Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

7

7 ноября, пятая годовщина наводнения, пришлось на воскресенье. Свободный от наряда Иванов положил в карман пятнадцать рублей и пошел на Смоленское. Еще вчера написал поминальную. Хотел поставить новопреставленных болярина Александра, еще Александра и Симеона, потом отдумал. Панихиду собрался заказать по усопшему семейству, пусть же только они и стоят в записке. А то болярина положено перед простолюдинами читать, а в этот день всех дороже память Анюты с родителями.

Погода выдалась славная — тихая, сухая и солнечная, совсем не похожая на тот страшный день, о котором думал, шагая на Васильевский и взглядывая на низкую, спокойную Неву.

Время рассчитал так, чтобы к кладбищу дойти в середине обедни и заранее отдать церковному старосте записку за упокой и по пятерке для священника, причта и хора. Сделал все, как хотел, купил свечу, прилепил у ближней иконы и стал тут же, у прилавка, дожидаясь заказанной службы.

— Ноне день у нас особенный, панафидный. Бывает, что оба батюшки и обедать домой не ходят, — наклонился к гренадеру староста, доверительно щекоча ему ухо тщательно расчесанной бородой. — Но зато и доход не меньше, как в светлый праздник.

Панихиду отслужили неторопливо и внятно. Иванов удовлетворенно думал, что все вышло, как давно хотел. Пойти поклониться могилам — и обратно в роту.

В прошедшие пять лет за крайние тогда могилы утонувших бедняков далеко в поле высыпали новые холмики с крестами. Кабы не ходил сюда ежегодно, то не сразу бы нашел длинную, поросшую травой насыпь, на которой выстроилось несколько поставленных родичами разных по высоте и материалу крестов. Вон и его иждивением заказанный черненый железный.

У соседних могил сошлось немало поминальщиков. Одни молились, другие убирали, чистили веничками могилы от опавших листьев, вешали на кресты венки из зелени, а то сидели около на скамейках, тихо переговариваясь. Когда подошел к «своему» месту, справа на коленях стояли две женщины в черном, по-простонародному повязанные платками. Знать, и у них тут свои схоронены. Многих помнил, кого здесь встречал, а этих будто не видывал.

Снял фуражку, стал на колени, перекрестился, поклонился в землю. Поднялся, еще перекрестился. Теперь можно и уйти — все сделал, как надо. Авось отпустит наконец тоска, что нет-нет да и сожмет сердце, напомнит ту, которая здесь лежит.

Справа женщины тоже встали с колен. И вдруг одна вскрикнула:

— Александр Иванович! Вы ли?..

У гренадера перехватило дыхание. Снится ему, что ли? Те глаза серые, тот взгляд прямой, ясный, который столько раз во сне да и наяву чудился...

— Свят, свят, свят!.. — сказал он, крестясь, и зажмурился. Открыл глаза, посмотрел снова, и сердце залило радостью:

— Господи боже! Анюта! Ты ли?.. Откудова?..

— Я, я, Александр Иванович! А вы меня за утопшую почитали?

— А как же! Только сегодня панихиду заказную по родителям и по тебе отпели... Где ж ты была пять годов?.. Да не сон ли вижу? Ну, толкни, что ли, меня, Анютушка! Хоть за руку дерни!..

— Видать, знакомого сыскала, милая, аль родственника, — сказала пожилая женщина, что стояла рядом.

— Да, тетенька, спасибо вам. Теперь уж я ничего не боюсь, — сказала Анюта, сияя такой улыбкой, от которой Иванова разом облило радостным жаром. — Идите, тетенька, дай вам бог...

— И тебе дай бог счастья, девица честная! — Женщина поклонилась и отошла.

— Ах, Александр Иванович, как же такое случилось? Ведь я каждый год сюда в этот день приходила. Вы, верно, на службе другой теперь? Да где бы нам присесть? Ноги дрожат впервой в жизни.

— Да вон лавочка пустая, — указал Иванов.

— Нет, пойдемте отсюда. Негоже на кладбище так радоваться.

— И я вот как рад! — Гренадер достал платок, отер лицо и шею, после чего надел наконец фуражку. — Голова кругом, право... — Он повернулся было идти, но снова остановился:

— Так отчего ж тебя в церкви не было, когда родителей хоронили?

— Да в отъезде я была, — прижала руки к груди Анюта. — За два дня до наводнения, пятого числа, с хозяйкой и еще с мастерицей нас в Новгород увезли генеральской дочке спешно приданое готовить. Рыдван шестериком прислали, чтобы с материями, с отделками погрузиться. Пока там про бедствие здешнее узнали, пока отпросилась да выехала, ан милые мои уж похоронены были. — Губы Анюты задрожали.

И гренадер поторопился спросить:

— Ты где же теперь живешь?

— У той же хозяйки, у мадам Шток. Только переехала она с Васильевского на Пантелеймоновскую.

— Ну, так пойдем не спеша и поговорим дорогой... Однако постой! Как же мне баба, вроде дворничихи, со слов соседки вашей так обстоятельно сказывала, — Иванов снова остановился и смотрел на Анюту во все глаза, — будто вы с мачехой лихорадкой болели, а Яков Семеныч, вас вытаскивавши, поскользнулся на больной ноге, и все захлебнулись... Ну-ка, дай руку-то...

— Нате, нате, живая я, вот вам крест! — говорила Анюта, положив левую руку на его ладонь, а правой крестясь, в то время как из глаз ее побежали слезы. — Все наврала злая соседка. Она с дочками да еще будто квартальный имущество и сбережения папенькины обобрали, так что и тряпочки памятной не нашла. Да все пустое, раз они померли, а вот вы-то думали, будто и я...

— И я тоже в том грабеже участник, — говорил, не выпуская ее руки гренадер. — За иконой двести рублей ассигнациями сыскал да икону ту взял и игрушек несколько. Так что часть приданого и родительское благословение заочное хоть нонче получи.

— За то спасибо, но мне главное теперь, что вас нашла! — сказала она с жаром, но вдруг, покраснев, высвободила руку.

— А что ж раньше не сыскала? — спросил гренадер.

— Так папенька же сказали, что вы в Гатчину переведены. Вот я на второй год после наводнения и упросила заказчицу, офицершу тамошнюю, справку навесть. Назвала и что из Конной гвардии, соврала, господь мне прости, будто сродственники. Та барыня все записала и, снова к нам в мастерскую приехавши, сказала, что такого из Конной гвардии нету, а есть двое, из иных полков и других лет... Как же мне еще искать? И могла ли подумать, что меня мертвой считали? Рассудила так, что в последний год ходить к нам перестали да в Гатчину не переводились, то выходит, вовсе от нас отвернулись или... — Анюта запнулась и докончила, смотря на Иванова не то со страхом, не то с укором, — женились давно...

— Не женился я, Анютушка! — воскликнул гренадер. — И тогда не отвернулся, а опосля разговора с Яковом Семенычем возраст мой отвел от тебя. Двадцать лет разницы, пустое ли дело?

— По мне, вовсе пустое, — сказала Анюта решительно. — Вы бы меня наставляли, а я бы вот как стараться стала.

— Да стар я для тебя. Отцу твоему почти что ровесник был.

— А мне молодые не надобны. Троим уже отказала, хоть мадам наша очень одного нахваливала... Как же вы с папенькой, меня не спросивши, решили? А я-то, глупая, с того часу, как от барина носатого оборонить не побоялись, вас суженым сочла...

Записанное здесь говорилось, когда они то останавливались, повернувшись друг к другу, то шли вдоль речки Смоленки. Дальнейший разговор продолжался на линиях Васильевского острова, в захолустных улочках Адмиралтейской части, наконец на скамейке засыпанного палым листом Екатерингофского парка. Говорили — и наговориться не могли. Смотрели друг на друга, и все было мало. Не замечали бегущего времени. Забыли, что не ели с утра. Воистину все как в счастливом сне.

Когда же наконец, уже при зажженных фонарях, едва решились расстаться у ворот на Пантелеймоновской, то по Цепному мосту и мимо Летнего сада Иванов еще шел хотя как мог скорее, а наискось через Марсово поле уже бежал, подобравши полы шинели, и все же вскочил в двери ротного помещения, когда в сборной уже строились к вечерней поверке. Едва поспел сбросить фуражку и шинель на чью-то кровать и, растолкавши соседей, встать в ранжир, как фельдфебель Митин скомандовал:

— Рота, смирно! Слушай поверку! Антонов Потап...

В понедельник он заступал на дежурство с двух часов и, вместо того чтобы, как обычно в тихие часы, засесть в спальной за щетки, пошел в канцелярию и попросил у Екимова лист бумаги, будто для письма. Возвратясь в роту, сочинил черновик на оберточной бумаге и, перечитавши, вывел беловую. Тут зазвякали в дверях шпоры — полковник Качмарев обходил помещения роты. Иванов встал у своей кровати.

— Наконец и ты вчерась загулял, — сказал командир. — Сказывали, к обеду хотел быть дома, а где-то до потемок закутил.

— Так точно. И к вашему высокоблагородию с покорнейшей просьбой. — Иванов протянул свою бумагу.

— Что за прошение? Ну, так читай сам. Я очки в канцелярии оставил.

Иванов огляделся вокруг.

— Аль секретная?

— До времени бы...

— Ну, так и читай тихо, — приказал Качмарев.

Иванов ступил почти вплотную и прочел вполголоса, деликатно дыша в сторону, но у самого уха полковника:

— «Покорно прошу дозволения вашего высокоблагородия на вступление в первый законный брак с девицей Анной, Яковлевой дочерью, которая есть мастерица у госпожи Штокши, жительствующей в доме купца Меншуткина, насупротив церкви святого Пантелеймона-целителя. К сему гренадер первой статьи Александр Иванов».

— Ну надивил! — хлопнул себя по бокам полковник. — Однако добавить надобно, сколько лет невесте, какого вероисповедания, сословия и по какой части мастерица.

— Виноват, ваше высокоблагородие, сейчас заново перепишу. Двадцать один год полный, православная, шьет барыням уборы, а сословием дочка отставного почтальона. Про сословие не знаю, как сказать, раз из воспитательного, безродный, значит, был.

— Родителей обоих в живых нету? Сироту берешь?

— Вчерась ровно пять лет, как потопли в бывшее наводнение.

— Давно, значит, невесту знаешь? Ах, тихоня! Ведь никто и не чуял, что женихом ходишь.

— Так и я же ее все пять годов до вчерашнего полдня покойницей числил, в поминание писал...

Качмарев выпучил глаза и, присев на кровать, велел:

— Докладывай все толком.

Когда Иванов окончил, полковник, качая головой, сказал:

— Ну, истинно надивил. Бери-ка фуражку, пойдем. Сейчас жене моей все перескажешь. Меня чуть слеза не прошибла, а ей и рушником не обойтись. Однако мадама не станет ли препон чинить?

— Какие же препоны, ваше высокоблагородие? Она, чай, свободного состояния, — ответил Иванов. — Я вчерась же хотел к ней явиться да все высказать, только Анюта не пустила.

— Верно, сама вперед хочет объявить, — догадался полковник.

— Никак нет, а сказала: «Подумайте недельку, чтобы не ошибиться сгоряча. А уж потом, коли все так же на сердце будет, то и приходите к Амалии Карловне, раз я сирота и она мне вроде сродственницы ставши». Даже казаться на глаза запретила.

— То все не глупо, — одобрил Качмарев. — Видать, девица основательная. Поговорка не зря сложена, что жена не рукавица, с белой ручки не стряхнешь.

Полковник хорошо знал свою супругу. От рассказа Иванова она отодвинула пяльцы, за которыми сидела, и стала вздыхать все глубже, будто собираясь чихнуть, потом пустила слезы в небольшой платочек, что лежал рядом, и наконец не отнимала от глаз полотенца. Его вовремя подала горничная, которая вместе с кухаркой дружно охали сначала за дверьми, а потом, осмелев и вконец раскиснув, хлюпали в передники на пороге.

