Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Глава девятая

В предполагаемых обстоятельствах...

Флагманского хирурга на главной базе не оказалось — Алексей Александрович оперировал где-то в авиации, кажется в госпитале у Левина, и там заночевал — так объяснил Володе толстогубый дежурный. И никакого гостеприимства толстогубый, не в пример всем известным Володе докторам, не проявил. Он ответил на вопросы этого бледного от усталости майора медицинской службы — и только. «Да и не гостиница тут, в конце концов», — вяло оправдал своего коллегу Володя и опять вышел к заливу — под холодное полуночное солнце.

В небе было неспокойно: теперь-то уж Устименко научился разбираться даже в далеких звуках авиационных моторов — отличал свои бомбовозы от немецких, да и истребителей не путал, как бы высоко они ни проносились. Он ясно различил тупой, торкающий, с захлебыванием звук идущей на город армады вражеских бомбардировщиков и сразу услышал дробные, торопливые удары зениток с транспортов и батарей. Опять заваривалась каша...

«Это из-за каравана», — подумал Устименко и вспомнил давешних моряков в госпитале на горе — англичан, американцев, негров, вспомнил обмороженного малайца, умершего на операционном столе, и сердитые слова генерала Харламова:

— Разрази меня гром, не понимаю я, почему столько обмороженных. Решительно не понимаю!

К порту прошли истребители, из-за сопок вдруг вывалился неправдоподобно огромный, весь в черном дыму, кренящийся на левое крыло немецкий бомбовоз; ревя моторами, пронесся над зданием штаба и госпиталем, весь залился пламенем и рухнул совсем неподалеку, где-то за поселком Вдовьино. А истребитель, срезавший бомбовоз, сделал над главной базой круг и вновь устремился в самое пекло — к порту.

Медленно, усталым, тяжелым шагом поднялся Устименко по прорубленным в скале ступенькам и открыл дверь в низкий барак, именуемый тут гостиницей. Девушка со злыми бровками, в накинутой на плечи короткой матросской шинельке, быстро обернувшись, даже без его вопроса сказала, что никаких мест нынче нет и, разумеется, не будет.

— А может быть, как-нибудь? — осведомился он, презирая себя за свой неопределенный и неуверенный тон. — Собственно, я мог бы и на полу... Мне, понимаете ли, абсолютно негде и в то же время необходимо...

Ему всегда отказывали, если он спрашивал для себя хоть самую малость. И никогда не отказывали, если он спрашивал для других. По всей вероятности, все зависело от тона, от собственного поведения, от несолидности, которую он никак не мог в себе победить. «Вы, Володечка, не солидный, — пинала его в свое время Ашхен Ованесовна, — вы какой-то совершенно взрослый мальчишка! Не понимаю, как вам могли дать майора. Майоры такие не бывают, правда, Зиночка?» — «Конечно, не бывают», — соглашался и он.

Но почему бы в данном, например, случае не отнестись к себе как к постороннему майору медицинской службы, который должен, в конечном счете, ночевать? Ведь этот самый майор нужен войне, если его одевают, кормят, выплачивают ему денежное содержание? Так заступитесь же за майора, за Устименку! Не мямлите! Не теребите пуговицу на шинели! Потребуйте для Устименки, как требуете для своих подчиненных или для своих раненых, как требовали для Елены Ярцевой — помните, как вы скандалили из-за нее даже с начальством?

— Слушайте, товарищ военврач, — сказала девушка со злыми бровками, — какой вы принципиальный, что над душой стоите! Или вам не ясно? Нету помещения!

Ох, поставить бы ее на место, сказать бы ей что-нибудь тем железным голосом, которым он умел разговаривать у себя даже с Каролиной Яновной, показать бы ей, что такое волевой командир!

Впрочем, об этом он раздумывал уже много позже, еще раз прогулявшись по базе и остановившись возле маленького зданьица, внутри которого что-то пофыркивало и ритмично плескалось.

И Володя сразу догадался, что это за здание: это новая и уже знаменитая баня главной базы, об этой бане он недавно читал во флотской газете нечто вроде оды — эдакое восторженное, с большим количеством восклицательных знаков.

Ну и прекрасно!

Если ему совершенно негде ночевать, то он помоется.

«Чего не доели, то доспим», — как говорил старшина Шилов, когда их выбросило в прошлом году на Малый Тресковый остров.

Он, Устименко, помоется, отогреется и подремлет. В такую «летнюю» заполярную ночь больше всего хочется согреться!

Полундра, фрицы! Майор медицинской службы Устименко теперь знает, что ему делать. У него в сумке смена белья и носки! У него есть мыло! Что же касается мочалки, то он ее одолжит у доброго человека! Вот как все будет.

Откуда к нему пристало это слово — «полундра»? Ах да, конечно, из газеты: «От Баренцева до Черного», «В частях и на кораблях», «Полундра, фрицы, здесь стоят матросы». Такую шапку ежедневно видел он на второй полосе флотской газеты...

Ужасно все-таки глупо, что он не поставил на место ту, с бровками, из гостиницы. Ведь он не баклуши бил, он трое суток оперировал, почти трое суток. Он оперировал, и его кололи кофеином, чтобы он не заснул стоя, а поспать его не пустили в этот барак. Полундра, фрицы, он напишет об этом факте в газету нечто жалостное и даже рвущее душу, под оригинальным названием «Нечуткость», нечто такое, что поразит весь флот!

Впрочем, главное — не заснуть в бане сразу.

Нет, он не заснет.

Он голый, и вокруг него голые. Нагие, как пишут в книгах. Или обнаженные. Рядом на лавке какой-то обнаженный грузин — маленький, мускулистый, верткий, весь, как мартышка, поросший крепкими темными волосами. Он похлопывал себя по ляжкам, поколачивал ребром ладони плечи, ловко, словно профессиональный банщик, массировал себе икры и колени. И болтал. И все болтали — не баня, а какая-то психиатрическая лечебница.

Посидели бы тихо и поспали бы, как славненько!

Впрочем, спать, разумеется, не следовало.

Полундра, фрицы, надо быть бдительным!

Тут в бане можно, несомненно, встретить знакомого и умненько напроситься к нему ночевать — вот для чего следует быть бдительным. Вдруг тут окажется капитан-лейтенант Лошадный — ведь из него Володя вытащил довольно корявый осколок, который, кстати, подарил Лошадному на память. Вы помните товарищ Лошадный? Ах, в каюту бы к Лошадному! И вообще, мало ли здесь подлодок, эсминцев, тральщиков...

Но прежде всего следует заштопать носки. Как у всякого настоящего старослужащего, у него в сумке есть и иголка и нитка. Но с глазами у него произошло что-то такое, от чего он долго не мог попасть в игольное ушко. Глаза слипались. В конце концов, щурясь, словно близорукий, подняв к самому глазу игольное ушко, он прицелился и попал. Тотчас же не без ловкости Володя пропустил иголку вокруг лохматой дыры в носке и крепко подтянул. Получилось то, что на Украине называют «гуля». Гулю он размял пальцами. Теперь следовало подготовить к ремонту второй носок. Размышляя над разодранной в куски пяткой, он сунул иголку ушком вниз в щель лавки, чтобы не затерялась. И тотчас же на иголку, весело что-то рассказывая, сел заросший волосами грузин.

Было даже неправдоподобно, что у такого мужественного, мускулистого человека оказался такой визгливый голос.

— Укусил! — кричал он, вертясь между обнаженными офицерами военно-морского флота. — Укусил!

Все повскакали со своих мест. И те, кто отдыхал после парной, и те, кто только еще предчувствовал банные радости.

— У него там нитка болтается! — крикнул сиповатым морским голосом мичман в подштанниках и в кителе с орденами. — Он же на иголку сел.

— Позвольте, я врач! — сухо остановил Володя мечущегося нагого грузина и опустился возле него на корточки.

Пострадавший тоненько всхлипнул.

— Не лягайтесь! — профессионально-докторским голосом приказал Володя. — Вовсе не так больно.

— Не столько больно, сколько унизительно, — сердито огрызнулся пострадавший.

Кругом уже осторожно посмеивались.

— Ничего смешного нет, — сам не веря собственному двуличию, произнес Устименко. — Это свинство — швырять иголки по скамейкам.

Когда «операция» закончилась, грузин горячо пожал Володину руку.

— Не стоит благодарности, — все еще поражаясь своему умению лгать, сказал Володя, — но, повторяю, это свинство.

И скользнул вдоль стены. Ему показалось, что кто-то на него внимательно взглянул, и «опасность придала ему мужества». Из бани он на всякий случай пробрался в парную. Здесь его, конечно, не разыщут — в сладких стенаниях парящихся, в клубах пара, в белесой мгле веселого банного ада. А если и разыщут, он отмежуется. Прекрасно, если пострадавший — вольнонаемный. А вдруг он полковник? Или, упаси бог, адмирал из строгих. И если прикажет:

— А подать мне немедленно сюда этого буйного идиота с его иголкой!

Иди тогда доказывай, что ты трое суток не спал.

Его просто свело от чувства ненависти к себе.

И оказывается, он лжец! Отвратительный, наглый и спокойный лжец! Двуличнейшее существо!

Или это тоже на почве переутомления?

На всякий случай он еще вздремнул над своей шайкой с полчасика в бане. Здесь было по крайней мере тепло, а кто знает, что ожидало его дальше на этой славной базе, где столько больших теплых домов, в которые его никто не зовет. И не так тут одиноко, как на гранитных скалах этой базы, и не надо настраивать себя на мысли о «суровой и непередаваемой красоте Севера».

