Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

1

До этого дня Иванов знал Шепелевский дом только, снаружи да кое-что запомнил из слышанного от дворцовой прислуги на караулах в Зимнем. Четырехэтажный, на жилых подвалах, он главным фасадом выходил на Миллионную и вторым — на Зимнюю канавку. Его часто называли Шепелевским дворцом, потому что здесь жил когда-то Потемкин и теперь квартировали господа немалого ранга.

«В такой казарме держи ухо востро — все время на глазах у высшего начальства», — думали утром 2 ноября конногвардейцы, отбивая шаг по Дворцовой площади.

От экзерциргауза увидели поставленного у Зимней канавки унтера-измайловца, который взмахивал рукой, подзывая к себе. Поравнявшись с ним, старший вахмистр Таран скомандовал:

— Кирасиры, стой! — И спросил:

— Куда ж нам, браток, идтить?

— Вона с канавки ворота, кавалер, там пригонка формы идет на новый манер, — отозвался махальный.

— По полкам аль как? — осведомился Таран.

— Новым списком, раз все гренадерами ставши, а старые полки вовсе смешавши, — пояснил унтер. — Сами командир роты новых унтеров выкликают, раз им допреж других формы пригоняют.

Сквозь глубокую арку вошли во двор, с двух сторон охваченный Шепелевским домом, а с двух других — эрмитажными зданиями. Середину двора занимало строение с высоко прорезанными окнами. Из его дверей придворный конюх выводил пару оседланных лошадей. От такой встречи Иванов повеселел: «Коли казарма рядом с царской конюшней, то можно хоть гляденьем порадоваться, а то и почистить допустят, как скажу, из какого полка».

Второй махальный указал конногвардейцам крыльцо, и через темные сени они вступили в большую залу. К стенам ее были придвинуты новые обеденные столы, под ними сложены табуретки, а на столах лежали узлы в коленкоре, к которым пришпилены записки с именами. У столов, разыскивая свое имущество, толклись солдаты с разноцветными воротниками шинелей. Но еще теснее окружали они что-то на середине комнаты. Поняв, что узлы разложены «по азбуке», Иванов быстро нашел свое имя с добавлением звания «гренадер 1-й статьи».

Тут гомон солдатских голосов разом смолк. В дверях соседней комнаты встал лысоватый капитан в мундире гвардейской артиллерии с солдатским «Георгием» — видно, командир новой роты.

— Живо разобраться по узлам! — скомандовал он. — Что за базар у кроватей собрали? Ужо разглядите, всем такие будут, а сии не трогать, сами господин министр нонче смотреть придут. Да не галдеть, а слушать, кого кликнут к примерке. Грамотные, помогите товарищам ихние узлы сыскать!

Приказал и ушел обратно в смежный покой.

«Кровати! Вот оно что!» — про себя ахнул Иванов. И верно: две деревянные, крашенные зеленой краской, с одеялами и подушками, стоят посреди комнаты голова к голове, хорошо видные сейчас, когда все отхлынули к узлам. И поздно приказал, чтобы не сбивали, — никак, все углы одеял заворочены: знать, их щупали, заглядывали, каковы матрацы, есть ли простыни. Зато ему и отсюда видать, что простынь две и матрац толстый, ровный, никак, волосяной. На этакой кровати и разу не спато за всю жизнь...

В дверях встал писарь со списком:

— Гренадеры Алексеев, Анисимов, Баланин, Гордеев, Донец!

Навстречу выходили унтера, уже переодетые в новые однобортные черные сюртуки с красными воротниками, как и обшлага, обшитыми широким золотым галуном, с погонами из такого же галуна. В руках несли узлы. В одном — старая форма, в другом — мундиры с золотыми петлицами на груди. Да еще под мышкой у каждого — шапка медвежьего меха с золотым кутасом, какие были в прошлую войну у наполеоновских гвардейцев.

В третьей пятерке писарь выкликнул Иванова. Когда тот взял со стола свои узлы, за ними открылись еще два, на ярлыках которых стояло: «Гренадер 2-й статьи Савелий Павлухин».

Примерка шла во второй длинной комнате, и на таких же обеденных столах раскладывали новую форму, если что оказывалось нужно переделать. Здесь за всем приглядывал высокий поручик, тоже с солдатским «Георгием», но в новом мундире с частыми золотыми петлицами на красных лацканах, воротнике и обшлагах. От этой нарядной формы и пуще от горделивой посадки круто завитой головы с большим носом да от неторопливой поступи с выкаченной вперед грудью поручик походил на петуха. Но он зорко оглядывал всех заново одетых гренадер и указывал портным каждую морщинку или неплотно пригнанную талию, приказывая черкнуть тут и там мелом, отложить для переделки.

Иванову все пришлось в самую пору — недаром первый раз в жизни шито по его мерке. Когда возвратился к месту, где брал свои узлы, около него стоял давешний махальный — унтер.

— Ты, знать, и есть Савелий Павлухин? — сказал Иванов.

— Всепокорнейший слуга перед вами, как дуга, — ответил унтер с поклоном и, подхватив свои узлы, добавил:

— Мне к примерке череда, вы ж пожалуйте сюда.

— Неужто завсегда так складно говоришь? — удивился Иванов.

— От господ я так приучен, чтоб ответ мой не был скучен, — отозвался Павлухин.

— Из дворовых, что ли?

Разговор прервал капитан, опять вставший в дверях:

— Кто кончил примерку, тем переодеться в прежнюю форму. Чтобы в аккурате то делать, разрешаю брать из-под столов табуретки. А как увяжете узлы, то выходите с ними на двор. Скоро пойдем в Павловский полк, где временное квартирование.

* * *

В казармах вошли в свежевыбеленное светлое помещение с новыми чистыми нарами и старыми, засаленными столами. Капитан приказал размещаться, а сам вышел. Оказавшийся поблизости Павлухин и тут тотчас забормотал:

— Про кровати — тары-бары, а ложись на те же нары. Да еще не только с жаром, новоселье здесь с угаром...

Действительно, от свежевыкрашенных печей шел запах подгорелой масляной краски. Кое-кто из гренадеров заворчал, другие стали вынимать печные вьюшки, отворять фортки.

Капитан вернулся, сопровождаемый толстым поручиком.

— Как сие понимать, господин смотритель? — строго заговорил командир роты. — Я самолично четвертого дня вам передал приказ подготовить помещение к нонешнему утру и словесно пояснил все должное, а ноне вижу тому полное небрежение, раз собираетесь дворцовых гренадер за такие сальные кормушки сажать.

— За краткостью срока... — начал было смотритель.

— Резонов ваших не принимаю, — остановил его капитан. — И ежели через час не явятся здесь чистые столы и лавки, полные обеденные приборы, а к вечеру фонари и бочонок под квас, то упреждаю, что с должностью своей проститесь. Рапорт мой, ноне же поданный, завтра доложится самому государю. Они об устройстве сей роты изволят справляться и не потерпят малейшего упущения.

Поручик, более не возражая, почти бегом направился к выходу. За ним неспешно вышел капитан, и гренадеры загалдели:

— Крепко смотрителя прижал! Будет знать нашу роту!

— А коли верно у него столов новых нету? Побелку да покраску сделал, нары новые постлал...

— Так и столы хоть вымыть мог, сало соскресть...

Через полчаса солдаты нестроевой полуроты заменили столы и лавки, не новыми, но вполне чистыми, принесли горы оловянных тарелок, кружки и ложки. А тут на телегах привезли из дворца обед. Спели, по обычаю, молитву и засели за еду. Щи оказались мясные, с крупой и лавровым листом. Таких в полках даже по светлым праздникам не едали. Потом накладывали сорочинской каши да еще налили киселя по кружке.

Только поели, как вошли капитан с похожим на петуха поручиком, и кто-то из унтеров заорал:

— Встать смирно!

Когда все поспешно обратились к нему лицом, капитан сказал:

— Покуда письменных приказов по роте нету, которые будет вам фельдфебель вычитывать, слушайте, гренадеры, мое первое наставление. Я — командир новой роты Егор Григорьевич Качмарев, а они, — указал на поручика, — мой помощник, Василий Михайлович Лаврентьев. Сейчас будем вас определять в ранжир и разбивать по капральствам. Вам толковать нечего, чтобы крепко помнили свое место в ранжире, которое есть основа строя. Опосля разбивки можете отлучиться в город до восьми часов, то есть до поверки, чтобы из полков свои пожитки принесть.

А которые семейные, тем на ихних квартирах жить дозволяется, без малейшего, понятно, ущерба службе. Завтра привезут шинели, фуражные шапки, сапоги и то из одежи, что переделать взяли. В среду доставят амуницию, полусабли и ружья. Их пригоним и кажному устроим строгий смотр в новой форме. В четверток здесь оденетесь, и, впервой строем прошедши, отслужим молебен в дворцовом соборе. В пятницу все разносят прежнюю форму по полкам. В субботу и воскресенье — отдых, а с того понедельника начнет рота службу: бывшие пехотинцы пойдут в наряд, а прочие — на выучку по пехотным артикулам... — Капитан был мастер говорить, все шло у него без малейшей запинки. Здесь он приостановился, достал из рукава платок, утер губы и продолжал более торжественно:

— Его сиятельство господин министр императорского двора генерал-адъютант князь Волконский, коему подчинена наша рота, поручил мне объявить вам, что, окромя оклада, унтер-офицерам прапорщицкого, гренадерам первой статьи фельдфебельского и гренадерам второй статьи унтерского государь жалует всем по второму окладу, так что унтера будут получать семьсот рублей в год, первая статья — по триста пятьдесят, а вторая — по триста рублей. Слыханное ли дело? Рядовые— словно господа чиновники по всей империи!.. Как кормить будут, сегодня испытали. Оденут, как придворных чинов, и кровати его сиятельство пробные утвердили, так что и спать станете по-господски... Но зато, други любезные, — капитан заговорил еще значительней и раздельней, — помните, что поведением должны отвечать за все сие таковским, чтобы и малейшего нарушения порядку не случалось. Я начальник заботливый — все положенное будете сполна получать до полушки, до золотника. Но к нерадивым и пьяницам вот как строг. Нисколько мирволить не стану, сряду обратно по полкам пойдут. Запомнили?.. Ну, братцы, поздравляю с небывалой монаршей милостью. — Рады стараться, ваше выс-ко-родие! — гаркнули гренадеры.

* * *

Иванов пришел в эскадрон, когда кирасиры были на учении, и не спеша уложил в большое отделение сундучка все касаемое щеточного ремесла. А в меньшем, отгороженном досочкой, всегда хранил, что вынес с 7-й линии: иконку, коробочку, в которой нашел деньги, игрушки и ножницы. Нонче туда же положил две полотняные рубахи — подарок князя Одоевского, — после того как услышал разговор кирасир, что казенные при тесном колете до крови натирают подмышки... Эх, где-то он, добрейшая душа, сейчас страдает, когда дядьке его бывшему так повезло?..

К сундучку на ремешке привязал противовесом все спальное — хорошо, не роздал соседям по нарам, — войлочек, подушку и одеяло.

Тут пришли кирасиры и обступили с вопросами. Потом новый вахмистр скомандовал на вечернюю уборку коней и вместе со всеми вышел из эскадрона. Прощай, Конная гвардия!