Когда же окончил повествование, то полковница, насилу отсморкавшись, велела подать бутылку наливки, чтобы всем выпить за здоровье нареченных, и тут же наказала мужу в воскресенье ехать на Пантелеймоновскую как будущему посаженому отцу.

Гренадер не возражал: вчера вгорячах готов был идти прямо к Штокше, а нынче почувствовал, что предстательство полковника не лишнее. Ведь Анюта говорит о немке уважительно, так пусть же начальство пояснит, что не бездельник, грубиян или пьяница сватается.

Неделя для Иванова выдалась самая беспокойная. Конечно, в роте все стало известно от полковничьей прислуги, после чего расспросам, поздравлениям и шуткам не было конца. Иванов терпеливо и благодушно отвечал, но в свободные часы уходил в канцелярию или в подвал к поручику. Эти письменные дела отвлекали от тревоги — вдруг в воскресенье они с полковником посватаются, а невеста за неделю отдумала, испугалась идти за старого солдата, такого сивого да морщивого, каким стал...

Два вечера он ходил на Пантелеймоновскую и с другой стороны улицы, из-под ворот, смотрел на окна мастерской. Там за кисейными занавесками, освещенные яркой масляной лампой, склонялись над шитьем девичьи головы. Ему казалось, что среди них узнает Анюту. Но ведь видел ее весь день в платочке и даже не знает, по-прежнему носит косу или какую прическу?..

В полдень воскресенья одетый в парадную форму Иванов выступил из казармы и едва подошел к дому Меншуткина, как следом подъехала дворцовая карета, из которой вылез полковник в медвежьей шапке и мундире — шинель он для шику сбросил на сиденье.

— Ну, гренадер, бей атаку! Идем на приступ! — сказал он вполголоса и молодцевато передернул плечами, отчего заиграли золотые висюльки густых эполет. И уже в дверях, подмигнув, добавил шепотом:

— Для форсу впервой в жизни карету спросил.

Как оказалось потом, Анюта видела суженого у ворот напротив — как было не заметить такого рослого молодца, особенно если все время о нем думаешь? — и, подкрепленная сим доказательством его намерений, в субботу решилась сказать мадам Шток, что дворцовый гренадер, старый знакомец ее родителей, может прийти просить ее замуж. Немка, которой не впервой было выдавать своих мастериц-сирот и которая любила разыграть строгую, но добрую тетку, приготовилась сделать Иванову придирчивые смотрины. Однако появление придворной кареты с кучером в красной ливрее и полковника в блестящем мундире повергло ее в растерянность. На счастье, придя недавно из Анненкирхе, она была еще зашнурована и не сняла кофейного цвета платья, которое поспешила дополнить белой шалью с бордюром из турецких огурцов, а для высшей светскости взяла в руки веер. Последний оказался очень кстати, ибо от вида придворного экипажа, золотых эполет и от шерстяной шали Амалию Карловну бросило в жар.

Поспешно усевшись на обитый малиновым шелком диван своей гостиной, в которой буднями хлопотала вокруг лучших заказчиц, обмахиваясь веером и поскрипывая корсетом, мадам Шток отнюдь не походила на палку, когда, приподнявшись навстречу гостю, просила его занять кресло. А Иванов остался стоять у косяка двери, держа у груди, как по команде «на молитву», мохнатую шапку, в то время как Качмарев картинно положил свою вместе с белоснежными перчатками на соседний столик.

Оказалось, что с дамами, как и с солдатами, полковник «за словом в карман не лезет». Плавно и неторопливо он представил Иванова как самого исправного в службе и трезвого из вверенных ему ста гренадеров, отобранных из всей гвардии, который к тому же хорошо грамотен и ежели не в сем году, то в будущем при первой вакансии будет произведен в унтера дворцовой роты, что равняется прапорщику армии со всеми правами для него, супруги и будущих деток. После же сего, бог даст, пойдет и выше, чему примером он сам, ныне гвардии полковник, самому государю известный, а ведь начал службу рядовым солдатом.

От такой речи, подкрепленной полупоклонами в сторону дамы и звяканием шпор под креслом, Амалия Карловна расцветала на глазах, как поблекший было цветок под струей свежей воды. Она все слаще улыбалась и повторяла:

— О да, mein gnдdiger господин полковник und Ritter! {2} Если вы сами как сват...

А Качмарев уже перешел к истории защиты тогдашним конногвардейцем девочки, которую преследовал сластолюбивый старик, описал приход их вместе к ее живущим скромным ремеслом родителям и затем, как счел всех погибшими и служил панихиды, проливал скупую солдатскую слезу о потонувшей невесте... И вдруг, в пятую годовщину бедствия, у той самой могилы...

Во время этого рассказа Амалия Карловна сначала только умилялась и приговаривала:

— Oh, oh, ein Held.. {3} Да, я знай Kinderspielsachen{4}. — Потом сочувствовала:

— Sie sind zusammen versunken{5}, бедняжки... — И, отложив веер, прикрывала глаза кружевным платком. А еще через две фразы полковника простонала в пространство:

— Дайте скорее einen groЯen Taschentuch!{6} — И, уже рыдая, бурно колыхала всем изобилием, что выступало сверх тугого корсета.

Наконец сквозь вздохи и всхлипы она приказала позвать Annchen.

Анюта вошла с лицом в цвет обивке мебели гостиной, но, сделавши Качмареву реверанс, которому обучила ее Амалия Карловна, негромко, но твердо сказала, что слышала сказанное господином полковником, все как есть правда истинная и что ни за кого, кроме Александра Ивановича, идти не хотела и вовек не захочет.

Так вышло, что через час после начала визита полковник и гренадер покинули Пантелеймоновскую. А после обеда Иванов, уже в фуражке и шинели, снова появился у дома Меншуткина, чтобы увести гулять нареченную. Гостеприимная Амалия Карловна приглашала их остаться в одной из комнат мастерской, куда подадут кофе и кухены, но Анюта ответила, что хочет познакомить жениха с дальними родственниками на Выборгской. Когда же шли по Пеньковой улице, призналась, что родичей тех совсем не почитает, раз после смерти родителей, узнавши, что ей ничего не досталось, прямо высказали, чтобы не вздумала приходить каждое воскресенье, хотя живут вполне достаточно.

Тут Анюта запнулась было, но, должно быть решив ничего не скрывать от жениха, продолжала:

— И, чтобы от дома меня отвадить, сказали, что раз на свояченице жениться нельзя, то будто грех большой состоял в житье папеньки с тетенькой под одной кровлей невенчанными... — Анюта остановилась и, посмотрев в глаза Иванову, спросила:

— Так почему же, пока живы были, нас приглашали и в гости к нам не реже хаживали?! Понятно, после таких слов я к ним ни ногой, а тетеньке покойной за ласку и заботы навеки все равно благодарна.

— И правильно, Анютушка, видно, дрянью расчетливой оказались, — поддержал ее Иванов. — А мы батюшку твоего с тетенькой одним добром поминать станем. — Он мельком вспомнил виденную в мокром подвале единственную пару венчальных свечей. Второй, значит, и быть не могло...

Прошли немного молча, и Анюта, успокоенная его сочувствием, продолжала рассказывать, что госпожа Шток хотя чужая и немка, но оказалась в горе куда добрей. Нынче еще напомнила, что у ней деньги Анютины на сохране и свадьбу за свой счет хочет справить. А придумала такую не правду ей ответить на приглашение, раз хочет с Александром Ивановичем без чужих поговорить, что там никак невозможно — мастерицы и девчонки все бы подслушали, как утром меж собой спорили, так или этак она хозяйке вчера про жениха объявила. Хоть за не правду и стыдно, а другого предлога не придумала.

До сумерек бродили они мимо лачужек и заборов лесных складов по набережной Малой Невки. Несколько раз присаживались отдохнуть на скамейки ночных сторожей, где гренадеру удавалось погреть в своих руках Анютину руку, и опять шли рядом куда глаза глядят, рассказывая, что случилось за прошедшие годы и сколько каждый думал о другом. Со смехом жевали черствые крендели, грызли леденцы и яблоки из мелочной лавки и были счастливей, чем в Екатерингофе, оттого что становились все ближе.

Нынче Анюта оделась не в черное, а в голубой бархатный капор и в синий, тоже бархатный салопчик, отороченный лисьим мехом. В таком наряде с не сходившей с лица счастливой улыбкой она была так хороша, что Иванов только на нее и смотрел. Вот уж истинно никого и ничего, кроме нее, не видел, отчего ей приходилось выбирать дорогу и даже толкнуть его локтем, когда чуть не пропустил сделать фрунт бог весть как забредшему сюда офицеру. А локтем толкнула потому, что ухитрился, идучи по мосткам, обе руки ее забрать в свои накрест, будто в танце.

— Сегодня мы бездомные и бога благодарим, что дождя нет, — сказал гренадер, когда сидели на одной из скамеек, озаренные солнцем, уходившим за кущи Ботанического сада. — А через недели две, бог даст, будет, где у своей печки посидеть и друг дружке что захотим пересказать, без оглядки, чтобы кто не услышал. У меня такого немало про людей самых добрых да несчастных, что ты узнать должна... А нонче вот еще что: полковник, встретясь, когда к тебе собирался, упредил, что вскоре при дворце нам квартиры не представит, раз череда из прежде женатых ведется, и советовал начать сыскивать вольную. Как ты скажешь?.. Оно тем уже лучше, что с женами гренадерскими тебе по-соседски не водиться — бабы все немолодые и сварливые.

— Конечно, вольная квартира лучше, — подтвердила Анюта, — только дороже ведь.

— А приданое твое на что, которое храню? — пошутил Иванов.

— У меня и еще четыреста рублей скоплено, — похвасталась его невеста. — Наша Карловна без малого обсчета. Платит хоть меньше, чем у француженок на Морской, но уже до копеечки. Так ведь и ей, как немке, заказчицы меньше платят. А нонче сказывала, чтобы работу на дом брала, ежели вы дозволите.

— Отчего же, раз тебе шить не надоело и хозяйству не помешает, — решил Иванов и продолжал мечтательно:

— Хоть бы на первый годок квартирку городскую снять, пожить вольными людьми! Как казарма обрыдла, Аннушка, того не рассказать. Хотя и ты такое знаешь, раз все на людях с мастерицами. Я там бы, ей-ей, и щеток в два раза больше наработал, наемную плату окупил бы. А во дворце даже на дежурствах, где случается подолгу одному маршировать, все равно каждую минуту будь готов приказ слушать... Да ты сознаешь ли, что за солдата идешь? В унтера производство, про которое полковник поминал, будет ли еще, а пока все солдат, как двадцать один год. Хоть золотая рота зовется, а все солдаткой станешь. Не пожалеть бы потом.

— Я только того и хотела, а потом плакала целых шесть лет, когда вас не видела, — ответила Анюта.

* * *

Во вторник Иванов под вечер пошел к Жандру рассказать о своих новостях и впервой взять из «казны» деньги. Да и посоветоваться насчет квартиры, венчания, свадебного празднования. Застал хозяев дома, был внимательно выслушан и еще раз убедился, что у всех женщин глаза сотворены «на мокром месте». Рассказ про первое знакомство с Анютой в подворотне на Подъяческой, про залитый водой подвал и деньги за иконой, про перевозку гробов на кладбище и, наконец, про неожиданную встречу через пять лет около могилы всегда чуть суровая Варвара Семеновна слушала, попеременно плача и улыбаясь. А потом встала и, уходя, позвала за собой Андрея Андреевича.

Возвратясь, они сели на прежние места, и Жандр спросил:

— А как же теперь, друг любезный, замысел твой о выкупе родных? Не придется ли его оставить? Ведь на жизнь семейную больше тратить требуется, чем на одного в казарме живущего.