Но уж если не везет, то не везет, как сказала старуха Ашхен, когда он в канун Седьмого ноября прошлого года, неловко повернувшись, вылил на себя большую банку йода: едва он вышел из предбанника, как напоролся на патруль. Уже миновало время — надо было иметь ночной пропуск, которого у Володи, разумеется, не было. И он даже не сопротивлялся и не спорил — он покорно пошел между автоматчиками-матросами, как имеющий опыт дезертир или «матерый диверсант».

«Полундра, Устименко, — думал он, — здесь стоят матросы. В сущности, все устроилось отлично. Теперь мне есть где ночевать — на скамейке у коменданта. Там, наверное, тепло и сухо и кто-нибудь из задержанных угостит махоркой. Вот оно и счастье...»

Рядом с ним шагал еще задержанный, и Володя не без внутренней тревоги внезапно узнал давешнего грузина. К счастью, пострадавший оказался штатским. На голове у него была мягкая шляпа, в руке он нес лакированный чемоданчик и, по всей вероятности, был одержим теми же самыми мыслями о невезении, которые огорчали и Володю.

— Мой дорогой доктор! — сказал грузин. — Мой спаситель, не так ли? Знаете, я как раз хотел с вами посоветоваться, но вы куда-то исчезли. Мне фатально не везет именно с этой частью тела! Вы ничего не заметили, когда удаляли иглу? В октябре месяце 1941 года я заснул, сидя на электрической печке, вот в этом доме, у одного своего старого друга. Что-то там включилось автоматически, и меня привезли в госпиталь с ожогом второй степени. Не прошло и года, как я при сходных обстоятельствах, но на базе у катерников в довольно сильный мороз прикорнул на промерзшем граните, на ступеньках. В результате обморожение, правда легкое. И сегодня эта маленькая катастрофа. Может быть, вы дадите мне какой-нибудь практический медицинский совет? Понимаете ли, дорогой доктор, все это не может так далее продолжаться, вы не находите? Кстати, давайте познакомимся.

И штатский несколько церемонно представился: его зовут Елисбар Шабанович Амираджиби, он капитан, его судно — «Александр Пушкин», прошу любить и жаловать. Давеча он пришел из США. Вообще же у него неудачный день сегодня, не будем уточнять все подробности.

— Послушайте, — внезапно обратился Амираджиби к автоматчику своим сиповатым голосом с едва уловимым мягким гортанным придыханием. — Послушайте, дорогие, — вы люди или не совсем? Мне нужно к своему другу на корабль, это очень близко, вот он стоит — «Светлый», неужели это вам непонятно? Попытайтесь понять. Завтра меня поставят под разгрузку, и я конченый человек, послушайте, вы, с автоматом!

Матрос гулко кашлянул и не ответил.

— Есть или нет? — проникновенно спросил капитан. — Душа? Сердце? Сосуд с добром у вас имеется внутри? Никогда не меркнущий светильник?

— Надо слово знать, — глубоким, из самого нутра, ласковым басом, словно маленькому, сказал матрос, — время военное, мало ли кто лазает, случаются парашютисты-диверсанты...

— Слово — «мушка»! — сладким голосом, с воркующими придыханиями произнес Амираджиби.

— Нет! Не мушка.

— Слово — «самолет»!

— И не самолет.

— Не самолет и не мушка, — задумчиво и душевно согласился Амираджиби. — Может быть, в таком случае тогда — «мотор»?

— Нет.

Амираджиби набрал воздуху в легкие и быстро выговорил:

— Танк-румпель-пропеллер, курица-петух-утка-индюк-тетерка-чайка, петарда-клотик-бескозырка-гюйс-тральщик-эсминец-линкор-авианосец.

Матрос молчал. Другой негромко хихикнул.

— Вот какой человек, — печально сказал Амираджиби. — Поразительный человек. Твердый человек. В каменном веке такие люди жили...

Матрос внезапно до крайности обиделся.

— Оскорбляйте, оскорбляйте! — ответил он. — Мы на нашей службе всего видели. Один попался — до морды хотел достать, схлопотал пять суток гауптвахты — только нынче и управился, перед ужином вышел. Налево, в подвал, вторая дверь направо!

За второй дверью направо сидел розовощекий, юный и добрый комендант.

Амираджиби и Володя положили перед ним свои документы. Капитан «Александра Пушкина» угостил коменданта сигаретами «Честерфильд» и жевательной резинкой. Комендант взял две сигаретки и две пластинки чуингама. Матрос с сизыми пятнами на когда-то отмороженных щеках мрачно и обиженно сидел на скамье. Амираджиби предложил сигарету и ему, чего, конечно, делать не следовало.

— Не надо, — сказал матрос нутряным, бесконечно добрым, но до крайности оскорбленным басом. — Сначала оскорбляете, а потом папиросочки? Я, может, четыре рапорта подавал, чтобы воевать отправили, а здесь от разных лиц, которые и войны никакой не нюхали, исключительно оскорбления слышишь.

— Кто вас оскорбил, Петренко? — спросил комендант.

— Да вот этот вольнонаемный оскорблял: в каменном, говорит, веке такие люди жили. Это как понять?

— Ясно, — сказал комендант металлическим, комендантским голосом. И лицо его из доброго, юного и веселого превратилось в непроницаемое, специально комендантское лицо: без выражения, без возраста — одна только лишь твердость. — Ясненько, — повторил комендант. — И попрошу сесть там, на скамье для задержанных. Курить тут не разрешается. Разговаривать тоже. Утром выясним ваши личности.

— Но документы! — воскликнул Володя.

— Документы люди делают! — с таинственной интонацией в голосе произнес комендант. — Ясно?

И так как говорить было решительно нечего, то комендант выплюнул чуингам и швырнул в печку не докуренную сигарету. А Володя сигарету пожалел и сразу же крепко уснул.

Было ровно шесть, когда он проснулся. Амираджиби крепко спал, откинув горбоносое лицо. Профиль его был резко вырезан, и Володя удивился — капитан выглядел сейчас далеко не молодым человеком.

— Не было! — сонно-бодрым голосом докладывал по телефону комендант. — Героев Советского Союза у меня среди задержанных в наличии не имеется...

— Почему не имеется? — приоткрыв один глаз и откашлявшись, спросил Амираджиби. — Любой из нас, мои дорогие друзья, может завтра или послезавтра стать героем.

Упругим шагом Елисбар Шабанович пересек комнату, выхватил из руки коменданта трубку и негромко сказал:

— Так точно, товарищ адмирал, это капитан Амираджиби. Нет, нас никто не задерживал, мы просто запутались с одним симпатичным майором медицинской службы и замерзли в климате здешней прекрасной весны. А комендант — чуткий товарищ, нас приютил и обогрел по нашей просьбе. Мы тут отдохнули. Нет, товарищ адмирал, наоборот, мы ему признательны и чрезвычайно благодарны. Оказал настоящее флотское гостеприимство. Мой старпом вас побеспокоил — Петроковский? Спасибо, товарищ адмирал, мы сейчас на «Светлый» и направимся.

Комендант сделал хватательное движение рукой, но Амираджиби уже положил трубку. Несколько секунд все молчали. Обиженный давеча словами о «каменном веке» матрос докуривал у печки самокрутку.

— Надо же было сказать, что вы Герой! — стараясь не глядеть на капитана, начал было комендант, но Амираджиби перебил его.

— Нет, не надо, — внятно, негромко и печально сказал капитан, — и обижаться не надо. Прошу прощения, если я обидел вас, товарищ Петренко, но, поверьте, я не желал обидеть. «Пожмем скорей друг другу руки», — как сказано в одной трогательной ресторанной песенке, — «дорога вьется впереди».

Матрос встал, сунул окурок в печку, шагнул вперед.

— Давайте руку, дорогой Петренко, — сказал Амираджиби, — мы все неплохие люди, только немного переутомленные. Конечно, совсем немного, самую малость, какой-нибудь третий год войны, это же для настоящих парней сущие пустяки. Но иногда случается, что нам не хватает чувства юмора. Некоторым из нас. Особенно мне. Я не угадываю момента, понимаете, и шутка обращается против меня. Привет, дорогой товарищ комендант, будьте и впредь бдительны, это полезно во время войны. Пойдем, товарищ майор медицинской службы?

— Куда?

— Со мной, к моему старому другу...

Теперь они стояли в непроницаемом ватном тумане, накрывшем базу. И все затаилось в этом холодном весеннем тумане — и боевые корабли, и маленькие катера, и пароходы, и гигантские «либерти», груженные взрывчаткой, банками с тушенкой, ботинками; затаилось и кольцо аэродромов, и порт, и город, и ближние и дальние базы.

— Товарищ герой Советского Союза, — раздался сзади тихий и ласковый бас матроса, — мне приказано вас проводить на «Светлый».

— Ну что же, проводите, дорогой, — так же негромко ответил Амираджиби. — Проводите, дружок. А что касается до вашего ко мне обращения, то оно не совсем правильное. Вот, например, вчера со мной один случай произошел на глазах нашего уважаемого военврача. Я немного пострадал. Я получил небольшую и совершенно непредвиденную травму в мирных, по существу, условиях. Военврач мне оказал на месте хирургическую помощь, скорую помощь, он очень находчивый, этот майор медицинской службы. Так вы думаете, я не кричал в процессе получения травмы? Нет, дорогой, я кричал и стонал и, как метко отметил наш друг военврач, даже лягался. Таким образом, товарищ Петренко, вы можете сделать вывод, что нет человека, который был бы всегда героем. Героем должен и может быть каждый из нас в предполагаемых обстоятельствах. Ясно?

— Ясно, — откуда-то из мозглого тумана услышал Володя ответ матроса.

— Это вы запомните, дорогой, — продолжал Амираджиби. — И если бы вы находились в моих обстоятельствах, то тоже имели бы Золотую Звезду, не сомневаюсь в этом. Согласны?

