Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

10

В январе 1832 года Анюта родила здоровую девочку, которую назвали Марией. Крестили Андрей Андреевич и полковница Качмарева. Госпожа Шток из-за простуды не присутствовала на обряде, но прислала с мастерицами целый короб детского приданого.

— Разве одной маленькой столько надо! — охала молодая мать.

— Не ей, так братцам ужо пригодится, — смеялись подружки. — Мы все воскресенья для тебя старались. А Штокша материи да выкройки давала. Что в холеру нашили, все уже распродали.

На второй месяц девочка стала плохо спать, и полночи Анюта ходила с ней по комнате, мурлыча и закачивая, чтобы хоть не плакала, дала отцу поспать перед уходом в роту. А когда Иванов с утра не был в наряде, они не спали вместе над «бессонной кукушкой», как звали дочку, или прикладывались по очереди подремать. А ведь матери надо сходить на рынок, стряпать, стирать пеленки, отцу — нести службу, ремесленничать, помогать жене. Он-то, здоровяк, переносил сбитый дочкой порядок посмеиваясь, но Анюта за два таких месяца заметно осунулась. Однако про прислугу и слышать не хотела, пока Иванов по рекомендации Варвары Семеновны не сговорил четырнадцатилетнюю сироту Лизавету за четыре рубля в треть, еду и старую одежку от хозяйки..

Тут Анюте стало куда легче справляться — Лизавета оказалась быстрая и понятливая, да и дочка скоро перешла на ночной сон, может оттого, что мать стала спокойней. Анна Яковлевна заговорила было, что теперь следует отпустить прислугу, но Иванов возразил, что рубль в месяц — полторы щетки его работы, и девочку-сироту в кухонном тепле пригреть и накормить дело самое христианское, особенно если в помощь хозяйке старается.

Он говорил, а жена смотрела ему в лицо и вдруг спросила:

— А знаешь ли, насколь Машенька на тебя схожа? Как две капельки. Все твои крошечки обобрала.

Нет, никакого сходства Иванов не видел. Голова круглая, ровно колобок в русых волосиках, глаза голубые — ни в мать, ни в него — несмысленно таращатся, рот беззубый пузыри пускает.

— Ну как же! — не унималась Анюта. — Пойдем к зеркалу, я ее рядом с твоим лицом подержу. — Она подняла девочку, как сказала:

— Да гляди же — и губы твои и брови...

Гренадер смотрел в зеркало на свое усатое скуластое лицо, обрамленное фабренными черными баками. Сколько же морщин прибавилось на лбу и у глаз! И от носа к концам баков протянулись глубокие, которых раньше не замечал. Оно и понятно: каждое утро бреется почти что на ощупь... А рот у девочки и верно будто схож с его, когда сложит губенки. Ну, а брови? Да нет еще никаких бровей, одни розовые валички. Выдумает же Анюта!

Сказать твердое слово насчет Лизаветы он не усомнился, но, когда во время дежурств оставался один, часто думал о том, как мало отнесет Жандру в ближнюю треть — всего рублей шестьдесят, — дело с вступления в роту небывалое. А живут совсем скромно. Как бы увеличить приход? В ноябре исполнится пять лет службы в роте, а царь при ее формировании даровал гренадерам право по истечении такого срока выходить в отставку с обращением в пенсию всего жалованья, для него 350 рублей. Так, может, выйти да заняться вплотную ремеслом? Спрос на его щетки всегда есть, значит, с них покроет домашние расходы, а пенсия целиком пойдет в «капитал»?

Полковник заметил, что его «вице-писарь» чем-то озабочен, и, проходя мимо его поста, спросил, все ли хорошо с женой, здоров ли. Гренадер выложил всю правду, только про казну у Жандра умолчал, сказал, будто доселе помогал родителям, а сейчас почти нечего стало слать, вот и думает об отставке.

— Не ты один то думаешь, — ответил Качмарев. — Мне прямо не говорят, однако знаю, что десяток гренадеров к ней готовятся. Но тебе того не посоветую, раз один из унтеров на той же стезе, и ты первый кандидат на сей чин. А с нового года, окромя прапорщичьего жалованья, князь, мне сказывали, добавят нашим унтерам еще столько же порционных из Кабинета. Сряду перекроешь все, что можешь ремеслом заработать. И еще: раз женился, то обязан про судьбу своих детей думать. Вот мы с Настасьей Петровной, пока в нижних чинах служил, радовались, что деток нет, а ноне как бы утешительно дорогу им укатанную предоставить...

Конечно, такой разговор был пересказан Анюте, и супруги решили, что полковник прав: от добра добра не ищут.

* * *

В конце мая в канцелярии роты случилось неприятное происшествие. В тот понедельник полковник уехал в Царское с докладом министру. Екимову он поручил отнести бумаги в штаб корпуса, а Иванову — составлять табеля караулов и дежурств. Как часто бывало в отсутствие Качмарева, в его кабинетик между обходами постов пришел Петух и уселся у открытого окна с трубкой и листком «Русского инвалида». В это время гренадер принес переданное на подъезде письмо на имя командира роты.

— Читай, Иванов, вслух! — крикнул Петух, слышавший слова гренадера о почте. — Может, что спешное приказать надо.

Хотя «вице-писарь» знал, что так говорится для форсу, от безделья, но как отказать капитану? Войдя в командирский кабинет, вскрыл конверт, начал было читать и замялся, поняв, что такое письмо лучше прочесть самому Качмареву.

Только после повторного приказа он огласил, что вдовая ярославская мещанка Домна Курина осмеливается беспокоить его высокоблагородие, вопрошая, не оставил ли ей сколько-нибудь денег родный брат дворцовый гренадер Варламов, про кончину которого осведомилась через земляка, ездившего по торговому делу в Петербург и зашедшего в роту, где услышал печальную весть.

— Письмо сие удивления достойно, ваше высокоблагородие, — сказал, дочитавши, Иванов. — Я сам господину полковнику последнюю волю Варламова передал, чтобы деньги его, в ротном ящике хранимые, более трехсот рублей, оной сестре переслать, что тогда же, помнится, и приказали. Неужто на почте утаили?

— А деньги на отправку Екимов носит? — спросил капитан.

— Всегда он, — подтвердил гренадер. — У него и квитки оттуда, расписки, то есть ихние, с казенными печатями хранятся.

— Ну, так он, шельма, и скрыл деньги, — решил Лаврентьев и посмотрел в окошко. — Вон легок на помине, со стороны Графского марширует, где после казенного дела прохлажался. Надеялся, что баба безграмотная про смерть братню не скоро узнает. Ты не отлучайся. Свидетелем беседы душевной станешь. — Петух отставил трубку, отложил газету:

— Эй, Екимов, подь-ка сюды!

— Сейчас, ваше высокоблагородие, только бумаги казенные сложу. Чего изволите? — Писарь вошел и встал у двери.

— Ты на почту деньги относишь, ежели полковник поручает?

— Так точно. Если угодно, и от вас снесу.

— А ты ль отправлял прошлый год сестре Варламова покойного?

— Должно, я-с... В точности не помню.

Екимов увидел лежавшие перед капитаном конверт с письмом, и что-то дрогнуло у него в лице.

«Он украл», — подумал Иванов.

— Подай-ка квитки, которые на деньги с почты выдают, — приказал Лаврентьев.

— Слушаюсь... Да они таково мудрено писаны, ваше высокоблагородие. Может, завтра господину полковнику представлю?

— Мудрено, говоришь? — переспросил Лаврентьев, пристально глядя на вдруг побледневшего писаря. — Ничего, мы с Ивановым авось разберем, есть ли там квиток на Варламовы деньги, которые целый год до Ярославля дойтить не могут. Неси квитки!

Екимов вышел и, видимый обоим за отворенной дверью, порылся в ящике своего стола. Развел руками и вернулся к капитану.

— Не могу сыскать, ваше высокоблагородие, — сказал он. — Должно, у самого полковника заперты... Завтра, как они придут...

— Завтра? — спросил Петух, медленно поднимаясь со стула. — Да ты знаешь ли, вша письменная, что деньги товарища, да еще покойного, украсть есть преступление, за которое в русской гвардии темную под шинелями делают, после которой кровью захаркаешь и за Варламовым следом пойдешь, только не на почетное воинское кладбище, а в мокрую яму, как дохлая крыса... — Он подвинулся к обомлевшему писарю, сгреб его за воротник длинными красными пальцами и тряхнул туда-сюда раза три.

Лицо Екимова побагровело, глаза выкатились от боли и ужаса.

— За что же, ваше высокоблагородие? Ведь я, ей-богу, ничего? — хрипло лепетал он.

Лаврентьев отпустил его и, обдернув узкий рукав щегольского вицмундира, сказал раздельно:

— А ежели ты ничего, так ступай в свою конуру, и чтоб через час, когда я с обхода возвернусь, на сей стол до копейки деньги Варламова были положены. А нет, то лучше сам в нужник ступай да удавись. Я тебя не помилую, и слово капитана гвардии Лаврентьева, что так по-преображенски отделаю, как вора бить положено у честных солдат. Понял? Ну, кругом!

Екимов выскочил из двери, схватил фуражку и убежал.

— А вдруг не он, Василий Михайлович? — усомнился Иванов. — И руки на себя со страху наложит. Говорят, с трусами бывает.

— Первое — что он, не сомневайся, — ответил Петух, не замечая вгорячах неуставного обращения. Застегнул портупею сабли и взял со стола шляпу. — А второе — коли и задавится, не велика потеря. Только такие твари живучи. У меня хватка ворам страшная — увидишь, все принесет, что у сударки в перине прячет.

Вернувшись, капитан приказал Иванову добыть огня раскурить трубку. А когда гренадер принес из кухни горящий огарок свечи, то его чуть не задул Екимов, выскочивший из командирского кабинетика, держась за ухо и щеку. А на столе перед не спеша садившимся Петухом лежала стопка ассигнаций.

— Вот они, Варламова денежки. У меня скоро. Ляпнул-таки подлюке разок, как стал молить, чтоб полковнику не сказывали, в чиновники дорогу не спортили. Чиновник!.. А ты помнишь ли куда вдовице их посылать?

— Так вот же, ваше высокоблагородие, в письме писано, — указал Иванов.

— И то. Ну, и ступай-ка, братец, сей же час на почту, отправь их, чтобы с роты позор скорей снять.

— Слушаюсь, ваше высокоблагородие! А с господином полковником как же? Неужто ему не докладывать?

— Еще что? Скажу все сам. Надо другого писаря хлопотать, чтоб ворюги в роте не было.

— Так точно, — согласился Иванов и стал считать ассигнации. Отправив деньги и возвратившись, он не нашел капитана в канцелярии — ушел домой, отдав ключ от двери дежурному по роте. «Вице-писарь» сел было за работу, но подумал о давешнем происшествии и о том, как шесть лет назад его самого обворовал музыкант полковника Пашкова. Неужто пошли ему на пользу те деньги?.. Потом вспомнил Дарью Михайловну, ее прекрасное лицо и ангельский голос, ведший за собой виолончель и фортепьяно... Где-то она? Сумела ли сделать что для крепостных полковника? Вышла ли наконец за него замуж?.. И как-то живет Красовский? Ведь и о нем почти с того же времени ничего не знает... Как далеко отошло все, что было до роты. Здесь будто вторая жизнь началась...

Как рассказал капитан командиру роты о случившемся, осталось Иванову неизвестно. Самолично пересматривая бумаги из писарского стола, Качмарев сказал, что Екимов лежит в госпитале; кажись, оглох на одно ухо.

— Вот каков медведь наш Василий Михайлович, — качал головой полковник, — хотя поделом вору и мука. Однако и я виноват — всех денежных отправок квитанции проверял, а тут, как на грех, запамятовал. По закону мне бы надо строгое взыскание объявить.

* * *

Новый писарь, присланный из батальона кантонистов, звался Федотом Темкиным. Безусый и худенький юноша внимательно слушал пояснения полковника, рьяно просматривал подшитые «отпуски» и через неделю делал все по должности вдвое быстрей Екимова. Сидя напротив него, Иванов видел, что не зевает в окошко, не слушает, что говорят по соседству, как, бывало, его предместник, а ежели пошлют куда с бумагами, быстро возвращается и вновь садится за работу. У Качмарева сразу освободилось время от канцелярских занятий. Но особенно повеселел, увидев, что Темкин пишет прекрасным почерком, будто печатает.

Федот еще не курил, не ходил по трактирам и, поселившись в роте, удивлял гренадер редкостным аппетитом и тем, что бесплатно писал им письма. В свободное время он читал книги, которые приносил приятель — тоже писарь, а то строчил из них что-то в тетрадку. Чтобы удобней этим заниматься, просил разрешения полковника в летние месяцы Дотемна оставаться в канцелярии.

Добряк Качмарев часто хвалил Темкина, шутя приговаривая:

— Ну, Федот, ты самый тот!

А Иванову как-то сказал в отсутствие писаря:

— Вот, гляди, из кантонистов, а каков прилежный да тихий. Знать, зря про всех их хулу пущают. Чтоб ругнулся, никто не слышал, и с гренадер не корыстуется, как Екимов. Только не зачитался бы, не стал бы умствовать. Надо за почерк поскорей в унтера представить, чтобы раньше в чиновники вышел да семейством завелся. Ему галуны нашить куда проще, чем, скажем, тебе, раз писарь в роте унтер-офицерского звания положен.

Вскоре после этого разговора, завернув под вечер в канцелярию взглянуть на расписание нарядов, Иванов застал писаря смотрящим в угловое окно в даль широкой Миллионной и громко что-то приговаривающим, хотя был один в комнате.

— Ты чего гудишь? — спросил гренадер, вспомнив опасения полковника, чтобы «не зачитался».

— Виноват, господин кавалер, сам себе стихи читаю.

— Вроде, как Павлухин, складное лепишь, — догадался Иванов.

— Как можно-с?! — воскликнул писарь. — Павлухин глупости разные плетет, что на язык вскочит. А в сем дому читать никого недостойно, кроме господ Жуковского или Пушкина.

— Про Пушкина и я слышал да еще про Державина. А Жуковский, верно, ране тем баловались, теперь-то у них занятие другое.

— Нет-с, они и сейчас пишут. Тем на всю Россию прославлены и оттого как раз государю наследнику учителем назначены.

— Вот что! — удивился Иванов. — Ну, мне-то книг не доводилось читать. А вот не раз слыхивал, как покойный посол Грибоедов свое сочинение говорил, для театра писанное.

— «Горе от ума»? — воскликнул писарь. — Так комедия сия только в списках и ходит. Я ее семь раз переписал, на нее новые мундир и шинель справил. Но где вам счастье то досталось?