— В тот же день, как встретились, — ответил Иванов, — в Екатерингофе гуляючи, я все Анюте рассказал и упредил, что, пока своих не выкуплю, жизнь нас ожидает самая скудная.

— А она что же?

— Как услышала, то и раскраснелась вся. Вот, говорит, чуяла, каков ты сын... Хвалить, то есть, меня начала. И я, сказала, иглой своей заработать кой-чего могу, обузой тебе не буду. А третьего дня хозяйка ей работу на дом давать сулилась...

— Ну, ежели так, — Жандр переглянулся с Варварой Семеновной, — то выдержал ты, братец, с суженой своей экзамен, и хотим, чтобы свадебный стол ваш был в нашем доме. Скажи число гостей да что за вкусы у них, а об остальном не заботься.

— Не знаю-с, что и отвечать, — растерялся Иванов. — Покорнейше благодарю. Я ведь думал в трактире комнату снять и кушанье заказать, как гренадеры делывали. Но, понятно, ежели честь окажете, вам туда идти нельзя-с... Да хлопот-то сколько!

— Перечти гостей, а я считать стану, — приказал Жандр.

— Отцом посаженым наш полковник вызвался быть, — начал Иванов, — знать, их с супругой позвать надобно. Шаферов двое, а то четверо — гренадеров холостых. Вот уже шестеро. Потом фельдфебель Митин да унтер мой взводный Таран... Только, Андрей Андреевич, они ведь люди самые простецкие, солдаты, одним словом... Восемь. Потом Анютину Амалию Карловну с мужем, он, сказывают, немец тихий, у ней счета ведет. Ну, подружек Анютиных хоть две. Никак, двенадцать? Да мы, брачущиеся... И, может, еще батюшка с дьяконом. Так позвольте хоть половину денег внесть.

Андрей Андреевич нахмурился:

— Слушай, Александр Иванович! Мы друг друга не первый год знаем, кой-чего вместе пережили, кой-кого вместе оплакали. Так вот: мы с Варварой Семеновной гостей принимаем не часто, денег бросать на ветер не любим. Но бывает и у нас, что не о рублях разговор. Можешь мне поверить, что от сего приема окажется и нам удовольствие. Так что говори сей госпоже свои пожелания, а уж она нас не подведет. Я же в ближние дни съезжу к названной немке и к полковнику твоему с визитами и форменно их приглашу. Тебе же надо квартиру сыскать чистую, теплую, недорогую и хоть как в ней все устроить. Про всякое обзаведение Варвара Семеновна тебе советчица. Да в церкви побывай — оглашение надобно в ближнее воскресенье сделать.

Однако когда Андрей Андреевич нанес визит госпоже Шток, та заявила, что иначе как от себя Анюту замуж не отпустит, раз она сирота и столько лет у нее живет. И пошла речистая немка объяснять, что у нее не как у других, а совсем как пансион, что сама учит девиц не только белошвейному делу, но и готовить кушанья, а муж ее — желающих чистописанию и арифметике, и что по случаю свадьбы любимой подруги каждая девушка захочет что-нибудь сготовить, хотя, конечно, все будет под ее присмотром.

Жандр слова не мог вставить. Едва сумел выторговать, что винную часть берет на себя — дюжину игристого для поздравления молодых, лафит для дам — его назвала сама Амалия Карловна, и ром для гренадер — не ставить же им водку!

— Вот, братец мой, недаром она Шток зовется — разом все наши поползновения отбила. Осталось нам только о своих туалетах думать, чтобы перед модистками лицом в грязь не ударить, — шутил Жандр, рассказывая Иванову о своем визите.

Зато гренадеру за дни, оставшиеся до свадьбы, дел выдалось немало. Квартиру нанял на Мойке, напротив задов Конюшенного здания, во дворе, на третьем этаже. Сторона солнечная и по другую сторону флигель двухэтажный. Места на двоих довольно — две комнаты и кухня с русской печкой. На дворе от хозяина сарайчик, в нем три сажени березовых дров от прежних жильцов, которые тут же сторговал. Для обстановки полковник приказал выдать два стола, две кровати, четыре стула, диван, две табуретки и лавку, шкап и комод. Все под масляной краской, но новое, и разом перенесено в квартиру молодых будущими шаферами-гренадерами.

Потом по списку, составленному Варварой Семеновной, покупал венчальные кольца, медные подсвечники, ложки, вилки, тарелки, миски, чугуны, горшки, ухват, рукомойник, ведра, корыто, ушат. Перечислить все можно скоро, а попробуй-ка между дежурствами и караулами все выбрать, купить и переносить к месту. Да еще вечером забежать на Пантелеймоновскую и от суженой тоже снести в новое жилье то зеркальце и подносик, то пару утюгов, то занавески кисейные на окна, то, наконец, перину с подушками.

Накануне венчания, в субботу, отпущенный из роты на неделю Иванов провел полдня в новой квартире. Вытопил печи, вымыл полы, сходил выпариться в бане; возвратясь домой, блаженно подремал часок на диванчике, подмостив еще конногвардейскую спальную принадлежность, а как стало темнеть, отправился в Графский трактир, куда позвал на мальчишник четырех шаферов и взводного Тарана. Ели жареное мясо и гуся, выпили полтора штофа перцовки — благородно, рюмочками. Все вели себя чинно и только раскраснелись да Павлухин прочел такие вирши:

Нас собрал сюда Иванов
На мальчишник удалой,
Уподобяся барану,
Направляясь на убой.
Вот чудак — в солдатской доле
Надевает сей хомут
И своею доброй волей
Деве в руки сует кнут.
Выпьем, братцы, за здоровье
Александра молодца,
Что горячею любовью
Наши радует сердца.
Но уж чтоб потом не охать,
К командиру не ходить
Синяки казать и крехать,
Будто с бабой тяжко жить...

Савелий продолжал бы и дальше, таких строчек он мог наболтать без счету, но Варламов дернул его за локоть и сказал:

— Полно тебе, сорока! Сам знаешь, что не к месту плетешь. А ты, Александра, расскажи толком, как все было, а то от девок полковницких дошло, а небось мы поближе тебе будем.

И еще раз перерассказал Иванов их с Анютой историю. Гренадеры слушали тихо, крякали и качали полуседыми головами, а когда принялись за чай со сладкими пирогами, то Тимофей Таран сказал Иванову за всех:

— Да, брат, тебе точно суженая вышла, и что ее беречь сумеешь, мы на то надеемся...

На Мойке, прощаясь, долго обнимались — всех стало развозить. Наконец гренадеры пошли к Мошкову, а Иванов завернул в ворота. Открыл дверь своим ключом и не стал высекать огонь, чтобы зажечь свечу. Раздевшись, на ощупь лег на диванчик под старое одеяло, что чуть не перешло Полякову, и в тысячный раз подумал: «Да не сон ли?..» Но сунул руку под подушку, нащупал платок с завязанными обручальными кольцами. Вот же они! Выходит, верно сказала одиннадцать лет назад Дарья Михайловна, что «в сорочке родился». В боях не убит, Вейсман и Эссен не заколотили, в роту особенную попал и всего удивительней — встреча с Анютой... Будто и про нее Дарья Михайловна говорила, что сыщет-таки суженую...

Следующий день прошел как в чаду. Только ранним утром было похоже на обыкновенную жизнь — мылся, брился и одевался, будто в дворцовый караул, только фабриться не стал — умный Таран накануне отсоветовал. А потом все делал по подсказке, хотя, кажись, заранее от людей вызнал и твердил, как урок.

Скудный свет серого дня в окнах придворно-конюшенной церкви. Благолепно-равнодушное лицо и отчетливый голос священника, басовые перекаты восклицаний диакона. Их облачения, фиолетовые, в золотых крестах, вспыхивают отблесками свечей, плавающих в кадильном дыму. И рядом — профиль Анюты над бледно-кремовым, в мелкую сборку воротничком белого платья, ее розовое ушко и разгоревшаяся щека, темные ресницы потупленных глаз.

Потом стол, сверкающий глянцем скатерти и посудой, расставленный в комнате, где работают обычно мастерицы. По одну сторону — они с Анютой, щека которой вдруг закрылась от него фатой, а напротив — ряд почетных гостей: Андрей Андреевич в мундире, а справа — в синем бархатном платье Амалия Карловна, по другую сторону от нее полковник наливает вина Варваре Семеновне в вишневом шелку и соболях, в то время как на ее тарелку с другой стороны что-то подкладывает поручик Лаврентьев. А слева от Андрея Андреевича — кругленькая полковница в голубом бархате с жемчугом рядом с господином Штоком в рыжем завитом парике, которому что-то басит капитан Лаврентьев, — офицеров посоветовал пригласить Качмарев. Рядом с Анютой — обходительный фельдфебель Митин, рядом с женихом — унтер Таран, и дальше — по два гренадера-шафера и пятый — Варламов. Концы стола пустые, около них поминутно мелькают барышни-модистки в разноцветных нарядах, все, кажись, красотки так раскраснелись и стреляют в гостей глазами. Они не садятся, хотя приборы там накрыты, а подают, подкладывают кушанья, меняют тарелки. Речи — пожелания молодым дружной жизни — сказали, вставши с мест, Андрей Андреевич и полковник. При упоминании, как и где молодые нашли друг друга, мадам Шток, полковница и Варвара Семеновна, как по команде, заморгали глазами. Потом гости закричали: «Горько!» — и Анюта впервые подставила ему губы, от которых не успела как следует отвести фату. Крики повторились, и тут уж он расчувствовал, какие они теплые и мягкие. Потом Иванов пил и ел, что ему накладывали и подливали соседи и барышни-модистки, с удовольствием поглядывая на свою и на Анютину руки со сверкающими кольцами. Когда все сидевшие на почетной стороне перешли в гостиную пить кофей и двери туда прикрыли, а за стол присели мастерицы, стало куда шумней. Подзадоренный товарищами Савелий, уже давно беззвучно шевеливший губами, встал с рюмкой в руке и произнес:

Ото всех от гренадеров
Поздравленье приношу.
Против правды не грешу,
Ты служил нам всем примером;
На дежурстве кошкой ходишь,
В карауле львом глядишь,
В ремесле досуг проводишь
И в положенный час спишь.
С молодой твоей женою
Мы желаем много лет
Жить в согласии, в спокое,
Вдоволь пирогов, каклет
И заслуженных тобою
Офицерских еполет...

Все гости наполнили рюмки и снова закричали:

— Горько!

* * *

Когда молодые поцеловались, Анюта сказала шепотом:

— Ах, миленький мой, какие они смешные все и добрые!..

«Миленький мой»! — возликовал про себя Иванов. Ведь этак впервой его назвала.

И вот поднимаются по лестнице, едва освещенной сальной свечой в фонаре. Впереди Варламов и Таран несут корзины с подарками. Они навеселе, и Анюта хотя не говорит, но Иванов чувствует, что тревожится, как бы не обронили кран от красивого самовара, подаренного Качмаревыми, и еще пуще — не двинули бы об стену коробушку, в которой чайная посуда — подарок подруг-мастериц.

* * *

Как один счастливый день, пролетели пятеро суток, оставшихся от недельного отпуска молодого. Но и будни, начавшиеся за ними, оказались совсем не похожи на всю прошедшую жизнь Иванова. Радостно было на рассвете нести из «своего» сарайчика вязку дров и, войдя в кухню, увидеть Анюту уже перед печкой, жарящей на шестке блины или яичницу. Радостно в вечерних сумерках, стоя рядом у окошка, смотреть на зарю, гаснущую за белыми от снега крышами, над которыми вздымаются столбики дыма. А потом, уже при свече, сидя за щетками, исподволь поглядывать, как проворная Анютина игла простегивает матрасик из пакли, крытый синим плисом, которым придумала покрыть сиденье деревянного диванчика, или как, уже при двух свечах, сведя от внимания брови, кроит заказ Амалии Карловны.