На лидере «Светлом» у трапа их опросили, потом провели в чистую, теплую кают-компанию. Мирно и уютно пощелкивало паровое отопление. Вестовой в белой робе спросил, не хотят ли гости чайку, и чай тотчас же появился, словно ждали их. Амираджиби велел принести рюмки и показал на пальцах: три, потом открыл свой лакированный чемоданчик и поставил на стол бутылку бренди. Володя читал пеструю этикетку, когда услышал нестерпимо знакомый голос:

— Это кто же тут в неположенное время пьянку разводит?

Тяжелая бутылка выскользнула из Володиных рук и мягко шлепнулась на бархатный диван. Еще не успев обернуться, он почувствовал на своем погоне могучую руку Родиона Мефодиевича и сам не заметил, как, словно в далеком детстве, прижался лицом к только что выбритой, обветренной, жесткой с холоду щеке каперанга Степанова. А Родион Мефодиевич гладил Володю по мягким волосам и тоже, словно тогда, давным-давно, в той мирной жизни, на улице Красивой, когда и тетка Аглая не «пропала без вести», когда и Варвара была с ними, приговаривал:

— Ишь, военврач. Майор медицинской службы. Ордена. Бывалый человек. Значит, воюем...

— Да вот...

— То-то, что вот! Варьку не встречал?

— А где же она?

— Здесь, неподалеку, бывает у меня, видаемся. Ну, а про тетку — упережу твой вопрос — ничего, ничего решительно не знаю. И никто не знает.

Какая-то словно бы тень закрыла его лицо, он круто дернул плечом, потряс головой и, повернувшись к Амираджиби, обнял капитана, поцеловал и негромко, с твердой радостью в голосе произнес:

— Я же тебя и не поздравил еще. Не знал, куда депешу отбивать. В какие порты и в какие страны. Значит, непосредственно из врага народа — в Герои Советского Союза? Без пересадки? Расскажи, как оно все-таки произошло?

— А никак, Родион, Служим Советскому Союзу, вот и все. А про наши боевые эпизоды и как мы отражали атаки фашистских стервятников, доставляя ценные грузы к месту назначения, очень красиво написано во флотской газете. Ты же ее читаешь? Там мы все абсолютно бесстрашные, волевые, дисциплинированные, находчивые морские орлы...

Они оба улыбались чему-то, а чему именно — Володя не понимал. Не торопясь, очень красиво (он все делал как-то особенно красиво и изящно) Амираджиби налил рюмки и, подняв свою, сказал негромко и очень четко:

— Мне бы хотелось, чтобы молодой доктор, мой новый друг и даже благодетель, знал, что товарищ моей юности Родион Мефодиевич Степанов, не страшась решительно никаких последствий для себя и для того, что некоторые называют своей карьерой, извлек меня из тюрьмы, в которой я сидел по обвинению всего только в государственной измене...

— Служим Советскому Союзу, — со своей мягкой полуулыбкой сказал Степанов.

— Вот за это я и предлагаю поднять тост, — положив ладонь на рукав кителя Степанова, произнес Елисбар Шабанович. — Тост очень принятый на моем судне «Александр Пушкин».

Они сдвинули тихо зазвеневшие рюмки, и капитан Амираджиби произнес совсем тихо и быстро:

— За службу! Смерть немецким оккупантам!

Сэр Лайонел Ричард Чарлз Гэй, пятый граф Невилл

— Вам звонил капитан Амираджиби, товарищ майор, — сказал Володе дежурный, заглянув в бумажку; фамилию капитана он произнес с трудом, по слогам. — Будет звонить в тринадцать. Убедительно просил дождаться его звонка.

И дежурный хихикнул: наверное, Амираджиби успел его чем-то очень рассмешить.

— Подождете?

Устименко кивнул.

Свою треску с кашей он съел и теперь поджидал обещанного чаю, но о них, кажется, забыли — и о Володе, и о чае. В сущности, Володя не надеялся на этот чай и ждал только из вежливости, не в таких он был чинах, чтобы о нем не забывали, но нельзя же подняться и уйти, если тебе сказано: «А сейчас, доктор, мы вас чайком напоим, уж больно у вас замученный вид...»

Сидел, курил, ждал и перечитывал письмо от Женьки:

«Об Аглае, конечно, ни слуху ни духу. И надо же было ей лезть в мужское дело, я точно знаю, что ее удерживали в Москве! Разумеется, ее очень жалко, она женщина неплохая и отцу была недурной женой, насколько я понимаю. Но представляешь себе — во что это может вылиться? Во всяком случае, батьке это не сахар, хотя бы по линии служебной, мы все взрослые и понимаем, что к чему. Он еще хлебнет лиха!

Видал ли ты его, кстати?

Отыщи и подбодри старика, мне кажется, что он хандрит; знаешь, в его годы последняя любовь, то да се!

Большую человеческую травму принесло мне известие о гибели мамы. Впрочем, лучше об этом не говорить — слишком тяжело.

Не встречал ли Варвару? Свое актерство она окончательно бросила и воюет, как все мы, где-то в ваших краях. Оказалась девочка с характером — в батьку.

Ираида с Юркой в Алма-Ате. Канючат и выжимают из меня посылки. Его сиятельство папашечка остался как-то не у дел, «не нашел своего места», как самолично выразился в письме ко мне, и, в общем, тоже сел на мою многострадальную шею. Представляешь, каково мне?

Работаю над кандидатской. Один чудачок подкинул мне темочку, потом, кажется, сам пожалел, но у меня хватка, тебе известно, железная — что мое, то уж мое, особенно если это касается вопросов науки. Так, между прочим, я ему и отрезал!

Мы собес разводить не намерены!

Здесь, в нашем хозяйстве, проездом ночевали две старухи — Оганян и Бакунина. От них много про ваше благородие наслышан. Главная старуха — Ашхен Ованесовна — выражалась про тебя с некоторым даже молитвенным экстазом, вроде бы будешь ты со временем вроде Куприянова, или Бурденки, или Бакулева. Я подлил масла в огонь, сказав, что знавал тебя студентом и что был ты у нас номер один по всем показателям — наиспособнейший. Старухи с восторгом переглянулись, и теперь я им лучший друг, даже письмишко от них получил. Рад, дружище, за тебя. Старушенции экзальтированные, но энергичные и со знакомствами, их повсеместно уважают, и если с умом, то они и помочь могут в минуту жизни трудную.

Пиши!

Если что по линии организационной затрет, можешь на меня рассчитывать, я человек не злопамятный, всегда сделаю все, что в моих силах.

Ты, часом, не женился?

Не делай этого опрометчивого шага, потом проклянешь сам себя.

Просто, знаешь ли, люби любовь, люби любить, наш быт дает в этом смысле совершенно неограниченные возможности. Пасемся, можно сказать, среди ароматных цветов, так кому же вдыхать эти ароматы, как не нам, — так выразился инспектировавший нас недавно полковник м.с. Константин Георгиевич Цветков, который тебе, кажется, известен. Впрочем, со мной он не соблаговолил беседовать, я для него слишком мелкая сошка...

Ну, будь здоров, старик, не кашляй, до встречи в Берлине».

— Это мой спаситель? — спросил Амираджиби ровно в тринадцать.

— Ага! — сказал Володя. — Здравствуйте, Елисбар Шабанович, с благополучным прибытием.

— А вы знаете, что оно благополучное?

Володя помолчал. Потом нашелся:

— Все-таки вы опять здесь.

— Совершенно правильно, все-таки! У меня к вам дело, дорогой. Вы на этих днях не наведывались в тот госпиталь, где лечат американцев и англичан?

— К Уорду? Нет.

— Там вы нужны. Я сегодня слышал, что вы у нас тут главный по всяким обморожениям. Ну, а у этого Уорда, или как его, лежит один хороший парень, инглиш, англичанин, летчик, он дрался над нами, и, в конце концов, мы его вытащили на наше судно. Забавный мальчик с сердцем начинающего льва. Его надо починить, доктор.

— Но я не имею соответствующих приказаний, — сказал Володя. — Вы меня поймите, Елисбар Шабанович, Уорд терпеть не может, когда я наведываюсь к нему. Это же все не так просто.

— Хорошо, вы будете иметь приказания, — с угрозой в голосе сказал капитан Амираджиби. — Ждите приказаний, доктор, а когда выберете время, наведайтесь в гости к нам на «Александр Пушкин», но не очень медлите. Постарайтесь попасть, пока у нас еще есть кофе, бренди и сигареты...

Приказание Володя получил незамедлительно. Алексей Александрович Харламов сообщил майору Устименке, что упрямый Уорд уже успел наломать дров в своих палатах и что Владимиру Афанасьевичу надлежит расхлебать, не откладывая, Уордову стряпню.

— На чье приказание мне ссылаться, когда я явлюсь к Уорду?

— На просьбу коммодора Вудсворда, адресованную мне. Ясно?

— Ясно.

— И полегче на поворотах, — неожиданно попросил Алексей Александрович. — Будьте немножко дипломатом. Знаете там — эти всякие «персона грата» и «персона нон грата» — черт их разберет, эти тонкости, но, пожалуйста, поосторожнее.

— Есть, — произнес Устименко, — вечером я там буду.

Возле госпиталя на горе толстый и багровощекий английский шеф-повар Джек пас на поводке старого помойного кота, в котором он души не чаял. Кот, притворяясь форменным хищником, якобы крался среди битого кирпича, а Джек шел за ним, приговаривая: «Чип-чип-чип», что означало «кис-кис-кис».

Увидев Устименку, Джек, как обычно, попробовал его утащить на свою кухню, для того чтобы там накормить, но Володя отказался, а Джек, как всегда, немножко обиделся.

— Я понимаю, — сказал он, — банка-банка-банка — нехорошо, но есть немного пудинг. Тоже из банка-банка-банка, но хорошо.

— Невозможно, Джек, тороплюсь.