А когда возвратился в Павловские казармы, там ясно горели фонари, в углу на табуретке стоял бочонок с квасом, а на столе в корзине — привезенные из дворца свежие сайки и в медном баке густой сбитень. Истинно все по капитанову слову.

Еще у крыльца увидел курившего трубку Павлухина. Когда, закусив, вышел встряхнуть одеяло, снова встретился с ним.

— Быстро ты обернулся, — сказал Иванов.

— Не ходил я вовсе, — отозвался Савелий. — Вот понесу старую одежу и в роте покажу свою рожу. Похвастаю новым мундиром, сундучок подхвачу и отбуду с миром.

— А спать нонче на чем? На голых досках? — спросил Иванов.

— На дворское надеясь, маху дал. Все тряпки спальные вчерась в полку продал, — болтал Павлухин, — зато в трактире ближнем удовольствие обрел, знакомство первое с сим заведеньем свел... Тут рядом! Противу Круглого рынка, — добавил он в пояснение.

— Будто не слышал, что нонче капитан про загулы говорил! — наставительно напомнил недавний вахмистр.

— Я нонче выпил саму малость, чтоб без подухи слаще спалось, — сыпал Савелий.

— Так хоть шинель мою на ночь возьми, — предложил Иванов.

— За то вам благодарность велия от самого Павлухина Савелия, что нонешний дворцовый гренадер да прежний русско-прусский кавалер... — Он ткнул в своего «Георгия» и в Кульмский крест...

— Неужто же этак подряд можешь всякий разговор весть? — спросил Иванов.

— Почти что всякий, ежели захочу, а иногда и без хотенья. Дед мой редкостный прибаутошник был, и у меня сызмала пошло, будто сами слова на язык складно лезут. Даже на службу за то самое попал. Был у барина своего любимый слуга, а потом и сболтнул ему не по нраву, что все дворовые подхватили... Оченно трудно поначалу в полку было виршей начальству не брякать, что за надсмешку могли принять. А потом — ничего, многие офицеры даже до целкового награждения давали. Так позволь-ка мне шинель свою, браток, спать на оной будет помягче чуток...

Лежа на нарах, Иванов смотрел на тускло освещенный дежурным фонарем потолок: «Да не сон ли? Жалованье триста пятьдесят рублей в год! Младшие офицеры столько же получают. А тут на всем готовом. Как столько прожить? Разве пропить... Ох, Савелий, забулдыжная, видать, башка. Сразу трактир поблизости сыскал... Из такого жалованья и без щеток Жандру триста рублей за год шутя отнесешь... А сукно на мундирах да на сюртуках тонкое, глянцевое — прямо офицерское... Неужто же правду Дарья Михайловна еще в Лебедяни сказала, что в сорочке родился? Нонешняя служба воистину на то схожа. Завтра коли шинели выдадут да в город отпустят, то надобно к ротмистру и к полковнику пойти, благодарить за хлопоты... А здешние оба офицеры по «Георгиям» солдатским да по повадкам, видать, из рядовых выслужились. Ох, и чудн же все!.. Неужто Эссенову рожу злобную больше никогда не видать, зуботычины не ждать да и самому никого не бить?..»

* * *

Форму и снаряжение всем пригнали, молебен, на который пришел сам министр, выстояли, и началась новая служба. Поручик Лаврентьев занялся караулами и строем с коренными пехотинцами, которые казались ему «не дотянутыми до градуса». А ружейным приемам кавалеристов и артиллеристов начал обучать Качмарев. Он последние годы служил учителем фехтования, а также сабельных, тесачных и ружейных приемов в Дворянском полку. И теперь, как недавно юнкерам, неторопливо растолковывал, повторял каждый темп, без брани поправлял пальцы и локти. Правда, и ученики были старательные — все почти недавние унтера.

На занятия с капитаном отводилось только утро, потом он уходил хлопотать по делам роты, а ученикам наказывал:

— Полируйте прием до полного блеска еще часа по три, чтобы руки, ноги, шея, брюхо — все составы без малейшего опоздания свой ход сполняли. Через десять ден строгий экзамент сделаю и зачну на дежурства по дворцовым покоям назначать, а поручик пехотному строю учить станет. На то еще две недели, потом в караулы заступите наравне с коренными пехотинцами. То, что на парадах нашей роте старше всей гвардии место брать приказано, надо образцовой службой оправдать.

Сам Качмарев вполне «оправдывал» новое назначение тем, что в течение дня непрерывно переходил от дела к делу то во временной казарме, то в Шепелевском доме. Не один раз спускался он в полуподвал, где в трех больших сводчатых помещениях работали печники, плотники и маляры, устраивая цейхгауз, кухню и столовую. Работали маляры и в первом этаже, где к двум спальным комнатам добавляли еще «сборную залу». Уходило время и на приемку кроватей с постелями, столиков, табуреток, вешалок и ружейных пирамид, которые постепенно заполняли помещения. В промежутки капитан заходил в ротную канцелярию, где диктовал писарю Екимову требования на продовольствие, мыло, свечи и прочее потребное. А вечерами, оставшись здесь один, прочитывал послужные списки новых подчиненных, присланные из полков. Случались и спешные дела, неожиданные даже для такого опытного служаки. Таков был заказ мягких сапог. Поначалу всем гренадерам были «построены» опойковые сапоги на толстой подошве. Но через неделю после начала службы царь приказал носить их только в строю при мундирах, медвежьих шапках и оружии, чтобы отчетливо слышалась «нога» идущей смены караула, а дежурным в залах бывать в сюртуках, без головных уборов и полусабель и ступать так же беззвучно, как дворцовая прислуга. При этом случае Качмареву потребовалось не только спешно заказать сто пар сапог с тонкой подметкой, но еще и вдолбить гренадерам, что в них строго воспрещается «печатать» при встрече с начальством, как привыкли за много лет службы.

Дважды в неделю капитан направлялся с докладом к самому министру двора, который приказами по дворцовой и военной части торопил размещение роты на постоянной квартире. Наконец, не один раз ездил в казармы гвардейских полков, где жили с семьями двенадцать женатых гренадеров. Для них начали ремонтировать квартирки в различных углах огромного дворцового квартала. Требовалось не только присмотреть за этим ремонтом, но еще решить, кого раньше переселять. Словом, командиру хватало дел с рассвета и намного позже заката уже зимнего солнца.

А поручик Лаврентьев тоже ревностно занимался, но одной строевой службой. Первую неделю сам разводил часовых по постам, разводил и дежурных, наставляя в обязанностях, как написал сам царь, «иметь надзор за порядком в залах и за целостью имущества». А со второй недели ежедневно водил свободных от наряда в экзерциргауз, стоявший против дворца. И здесь без устали репетировал построения, церемониальный марш и ответы на царские слова для предстоявшего 25 декабря первого знаменного караула в Военной галерее во время церковного парада в память изгнания французов из России. Для такой службы поручик был отменно подготовлен. Очень высокий и прекрасно сложенный силач, он лет двадцать пять назад был взят по набору прямо в Преображенский полк, старейший полк гвардии, в котором получил фрунтовую выучку. Да к тому же обладал зычным голосом и ясным произношением, как бы созданным для командных возгласов. Протянув лямку унтера двенадцать лет, пролив не раз кровь в боях и украсившись крестами и медалями, Лаврентьев был произведен в армейские прапорщики, а в 1820 году переведен в «новый» Семеновский полк. Получив от царя приказ подобрать для дворцовой роты офицеров из бывших заслуженных солдат гвардии, великий князь Михаил придал Лаврентьева в помощники письменному, хозяйственному Кочмареву. Такой не даст гренадерам растерять фрунтовые навыки. Прохаживаясь вдоль фронта, перед тем как начать учение, он гордо откидывал голову назад и благодаря длинному носу и весьма заметному кадыку становился особенно похож на петуха, каковое прозвище и получил вскоре от гренадер.

* * *

Первый пост дежурства, на который поручик отвел Иванова, заключал Половину императрицы Марии Федоровны. Здесь во время дворцовых караулов конногвардейцы не стаивали — вдовая царица почти безвыездно жила в Павловске. Но комнаты ее содержались, будто могла приехать в любую минуту. Гренадеры здесь дежурили только с восьми часов до полудня, пока топили печи и обтирали пыль. В двух гостиных, туалетной и опочивальне, выходивших на площадь и закрываемых после полудня на ключи дежурным гоф-фурьером, было на столах и полочках много альбомов, шкатулок, фарфоровых фигурок, флаконов, щеток и гребешков. Первые два дня Иванов беспокоился: как за все это отвечать? Разве можно запомнить, где что лежит? Но потом решил, что здесь топят и убирают все те же служители, — они же за все и в ответе. Но тогда зачем его здесь ставят?..

В комнаты почти никто не заходил, отчего пыли неоткуда было взяться, и настоящего жилого тепла здесь не требовалось, поэтому уборка и топка печей проходили быстро. Часто в конце дежурства Иванов оставался совсем один и, беззвучно маршируя по залам, вслушивался в тишину этой части дворца, расположенной в стороне от нонешних парадных покоев и жилых комнат царской семьи. Внятно тикают часы на каминах, иногда хрустнет блестящий фигурный паркет, звякнут хрустальные листья или бусины люстр. Еле уловимо пахнет не то воском от полов, не то сандалом или кипарисом от какой-то шкатулки. Все здесь нарядно, но тускло — всегда спущены белые шелковые шторы. Только когда истопники открывают печные дверки и шевелят кочергой пылающие дрова, вдруг побегут по паркетам живые дорожки и отблески огня заиграют на спинках золоченой мебели, на рамах картин.

Самая большая комната — Тронная, в ней высокая белая печка с медными начищенными створками. Когда они распахиваются, то разом загораются ряды золотых орлов, вытканных на красном бархате, покрывающем стены, бегут блики по серебряным торшерам и стенникам, танцуют на золоченых базах беломраморных колонн. А в соседней в розовой гостиной у стен сидят, поджав ноги, большие фарфоровые китайцы. Шапки у них островерхие, воронкой, глаза косые, смотрят вниз, усы тонкие, мышиными хвостами, руки вытянуты к коленям ладошками вниз, но их не касаются. Одежда голубая или желтая в серебряных завитушках. Когда проходишь мимо, китайцы все по очереди начинают плавно качать головами и руками. За то время, что обойдешь свой пост, они уже успокоились, чтобы снова начать так же кланяться. Ходи да осматривай их и маленькие фигурки — зверей, голеньких ребят с цветами и девиц с овечками, которые стоят на полочках, и то еще, что изображено на картинах. А надоест — так выгляни на площадь, где ездят санки, кареты, верховые придворные рассыльные в красных ливреях. Или в другую сторону — на большой двор, где идет своя жизнь. Нарядная горничная прогуливает белых собачек. Сгибаясь под вязанкой березовых поленьев, из подвала вылезает дровонос. Взмыленная ямская тройка остановилась у полосатой ограды караульной платформы, и с тележки соскочил фельдъегерь. Здесь время своей смены никак не пропустишь: без пяти минут двенадцать глухо загрохочут барабаны — новый пеший караул заворачивает внизу с площади. Тут часовой у будки ударит в колокол, заорет: «Караул, вон!» — и тотчас по ступенькам крыльца начнет рядами сходить вступившая вчера рота, чтобы построиться для церемонии смены... Как не вспомнить в такие минуты наводнение и 7-ю линию?.. Уже три года миновало, а будто вчера случилось...