Иванов рассказал, как состоял дядькой при юнкере и, когда тот стал офицером, в дом его часто ходил, где Грибоедов по дружбе останавливался. Однако имен Одоевского, Бестужева и других не называл. Зачем парня смущать, ежели о них слышал?

— А Пушкин все ж таки у нас самый знаменитый, — сказал Темкин. — Вот уж истинно нет ему подобных! А их видывали?

— Нет. Где ж мне увидеть?

— То и дело, что как раз очень просто. Они к Василию Андреевичу часто приходят, раз первейшие друзья. Курчавые такие, быстрые, зубы белые видать, как смеются. По субботам всегда у них вечерами. Но летом, понятно, в Царском все и там тоже пишут. Прошлый год с Василием Андреевичем сказки стихом вперегонки сочиняли. Про то пока понаслышке, в переписку не доставались... Мы с Федей, другом моим, прошлой весной их обоих на Адмиралтейском бульваре встретили и до сего дома проводили. Теперь понимаете, Александр Иванович, как возликовал, когда сюда назначили? Не раз, значит, обоих близко увижу. И господин Крылов, говорят, сюда жалуют, да на самый-то верх, с ихней толщиной...

— И что Пушкин пишет, раз его так славят? — спросил Иванов.

— У них всякое. И сказка про старину — «Руслан и Людмила», первое их большое сочинение. «Дела давно минувших дней, преданья старины глубокой...» — так оно начинается. И «Цыганы», и Бахчисарайский фонтан» — про хана крымского и пленницу одну несчастную. И про господ нонешних — «Евгений Онегин». А недавно «Полтаву» выпустили. Вот уж где война — только ахнешь: «И грянул бой, Полтавский бой!..» Такого поэта, Александр Иванович, на Руси не бывало. У меня все для себя списано и заучено.

— А Державина что же не поминаешь? Тоже знаменитый был.

— Так они же раньше, до Пушкина, писали, и нонче их одни старики любят, — отмахнулся Темкин. — Разве ихние стихи так в сердце бьют? Да что толковать! Только послушайте, я из «Полтавы» вам прочту. Сряду почуете, каков орел воспарил.

— В другой раз когда, — отказался гренадер. — Надо мне домой скорей. Я ведь семейный, только поспевай с делами.

Темкин посмотрел на Иванова внимательно, потом сказал тихо:

— У Пушкина и против рабства стихи есть, «Деревня» зовутся. Их тоже, как «Горе от ума», никогда печатать не дозволят, раз против барства бесчувственного писаны.

— А ты знай молчи! — цыкнул гренадер. — За такой разговор полковник тебя не погладит, хотя добряк редкостный...

И когда уже вышел на улицу, подумал: «Вот и хорошо, что мальчишке не рассказал, как Рылеева видывал да слышал».

В июне по дворцу разнеслась весть, что государь разрешил офицерам без различия родов войск носить усы. До сих пор только легкая кавалерия имела такую завидную привилегию.

В тот же день Иванов убедился в правильности слуха, увидев инспектора артиллерии, великого князя Михаила, проехавшего на дрожках по Миллионной, с небритой несколько дней верхней губой. Ему-то, знать, братец заранее сказал про свое решение.

Назавтра в канцелярию пришел приказ, где было уже отпечатано про усы, а к вечеру от офицеров караула услышали, что парикмахер-француз изготовляет накладные и продает желающим скорей щегольнуть по три рубля серебром вместе с баночкой клея.

Прошло еще два дня, и узнали, что государь велел военному министру передать по команде — пусть растят натуральные усы, а не уподобляются актерам. В роте дворцовых гренадер последним распоряжением был огорчен один капитан, который поспешил купить и приклеить «французские», теперь едва отмоченные горячей водой.

Когда Иванов зашел навестить Жандра и рассказал о приключении Петуха, Варвара Семеновна сказала:

— Я так полагаю, что какая-нибудь дама, которая государю нравится, намекнула, что ему усы пойдут.

— Может статься, — согласился Андрей Андреевич. — Или на портрет Петра Великого взглянул и в том захотел ему подражать... Хорошо хоть, что казне сия «реформа» ничего не стоит. Когда орленые пуговицы в гвардии ввели, так интендантство разом двадцать пять тысяч рублей на них ухлопало... А ты, Александр Иванович, расскажи лучше, что с памятником делается? Мы давно на площади не бывали.

* * *

Да уж, этим летом гренадерам, дежурившим в покоях, выходивших на Адмиралтейство и на площадь, было на что посмотреть и о чем порассказать. С начала мая сотни людей, копошившихся, как муравьи, начали воздвигать огромный деревянный помост от берега Невы вдоль бульвара к площади, на которой он поворачивал к уже готовому гранитному пьедесталу высотой в четыре сажени. Помост этот, шириной в хорошую улицу, от Невы, где устроили особую пристань, шел плавным подъемом. Затем после поворота переходил в горизонтальный и упирался в сооруженную над пьедесталом высоченную пирамиду из бревен с мощными откосами и укрепленными наверху блоками. Это сооружение окружала деревянная платформа шириной в две трети площади и высотой до середины окон второго, парадного, этажа дворца.

1 июля к пристани причалила барка, на которой лежала гранитная колонна, как говорили, самая большая на свете. Множество людей облепило ее, охватывая поясами из канатов, которые зачалили на вбитые в землю вороты-кабестаны, и по команде инженерных офицеров спустили колонну на пристань и с нее — на берег. Потом, перенеся снасть на кабестаны, установленные на помосте, втащили на него, и медленно-медленно день за днем, колонна стала, катясь, подниматься по настилу к площади. Довели до поворота и отсюда потащили уже волоком будущим нижним концом вперед, к тому месту, с которого она должна опуститься в углубление на пьедестале. Теперь и простодушным зрителям, как гренадеры и лакеи, стало ясно назначение пирамиды из бревен, воздвигнутой посреди площади. Со стороны приближающейся к ней колонны сооружение это имело во всю высоту узкое пространство, в которое она должна войти, как в футляр, когда будет опускаться с помоста на свое место.

На 30 августа, день ангела покойного царя Александра, была назначена установка колонны. Вокруг пирамиды на помосте разместили шестьдесят воротов-кабестанов. За их линией раскинули шатры белого, красного и зеленого шелка для царской семьи, духозенства и придворных. Места в окнах окружающих зданий были заранее распределены, как театральные ложи. Передавали, что даже за впуск на крышу брали немалые деньги.

Караул дворцовых гренадер под командой Петуха был наряжен к царскому шатру. Иванов в этот день дежурил в залах, но в полдень, когда предстояло поднятие колонны, оказался свободен и сопровождал полковника Качмарева, которому министр разрешил с женой смотреть на площадь из пустовавшей фрейлинской квартиры в третьем этаже. Полковница взяла с собой Анюту, решившую отлучиться от девочки. Пришли как раз вовремя: по шестнадцати гвардейцев уже стояли у кабестанов, от каждого из которых тянулись канаты с блоком, укрепленным на верху пирамидального сооружения. Но колонна, опоясанная другими концами канатов, еще лежала неподвижно. Как только дворцовые часы отзвонили полдень, стоявший перед шатром царь, сняв шляпу, перекрестился, раздалась команда, и гвардейцы налегли на рукояти кабестанов.

— Тысяча пятьсот солдат от всех полков гвардии ее поднимают, — сказал полковник. — А высоты в ней двенадцать сажен...{7}

— Пошла, пошла!.. — зашептала Анюта.

Действительно, один конец огромной колонны стал медленно подниматься. Над площадью стояла полная тишина. Слышалось только поскрипыванье воротов и шуршание канатов, проходивших через блоки. Колонна поднималась, все глубже входя в свой футляр, и вот начала опускаться.

— Как свечу в шандал вставляют, — прошептала полковница.

— Да свеча-то в полета тысяч пудов, — отозвался Качмарев.

И вот раздалась новая команда, вороты остановились, солдатские спины выпрямились, и «ура» огласило площадь. Кричали гвардейцы, мастеровые, зрители. Едва не закричал с ними Иванов.

— Ай да молодец Монферран! — сказал полковник. — Чудо сотворил, да и только. Теперь все помосты сымут и пойдет отделка.

— Так неужто же, батюшка мой, так и стоять будет, ни чему не прислонена? — ахнула Настасья Петровна.

— Сама же сказала — как свечка в шандале, — напомнил Качмарев, — ведь и там, ежели плотно вставить, то куда денется?

На площади все снова замерло. Сверкая облачениями, из шатра на помост вышло духовенство — началось молебствие.

* * *

Предположение Качмарева подтвердилось. В октябре в отставку подали десять гренадеров. Это вызвало неудовольствие царя, оно было высказано министру, а тот выговорил полковнику, что гренадеры у него разленились — чего лучше такой службы здоровым старикам?

— Вот увидишь, — сказал князь, — полезут на печки да и окачурятся вскоре от безделья да обжорства. Солдат до смерти должен служить. Ведь мы с тобой небось не думаем про отставку.

Качмарев почтительно молчал. Он-то знал, в чем причина. Разве можно давать все жалованье в пенсию? Чего в караулах и на дежурствах тянуться, когда можно за безделье столько же получать? Да еще капитан надоедает вечными строевыми придирками. Но с ним-то ничего не поделаешь — царев любимец.

Через неделю в роту пришел приказ, что желающим отставка дана с пенсией в полное жалованье. Но отныне ее будут назначать иначе. За пять лет службы в роте — одну треть, за десять лет — две трети и за пятнадцать — жалованье полностью. Сообразили-таки!

А из унтеров никто не ушел. Для них из полутора тысяч годового жалованья даже при старом положении в пенсию шла только половина, а с порционными простись. И на дежурстве унтеров назначают только поверяющим посты, обходная неспешная должность. В караулах тоже только разводящими.

* * *

Унтер Михайлов, у которого за женой взят постоялый двор на Выборгской, собирался в отставку, да и тот отдумал.

Относя в ноябре Жандру восемьдесят рублей, Иванов рассказал, что упустил выгодную отставку, и услышал такой совет:

— Держись за роту, Александр Иванович. Мне думается, твое офицерство вполне верное и, помимо большого жалованья, для замыслов твоих весьма удобно. Поедешь в отпуск и сторгуешь на себя, раз крепостными офицеры любого чина имеют право владеть.

«Оно все так, только дождусь ли унтерства? — подумал Иванов. — В покупке я на самого Андрея Андреевича надеялся, но, понятно, на себя сподручней. Меня насчет хозяйства помещику как обвести? И с превосходительства запросит больше, чем с прапорщика».

Жандр, как всегда, спросил об Анюте, крестнице, службе.

— А вы про сочинителя Пушкина слыхивали, Андрей Андреич? — осведомился гренадер.

— Как не слышать! — воскликнул Жандр. — Высоко чту Александра Сергеевича как поэта знаменитого и знакомство с ним издавна вожу. Всю мне душу перевернул, рассказавши, как ехал верхом через Кавказские горы и повстречал гроб с телом друга нашего, которого в Тифлис хоронить из Персии везли на простой телеге тамошней трясучей... — А ты с чего же Пушкина вспомнил?

Гренадер рассказал, как часто видит Жуковского во дворце и на лестнице Шепелевского дома и что слышал от Темкина.

— Да, Александр Иванович, эти двое — России слава истинная, — уверенно сказал Жандр. — Жуковский к тому же еще добряк удивительный. Вечно за кого-то хлопочет, деньгами помогает. Ну, а Пушкин — талант особенный, правильно твой писарек говорит. Что ни напишет — все подлинно прекрасно... Всегда жалею, что Грибоедов новым стихам его не порадуется... Вот так до сих пор все у меня на друга покойного сводится... — Жандр махнул рукой и помолчал. — Ну-с, какие у вас еще новости? — спросил он через минуту уже обычным бодрым тоном.

— Глядели, как колонну на площади вздымали. Полторы тысячи солдат за веревки тянули, чтоб куда следовало пошла... Правда ли, Андрей Андреич, что все приспособления француз тот придумал, который Исаакиевский собор строит?

— Не все он один, — ответил Жандр. — Рисунок колонны точно его, и за отделкой наблюдать будет, но как ее поднимать, устройство помостов и воротов наши инженеры рассчитывали.

— А величается один тот француз. Про них ни от кого слова не слыхал, — огорченно сказал Иванов.

— Не печалься, — улыбнулся Андрей Андреевич. — Все же Наполеон против таких, как ты, не выстоял. И памятник хотя Александровским назовут, а всяк, на него глядя, 1812 год вспомнит.

Вскоре после этого разговора в сырой предвечерний час Иванов в нижних сенях у канцелярии роты встретил Жуковского. Сняв шляпу, Василий Андреевич встряхивал ее от капель дождя и в то же время, обернувшись, слушал шедшего следом барина теплом сюртуке, который что-то быстро говорил по-французски.

Иванов сделал фрунт и снял бескозырку.

— Здравствуй, друг мой, — как всегда приветливо, сказал Жуковский.

— Здравия желаю, Василий Андреевич, — негромко ответил Иванов.

— Ты, никак, всех здешних кавалеров знаешь? — спросил барин в сюртуке. Он также снял шляпу и встряхнул ее.

Иванов увидел завитки каштановых волос, ровные белые зубы и сообразил: «Вот Пушкин-то! Будто их уже где-то видывал?..»

— Со многими знакомство веду. В одном дому хлеб едим, из одного кошта жалованье получаем, да и соседи они добрые, — отозвался Жуковский, начиная подниматься по лестнице.

Гренадер повернулся и увидел Темкина. Видно, на голоса выскочив из канцелярии, он смотрел вслед ушедшим. Потом повернулся к Иванову и шагнул к нему со счастливой улыбкой:

— Видели? Они ведь и есть сами господин Пушкин!

— И я так подумал, — кивнул гренадер, — раз на «ты» обращаются. И, кажись, вместе во дворце их видывал. К фрейлине Россет в гости по Комендантской лестнице вздымались.

— А слуга ихний мне сказывал, что промежду себя ровно братья! — восторженно говорил Федот.

— Чей слуга? — не понял гренадер.

— Да господина Жуковского. Максимом Тимофеичем звать. Лысый, важный такой, но про барина своего любит порассказать.

* * *

Через несколько дней Иванов снова близко увидел Жуковского. В этот вечер во дворце пела знаменитая Генриетта Зонтаг. Придворная прислуга со слов господ передавала, что она недавно вышла замуж за какого-то графа и не будет больше петь на театрах, а только по приглашению, во дворцах. В Концертном зале перед покрытой синим ковром эстрадой поставили несколько кресел для императорской семьи и за ними пять рядов стульев для пожилых придворных. Молодежь слушала стоя или садилась на банкетки у стен. Дежурный по залам, выходившим на Неву, Иванов остановился недалеко от двери в Большом бальном и слушал пение. С его места была видна и сама певунья — красивая, стройная, в золотистом платье и с алмазным обручем в белокурых волосах. Голос у нее был истинно прекрасный — чистый, сильный и звучный, легко взлетавший на самые высокие ноты и красиво соединявшийся с мягкими звуками рояля, на котором играл седой иностранец. Но то, что пела, не очень нравилось Иванову — все какое-то очень веселое, будто шуточное, рассыпавшееся трелями и смехом. И слушатели все улыбались, видно, иностранные слова, которые ясно выговаривала, были под стать музыке. А ведь то, что пела когда-то Дарья Михайловна, звучавшее как благодарная молитва или надежда на счастье, пробирало Иванова до самого сердца. И сейчас снова вспомнил тот вечер на Литейной, подумал, где-то поет теперь, как ей живется?..