Да разве можно перечислить все, что радостно делать и видеть людям, которые после многих лет тоски и одиночества наконец-то нежданно обрели друг друга! Радостно в будни и еще радостней в праздники. Радостно, когда за окошками солнце и когда все застлала метель. Радостно днем и ночью от одного ощущения, что наконец-то вместе. В эту зиму Иванов впервые в жизни часами бездельничал, просто глядя на свою жену и беседуя с ней, и не корил себя за безделье. Надо, надо было его душе напитаться досыта любовью, этой истинно живой водой.

8

Только раз в эту зиму, уже в феврале 1830 года, было нарушено обыденное течение их жизни. Нарушено всего на один день, но о нем Иванов вспоминал потом целых шесть лет.

Отправляясь на службу во дворец, Иванов обязательно заходил в роту. Идучи в караул за ружьем, стоявшим в пирамиде, и за патронной сумой, раз требовалось от ворот на канавку идти к Комендантскому подъезду строем. А когда шел на дежурство, полагалось сменить уличные сапоги на мягкие, которые должны быть сухими и чистыми при вступлении в наряд. Во всех случаях Иванов оставлял свою шинель на вешалке Варламова и на дежурство перебегал через двор в эрмитажное здание, по залам которого проходил на пост.

Однажды, сменившись в четыре часа с дежурства, он, чтобы переобуться и надеть шинель с фуражкой, зашел в роту, где в этот час было пустовато и тихо. На табурете у кровати Карпа лицом к входной двери сидел молодой крестьянин, который встал при появлении Иванова. Унтер рассмотрел русые волосы, курчавую бороду, карие глаза, свежие щеки. Широкоплечий, рослый. Одет в голубую домотканую рубаху, кубовые штаны, заправленные в валенки. Армяк, шапка и кушак лежали на кровати Варламова.

— Не узнаете, знать, дяденька Александра? — спросил он густым голосом, радостно ударившим в душу гренадера.

— Никак, Михайло?

— Я самый...

Иванов обнял и поцеловал племянника, забыв, что испачкает его фаброй. Какие же крепкие плечи ощутил под руками!

— Откуль ты взялся? — спросил дядя, вглядываясь в новое и такое знакомое обличье. Как раз таким начал помнить отца и таким старший брат, отец Михайлы, провожал его, рекрута.

— Пять ден, как приехали с Микитой Савельевым. Барин за добром послал, что сродственница по духовной отказала.

— Век не слыхивал, чтоб родня его тут жила, — удивился гренадер.

— Может, и он про ее забыл, да бумага пришла. Вот и снарядил нас приказчик Петр Яковлевич с собой ехать о двух дровнях.

— У вас и приказчик ноне завелся? Давно ли?

— Как барина паралик хватил, а Кочеток в бега ударился.

— Кочет сбег? Ну и дела!.. Да ладно, скажи скорей, как дед с бабкой, твои отец с матерью, тетка да Степанида?

— Все живы-здоровы. Кланяться наказывали да сказать, что за тебя бога молят.

— Ну и ладно. Так обряжайся-ка да идем ко мне на квартиру. Я ведь ноне женатый, тут не живу.

— Сказывали Карп Васильевич, допреж как им куда-то уйтить. Да можно ли мне, мужику простому, к тебе-то? Не заругает жена твоя? Верно, по-господски живешь?

— Ну тебя, пентюх! Надевай армяк, говорят.

Великое счастье мужу, хотя владеющие им часто того не замечают, когда во всем можно верить в жену, знать, что с ним единомысленна. Анна Яковлевна и бровью не повела, когда привел гостя в домоткани, не зная еще, что близкий родич. Встретила приветливо, мигом поставила тарелку, пригласила мыть руки, садиться и подала ужин. А как услышала, что мужу родной племяш, издалека приехавший, то, мигом накинувши на кухне салоп, выбежала на угол за свежими булками и кренделями. Когда же вернулась и увидела, что муж ставит самовар, то взялась колоть сахар. И все у нее споро, опрятно, весело. Когда отпили чай, Михайло перечел, какое добро отказала Ивану Евплычу вдовая скопидомная тетка, что из того приказчик распродал по соседям, а что велел увязать на дровни — все больше одежу, шубы, меха да сбрую. Рассказывал, как с первого дня просился сходить к дяде, да другой возчик простыл в дороге, все на печи охал, на постоялом, где пристали, а Петр Яковлич наказал неотлучно быть при конях и поклаже. А ноне Никита с печи наконец-то слез, вот и отпросился сначала в баню, а потом царскую роту искать. Видел, как ихних четверо в золотой одеже да в шапках мохнастых таково ладно во дворец прошагали. А завтра уж и трогаться им в Козловку.

— А кто же добро до вашего приезда берег? — спросил Иванов.

— Двоих дворовых последних барыня при нем оставила в домишке, который сымала. Братанов двух годами ей вровень. Они все и сберегли до недоуздка последнего.

— А теперь куда же те старики денутся, как вы уедете? — спросила Анна Яковлевна.

— В Козловку свезем. Они при том пожитке барину отписаны.

— Ремесла, видно, какие знают? — предположил гренадер.

— Один кондитер, сказывает, а другой за птицей певчей раньше ходил. Барину нашему оба как есть без надобности.

— Так что ж они там делать станут? — сокрушалась хозяйка. — Им бы тут лучше куда наняться да оброк платить.

— Стары, никто не возьмет, — уверенно сказал Миша. — Свезем уж. Сами хотят в епифанску земельку схорониться, раз оттуда мальцами взяты в барынином приданом...

— Ах, бедные старики! — качала головой Анна Яковлевна.

— А как же Кочет сбежал? — спросил Иванов.

— Прошлу весну барина паралик хватил, — начал рассказ Михайло, — вот и послал в самую Тулу за лекарем каким-то именитым. Денег сто рублев дал, чтобы того сряду привезть. На что скупой Иван-то Евплыч, а тут не жалел. А Кочет и сгинул...

— Так не пешой же пошел? На конях, поди, поскакал за лекарем? — перебил гренадер.

— Вестимо, на паре самолучшей и в бричке. А недели через три лошадей загнанных тех из-под Мценска полиция привела да полета рублей с барина за привод слупила. Откуда ж попали под Мценск? Разве туда ему на Тулу дорога? Вот и смекают мужики, что сбег куда далече, раз барин, заступник его, при смерти лежал, да и деньги сверх ста рублей лекарских все, какие скопил у Ивана Евплыча, тоже с собою прихватил. А лошадей загнал да под Мценском бросил, новокупленных перепрягши. Кто ж его, вора, знает, что удумал. С деньгами ведь все можно.

— А откуль известно, что деньги скопленные с собой взял?

— Барин сам до каморки его дополз, всю обшарил. Да еще табакерку и перстень золотой с подызголовья взял.

— Какой каморки? — удивился Иванов. — У Кочета изба своя...

— Продал ее лет, никак, пять да к барину под бок перелез. Видно, страх его брал, что мужики спалят и на трубку свалят, которую и ночью, бывало, на крыльцо курить выходил. Да еще глохнуть стал, прослушать боялся, как вороги подберутся...

— А как же барин без тульского лекаря обошелся?

— С нашим, епифанским фершалом. Крови ему полну лоханку в тот раз отворили. А тульского лекаря будто Кочет сам барину нахваливал, чтобы без дрязгу отпустил далече отъехать, розыску сряду не объявлял... Отлежался. Рука тряпкой висит, ногу волочит, а в дому по-старому куролесит.

— А скажи, Михайло, послать деду с тобой денег? Надобно, поди. Вот ты, гляжу, без тулупа зимой.

— Есть у меня, дяденька, тулуп справный, да все мне как летом тепло. А застыну, на дровнях сидевши, так пробегусь рядом и разом нагреюсь. Про деньги, ежели сказать, то малость деду пошлите, чтоб праздник старому сделать. Прежние все помалу на хозяйство перевел. А много не нужно. И так барин с приказчиком богатеями водят. Ведь и сюда оттого нарядили, что кони у нас хороши. Ну, и я на других не кивал, раз тебя да город столичный поглядеть обнадежился.

— Когда ж завтра едете?

— Со светом. Как к ранней заблаговестят.

— И подарков никому купить не сумею, — пожалел Иванов.

— Дозвольте я кой-чего соберу для женского пола из того, что мне подружки надарили, — предложила Анюта.

— Собери, чего тебе не жалко, — согласился гренадер.

Когда хозяйка вышла, взяв одну из свечей, Михайло сказал вполголоса:

— Видать, добрую душу сыскали. Другая баба за окруты с жадности задавится.

— Добрей нет человека, — так же негромко ответил Иванов. — Ну, рассказывай. Все не разделившись живете? Тесно ведь.

— Все вместе. Дом с твоих денег новый срубили, прежнего просторней, а делиться дед не велит, раз земли у нас всего одиннадцать десятин на двенадцать душ, с детьми считаючи.

— А слыхал ли, почем душа крепостная у вас ноне ходит?

— Ежели на вывод аль еще как семьями продают, то на круг сказывают по шестьдесят рублей. Вот куда плох Иван Евплыч, а все не хотим, чтоб помирал. Кому-то достанемся? Хуже не было б. А после паралика да без Кочета дворовых одних обласкивает.

— А у тебя ребят сколько же?

— Нету ни одного. Не плодящая моя Степанида. Кабы нам расплодиться, то ушел бы от деда. А так все едино...

— Вот поглядите, годится ли? — сказала, входя, Анна Яковлевна и положила на стол нитки бус и бисера, ленты, мотки цветных ниток, два шелковых узорчатых платка.

— Прям царские обновы, — похвалил Михайло.

Когда собрался уходить, Иванов дал ему двести рублей из Аннушкиного капитала, который еще не снес Жандру. Обсудили, как верней их везти, и гренадер вспомнил про свой полотняный черес. Нашел его в полковом сундучке, уложили ассигнации, и, выйдя на кухню, Михайло подпоясался под нижнюю рубаху.

— Словно в тот раз, дяденька, — улыбнулся он. — А что радости будет, как расскажу про ваше житье да службу!

Иванов пошел проводить племянника, чтобы не заблудился в темном городе. Дорогой расспрашивал, кто жив, кто помер в Козловке, какие были урожаи, и уже недалече от постоялого двора, на Кузнечной, сказал то, к чему не раз мысленно возвращался:

— Неужто Кочет проклятый на бариновы деньги, на наши слезы где-то припеваючи живет?

— А чего ему? — отозвался Михайло. — У нас стариком никак бы не выжил. Двора нет, где бы зла не сотворил. Особо девкам да бабам с барином проходу не давали, а через то и мужиков пятеро сгубили. Двух в Сибирь да троих в солдаты не в зачет.

— И в нашем дому тоже было? Окроме меня, то есть? — спросил Иванов. Ладно, что темно, а то бы племянник увидел, как свело дядины брови и сжались кулаки.

— И у нас, — прозвучало рядом. — Сестра Катерина тож силком от него вытерпела. Год не в себе была, едва отошла.

— Ох, жалко, не нашлось человека его порешить! — сказал Иванов не своим голосом.

— Может, и порешили, — кто же про то гутарить станет? — услышал он негромкий ответ. — Ведь так делать надобно, чтобы в Сибирь клейменым за гада не пойти. Бубнили про себя мужики: знать бы, что в другу сторону завернет, не в Тулу то есть, да там бы и подстеречь.

Они остановились у ворот, за которыми заржала лошадь.

— Меня наша Лысатка почуяла, — уверенно сказал Михайло. — Ну, дяденька, прощения просим. Спасибо за привет, за ласку, за гостинцы. Хозяйке своей поклон низкий от меня отдай...