Повар внимательно и печально на него посмотрел своими маленькими глазками.

Вся многочисленная семья Джека погибла от бомбы в Ковентри, и с того самого часа, когда повар узнал об этом, он непрестанно кого-либо пестовал в заполярном русском городе. Особенно много возился он с ребятишками. С год назад старый ресторатор подружился с мальчиком Петей, в которого почти насильно пихал сладкое, но Петя эвакуировался и оставил Джеку своего кота, который, по словам Джека, был необыкновенно умен, но никак не желал понимать по-английски.

— Не понимает? — кивнув на кота, спросил Володя.

— Ошень способны! — сказал Джек. — Но — упрями.

— А Петька пишет?

— Один раз. Способни, но лениви.

Русского доктора Уорд встретил в дверях.

Он был маленького роста, очень воспитанный, очень джентльмен, очень корректный — эдакое вытянутое вперед рыльце в сверкающих очках. И на все у него были свои убеждения, вызубренные из книжек, — у этого врача из Глазго, вечные, не сменяемые никогда, подкрепленные авторитетнейшими именами железные правила. Разумеется, ему еще не приходилось иметь дело с людьми, переохлажденными в водах Баренцева моря, с людьми к тому же раненными и иногда еще и обожженными, но у него были толстые и тонкие справочники, при помощи которых он себе составил на все случаи новые, опять-таки основанные на авторитетах, правила, и, кроме того, у него были банки с мазями и бальзамами, много самых разных банок с великолепными притертыми пробками и завинчивающимися крышками и, разумеется, с этикетками, где под маленьким красным крестиком знаменитая фармацевтическая фирма рекомендовала свои удивительные средства.

Уорд верил в эти банки, но больше всего он верил в карандаши из стрептоцида, в стрептоцид как таковой и в сульфидин. Надо было слышать, каким голосом он говорил:

— А в раневой канал я введу карандаш из стрептоцида, у нас ведь имеются эти карандаши любых размеров и форм. Непременно карандаш.

И вводил свои карандаши, и мазал своими мазями, и присыпал своими порошками, аккуратный, старательный, ни в чем не сомневающийся, — ведь он все делал согласно мнениям тех авторитетов, которым нельзя не доверять. И если у него была соответствующая инструкция насчет карандашей из стрептоцида, то, как он мог не подчиняться этой инструкции?

Наверное, он был неплохим парнем, этот Уорд, и, конечно, очень добросовестным, но его учили, по всей вероятности, как-то иначе, «не по-людски», как выразилась про него Анюта — здешняя Володина хирургическая сестра.

Весь вечер, всю эту весеннюю ночь и часть дня Володя разбирался в Уордовых больных и раненых. И командовал на своем леденящем душу английском языке. Как правило, англичане его понимали по второму или даже третьему разу, но в конце концов-они привыкли друг к другу.

На рассвете ему на операционный стол положили мальчика в таком состоянии, что Володя даже растерялся. Юноша был ранен пониже правой лопатки пулей крупнокалиберного пулемета, обожжен и переохлажден в море.

— Какого вы здесь черта... — начал было Володя, но, вспомнив: «будьте дипломатом», — осекся. Уорд корнцангом показал ему расположение своих патентованных подушечек. — Группу крови! — велел Устименко, делая вид, что слушает своего корректного коллегу.

Юноша на столе сцепил зубы так, что желваки показались под нежной белой кожей. Володя знал, как ему нестерпимо больно — этому узкобедрому, светловолосому, вконец измученному мальчику. Вопреки заверениям фармацевтических фирм, подушечки не отходили «безо всяких болевых ощущений». Их нужно было отрывать. И как ни мастерски делал это Володя, понаторевший на ожогах и отморожениях, крупные капли пота выступили на белом лбу англичанина.

— Лейтенант Невилл чрезвычайно терпелив, — сказал доктор Уорд. — Он умеет держать себя в руках. Кстати, нам сегодня стало известно, что лейтенант награжден крестом Виктории за последний бой над караваном...

«Это тот и есть — с сердцем начинающего льва», — вспомнил Володя разговор по телефону с Амираджиби.

— Сэр Лайонел, — продолжал доктор Уорд, — правда, немножко нервничает...

— Ох, да замолчали бы вы! — вдруг сорвался Невилл. — Меня просто выворачивает, когда я слышу, как вы скрипите.

Он так и не застонал, этот сэр Лайонел, хоть слезы и дрожали в его глазах. Злые слезы боли и стыда за то, что другим видны его страдания.

— Послушайте, Уорд, — сказал Володя, когда они пили кофе в маленьком кабинетике английского доктора. — Я начинаю этот разговор не в первый раз: вы губите обмороженных вашей боязнью тепла. Все эти дурацкие выдумки насчет того, что отмороженные конечности отламываются. Тепло, понимаете, теплая ванна...

— Но ни один традиционный авторитет... — завел свою песню Уорд.

— Хорошо, — махнул рукой Устименко, — ваши традиционные авторитеты рухнут, погубив всех обмороженных в эту войну. Но тогда будет поздно!

В коридоре его поджидал старый знакомый — бородатый боцман с «Отилии». У него было таинственное выражение лица.

— Вы опять здесь? — удивился Володя.

— Меня скрючил ревматизм, — сказал боцман. — И кроме того, мне хотелось повидать вас...

Из-за спины он вынул книгу и протянул ее Володе.

— Это — презент, — сказал боцман. — Это прекрасный презент вам, док, за то, что вы так возились со мной, когда я отдавал концы. Это — книга! Это — нельзя отказаться...

Володя открыл титульный лист: боцман с «Отилии» привез ему отлично изданный однотомник Шекспира — «Гамлет», «Отелло», «Король Лир».

— Ну, спасибо, — сказал Володя. — Я очень вам благодарен...

— Э! Э! — крикнул боцман. — Постойте! Это все не так просто. Я советовался с умными ребятами. Шекспир очень хорошо писал. Лучше всех. Вам надо это перевести на русский и отдать в русские театры. Они все сойдут с ума, а вы сделаете большие деньги! Вы будете их иметь — вот они!

И он ткнул пальцем в подаренную Володе книгу.

— Спасибо! — сказал Володя. — Мне, конечно, не хочется вас огорчать, старина, но Шекспира у нас давно перевели и давно играют в театрах. Давным-давно. Так что деньги я на этом не сделаю! Ну, а Шекспира по-английски я буду читать и вспоминать боцмана с «Отилии».

Боцман так и остался в коридоре, пораженный в самое сердце. А Володя издали помахал ему рукой и вошел в палату к Невиллу.

— Вам было здОрово больно, — сказал он, садясь на табуретку между англичанином и вечно пьяным боцманом-американцем с «Сант-Микаэла». — Вы бы взвизгнули пару раз — это помогает...

— Он не из таких, — с ленивой усмешкой на щекастом лице вмешался боцман. — Он гордый, док! Он ничему не верит на этом свете и все презирает. Даже когда сам адмирал вчера...

— Заткните вашу жирную плевательницу! — велел боцману Невилл, и тот, как это ни странно, нисколько не обиделся.

Володя взял руку англичанина, чтобы посчитать пульс, и заметил на тонком пальце перстень с черным камнем — адамовой головой.

— Док, вы коммунист? — вдруг спросил Невилл.

— А почему это вас интересует?

— Я никогда не видел русских коммунистов.

Он смотрел на Устименку нагло и внимательно. И сейчас собираю коллекцию...

— Какую коллекцию?

— Впечатлений.

— Я что-то не очень вас понимаю, — раздражаясь и опять удерживая себя мистическим понятием «персона грата», буркнул Володя. — Я врач, вы раненый. Вот и все.

— Нет, не все, — покусывая нижнюю губу (ему все еще было очень больно), сказал Невилл. — Далеко не все. Из воды меня вытащили русские коммунисты. Один из них, кстати, едва не утонул. Пароход, на который меня вытащили, тоже был коммунистический пароход с названием вашего лидера — «Александр Пушкин»...

Устименко улыбнулся, но лейтенант не заметил его улыбки.

— Теперь меня лечит коммунистический врач. Вот какая у меня коллекция. Это — коммунисты. Но Мосли я тоже знаю, — вы про такого слышали, или вам даже нельзя о них говорить?

— Мосли теперь, кажется, сидит в тюрьме?

— И Муссолини я тоже видел, — с вызовом в голосе сказал Невилл. — Он был от меня совсем близко. И Герингу нас представляли, я был тогда самым молодым летчиком Европы.

— У вас симпатичные знакомые, — сказал Устименко, поднимаясь. — Просто даже неудобно болтать с такой знаменитостью, как вы.

— Посидите, док, — стараясь не замечать Володиного тона, попросил летчик. — Выпейте со мной виски...

Они теперь были вдвоем в палате. Толстый боцман и три матроса ушли играть в карты, за распахнутыми, зашитыми фанерой створками окна сеял длинный дождик, на рейде гукали сирены транспортов, пыхтели буксиры...

— Виски или бренди?

— Ни того, ни другого, — сказал Володя. — А вы налейте бренди в молоко, это вам не повредит...

— А вам нельзя, потому что вы — коммунист?

— Мне нельзя, потому что я еще буду сегодня оперировать. Так же, как вам нельзя, когда вы собираетесь летать.

— Я никогда не буду больше летать, док?

Вопрос был задан так неожиданно, что Володя оторопел.

— Что же вы молчите?

— Вздор! — сказал Устименко. — Вы будете летать еще сто лет!

— Дурак Уорд тоже так говорит, — грустно усмехнулся летчик. — Но я-то знаю. И я понял, что он со своими подушечками не заметил толком самого главного. Я понял, как вы рассердились там, в операционной...

— Уорд — знающий врач, — не глядя на Невилла, солгал Устименко. — Мы придерживаемся разных взглядов в деталях, но в основном...