Прохаживаясь по своему посту, Иванов вдруг заметил, будто чего-то ему не хватает, чем-то на ходу неловко. Приостановясь, проверил, застегнуты ли все пуговицы сюртука, обдернул полы. Снова пошел и тут понял: нет звона шпор, который сопровождал каждый шаг почти двадцать лет... Ну, без него и обойтись нетрудно. А вот, право, жалко, что коней в нонешнем обиходе нет. Войдя в стойло с полным гарнцем, так славно шлепнуть по шелковистому теплому крупу да сказать: «А ну, прими!» Услышать, как шумно втягивает ноздрями запах овса, текущего в кормушку, и как где-то близко другой кирасир, которого, видно, конь притиснул к стенке, весело выкрикнет: «Не балуй, Ирод!..»

Да, весной стукнет двадцать лет службы, за что положен знак отличия святой Анны, которым «заслуженные воины навсегда избавляются от телесных наказаний». А что Эссен про то говаривал? «Плевал я на ихнюю Анну...» Так неужто все полковые напасти позади? К такой мысли потруднее привыкнуть, чем к тому, что звона шпор не слышно... А как поручик Лужин говорил, что на ухабах в возках цепи гремели... Где-то Александр Иванович, Вильгельм Карлович да и Семен Балашов, бедняга?..

Что говорить, во дворце служба для гренадер и еще, пожалуй, для лакеев, что убирают залы, вовсе не тяжела. Но остальному снующему здесь люду дела вот как хватает. Всего по дворцовым «должностям», сказывают, ежедневно занято в огромном здании более семисот человек. И кого среди них только нет! Чиновники всех рангов и писцы различных канцелярий, швейцары и скороходы, официанты, повара с кухонным штатом и кондитеры, ламповщики и полотеры, истопники и трубочисты, обойщики и столяры, маляры и слесари, кладовщики с помощниками при сервизных, бельевых, винных, кофешенкских, мучных, фруктовых и других кладовых, занимающих почти весь нижний этаж дворца, средь которых втиснулась еще аптека с огромными очагами, обслуженная двадцатью аптекарями и помощниками. А ведь прачечные и гладильные, конюшенные, экипажные и многие другие заведения находятся в еще нескольких большущих зданиях, где также копошатся тысячи служителей и мастеров придворного ведомства.

Однако здесь-то, в Зимнем, пожалуй, тяжелее всех достается чинам двух пожарных рот. Называются они инвалидными, но люди все здоровые, хотя и не рослые. Казармы их помещены на чердаках в разных концах дворца. Рано утром, вечером и ночью пожарные патрули обходят помещения, следят за топкой печей, за работой трубочистов, проверяют дымоходы и душники. В отведенных им сараях чистят и смазывают выписанные из Англии машины-водокачалки, на дворах в сухую погоду проверяют «рукава» для подачи воды, похожие на длинных змей, поднимают до окон второго этажа складные лестницы и взбегают по ним по команде своих офицеров. Да, говорят, в каждой роте по дежурному взводу на случай пожара спят одетыми, будто в воинском карауле.

* * *

Через неделю поручик перевел Иванова в Предцерковную — проходную залу между дворцовым собором, Статс-дамской и Военной галереей. Здесь дежурили с восьми до четырех часов, и ему досталось самое спокойное время — с полудня. Утренняя церковная служба отошла, печки протоплены и трубы закрыты. Протирка полов полотерами и уборка комнат закончены.

Когда остался один в Предцерковной, то вспомнил рассказ покойного Панюты, как утром 14 декабря рядом с ковриком, на котором стоял часовым по случаю торжественного молебствия, вот на этом кресле, сидел увешанный регалиями граф Аракчеев. А все, кто так недавно наперебой кланялись ему чуть не в пояс, будто не видели старика, снуя мимо и перешептываясь о своих делах, о благоволении нового монарха... С графом-то, ляд с ним! Что отставил его новый царь, то слава богу, хорошего о нем и разу не слыхивал, а вот Панюту, добродушного, неразговорчивого, но все примечавшего кирасира, — вот кого жалко. Истинно в «чужом пиру похмелье» принял 14 декабря...

Он зашагал в обход, давеча показанный Лаврентьевым, — через Статс-дамскую и Белый зал в Военную галерею. Из нее заглянул в Георгиевский тронный. Везде пусто, тихо. Чинно выравнялись вдоль стен банкетки, торшеры, вазы. Теперь можно на неспешном шагу разглядеть и генеральские портреты, не увидишь ли знакомых?

В скудном свете, льющемся сквозь окна в потолке, проплывают мимо лица, мундиры, эполеты. Еще много осталось пустых рамок, затянутых зеленым репсом. Вот в нижнем ряду генерал Депрерадович. Тот самый, что делал смотр, за который чуть глаза от Эссена не лишился... Ничего — похож, хотя и молодоват писан. А где же прежний командир их полка Михайло Андреевич Арсеньев? Сказывали кирасиры, что здесь видели... Ну, довольно глазеть, маршируй-ка по назначенному кругу новой, неспешной, дворцовой, а не солдатской привычной походкой...

Издали слышно по звону шпор, когда приближается к его посту кто-нибудь из военных. Вот со стороны Иорданской лестницы идет дворцовый комендант генерал Башуцкий. По-строевоему идет, топает да еще отдувается, оттого что толст и стар. Он давеча, когда с поручиком обходили пост, прошел с бумагами под мышкой, должно, к министру двора. Теперь назад идет к себе на подъезд, который и зовется Комендантским. Его походку всегда узнаешь: никогда не торопится и шпоры какие-то стариковские, звук густой, да глуховатый. А капитан Качмарев шпор не носит и уже выучился почти так же беззвучно ходить, как гоф-фурьеры, которые за порядком в залах и за придворными служителями наблюдают, — те прямо будто духи бесплотные скользят. Они хоть гренадеру не начальство, но все чиновники, им Иванов всегда кланялся, тем больше, что лакеи да истопники откровенным ворчанием встретили дежурных от роты: «К чему, кроме нас, еще солдат бездельных по комнатам натыркали?..»

Раз на дежурствах одет в сюртук и без шапки, то перед военными только фрунт сделаешь да глазами проводишь. И редко кто «вольно» скомандует — идут, как мимо мебели. Гоф-фурьеры же в ответ обязательно кланяются, а из придворных господ приветливей всех барышни, царицыны фрейлины, которые живут по Комендантской лестнице в третьем этаже и через этот пост пробегают к своей должности. Ежели две или три идут вместе, то по-французски меж собой стрекочут, а за ними духовитая дорожка по воздуху вьется. К ним из вежливости лицом повернешься и на миг один замрешь. И многие поклонятся в ответ да еще улыбнутся. А придворные дамы в годах идут сановито, сопят аль отдуваются не хуже коменданта Башуцкого.

Конечно, и на этом посту, когда осмотрелся, тоже немало занятного нашел. В Статс-дамской картины с видами заграничных городов, вроде тех, что походами проходили. А в Георгиевском под балдахином алого бархата стоит серебряный трон, с подножной скамейкой, на котором, говорят, цари от самого Петра Великого сиживали. Однако в галерее всего занятней. Вот князь Волконский, который теперь их главный начальник стал. Рядом с ним — в голубой ленте и при трех звездах гордо вздернул голову Милорадович, которого мимо строя конногвардейцев чужие люди кое-как тащили. А потом, сказывали, они же и обобрали умирающего, пока адъютант за лекарем бегал. Или вот генерал Потемкин, семеновский командир. Этого хоть никогда не видывал, но сразу по лицу угадаешь, что добряк...

Во второе дежурство на этом посту Иванов увидел пришедшего в галерею худого и бледного молодого человека в статском платье. Не поднимая глаз на гренадера, которому низко поклонился при встрече, он освободил от холщовой обертки принесенный портрет какого-то генерала, после чего, покашливая в кулак, вышел обратно в Предцерковную. Здесь из чулана выдвинул лестницу-стремянку, которую с явной натугой отнес в галерею и установил около стены. Влезши на высоту четвертого ряда портретов, нажал кнопку сбоку золоченой бронзовой рамы, отворил ее на себя и вынул вставленную изнутри картонку, обтянутую зеленым репсом. Спустился с нею вниз, взял портрет и, снова взлезши и поставив его на место, закрыл раму, как форточку. Не мешкая отнес лестницу в чулан, раскланялся с Ивановым и, все не поднимая глаз и покашливая, ушел на Комендантский.

Гренадеру очень хотелось помочь слабосильному юноше со стремянкой, но сомневался, не взыщет ли начальство, увидевши, что этим занят на дежурстве. Надо на будущее капитана спросить. Поэтому, встретив его назавтра у ротной канцелярии, отважился остановить и рассказать свое затруднение.

— Ясное дело — помогай, — решил Качмарев. — Да еще лестницу придержи, пока лазает, чтоб, к стене наклонившись, сам не убился и портреты не повредил. Твоя прямая обязанность об ихней сохранности печься. То, верно, Поляков, подручный англичанина Дова, который генералов у нас в Шепелевом доме на третьем этаже малюет. Не часы же ты околь его торчать станешь. Поможешь, сколь надо, и опять свои залы обойдешь. В правилах государевых приказано наблюдать за порядком, а чтоб руки сложучи ходить здоровому гренадеру, того там нету. Я так разумею, что, ежели в чем и дворцовой прислуге поможешь, к примеру, мебель передвинуть или что перенесть, за то лишь спасибо дадут. Другие гренадеры, я слышал, нос перед лакеями дерут, так оно к хорошему не поведет, как и с той стороны задирство...

2

Когда на другой день Иванов помог вновь пришедшему в галерею юноше перенести и установить стремянку, то не раз услышал звучащие недоуменно слова благодарности. Идя за ним в затылок, рассмотрел залоснившиеся воротник и рукав фрака, а когда полез вверх, увидел штопаные брюки и заплатанные сапоги, услышал запах заношенной одежды, застиранного белья. Придерживая рукой и плечом лестницу, гренадер от нечего делать достал утрешнюю сайку, которую сунул в карман и, отломив кусок, начал жевать. Посмотрел наверх и встретил жадный и пристальный взгляд. Художник тотчас отвел глаза и продолжал вынимать из рамы вкладку. Но, когда спустился вниз, Иванов сказал, протягивая половину булки:

— Не побрезгуйте. Мягкая, нонешняя. Кушайте на здоровье.

— А вы сами что же, господин кавалер? — спросил юноша, но тотчас взял сайку небольшой, испачканной красками рукой.

— Нам столько отпущают, что не выесть, — заверил гренадер.

Пока художник жевал, Иванов, чтобы не смущать его, смотрел вдоль галереи и думал, что на здешнее дежурство надо носить чего-нибудь посытнее, раз человек явно голодный.

— Благодарствуйте, господин кавалер. Такой мягкой сайки давно не едал. — Поляков захватил портрет и полез было наверх, но, приостановясь, спросил:

— Вы, знать, из тех служивых, которых в городе за богатый мундир золотой ротой прозвали?

— Из них, — кивнул Иванов. — А вы, баринок, живописцы?

— Живописец, да не баринок, — покачал головой юноша. — Крепостной я человек вот того генерала Корнилова, чей портрет во втором ряду снизу с двумя звездами. Вы грамотные?

