, что возвели три года назад?.. Как пожарные офицеры пропустили, когда ее строили, что близко дымоходы остались, откуда в щели искры полетят и сухое дерево этак займется... Да нет, две роты с баком в четыре тысячи ведер остановят огонь, хоть, может, и не сряду...»

На площадке Комендантской лестницы закатывалась, вскрикивала, сидя на стуле, старая барыня, видно из фрейлин, только что услыхавших про пожар. Около нее суетились две горничные с флаконами и платками. Мимо них вниз бежали с узлами и баулами какие-то женщины. Им навстречу, расталкивая, поднимались пожарные с трубами и рукавами. У запертых дверей церкви четверо гренадеров из дежурных по парадным залам прислоняли к стене большую картину, в которой Иванов узнал «Петра со Славой».

— Пойдем, Александр Иванович, из Петровского серебряные торчары носить! — крикнул один из гренадеров.

Вытащили втроем стремянку из чулана, бегом отнесли в галерею, к новому, недавно поставленному красивому портрету царя Александра и побежали в Петровский. Тут над стеной, обращенной в Фельдмаршальский, уже горел потолок. Пламя будто текло к середине зала. Трон и торшеры выносили лакеи и гренадеры, среди которых Иванов увидел Етгорда и, ухватив за рукав, вывел в Гербовый.

— Там и без тебя справятся, идем в галерею. Ты человек бережный. Надо портреты вынимать, сюда сейчас пламя Прорвется.

— А приказ на то есть? Не взыщут потом? — спросил Етгорд.

— Сейчас приказа ждать не приходится. Если что, я в ответе, — подтолкнул его в галерею Иванов. — Вынимай вот как: оттяни сбоку кнопку, рама отворится, будто шкапчик, а там завертыши... Понял? И ставь рядом к стенке... Вот тебе лестница для верхних, а я себе вторую принесу.

На пороге Предцерковной столкнулся с гренадерами, бежавшими из казармы, и задержал шестерых, которым приказал вынимать большие портреты, для чего приспособили вторую лестницу. Вынутые относили в конец галереи, к Предцерковной. Старшим тут назначил Крылова, а сам вернулся к Етгорду, стал принимать портреты, которые тот проворно снимал из верхних рядов.

— А не спутают потом, который кто? — спросил латыш.

— Разберут, если вынесем, а коль оставим, то сгорят и с именами. Давай, давай, Егорушка, не сомневайся...

Набежали еще гренадеры, которых поставил вынимать из рам портреты нижних рядов. За ними пришел полковник Качмарев.

— Кто велел галерею разбирать? — спросил он.

— Я, господин полковник, — отоззался Иванов. — В Петровской ротонда за портретом деревянная, как раз сюда прилегает, — он указал на угол галереи. — Вот-вот пламя пробьется.

И, подтверждая его слова, из-за балдахина над опустевшей рамой портрета царя Александра показались струйки дыма.

— Ну, хорошо, что распорядился, — похвалил Качмарев. — Я еще тебе людей подбавлю... А вы, братцы, легко портреты берите, глядите, чтоб не задеть, не царапнуть.

Полковник пошел было прочь, но Иванов догнал его:

— Егор Григорьевич! Как тушение идет? Неужто воды с чердака на заливку мало?

— Хватило бы с лихвой, да кранов всего четыре в суседстве — все равно, что плевками костер тушить, — отвечал Качмарев, моргая слезящимися глазами. — Слыхать, будто на чердаки уж огонь прошел, на стропила смоленые, что сто лет стоят. Где ж их залить, ежели корень пожара упущен?

— А я еще дежурных в собственных комнатах не сменил, — вспомнил Иванов.

— Ладно, я сейчас побываю. За счастье сочтут там стоять.

Качмарев кивнул и потрусил в сторону Предцерковной.

Подернутые дымом стены галереи стали похожи на пчелиные соты. Вся половина, в которой недавно красовались три всадника, чернела рядами опустевших рам. Уже вынуты портреты Кутузова и Константина, так же как окружавших их генералов. Етгорд с подручными передвинул лестницу к портрету Барклая. Иванов сделал то же, чтобы добраться до Веллингтона... Ох, как надо спешить! Дым валил все гуще, уже застлал бархатный балдахин, ест глаза, перехватывает дыхание.

Откуда-то вывернулся Павлухин и забормотал:

Мы портреты вынимаем,
От пожара их спасаем,
Но дозвольте вопросить,
Нам куда их выносить,
Чтоб бегущего сапог
Их стоптать никак не мог?..

— И не знаю, Савелий, — ответил унтер, представляя, какая суета сейчас на Комендантском. — Пробегись-ка до двери Аполлонова. Упреди тамошний пост, что сейчас понесем.