— Уорд — тупица, — упрямо и зло повторил летчик. — Он просто не замечал меня, покуда не узнал, кто я такой. А я нарочно молчал, потому что это нестерпимо противно. Зато, когда приехал коммодор и пришла шифровка от мамы...

Тонкое лицо юноши изобразило крайнюю степень гадливости, он мотнул головой и замолчал.

— А кто же вы такой? Принц? — тихо спросил Володя. — Или герцог инкогнито? Я что-то читал в этом роде — довольно скучное.

— Вы знаете, что такое правящая элита Великобритании? Слышали?

— Ну, слышал, — не очень уверенно произнес Володя. — Это двести семейств или в этом роде, да?

— Я — то, что у вас называется «классовый враг». Я — ваш враг.

И он посмотрел на Володю с петушиным вызовом в глазах.

— Вы — мой враг?

— Да. Элита!

Теперь Володя вспомнил: это лорды, пэры, герцоги, кавалеры ордена Бани, Подвязки и разное другое.

— Ну так я лорд!

— Байрон тоже был лордом, и ничего! — не слишком умно произнес Володя. — Лорд Байрон!

— Байрон? — удивился Невилл. — Впрочем, да.

— У нас есть очень хороший писатель, — вспомнил Устименко, — Алексей Толстой. Граф, между прочим. И еще Игнатьев — генерал, тоже граф.

Они смотрели друг на друга во все глаза. Потом Устименке стало смешно.

— Это все вздор, — с вызовом в голосе сказал летчик. — Но сейчас вы перестанете улыбаться: меня зовут Лайонел Ричард Чарлз Гэй, пятый граф Невилл.

— Ого! — произнес Володя. — ЗдОрово! Я такое видел только в театре в мирное время. Входит официант и докладывает: «Баронесса, к вам его высочество...»

Лайонел брезгливо усмехнулся:

— Почему официант?

— Ну, камердинер!

— И не камердинер.

— А кто? Эрцгерцог? — нарочно осведомился Устименко. Он и про официанта сказал нарочно.

Но Лайонел понял его игру.

— Бросьте, — сказал он сердито. — Во всяком случае, я вам не товарищ!

Володя вздохнул. Ему становилось скучно.

— Мне все эти камердинеры и эрцгерцоги не интересны, — сказал он. — Для меня вы просто раненый летчик, я же для вас — врач. И не будем утруждать друг друга всяким вздором, понятно вам, господин пятый граф Невилл?

— А, боитесь свободного обмена мнениями! — со смешным торжеством в голосе воскликнул Невилл. — Боитесь даже спорить со мной. Я знаю, мне говорили, что все вы тут как железные...

— Вот что, сэр Лайонел, — уже решительно поднимаясь, произнес Устименко. — Когда вы поправитесь, мы обстоятельно с вами поболтаем на все интересующие вас темы. А сейчас вам надо поспать, а у меня есть работа...

— Но вы еще придете ко мне?

— А как же? Я вас лечу.

— Но я же...

— Вы мой классовый враг?

— Да. И вы не обязаны возиться со мной.

— У вас в голове мусор, — начисто забыв «персону грату», сердито сказал Володя. — Помои! Я надеюсь, что, когда мы вас поставим на ноги, вы поумнеете, сэр Лайонел. Кстати, вы сказали: не товарищ! Я думаю, что тому парню, который тащил вас на спасательный плот и сам едва не погиб, это ваше важничанье не пришлось бы по душе. У нас вот люди, воюющие рядом, все товарищи — от матроса до адмирала. Ну, поправляйтесь!

И он вышел, запомнив почему-то выражение сердитого отчаяния в настежь распахнутых мальчишеских глазах необыкновенного пациента. В кабинете Уорда, не садясь, Устименко посмотрел рентгеновские снимки и насупился.

— Ну что? — спросил Уорд.

— Пуля засела слишком близко к корню легкого, — сказал Устименко. — Видите?

Конечно, Уорд видел. Именно поэтому он и считал операцию решительно невозможной.

— Да, но опасность вторичного кровотечения? — сказал Устименко. — Эта штука будет сидеть в его легком, как бомба замедленного действия. Механизм когда-нибудь сработает, и кровотечение приведет к катастрофе.

— Будем надеяться на лучшее, — не глядя на Володю, произнес Уорд. — В конце концов, мы только люди...

— Черт бы нас побрал, если мы только люди! — расшнуровывая ботинки в ординаторской базового госпиталя, где он ныне ночевал, вдруг рассердился Володя. — Только люди, только люди!

Утром он ассистировал Харламову и думал о своем Невилле и о том, как и когда сработает проклятая бомба замедленного действия. В том, что она «сработает», он не сомневался почти, а закрывать на такие истории глаза и утешать себя тем, что мы «только люди», еще не научился...

— Что-то вы не в духе сегодня, майор, — сказал ему Харламов, размываясь, — не влюбились ли?

Володя натянуто улыбнулся и неожиданно для себя рассказал Алексею Александровичу вечерний разговор с Уордом и свои собственные размышления. «Мужицкий профессор», как называли Харламова завистники, сел, потер большими руками морщинистое, действительно «мужицкое» лицо, обдал Володю светом блеклых, нынче василькового оттенка глаз и сказал задумчиво:

— Да-да! Тут сразу не решишь. Но только с моей, знаете ли, нахальной точки зрения, — а я, как вам известно, в некотором роде хирург нахальный, — оперировать следует. Аналогия уместная. Кстати, когда эти самые бомбы нашими товарищами обезвреживаются, — риск неминуем, и бо-ольшой риск! Думайте, майор, думайте! Ну, а ежели совет понадобится, милости прошу в любое время...

Часов в двенадцать Володе позвонила Анюта, Приглушенным голосом, но явно чему-то радуясь, она говорила:

— Владимир Афанасьевич, очень некрасиво получается, и я сама даже вся запарилась. Этот летчик на перевязку не идет, а желает только к вам. И другой — старичок механик из иностранцев. И еще трое. А летчик сильно скандалит, он, по-моему, выпивши — свою виску всю выпил, и еще ему принесли.

— Это все вздор! — сухо сказал Володя. — Уорд сегодня справится, нечего потакать всяким капризам.

— Так не придете?

В голосе Анюты Володе послышалось отчаяние.

— А вы как считаете?

— Я не знаю. Но только, если вы не придете, я сама отсюда сбегу. Он говорит, этот летчик, что через ихнего адмирала вам ваше начальство прикажет. Тут наш офицер связи пришел — совсем запарился, как и не я...

Анюта всегда говорила вместо «как я» — «как и не я».

Днем Володя ассистировал флагманскому хирургу, а когда пошел обедать, дежурный с «рцы» на рукаве крикнул:

— Майора медицинской службы Устименку — на выход!

Володя подошел к двери.

— Вы — Устименко? — спросил молоденький румяный офицер связи. И заговорил шепотом, словно доверяя Володе величайшую военную тайну: — Простите, что оторвал вас от обеда, но меня срочно послали. Там эти раненые союзники крайне возбуждены, они недолюбливают своего врача. Требуют вас в госпиталь к Уорду, их начальство дважды обращалось к нашему. В общем, вы сами понимаете!

Что тут было не понимать!

Уорд заперся в своем кабинетике и даже не вышел навстречу Володе. Халат ему принесла Анюта, сказавшая про себя, что она «вся до ниточки измученная этими инглишами».

С силой хлопая картами, матросы пели «Три почтенные старушки». Володю моряки-американцы приветствовали короткими свистками и одобрительными выкриками.

— Ну? — спросил Володя, открыв дверь в палату и вглядываясь в прищуренные и торжествующие глаза пятого графа Невилла. — Что это за шутки?

— Вы, между прочим, довольно паршиво говорите по-английски, — сказал лейтенант. — Паршиво, но удивительно самоуверенно. Кстати, должен вас предупредить: у меня английскому не учитесь. Я подолгу бывал в Штатах, и там меня «исковеркали», как считает моя мама и мой дядюшка Торпентоу. У них очень липучий язык, у янки, и я прилип...

Он засмеялся не совсем натурально.

— Так что же это за скандал вы тут организовали? — спросил Володя. — С жалобами и чуть ли не с истерикой? Не мужское дело, сэр Лайонел!

Пятый граф Невилл чуть-чуть обиделся.

— Никакой истерики и никакого скандала не было и в помине, док, — ответил он сухо. — Я просто потребовал!

— Чего же вы потребовали?

— Матросы с «Отилии» посоветовали мне... Вернее, они сказали: будь они на моем месте и имей мое состояние...

Ему было уже неловко, и Устименко заметил это.

— Ну, имей они ваше состояние, что же дальше?

— Ничего особенного, — совсем нахмурившись, произнес Невилл. — Действительно, я имею возможность оплачивать ваши счета. Я не беден! И вы мне нравитесь, то есть, разумеется, не вы лично, а то, что вы знаете ваше ремесло лучше, чем эта самовлюбленная крыса Уорд. Меня вы больше устраиваете! Пользоваться же вашими любезностями мне неприятно, тем более что вы сами сказали, будто у вас достаточно работы. Поэтому за услуги, которые вы делаете мне, я желаю платить.

Устименке стало смешно.

— Это интересно, — сказал он, вглядываясь в юное лицо своего лорда. — Платить. За услуги. Я читал в книжках, что у вас там нужно стать светским врачом, и тогда карьера будет обеспечена. Следовательно, моя карьера теперь обеспечена?

Невилл вдруг густо покраснел.

— И много вы собираетесь платить мне за услуги ? — спросил Володя. — Щедро?

— Ровно столько, сколько будет написано в вашем счете.

— Без чаевых?

— Послушайте, доктор, — воскликнул Лайонел. — Я...