— Маракую, хотя лучше по-печатному.

— Там ихний чин и прозванье вырезаны, — снова указал живописец. — Отдал тот генерал меня в науку англичанину Дову, который все сии портреты написать подрядился. — Поляков щелкнул закрывшейся рамой, спустился вниз, огляделся и понизил голос:

— А вся наука седьмой год в том состоит, что на него, ровно каторжный, за скудное пропитание да за оброк, что барину высылает, по двенадцать часов в день кистью своей тружусь.

— А на руки вам хоть плотит сколько-то? — спросил гренадер.

— Такую малость, что на чай, сахар да баню едва хватает. Кабы платил по-божески, разве бы я таков в люди казался? — Поляков выставил обтрепанные обшлага фрака.

На другой день, обедая перед дежурством, Иванов выловил из каши два куска мяса побольше, положил между ломтями хлеба и, завернув в чистую тряпочку, сунул в карман сюртука. Когда в обычное время Поляков, придя в Предцерковную, открыл двери в чулан и поблизости никого не случилось, гренадер передал ему сверток. Живописец взял, не чинясь, и тотчас стал есть, разом зарумянившись и приговаривая:

— Вот так мясо! Чистая филея! Ни жилки, ни хрящика!.. — Он проглотил последний кусок, утер губы рукой и спросил:

— А у вас, дяденька, семьи, что ли, нету, что меня кормите?

— Холостяк, братец, считай, уже навек, — отвечал Иванов. — Кушай на здоровье. Видно, и харч у англичанина не жирен?

— Какое! Впроголодь который год! — махнул рукой Поляков.

— Повар у его, что ль, много ворует? — удивился Иванов.

— Жадюга он, вот что! Полушки на нас считает, а сам кажный месяц червонных мешок сдавать возит в банку какую-то, откуда их в Англию отправляют, чтобы там его дожидались. Ей-богу, не вру, — перекрестился Поляков. — Ведь за каждый здешний портрет, — он кивнул в сторону галереи, — по тысяче рублей гребет, а больше половины их я да еще один подручный написали, и он их кистью раза не тронул. Как пришлют откуда портрет, чтобы тут с него копию в нужную препорцию снять и в галерею поставить, то все нам передает, а денежки ему казна сполна платит, будто с натуры сам писал. Ведь многие генералы, которые в отставке, старые, раненые да больные, разве станут ради одного портрета кости по дорогам ломать? Вот и шлют из Малороссии, с Волги, с Дона, из Астрахани и Киева, там кому попадя заказанные. А мы здесь за мистера Дова стараемся... — Поляков вдруг осекся, опасливо оглянулся и зашептал:

— Только вы, дяденька, молчок, что я сказывал. Сам не знаю, чего разболтался.

— Не бойся, не мое то дело, — успокоил его гренадер.

А на другой день он увидел самого английского живописца, пришедшего в Военную галерею в сопровождении Полякова. Через несколько минут из Эрмитажа к ним подошли два пожилых барина в вицмундирных фраках. Их Иванов не раз уже видел в дворцовых помещениях всегда вместе, переходивших от одной картины к другой, что-то при этом записывая. Один был пощеголеватее и, видно, старше чином, с анненским крестом на шее. Другой старее, в очках, и от него всегда несло скипидаром и нюхательным табаком.

Через несколько минут, снова войдя в галерею со стороны Белого зала «дежурным», неторопливым шагом, гренадер услышал, как старший по чину господин что-то раздраженно говорил англичанину, указывая на портреты и часто повторяя слова: «Trop sombre!.. La couleur est a refaire...» {1} Потом чиновники ушли, а Дов двинулся по галерее с Поляковым, тыча пальцем и будто лая:

— Сымать! Справлять!

Когда, оставив Полякова в галерее, он уходил на Комендантский, Иванов задержался в Предцерковной и хорошо рассмотрел ровно желтое, сухое лицо с холодными серыми глазами и большим, выставленным вперед подбородком, как у деревянных щелкунов для орехов, которые не раз видел у немцев и французов во время заграничного похода. Это лицо, накрепко подпертое белоснежными воротничками сорочки и атласным черным галстуком, ничего не выражало, кроме надменности и брезгливости.

Дову фрунта не сделал — как стоял вольно, вполоборота к дверям Статс-дамской, когда заслышал его шаги, так и пропустил мимо себя. Не дождешься от меня чести, жадный паук!

Сегодня в кармане гренадера снова лежал хлеб с вареным мясом, которые передал молодому живописцу, когда собирались вместе нести стремянку в галерею. Но только начал было жевать, как по бледным щекам побежали слезы.

— Ну что, братец, рюмить? — утешал его Иванов. — Нашему брату все стерпеть положено.

— Да я ничего, — дергал мокрым носом Поляков. — Прошибло, что вы мне все кушанье носите... Да еще нонче выше краю на Дова обидно: шутка ли, до сорока портретов почти что заново писать, которые он сам или мы с Голике, по его приказу краски подбирая, лет пять уже назад зачернили! Давеча господин Лабенский, которые всеми картинами здесь заведуют, и реставратор Митрохин его справедливо укоряли, что многие портреты за такой краткий срок чернотой оделись от приверженности Дова к асфальте — краска такая смолевая есть. «Что же дале будет, когда в Англию уедете, все деньги получивши? — должно, его спрашивали. — У других живописцев по сту и более лет будто вчера писано, а тут через пять лет как в печи копченные...»

— Так зачем он такую краску потребляет? — удивился Иванов.

— Затем, что по первости она и верно красивая, — ответил живописец. — Только потом делается ровно уголь, проклятая. — Он утер глаза тыльной стороной ладони, сунул хлеб за пазуху и, взявшись за стремянку, добавил вполголоса:

— Мошенник, право, мошенник! Но уж, бог даст, доберутся до тебя добрые люди...

— Да ты не спеши, покушай толком, — сказал гренадер. — Я пока свой пост обойду, а как вернусь, то и понесем.

— Ну, великое вам спасибо, дяденька! — согласился Поляков. — Ведь мне, по правде сказать, лестницу таскать вот как тяжко и лазить по ней боязно. А как держите, то будто на земле стою.

«Вот бедняга! — думал Иванов, пустившись в обход. — Работой, голодом заморен да трусоват еще. Но с лестницы такой свернуться очень просто, когда к верхним портретам тянется».

На этот раз живописец снял шесть портретов и, проложив между углами валички из пакли, перевязал в объемистый пакет.

— Далече нести? — спросил Иванов. — Скоро сменюсь — помогу.

— Да нет, близко, сразу за манежью, в Булантовом дому, — ответил Поляков. — Там Дов квартирует и мне чуланчик для спанья отведен. Теперь недели три мне со двора ни шагу, пока всех с Василием не поправим. Только сюда и будет моя прогулка. Желаю здравствовать, дяденька. Да как звать вас именем-отчеством?

— Александром Ивановичем кликай, — рекомендовался гренадер.

— Тезки, значит! И я так же крещен. Однако Василичем покудова не слыхивал, чтоб величали, — грустно усмехнулся Поляков.

* * *

По задержке мастерскими парадные брюки с золотым лампасом были сданы в роту с опозданием на неделю. А выходить в город князь Волконский позволил только в парадной форме, потому что царь еще не решил, какую гренадерам дать фуражку: бескозырку, как у всех нижних чинов, или с козырьком, как у офицеров, писарей и денщиков. Так случилось, что Иванов смог отправиться с необходимыми визитами лишь на второй неделе новой службы.

Брезерн принял своего недавнего вахмистра так, что совсем его сконфузил. Приказал лакею помочь сымать полусаблю на галунной перевязи, шинель и принять медвежью шапку. Потом провел в свой кабинет, где велел садиться насупротив, и обстоятельно расспросил о службе, казарме, пище и жалованье, о товарищах и офицерах. Наконец, просил встать и поворотиться кругом, рассмотрел и пощупал форму, сказал, что напоминает камергерскую, только красивей, потому что с красным лацканом, на котором золотые петлицы лучше играют. И тут приказал лакею подать бутылку киршвассера и, чокнувшись с Ивановым, выпил за его дальнейшую службу. По второй выпили за хозяина дома, который сказал, что узнал о своем представлении в полковники. Оно может пройти к рождеству, и уже граф Орлов спрашивал, хочет ли назначения на армейский полк. Так что в самое время вышло определение Иванова в дворцовую роту. На прощанье расцеловал гренадера и обещал передать его благодарность Захаржевскому и Лужину.

Отсюда пошел к Жандру. Андрей Андреевич уехал куда-то на парадный обед, но Варвара Семеновна выглянула на голос Иванова в переднюю, ахнула от его мохнатой шапки и приказала, снявши шинель, идти за собой в комнаты. Показывался и ей во всей красе зашитой галунами формы, был усажен и напоен чаем со сладким пирогом. Она также расспрашивала про службу, но повернула все на свой лад. Когда услышала, какое назначено жалованье и что всем женатым обещают казенные квартиры в дворцовых зданиях, то сказала, что скоро все холостые гренадеры в любых летах оженятся и никого в казарме не останется. Да еще добавила, что когда сам надумает, то готова сватать и сыщет невесту с хорошим приданым. Пошутили, посмеялись, и пошел в роту к поверке.

* * *

Через месяц существования роты получили приказ перебраться в Шепелевский дом. В двух просторных комнатах, где происходила примерка формы, стояло теперь по сорок кроватей, разделенных столиками-тумбочками. Не до конца была еще отделана Сборная, но в любой спальне между рядами кроватей можно было выстроить всю роту. В подвале уже разместились столовая, кухня и кладовые. А канцелярия расположилась в двух небольших комнатах через коридорчик от спален, рядом с парадным подъездом.

Наиболее сановных соседей капитан перечел перед строем, приказав оказывать им почтение, не курить и не шуметь в подъезде. Других жильцов гренадеры узнавали сами. В подвале, кроме ротных угодий, помещались две сварливые вдовы придворных скороходов, три комнаты занимали сторожа архива Государственного совета и еще одну — аккуратные немцы-подмастерья столяра Гамбса, работавшие во дворце по ремонту мебели.

В первом этаже по другую сторону парадной лестницы от крыла, занятого ротой, пустовала квартира генерала Дибича, находившегося на Кавказе. Выше, в антресолях, квартировали старые фрейлины девицы Воронцовы, Плюскова и Глазенап со старыми же горничными. Их кошки и собаки лаяли, мяукали и пачкали на лестнице. Фрейлинам приносили кушанье с придворной кухни и для прогулок подавали кареты с кучерами и лакеями в красных ливреях.

Следующий парадный этаж считался одной из «запасных половин» дворца. Ее комнаты со стенами, обтянутыми штофом и увешанными картинами, были обставлены золоченой мебелью. Но угловую залу отвели под мастерскую художника Дова. Сюда по лестнице с Миллионной или через Эрмитаж по коридору с расписными стенами, называвшемуся по-иностранному лоджией, приходили здешние и приезжие генералы, чтобы англичанин изображал их для галереи.