Он вновь взялся было за ступеньки лестницы перед Веллингтоном, когда из Предцерковной показался царь во главе толпы офицеров и солдат Преображенского полка.

«Наконец-то соседей кликнули», — подумал унтер, вытягиваясь перед императором.

— Вольно! Продолжать работу! Сейчас к вам вернусь! — крикнул Николай и прошел в Гербовый зал.

Иванов едва успел отереть платком потное лицо и особенно слезившийся правый глаз, когда царь снова показался в дверях и, остановясь около унтера, спросил:

— Куда носить собираетесь?

— Полагал, ваше императорское величество, чтобы толчеи на лестнице избечь, через Аполлонов зал в Эрмитажную галерею вынесть.

— Что ж, дело. Спасибо за догадку. Однако торопитесь. Я сейчас прикажу обе двери в Эрмитаж кирпичом закладывать и переход из Половины прусского короля разрушить. Но пока кирпич понесут, пока состав разводят... Возьми преображенцев моим именем сколько надо на помощь. Да только бережно, ребята, бережно...

Царь ушел, как всегда прямой, на вид спокойный, с театральным биноклем в руке, кажись, один из всех здесь не ускоривший шага, а Иванов кликнул два десятка преображенцев и снарядил первый «поход» — каждому дал по два портрета под каждую руку. Большие оставил на второй раз, когда увидит, куда ставить в Эрмитаже.

В Георгиевском было светло из окон, выходивших на флигель-адъютантскую и соседние с нею комнаты канцелярии министра двора, за которыми полыхало пламя. Навстречу бежал Павлухин.

— Куда несете? Не пущает! — закричал он. — Как уговаривал дурака, а не пущает.

— Разве не наш там стоит? — спросил Иванов.

— То и дело, что лакей, белесая харя. Не велено, говорит, никого пущать и дверь наглухо замкнул. Хотел его по уху, да увернулся.

— Откроет государевым именем. Сам велел туда несть! — сказал Иванов. — А ты беги в галерею, помогай там да большие портреты хоть сюда, в Георгиевский, пока переправь.

Красного дерева высокая глухая дверь, ведшая в Эрмитажную галерею, была закрыта. Иванов повертел золоченую ручку-щеколду — не отворилась, заперта на ключ. Ударил несколько раз кулаком — никакого ответа. Вспомнил, что здесь две глухие двери, одна за другой на толщину стены. Видно, заперты обе, сколько ни стучи, не отворят... Что за «белесая харя»? Неужто Мурашкин?.. Но что делать? Надо скорей решаться. Тут, в Аполлоновом зале, как в мышеловке. И сам не выпрыгнешь и портреты загубишь. Значит, надо назад бегом и через Комендантскую лестницу. Но там из фрейлинских квартир, с чердаков, из церкви, из Статс-дамской, из комнат прусского короля мебель и все прочее тащат...

Он повернулся было к солдатам, но тут в комнату вбежал старый реставратор картинной галереи Митрохин. Он держал под руками две небольшие картины из Статс-дамской, а за ним четыре придворных лакея несли портрет «Петра со Славой», один из углов которого был порван и свисал лоскутом.

— Почему не входите, господин Иванов? — спросил, едва переводя дух, Митрохин.

— Заперто и на стук не отвечает, — отозвался унтер. — А государь император мне приказали через сию дверь портреты в Эрмитаж внести, раз по Комендантской мебели и прочее носят.

Высокий, тощий Митрохин рванул дверь, застучал по ней кулаками, потом повернулся и стал бить каблуком.

— Дозвольте, Андрей Филиппович, — выступил вперед один из лакеев, доставая связку ключей. — Будто один у меня подходящий.

Он попробовал ключ, за ним другой и распахнул дверь. Митрохин бешено застучал каблуком во вторую, и ее тотчас открыл бледный, с перекошенным лицом Мурашкин, очевидно ждавший увидеть дворцовых гренадер.

— Ты что же, болван, баранье рыло?! — накинулся на него Митрохин. — Задушить нас там задумал?

— Так вы же сами... — бормотал, отступая, Мурашкин.

— Что? Что я сам, дубина? — кричал Митрохин. — Я тебе велел мебели не впускать, чтобы галерею не загромоздили. Или вздумал с гренадерами нынче счеты сводить? Погоди, я с тобой разберусь, душегубец!.. Господин Иванов, ставьте портреты по стене во второй галерее.

— Мы лучше скорей, Андрей Филиппович, за остальными побежим. Только не дайте ироду этому дверь снова закрыть...

— Ступайте. Да прихватите лестницу. Жалко здешнюю люстру бросать. Французская, две тысячи на моей памяти плочено... Эй, братцы лакеи, вносите портреты, и за Аполлона возьмемся...