На ближайшей к двери банкетке, которую со своего места видел Иванов, скромно присел Жуковский. Он сегодня был в вицмундирном фраке и с орденом «Владимира» на шее. Слушал внимательно, смотрел на красавицу, порой улыбаясь добродушно, должно быть, тому, что выговаривала. Но вот, поднявши голос до самой высокой трели, от которой, кажись, звякнули хрустали в люстрах, она смолкла и плавно присела перед аплодировавшим залом. Потом сошла с эстрады за стоявшую рядом золоченую ширму.

Оставшийся у рояля музыкант, встав и поклонившись, сказал что-то публике, снова сел и начал играть очень грустное и, на вкус Иванова, такое душевное, что у него дух захватило. Глянул на Жуковского. И тому, видать, музыка нравилась: он прикрыл глаза и склонил голову. Но в это время сидевший в первом ряду император тихонько встал и, выведя из-за ширмы певицу, с легким поклоном открыл перед нею двери в Агатовую гостиную, откуда, все знали, слушает концерт болевшая горлом царица.

И тотчас по залу пошел гул почти несдержанного разговора, смешки и шелест одежды, шаги и передвижение стульев, почти заглушившие музыку. Иванов опять взглянул на Жуковского. Тот что-то шепотом сказал сидевшей рядом даме, но та, поведя обнаженным плечом, указала веером на окружающих. Василий Андреевич сморщился, как от кислого, и мимо Иванова вышел» в Большой зал.

И почти тотчас к нему подошел седой сановник с тремя звездами на фраке, вышедший в зал сразу по окончании пения.

— Ну, какова новоявленная графиня? — восторженно сказал сановник полным голосом, хотя стоял около открытой двери в Концертный зал, за которой слышались звуки рояля. — Недаром лепец Козлов о ней писал: «В тех звуках мир непостижимый плененной памяти моей...»

Жуковский ответил не сразу. Сперва плотно прикрыл двери в Концертный, отошел от них шага на три и только тогда сказал:

— Да, поет она прекрасно. Но я не поклонник Россини, а когда этот прекрасный пианист начал играть моего любимого Бетховена и как только государь вышел, наша придворная молодежь так зашумела, что испортила мне все удовольствие. И перед артистом, право, стыдно; ведут себя, как в райке плохого театра.

— Э! Молодежь всегда легкомысленна. Будто вы были другим? — ответил, посмеиваясь, сановник. — А как галантно государь увел графиню! Видно, ее величество захотела похвалить ее пение.

— Да, государыня всегда добра и любезна, — наклонил голову Жуковский. — А по поводу извечного легкомыслия молодежи, то я воспитывался в провинциальной усадьбе, и там мне внушали уважение к творениям великих композиторов и к их исполнителям.

— Фу-фу-фу! Оказывается, и поэты умеют ворчать, — сказал сановник и, взяв Жуковского под руку, повел в глубь зала.

— А вы полагали, что у меня внутри один овсяный кисель? — донесся до Иванова недовольный голос Василия Андреевича.

* * *

Хотя зимой у девочки шли зубки и порой плачем не давала спать родителям и Лизе, жизнь все-таки наладилась: молодая хозяйка снова взяла у мадам Шток шитье, а Иванов в свободные часы склонялся над щетками. К пасхе он отнес в «казну» семьдесят рублей. Принимая их, Жандр заглянул в какой-то листок и спросил:

— Друг любезный, а знаешь ли, сколько денег мне переносил?

— Близко к трем тысячам ассигнацией, Андрей Андреевич.

— Правильно. С нонешними — три тысячи двадцать рублей или семьсот пятьдесят на серебро. А сколько требуется всего накопить?

— Полагаю, что, ежели не заломит барин несообразного, за мужиков-работников придется дать рублей по сту, за бабу в средних годах по пятьдесят, за стариков и малолетков по тридцать рублей. Так на семейство родителя моего из двенадцати душ уж сполна хватит накопленного. Но ведь надел ихний со всем строением и скотом также приобресть предстоит, чтобы могли и дальше с него кормиться.

— Значит, следует тебе еще рублей двести-триста серебром добавить, — заключил Жандр. — Крепись, Александр Иванович, не так уж много осталось.

* * *

Этой весной, когда по Неве прошел лед и только что снова свели мосты, Иванов встретил художника Голике. Толстощекий немчик шагал по Миллионной, блаженно щурясь на солнце и бодро выбрасывая вперед конец щегольской трости. Сразу узнал гренадера, остановился и спросил приветливо:

— Как поживаете, господин кавалер?

— Покорно благодарю. А вы каково?

— Отлично-с. Сейчас от одного коммерции советника расчет получил за портреты его с супругой. Очень им угодил, и полторы сотни золотом за пару мне вручили. — Голике распахнул добротную шинель и похлопал ладонью по карману панталон, где забренчали монеты. — И ведь как вышло: портреты закончил, на другой день назначили за деньгами приехать, а тут ледоход, мосты разводят, и две недели на острове заперт — я лодками в ледоход боюсь ездить... Но вот пожалуйста, только что сделали мне полный расчет, даже лучше вышло, оттого что увидел свою работу уже в гостиной, в богатейших рамах висят... — Немец говорил и говорил, все щурясь на солнце, как сытый кот. — Они на Моховой собственный дом имеют, и я оттуда Летним садом прошелся, где первые листочки наблюдал, да сюда, в прежде столь знакомую местность... Когда хорошо поработаешь, то имеешь право и погулять. Не правда ли, господин кавалер?

— А то как же! — сказал Иванов неопределенно. Ему не нравился этот сытый хвастунишка, и он спросил, о чем думал с первой минуты встречи:

— А как Александр Васильевич поживает?

— Поступки его мне непонятны, — поднял белесые брови Голике. — Вольную ему господа выдали. Сам государь за то золотую табакерку в три тысячи владельцу послал. Кажется, что лестней такого внимания для художника? А он все недоволен жизнью, все покойного учителя нашего сэра Джорджа поносит и ровно ничего не желает для заработка писать. — Немец недоуменно вздернул плечи и поправил пуховую шляпу, собираясь двинуться дальше.

— Так и, верно, ему от англичанина тяжко доставалось, — сказал Иванов. — Не зря же Общество попечения за него вступилось.

— Конечно, нам бывало весьма тяжело, — согласился Голике. — Но зато и выучились многому. Я так и рекомендуюсь заказчикам — ученик покойного сэра Джорджа Доу, почетного члена многих иностранных академий. И, поверьте, отчасти за такой титул по семьдесят пять, а то и по сто рублей за портрет беру. Вовсе не от Академии мое умение, курс которой закончил прошлый год, чтобы звание получить, — все от господина Доу перенято. Я даже портрет его по прежним наброскам написал, будто в саду на скамейке сидит. И тут же мы с отцом и двое моих деток резвятся с белым барашком, как у Иоанна Крестителя. А невдалеке в беседке жена моя...

— А как у Полякова с учением? — спросил гренадер.

— Можно бы счесть, что и он курс закончил. Но по строптивому характеру в Академии о документе не хлопочет. А во-вторых, хворает много — все кашляет да плюет. Я его больше к себе не приглашаю, у меня ведь дети. Ну-с, желаю здравствовать. Спешу на обед к нашему пастору.

На неделе Иванов собрался навестить Полякова. Анна Яковлевна, которой пересказал встречу с Голике, собрала корзинку разной еды — жареного мяса, пирожков, ватрушек, банку варенья.

— Скажи, что раз в гости не дозваться, так ты к нему по-прежнему, по холостяцки, — наставляла она мужа. — Я, мол, посылаю, чем угостила бы. Или иначе придумай, чтоб не обидеть...

Но говорить ничего не пришлось — квартирная хозяйка сказала, что художник ушел не так давно, куда, не сказывал. А на вопрос о здоровье жильца ответила сердито:

— Был бы сыт да здоров, кабы лики царские, как раньше, купцу готовил. А разве с одного чая пропитаешься? Извел меня кашелью. Только глаза заведу — бух да бух! Давно бы отказала от квартиры, да жалею: куда такой пойдет?

— Дозвольте гостинцы ему оставить, — попросил Иванов.

— Тут на табуретку становьте, — указала хозяйка. — Комнату, вишь, запирать стал. Богатства свои берегет!

Гренадер ушел, жалея, что не застал Таню. Она бы пообстоятельней рассказала, особенно если без хозяйки. Хотя и так понятно, что дела Полякова нехороши.

* * *

В этом году Иванов пасхальной ночью дежурил в залах, ближних к дворцовому собору, и потому всю заутреню выстоял в Предцерковной, слушая прекрасное пение придворного хора. Служили торжественно, собор озаряли сотни свечей. У большинства собравшихся на лицах было праздничное оживление. Еще бы — к пасхе объявлен список пожалованных в следующие чины или орденами и уж обязательно всем чиновникам выдан лишний месячный оклад. Но Иванов чувствовал себя одиноко — ведь уже Два раза встречал светлый праздник вместе с Анютой в Конюшенной церкви, а потом разговлялся дома под гудевший над городом перезвон колоколов.

Зато в этом году довелось увидеть церемонию, о которой только слыхивал. После заутрени царь и царица принимали поздравления от придворных кавалеров и сановников. Ей целовали руку, с ним христосовались троекратным поцелуем. Иванов обошел свои залы, вернулся, а они все шли и шли к правому клиросу, около которого стояли государь с государыней. Рассказывали, что у царицы после этого обряда распухала рука, а у царя бывало измазано фаброй все лицо. В последнем гренадер убедился, увидев, как поспешно он нырнул в дверку, за которой находился умывальник для священнослужителей. Иванов про себя позабавился: государь будто бежал от тех, кто еще вздумал бы христосоваться. А гренадерам был памятен случай, когда наказывал седым погуще краситься. Сам же Иванов в эту ночь похристосовался только с дежурным пожарным, который, когда разъехались «особы», прошел по залам, проверяя, не забыты ли где непотушенные свечи.

* * *

Летом, как всегда, приналег на ремесло. Если бывал свободен, то целые дни сидел за работой. И впервые стал чувствовать, как к вечеру не только разламывает спину, но и плохо видит глаз — памятка об Эссене. Зато за три месяца выручил шестьдесят рублей.

Только в июле он снова собрался сходить на Васильевский. Анюта упросила взять ее с собой. Не хотел было — что хорошего увидит? — но она так умильно говорила, что, вместе побывавши, лучше придумают, чем помочь бедняге, что уступил. Собрали снова целую корзинку хорошей еды и пошли.

На стук в дверь, обитую коричневым войлоком, никто не ответил. Потом с первого этажа крикнули, что квартира пуста и сдается. Расспросили и услышали, что хозяйку племянница уговорила переехать в Коломну, девушка, что прислуживала, вышла замуж за столяра на 5-ю линию, а художник съехал невесть куда.

Иванов не знал, где живет Голике, который мог слышать про Полякова, справляться в академической канцелярии было поздно, присутствие уже кончилось. Так и пошли обратно, неся корзину и любуясь вечерней Невой. Рассуждали, отчего так и не пришел к ним? Верно, стыдился плохой одежды, неудач своих, кашля.

Беседуй, гренадер, с женой, любуйся городом, да не пропусти офицера, вовремя сделай ему фрунт, поставив ношу наземь. Хорошо, что гвардия в лагере — не так часты на улицах эполеты.

11

Маше исполнилось полтора года. Резво бегала и сама влезала на стулья, так что пришлось заказать деревянные решетки, которые вставили в открытые оконные рамы, чтобы, грехом, не вывалилась. Говорила много выученных от взрослых слов и еще больше своих, непонятных. Играла охотней всего с подаренной Амалией Карловной куклой, сшитой из замши и одетой в шелковое платье, которую сама назвала Катей и без нее не хотела засыпать.

Однажды, когда гренадер сидел за обычной работой, Анна Яковлевна, подойдя, слегка дотронулась до его плеча, он повернулся. Маша стояла около дивана, на матрасик которого посадила Катю, и старательно трясла одну за другой тряпочки — куклины одеяльца. Потрясет, что-то приговаривая по-своему, заботливо-поучительное, и расстелет на диване рядом с Катей, разгладит обеими ладошками. Потрясет вторую тряпочку, третью и все раскладывает одну на другую. Потом начала завертывать Катю во все это, приговаривая уже иным тоном, успокоительно, как бы увещевая не плакать.

— Полтора года, а как играет разумно! Видел, как старалась, вытряхивала? — спросила Анна Яковлевна.

— Как вы с Лизаветой столешник трясете или белье катанное стелете. И как ее же спать укладываете, — заметил Иванов.

— Все так, но умница какая! Ребеночка своего в чистое завернуть старается. А вот ленточкой перевязать еще никак не выучу. Ручки не слушаются, — рассказывала Анюта. — Но вижу, скоро все сумеет. Как пять лет станет, ты ее грамоте учить начнешь.

— Ужо разбогатеем, учителя наймем, — пошутил гренадер.

— Их на другие науки, — согласилась Анна Яковлевна, — а по грамоте сами справимся. Я пока Лизу буквам учу, раз просит.

* * *

Как-то в воскресенье позвали обедать двух подружек хозяйки и Темкина. Варить супы с клецками или с лапшой, печь вафли и кухены, поджаривать и молоть кофе Анюта выучилась у Штокши, в тушить и жарить мясо, загибать пироги и варить кисели умела с отрочества. После вкусного угощения Федот, по просьбе хозяев, читал наизусть стихи. Прочел «Кавказского пленника» и «Братьев-разбойников», растолковывая непонятные места. Читал без запинки, внятно, хотя и монотонно. Все слушали внимательно, даже Машенька на руках у Лизаветы таращила на чтеца круглые глазки.

С этого воскресенья повелось, что писарь приходил к Ивановым после обедни, а уходил под вечер, почитав стихи Пушкина или Жуковского. О том, что услышали, Ивановы толковали не один день. Гуляя с дочкой, Анна Яковлевна стала прохаживаться у Шепелевского дома и скоро по рассказанным приметам узнала Василия Андреевича, удостоверилась, какой приветливый.