— Ладно, — сказал Володя. — Я буду лечить вас, но не потому, что вы «не бедны» и вам посоветовали оплачивать мои счета, а потому, что так мне приказано моим начальством. Вам это понятно?

Невилл хотел что-то сказать, но Устименко не стал слушать его.

— В рентгеновский кабинет лейтенанта Невилла, — велел Володя сестре и пошел вперед к рентгенологу капитану Субботину, всегда печально и едва слышно напевающему арии из опер. И сейчас, раздумывая над снимками, он тоже напевал из «Онегина».

— Так он же у меня был, — сказал Субботин, когда Володя назвал ему Невилла. — Или вы желаете посмотреть его сами?

И Лайонел тоже удивился, когда его привезли на каталке в рентгеновский кабинет.

— Все с начала, — сказал он сердито. — Зачем?

— Затем, чтобы содрать с вас побольше ваших фунтов стерлингов, — объяснил ему Устименко. — Это же войдет в счет, как вы не понимаете!

Субботин выключил нормальное освещение — надо было адаптироваться. Минуты две-три прошло в молчании, потом Невилл сказал:

— За это время, что мы сидим в темноте без всякого дела, я не заплачу ни пенса! Вы слышите, док!

Володя улыбался. Хитрый пятый граф Невилл понял, что со счетами попал в глупое положение, и теперь делал вид, что это просто игра. Ничего, он его еще допечет по-настоящему, этого сэра!

— Поверните мне его больше направо, — попросил Устименко. — Еще больше, еще чуть-чуть!

Невилл коротко застонал. Конечно, ему было больно, очень больно. Врачи в таких случаях деликатно выражаются, что больному «неудобно». Но Володя знал, как ему больно: кроме пули, которую он отчетливо видел, видны были и сломанные ребра — третье и четвертое.

— Придется потерпеть, сэр Лайонел, — попросил Володя. — Пожалуйста! Тут ничего не поделаешь, мне надо самому все увидеть.

— А что вы видите?

— Я вижу, например, ваше сердце.

— И как оно?

— Тысяча лошадиных сил и тянет великолепно.

— Зато ребра ни к черту? Да, док?

— Ребра мы вам склеим очень просто.

— А пулю этого чертова боша вы видите?

— Вижу, вижу!

И по-русски Володя сказал Субботину:

— Вблизи от корня правого легкого, больше сверху, верно?

Субботин задумчиво напевал.

— Слишком вблизи, очень уж вблизи, — ответил он не торопясь, словно отвечая на мысли Устименки. — Совсем вблизи. И кстати, Владимир Афанасьевич, кровь в полости плевры...

Володя разогнулся, попросил сделать снимки и вышел из рентгеновского кабинета. В коридоре с сигаретой в зубах стоял Уорд.

— Еще вчера вы сами опасались кровотечения, а сегодня вертите его для ваших проекций, — корректно улыбаясь, но грубым голосом сказал Уорд. — Это небезопасно, док.

— Мы поговорим попозже, с вашего разрешения, — ответил Устименко. Это «с вашего разрешения» должно было означать язык дипломата.

Из рентгеновского кабинета Невилла привезли в операционную. Лицо летчика было мокрым от пота, но он все еще пытался шутить.

— Вы здорово взяли меня в оборот, — сказал он, облизывая губы. — Стоило мне посулить вам деньги, как лечение пошло по-настоящему. Американцы-то правы!

— Да, — подтвердил Устименко, — деньги делают все. Я слышал, что за них можно даже купить себе титул. Вот я и стану маркизом, например...

Невилл вздрогнул. Игла вошла сразу, Володя медленно потянул к себе поршень.

— Вы меня оперируете, док?

— Нисколько! У вас в плевре скопилась кровь — я ее убираю.

— Это будет дорого стоить?

— По-божески возьмем! — сказал Володя. — Люди свои, союзники! А можем, как и вы, в кредит!

Потом Устименко занялся перевязкой, это тоже было достаточно мучительно для Невилла, но он держался, хоть слезы и вскипали в его нарочно широко раскрытых глазах.

И только в палате он пожаловался:

— Здорово вы меня намучили сегодня, док!

— Я не мог иначе, — сказал Володя. — Я должен был во всем разобраться.

— И разобрались?

— Я теперь подумаю.

— А я выпью. Хотите виски, док? У меня тут отличное, шотландское...

Виски Устименко пить не стал. Ему предстоял еще разговор с Уордом. Разговор, судя по вчерашнему началу, безнадежный, но Володя не мог его не продолжить, не имел на это права.

— Сигару, чашку кофе? — спросил Уорд, когда Устименко вошел к нему в кабинетик.

Еще мокрые рентгеновские снимки висели перед экраном — Володя догадался, что сюда их принес Субботин.

— Это Невилл, — с приличным случаю вздохом произнес Уорд и протянул Устименке большую чашку черного кофе. — По-моему, ничего хорошего!

Устименко разглядывал снимки по очереди — все три: да, ничего хорошего!

— Неприятные снимки, — произнес Уорд, но по выражению его голоса можно было предположить совершенно обратное: именно такие снимки его устраивали — они укладывались в его концепцию. — Разумеется, жалко мальчика. Чрезвычайно богатые люди. Было пятеро сыновей — Лайонел последний. Единственный наследник крупного состояния...

Вдруг Володя различил глаза Уорда под очками: в глазах застыло мечтательное выражение.

— Богатые люди, — лаская голосом это такое недостижимое для него богатство, сказал Уорд. — И мать, которая совсем ничего не ценит и не понимает, бедняжка почти помешалась от горя. К ленчу накрывают пять приборов — как будто все они живы и все сидят с ней за столом. Отец — покойный бригадный генерал — давно забыт, а мертвые мальчики с ней всегда. Понимаете, войну эти ребята восприняли как большой спорт, как олимпиаду или еще что-то в этом роде. Немного бренди, док?

Бренди Володя не хотел.

За окном все сыпался и сыпался мелкий, унылый весенний дождь, колотил в фанеру, заменяющую стекла. Поэтому и тихо так, что все затянуло дождем и туманом, иначе бы немцы показали себя. Весенний дождь, летний, осенний! Здесь всегда дожди...

— Ладно, — после паузы сказал Устименко. — Перейдем к делу. Я думаю, что Невилла все-таки нужно оперировать!

— Ни в коем случае! — воскликнул Уорд.

— Сначала вы все-таки меня послушайте!

— Я не располагаю полномочиями! — веско сказал Уорд. — Я не могу решать эти вопросы.

— Но если я приглашен к больному, то вы обязаны знать мою точку зрения, — неприязненно и жестко сказал Устименко. — Понимаете?

Уорд сделал смиренное лицо. Смиренное и все-таки немножко независимое. Он заранее возражал, — не имея решительно никакого взгляда на вещи, он, на всякий случай, возражал. И всем своим видом он утверждал независимость своего образа мыслей и своей отсутствующей точки зрения.

— Пуля у самого корня легкого, — держа рентгеновский снимок так, чтобы расположение крупнокалиберной пули было видно и Уорду, медленно и старательно заговорил Володя. — Вы видите? Детям известно, что чем ближе инородное тело лежит к корню легкого, тем опаснее и сложнее операция. Но опять-таки местоположение пули в данном случае колоссально увеличивает опасность вторичного кровотечения. Вы согласны?

На всякий случай Уорд издал губами звук, в равной мере и отрицающий и утверждающий.

— Вторичные кровотечения безусловно опасны, — сказал Володя. — Так? Они могут, и не только могут привести, но, вероятнее всего, приведут к катастрофе. Операция же хоть и опасна, и трудна, и сложна, но не абсолютно невозможна, а наоборот, при хорошем общем состоянии здоровья может дать благоприятный исход. Таким образом, я считаю, что отказ от операции более опасен, нежели сама операция.

— Вы очень остро ставите вопрос, док! — сказал Уорд.

Устименко промолчал.

— Я бы лично не взялся за такую операцию, — Уорд был настойчив. — Удаление пули при ранении легкого опасно, особенно в ранние периоды после ранения. Крайне опасно, и у нас это не рекомендуется.

— Кем не рекомендуется?

— Теми, кто меня учил.

— Вас учили в мирное время, — сказал Володя. — И учили профессора преимущественно мирного времени. Я по опыту наших врачей знаю, что риск операции на легких сильно преувеличен. Что же касается консервативного лечения вторичных кровотечений, правда, на опыте конечностей...

— Конечности ничего не доказывают! — воскликнул Уорд. — Решительно ничего! А смерть пятого графа Невилла у меня на операционном столе будет и моя смерть, — понимаете вы это? И опытом русских хирургов, да еще на конечностях, я ничем себе не помогу. Надеюсь, тут-то вы со мной согласитесь?

— Флагманский хирург генерал Харламов не откажется прооперировать Невилла, — произнес Устименко. — Я понимаю, что мой возраст...

— Ну, ну! — воркующим голосом возразил Уорд. — Мы высоко ценим ваши знания и ваш опыт, док! Но тут вопрос принципа, понимаете ли.

— Пожалуй, да, — поднимаясь, сказал Володя. — Пожалуй, действительно, принципа. И это самое трудное. Но, может быть, вы запросите разрешение у вашего главного медицинского начальства? Может быть, вы сообщите ему, этому вашему начальству, точку зрения и вашу и нашу.

— Вы хотите привести сюда генерала Харламова?

— А почему бы и нет?

Уорд испуганно заморгал под очками.

— Разумеется, я буду очень рад, но сэр Лайонел, конечно, не должен знать... Он может потребовать, при его решительном характере...

— Ладно, — сказал Володя, — он ничего не будет знать. Но генерал Харламов и доктор Левин посмотрят вашего графа и изложат вам свою точку зрения...

Вот тут-то он, по всей вероятности, и совершил ошибку — непростительную, трагическую ошибку: он ушел из госпиталя, не заглянув к Невиллу и не сказав ему все, что думал насчет операции.