Наконец, в верхнем антресольном этаже находились дворцовые кладовые и в четырех комнатах жил воспитатель царского наследника господин Жуковский. Этот плотный, опрятный и спокойный барин, которого Иванов запомнил на первых дежурствах за приветливость, так же вежливо отвечал поклоном и здесь, у лестницы, на фрунт гренадер. По близкому соседству в роте скоро узнали, что субботними вечерами к нему собираются до десятка господ, что не пьют вина, а только чай и чего-то читают друг дружке. Имя-отчество Жуковского Иванов услышал от бедно одетых стариков и старух, которые по утрам собирались на лестнице.

— Василий Андреевич еще не выходили, хотя девять пробило.

— Сказывают, Василий Андреевич вчерась прихворнули, — толковали они вполголоса, медленно всходя, будто вползая по ступенькам, поближе к дверям Жуковского.

Вскоре гренадеры знали, что, выйдя из квартиры, чтобы направиться во дворец, Василий Андреевич терпеливо выслушивал бедняков, часто разделял между ними все, что было в карманах; десять — двадцать рублей. А иногда возвращался домой написать кому следовало, чтобы поместили в богадельню, в больницу, или чтобы прихватить еще денег для раздачи. В роте рассказывали, что поручик Лаврентьев хотел было протурить с лестницы просителей, чтобы не докучали воспитателю наследника, и сделал ему такое предложение. Но тот, учтиво справившись об имени-отчестве нового соседа, ответил, что просит Василия Михайловича не беспокоиться — пусть ходят, раз имеют надобность.

Уже в середине декабря, подходя после дежурства к Шепелевскому дому, Иванов увидел впереди спину Полякова. Как всегда, покашливая и поеживаясь, одетый в затрепанную шинельку, художник, очевидно, шел в мастерскую Дова, потому что свернул в подъезд, к которому направлялся и гренадер. Уже в подъезде Иванов хотел окликнуть своего знакомца, когда услышал его глуховатый голос где-то поблизости, на лестнице, сказавший:

— Здравствуйте, ваше превосходительство Василий Андреевич.

— Зачем так парадно, друг мой? — отозвался, видимо, сходивший вниз Жуковский. — Каковы нынче дела твои?

— Будто, что нужным путем идут, — понизил голос Поляков. — Однако даже вам докладом сглазить боюсь...

— У меня глаза не черные, хотя матушка турчанкой была, — засмеялся Жуковский. — Вот, возьми, пожалуйста, подкрепление.

— Покорно благодарю, Василий Андреевич...

Дежуря на так называемой Половине прусского короля, тоже примыкавшей к Комендантскому подъезду, Иванов через несколько дней увидел живописца, шедшего в сторону Военной галереи, и, остановивши, спросил, о каком деле шла речь с Жуковским.

— Дозвольте, Александр Иванович, до времени не говорить — так боюсь вспугнуть счастье свое, — отвечал художник. — Ежели выйдет, на что надеюсь, то верьте, вам из первых доложусь.

— Ну ладно, братец. А господин-то Жуковский, видать, добряк.

— То мало сказать, — горячо подтвердил Поляков. — За семь лет, что по сим местам горькая судьба меня носит, вполне убедился, что дворец царский есть истинный вертеп суходушия. Ежели не бранили, что будто грязь на сапогах в галерею принес или паркет лестницей исцарапал, то и рад уже был. Видят, что телом тощ и одежа ветхая, вот и шпыняют... — Голос живописца осекся. Но через минуту он продолжал:

— А Василий Андреевич первое из лиц, весьма немногих, от коих участие увидел...

В это время со стороны комнат вдовой императрицы раздалась твердая поступь. Гренадер поторопился сунуть Полякову взятый для себя кусок хлеба с мясом в бумаге и двинулся по своим залам. И в самое время — через несколько минут его догнал поручик Лаврентьев, обходивший дежурных и часовых роты.

Теперь, когда недавние кавалеристы и артиллеристы встали в строй, деятельный поручик ежедневно не только неоднократно обходил бывших в наряде, но со всеми свободными отправлялся в экзерциргауз и там раза по три репетировал первый парад роты, когда предстояло не только образцово отделать ружейные приемы, но и пройти мимо царя так называемым «тихим шагом», которым ходили во дворце строем. В нем полагалось делать 72–75 шагов в минуту, чем отличался от «скорого» в 107–110 шагов, назначенного для маршировки на больших парадах. При этом перед каждым учением произносилось вступительное слово в таком роде:

— На сей смотр мне поручено вас, гренадеры, представить в наилучшем виде. Государю благоугодно назначить нас старше даже Преображенского полка, который есть первейший во всей гвардии российской. Жалованье вам положено небывалое и при отставке пенции выше обер-офицеров. Так чем же вам царю за то отслужить? Первей всего, чтобы на сем празднике воинском по ружейным артикулам, по стойке и маршу себя оказали будто единый флигельман плавной игрой в носках и коленях, твердым спокоем в поясницах и чтоб усы и баки по данному правилу рощены, фабрены и чесаны были... Поняли? Ну, начинаем репетовать... Рота! Смирно! Глаза на-лево! Слушай на кра-ул!..

Требование блюсти усы и баки относилось к самым важным. Они придавали такое же единообразие лицам, как фигурам — мундиры и амуниция, а ружьям — красные погонные ремни и чуть расслабленные винты, дававшие при «артикулах» легкое звяканье. Раз все обмундирование дворцовых гренадер было придумано самолично царем, то сначала гадали, не будет ли и тут чего особого. Прошел слух, что велят всем отрастить длиннющие усы, какие были у наполеоновской старой гвардии, чтобы концы их закладывать за уши. Потом оказалось, что это чья-то брехня. Да и видел ли кто такие у французов? Наконец, капитан прочел перед строем приказание, написанное самим царем, чтобы офицерам носить одни баки, барабанщикам — одни усы, а всем унтерам и гренадерам — усы и баки «как две плавные дуги от висков к середине верхней губы». Выучив наизусть монаршую записку, Петух стал ежедневно проверять бритье и фабренье каждого гренадера с фаса и профиля и, случалось, требовал бритву, чтобы довести все «до красоты».

* * *

Поручик не зря трудился. Рождественский парад прошел прекрасно, хотя и достался старым служивым нелегко. Поставленные в Военной галерее правым флангом к портрету Александра Павловича гренадеры встретили царя, шедшего «большим выходом» с семьей и свитой в собор, единым движением вскинув ружья на караул и единым дыханием ответив на поздравление с праздником. Потом тут же стояли все время молебствия и после него, пока духовенство и царь с наследником обходили взводы гвардейской пехоты, расставленные в Георгиевском зале, и, пересекши галерею, ушли в Белый зал, где выстроились кавалеристы и артиллеристы. Тогда, перестроясь, гренадеры прошли Георгиевский, Аполлонов, Эрмитажную галерею, Половину прусского короля и вышли в Предцерковную, где остановились во главе вытягивающегося за ними всего парада. За это время царь со свитой встал в глубине Военной галереи. Тут перед ротой показался князь Волконский, впервые в форме дворцовых гренадер, и скомандовал церемониальный марш. Дело не шуточное — уже крепко устав от многочасового неподвижного стояния, пройти в колонне по четыре до дверей Белого зала и завернуть к ним на глазах у царя и великого князя Михаила, не нарушив и на вершок равнения, не говоря о положении рук, голов и всей солдатской стати, и ответив оглушительно, но будто одними губами.

За этот парад гренадерам пожаловано по пяти рублей, унтерам — по десяти, а поручику Лаврентьеву — чин штабс-капитана. Наградные выдали тридцатого декабря вместе с жалованьем за два месяца. И после их раздачи Качмарев приказал построиться и произнес такое наставление:

— Строевые обязанности суть основа солдатской службы — сами то хорошо знаете. Но ежели по строю образцовые, а по нравственности окажетесь плохи, то в роте сей вам служить не придется, что запомните наикрепчайше. Деньги свои можете мне в ротный ящик на сохран хоть сейчас от соблазну сдать, можете женам отнесть аль по кабакам раскидать, то дело ваше. Но ежели вздумаете в роту не в себе являться аль время явки в оную пропустить, того я не потерплю. Гуляй, ежели от службы свободен, в меру, чтобы на ногах стоял крепко, к начальству почтителен и жалобы из города малейшей не доходило. А не сумеете себя соблюсть — взыщу куда строже, чем в полках. Помните, что вы на виду у всех дворцовых служителей, которые хулу про нас мигом из угля в целый костер раздуют, только дай им зацепку. На первый раз я поругаю перед фрунтом и нарядами щедро награжу. На второй — велю баки и усы начисто сбрить и на месяц на хлеб и воду в карцер заточу. А в третий, как бог свят, его сиятельству доложу, а он самому государю императору, чтобы обратно в полк штрафованным отправить. Так отныне и знайте: честь роты блюсти пуще глаза... — Качмарев помолчал, окинул взглядом строй и, подняв указательный палец, добавил:

— И все едино с виновного строжайше взыщу: станет ли на мой выговор молчать аль вирши плесть. Тот знает, про кого говорю. Второй раз не увернется. А теперь вольно, гренадеры! Разойдись!

Уже вся рота знала, кому грозил капитан. Накануне вечером он шел от знакомых из Павловского полка и на Аптекарском переулке нагнал гренадеров Варламова и Павлухина, которые, поспешая к поверке, как говорится, писали ногами кренделя, потому что шли из трактира у Круглого рынка. На выговор командира Варламов молчал, а Павлухин просил прощения в стихах, да таких гладких, что капитан поостыл, приказал обоим тут же натирать головы снегом и пошел сзади до самого Шепелевского дома, причем, на счастье, никого из начальства не встретили.

С этими гренадерами Иванов редко перекидывался даже словом. Они были первые гуляки в роте, он — домосед, и здесь начавший щеточную работу. Оба Измайловского полка, они с самого начала несли караульную службу да еще состояли в другом капральстве. Но, конечно, не раз слышал, как Павлухин потешал товарищей виршами, и, встретясь с ним в тот же вечер, сказал:

— Держись теперь, Савелий. Второй раз капитан не помилует.

На что Павлухин тотчас ответил:

— Я в боях бывал, и в жарких, шел на пули, на картечь, но от снеговой припарки льдом оброс вчерась до плеч. Каб не добрая косушка, я б и нынче все дрожал, не согрелась бы макушка, дробь зубами выбивал. Хоть боюсь я капитана, в том сознаться нет стыда, а от доброго стакана не отказчик никогда...

— Ну и дурень! — сказал Иванов. — От счастливой планиды добьешься, что с обритой мордой в полк на смех людям пойдешь.

— Не сердись, Иваныч, я ведь в шутку болтаю, — миролюбиво заверил Павлухин. — Но истинно от снежного леченья и нонче чувствую во всех зубах мученье...

С нового года пошла твердо расписанная служба. Кроме ежедневных дежурств в залах, — а таких постов было шесть, — рота выставляла с утра до четырех часов парные посты: на верхней площадке Иорданской лестницы при входе в Аванзал и через два зала — в Концертном, у дверей в комнаты царской семьи. А при больших выходах в собор или в Тронный зал взвод почетного караула со знаменем выстраивался часа на три в Военной галерее. Вечерами, во время больших балов, снова появлялись часовые на лестнице и в Концертном, а при спектаклях в Эрмитажном театре добавлялись парные при входе на седьмую запасную половину и в фойе.