А как-то зайдя под вечер в канцелярию, Иванов застал присевшего около стола, за которым занимался Темкин, толстого мужчину в серой шинели, не раз до того виденного в подъезде. Увидев гренадера, он кивнул писарю и неторопливо вышел.

— Не господина ли Жуковского слуга? — спросил Иванов.

— Они-с, — подтвердил Темкин.

— Никак, спугнул я его?

— Нет-с, они до вас уйтить хотели. Да как раз мне грустное досказывали про молодость Василия Андреевича.

— Что ж такое?

— Спросил я, отчего не женившись, хотя здоровье, достаток и чин — все имеется. А Максим Тимофеевич и рассказали, что в давние годы питали взаимную любовь с барышней, но, на горе, с дальней сродственницей. Были молодые оба, в кудрях, и деревня славная за барышней шла. Да матушка их не выдала, раз сродственники. Горевали Василий Андреевич, да так и остались холостые.

— Верно, матушка ихняя померла, чего ж теперь не поженятся? — спросил Иванов. — Аль как постарели то и прохладились?

— Нет, барышню вскоре за немца дохтора выдали. Правда, за хорошего человека, но где же ему против Василия-то Андреевича! Такая история грустная, — заключил писарь.

Конечно, в тот же вечер гренадер пересказал жене, что услышал, и она опечалилась чуть не до слез, а потом сказала:

— А со мной ежели б так поступили, я б беспременно сбежала.

— Рассказывай! — сделал недоверчивый вид Иванов. — За шесть лет даже в Конный полк не наведалась.

— Оттого, что решила, будто не люба стала, если разу не показался. А кабы знала, что папенька тебя отвел, так не то что в Конную гвардию, а пешком в Гатчину иль куда дальше пришла, — ответила Анна Яковлевна. — Мне часто сдается, что и живу только с того дня, как на кладбище встретились. До того будто сон видела безрадостный. Али, может, тогда явь глухая была, а нынче уже пятый год сон счастливый?

* * *

И опять наступила зима. Затрещали в дворцовых печах и каминах березовые поленья, побежали от них трепетные дорожки по паркетам. Потянулись часы дежурств, караулов или письменных занятий и короткие счастливые вечера дома.

На крещение 1834 года в процессии, шедшей из дворцового собора на Неву для водосвятия, Иванов увидел нового придворного. В мундире, расшитом по груди золотыми галунами, с форменной шляпой под мышкой и при шпаге, в белых панталонах, чулках и лакированных туфлях среди камер-юнкеров шел поэт Пушкин. Гренадер порадовался: знать, царь его отличает, хотя чин не больно высок. Ну, выслужит и выше.

В феврале они оказались уже совсем рядом в часы торжественного богослужения в соборе. Зайдя в Военную галерею, дежуривший гренадер увидел Пушкина. В том же придворном мундире он стоял перед портретом фельдмаршала Барклая. Глянул мельком на гренадера, сделавшего ему фрунт, кивнул и пошел дальше. Конечно, это господин Пушкин, но лицо прямо другое. Идучи с Жуковским, был веселый, приветливый, а нонче губы накрепко склеены, брови сдвинуты и глаза ровно уголья горят. Прошел, и стало видно, что шляпу под мышкой сплющил, оттого что руки за спиной с силой сцеплены. Не по нему что-то — недаром один тут бродит.

Стоя парным часовым у дверей из Предцерковной в Статсдамскую во время следующей торжественной обедни, гренадер не увидел Пушкина. Однако услышал разговор о нем. Началось с того, что кто-то совсем рядом назвал его, Иванова, по имениотчеству. Понятно, сразу сообразил, что не его зовут, и, скосив глаза, увидел Василия Андреевича. Он, верно, даже не узнал гренадера, с которым часто приветливо здоровался, под фаброй и медвежьей шапкой. Повторив вполголоса то же имя-отчество, манил к себе барина в мундире и ленте, что стоял около дверей собора, куда не все и большие чины могли взойти за многолюдством съезда.

Тот, кого звал, приблизился, как ходят статские господа во дворце, — беззвучно скользя на мягких подошвах. Пожилой барин, но легкий на ногу, следом за отступавшим Василием Андреевичем вышел в Статс-дамскую, и тут они заговорили хотя вполголоса, но часовой слышал каждое слово.

— Опять твой крестник не явился, — укорял Жуковский. — Ко мне Литта давеча с претензией подошел, грозил государю доложить, что манкирует придворной службой...

— А я что могу сделать с характером африканским? — отозвался тезка Иванова. — Третьего дня зашедши, по кабинету моему ровно бес бегал, ярился. Уж толковал ему, толковал, что обязан терпеть сии обязанности, раз хочет в архивы сохранить доступ. А он одно твердит, что звание такое неприлично его летам. Как будто у нас остальное состоит в полной гармонии.

— Дело не в годах, — ответил Жуковский, — а в том, что в словесности он носитель славы национальной, о чем все образованные люди знают. И на тебе — камер-юнкер! Наравне с юнцами, у которых за душой одно родство со знатными невеждами. Хоть бы чин дали да в камергеры, и то бы самолюбие успокоило.

— Будто у нас все остальное в гармонии, — повторил, вздыхая, Александр Иванович и, помолчав, попросил:

— Сходи ты к нему, припугни Литтой, он тебя одного слушает. И Натали скажи, может, она его доймет. Она-то не прочь на малые балы в Аничков ездить, красоту свою казать. Знаешь ли, Алексей Петрович Ермолов ее в декабре видел и мне недавно пишет: «Госпожи Пушкиной не может быть женщины прелестней». Старомодно выразился, но в сем предмете очень смыслит, старый лев.

— Какой же он старый? — возразил Жуковский. — Нас всего на пять лет старе. И силач какой! В прошлом году при мне по просьбе дам у Кикиных рубль желобком согнул. Его судьба тоже образец гармонии нашей... Ну, довольно шушукаться, идем на люди.

Возвратившись в Предцерковную, они встали средь господ, которые то перешептывались, то крестились, делая вид, будто молятся.

«Вот что! — думал Иванов. — Не по нутру Пушкину новый чин. Оно точно, что камер-юнкеры господа совсем молодые. А жена у него, знать, модница да прихотница, которая танцевать любит. Надо приметить ее, раз красавицей почитают. Может, хоть она на Дарью Михайловну схожа? Вот и средь статуй здешних такой не вижу, чтоб ту напомнила... Ох, тяжко становится стоять неподвижно, ноги, плечи ломит, — годы свое берут».

Покосившись на своего напарника Павлухина, увидел, что еле заметно шевелит губами: видно, опять набалтывает про себя вирши. Сейчас и глупостей его послушал бы для отдыху...

Когда через полчаса, по окончании обедни, сменились с поста и через пустые залы пошли в роту, Иванов спросил:

— Опять, Савелий, плел давеча?

— А я завсегда к концу смены, чтоб усталь менее чувствовать. Было б к чему зацепиться. Давеча услышал, как господин Жуковский про крестника тревожился, и давай подбирать:

У господ свои заботы.

Во дворец не ездит кто-то — Ждать за то ему беды.

А у нас не те труды:

Отстоять исправно смену, Истуканом влипнув в стену, Аль дежурным мерить залы — Тоже труд, скажу, не малый.

Вот и думаешь порой:

Не в отставку ль, на покой?

Но боюсь я спиться с круга От излишнего досуга...

А дальше пошло про Графский, чего ты и слушать не захочешь, — подмигнул Савелий.

— Верно, мне и того довольно... — засмеялся Иванов.

Увидя на другой день Темкина, гренадер передал разговор Василия Андреевича с каким-то своим тезкой, который доводится крестным отцом Пушкину, и что говорили про его жену.

— Что супруга Александра Сергеевича первейшая красавица, то я слышал, а вот что крестный отец ихний здесь пребывают, то впервой узнаю, — не без важности сказал писарь. — Но понятно, что старшие беспокоятся, раз таков горяч. Ведь господина Пушкина дед кровный арап были, у Петра Великого в денщиках, а потом до генерала дошли, прозвание только запамятовал...

— Все тебе Максим Тимофеевич, поди, рассказывает?

— Они-с, раз видят, что я стихи ихнего барина да господина Пушкина наизусть читаю и каждое слово в душу кладу.

А еще через сутки писарь поманил Иванова зайти в канцелярию, где они оказались одни, и сказал:

— Разъяснили мне, что барин тот, которого Александром Ивановичем кликали, Тургенев по фамилии. С юности господину Жуковскому близкий друг, но только в шутку зовутся крестным Александру Сергеевичу, потому что когда ихние родители в Москве проживали, то господин Тургенев их подросточком в учение отвозили в Царское. — Темкин понизил голос до шепота и продолжал:

— А сами хотя превосходительные и на службе состоят, но у государя на заметке, потому что братец ихний в двадцать пятом году из главных были, только, когда на площадь выходили, за границу посланы оказались и сюда не вернулись, но заочно приговорены.

— Ну ладно, молчи-ка, — сказал Иванов также тихо, — да лучше про то и думать забудь. Не солдатское дело такое знать.

— Да что же, раз всем то известно. Они вот и во дворец по чину своему вхожи, — возразил Темкин.

— Мало ли кому что известно! — сказал Иванов. — А ты больше никому не болтай.

* * *

В конце февраля, сидя в канцелярии роты, Иванов строчил списки на разграфленных листах нарядов. За дверью раздалось шарканье: кто-то вытирал ноги от снега. Вошел господин в теплой шинели с черным мерлушковым воротником. Когда снял шапку такого же меха, гренадер узнал живописца Голике.

— Я пришел вас пригласить, господин кавалер, на похороны Александра Васильича Полякова, — произнес он с печальной миной.

— Спасибо, что известили, — вставая, сказал Иванов. — Доконала, знать, его чахотка?

— Именно доконала, — подтвердил Голике. — Последние полгода покойный кисть в руки не брал, отчего средства на похороны отпускает Общество поощрения художников, и я от себя прибавил. Завтра вынос из Андреевского собора в одиннадцать часов.

Если бы не присутствие Голике, Иванов навряд ли поверил, что в полутемной церкви перед ним лежали останки Полякова. Всегда был тщедушен, а сейчас острый нос и восковой лоб над запавшими глазницами — вот все, что выдавалось над краем гроба. Действительно, съела беднягу чахотка.

«Грех какой, что не разыскал его на новой квартире, — думал гренадер. — Так ведь и он не шел к нам, хоть столько приглашали. Чувствовал же, что от души зовем...»

Кроме Голике, проводить покойного пришли два художника — один высокий и угрюмый, посматривавший на упитанного немца далеко не ласково, и второй — среднего роста, с добродушным лицом, показавшимся гренадеру знакомым.

— Я про вас от покойного наслышан. Рассказывал, как заботились о нем еще во дворце, — сказал Иванову этот художник, когда пошли рядом за гробом по Среднему проспекту. — И особенно печально, — продолжал он, — что умер Поляков, когда уже преодолел тяжкие последствия тех лет, что копированием занимался. Такие годы для настоящего художника вроде яду и безвредны только для ремесленников. — Он кивнул на спину Голике, шагавшего у самого гроба на манер родственника. Прошли еще квартал, скользя по наезженной дороге, порой хватаясь друг за друга, и художник заговорил снова:

— Когда еще поймут, что в академическом курсе от копирования только вред? Руку набивает, а глаз убивает. Одну натуру надо учить рисовать и писать красками... Покойному так претило по шаблону портреты писать, что голодать предпочитал... Впрочем, верно, вы сие от него самого слышали, — закончил он.

— Даже аттестат из Академии не получил, — подал голос высокий художник. — За неделю до смерти мне сказал: «Какой же я «свободный художник», ежели, кроме копий, ничего не оставляю?..» Строг к себе был... Не то что другие...

— А есть ли у него кто из родственников в Костроме? — спросил Иванов.

— Нигде никого, — ответил высокий. — Не раз говаривал в последние дни: «Хоть то хорошо, что по мне плакать некому».

Гренадер вспомнил, как после того как рассказал Анюте о приходе Голике, заметил ее заплаканные глаза. Вспомнил и Таню, которую Поляков еще девочкой угощал сахаром, а потом списал на портрете. И она всплакнет, как бы ни жила за своим столяром.

Когда на могиле установили деревянный крест, толике, раскланявшись, первый пошел с кладбища. Остальные двинулись следом.

— Как ваш капитан поживает? — спросил общительный художник.

— Что ему делать? Командует — другого дела не знает.

— А мне показался добряком обходительным, — удивился художник. — Когда в 1827 году, сряду как рота ваша устроилась, я заказ получил галерею написать и в ней чинов во всяком обмундировании, то очень бы затруднился, ежели б не его помощь. Он людей отобрал и младшего офицера в полном параде позировать попросил, а себя изображать из скромности не велел. Сказывали, что та картина в Царском селе, во дворце. Так что попрошу, коли не забудете, капитану почтение передать от Чернецова Григория.

— Так вы командира роты Качмарева помните, — догадался Иванов. — А он полковником давно произведен. То-то я вас будто признал, раз видел там рисующим, и Поляков около стаивал.

— И вот где снова встретились! А ведь как он тогда одушевлен был, что общество за него вступилось...

* * *

С начала этого года среди придворных обоего пола пошел негромкий разговор о введении дамских форменных платьев. Хотя, как всегда, такие разговоры шли больше по-французски, но прорывалась и русская речь, из которой гренадеры поняли, что эти платья будут чем-то похожи на сарафаны и такой покрой не всем нравится. При них прикажут еще носить подобие кокошника. И в таких туалетах все придворные дамы и все городские, по чинам своих супругов «имевшие приезд ко двору», обязаны будут являться на большие выхода и торжественные богослужения, на концерты и балы. При этом платья будут бархатные, нескольких цветов по рангам, с богатым золотым или серебряным шитьем и весьма открытые на плечах.

Стоя на постах, Иванов слышал отзывы на такие слухи. Два пятидесятилетних генерала, командиры гвардейских полков, пересмеивались в Белом зале, ожидая большого выхода.

— Вот будет табло, когда статс-дамы такие платья натянут!

Дни пасхальными столами окажутся — ветчины и куличей вволю, а другие — гербариями Кунсткамеры, — веселился гусар.

Зато на молоденьких налюбуемся, — возразил конногренадер. — При таком покрое ничего на вату не подложишь!..

В другой раз слышал, как старый сановник восхищался:

— Государь наш, сам лицо мундирное, не любит разнобоя в костюмах. Вот сряду и отличишь, кто фрейлина, а кто гофмейстерина. Опять же экономия — не будут на туалеты транжирить.

Но самый живой разговор вели рядом с Ивановым, стоявшим на посту, две молоденькие фрейлины.

— Не может и нас без мундиров оставить, будто мы солдаты какие! — возмущалась, бесцеремонно указав на гренадера, хорошенькая княжна Хилкова. — А я как раз мадам Бурден восхитительное платье все в мелких розах из синели заказала.