Да, разумеется, несомненно, конечно, есть традиции, и соответствующие правила, и столетиями выработанная практика тонкостей врачебного обихода — что этично, а что не этично, как надобно поступать, а как не следует, что может знать больной, а что рекомендуется от него скрывать, но тут-то ведь дело касалось не столько больного, сколько доктора Уорда и его будущего.

Впрочем, черт разберет все эти международные правила, эту самую «персону грату» и иную разную дипломатию. Оно все, конечно, так, дело тут сложное, но если бы он вошел в палату к своему дурацкому лордику и сказал человеческими словами примерно так:

— Вот что, сэр Лайонел: нынче вы хорошо себя чувствуете и идете на поправку, как вам кажется. Но внутри вас притаилась смерть. Вы можете умереть не завтра и не послезавтра, но вы почти наверняка умрете именно из-за этой пули. А если мы вас прооперируем — только подумайте как следует, прежде чем отвечать, — если мы удалим эту пулю и операция пройдет благополучно, вы будете абсолютно здоровым парнем. Понимаете, абсолютно! Правда, операция сложная и рискованная. Вы можете и умереть. Можете! Но я предполагаю, что все будет хорошо. Решайте.

Вот как, пожалуй, ему следовало поступить.

Но ведь это почему-то нельзя!

Это не полагается!

Так не поступают!

Нельзя, видите ли, запугивать больного!

Ему надо лгать, полагаясь на тех, кто опасается не столько за больного, сколько сам за себя, как этот Уорд.

Так и не зайдя к своему Невиллу, Устименко отправился на рейсовый катер и вечером уже был на «Светлом», сидел в салоне каперанга Степанова, мазал маслом булку, пил крепкий, хорошо заваренный чай и рассказывал Родиону Мефодиевичу историю своих препирательств с Уордом, рассказывал про Лайонела Ричарда Чарлза Гэя, пятого графа Невилла, про пулю у корня легкого и про все то, что угрожает мальчику с «сердцем начинающего льва».

— Вы понимаете, Родион Мефодиевич, — говорил Володя, — это, разумеется, не так просто, конечно, но сама история с беспомощностью перед лицом аккуратной перестраховки выводит меня из необходимого равновесия. Я просто растерялся. Говорить с этим Уордом — как об стенку горохом. Все иначе, чем у нас. Навыворот, что ли...

— Да, навыворот, — задумчиво согласился Степанов. — Это точно, навыворот...

Ты, Амираджиби, любишь сгущать краски!

Попозже, когда Володя принял душ, побрился и натянул свежую хрустящую пижаму Родиона Мефодиевича, пришел вдруг в гости капитал «Александра Пушкина».

— Хотел захватить бутылочку, бренди, — сказал он, здороваясь, — но у меня железный старпом — мой Петроковский. У нас с ним немножко, правда, распределены обязанности: я — добряк и душа-парень, рубаха, одним словом. А он — рачитель! Он — скупой! Мы так с ним решили, потому что иначе все мое судно пошло бы прахом. Так он — мой Жорж, Егор Семенович — не дал. Он заявил, что когда приходят гости — то честь им и место, а когда «на вынос» — он не даст. Он, видите ли, не может обеспечить всех, куда я хожу в гости, потому что я слишком часто хожу в эти разные гости. Мне удалось украсть у себя в каюте только этот джин, и то, когда Жоржик зазевался. Он у меня тиран, но немножко ротозей, чуть-чуть. Это меня и спасает...

— А может, мы, братцы, водочки выпьем? — спросил Родион Мефодиевич. — У меня есть — с похода накоплена. И консервишки какие-то есть. Сейчас распорядимся, будет у нас гвардейский порядок...

В салоне было тепло, сухо, уютно. За отдраенными иллюминаторами посвистывал сырой ветер, визгливо орали чайки, с пирса доносились размеренные звуки вальса: там, несмотря на непогоду, танцевали матросы.

— Занятно воюем, — чему-то улыбаясь и расставляя на столе стопки, сказал Степанов. — В море всякого навидаешься, а тут вдруг старинный вальс...

— Это «На сопках»? — спросил Амираджиби.

Он слегка дирижировал одной рукой, потом, когда музыка кончилась, вздохнул и сказал:

— Красиво. И почему это именно моряки, Родион, больше всех других любят вальс?

— Потому, наверное, что разлука любовь бережет, — думая о чем-то своем и отвечая этому своему, оказал Степанов, но тотчас же смутился и попросил гостей к столу.

— Прошу к столу, — сказал он тем же голосом, которым говорил эти слова много лет в кают-компаниях своих кораблей, и от степановского приглашения Володе сделалось еще уютнее.

Амираджиби улыбнулся.

— Когда я сделал предложение своей жене, — сказал он Устименке, — своей нынешней супруге, то в числе прочих аргументов — не слишком убедительных — выдвинул один, решивший исход моей пламенной, темпераментной, но отнюдь не искусной речи. Я сказал: «Тасечка, дорогая Тасечка!» (Она у меня русская — Анастасия Васильевна.) «Тасечка!» — воскликнул я и вручил ей теплую, полураздавленную грушу дюшес — эта груша нагрелась у меня в кармане до температуры плавления металла. «Тасечка, — произнес я, — мы, моряки, всегда тоскуем по нашим женам, потому что подолгу их не видим. Мы сходим с ума от любви, потому что не знаем, что такое будни брака, мы знаем только праздники». Ты улавливаешь мою мысль, Родион? Вы понимаете меня, доктор? Жена для мужа — праздник, и он для нее — тоже. Никогда нет разговоров про пересоленный суп или про то, что ты опять сегодня не побрился. «Не брейся, — говорит она, — не трать время на это проклятое бритье!» — «Я обожаю кушать именно пересоленный суп, — говорит он, — для меня нет супа, если он не пересоленный!»

— Так и вышло? — спросил Устименко.

— Почти так. Несколько раз она хотела развестись, но потом, когда мы немножко постарели, Тасечка поняла, какая здесь таилась романтика. И больше не жалеет, что взяла ту раскаленную грушу и скушала ее на пристани в Одессе, провожая меня.

— А когда вы были в тюрьме?

— Тасечка нашла Родиона и потом встретила меня так, как будто я был в довольно трудном рейсе. Был прекрасный обед, и сациви, как я люблю, и бастурма, и другие блюда, которые она научилась готовить у нас в Кахетии. Правда, в этот раз она поплакала больше, чем обычно. Удивительно, правда, Родион, моряцкие жены, когда встречают мужей, почему-то плачут...

Спокойным и точным движением он поднял рюмку и предложил выпить за Аглаю Петровну и Анастасию Васильевну. Потом взглянул на Володю.

— Холост еще, — перехватив его взгляд, сказал Степанов. — Ему пить за жену не положено. Пускай за наших выпьет!

Пока ели, разговор вновь вернулся к пятому графу Невиллу, а с него переехал на союзников.

— Тут тоже не так просто, — вдруг сердито заговорил Родион Мефодиевич. — Есть у них великолепнейшие люди, но существуют и некие темные силы, которые словно нарочно стараются всеми возможными и невозможными средствами помешать, сорвать, напортить. Таких людей на моем судне называют подколодными ягнятами. И офицеришки есть, которые свой же народ позорят. Давеча явились к начальству эти ферты и ставят вопрос ребром: когда, дескать, наконец решится проблема домов терпимости для моряков? Можете себе представить такого рода беседу?

Родион Мефодиевич встал, закурил, прошелся. Амираджиби взглянул на него снизу вверх, подумал и сказал невесело:

— Зачем кипеть, Родион, дорогой? Тут все совершенно закономерно — для этих темных сил, не для народа, конечно. Моряки делают все, что в их возможностях, даже больше делают, но разве те, кто предал в Мюнхене интересы Англии, целиком устранены из государственного аппарата? Разве они совсем безвластны? Нет, конечно, и они демонстрируют нам свои усилия, но вовсе не для того, чтобы мы получили то, что нам так необходимо. Я не дипломат, я не историк, я просто, как и все мы тут, работяга войны — и не могу рассуждать иначе, потому что своими глазами вижу. Вижу, как они топят транспорты, которые вполне могли бы остаться на плаву. И не могу за это кланяться и улыбаться и писать «с совершенным почтением». Нет, я моряков не виню — английский флот славится своими моряками. Но я кое-какие инструкции ихние виню. Вот, пожалуйста, пример: мы в этом конвое имели повреждения несоизмеримые с теми, которые они называют смертельными, и мы как-нибудь, но причапали. Мы, дорогой Родион, выдержали тридцать девять атак авиации за трое суток, выдержали и отбили. А когда бомба попала в полубак и вызвала пожар, фашисты возобновили атаки, им понравился пожар, они хотели доконать нас, и эти атаки нам некогда было считать. У нас было, что называется, два фронта — авиация и пожар. А тут еще командир конвоя известил нас, что по инструкции должен утопить поврежденный пароход, и предложил команде «Пушкина» покинуть судно и перейти на эскортный корабль. Мой Петроковский ответил достойно, до сих пор я не знаю, какими словами, наверное, придется еще объясняться с начальством за некорректное отношение к союзникам. Но ведь у нас инструкция, сочиненная, может быть, одним из лордов адмиралтейства, силы не имела. Еще сутки мы тушили сами себя и чинили свои повреждения. Я был глухой в это время и, наверное, только мешал, поэтому все заслуги тут принадлежат не мне, я не хвастаю — ты же понимаешь! А когда мы догнали конвой, то получили сухое приветствие и не менее сухое поздравление адмиралтейства...

— Идиотизм! — сказал Володя.