Они обнялись. Михайло застучал кольцом калитки. Иванов дождался, пока его впустили во двор, и зашагал назад. Он не любил нарушать порядок — в будние дни нижние чины не должны показываться на улицах после поверки. Хоть дворцовые гренадеры — особь статья, а все же... Пошел, выбирая улицы поглуше — Шестилавочную, Кирочную, — и вспоминал давеча услышанное: «Кто ж про то гутарить станет?.. Ведь так надо делать, чтобы в Сибирь клейменым не угодить...» Спроста ли так сказал? Аль что знает, да молчать умеет?.. Да нет, живет злодей где-то на бариновы деньги здоровехонек, торговлю завел, жиреет, женился на богатой... И ловко предлог сыскал, чтобы из Козловки сгинуть, будто с возвратом, чтобы в разделку мужикам не попасть, когда заступника его, Ивана Евплыча, не станет...

* * *

В следующие вечера Иванов подробно рассказывал жене про свою семью. И Анюта, хотя жила не в раю, видела кругом немало жестокого, ужасалась подневольной жизни крепостных, ставших теперь ее родней. Когда заговорил о встрече с барином, с Кочетом и Мишкой — подростком в Лебедяни, как узнал тогда о судьбе Даши, то думал, что Анюта заплачет, так побледнела и закусила нижнюю губу, уронив шитье на колени. Но она только подперла ладонью лоб да так и сидела, уставясь в доски стола, пока признавался в тогдашних мечтаниях, как порешить бы злодея. Потом добавил еще, что сказал Мишка дорогой на постоялый про сестрино горе. И тут Анюта сказала:

— Если зверей лютых убивать не грех, то и такого злодея...

— Самое бы справедливое, — согласился Иванов. — Да вот как хитро из Козловки ушел. И в новом месте еще сколько зла натворит.

Помолчали и взялись каждый за свое: она сновала иглой, он вязал пучки щетины. Потрескивали фитили свечей, пел сверчок за кухонной печью. Молчание нарушила Анюта:

— А вы бы, Александр Иванович, полковнику при случае напомнили, что, ежели квартира откроется, которая семейным с детьми будет мала, так чтобы нас не забыли.

— Нигде лучше здешнего не будет, — сказал Иванов. — Оно только слышится важно, что в дворцовом здании, а все гренадерские квартиры на десятых дворах, куда солнце век не глядит.

— Зато при казенном жилье денег бы меньше шло, — возразила Анюта. — Я в том месяце восемнадцать рублей выручила да вы своим ремеслом не меньше. И надо бы жалованье ваше целиком Андрею Андреевичу передавать, а нам на свои заработки жить... Раз по шестьдесят рублей серебром за душу на круг берут, а душ там двенадцать, то сотен семь отдать придется. И ведь с усадьбой, со скотом, с землей выкупать надо. Куда им без хозяйства деваться? А у вас сколько в казне накоплено?

Впервые услышав от жены обстоятельное рассуждение про свои сокровенные дела, Иванов немного опешил. Но и обрадовался, еще раз убедясь, что рядом душа родная и ум не куриный.

— На серебро рублей под шестьсот, — ответил он. — Сей год не случалось Андрея Андреевича спросить, но, кажись, ассигнаций две тысячи рублей с чем-то... А насчет покупки с землей, с хозяйством твоя правда — проще место насиженное приобресть, чем землю покупать и заново строиться.

— У Андрея Андреевича, конечно, и копейка зачислена, — продолжала рассуждать Анюта, — а все бы лучше записывать, что к нему относите, чтобы самим в точности знать, когда время придет про выкуп думать. Долго ли записать? Вот бы в новую треть вы все жалованье да мои остатние снесли, а мы бы на заработок прожили. Может, булок да сахару поменьше съедим, а уже сыты будем.

— Ну нет, — сказал Иванов решительно. — Родичей своих я люблю и ноне надеяться стал, что из кабалы выкуплю, но чтобы для того в темное зауголье с тобою жить пошел и ты бы там глаза над шитьем слепила да еще булок недоедала, на то не будет моего согласия. Половину жалованья и твои сряду, изволь, Андрею Андреевичу отнесу и записывать обычай заведу, но чтобы мы по воскресеньям без пирогов сидели да твоим подружкам орехов да пряников не поставили — то уж нет!

— Так какая же помощь моя в деле вашем самом важном будет, ежели до меня вы на него больше откладывали? — спросила Анюта, и губы ее дрогнули. — Я обузой вам окажусь вместо помощи...

Иванов обнял ее за плечи и сказал:

— А такая помощь, что вечерами вместе, по две свечи зажегши, каждый свое успевать станет куда лучше, чем порознь бывало. Правда ведь? А что останется нестраченное хозяйкой моей за треть, то и отнесу господину Жандру...

Как же осветила жизнь Иванова быстрая, миловидная и веселая хозяйка! Случалось, конечно, что печалилась и плакала даже от домашних неудач — то упустила тесто, вылезшее из квашни, забыв о нем над спешным заказом, то, отвлекшись пригоревшей кашей, не заметила, что, казалось, негорячий утюг прожег платье, на счастье ее, старенькое, то в лавке обсчитали на пятак. Но и утешалась легко, особенно если муж об этом попросит.

Когда летом служба стала более легкой, а вечера длинными, они так налегли на ремесло, что, к торжеству Анны Яковлевны, укладывали все расходы в заработок. Но именно в это первое общее лето она хоть раза два в неделю вечерами выводила мужа погулять, уверяя, что так надо для отдыха его больному глазу и что Штокша выходит «подышать воздухом» в сопровождении супруга. На этих прогулках Иванов чувствовал себя поначалу как-то странно: еще никогда не ходил по улицам без дела. Но очень скоро Анюта, любившая смотреть на облака и зелень садов, на отражение их в воде — на все лучшее из неяркой петербургской природы, — сумела так показать все это мужу, что и ему открылись радости, которых раньше не знал.

Обычно гуляли по захолустным улочкам и набережным Петербургской и Выборгской, где меньше «чистой публики» и господ офицеров. Побывали на Смоленском кладбище и на обратном пути завернули к Полякову. Иванову хотелось показать свою Анюту, а ей — живописца, историю которого давно пересказал. Но повзрослевшая, почти что девица, Танюша сказала, что ушел недалече к одному художнику, — ежели подождут, за ним сбегает.

— Не надо, — решил Иванов. — Еще как-нибудь зайдем. А что здоровье его?

— Ничего-с. Все рисуют да рисуют.

— Не кашляет?

— Утром перхают, а днем ничего-с.

* * *

Двор возвратился в Петербург, ротная жизнь вошла в обычную колею. Караулы и дежурства чередовались для Иванова с перепиской то в фельдфебельской каморе, которую выгородили от Сборного зала, то в ротной канцелярии. В одной исподволь слушал, как Митин выговаривает гренадерам за опоздание на поверку, за то, что, хватив лишнее, шли от трактира, не застегнувши шинелей. А в другой — как полковник диктует Екимову бумаги, разбирает свары гренадерш или убеждает назначенного министром на должность ротного адъютанта Лаврентьева 1-го, что надо малость получиться писать, а тот буркает, что к письменным наукам не способен и назначен в роту для одного строя. Качмарев уговаривал капитана, что зато теперь носит шпоры, которых не положено обер-офицерам. На это Лаврентьев отмалчивался, потому что любил щегольнуть, но за учение не брался. Хорошо хоть, Лаврентьев 2-й утешал полковника; кропотливо трудясь в полуподвале, обходился даже без помощи вице-писаря.

В октябре в Белом зале впервой производили разбивку рекрутов по гвардейским полкам. Вместо прежнего перевода отборных, уже обученных солдат из армейских полков великий князь Михаил решил, что следует все пополнение гвардии брать прямо из рекрутов. А отбор, требующий знания качеств, потребных каждой части, может производить только он сам в присутствии императора.

Иванов дежурил в этот день на посту, в который входил Белый зал, и видел, как унтера ввели в него сотни три парней, большей частью крестьян в армяках и лаптях, бородатых, обезображенных забритыми лбами. Прижимая к животам шапки, выстроенные в две шеренги лицом друг к другу во всю длину зала, они оторопело оглядывали золоченые люстры, мраморные колонны и паркет, середина которого оставалась блестящей, не тронутой их мокрой обувью, потому что опытные унтера вели гуськом вдоль стен, оставляя широкую дорогу для прохода начальства.

Но вот раздалась команда, все замерли и повернули головы в сторону зал на Неву. Идя рядом, показались братья — более высокий и стройный Николай и меньший ростом да еще нарочно сутулившийся Михаил. За ними — толпа генералов и офицеров.

Братья пошли по фронту. Каждый держал мелок, какими господа записывают счет на сукне ломберных столов. По очереди: царь — первого, Михаил — второго, царь — третьего, брат его — четвертого, метили новобранцев буквами на одежде, приговаривая: «Сапер... Павловец... Улан... Семеновец... Конногвардеец...» — И тотчас офицер названного полка, выделясь из группы сопровождавших, оказывался около рекрута, чтобы передать его также мигом выраставшему рядом унтеру, уводившему «своего» к стенке зала, где постепенно выравнивались отделения и взводы. Иногда царь с братом останавливались перед рекрутом и совещались, куда лучше подходит по росту, сложению, по цвету волос и глаз. Иногда задавали вопросы и хохотали над ответами испуганного парня. А за ними, как эхо, смеялась свита, хотя не всегда слышала, что лепетал оторопелый рекрут.

Окончив разбивку, царь с братом ушли, за ними поспешили генералы и офицеры. Унтера повели команды к Иорданской лестнице. Лакеи, чертыхаясь, вытирали тряпками лужи, оставленные лаптями на паркете, который завтра чуть свет окончательно загладит артель полотеров. Скороходы с курильницами прошли по залу. Запахло смолкой, таял в воздухе синеватый дымок.

Иванов двинулся в обход поста, представляя, как идут сейчас под дождем в разные концы незнакомого им огромного Петербурга деревенские парни, для которых нынче началась солдатская доля с каждодневной руганью и битьем. Скоро узнают бедняги, что только одна треть новобранцев доживет до отставки...

* * *

Не поспели, казалось, оглянуться, а уже пролетел год, как чудом встретились, как обвенчались. Пролетел год в двух светлых комнатках во дворе на Мойке. Потерлись крашеные полы, потускнел, несмотря на чистку, самовар, разбились две фарфоровые чашки. А здешняя хозяйка нисколько не потускнела, а расцвела еще краше, стала звонче петь за работой, чаще смеяться — все оттого, верно, что в муже не ошиблась нисколько. И ему делалась все милей добротой, порядливостью, покладистым характером.

Хорошо и покойно Иванову дома, а во дворце в эту осень куда как тревожно. В конце октября заговорили, что вот-вот царь прикажет гвардии двинуться в какую-то Бельгию, где народ бунтует против законного короля. Но скоро про тех бунтовщиков забыли — восстание началось куда ближе, в Варшаве. Придворные господа шептались, что великий князь Константин, которого едва не захватили в постели, бежал из Варшавы под конвоем верных ему войск. Даже не пытался с этими полками сопротивляться восставшим, которых вначале было совсем немного. Верно Красовский говорил, что, кроме смотров, ни к чему не пригоден, раз ныне трусом оказался.

Восставшая Польша объявила войну России. Командовать армией царь назначил фельдмаршала Дибича.

Гвардия выступила в поход, и вскоре во дворце пошли невеселые слухи. Сначала у поляков было всего тридцать тысяч войска, но, пока наши подходили, набралось за сто тысяч отлично вооруженных в арсеналах, устроенных нами же на польской земле. Толковали, что Дибич не озаботился доставкой продовольствия, а польское население ничего не продает русским.

Рождество и новый, 1831 год прошли тихо. Из традиционных торжеств совершили только церковную службу 25 декабря да водосвятие в крещение — то и другое без военного парада.

В феврале отпраздновали победу под Гроховым. Слушали благодарственный молебен, над занесенной снегом Невой гремели пушечные салюты, взлетал разноцветный фейерверк. Но все чаще на улицах встречали женщин в трауре, с заплаканными лицами.