— Поспеешь до приказа Мишелю показаться, а то летом, — успокоила ее более рассудительная графиня Гейден. — По-моему, куда важней, что в новых платьях будем как днем, так и вечером. При свечах одна пудра нужна, при больших выходах — вовсе иная. И еще как-то неловко, что богу и свету один и тот же туалет адресован...

— А прическа! — не унималась Хилкова. — Извольте все под этот повойник-кокошник прятать. Ничего модного, нового, парижского — все на одно лицо. Такое насилие!..

В марте действительно вышел указ о бархатных платьях придворных дам — зеленых, синих, красных и малиновых с богатым золотым шитьем. Сходства с сарафанами не было, кроме того, что на белых шелковых юбках, которые надевались под расходившиеся спереди полы платья, нашивались в ряд сверху донизу золоченые пуговки. Но официально платья назывались «русскими».

* * *

С ранней весны 1834 года во дворце начались приготовления к переделкам в залах, расположенных южнее Иорданского подъезда. Стоя дежурным в парадных залах, Иванов видел, как царь толковал что-то и показывал на плане архитектору Монферрану, расхаживая с ним по небольшим комнатам, что находились между верхней площадкой лестницы и Белым залом. Потом от писарей гофмаршальской части стало известно, что французу велено устроить здесь залу с портретами фельдмаршалов и за нею — Малую тронную, в отделке подобную тому, что на Половине покойной царицы, стены по красному бархату заткать золотыми орлами. Но здесь за троном поместят портрет Петра Великого, отчего и зал станет называться Петровским.

Цель этих переделок была понятна всем. До сих пор процессии Больших выходов из личных комнат, а также все приглашенные на придворные церемонии иностранные дипломаты и русские высшие чины шли через комнату кавалерийского караула и вторую, совсем бесцветную по отделке, — обе даже не имели особых названий, просто проходные, и все. Теперь же пойдут без залы, которые вместе с Белым и Военной галереей подговят приглашенных к вступлению в величественный Георгиевский тронный или в сверкающий позолотой собор.

Передавали еще, что Монферран представил смету, рассчитанную на год работ, чтобы все сделать в кирпиче, мраморе и боонзе, но государь приказал обойтись суммой в пять раз меньшей и закончить к осени. 30 августа состоится открытие колонны вокруг которой уже разобрали почти все временные тепляки, за которыми полировали камень и заканчивали прочую отделку.

Как только двор выехал в Царское, все двери в будущий Фельдмаршальский зал заперли и завесили холстами, чтобы оттуда во время работ не летела пыль. А со двора воздвигли тесовую лестницу, по которой в растворенное окно входили архитекторы, десятники, рабочие. В соседнее окно выставили стрелу с блоком. А к третьему подвели лоток, которым спускали вниз разобранные печи и стены, — будущий Фельдмаршальский зал состоял доселе из трех помещений. Все это немедля грузили на подводы и вывозили со двора. Потом стали поднимать в новый зал заготовленные по чертежам бревна, тес, кронштейны и перила для хоров.

Во время дежурств Иванов иногда вслед за проходившим на работы высшим начальством заглядывал в новые помещения. Теперь шла отделка и в будущей Петровской, в глубине которой плотники «вязали» полукруглую нишу с тремя ступеньками, ведущими к площадке для трона. Открыли дверь и в Фельдмаршальский, который обводили хорами и одновременно воздвигали заново половину одной из продольных стен. Часть ее, выходившая во двор, оказалась толще, чем ее продолжение, прежде отделенное перпендикулярной перегородкой. Требовалось их «выровнять», для чего поставили фальшивую стену длиной в восемь сажен, оставя между нею и старой кирпичной больше полуаршина пустоты. Сторону этой новой стены, обращенную к залу, заштукатурили, к ней, как и вокруг всего зала, прилепили пилястры искусственного мрамора и между ними поместили фальшивую дверь с зеркальными стеклами. Работы плотницкие, штукатурные, малярные, позолотные и паркетные шли в строгой очередности в две смены. Царь не раз приезжал осматривать сделанное и торопить, чтобы все было готово ко дню Александра Невского.

Колонна стояла теперь под огромным чехлом из парусины, и только у пьедестала, где крепили бронзовые рельефы, с утра До вечера копошились мастера, закрытые от зрителей и от дождя тесовым павильоном, да вокруг гранитных ступеней, спускавшихся от памятника к мостовой, устанавливали чугунную решетку.

Но прежде торжества, связанного с колонной, состоялось другое, на котором многие гренадеры почувствовали, как состарились за семь лет, проведенных в роте. 17 августа на Нарвской дороге открыли чугунные триумфальные ворота, поставленные взамен старых деревянных, через которые в Петербург в 1814 году вступала гвардия. Рота вышла с Миллионной в половине седьмого и в восемь примкнула флангом к новым воротам. Дальше, по Петергофской дороге, на пять верст стояла вся гвардия, которая за день до этого возвратилась из лагерей.

В девять показался царь со штабом и проехал по фронту, здороваясь с полками. Потом возвратился, встал через дорогу напротив дворцовых гренадер и скомандовал церемониальный марш, который открыла рота, пройдя триумфальную арку во главе гвардии. А когда, более не останавливаясь, пришли в казарму, сняли шапки, амуницию и мундиры да стащили сапоги, то половина гренадер повалились по кроватям и заохали, так разломило ноги, поясницы и плечи. Должно быть, полковник ожидал такого конца нонешнего похода: слезши с коня, на котором впервой ехал перед ротой, он прошел домой и не тревожил гренадер. Зато Петух дал себе волю. Краснорожий и бодрый, будто не шагал в строю всю дорогу, он сначала явился в одно полуротное помещение и отчитывал едва вставших при его входе гренадер. Гудел, что от пятнадцати верст марша без ранцев и патронов в сумках развалились, как богаделки, знать, теперь только и годятся в будошники, табак на продажу тереть. Наконец, посуливши им помереть от ожирения, как дохнут мопсы у старых барынь, перешел в другую полуроту и загудел о том же, похаживая между кроватями, у которых переминались гренадеры. Верно, оттого так здоров, анафема, что ничего, кроме строя, в башке не держит. Вон поручик Крот отшагал столько же на своем месте да и пошел в полуподвал к обычному делу...

* * *

В большие рамы Военной галереи наконец-то вставили конные портреты. Из Берлина привезли написанного там скачущего галопом короля прусского, а из Вены — едущего шажком императора австрийского. Ничего не скажешь — кони как живые. Только что не фыркают да стука копыт не слыхать. Один Александр по-прежнему остался на будто деревянном, неумело написанном мистером Довом. Проходя по галерее, Иванов рассматривал эти портреты и, понятно, вспоминал, сколько кружился около коней, не считая деревни, еще почти двадцать лет на кирасирской службе. А как обзавелся семьей, то и не стало времени заходить на придворную конюшню, хотя иногда даже снилось, будто едет верхом или задает корм в стойле.

Но вот ужо подрастет малость Маша, так с ней на руках сходит на конюшню, покажет, какие бывают красивые, с умными глазами, с мягкими бархатными губами. Вместе угостят, какого она выберет, посоленной краюшкой хлеба. А потом, еще когда-то, прокатит ее в санях с бубенцами, хоть на вейке масляничной. Ну, и Анюта с ними, понятно. Разрумянятся обе, засмеются... Эх, только бы дело свое до конца довесть, тогда и покутить можно...

* * *

А на площади шли последние приготовления. Перед окружавшими ее зданиями воздвигали многоярусные помосты для зрителей, выравнивали мостовую, по которой предстояло парадом пройти ста тысячам войска. Колонна стояла в странном балахоне, складки которого колыхал ветер. Гренадеры со своих постов в залах поглядывали на памятник и думали: «А не повалит его бурей, ежели вдруг с залива, как в наводнение, налетит? Вот сраму будет!»

В готовом к открытию новом Тронном зале за деревянным золоченым троном встал старого письма портрет Петра Великого, изображенного в боевой форме рядом с какой-то босой женщиной, кто говорил — со Славой, в этаком виде показанной, а кто — с женой, Екатериной, которая будто взята из простых баб. В Фельдмаршальском зале в позолоченных рамах поместили новые портреты Румянцева, Потемкина, Суворова, Кутузова, Дибича и Паскевича. Портреты в полтора человечьих роста, в ярких красках. Но, видно, чем-то не нравились заведующему картинами дворца и Эрмитажа Лабенскому. Проходя по залу, он смотрел в пол и пожимал плечами. Сейчас заканчивали переделки и в Белом зале — по сторонам дверей поставили гипсовые группы древнерусских воинов, на копья которым развесили раскрашенные гербы губерний. Такие же гербы художники написали на падугах потолка, ими же украсили люстры и сам зал стали называть Гербовым.

Последнюю неделю работали с рассвета дотемна и к сроку поспели украсить весь путь Большого выхода из личных комнат Для первого торжества на огромный временный балкон, сооруженный во втором этаже против Александровской колонны, с которого должны смотреть церемонию придворные, иностранные послы и важнейшие сановники.

30 августа все прошло благополучно и красиво. День выдался солнечный. Колонна и увенчавшая ее статуя ангела с крестом открылись зрителям под звуки военной музыки и оглушительное «ура». В этой церемонии дворцовым гренадерам отвели почетную роль. После молебствия они прошли за ограду памятника, где разместились по всем четырем его сторонам. И мимо маршировали полки, салютуя колонне и гренадерам — ветеранам войн с Наполеоном.

С этого дня у памятника был учрежден пост от роты, и потому штат ее увеличили на десять гренадеров и одного унтера, выбранных опять великим князем из заслуженных чинов гвардии.

На другой день после выхода этого приказа полковник Качмарев сказал Иванову, сидевшему за работой в канцелярии:

— Не тужи, вскорости, думаю, Сидор Михайлов в отставку подаст. Дошло до князя, что жена его постоялый двор держит, вот и велел передать, что негоже офицерше такое занятие. Она сдуру, вишь, там, в Мурине, требует, чтобы благородием ее величали. Приказано, чтобы либо постоялый прикрыли, либо в отставку шел. Можно бы, понятно, заведение на чужое имя перевесть, будто продать, так не соглашается баба глупая, а Сидор у ней под пятой. Словом, вчерась предварительно про тебя его сиятельству уже доложил.

— Покорно благодарю, ваше высокоблагородие! — ответил обрадованный Иванов.

— Рано еще благодарить. А слышал ли про новые сроки службы? — показал бумагу полковник. — В тот день, как монумент открыли, приказ подписан: увольнять в бессрочный отпуск нижних чинов беспорочного поведения, прослуживших пятнадцать лет. А которые пожелают на сверхсрочную остаться, тем жалованье удвоить. Нашей роты оно, понятно, не коснется, все далече за пятнадцать перемахнули, но прислали приказ, раз отдан по корпусу. — Качмарев повернулся к Темкину:

— Как ты, грамотей, назначение сей меры изъяснишь?..

— Полагаю, ваше высокоблагородие, чтобы большее число обученных солдат в запасе иметь, — отрапортовал писарь, — и чтобы в деревни возвращать еще сильных жителей.

— Подходяще! — кивнул Качмарев. — Но вот, к примеру, ежели бы тебя, Иваныч, десять лет назад отпустили, пошел бы в деревню?

— Никак нет. Тут своим ремеслом кормился бы, — ответил гренадер и увидел, что полковник, вдруг задумавшись, смотрит в окошко, мимо них с Темкиным. А потом повернулся и ушел к себе за перегородку, — должно быть, просто забыл о них. «Не иначе — про себя вообразил, как бы в иконописцы определился, если б в офицеры не произвели», — подумал Иванов.

Когда перед обедом он зашел в роту, у гренадер только и речи было, что о сокращении срока службы.

— В избу курную разве с горя пойтить, — говорил благообразный чистюля Кучин, — кто за ремесло, а кто — в услужение.

— Кому услуживать?.. Будто дворовых людей недостача? — мрачно басил всегда готовый поспорить Сергеев.

— А хоть бы в швейцары, коли ты видный собой да с регалией заслуженной, — выпятил грудь Кучин.

— Полки, что ли, швейцаров господам да по заведениям надобны? — взял сторону Сергеева гренадер Чайка. — Сколько швейцаров в столице? Сотни три? А солдат, верно, сряду тысячи из одной гвардии отпустят на свое пропитание. Не вышло бы, что начальство нищих разом наплодит, наградами увешанных. Знаешь поговорку: старый солдат — молодой нищий.

— Уж и нищий! — возмутился Кучин. — В гайдуки, конюхи, да хоть и в дворники идти можно к господам.

— Дворников помоложе набирают, — возразил Чайка. — Дрова да воду каждый день по лестницам таскать потяжелей, чем к Нарвским воротам прогуляться, отчего у нас ноги подкосились.

— Пятнадцать лет солдатчины — за все тридцать на барщине считай, — заметил Сергеев. — Ты погляди на мужика здорового в тридцать пять лет аль на солдата, что пятнадцать лет палками учен.

— Погодите, ребяты, — вмешался рассудительный латыш Етгорд. — Что же у вас выходило? На двадцать пять лет недовольные. Теперь десять лет убавили — опять нехорошо. Двадцать пять лучше было?

— Еще надо пяток убавить, — ответил Сергеев. — Солдатскую науку во всей тонкости в десять лет и дурак постигнет. А для боевой да походной службы и года учения за глаза хватало, как на войне с французом видывали...

— Может, доживем и до десять, — примирительно сказал Етгорд.

— А сейчас куда людям деваться? — не унимался Сергеев. — В золотари городские? Нужники чистить в медалях? Хотя б приказали по деревням наделы нарезать, так кое-кто на землю бы сел. А так только его там и ждут, лишний рот, бобыля нового...

Подошедший к спорящим Павлухин, по обыкновению, подхватил с полуслова:

Мне не верится, ребяты,
Чтоб заслуженны солдаты
Чистить нужники пошли,
Краше дела не нашли.
Ну, а если так случится,
Так готов с им съединиться,
Особливо, коль на бочке
Растопырившись, как квочка,
Мне покажет в том пример
Кучкин, бравый гренадер.

Слушавший до этой минуты с улыбкой Кучин плюнул и отошел в сторону, сказавши в сердцах:

— Чтоб тебе подавиться языком своим, пустомеля!..

* * *

Жена Михайлова объявила, что продает постоялый, отчего Иванов решил, что производство его снова откладывается невесть на сколько. Но в начале сентября случилось небывалое — в одном из залов Эрмитажа из запертой витрины пропали золотые медали, и заметил пропажу дежурный гренадер. Украл их, подобравши ключ, придворный истопник, которого вскоре уличили и вернули похищенное. После этого князь Волконский решил усилить надзор за дворцовой прислугой и приказал разделить дежурства гренадер в Зимнем и Эрмитаже на пять участков по два-три поста и над каждым поставить наблюдающего унтера. Из расчета всего наряда вышло, что нужно добавить в штат роты двух унтеров, которых произвести из отличнейших по службе и хорошо грамотных гренадер 1-й статьи. Первым в докладе своем полковник расписал достоинства Иванова, вторым — латыша Етгорда, исполнительного, спокойного служаку.