Караульная служба была для гренадер самая привычная, а потому не тяжелая. В строю стой себе прямо да по команде отделывай артикулы, поворачивайся и шагай, а на постовом коврике знай откидывай ружье от ноги «по-ефрейторски» кому положено. Только чтобы в единый миг с напарником, для чего старший возрастом давал другому знак бровями или мигнувши. К тому же новая форма оказалась куда свободней в груди, в поясе, в воротнике полковой и медвежья шапка легче любой каски или кивера.

А вот дежурства большинство гренадер считали «не солдатским делом». Ежели исполнять правила — «наблюдать за порядком в залах», — то как не сделать замечание ленивому камерлакею, у которого на подстольях по пыли хоть прописи выводи? Или как не дать нахлобучку неряшливому ламповщику, истопнику, трубочисту? А те начинают отлаиваться: что в солдатское дело не суются, так чтоб и в их обязанности не лез. И пошла перепалка...

В отличие от таких гренадер Иванов не тяготился дежурствами. Он даже любил их больше караулов, потому что, прохаживаясь по залам, мог рассматривать предметы убранства, статуи, и картины, соображать, как что сделано, расспросить стариков из прислуги, которые не раз слышали объяснения, что давал важным гостям Франц Иванович Лабенский или другие господа, служившие при Эрмитаже. В качество уборки он никогда не вмешивался — на то есть гоф-фурьеры, но иногда от нечего делать предлагал помочь что передвинуть или обтереть мебель тряпкой, пока лакей с лестницы обметал, что повыше, перовкой. И все за это благодарили, кроме камер-лакея Мурашкина, известного самомнением и дурным характером. Он служил при эрмитажных залах и слыл любимцем прежнего обер-гофмаршала Нарышкина, при супруге которого мать Мурашкина состояла когда-то горничной. За красивый голос мальчиком взятый в придворную капеллу, он, лишившись в переходном возрасте дисканта, определен в Эрмитаж, где дослужился до камер-лакея, да еще недавно женился на купеческой дочке, взяв за ней дом в Коломне. Белобрысый, бледный, рыхлый и не по возрасту пузатый, Мурашкин обладал редкостной памятью и считал, что знает о коллекциях музея не меньше самого Лабенского или хранителя медалей Келера, чьи объяснения важным посетителям постоянно слушал. И поэтому надеялся на производство в чиновники, о чем толковал всем, кто хотел его слушать.

Вот с ним-то у Иванова и вышла единственная стычка, едва не кончившаяся потасовкой. Раза два, будучи дежурным в залах, которые убирал Мурашкин, гренадер пропускал мимо ушей его воркотню, но на третий взорвался. Этот пост составляли залы, выходившие на Неву и на канавку. Сообразно инструкции, Иванов неторопливо прохаживался туда и сюда. Насупленный лакей в угловой чистил щеткой мебель и вдруг обратился к Иванову:

— Ты своим мельканием моей обязанности помеху творишь.

— Моя обязанность свой пост обходить, — отвечал гренадер.

— Вот наказание господне! Посадили нам на шею серую солдатчину! — буркнул ему вслед Мурашкин.

— Говори, да не заговаривайся! — обернулся Иванов. — Наказанием божьим государеву роту не называй. Я тебя должности твоей не учу, так и ты ко мне не суйся.

— Сравнил! Я сокровища бесценные блюду, — задрал жирный подбородок Мурашкин, — а ты только и знаешь свое «ать-два»!

— Как приказано, так и буду ходить, — подтвердил гренадер. — А тявканье твое мне надоело. Надеялся прошлые разы, что одумаешься от моей кротости, а долее не потерплю.

— Не больно-то боюсь, — подбоченился Мурашкин. — На камер-лакея у тебя руки коротки. Небось тесаком по хребтине, как сам бит, меня стукнуть не посмеешь...

— Понятно, оружие тобой не замараю. Но и рапортовать, как другие, начальству не стану. А дам тут же в рыло, и беги куда знаешь жаловаться. Роту и себя на посту оскорблять не дозволю!

Трудно сказать, чем окончилась бы эта перебранка, если бы из соседнего зала не вышел прямой начальник всех придворных нижних чинов гофмаршал Щербинин и сразу напустился на Мурашкина:

— Опять свару с гренадером заводишь? Не удивлюсь, ежели так тебя отделает, что жена не признает. Только жаловаться ко мне не ходи, а то от себя ареста добавлю.

— Так ведь я, ваше превосходительство, одного прошу: чтобы мне убираться не мешал! — разом захныкал Мурашкин.

— Хоть не ври! Я, считай, всю ссору слышал, раз за служивым шел и твои повадки знаю, — оборвал Щербинин. — А ты, братец, «отыди от зла и сотвори благо», — отнесся он к Иванову.

— Слушаюсь, ваше превосходительство! Будь тут все залы на прямую, я б к нему не подходил, издаля бы присматривал.

— Ну и ходи как надо. Баба вздорная, а не служитель!..

Капитан вскоре заметил гренадер, которые ладили с дворцовой прислугой, и стал чаще назначать их на дежурства, хотя Лаврентьев и бубнил, что они «без строя окиснут». В роте заметили, что, ставши штабс-капитаном, он научился возражать командиру. Однако Качмарев пропускал это мимо ушей и «вел свою линию». Когда была готова «сборная», Петух приказал было собираться в ней свободным от нарядов гренадерам, чтобы с ними «репетовать для твердости» повороты и ружейные приемы. Но Качмарев отменил эти занятия, сказавши:

— Будет замечено начальством какое упущение, то и учите, кто проштрафится. Не рекруты — не подведут.

Новая служба была Иванову так легка, что скоро почувствовал впервой в жизни — казенная одежда жмет в пояснице. Не поверил было себе, но и другие гренадеры явно толстели. Оно и понятно: пища сытная, кровать мягкая, сна законного восемь часов. А у него в свободное время еще сидячее щеточное занятие.

Помня завет старика Еремина, и здесь сделал по паре самолучших платяных капитану, субалтерну, фельдфебелю Митину и своему взводному, недавнему однополчанину Тарану. Все, конечно, украшенные именными литерами из гвоздиков. Потом пошел готовить на продажу с датой нонешнего 1828 года на крышке. А чтоб иногда размяться, свел знакомство с конюхами в своем дворе и брался поить и чистить коней. Как часок помахаешь щеткой да постучишь скребницей, так сразу почувствуешь, что кровь живей побежала. И второе удовольствие — на лошадей насмотришься, их ржания, храпа и перестука копыт по тесовым полам послушаешь, их теплое дыхание почувствуешь...

В феврале появилось еще дело. Началось с того, что впервой в жизни решился написать отцу и матери, сообщить про новую службу и обнадежить, что, ежели будет жив, пришлет сколько-нибудь. Ясней про свои планы писать не решился — ведь кому-то письмо читать понесут, раз все неграмотные. Написал и Красовскому, что не станет держать экзамен на офицера, как здешнее жалованье равно корнетскому, и чтобы про устройство его на заводы не заботился. Два вечера писал и переписывал набело после правки ошибок писарем Екимовым, который за то взял гривенник, но похвалил почерк. Такие труды, конечно, заметили гренадеры и стали просить писать братьям и сестрам, племянникам и кумовьям. Сообщали про перемену службы, все почти с похвальбой, что за заслуги, мол, да за красоту телесную выбрали в почетную роту. Всего двое добавили обещания помочь из нового жалованья. Этакое Иванов писал с охотой — как-никак родичам весть о себе подают. Но когда начали диктовать любовные письма да просили от себя добавить чего-нибудь поцветистей, чтобы разохотить девиц и вдов идти замуж за царевых гренадер, тут стал отказываться, ссылаясь, что может писать только попроще. Ему претили льстивые похвалы красоте и характеру невесты, которую часто искатель разу не видел, а узнал об ней вплоть до цвета глаз и локонов от свахи. После комплиментов следовали обещания содержать драгоценную половину в холе и покое, на казенной квартире «при царском дворце». А то, что предлагал написать Иванов про верную любовь и семейное согласие, не нравилось большинству — слишком просто звучало. Так и вышло, что с любовными письмами стали обращаться к Екимову. Он за двугривенный сочинял красноречивые описания пламенных чувств, сравнивая невест с лилиями и розанами, за ту же цену бойко рисуя вверху страницы два сердца, пылающие одним огнем, которые чуть подкрашивал подслюненной конфетной бумажкой. Поток таких писем не иссякал, и писарь при встрече говорил Иванову:

— Не пора ли, кавалер почтенный, и для тебя слезницу сочинить про одинокую, горемычную жизнь? Я нонче так руку набил, что хоть каменный статуй до печенки проберу. И листок вроде пряника изукрашу.

Госпожа Миклашевичева оказалась права — в роте пошло настоящее поветрие браков. К ним располагало более всего, что женатым разрешалось проживание на наемной квартире и они обязывались являться в часть только к наряду. Хотя было обещано дать всем женатым квартиры в дворцовых зданиях, но пока получили только трое, а остальные снимали в городе или поселялись в «приданных» домах своих супруг. За двадцать лет солдатчины людям так осточертело вскакивать по сигналу и целый, день вертеться под крик и ругань унтеров, приказывающих становиться на молитву, садиться за еду, идти на учение, в караул и отходить ко сну, что возможность на законном основании зажить своим домком, поспать в тишине, походить по комнате, а то и по дворику распояской аль в одном исподнем казалась земным раем.

И невесты находились в изобилии — знай выбирай! За дворцовых гренадер охотно шли не только мещанки, но купеческие и чиновничьи дочки. Рота была на виду столицы. Ее рослыми молодцами любовались на улицах и в лавках, куда случалось зайти и где их нарочно задерживали, чтобы получше рассмотреть невиданную парадную форму. О них писала велеречивая «Северная пчела», восхваляя великодушие царя, успокоившего «своих отборных героев-гвардейцев на почетной службе близ своей священной особы». В статье рассказывалось, что знаменитому живописцу Дову государь заказал портреты в рост четырех самых заслуженных ветеранов, а с одного, по красоте сложения будто бы «не уступающего римскому гладиатору», назначено изготовить статую в парадной форме и амуниции. Изображения дворцовых гренадер появились на фарфоровых чашках и тарелках, их фигурки из дерева и папье-маше продавались в игрушечных лавках.

Гренадеры, которых изображал Дов, рассказывали, что все два часа, что подряд их пишет, молчит как каменный, хотя по-русски говорит вполне чисто. Только ежели затекла от неподвижности рука или опустил подбородок, то словно пролает: «Рука! Голова!..»

А Карп Варламов, наоборот, сказывал, что лепивший его в Академии художеств какой-то Федор Иванович более получаса в неподвижности не держит, а дает отдыху, когда подносит сбитня с пирогом, а при конце работы на сей день еще и стаканчик с закуской да полтинник. Притом говорит, будто в Париже его, Варламова, за телосложение художники озолотили бы, а гренадер на то отвечал, что когда находился в Париже с полком, то золота от парижан не видывал, а под арестом посидел за то, что у веселой девицы Клоды за свои деньги лишнее выпил.

Еще один художник, тоже по заказу царя, списывал в эту весну вид Военной галереи, в которой расставил фигурки Лаврентьева и пяти гренадеров. Живописец был еще молодой, всем проходившим низко кланялся, а работал быстро, и выходило схоже.