Весна наступила ранняя и дружная — в Польше разлились реки, распустило дороги. И по ним на театр войны потребовали осадную артиллерию, передавали — чтобы в мае штурмовать Варшаву.

А в роте шла обыденная жизнь: кто-то просился в отставку, кто-то крестил детей, холостяки опаздывали на поверку и получали нахлобучку от 09 начальства. Потом случилось совсем плохое — тяжко заболел Карп Варламов. На рассвете понедельника вернулся из города без шинели и знаков отличия, в разорванном сюртуке, с глубокими ссадинами на щеках и шее. По темному времени этого никто, кроме дневального, не заметил, но соседи слышали, как он кашлял и стучал зубами: видно, не мог согреться. Утром отказался встать на поверку и обругал фельдфебеля зудой, когда тот уговаривал повиниться полковнику за гульбу. Качмарев на доклад фельдфебеля приказал не трогать Варламова, должно, ждал вестей из полиции, что набедокурил, но днем к дверям канцелярии подкинули узел — шинель Варламова с завернутыми в нее всеми наградами. Этой ночью Карп почти непрерывно кашлял, не давая спать целому взводу. На вопросы товарищей отвечал:

— Сам во всем виноват. С меня и взыщут, коли встану.

Отвезенный в дворцовый госпиталь, Карп горел сильным жаром, но был в памяти. Навестившему его через три дня Иванову показался плоской восковой куклой, остовом недавнего силача и красавца. Палата была небольшая, и две другие кровати пустовали.

— Опять, видно, писарей бить полез, — укорил Иванов.

— У лепщика господина Ковшенкова гостевал, — отвечал Карп еле слышно. — Он от государя за мой статуй награду получил и меня в честь того кормил-поил и золотым подарил. А дрался оттого, что погубителя дочки встретил. И трезвый не стерпел бы...

— Где же? Как? — спросил Иванов.

Варламов с натугой повернулся на бок, лицом к приятелю, после чего, отдышавшись, продолжал— Шел мимо Кадетского корпуса на Острову. Там около ворот, гляжу, писарь с молодкой пересмеивается, щекотит ее, а тут его из фортки кто-то и окликни: «Сладков! Идем, что ли?» Я уже было их миновал, а тут вернулся, в морду ему заглянул — тот ли?.. Вижу — беспременно тот: лицом чистый, глаза большие и зубы белущие бабенке скалит. Все ж таки для верности спросил: «Не Тихоном ли тебя звать?» — «Я и есть, — отвечает. — А у вас ко мне дело имеется?» — «Да, — говорю. — Я Фене Варламовой из Ярославля отцом довожусь». — «Никакой, — отвечает, — Фени я не знаю...» А сам побелел да задом к двери... Ну нет! Сгреб я его — да об тумбу каменную, что рядом торчала, харей, харей, зубками белыми, носиком хваленым раз да раз, так что мигом в крови захлебнулся. А баба та давай голосить: «Караул, убивают!..» Что ж, может, и убил бы, да тут писаря из дому набежали. Видать, там команда ихняя квартирует и куда собравшись, все примундирившись... Ну, и пошло у нас — дал я, кажись, каждому. Да ведь шестеро... В сени затащили, повалили, связали полотенцами мокрыми, как барана, рот заткнули, на ледник чей-то снесли и бросили... — Карп снова перевалился на спину, полежал, трудно и редко дыша, и закончил:

— Утром куфарка чья-то пришла мясо брать с фонарем, так разрезала ножиком полотенца да встать помогла...

— Доложить полковнику, чтобы их сыскал? За такую расправу, поди, под суд пойдут, — предложил Иванов.

— Чего там... — прикрыл веки Варламов. — Я драку затеял, мне и помирать. Но и Тишке, сукину сыну, больше не красоваться...

— С чего тебе помирать? — возразил Иванов, хотя видел, что очень на то похоже; теперь Карп лежал, закрыв глаза, и едва приметно дышал. — Вот я от Анюты гостинца, пирожков твоих любимых капустных, принес да яблоков моченых с брусникой.

— Спасибо... Яковлевне своей кланяйся. Скажи, из всех жен гренадерских одну ее почитал... — Карп закрыл глаза, смолк и так долго не разжимал губ, что Иванов подумал, не уйти ли. Но только пошевелился, как больной заговорил:

— Чего помирать?.. Оттого, что жить постыло... Ежели семьи путной нету, которой надобен, то хотя и куклой раззолоченной, а чем жить, когда совесть гложет?..

— Тебя-то? — удивился Иванов. — Какой куклой?.. И неужто за писаришку того совестью маешься?

— Не то... — нетерпеливо передернул щекой в запекшихся ссадинах Карп. — А всех нас, которые тогда на площади были, хоть и во дворец ноне взяты и в мебель золоченую из защитников отечества превращены, совесть до смерти жалить должна... Как не поддержали братьев своих, не перебежали в ихние ряды, чтобы вместе на власти войной пойтить?.. Ну, офицеры молодые сробели. А мы что же?.. Правда, знать, даже у бывалого солдата разум в строю отымается... — Варламов опять смолк и закрыл глаза.

Иванов в страхе оглядывался — нет, слава богу, кругом пусто... А больной снова заговорил, уже совсем еле слышно:

— Ты полковника проси, что в ящике моего есть — рублей, никак, триста — сестре переслать. Как звать, помнишь?

— В Ярославль, во второй полицейской части, по Углицкой улице, в доме купца Бусова, мещанке Домне Васильевой Куриной, — припомнил Иванов, что писал на конвертах.

— Все верно. А от себя отпиши, как я его нашел и что с им сделал... Аль не надо?.. Ну, как хошь...

* * *

Через неделю отделение гренадер с опущенными в землю дулами ружей провожало катафалк с останками Карпа Варламова на новое кладбище при устраиваемой Чесменской военной богадельне.

Первые похороны в роте вызвали надобность испросить у министра двора, кто из чинов должен идти за гробом, — ведь при среднем возрасте в полсотни лет следующих ждать долго не придется. Приказано: за гробом гренадера 2-й статьи следовать отделению с унтером, а 1-й статьи — с фельдфебелем. Когда ж помрет унтер, то провожать взводу с обер-офицером, а ежели офицер — то всей роте. Родилось еще одно правило, тотчас выученное наизусть Петухом, который на учениях начал требовать, чтоб гренадеры отвечали и эти «пункты».

Вскоре после похорон один из лакеев, убиравший царские комнаты, сказал Иванову, что в государевом кабинете появилась статуэтка Варламова с ружьем у ноги. Поднес ее недавно мастер, который отливал, за что пожалован алмазным перстнем из Кабинета. Видно, на радостях и угостил гренадера в тот злосчастный день, когда встретился со своим недругом. Но вот, оказывается, жгла Карпа изнутри не одна злоба на дочкиного погубителя, а еще воспоминание о Петровской площади и унижение лакейской службой дворцовой. Всем виделся только кутила и драчун, а выходит, носил в душе особенные занозы, которые в последней беседе Иванову высказал... Теперь и его те занозы порой колют... А может, кто еще из гренадер Их в себе чувствует? Но разве узнаешь?..

9

В мае отпраздновали победу Дибича под Остраленкой. Говорили, что теперь двинется на Варшаву. Но вскоре пришло известие — Дибич умер от холеры. Вместо него государь назначил Паскевича.

Как всегда во дворце, громко говорили одно, а шептали другое. Передавали, что фельдмаршал умер с перепою, и гренадеры верили, потому что прошлым летом не раз видели у Шепелевского дома, где жил Дибич, вызванный ко двору, как вечерами лакеи высаживали его из кареты с багровым лицом и несвязной речью.

А через полмесяца привезли депешу о смерти цесаревича Константина в Витебске, где почему-то оказался в стороне от военных действий. При дворе был наложен траур, но о покойном почти не вспоминали. Отчасти оттого, что шестнадцать лет прожил в Польше, главное же от слухов, что царь им недоволен. Причиной смерти объявили ту же холеру, а шептали, будто отравился «от огорчения».

Но сама холера не была выдумкой. Еще прошлой осенью толковали, что в окрестностях Петербурга случались заболевания этим страшным недугом, против которого бессильны все средства лекарей. А сейчас Качмарев получил приказ запастись трехмесячным продовольствием на всю роту и держать его в неприкосновенности на случай, если в городе появятся больные и дворец окружат карантином, настрого запретив выход в город. Гренадеры-артельщики, взяв пароконный фургон дворцового обоза, приняли из казенных магазинов и купили на рынке потребное количество муки, круп, масла, квашеной капусты, луку, вяленой рыбы и солонины да набили тем ротную кладовую и угол дворцового ледника. Но когда приказали сделать то же и семейным гренадерам, которые довольствовались дома, на выдаваемые деньги, их бабы закричали, что от несвежих припасов всех проберут поносы, да где видано в самое лето жить без свежей рыбины и мяса с зеленью? Пришлось полковнику пригрозить женатым, что прикажет переселиться в казарму, как в военное время, а жены, коль не нравится объявленный порядок, пусть немедля выбираются из дворцовых квартир. Тогда узнают, где верней от болезней укрыться.

Слушая такие распоряжения, Иванов тревожился: а как же Анюта? И спросил о том Качмарева.

— Мы вчерась так решили, — ответил полковник, — ежели будет ожидаемый приказ, то неси в ротный цейхгауз что поценнее, квартиру запирай и Анюту веди к нам на житье — все рядом будете.

Двор выехал в Царское и заперся там, окруженный заставами из солдат на всех проезжих дорогах и пешеходных тропках, а по городу поползли слухи о заболевших. Конечно, умирали и важные господа, как графы Потоцкий и Ланжерон, которых знали во дворце. Но людей простого звания ежедневно валило сотни. В больницах открыли особые покои для холерных. Полиция расклеила объявления, в которых запрещала пить некипяченую воду, есть сырые овощи, приказывала обтираться уксусом и настойкой на стручковом перце, сообщать будочникам о заболевших желудком для помещения в больницы. По улицам громыхали черные кареты, в них запихивали корчившихся в судорогах холерных, а порой просто подвыпивших.

Уходя в роту, Иванов просил Анюту не выходить из дому без крайней надобности и сам покупал в ближних лавках все нужное. Но понимал, как тоскливо в такое время сидеть одной. Да еще лето выдалось жаркое, духота шла с чердака под железной крышей...

В начале июня из города стали передавать, что в холерные больницы тащат здоровых людей, чтобы обобрать, а оттуда уж никто не выходит, что в смоленых гробах на кладбище полиция по ночам отвозит еще живых. 6 июня купеческие «молодцы» и ломовые извозчики ворвались на Сенной площади в холерную больницу, убили нескольких врачей и фельдшеров, выбросили в окна лекарства. Полиция в страхе разбежалась. Рассказывали, что назавтра на площадь, где опять толпился народ, въехал в коляске сам царь и приказал разойтись, обещавши строго разобрать, кто виноват, что народ помирает. После того лечить продолжали так же, народу умирало не меньше, но зачинщиков беспорядка на Сенной перехватали и отправили в Сибирь или выслали из столицы.

20 июня коменданту Зимнего пришел приказ жителям дворцового квартала начисто прервать сношения с городом. В караульное помещение вступили две сводные роты гвардейских полков, вставшие на довольствие дворцовой кухни. Все подъезды заперли, ворота загородили рогатками с круглосуточными усиленными постами. Для курьеров назначили Комендантский подъезд.

В этот день Иванов с чувством облегчения перевел жену в квартиру полковника, жившего теперь в театральном здании, единственные ворота которого заперли наглухо, так что ходить туда стало возможно только через Эрмитаж и мостик над Зимней канавкой. Ежедневно наведываться к Анюте он совестился, но знал теперь, что она близко и не одна.

А 24-го из Царского привезли приказ всем дежурным гренадерам находиться на постах с ружьями и при боевых патронах на случай нападения на дворец «черного народа».