20 сентября Качмарев повел своих кандидатов представлять князю. Через новый Фельдмаршальский зал вошли на цыпочках в Министерский коридор, где в отгородках вроде конюшенных стойл склонялись над бумагами чиновники. В конце коридора — приемная окнами на глухую стену Малого Эрмитажа. Полковник просил дежурного чиновника доложить министру и сам встал в ряд с гренадерами.

Иванову жали новые сапоги, стянуло кожу щек от обильной фабры, тревожился — не оробеть бы, ежели князь спросит что по службе. Может и забраковать за робость. Вышел чиновник и приказал ждать. Часы на камине отзвонили четверть первого, потом половину.

За дверью раздались неспешные шаги. Седой, крепко сколоченный, без брюха, вышел Волконский, заложивши правую руку за борт сюртука, другой держа лист бумаги. Остановился перед гренадерами, посмотрел в лица, потом на знаки отличия и сказал:

— На вид исправны, Качмарев. Тебе с ними служить, с них взыскивать, как мне с тебя. Гляди, чтобы не пьяницы.

— Как можно, ваше сиятельство!

— Ну так поздравляю вас, господа, унтер-офицерами дворцовой роты, прапорщиками армии. Государь всемилостивейше поручил мне скрепить ваше производство за отлично исправную службу, каковое по моему представлению соизволил подписать сего числа утром.

Полковник скосил глаза на новых офицеров.

— Покорно благодарим, ваше сиятельство! — гаркнули оба.

— Возьми, Качмарев, высочайший приказ, — протянул князь бумагу. — Отправь в штаб гвардии. — Кивнул и пошел в кабинет.

Свернув за дверью приемной на винтовую каменную лестницу, полковник остановился на первой площадке, снял шапку, вынул из нее платок, отер лицо, шею и руки. Унтера смотрели на него, ожидая, что сделает, а он не спеша накрылся, подтянулся и молвил:

— Ну, господа офицеры, теперь и я поздравляю. Думали, сюда шедши, что счастье за горами, а оно вот где! — и потряс свернутым приказом. — Извольте нонче же офицерские темляки приобресть, мундиры в швальню снести, чтобы на погоны нашивки поставили, да вицмундиры офицерского образца заказать вместо сих сюртуков.

Идучи домой, Иванов на Мошковом встретил Жуковского. Глядя в землю, он шевелил губами, точь-в-точь как бывает с Павлухиным на посту. Иванов сделал фрунт. Василий Андреевич поднял глаза и, всмотревшись в лицо унтера, спросил:

— Верно ли час назад мне молодой писарь сказал, что сегодня для вас радостный день?

— Так точно, ваше превосходительство!

— Тогда поздравляю от души. Есть ли у вас дети?

— Так точно, дочка растет, почти три года возраста.

— И для нее ваш новый чин может открыть лучшую дорогу в жизни... Желаю вам здравствовать с семейством! — И, приподняв шляпу, будто перед барином, Жуковский пошел своей дорогой.

«Есть ли кто на свете приветливей? — думал растроганный Иванов. — И ведь не знает еще, какая от нового чина польза делу важнейшему, коему пятнадцать лет труды отдаю. Шутка ли — за последнюю треть уже офицерское жалованье пойдет и в капитал рублей полтораста отнесу. Не говоря, что на собственное имя родичей приобресть смогу. Подумать только — офицером, дворянином стал!.. Вот она где, рубашка счастливая. Какую новость Анюте несу!..»

В ближайшие дни Иванова поздравляли в роте и во дворце. Хотя после покражи и назначения новых надзорных постов рознь между гренадерами и придворнослужителями еще усилилась, но Иванова поздравляли все лакеи и прочий дворцовый люд как человека всегда спокойного и обходительного. Кто посердечнее, кто посуше, покороче. Один Мурашкин, увидев подходившего унтера, отвернулся, будто обтирает пыль с картинной рамы. А радостному Иванову показалось, что для такого дня надо сделать шаг к примирению — сколько же зло на сердце держать из-за пустяковой размолвки?..

— Здравствуйте, господин Мурашкин! — окликнул он.

— Что вам угодно? — спросил камер-лакей поджатыми губами.

— Ничего не угодно, просто здороваюсь с вами.

— От вздорной бабы поздравлений не дождетесь! — Мурашкин весь перекосился от злости.

Иванову не хотелось заводить перебранку в такое счастливое для себя время, но нашелся, ответил, не повышая голоса:

— Таким именем не я, а сами господин гофмаршал тебя назвали. Однако нонче я убедился, сколь хорошо своих подчиненных знают.

Мурашкин что-то шипел ему вслед, но унтер, твердо решив не слушать, не отвечать, пошел своей дорогой.

Через несколько дней гоф-фурьер Баранов спросил Иванова, что у них вышло с Мурашкиным. Выслушал и покачал головой:

— Я так и думал, Александр Иванович. Душит его злоба, что в коллежские регистраторы не производят, хотя всех художников по именам выучил и Францу Ивановичу под ноги стелется. А вас, которого когда-то облаял, благородием титуловать приходится.

— Да провались он с титулованием своим! — отмахнулся Иванов. — Не обращусь я к нему больше вовеки.

А назавтра реставратор Митрохин, встретив, сказал унтеру:

— Слышал, Мурашкин вам нагрубил. Так плюньте: сей подлипало имена художников выдолбил, но черной душой искусство чувствовать не способен — великого Тициана от маляра не отличит...

12

За новое, в четыре раза большее жалованье и служба пошла куда хлопотней. Через двое суток на третьи приходилось суточное дежурство, не говоря о случаях, когда вся рота являлась строем на церемониях и парадах. Участки дежурств были различны ответственностью и расстоянием между постами, поэтому унтера непрерывно передвигались в расписании.

Самым беспокойным участком считался 1-й. Он охватывал Малую церковь, личные комнаты царя, царицы, их детей и классные, расположенные по сторонам Темного коридора. Тут на обоих постах в Ротонде и на площадке Салтыковской лестницы обходы невелики, но гренадеры должны быть готовы к появлению, вопросу или выполнению приказов членов царской семьи.

На этих постах нужно уметь все видеть и слышать или, наоборот, превращаться в неподвижную статую, слепую и глухую. Второе дежурство из трех постов охватывало парадные залы по обе стороны Иорданской лестницы — от Концертного до Аполлонова, да еще Статс-дамскую, Предцерковную и собор. Тут куда спокойней, конечно, если нет Больших выходов, приемов, балов. Третье дежурство еще тише — половины Марии Федоровны и прусского короля. Наконец, четвертое и пятое — в обоих этажах эрмитажных зданий. Здесь только смотри насчет покражи, хотя недавняя история с золотыми медалями едва ли повторится. При этом первое и второе дежурства круглосуточные, а третье, четвертое и пятое — только с восьми утра до четырех дня. На первое и второе назначали по четыре и шесть гренадеров, на остальные — по два, так что ежедневно на дежурства выходило шестнадцать гренадеров и пять унтеров. Но тех, кто был в суточном наряде, надо было начисто освобождать на два дня, а остальных можно было снова посылать на дежурства и в караул. От этого составление расписаний так усложнилось, что Иванов радовался, что его теперь редко кликали «на подмогу» в канцелярию. Федот Темкин справлялся со всем один да еще вечерами читал книги и переписывал заветные тетрадки. Полковник похваливал писаря и уже представил его куда раньше срока к унтер-офицерству «за отличие».

На суточных дежурствах Иванов уставал теперь не меньше, чем когда-то в конногвардейских дворцовых караулах. Гренадеры, отстояв свои часы, уходили в роту и могли прилечь, не раздеваясь, и даже поспать до побудки дневальным, а он обязан был каждые два часа обходить посты, так что на отдых в первой комнате канцелярии, служившей и дежурной, оставалось не больше часу, а к концу суток от походов из Шепелевского дома в дальние концы Зимнего едва заставлял себя бодро шагать.

Сменившись, шел домой и ложился спать, в первые недели надеясь, что, вставши, возьмется за давние кормилицы-щетки. Но будила его обычно Маша, которая ласково тормошила отца. Вот и надо было хоть немного поиграть с ней в ладушки, покачать на колене, связать из платка зайчика. Взятые в подвале две игрушки — франта, снимающего шляпу, и охотника — Иванов спрятал до времени, не давал в детские проворные ручки: пусть останутся целыми на память о дедушке, которого никогда не видела. Случалось, что перед сном все-таки брался за щетки, но при свече теперь видел все хуже, да и с женой надо было когда-нибудь поговорить: порассказать, что было в роте, и ее послушать.

Хотя и начал чувствовать, что стареет — одолевала одышка на лестнице с вязанкой дров, — но был счастлив как никогда.

Подумать только — вышел в офицеры без всяких экзаменов да еще с жалованьем, какого в другой части не получишь. А служба хотя хлопотная, но самая подходящая, раз выше смены дежурных никем не командует, и начальника лучше Качмарева не сыщешь.

Пятилетие свадьбы, которое пришлось на воскресенье, праздновали только вкусным ужином. Пригласили всего двух ближайших Анютиных подружек-белошвеек и писаря Темкина. Когда после изобильного жаркого хозяйка поставила на стол подносы с пряниками, изюмом и винными ягодами, Федота попросили почитать стихи. Он сказал наизусть несколько басен Крылова и показал в лицах, как толстый Крылов, идучи к Жуковскому, кряхтя влезает зигзагом по лестнице. После этого прочел уже по тетрадке недавно напечатанную сказку про Конька-Горбунка. Слушатели смеялись до слез, но, когда закончил, одна из барышень сказала, что все ж таки стихи Пушкина лучше всех, и просила прочесть хоть небольшое его сочинение. Анна Яковлевна поднесла чтецу стаканчик наливки и послала Лизавету, также слушавшую чтение, ставить самовар. Темкин предложил свою излюбленную «Полтаву». Но ее уже слышали — допрос, казнь, сражение, — все такое страшное. Не выберет ли что другое? Тогда прочел «Песнь о вещем Олеге».

Стихи были первые нешуточные в этот вечер, и разговор пошел серьезный. Сначала Федот рассказал, что знал про Олега и Ольгу, что за «щит на вратах Цареграда» и что такое «тризна». Потом стали вспоминать, какие верные бывают предсказания.

— А помнишь, Анюта, как цыганка Кате беленькой иностранца нагадала за год, как пекарь Шольц присватался? — сказала одна из мастериц. — А ведь немцы чаще на своих барышнях женятся.

— Мне тоже ворожея сулила, что дом каменный наживу, — заметил Темкин. — А пока за душой только тетрадки со стихами, гребешок да щетка, которую Александр Иванович подарили.

— Твое время не ушло, — заверил Иванов. — Выйдешь в чиновники, женишься на богатой — вот и дом готовый.

— А тебе как верно, Сашенька, — напомнила Анна Яковлевна, — барыня в Лебедяни нагадала: все по ее слову сбывается.

Иванов рассказал, как в 1818 году едва не наложил на себя руки от жестокости эскадронного командира, как стараниями двух боевых товарищей был переведен в ремонтерскую команду, шедшую в Лебедянь, и там через унтера Красовского увидел одну барыню, у которой бабка была цыганка, и что предсказала ему по руке и на картах. Рассказал и то, как часто пенял ей, пока казалось, что зря сболтнула, будто «в сорочке родился», а потом вдруг попал в роту, через два года нашел Анюту, а нынче еще в «благородия» вышел.

Тут переглянулся с женой — дальше надо бы рассказать, что обещала Дарья Михайловна исполнение самого главного, о чем тогда даже не мечтал, но вскоре замыслил и к чему сейчас почти приблизился. Но об этом ведь никому не говорено. Смолчал и теперь.

Вскоре гости ушли. Анюта с Лизаветой стали мыть посуду. Иванов хотел было им помочь, но сказали, что справятся, и остался один за столом. Вот ведь дожил, что может посидеть при свече без дела, раз еще спать не хочется... Конечно, Пушкина стихи про Олега — не больше как сказка старинная, но ведь бывают же верные предсказания... По Дарьи Михайловны словам все пока исполняется. Только бы еще своих выкупить. А последнее предсказала о пламени и дыме. Что оно значит? Как Красовский тогда шутил, геенну огненную, в которой за грехи гореть будем?.. Да что про то думать! Выполнить бы заветное, а там поглядим...

* * *

Перед рождеством выплатили жалованье за последнюю треть 1834 года, и унтер понес Жандру сто пятьдесят рублей. Шел и думал: значит, теперь в казне три тысячи триста пятьдесят рублей, — сумма знатная, и, видать, она пойдет прирастать куда быстрей. Пожалуй, можно бы уже начать прицениваться к покупке, кабы додуматься, как лучше: самолично, взявши отпуск, съездить в Козловку аль сначала отписать? И кому писать-то? Самому ли Ивану Евплычу или отцу с братьями, чтоб верней все расчесть. Так письмо-то получивши, кого-то грамотного читать позовут, отчего сряду же барину станет известно...

Сдавши деньги Жандру, пересказал, что думал, и услышал:

— И мы про то же судили, да вспомнили, что у покойного Грибоедова в твоих краях друг закадычный живет, у которого «Горе» свое дописывал. — Жандр открыл записную тетрадь.

— Как же, — подтвердил Иванов, — они и мне про то изволили поминать, спрашивали, близко ли нашего села вотчина генерала Измайлова, которого за сущего кровопийцу в округе почитали...

— Нашел, — прервал его Жандр. — С тех пор у меня и значится, как писать отставному полковнику Степану Никитичу Бегичеву в деревню и в Москву. Сейчас-то, верно, в Москве живет. Так вот, мы с Варварой Семеновной и придумали ему как человеку самых благородных правил все дело описать и совета просить, не знает ли помещика, кому принадлежат твои родичи, или дворянского предводителя и кому лучше к ним обращаться: мне ли, с превосходительным чином, представляя себя посредником, или тебе как покупщику.

— Понятно, хорошо бы такое письмо отписать, — согласился Иванов, — хотя и совестно их да и вас беспокоить.

— Чего совеститься, когда друг наш общий тебя при мне обнимал и целовал, что в письме сем не премину сообщить, — сказал Жандр. — И речь ведь пойдет о деле подлинно благотворительном. Ну, диктуй, как деревня твоя и как помещик зовутся... Евплыч? Экое отчество редкостное!.. Да постой прощаться. Хочу еще спросить: читал ли вам писарек, про которого сказывал, новую поэму Пушкина про наводнение 24-го года?