Однажды, идя с дежурства, Иванов увидел Полякова, негромко беседовавшего с художником. Заметив подходившего, Поляков слегка тронул за плечо своего знакомца, собиравшегося было встать со складного стульчика, и сказал:

— Сидите, Григорий Григорьич, работайте, это добрая душа идет. Здравствуйте, дяденька Александр Иванович.

«Вот как он меня величает, а я сколько дней ничего ему не ношу, хоть порой и встречаю», — укорил себя Иванов.

В Предцерковной Поляков нагнал гренадера и рассказал, что галерею пишет художник Чернецов, который выбился своим талантом из мещан захолустного городишка. В том помог один добрый барин, который и его, Полякова, помощью обнадеживает.

— С той недели, братец, я опять с полден до четырех часов в сих залах дежурить стану, — сказал Иванов. — Ежели придешь, потолкуем малость. Хотел ведь договорить, на что надеялся.

— Приду всенепременно, дяденька. И рассказать теперь есть уже что... Только бы злодей в мастерской меня не запер.

— А такое бывает?

— Не бывало еще, а грозится. Все ему мало моей работы...

3

Мода на дворцовую роту в эту зиму была такая, что даже пожилые придворные, случалось, громко высказывали похвалы стройности и выправке гренадер. А фрейлины еще посмеивались над камер-юнкерами и пажами, что часовые наряднее их одеты.

Но очень скоро большинство дам и кавалеров привыкли к новым служивым и стали вполне равнодушно относиться к этой разновидности дворцового убранства, не стесняясь при них поправлять одежду или обувь, почесываться, браниться, обмениваться быстрыми поцелуями или объятиями да и говорить такое, что Иванову не раз бывало стыдно за них до краски в лице.

Так же равнодушно стали к весне смотреть на гренадер и те сановники всех ведомств, которые с женами присутствовали на парадных богослужениях, приемах и балах, что называлось «иметь приезд ко двору». Этим правом пользовались все генералы и старшие офицеры гвардии, которые поначалу внимательно изучали невиданное обмундирование и снаряжение гренадер.

Однажды во время большого бала на масляной именно так рассматривал Иванова, стоявшего часовым на Иорданской лестнице, ротмистр фон Эссен. Остановился, оглядел пристально спереди, потом сбоку и сзади форму, перевязи, патронную суму. Опять стал спереди, еще посмотрел в недвижное лицо своего бывшего вахмистра, по которому полгода назад бил с такой злобой, чуть усмехнулся и пошел в Большой танцевальный зал.

Из конногвардейских офицеров только полковник Бреверн, поручик Лужин и корнет Фелькерзам неизменно узнавали Иванова в новом обличье, приветливо кивали, если стоял часовым, а к дежурному подходили с добрым словом, расспрашивали про службу.

Кроме них, ни от кого бывавшего во дворце не ждал привета и оттого очень удивился, когда, придя к десяти утра на дежурство у личных царских комнат, услышал от сменяемого гренадера, что недавно о нем спрашивал один из двух чиновников, которые сейчас находились у самого государя.

Теперь Иванов уже знал, кажись, всех, кого здесь по утрам принимал император: надушенного, затянутого в рюмку, все время переступавшего, будто на морозе, военного министра Чернышева; низенького, похожего на филина крючковатым носом и очками министра иностранных дел Нессельроде и чаще всего легкого на ногу, с виду приветливого, но с ледяным взглядом шефа жандармов генерала Бенкендорфа. Бывали и другие министры и сановники, но кому вдруг понадобился он, рядовой гренадер?

Прошло еще полчаса, которые больше старался держаться близ дверей из царской приемной на Салтыковскую лестницу, когда оттуда показались два чиновника в вицмундирных фраках, и более молодой из них, прямо шагнувши к нему, спросил:

— Ты ли это, Александр Иванович?

Только через минуту по чуть насмешливому выражению глаз за стеклами очков в тонкой золотой оправе и по острому очерку улыбающегося лица узнал похудевшего и загоревшего Грибоедова.

— Александр Сергеевич, батюшка! Приехали! Здоровы ли? — обрадовался Иванов.

— Здоров пока. Приходи вечером к Жандру. Я у него обязательно буду. Можешь?

— Так — точно! В каком часу прикажете?

— Около семи. — И, приветливо коснувшись локтя гренадера, Грибоедов стал спускаться с лестницы.

Статный, прямой, легко ступая по ковровой дорожке стройными ногами в туго натянутых штрипками брюках, он без труда нагнал своего пожилого тучного спутника, украшенного двумя орденскими звездами.

«Молодец какой! — подумал Иванов. — Уже в чины вышел, раз государь его здесь принимает, а не располнел нисколько... Эх, где-то Александр Иванович мой шагает? Неужто все в кандалах?..»

Когда в назначенный час пришел на Мойку, гостя еще не было, и радостный Андрей Андреевич рассказал, что приятель его привез царю от генерала Паскевича мирный договор с персиянами, по которому передают России земли, населенные армянским народом, да сверх того должны выплатить за нападение на наши пограничные области двадцать миллионов рублей серебром.

Столько денег Иванов даже представить себе не мог. Гора целая, что ли? Сколько фур обозных надо, чтобы такие деньги из Персии перевезть? И сколько конвоя? Дивизию, поди...

А Жандр уже рассказывал, что Грибоедова нынче очень милостиво принимал государь, наградил чином, орденом и деньгами, что, должно быть, вот-вот его назначат русским послом в персидскую столицу, — обо всем этом по городу уже разнеслись слухи.

Когда приехал Александр Сергеевич, перешли в кабинет и сели в кресла. Хозяйка указала Иванову также сесть, но он сделал вид, будто не заметил, и притулился к теплой печке. — Вы все, конечно, прежде прочего хотите услышать, что знаю про князя Александра Ивановича, — начал Грибоедов. — Так вот, в настоящую каторгу, на тяжелую работу, их, слава богу, не послали, кроме нескольких человек, которых первыми в Сибирь отправили. Но и тех теперь со всеми собрали в захолустный острог, Читой называемый. Тесно очень, нары почти сплошные, на которых спят, едят, читают и в шахматы сражаются, но пишут родным, что живут дружно, деньги или что еще из России присланное на всю артель обращают. Книги им дают, табак курить дозволено. Супруги, которые вслед за некоторыми поехали, около острога поселились и через щелки тына с мужьями переговариваются, когда тех с товарищами на двор выпускают. Все сие оттого возможно, что, на их счастье, комендантом туда назначили некоего старого генерала, который, сказывают, на вид свиреп, а сердцем мягок. Однако строят уже в другом месте каменную тюрьму, где разведут всех по одиночке. Вот все, что узнал достоверного... От Александра Ивановича батюшка его получил всего три письма. Будучи сейчас проездом в Москве, я побывал у князя всего на час, потому что скакал по курьерской подорожной. Письма все бодрые, но стал мне читать и расплакался, едва водой отпоил...

— Вы, Александр Сергеевич, как-то в письме намекнули, что надеетесь через свойственника своего судьбу нашего друга сколько-нибудь облегчить, — сказала Варвара Семеновна.

Грибоедов поправил очки и, чуть пожав плечами, ответил:

— Добился я только того, что в письме государю от Паскевича, мной нынче привезенном, среди других дел есть и просьба смягчить участь бедного Александра. То есть мне сказано, что про то писано, но я ведь не знаю, какие выражения употреблены. Вез запечатанное и передал сегодня в царские руки. Просьба же в том заключается, чтобы перевесть его рядовым на Кавказ, где отвагой выслужится в офицеры, чем получит право на отставку или сложит голову под черкесскими пулями. Но выйдет ли согласие на такую меру, не знаю. Да и где лучше? Сейчас хоть с людьми просвещенными живет, которые его, конечно, уже полюбили, а там?.. Какой командир роты или фельдфебель попадется? Вот тезка знает, каково солдатам служить.

Старый Кузьма доложил, что чай подан, и все снова перешли в гостиную. Хозяйка налила и раздала чашки. Гренадер сел в сторонке, пил да слушал, что Грибоедов рассказывал про поход, про персидское войско, в котором немало русских солдат-дезертиров. Если примут мусульманство, их офицерами производят.

— А хочешь ли снова туда ехать? — спросил Жандр.

— В Тифлис — даже очень, — ответил Грибоедов. И вдруг улыбнулся так радостно, как еще не видывал Иванов. — Там, в Тифлисе, — продолжал он, — пора вам, друзья, признаться, я наконец-то сердце свое оставил около шестнадцатилетней девицы, истинного ангела красоты, ума, такта, скромности, доброты...

— Стойте! — перебила его Варвара Семеновна. — Мне ту весть вчерась из Москвы сорока в письме принесла, да верить не хотела, пока сам виновник не скажет. Ведь ее княжной Чавчавадзевой звать? Тогда с помолвкой не чаем поздравить? — Она дернула ручку сонетки, висевшей за диваном, и приказала вошедшему Кузьме:

— Неси вино и бокалы, что в буфетной приготовлены.

— Зараз и со всеми наградами тебя поздравим, — сказал Жандр.

— Посланником еще рано поздравлять, хотя на то похоже, — сказал Александр Сергеевич. — Но тебя, братец, вполне можно как свежее превосходительство. Допрыгал-таки, Жандрик, до действительного статского! — Он повернулся к Иванову:

— И тезку с новым местом поздравим. — Грибоедов проворно встал с кресла, подошел к хозяйке и поцеловал ее руку:

— Только не знаю, с чем милую Варвару Семеновну поздравить.

— Меня с тем, что дорогого гостя принимаю, — ответила Миклашевич, — и что узнала достоверное про бедного нашего князя. Женское счастье истинное — в счастье ей дорогих и близких.

Когда чокнулись и выпили, Андрей Андреевич снова спросил:

— В Тифлис, стало быть, хочешь ехать? А хочешь ли дальше?

— О том рассуждать не приходится, — ответил Грибоедов. — Знаешь поговорку: назвался груздем — полезай в кузов. Взялся Персию изучать, язык ее постиг, десять лет назад туда впервой поехал, в жизнь ее вникнуть старался, — вот и отвечай за это... А народ тамошний куда еще бедней да темней русского и нас как чужаков и христиан весьма не любит. К тому же мы англичанам там поперек горла, которые золота не жалеют на подкуп двора и духовенства. Вот и тягайся с ними, насколько ума хватит. Написал я прожект по торговой части, чтобы английские товары нашими вытеснить, раз караванные пути от наших границ куда короче. Вот о чем нонче думаю, и не я один. Политика и коммерция — сестры-близнецы, что ты, Андрей, понимаешь не хуже меня, раз расчетами поставщиков с казной занят. А ежели посланником сделают, еще и выколачивание контрибуций, о которой вести царю привез, — дело для меня вовсе не простое... — Грибоедов помолчал, взглянул на часы, тикавшие в углу гостиной, и поднялся:

— Ах, господа, хорошо с вами, но я нынче к кузине Паскевич и к Завадовскому быть обещался... Нет, нет, не бойся, Андрей, «почетным гражданином кулис» больше не стану. Не сердитесь, Варвара Семеновна, к вам еще приеду и торопиться не буду...

* * *

Еще раз Иванов увидел Александра Сергеевича недели через три, солнечным апрельским днем, стоя на парном посту перед золочеными дверями в Агатовую гостиную. Здесь ему впервой довелось наблюдать, как обер-церемониймейстер граф Потоцкий в расшитом золотом мундире и со списком в руке расставлял в Концертном зале два десятка военных и статских сановников, которым предстояло представиться царю.