А народ и верно сильно «своевольничал», только не близко от толстых стен дворца. Из канцелярии генерала Башуцкого доходили сведения, что в Старой Руссе и Новгороде в военных поселениях гренадерского корпуса, кадровые батальоны которого ушли на войну, бушует небывалое восстание. Перебили больше сотни офицеров и лекарей, а трусливый генерал Эйлер, запершись в штабе корпуса под охраной послушных ему батальонов, только шлет царю плаксивые донесения о слишком малых силах для борьбы с восстанием. Потом, никем не руководимое, оно само стало затухать, и тут нагрянул в Новгород граф Орлов с гвардейскими казаками, и арестовали больше тысячи бунтовщиков. Съездил туда и царь. Начал заседать строгий военный суд.

А в Петербурге в это время чуть не ежедневно передавали, будто на Выборгской или Петербургской простой народ отбил у полиции здоровых людей, которых насильно тащили в госпиталя.

— Вот такая-то вольница беспременно и вздумает напасть на дворец, — пугал гренадер рьяный Лаврентьев 1-й, как сказывали, даже спавший эти недели в полной форме.

Он при Иванове советовал полковнику приказать и свободным от караулов гренадерам на ночь не раздеваться, но Качмарев ответил, что для службы полезней, когда хорошо отдыхают, рекомендовал самому капитану надеть сюртук и выходить курить трубку во двор, а не проверять без конца старых служак на постах.

Одним из развлечений обитателей дворцовых зданий в вынужденном затворе были учения пожарных рот. Выкатив из сараев сверкающие медью машины-помпы, эти проворные служивые катили их к заранее назначенному входу во дворец и, снявши с ходов, на руках вносили по лестницам в зал, где будто бы начался пожар. В это же время их товарищи также поспешно раскатывали катушки с рукавами и, спустив одни их концы в люки колодцев, сообщавшихся с Невой, тащили другие к месту «пожара», где мигом крепили к ящикам насосов. И вот уже заухали, завздыхали машины, за коромысла которых схватились дюжие руки, и струи воды начинали бить, конечно, не на стены залов, а за растворенные окна, под которыми заранее выставляли махальных, чтобы упредить прохожих об учении.

А на другом дворе вторая рота также бегом катила складные лестницы, устанавливала на указанном месте, поднимала до второго этажа, а по ним взбегали пожарные с топорами и баграми, исчезая в растворенных окнах. Иногда на руках стоявшего на верхней ступеньке появлялась тряпичная кукла, изображавшая спасенного из огня, которую передавали с рук на руки до земли.

Кроме этих учений, в обязанности пожарных входила поливка растений в висячем и зимнем садах да в особенно жаркие дни еще и большого двора, его мостовой, накаленной солнцем.

Однажды на дежурстве Иванов смотрел из окна Аполлонова зала, как по Черному проезду пожарные раскатывали свои рукава. Проходивший полковник Качмарев, остановившись рядом, сказал:

— Вот, братец, труженики истинные. Нашей роте летом отдых, а они вон как носятся да над насосами потеют. Хорошо хоть, что командир ихний, капитан Шепетов, не вор. Кормит сытно и даже вкусно. Я однажды к ним вовсе невзначай взобрался посмотреть, как живут и довольствуются. Помещение — одно слово, чердак: летом жарища, а зимой холодно. Ну, да на нарах спать, сам знаешь, не смерзнешь, окроме фланговых. Нашим бы гренадерам многим в ихнюю службу вникнуть весьма полезно.

— Зато зимой, ваше высокоблагородие, больше нашего отдыхают, — заметил Иванов.

— Так только со стороны оказывает, — возразил полковник, — раз государь не любит, чтобы ихние невзрачные мундиры на глаза придворному сословию лезли. Но занятия у них круглый год. Там же, на чердаке, лестницы разные устроены, бревно, по которому с багром в руке перебегать должны. Потом по сараям с машинами да с рукавами заняты, проруби в морозы по колодцам во дворах соблюдают, на крыше посты содержат — под часами и над Иорданским да по отделению дежурному каждую ночь, не раздевшись. Конечно, с прошлого года им большое облегчение вышло, когда бак огромадный над министерским коридором установили. Но ведь ежели, не дай бог, пожар случится, то от него трубы только по парадным залам пока проведены, а в остальных помещениях все равно ручными насосами орудовать. Чтобы весь дворец на новый манер обслужить, надо второй бак устроить уже над царскими комнатами. Однако когда еще соберутся, раз больно дорого обходится с машиной в подвале... Ну, счастливо тебе оставаться.

Пока они говорили, пожарные на Черном проезде раскатали рукава от двух колодцев и убежали куда-то. Остался один, который, прохаживаясь, поправлял уже круглые, налитые водой змеи.

Глядя на его серую мешковатую форму с синим воротником и погонами, Иванов думал, что учения у них сейчас хлопотные, но все легче, чем в строю под каким-нибудь Эссеном. Что ж, что казарма на чердаке? Зато сыты и командир справедливый. А с баком и служба куда облегчилась. Прикрутил рукав к трубе, открыл крант да струю направляй. Уже сейчас, слыхать, приказано всю поливку садов производить из чердачного бака. Вот и меньше на триста ведер в сутки качать нужно. Остались только учения да поливка дворов. Каждые две недели англичанин, который во дворце живет, Паровую машину в подвале топит и четыре тысячи ведер заново в бак нагоняет. А будет второй бак, на другом чердаке, так любой пожар, на двор не выходивши, затушат...

* * *

Вечерами на многочисленные дворцовые и эрмитажные дворы выходили жильцы этих зданий, которых даже после отъезда царской семьи с придворными и прислугой все же оказалось не менее тысячи. Грелись на солнце старики, вязали на спицах, шили и судачили женщины, играли дети, а мужчины передавали друг другу новости, доходившие из депеш, привозимых коменданту, или рассказанное самими курьерами о том, что видели и слышали.

Наиболее достоверное можно было услышать на большом дворе Зимнего, где прогуливались комендантские адъютанты, а порой и генерал Башуцкий. Иногда появлялся статный молодой барин — живописец Ладюрнер. Также начисто отрезанный от города, он писал по заказу царя в бывшей мастерской Дова какие-то картины. Щеголеватый француз то хохотал над чем-нибудь вместе с кружком офицеров, то, вынесши небольшой, набитый волосом кожаный мяч, ловко перебрасывался им со слугой, приговаривая все одни и те же два русских слова, которые разделял на три: «Будем-раз-минаться!.. Будем-разминаться!..»

— Молодец француз, и холеры не боится, — сказал Иванов сменявшему его Крылову, глядя на эту игру из окна Белого зала.

— Известно: унылого и хворость легче берет, — отозвался тот. — Да и весь народ во дворе весел, чур, не сглазить бы...

Нет, он не сглазил. За два месяца «осадного сидения» в квартале Зимнего умерло трое, а в городе скосило десять тысяч.

Бог весть, сколько бы еще гренадеры дежурили с ружьями и патронными сумами, если бы в августе Николай не приехал из Царского посмотреть, что написал Ладюрнер. Прошел через Эрмитаж, и на подъезде два гренадера в полной боевой амуниции лихо взяли на караул. Царь поблагодарил за службу, но усмотрел, что усы и баки стариков неровно вычернены. Когда, довольный картинами, он вышел от живописца, у двери ожидал полковник Качмарев с рапортом о состоянии роты.

— Холера почти прошла, — сказал Николай, — так отмени своим молодцам все боевые тяготы, но фабриться вели аккуратней. Седые солдаты во Франции модны, а я люблю брюнетов.

Через неделю сняли караулы с подъездов и половине гренадер разрешили отлучиться в город.

Хотя Иванов был дежурным, но между сменами отпросился у фельдфебеля проведать свое жилье. На дворе пахнуло хлоркой из раскрытых окон пустой квартиры первого этажа, где раньше жил портной с семейством. Дворник сказал, что все перемерли, и гренадер, поднимаясь по лестнице, с печалью вспоминал ребят, которым Анюта, возвращаясь с покупками, неизменно совала пряники или леденцы.

Замок на двери цел. Все в комнатах как было. Жарко, будто в бане... А коли навестить Жандра? Только узнать и обратно.

Дошел так быстро, что взмок под сюртуком. Поднялся по лестнице и обмер. Дверь квартиры заперта, от порога несет мерзким запахом болезни. Побежал в канцелярию с другого подъезда и от чиновников услышал успокоительное. Помер один лакей Кузьма, который тайком наелся яблок, а Жандр и барыня с остальной прислугой съехали в Павловск. Жалко и Кузьму, тихий был, всегда трудился по дому или чулки вязал... Ну, теперь скорей в роту!

Еще два дня задерживал переход Анюты домой, боясь заразы на своем дворе, потом решился. Конечно, поплакала о семье портного. Потом занялась уборкой. Откуда столько набралось пыли? Трясла занавески и покрывала на лестнице, мыла, скребла, к ночи едва довела все до порядку. А утром заторопилась на Пантелеймоновскую, откуда вернулась радостная: все здоровы. Умная немка установила порядок вроде дворцового — запасла продовольствия, остановила прием заказов и затворилась в квартире. Засадила всех мастериц за приданое для новорожденных: на это всегда есть спрос. Только одну старшую посылали в пекарню. Но и она оставляла в сенях верхнюю одежду и обувь, а хлебы и булки, проколов спицами, обжигали над огнем.

Но из заказчиц да их служанок несколько умерло. О какой-то Варе — горничной жившей рядом — Анюта малость всплакнула, рассказывая, как часто прибегала что-нибудь наплоить, подкрахмалить.

— Такая была добрая, — вспоминала сквозь слезы, — все, что ей барыня дарила, все нам раздаст. Вон у меня собачка без ножки на комоде стоит — то от нее.

А назавтра стала просить мужа сходить к Полякову.

— Побывай, Сашенька, успокой меня. После такой-то жизни несчастной и холерой помереть, когда только зорька вольная показалась. Ты сам мне про шейку его тонкую и носик вострый нарассказывал да как жевал жалостно и кашлял, что будто живого вижу, хотя, может, нет уж на свете! — И опять на глазах слезы.

Вот как раскисла за полтора месяца в чужом дому! Видно, с полковницей вместе по всем холерным плакали. Оно, понятно, время страшное, но, должно, и дела в чужом хозяйстве настоящего не случалось.

Пошел не откладывая. В булочной купил большой пирог с маком. Отворила Танюша, совсем уж девица, в городского покроя голубеньком платье и сказала, что Александр Васильич дома.

Сидя у стола, Поляков чертил на большом листе. Он живо скатал рисунок в трубку и встал — худой, бледный, точь-в-точь как во время работы у англичанина. Радостно улыбаясь, сказал:

— Милости прошу, Александр Иванович! Счастлив видеть! — А сам быстро повернул тылом портрет, стоявший на мольберте.

— Ну, как учение идет? — спросил Иванов, садясь. — Сейчас-то передышка, верно?

— Учение идет ни шатко ни валко. Диплом, наверно, через год получу, звание дадут, — отвечал Поляков, усевшись напротив гостя, и, усмехнувшись, добавил:

— Да не в нем же счастье-то.

— А в чем же? — удивился гренадер.

— В чем?.. Видели вы когда-нибудь, как лакей в господское питье половинки лимона выжимает? — спросил живописец. — Сок весь вытекает, а кожура и перегородки сухие остаются. Сбоку поглядеть — будто пол-лимона нетронутые, но то одна видимость — фрукта для помойки. Вот то же со мной мистер Дов сделал. Выжал весь сок, проклятый. Когда генерал меня ему отдавал, то хоть плохо, хоть на ощупь, но все же своим глазом увиденное мог написать, а как освободили от него, то целых три года в Академии только по указке профессорской кое-как за другими через силу тянулся, а дома, для души, ничегошеньки не выходило, пробавлялся для заработка, царя в труакаре отмахивая. Пропал художник — остался маляр... Впрочем, что же я? Вы сами всему свидетель. Даже, кажись, говорил, что думал было в Неву аль на крюк. Однако с год назад решил с колдуном побороться. Царя зарекся писать, стал только то изображать, что вижу. И вот... — Художник встал и повернул холст на мольберте.