— Никак нет.

— Ну и не надо, особенно Анюте, того слушать. Бедствие ужасно изображено. Что старше Пушкин становится, то сильней пишет...

На другой же день унтер спросил Темкина:

— Знаешь ли господина Пушкина новые стихи про наводнение?

— Как же, знаю-с, хотя нигде не печатаны.

— А чего же нам не читывал?

— Боюсь, Анна Яковлевна плакать станут. Там ведь про старушку с дочкой-девицей потонувших. Как ей своих не помянуть? А вам извольте, хоть сейчас наскрозь прочту.

— Ужо с дежурства зайду. Так хорошо писано?

— Хорошо — слово тут слабое. Душу лихорадкой бьет от восторга и жалости, ей-богу-с! А сказывают, что тогда в Одессе находились, но чисто как чародей все увидели... А я вот каков невезучий — ни разу им в лицо близко не взглянул. Все со спины аль с бочка да мельком. А вы их поблизости видели?

— Нет, чтобы совсем вплотную, того еще не случалось.

Через день, будучи дежурным по смене, Иванов после очередного обхода постов пришел в канцелярию, когда Федот уже складывал бумаги в стол. И тут, присевши насупротив писаря, выслушал всю историю про бедного Евгения. Когда чтец дошел до строк:

... Несчастный Знакомой улицей бежит В места знакомые. Глядит, Узнать не может. Вид ужасный!

Все перед ним завалено;

Что сброшено, что снесено... — у Иванова перехватило дух. Как сейчас увидел 7-ю линию — ломанные заборы, размытую мостовую, зловонные помойки и воду на полу подвальной комнаты, где захлебнулись дорогие Анюте люди...

Правильно Темкин сказал, что восторг и жалость слушателя колотят. А как Петербург вначале описан! «Красуйся град Петров...» Да, такого сочинителя надо получше разглядеть...

Случай к тому пришел через несколько дней.

Во время торжественной обедни в соборе обходивший посты в парадных залах Иванов неслышно вошел в Военную галерею. Увидел Пушкина и, замедлив шаг, повернул ему навстречу. В полной камер-юнкерской форме Пушкин стоял с каким-то офицером гвардейской артиллерии и, кивая на портреты, говорил:

— Как Дова ни брани, а деньги не даром брал — сходство портретов удивительное. Ежели, понятно, с натуры писано. Вот Николай Николаевич Раевский совсем как живой, когда строг бывал. Взгляну и будто слышу: «Полно дурачиться, Пушкин!..» А у доброго Инзова только лоб да глаза схожи...

Скосился на миг на проходившего унтера, и тот увидел под рыжеватыми курчавыми волосами смуглый высокий лоб, чуть пригнутый кончик носа, крупные губы, за которыми блеснул ряд зубов. Но главное — в глазах! Никогда этаких не видывал. У Василия Андреевича грустные, добрые... А из этих словно искры брызнули...

* * *

В конце марта, наведавшись на Мойку, унтер узнал, что от Бегичева пришел ответ из деревни, куда переслали адресованное в Москву письмо. Он советовал Жандру написать епифанскому предводителю дворянства отставному гвардии капитану Левшину, просить его совета, а может, и содействия в совершении покупки и рассказать о доблестном офицере из солдат, который хочет выкупить родителей. А сам Бегичев еще до весенней распутицы повидает известного ему с хорошей стороны предводителя — имения их в двадцати верстах — и от себя объяснит дело словесно. О результате такового визита будет тотчас отписано Андрею Андреевичу, о котором столь много наслышан от незабвенного обоим Грибоедова.

Прочтя все это вслух, Жандр добавил, что уже написал предводителю, ждет теперь ответа и полагает, что его посредничество при покупке людей вреда не принесет.

* * *

Во время пасхальной заутрени Иванов снова был на дежурстве и, обойдя посты, пришел в Предцерковную, чтобы помолиться за близких и за то, чтобы будущие великие праздники встречать с ними. Здесь, впереди его, оказался поджарый седеющий камергер, которого, кажись, раньше не встречал во дворце. То, что он стоял в Предцерковной, говорило только об опоздании к началу службы или, может, что не любит духоты. Несмотря на высоту помещения, в соборе, где горели тысячи свечей и стояло множество людей, бывало душно и жарко. Сначала камергер привлек внимание Иванова тем, как стоял — плечи развернуты, локти к телу, каблуки сдвинуты. А когда полуобернулся, пропуская выходившую даму, стали видны ордена, медали за 12-й год и Париж, Кульмский крест. Тут же показалось что-то знакомое в чертах лица, посадке головы. Может, раньше видывал? Многие господа в отставку ушли, по усадьбам живут и сюда изредка наезжают.

Когда началось христосование, Иванов пошел проверять посты и вдруг сообразил:

«Да, никак, это полковник Пашков, Дарьи Михайловны муж! Но отчего похудел, постарел так? Однако с тех пор, как только мельком видел его, прошло целых шестнадцать лет. Значит, возвратились из-за границы и его в камергеры пожаловали. Но в великий праздник и она, как супруга придворного чина, должна быть рядом на церковной службе, а ее не рассмотрел — вот обида-то! А так бы хорошо поздравить с праздником, поблагодарить за посланные, хоть и не дошедшие деньги... Ну ничего, приедет же ко двору снова камергер, и хотя бы рядом с ним барыни не увижу, то подойду, отважусь... По тому, что от Красовского слышал, не должен осердиться за такое обращение...

Весна выдалась редкостно теплая и солнечная. 23 апреля, в день именин царицы, стояла совсем летняя погода. В десять часов утра опять дежуривший Иванов дворами вышел на набережную и направился к Иорданскому подъезду, чтобы через него и Салтыковскую лестницу подняться к постам у царских комнат. Выбрал такой путь потому, что, идучи по залам, пришлось бы непрерывно делать фрунт встречным генералам и офицерам. Хотя сейчас и сам в чине армейского прапорщика, да форма мало отличается от рядового гренадера — поди-ка объясняй...

На главном дворе шел съезд к Большому выходу. От ворот к пандусу Иорданского подъезда двигалась вереница экипажей, которые, высадив перед дверью господ, тянулись мимо платформы пешего караула и, выехав на площадь, выстраивались у дворцового фасада.

Когда Иванов пересекал вестибюль, мимо него прошел, направляясь к парадной лестнице, только что приехавший камергер Пашков — это, несомненно, был он! Подбежав к окну, унтер увидел спускавшуюся шагом с пандуса на двор двухместную каретку, запряженную парой вороных, заметил темно-серые ливреи кучера и лакея на запятках, обшитые серебряным позументом.

Обойдя своих дежурных, вышел на площадь и разыскал экипаж камергера. Молодой толсторожий лакей, соскочив наземь и скинув шляпу, расчесывал гребешком курчавые волосы.

— Скажи, любезный, господа твои где ноне квартируют? — спросил Иванов.

Окинув нахальным взглядом медвежью шапку с золотым кутасом и расшитый галуном мундир, парень весьма бойко ответил:

— В собственном дому на Сергиевой улице, недалече Таврического саду. Однако господ у нас покуда один барин, хотя сговор с сиятельной княжной Козловской объявлен. Так что вскорости траурные кафтаны скинем и понарядней оденемся.

— А не ошибся я, что камергера Пашкова люди? — спросил Иванов.

— Они самые, — подтвердил с облучка пожилой кучер и, неласково глянув на развязного лакея, спросил:

— А ваше благородие, может, в Конной гвардии с нашим барином служили?

— Истинно, друг любезный. Там почти двадцать лет состоял, — подтвердил Иванов, — а ныне тут, при дворце.

— Может, и барыню Дарью Михайловну помните, царство ей небесное? — Кучер взял все четыре вожжи в левый кулак и, сунув шляпу под мышку, перекрестился.

То же сделал унтер, за ним и присмиревший лакей.

— Где же и когда они скончались? — спросил Иванов.

— Пять уже лет, как горлом изошли в городе Турине. Там и схоронены, — сказал кучер, когда все накрылись и он разобрал вожжи. — А за доброту ихнюю поднесь бога молим все — и я и он, племяш мой, телячья башка, — кивнул он на лакея.

— Экая новость печальная! — сказал унтер. — А дозвольте спросить, долго ли мучилась и был ли полковник при них?

— Они-то были, но как все случилось, ежели знать желаете, то пожалуйте в наш людской флигель к фершелу Николаю Евсеичу. Он до последнего дня при них состоял. А барин хотя добрейшие и вас увидеть обрадуются, раз конногвардейцы, однако про ихнюю кончину слова Николи не обронят. Еще вашему благородию совет дам: ежели с Евсеичем повидаетесь, то пригласите в трактир, он чай любит и уважение чувствует.

Часы на крепости отзвонили одиннадцать, и унтер, поблагодаривши кучера, пошел к Шепелевскому дому. Хотелось хоть на полчаса запереться в канцелярии. Весть о смерти Дарьи Михайловны сильно его опечалила, как и то, что полковник снова женится. Хотя что же? Пять лет прошло. Но отчего о ней не говорит? Оттого, что забыл или что печаль до сих пор велика?

И еще смущало, почему камергером обернулся и ко двору ездит. Неужто невеста-княжна на то надоумила, чтобы самой сюда протиснуться?.. Служа в роте, доподлинно узнал, что нет места бездельней. За стенами дворца военное сословие учения да караулы несет, чиновники бумаги пишут, купцы товары возят да торгуют, не говоря про мастеровых да крестьян. А господам придворным вечный праздник. Только и слышишь про выходы, балы, концерты, маскарады, визиты, катанья, примерки нарядов, награды. И все сплетнями переслоено... Так зачем умному и доброму барину, который много лет с Дарьей Михайловной прожил, в такое месиво лезть?..

Сменившись с дежурства, пересказал Анюте услышанное и что хочет сходить узнать в подробности, а потом отписать Красовскому. Он-то хорошо знал и почитал покойную. Анна Якоелевна, которой не раз рассказывал про Дарью Михайловну и про деньги, перехваченные Кузьмичом, поддержала, что нужно все расспросить у фельдшера.

Через несколько дней утром без труда нашел дом полковника и в его флигеле — обросшего седой щетиной тощего старика в ситцевом халате, игравшего в шашки с дворовым мальчиком. Через комнату был протянут шнур, и на нем сушились пучки трав и веточки с листьями. В углу, рядом с печкой, сложена небольшая плита. На столе среди бумаг — фарфоровые банки, ступка и пестик. Видимо, фельдшер был и аптекарем. Пояснив цель своего прихода, Иванов, памятуя совет кучера, пригласил Евсеича в трактир на Фурштадтскую. Подождал, пока тот побрился, надел сюртук, и пошли. За чаем с теплыми ватрушками гренадер упомянул, где видел Дарью Михайловну, как был ею обласкан, и в ответ услышал обстоятельный рассказ о долгой болезни в Италии, при которой то обнадеживала выздоровлением, то вновь начинала кашлять кровью.

Почувствовав доверие к толковому старику, Иванов, понизив голос, хотя в трактире было почти что пусто, спросил:

— А волю свою насчет облегчения крепостных людей господина полковника удалось ли барыне сколько-нибудь выполнить?

— Сие я сейчас изъясню, но всем нам то особенно горестно, что как раз от оной материи и началась ихняя болезнь, — ответил Евсеич. — Нонешние итоги ихней доброты, как я разумею, таковы: окромя тех трехсот душ в Калужской вотчине, которые в 1827 году безвозмездно в свободные хлебопашцы переписаны, Павлу Алексеевичу еще столько же из разных деревень небольшими партиями за малые выкупы отпустить удалось...

— Да разве является барину трудность какая в том, чтобы людей своих на волю отпущать? — удивился Иванов.

— Порой истинная трудность, и немалая, — подтвердил старый фельдшер. — Я, как и вы, ранее полагал, знаючи, что любому своему человеку или отдельному семейству господин душевладелец может законным порядком вольность предоставить. Но коли до целого селения или иного знатного числа душ доходит, то иначе все оборачивается, оттого что вышние власти того не одобряют... — Теперь и Евсеич говорил вполголоса. — Так вот-с как оно было. Прибыли в том году господа отсюда в нашу Калужскую вотчину, кажись, в конце сентября, но не в дому барском засели, а туда-сюда вместе по деревням поездили, благо погоды стояли сухие. Да все без управителя, старым барином поставленного. Расспросили бурмистров, сходы выслушали, со стариками потолковали. А покончив разъезды, турнули управителя, прямо сказать, взашей. И справедливо: ба-альшой был плут и с людьми жесток — колодки никогда не пустовали, на палки перелески изводил. И тут же господа нам объявили, что половину вотчины на волю отпустят с землей и без выкупа — те селения, где крайнюю бедность наблюдали, а других, где получше жилось, с самой тяжкой барщины на милостивый оброк переводят... Вот как раз-то в сие время первая простуда барыне и приключилась — видно, где в разъездах продуло. Стали меня постоянно призывать, отчего все в подробности узнал, что дале и доложу. Но, понятно, также дохтора из губернии выписали, он микстуры и порошки прописал и мне, подлекарю, поручил за исполнением приглядывать. А вместе с тем дохтором вызвали Павел Алексеевич чиновника одного отставного, весьма сведущего, который за составление бумаг засел, необходимых для перемены нашего быта.

Однако без прогнанного управителя, который некоторые самонужные бумаги, уезжая, выкрал, проканителились больше месяца, до самого санного пути, когда тронулись в Калугу. А за тое время бывший управитель поспел к губернскому предводителю дворянства, а затем и к губернатору проникнуть и расписал, будто Павел Алексеевич не в своем уме и собирается всем подданным своим, коих в четырех губерниях числилось до шести тысяч душ, вольность предоставить, да что еще с чужой женой блудно проживает. Однако и того показалось кляузнику мало: отписал брату двоюродному барина, который свое имение прокутил и себя наследником полковника почитал. Сильнейше того взбаламутил, будто имение все по ветру пустит от вольнодумного помешательства ума. Подпустил еще, будто дружился с теми, кто в 25-м году бунтовал, но начальством не замечен...

От сего так вышло, что, когда барин в казенную палату приехали, там бумаги принять отказались и передают приглашение пожаловать к губернатору. А тот уже его купно с предводителем ждет. И оба превосходительства в один голос давай вопрошать: верно ли, что всех своих крепостных людей на волю отпустить полагает? Тут полковник и взорвись, подобно гранате: «А с каких то пор дворяне российские в подобных делах должны кому-либо ответ давать? Укажите мне таков закон!..» Ну, накричались все трое вволю. Но начальники оба на то напирали, что в освобождении знатного числа крестьян есть соблазн для соседних владений, где мужики того же восхотят. Хорошо, что у губернатора с предводителем, как водится, вечные распри и губернатор сам военный и с гвардией в Париж ходил, так накричавшись, сказал, что просит полковника повременить, покуда сам в дело вникнет.