Введя их из Большого бального зала, Потоцкий, негромко называя чины и фамилии, выстроил всех лицом к окнам в одну шеренгу. При этом в середине ее гренадер увидел Грибоедова, на этот раз в шитом серебром мундире, коротких белых штанах, чулках и туфлях. Проворно присев на корточки у фланга, обер-церемониймейстер проверил равнение и ушел в Агатовую гостиную.

Сначала в зале было совсем тихо, потом зашелестело легкое движение. Не трогаясь с мест, господа распустили животы, расслабили ноги, стали поправлять орденские ленты, головные уборы, которые держали под левой рукой, кто-то откашлялся.

Но вот двери плавно распахнулись, и в зал вступил Николай Павлович, сопровождаемый обер-церемониймейстером и дежурным генерал-адъютантом. Царь шел, заложив руки за спину, в белой конногвардейской форме, с голубой лентой через плечо, высокий, прямой, неторопливо ступая длинными ногами в поблескивающих ботфортах. Его твердая поступь одна раздавалась в зале — сопровождающие, казалось, шли беззвучно, так, точно попадали они в лад с царским шагом. Поравнявшись с первым из представлявшихся, Николай сделал к нему полоборота.

— Благодарю ваше императорское величество за новый знак лестного монаршего доверия... — начал старчески нетвердым голосом генерал в густо-черном завитом парике.

— Служи мне, как служил незабвенному брату, — не дав старику продолжать, сказал царь. — Учения твоего нового корпуса я видел осенью. Он несколько распущен. Подтяни. Я на тебя надеюсь. Особенно слаба десятая дивизия. Поезжай с богом...

Черный хохол поник в поклоне, а царь уже прошел дальше.

— Имею честь благодарствовать за всемилостивейшее пожалование чином действительного тайного советника, — раздался высокий голос с сильным немецким акцентом.

— Мне приятно награждать честность и трудолюбие, барон, — сказал царь, переступая к следующему.

— Имею честь откланяться вашему императорскому величеству по случаю отъезда к месту постоянного служения, — густым басом доложил толстяк в придворном мундире.

— Надеюсь, ты поправил здоровье на водах, — улыбнулся царь.

Так он шел, выслушивая фразу, которую говорил очередной сановник, чуть наклоняя голову на глубокие поклоны, роняя в ответ несколько слов, задавая порой один-два вопроса. Иногда, чуть замедлив шаг, Николай слегка поворачивался к Потоцкому, который, скользнув вперед, шептал что-то, верно подсказывая, к кому подходили. Некоторым царь улыбался, на большинство смотрел равнодушно, как бы наперед зная, что услышит и что ответит. Когда дошел до Грибоедова, то разжал наконец пальцы за спиной и сказал громче, чем говорил до этого:

— После твоего доклада вижу, что меня совершенно понимаешь. Уверен, что не уронишь достоинства России. — Длинная рука в узком белом рукаве вышла из за спины и легла на плечо Александра Сергеевича. — В письме, — продолжал царь, — которое получил вчера, Иван Федорович тебя особенно хвалит. Поезжай с богом и помни, что за мной служба не пропадет. Действуй смело — я тебе защита со всей русской силой, раз назначаю своим полномочным министром. — Белая рука оторвалась от черного плеча Грибоедова и опять соединилась с другой за спиной царя.

Когда, пройдя весь ряд, Николай сделал четкий поворот через левое плечо, то генерал-адъютант и церемониймейстер, очень ловко одновременно шагнувшие в стороны, чтобы пропустить его, выждали минуту и уже вновь скользили рядом за белой широкой спиной. Кивая то одному, то другому, царь шел обратно вдоль шеренги сановников к дверям Агатовой гостиной, которые так же плавно закрылись за ним и обоими спутниками. Иванов знал, что с той стороны стерегли нужную минуту два камер-лакея.

И тотчас в зале раздался почти громкий говор. Разбившись на группы, сановники двинулись к Иорданскому подъезду. Несколько господ окружили Грибоедова. Он, отвечая что-то, тоже пошел к выходу из зала. Но вдруг остановился и быстро направился к часовым. Встал перед Ивановым и спросил:

— Ты ли, тезка? Так щедро нафабрен, что не сразу узнаешь.

Как мог ответить Иванов? Только мигнул да чуть улыбнулся.

— Ну, вижу, что ты! — засмеялся Грибоедов. — Так вот: побывай-ка у нас до отъезда. Только чур — в этаком параде, чтобы Сашка мой от зависти одурел. Стоим у Демута, на углу Мойки, знаешь? Нумер двадцатый, во втором этаже. Ну, будь же здоров!

Кивнул и быстро пошел из зала. И опять Иванов порадовался его походке и стройности: «Вот такой посланник, хоть кому нос утрет, — статен, легок на ногу, умен, речист...»

Через день под вечер пошел к Демуту. Разыскал номер двадцатый и постучал в дверь. Никто не ответил.

— Они ушедши, господин кавалер, — сказал, подойдя на стук, коридорный слуга. — Их превосходительство недавно выехали, должно, в гости, по одеже видать, а за ними скоренько и камердинщик ихний куда-то волчком пошли, духами все облившись.

На другой день отлучиться в город не удалось. Только разложил на кровати парадную форму, чтобы подкрепить две пуговицы, и приготовил иголку с ниткой, как дневальный крикнул:

— Встать! Смирно!

По проходу между кроватями шел капитан Качмарев. Обычно заходя сюда под вечер, он после выкрика дневального говаривал: «Отставить! Не беспокоить гренадер!» Но в этот раз молча дошел до двери второго капральства и скомандовал:

— Всей роте строиться в сборной! Живо!

Застегиваясь, приглаживая волосы, гренадеры спешили выполнить приказ. Как только подравнявшийся строй замер, капитан прошел к правому флангу, встал против Варламова и велел:

— Выдь вперед на три шага да повернись к роте лицом! — И, когда тот повиновался, продолжал:

— Вот, гренадеры, любуйтесь! Глядит, будто агнец непорочный. Видно, не стыдно за вчерашнее. Час назад встретился здешний майор от ворот и говорит, что вчерась сей воин заслуженный, самому государю поименно известный, в списке от полка аттестованный примерно нравственным и с которого ноне статуй для славы нашей роты сготовляется, — так он-то вчерась в казарму мимо дворца так брел, что за стенку придерживался и мальчишки за ним бегли, медведем дражнили. Вот государь бы порадовался, такое поносное зрелище увидевши! Не в пору ли нам, Карп Варламов, всем за тебя со стыда сгореть?.. Но то еще не все, гренадеры! За сим является ко мне на квартеру, куда вгорячах ушел, чтобы в наказании не ошибиться, полицейский поручик Василеостровской части и говорит: «Вчерась гренадер ваш на четвертой линии встречного военного писаря в текучую кровь избил безо всякой того вины, как многие свидетели согласно показывают. Так прошу принять воздействие, раз я протокола не писал из уважения к роте, которую, сказывают, сам царь выше лейб-гвардии ставит...» А я-то уж знаю, кто сей герой, раз утром у меня Варламов отпрашивался на дежурстве подмениться, чтобы в Академию художеств в литейную мастерскую идтить, свой статуй увидать... Так вот что я тебе, бессовестный солдат, скажу! Сейчас — ты да ты! — Качмарев ткнул перстом в соседей Варламова по строю — берите ружья и его по всей Большой Миллионной под строгим конвоем проведите с моей запиской на гауптвахту Павловского полка. Вот сраму всей роте! Первый от нас арестованный... А как отсидишь, Варламов, две недели, то с ведома его сиятельства господина министра баки и усы тебе барабанщик перед фрунтом сбреет, и будешь бессменно по роте дневалить, покудова снова не обрастешь. Раз блюсти себя не можешь, то и я круто поступлю... Вот конвойным в руки моя записка к дежурному офицеру, которую с великим огорчением писал... Гренадеры, разойдись!..

Пока конвоиры снаряжались, несколько гренадер спрашивали Варламова, за что побил писаря, но он, насупясь, молчал. Зато вертевшийся тут же Павлухин уже болтал вирши:

На весь мир наш Карп прославлен,
Раз статуй с него отлили.
На габвахт за то отправлен,
Что с литейщиком подпили...

Но сегодня все от него только отмахивались.

Когда Варламова увели и волнение от случившегося немного улеглось, принесли ужин. «Пока поешь, оденешься да дойдешь, надо назад ворочаться, — решил Иванов. — Схожу завтра к Демуту».

Пошел в пятом часу. За дверью нумера звучала музыка. «Знать, Александр Сергеевич дома», — решил гренадер, нажимая щеколду.

За небольшой прихожей в нарядно обставленной комнате у фортепьяно сидел Сашка Грибов и, лихо взмахивая завитым хохлом и вскидывая локтями, отхватывал какой-то танцевальный мотив.

— Ух ты! И правда роскошно тебя обрядили! — воскликнул он, подбежал к Иванову, чмокнул его в щеку, оглядывая со всех сторон. — Женский пол весь, поди, только рты разевает!..

Приказав коридорному подать самовар, Сашка выставил на стол разную снедь и бутылку красного. Вино советовал подливать в чай да не жалеть сахару, называя такое питье «пуншиком». И сам делал это столь исправно, что скоро раскраснелся, как в бане. Однако гладко рассказывал про походы, про Тифлис, про красавицу Нину Александровну, которую называл «наша княжна», и хвалился, что от барина не отстанет и женится на грузинке, может, тоже княжне какой-нибудь. Там ведь не все князья богатые, а есть такие, что его заправским женихом сочтут, раз при Александре Сергеевиче служит, который обязательно министром в Петербурге станет, коли таланты имеет и с графом Паскевичем в близком родстве. А он, Сашка, при нем главноуправляющим и чин получит, раз грамоту и все господское обращение постиг. Едва дождавшись, когда приостановился поток хвастовства, Иванов вполголоса спросил, не слыхал ли чего про господ Кюхельбекера и Бестужева, которых барин его знавал.

— Как же! Ведь мне Александр Сергеевич все даже секретное сказывает, — разом подхватил, тоже понизив голос, Сашка. — Обоих сих бедняг все в Сибирь не отправляют, а в казематах крепостных мытарят. Потому, сказывают, такая им мука назначена, что на площади великому князю смертью грозились...

Возвращаясь в роту, гренадер думал, что Сашка парень неплохой, но уж очень забалован, отчего в должности его полный беспорядок. Через двери, отворенные во второй комнате, видел на диване сюртук да панталоны — все кое-как брошенное. Должно, как ушел барин переодевшись, так и осталось неприбранное, а Сашка знай за фортепьяной хохлом трясет. Какой же из него главноуправляющий, ежели Александр Сергеевич все выше пойдет?.. Да, кому какая судьба даже из дворовых людей. Александр Грибов вон как набалован, а Семен Балашов где-то сейчас? Хорошо, ежели из темницы выпущен и сестра Вильгельма Карловича к себе взяла. Или еще из дворового звания Александр Поляков. И талантом наделен, а каково живет? Сапожонки в заплатах, локти лоснятся, голодный всегда. Отчего-то во дворце его не видать. Работой англичанин завалил или расхворался? Неспроста покашливает да в лице ни кровинки.

Дальше