С портрета смотрел он сам, в мятой рубахе под синим халатом, бледный, худой, как сейчас. И взгляд тревожный, напряженный прямо-таки уперся в гренадера.

— Похож ли? — спросил живописец.

— А как же! Только не говорит, — восхищенно сказал Иванов. — Одно — зачем же в халате-то? Лучше бы честь честью себя одеть.

— И такой есть! — рассмеялся Поляков. — Раз натурщик даровой — так у нас зовется, с кого рисуем, — чего ж его не помучить?.. — Он снял с мольберта портрет в халате и поставил другой.

С него смотрел он же, но во фраке со светлыми пуговками, с бантом под белоснежным воротничком, волосы приглажены, а хохолок впереди завит. Но этот портрет понравился Иванову меньше — не было того живого, пронзительного взгляда, что на первом.

А художник прошел к двери, накинул крючок и поставил на мольберт третий портрет. Девушка в голубом платье, коса с синей лентой переброшена на грудь, серьга блестит в розовой мочке уха и глаза широко раскрытые, чуть испуганные.

— Танюша! — сказал Иванов.

— Тс-с-с! — зашикал Поляков и пояснил шепотом:

— Потаенно от хозяйки ее пишу, а то за бездельное сидение забранится. — И уже громко, с довольной улыбкой:

— Так узнаете сих лиц?

— Как же! Бледноваты разве, подрумянить бы малость.

— Такие в натуре, — развел руками Поляков. — Ну, спасибо, Александр Иванович, ведь я их еще никому не показывал.

— А чего ж чертил, когда я пришел?

— То уже портрет общий замышляю, — опять понизил голос живописец. — Себя за мольбертом, а она передо мной сидит, когда ее пишу. Ежели бог поможет до конца Академии дойтить, так надо картину на звание художника представить... Так похожи? На то вся надежда моя была. Значит, переборол я все ж колдуна?

— Переборол начисто, на его генералов вовсе не схожи, — заверил гренадер. И спросил:

— А как с вольной? Получил наконец?

— То и дело, что нет! — разом потускнел Поляков. — Все грызутся господа, что кому наследовать. И я заодно с бричкой да халатом генерала невесть кому достанусь. В пору в отчаяние прийти, когда думаю, что так и помру бесплодной смоковницей в искусстве и бесправным рабом в жизни. Ведь ежели бы, к примеру, девицу полюбил, то и жениться нельзя, ее в крепостную господ Корниловых разом обратишь, и за двоих оброк платить надобно, отчего еще крепче за меня ухватятся... — Художник снял с мольберта Танин портрет, поставил свой в халате и сказал уже другим голосом:

— Ну ничего, раз писать свое снова начал, то, бог даст, вылезу из обеих ям... Да что же я? Чайку сейчас... Правда, окромя хлеба да сахару, ничего нет. Как зарекся царя писать, то и достатки оскудели...

— Да нет, тезка, я пойду, жена меня нонче рано ждет, наказала только про здоровье твое узнать да вот гостинец отнести, — поднялся Иванов. — Прошлое лето с ней приходили, да тебя не застали. А вот адрес наш запиши и сам приди вечером запросто. Жену мою увидишь, как чудно с ней встретились расскажем.

— С удовольствием. Я с истинным удовольствием приду, — сказал Поляков учтиво. — А за гостинец прошу передать душевное спасибо. Что же записывать?.. На Мойке, дом Крупицкого, у Конюшенного моста, во дворе справа. Ах, места столь знакомые... Ну, спасибо, что ободрили. Точно похожи? Не отчаиваться мне?

Идучи домой, гренадер думал: «Вот так притча! Чтобы духом ободриться, портреты царские бросил писать, да с голоду не зачах бы без них-то... Похоже, что Таню неспроста пишет, и девушка будто хорошая. А вольной все нету. Но как такому, хоть и вольному жениться, когда на один рот не запасти. Ладно, нынче не с пустыми руками пришел, хотя лучше чего посытней бы принесть. Ну, ужо к нам побывает, так Анюта употчует и с собой вкусного надает. Аль обидится теперь? Да нет, она сумеет...»

Дома впервой увидел жену лежащей на диванчике, правда с шитьем в руках. Сказала, что разболелась голова, но сейчас уже лучше. Подсел к ней, рассказал все про Полякова. Потом что видел посередь Дворцовой площади, где в прошлую зиму били сваи, так что во дворце стекла звенели, сейчас там кладут фундамент под памятник покойному царю. На него воротами натаскивать зачнут гранитные кубики человечьего роста, что лежат уже рядом. А на них будущим летом поставят сам памятник, который, сказывают, куда выше дворца. И работами всеми командует опять не русский, а француз, который сильно к царю в милость вошел. Он Исаакиевский собор строит да и тут поспевает.

... На другой день пошел к Качмаревым за оставленным скарбом. Полковница в который раз похвалила характер и ловкие руки Анюты, а потом сказала:

— Смотри, Александр Иванович, сейчас ее особенно береги. Знаю, что ты не как другие солдаты — грубияны, а все поласковей и носить тяжелого не давай.

— А чего же? — удивился Иванов. — Разве болела у вас, а мне не сказывали? Вот и нынче голова у ней...

— Ты и верно ничего не приметил? — спросила полковница. — И она тебе не сказала еще?

— Да что же такое? — совсем растерялся гренадер.

— А то, что через полгода трое вас станет... Простота ты, герой, кавалер!

— Да ну! — воскликнул Иванов. — А мне и невдомек!..

— Так теперь-то уж знаешь и береги, раз бог хорошую послал.

— Слушаюсь, матушка Настасья Петровна! Покорно благодарю!

Вот уж бывают новости, которые заслоняют весь мир. Не заметил, как дошел до дому. Удивительно, что не обронил вещей из узлов, которые впопыхах едва завязал.

— Что же не сказала? — корил Анюту, начавшую их разбирать.

— Да стыдно как-то, Саша. Рад ли? Ведь тебе новая обуза.

— Ну и глупая! Понятно, рад. Еще как рад-то! — ответил гренадер. — Да ты, гляди, пол больше не мой, я сам преотлично, в казармах завсегда бывало. И хлебы не меси. Полковница не велела тяжелого вздымать, меня кличь.

— Еще чего выдумали! — фыркнула Анюта. — Я уже с бабушкой повитухой одной поговорила, которая такое лучше ее знает. Так она мне все по дому делать наказала, что допреж делала. Ведь и не видать пока ничего. Ты небось не заметил?..

* * *

С этого дня, неслышно шагая дежурным по дворцовым залам, Иванов думал о новом, что ждало их с Анютой. И поворачивалось оно не только радостью. Все, что слышал в разное время о родах, теперь вспоминалось и тревожило, Первое — что Анюта не так молода и не так здорова, как бывают другие женщины. Как-то все пройдет? Или думал о судьбе ребенка. Ведь хотя служит в особой роте на высоком окладе, а все нижним чином. Значит, ежели родится девочка, еще куда ни шло, — ее судьба в том, как воспитают, чему выучат, за кого выйдет замуж. А мальчику дорога не страшней ли солдатской? Десяти лет оторвут от родителей, зачислят в кантонисты. Известно, сколько их мрет от болезней, сколько забивают учителя, пока узнает ремесло или выйдет в ефрейторы учебного батальона.

Полковник обнадеживает производством на первую же вакансию, раз грамотный, непьющий и по строю хорош, — тогда бы, понятно, дело иное: как обер-офицерского сына определят кадетом. Но ведь никто из нонешних унтеров в отставку не подает... Так что же выходит? Не имеет права солдат жениться, коли детям своим зла не желает?..

И еще: как же с мечтой о выкупе ближних? Ведь даже если Анюта сумеет делать все надобное по хозяйству, то на заказ шить уж никак не поспеть. Значит, придется прислугу нанимать, а ее кормить и платить хоть сколько-то надо.

Вот и опять дошел к тому же, что не след было жениться, нельзя дите родить. А мог ли от Анюты отказаться, когда сама судьба ее возвратила?.. Ну, так нечего тогда и на дальнейшее загадывать, раз изменить его не можешь и ни в чем не раскаиваешься. Служи по-прежнему, налегай на ремесло да Анютины труды облегчить старайся...

На свое счастье, Иванов принадлежал к людям, которые, не раз передумав о чем-то для себя новом и трудном, наконец приходят к решению, после которого не испытывают уже сомнений.

Так он и жил эту осень. В свободное от службы время без устали склонялся над щетками, носил из лавок покупки потяжелей и со двора — дрова да воду. А на дежурствах или в караулах, когда бывал один, молился, чтобы благополучно прошли роды, и думал, как назвать дите. Если девочка, то Марией, в честь Анютиной покойной матери, которую хоть не помнит, но чтит. Или Анной, в честь его матушки Анны Тихоновны. Матушка родимая! Двадцать три года не видал тебя... Закроет глаза и уж никак не вспомнит черт ее дорогих. Голос еще будто слышит, как сказки ему, а потом внукам, братним детям, говаривала. А ясней всего — как вскрикивала, когда отрывали от него, рекрута, отец с братом: «Ох, тошнехонько! Ох, кровинушка моя, Санюшка!..» До сих пор иногда во сне будто слышит тот ее вопль, что раздавался у епифанской заставы... Ну ладно, полно себя бередить... Все делать и теперь надо, чтобы скорей их выручить, вот о чем думай... Гнись да гнись, гривну к гривне... Ну, а как мальца назвать? Беспременно Александром, в честь Александра Ивановича Одоевского, самого доброго и справедливого, кого знавал, и друга его верного, Александра Сергеевича Грибоедова...

... А жизнь шла и шла за стенами Зимнего дворца и по сторонам той короткой дорожки между Мойкой и Шепелевским домом, по которой торопливо проходил занятый своими мыслями Иванов. В начале сентября пышно отпраздновали взятие штурмом Варшавы. Польская армия ушла за прусскую границу и там разоружилась. Фельдмаршал Паскевич получил титул князя Варшавского и миллион рублей награды. Еще больше траурных платьев появилось на улицах. Говорили, что гвардейская пехота потеряла половину людей, что курьеры привозят все новые списки офицеров, которые не вернутся из похода. О солдатах никто не упоминал — и так все понятно...

На рассказ мужа про штурм Варшавы Анна Яковлевна ответила:

— Понятно, жалко наших, что там полегли. Но и то подумай, сколько еще поляков перебито. Много и там вдов и сирот.

— Нечего бунтовать было, — отрезал Иванов.

Но Анюта не согласилась:

— Кабы хорошо им жилось, то не бунтовали бы. Вот и в военных поселениях сам полковник рассказывал, какова жизнь солдатам была, а крестьянам и того хуже. Вот и взбунтовались от тяготы. Ты же сам говорил, что господа самые справедливые оттого на Петровскую площадь солдат выводили, что простой народ жалели.

— Ну, то другое дело, — возразил Иванов, растерявшись от нежданной речи жены.

— Чем же другое? — спросила она. — Ты сам со слов Красовского, господина правдивого, говорил, что Константин Павлович плохой полякам был правитель. Вот довел их до бунта, а сам сбежал.

— Не нашего ума дело, — отрубил гренадер. — Ты не вздумай про то еще с кем толковать. Мне тогда знаешь что будет?..

— Нет, я с тобой одним говорю, что думаю, да в четырех стенах... А вот погляди-ка, каков чепчик сшила. Яблоко большое войдет ли? А говорят, аккурат такой надо, иначе велик будет и ушки оттопырются...

Дальше
Место для рекламы