Павел Алексеевич обратно в гостиницу приехал, и тут ему коридорный доложил, что, мол, братец ваш двоюродный также в сей гостинице ставши и сейчас к губернатору призваны. Полковник от того в недоумении к Дарье Михайловне при мне пришли и рассказывают, что было. А тут чиновник, который бумаги у нас в деревне составлял, доложить явился насчет плутней управителя, о чем у писцов в казенной палате вызнал. Взъярился наш барин пуще прежнего, как узнал, зачем братец двоюродный пожаловал. На свое счастье, сей родич из гостиницы в тот же день съехал — прослышал, видно, от прислуги, чем наш-то ему грозил. Однако назавтра приглашает Павла Алексеевича губернский предводитель и вздумал дворянской опекой грозить и про Дарью Михайловну заикнулся. Павел Алексеевич сообразно ему отвечал, но, возвратившись оттоль, уговорил наконец ее под венец идти, чтобы все сплетни разом прикончить и на огорчение братцу-наследнику. Так надо же, чтобы в церкви она от легкого туалета и простудилась пуще... Жар, кашель, кровь впервые показалась — беда! Надо скорей в теплые края. Поехал Павел Алексеевич к губернатору, дал тому слово, что, окромя трехсот душ, что в готовых бумагах прописаны, не станет в ближние пять лет без выкупа более никого на волю отпущать, рассказал и про братние происки и про угрозу опеки. А про венчание ихнее губернатор и так уже знал. Да в пику предводителю и дал приказ палате немедля все бумаги принять и по ним отпуск на волю учинить. Тут же, по указке губернатора, нанял полковник отставного израненного капитана в управители, чтобы все по доверенности до победного исхода довел. А сами в Одессу, на корабль — ив Неаполь. И меня с собой взяли-с...

Старый фельдшер потрогал рукой остывший чайник. Иванов подозвал полового, приказал подать горячего и еще ватрушек, да посочнее. Николай Евсеич поблагодарил и продолжал:

— Этакая поспешность, надобно полагать, жизнь барыни весьма продлила. Одно время будто вовсе поправились, даже запели полным голосом. Но через год снова от легкой простуды кровохарканье пришло, и в апреле 1830 года отошли к праведникам... Вот-с... А, возвратившись в отечество, Павел Алексеевич, по слову губернатору, отпущали из разных вотчин человек по двадцать — тридцать, деревеньками, за самый малый выкуп. Нонче же, как срок обещанию истек, снова уже готовят из Новгородской вотчины двести душ на волю безвозмездно. Словом, завещание супруги сполняют свято...

— Однако, сказывают, жениться собрался, — заметил Иванов.

— И то по ее воле.

— Неужто?

— Истинно-с. При болезни последней не раз повторили, чтобы взял за себя княжну Козловскую, которая за ней, будто сестра кровная, ходила. Как есть бесприданница, лет ноне за тридцать, родственница бедная нашего посланника в Турине, с которой в Италии сдружилась. Барин и то сколько лет откладывали. Тут любви плотской, верьте, нисколько нету, а одна душевность. И на случай, ежели сами раньше ее помрут, чтобы продолжала подданных облегчать, опять же по Дарьи Михайловны завещанию...

* * *

«Вот как все иначе оборачивается, когда поближе узнаешь, — думал Иванов, возвращаясь домой. — И надо всю историю Красовскому отписать... Вот четвертина крови цыганской в ней считалась, а есть ли среди господ чисто русских из знатнейших фамилий, которых во дворце видаю, чтобы такой любовью к бедным людям жили? И такое создание прекрасное чахотка сгубила! Поляков хоть от горестной судьбы сгас, a тут и любовь мужняя, и края теплые, и лекаря самолучшие... Надо в поминание Дарью Михайловну вписать... А любопытно бы знать, предвидела ли свою судьбу? Ведь на себя, поди, карты раскладывала и на ладошку глядела... Но удивительней всего, как на полковника губернатор с предводителем наседали, чтобы на волю целыми деревнями не выпускал. Крепко держатся господа, чтобы порядок свой не дать нарушать. Где же было молодым да доверчивым, как князь Александр Иванович с друзьями, этакую силу одолеть? Правду старый Никита говорил: не отдадут они свое царство...»

* * *

Полковник Бегичев отписал Жандру, что съездил к уездному предводителю и нашел человека воспитанного и образованного. Просил содействовать Иванову и получил обещание всяческой помощи. Такой аттестации полностью соответствовало пришедшее следом письмо капитана Левшина, которое Жандр прочел Иванову. В нем говорилось, что, хотя предводитель не Знаком с господином Карбовским, каковой уже два трехлетия не показывается на выборах, оправдывая это параличом, но, по собранным справкам, продолжает вести жизнь невоздержанную, постоянно играя в карты с соседями, что сопровождается возлияниями и обжорством. От бесхозяйственности и убыточной карточной игры денежные дела Карбовского находятся в расстройстве, которое тщится поправить займами у одного из партнеров и дальнего родственника, отставного поручика Вахрушова. Оный, владеющий деревней в двенадцати верстах от Епифани, как думают, имеет в виду, предъявив заемные письма ко взысканию, завладеть Козловкой. В заключение спрашивалось, следует ли при встрече заводить речь с поручиком о будущей покупке.

— А теперь думай, что отвечать, — сказал Жандр, окончив чтение. — После благодарности сему доброжелателю о чем просить его?

— По-моему, разговор заводить рано, — сказал Иванов. — Ведь до того лета я денег нужных не накоплю. А хорошо бы цены нонешние на крестьянский двор справный, на десятину земли, а главное, на людей всех возрастов от них узнать.

Жандр одобрил такое решение, и на том они расстались.

А Иванов со следующего вечера засел за письмо Красовскому. Надо известить о встрече с камергером, что услышал от фельдшера. Да и в своей жизни накопилось немало: о том, как встретил Анюту, о маленькой Маше и, наконец, об офицерстве. Таких длинных писем Иванов никогда не составлял и по частям читал Анне Яковлевне. Она одобряла, а порой и дополняла. Посоветовала сообщить, что через год собирается на родину торговать свою родню. Раз Красовский заезжал в Козловку и отписал о том обстоятельно, то по справедливости надо ему об ихней судьбе все знать.

Понятие справедливости Анна Яковлевна почитала самым важным в жизни. Муж как-то заметил: много ли они оба ее видели? Но она горячо возразила, что тем больше обязаны по ней поступать. И тут же назвала тех, кто хотя по-разному, но по ней живут: своих родителей и мадам Шток, князя Одоевского и его друзей, вахмистра Назарова, Жандра и Качмаревых. Заключила этот, видимо не раз обдуманный перечень Дарьей Михайловной с мужем, который продолжает ею завещанное доброе дело наперекор «правителям», как называла всякое начальство.

* * *

В это жаркое лето 1835 года двор выехал в Царское в начале мая и пробыл там до сентября. У Ивановых часто выдавались такие долгие, спокойные вечера, какие случались только до рождения Маши. Теперь Анна Яковлевна не так уставала: девочке шел пятый год, она много играла в своем углу, спала спокойно и крепко, а подросшая и окрепшая Лизавета все больше делала по хозяйству. Потому и выходило, что унтер с женой могли по несколько часов вечерами сидеть за шитьем и за щетками. Рассказывали друг другу, что видели за день, а то слушали, как Лизавета читала им вслух принесенное воскресным

* * *

Гостем Темкиным. Писарь стал вхож к лакею Жуковского, и Василий Андреевич разрешил ему брать книги из одного шкафа своей библиотеки, которые иногда давал Ивановым на несколько дней.

Благодаря легкой службе Иванов этим летом стал гулять с дочкой по набережной Мойки или в Летнем саду, куда из всех солдат впускали только дворцовых гренадер. Тут по утрам в боковых аллеях бывало немного гуляющих, и он мог спокойно посидеть на скамейке, в то время как Маша бегала около. В это лето он впервые близко присмотрелся к дочке и радовался ее разуму и доброте. Несколько раз водил ее во дворец и Эрмитаж, показывал разные диковины: часы «Павлин», которые при них задвигались и отзвонили время, сад с цветами во втором этаже, китайцев, качавших головами, мраморные статуи и огромные картины, царский серебряный трон, Военную галерею и сверкающий позолотой собор. Конечно, она залюбовалась золотым хвостом павлина и старалась громко не смеяться, когда, скользя на блестящем паркете, хваталась за отцовскую руку. Везде внимательно слушала его пояснения и только в двух случаях их упредила. Войдя в розовый мраморный Тронный зал, остановилась и прошептала:

— Вот где красиво-то! Хоть бы мамонька тут побывала!

А в залитом солнцем соборе сказала:

— Здесь и молиться, наверное, весело!..

После этих прогулок Иванов стал больше думать о будущем дочери. Вот на пятом году она охотно запоминает буквы и уже читает склады. Темкин берется учить ее чистописанию и арифметике, рассказать по истории, что в книгах вычитал. Ну, а дальше? Если бы родилась теперь, когда именуется благородием, то определили бы в Павловский институт на Знаменской улице, как уже двух унтерских дочек, достигших семи лет. А раз родилась, пока был в солдатском звании, туда дороги нет. А куда есть?.. Коли удастся выкупить своих, то с нонешним жалованьем можно и в хороший пансион определить, как советовала Настасья Петровна. Ну, то все впереди, а пока такая радость идти рядом, отвечать на ее вопросы, чувствовать ее ручку на своей ладони!..

* * *

Вскоре по возвращении двора в Петербург, после первого Большого выхода в собор Иванов встретился с камергером Пашковым, который, опоздав к началу церемонии, но не слишком торопясь, пересекал Гербовый зал. Оглядев молодцеватую стать вытянувшегося перед ним унтера, Пашков остановился и спросил:

— В каком полку, братец, служил до царевой роты?

— Лейб-гвардии в Конном, ваше высокоблагородие!

— Однополчанин! В каком же эскадроне и с какого года?

— С Тарутина все в третьем эскадроне, только раз на полгода в ремонтеры откомандировали, с ними в Лебедянь ходил.

— В Лебедянь? — воскликнул Пашков. — Может, и унтера Красовского знавал?

— Александр Герасимович, как родной, меня привечивал. К мастерству приставил и грамоте выучил.

— А не знаешь, где он сейчас? Все на Беловодских заводах?

— Не могу знать, ваше высокоблагородие. Послал ему туда сим летом письмо, но ответа еще не получил.

В это время поспешно проходивший мимо седой сановник с синей лентой через плечо подхватил камергера под руку.

— Полно, Павел Алексеевич, сражения вспоминать! — сказал он. — Вот вам Литта за опоздание такую картечь пропишет...

— Сейчас, князь, — отозвался Пашков. — Один вопрос еще старому соратнику. В котором году в Лебедяни был?

— В восемнадцатом.

— Так не ты ли с Красовским нас охранять приходил да из сада пение барыни слушал? Не ты ли за крепостных родичей радел?..

Черты камергера изобразили волнение. Он вежливо, но решительно освободил локоть от руки сановника, который, пожав плечами, пошел в Статс-дамскую, а Пашков продолжал:

— Видно, нам надобно, братец, не тут потолковать. Но завтра утром я месяца на два отъеду Дарьи Михайловны завещание выполнять... Слыхал ли, что она скончалась? Помнишь ли ее?

— Их раз увидавши, разве можно забыть? — ответил унтер. — А я не раз их пение слышал и добрым словом ободрен.

— Ну, спасибо, брат, — наклонил голову камергер. — Как прозвание твое, чтобы сыскать в вашей роте, когда возвращусь?.. Но позвольте, отчего же на сабле у вас темляк офицерский?

Иванов назвался и объяснил свой чин. В это время часы по всем залам дворца и на фасаде пробили десять. Пашков обнял его за плечи, поцеловал в висок и поспешно пошел в собор.

* * *

Ответ Красовского пришел в ноябре. Это было первое письмо с надписью на конверте: «Его благородию Александру Ивановичу Иванову». После поздравления с законным браком, с чином и пожелания здоровья ему, супруге и дочери Красовский объяснял причину, почему отвечает не сразу: на два месяца посылали инспектировать Яновский завод в Седлецкую губернию, а потом завернул в Лебедянь, на Покровскую ярмарку, которая хотя уступает Троицкой, раз на ней отсутствуют ремонтеры, но все же служит местом встреч любителей и коннозаводчиков.

Как ответ на недавний разговор с камергером Иванов прочел вторую половину письма: «В Лебедяни не раз вспоминал я добрую Дарью Михайловну, о кончине которой дьякон Филофей не был осведомлен, ибо дом, в котором проживал, полковник подарил церковному причту, чем сношение с бывшим его владельцем прервалось. В покойной особе, кроме редкостного разума и сердечной доброты, впору оплакивать еще и голос чисто ангельский, коего звуки до смертного часа буду помнить. Утешением от известия про кончину ее оказалось сообщение твое, что камергер следует ее воле много лет после кончины, что возвышает в его лице род человеческий, о котором я мнение за сии годы не повысил. Ежели будет к тому случай, передай мое соболезнование и почтение. Из Лебедяни отправился я восвояси к месту служения на брегах тихоструйного Деркуля уже не одинок. Ты, верно, ждешь здесь наконец-то прочесть о браке с некоей девой или вдовицей? Но нет! Поехал я в приятной кумпании с Филофеем, ныне отставленным церковнослужителем, которого едва уговорил отныне разделять холостяцкую обитель знакомого тебе майора, собирающегося через год, когда исполнится ему шестьдесят лет, выйти в отставку. Сын оного Филофея под воздействием злой жены превратился в заурядного хапугу, от известий о деяниях коего голубиная душа отцова терпела повседневные страдания...»

Письмо взволновало Иванова. Вспомнил, как медленно оживал по пути в Лебедянь под опекой Красовского, услышал стоголосый гомон ярмарки, увидел встречу с барином и Степкой — катом, с ласковым подростком Мишкой, испытал снова боль от вести, что изверг заколотил беззащитную Дашу, и потом, ночью в саду, от пения Дарьи Михайловны, надорвавшего сердце... Даже слова те же написал Красовский, что тогда говаривал: «ангельский» голос, «голубиная» душа дьякона...

Хоть бы еще раз повидаться, поговорить со старым другом! Вот он и в штаб-офицерских эполетах остался чудаком бессребреником; не женился на богатой, а повез к себе на харчи бедняка Филофея... Далеко ли от Епифани до Беловодска? Надо Федота спросить, сколько верст по почтовому тракту. Он как-то умеет высчитать. Другой-то раз навряд ли удастся выбраться в такую даль. Годы незаметно бегут: Красовскому под шестьдесят, ему самому сорок шесть стукнуло...

Дальше