Когда Иванов со своей командой вбежал в галерею, она была полна густого дыма. Сквозь него просвечивал огонь на потолке в том конце, где недавно были конные портреты.

Из дыма вынырнула фигура Етгорда.

— Все поснимали! — доложил он, жмурясь и кашляя.

— Так несите скорей в Аполлонов. Да лестницы прихватите.

— Одну преображенцам отдал в церковь — иконы снимать, — прохрипел Етгорд. — Отнять прикажешь?

— Не надо. Еще в чулане добуду. Павлухин! Бежим, помоги.

Достали лестницу, вернулись в галерею и, пригибаясь, осмотрели, все ли портреты вынесены. Павлухин потащил стремянку в Аполлонов, уже не боясь царапать паркет, а Иванов закрыл двери в галерею — все меньше дыма пока будет в Георгиевском.

Отойдя, обернулся на прилегавшую к галерее часть потолка. Сейчас и сюда прорвется пламя. Вон уже стал чернеть угол. Значит, над ним стропила тлеют, а то и горят. Слышно, как наверху что-то воет, грохочет... Ну и щиплет же больной глаз — память проклятого Эссена! Здоровый пока только слезится. Но голова трещит от дыма, которого наглотался... Истинно как в аду — дым и пламя бегут по пятам, будто преследует грешников геенна огненная, чтобы жечь их вечным огнем...

Из Аполлонова зала, куда Иванов поспешно закрыл обе двери, выносили последние портреты. Статуя Аполлона с пьедесталом уже исчезла. Павлухин с Етгордом, стоя на двух стремянках, разбирали люстру, передавая вниз ее хрустальные части. Несколько преображенцев и лакеев стояли около.

— Уходите, ребята, кто не нужен. Вот ты, и ты, и ты, и ты, — приказал Иванов. — Отдышитесь на улице да с Комендантского или с Собственного подъездов беритесь вещи таскать.

— А ваше благородие что же? — спросил один из солдат.

— Я сейчас за вами, только люстру до конца при мне снимут.

— Раствор принесли, дверь начинают закладывать, — сказал, подходя, Митрохин. — Я велел сначала одну половину. Или бросить люстру, раз возни с ней столько?

— Нет, Андрей Филиппович, один обруч с подвесками остался.

Вот и его, бережно сняв, вынесли в Эрмитаж. Иванов, Павлухин, Етгорд и последний преображенец были уже около двери, за которой споро работали два каменщика, когда услышали перебранку Митрохина с кем-то, и навстречу через кирпичи перескочил капитан Лаврентьев. Видно, в последние минуты прорвался переходом от Комнат прусского короля, а до того побывал на пожаре — мундир весь осыпан кирпичной пылью, рукав разорван у плеча, руки и лицо в копоти.

— А серебряный трон где? — закричал он, потрясая кулаками. — Аль не ваше дело? Одни картинки на уме!.. — и бросился к двери в Георгиевский зал.

Когда распахнул ее, навстречу густыми клубами хлынул дым. Стал отчетливей слышен с чердака глухой вой пламени и грохот рушившихся стропил. Преображенец побежал за капитаном. Иванов, Етгорд и Павлухин тоже подступили к двери: ведь и правда — экой стыд! — про трон-то забыли!..

— Дым бородинский легше был... — прохрипел латыш. А Павлухин бормотал:

Царский трон чуть не забыли,
А потом бы как завыли,
Если ж он наскрозь литой,
Да к полу прибит пятой...

— Молчи, пустомеля! — с сердцем крикнул Иванов. — Молись, чтобы живыми отсюда вышли!

Лаврентьев и преображенец вынырнули из огня, неся трон.

— Скамейку! — жмурясь и тряся головой, выкрикнул капитан. — Скамейку подножную возьмите, пни осиновые!..

Иванов бросился вперед, Етгорд схватил его за рукав:

— Куда? Она ж деревянная!.. Настоящая в чистку взята!..

Но унтер вырвался и побежал к тому месту, где только что сквозь наплывы дыма мелькнули ступеньки тронного возвышения. Вовсе перехватило дыхание, сами закрылись глаза от острой боли. Шарил руками, ища скамейку. Вот она наконец. И верно, по весу деревянная. Поднялся на ноги, протянул руку вперед, ища стену, чтоб по ней дойти до двери... Пусто... Неужто не туда повернулся в дыму?..

— Иваныч? Где ты? — раздался где-то близко голос Павлухина. — Загубил нас чертов Петух!..

И тут грохнуло наверху, засвистело, ухнуло рядом, осыпав горящими углями, головешками. Что-то ударило в спину и повалило. Почувствовал нестерпимый жар между лопаток. Рванулся вбок, но дымом начисто перехватило дыхание.

— Машенька, Анюта! Матерь божия, заступи их...

Дальше