— Почему идиотизм? — удивился и немножко рассердился Амираджиби. — Странно, что такие простые вещи нуждаются в комментариях. Это же смешно. Родион, на твоих глазах произошла катастрофа с крейсером «Эдинбург». Расскажи своему племяннику, он не из болтливых и не вобьет клин в наши отношения с союзничками...

— А чего ж тут рассказывать, — усмехнулся Степанов, — тут все просто. Ты только, действительно, Владимир, языком не болтай, дело тонкое, дипломатическое. Фрицы атаковали «Эдинбург», повредили ему корму. Короче — лишился он всего только винтов и руля. Мы вполне могли его к нам отбуксировать и даже предложение такое сделали. Куда там! Команду с «Эдинбурга» — на миноносец, и давай добивать крейсер. Потопили. И вместе с грузом золота, которым мы им платим за военные поставки. Десять тонн золота потопили, знающие товарищи говорят: сто миллионов рублей. И шум теперь, конечно, на весь мир: к ним не прорваться, это дело дохлое, вот даже «Эдинбург» потоплен! А кем? Кем потоплен-то? Да ну их всех, простите, в болото! Как они сами открывают огонь по летчикам, спускающимся на парашютах в море с подбитых самолетов! Я лично дважды выступал с протестами, когда они нас приглашали. Что опасного в летчике, когда он с парашютом попадет к нам, да еще в океане? И немец — тоже пригодится, возьмем! Случайно, наверное, четверых своих успели убить, удивительно, как этот ваш граф уцелел? Да что мы сейчас еще знаем, вот отвоюемся, тогда все узнаем. Да и то когда — вопрос...

— Мы пока знаем то, что видим, — спокойно, разливая водку, сказал Елисбар Шабанович. — Это тоже не так уж мало. Даже то, что мы видим собственными глазами, наводит на размышления, не так ли, молодой доктор, мой спаситель? И знаете, что тут обидно? Обидно, что даже после войны, когда все станет совершенно ясным, когда и подколодные ягнята напишут свои воспоминания, а мы, те, кто все видел, скажем, что они, мягко говоря, искажают действительность, все-таки — подчеркиваю, все-таки — найдутся простофили или слишком хорошие люди — такие существуют, — которые поверят им. Они скажут мне: «Ты, Амираджиби, старый дурак! Ты любишь сгущать краски! Они отличные парни — и эти инглиши, и всякие другие прочие, они делали все, что могли! Так замолчи же, бывший капитан, старый Елисбар, не вмешивайся не в свои дела!» Вот что они скажут, и это будет довольно обидно слушать. Особенно от тех, которые не нюхали войны.

— Уж эти непременно скажут! — подтвердил Степанов.

— А почему подколодные ягнята? — словно проснувшись, спросил Устименко. — Это про кого?

— Вы про минный заградитель «Адвенчур» что-нибудь слышали?

— Ничего не слышал, — сказал Устименко. — А что?

— «Адвенчур» прислали нам подколодные ягнята, — с коротким, недобрым смешком произнес капитан Амираджиби. — Верно, Родион?

Степанов кивнул головой и опять закурил. Володя отметил про себя, что Родион Мефодиевич, который почти не курил в былые годы, теперь не выпускал изо рта папиросу и водку наливал себе чаще, чем другим. «Как Богословский, — подумал он с горечью, — но ведь и не скажешь ничего!»

— Мины, которые доставил этот самый «Адвенчур», — продолжал между тем Елисбар Шабанович, — магнитные мины годились только для глубин моря не более чем в двадцать, двадцать пять метров, и здесь, на нашем театре, использованы быть не могли. Отправка такого груза нам, я думаю, была организована подколодными ягнятами — никем другим. А матросы с «Адвенчура» рисковали жизнью, доставляя нам это барахло, и их ни в чем упрекнуть нельзя, этих ребят. Только интересно, как бы они себя вели, если бы знали заранее, что доставляют липу, бутафорию, кукиш тем самым людям, которые приняли на себя всю тяжесть войны...

Он открыл «краденый» у себя в каюте джин, понюхал из горлышка и предложил:

— Давайте больше не говорить про это. Я спокойный человек и немолодой, я умею держать себя в руках, но иногда ужасно скверно бывает на душе. Вот так-то, Владимир Афанасьевич. Грустно вам?

— Паршиво, — сознался Володя.

— Он у нас парень честный, — сказал Родион Мефодиевич. — С трудом в мерах подлости разбирается. Да что он — молодой, я вот в отцы ему гожусь, а привыкнуть не могу...

— А я и не призываю вас привыкать, — сердито ответил Елисбар Шабанович. — Я, наоборот, уговариваю вас, развеселиться, например, анекдоты будем рассказывать, хорошо? Веселые, смешные анекдоты, хохотать станем от души. Согласны?

Но до анекдотов дело не дошло, потому что над городом и портом показались немецкие бомбардировщики и вот-вот могли заявиться и сюда. Родион Мефодиевич отправился на мостик. Елисбар Шабанович, натянув шуршащий дождевик, побежал к последнему нынче рейсовому катеру, а Володя лег на диван и закинул руки за голову.

В то же мгновение на сердце у него стало легко и покойно.

Он удивился этому покою, потом подался вперед и длинно, счастливо вздохнул: прямо перед ним на переборке каюты висел большой портрет Варвары. Своими широко распахнутыми глазами доверчиво и чисто она глядела на него и всем своим видом как бы говорила ему: «Ну что же ты, Володька! Где ты? Вот же я!»

Оперировать можно и должно!

Наутро Володя с Харламовым были в госпитале у подполковника Левина, пили там чай с клюквенным экстрактом и оперировали до полудня. Потом Устименко проводил занятия с сестрами и фельдшерами группы усиления — рассказывал им о лечении обморожений, затем они с Алексеем Александровичем смотрели обожженных на главной базе — в харламовском госпитале, и в город Володя вернулся, когда, как говорится, все было позади. Телеграмма-шифровка из Лондона уже прибыла, Уорд был «честным» человеком и запросил на всякий случай свое медицинское начальство. Судя по ответу, запрос был составлен в достаточно объективных тонах. И ответ был написан спокойно, с высоты академического сверхпонимания и сверхзнания, но совершенно категорически. И какой-то Торпентоу тоже возражал против «радикального вмешательства».

— Это что же за Торпентоу? — осведомился Володя.

— Это его дядя, — сказал Уорд. — Теперь глава семьи.

— Врач?

— Почему врач? Генерал, долго служил в Индии.

— Ах, в Индии! — сказал Устименко, будто все понял.

Только сейчас он вспомнил, что обещал встретить флагманского хирурга и Левина. Конечно, их приезд был ни к чему теперь, но предотвратить его Володя уже не мог.

Когда Володя вошел к Невиллу, тот слушал радио, включенное в коридоре.

— Шостакович! — воскликнул он, жадно и счастливо вслушиваясь в музыку. — Вы понимаете, док?

И, перебирая на одеяле пальцами, он плотно закрыл глаза, лицо его дрожало от восторга. А дослушав симфонию до конца и помолчав немного, он спросил голосом победителя:

— А? И это взял и написал человек в очках, в таких очках, как у нашего Уорда. Как вам это нравится, док? И он там, в Ленинграде, заливает пожары — этот Шостакович, — я видел картинку. Нет, но этот кусок — это боши, это все — и Дюнкерк, и битва над Лондоном, и даже раньше — Мюнхен с их пивными кружками!

И, то едва слышно подсвистывая, то подпевая, то барабаня пальцами по стенке фанерной тумбы, он повторил то, что ему так нравилось в начале симфонии.

Генерал-майор медицинской службы Харламов и Александр Маркович Левин вошли в палату, когда сэр Лайонел рассказывал Володе про то, как он сам «немножко» сочиняет музыку и какие «опусы» у него сочинены. А Устименко, помимо своей воли, любовался этим мальчиком с отросшими на лбу и на висках светлыми кудряшками и не заметил, как своей характерной походкой, немножко боком, «не по-профессорски» — так говорили про него завистники, — чуть стесняясь своего генеральского положения, вошел Алексей Александрович, а за ним в развевающемся халате желтый носатый каркающий Левин. По лицам всех троих (между Левиным и Харламовым все втирался Уорд) Володя внезапно догадался, что разговор об обмене депешами уже состоялся и Харламов находился сейчас в состоянии того сдерживаемого, даже кроткого бешенства, которого так боялись его подчиненные.

Осмотр продолжался минут десять — не больше. Худое, курносое, в мелких морщинах лицо «неинтеллигентного профессора», как злословили про него, ничего не выражало, кроме разве что спокойного удовлетворения, когда в уме его уже созрела формулировка окончательного и кассации не подлежащего приговора. В легком тоне он перебросился несколькими весьма даже оптимистическими замечаниями со старым и мудрым Левиным. И тревожное выражение в глазах Лайонела сменилось выражением веселого лукавства, а Володя подумал, что нет в мире актеров прекраснее, чем такие доктора, как Харламов и Левин, когда разыгрывают они свои ни с чем не сравнимые представления только для того, чтобы помочь человеческому духу побороть боязнь надвигающегося тлена.

— Итак, — на хорошем и даже бойком французском языке, но немножко при этом окая (Харламов был волжанином), — итак, дорогой друг, поправляйтесь, — сказал он летчику. — Все идет своим чередом. Спокойствие, терпение, чувство юмора — кажется, оно свойственно англичанам в высшей степени, — хороший аппетит...

— А немного виски? — спросил пятый граф Невилл.

— Отчего же? Можно и виски...

— Вы слышите, док? — сияя, но сдержанно сказал Лайонел Устименке. — Вы слышите? Сам профессор...

В кабинетике Уорда они едва разместились вчетвером.

— В сущности, мы приезжали без всякого реального смысла, — немного дребезжащим голосом произнес Харламов. — Господин Уорд обеспечил себя, а исходя из этого и нас, запрещением действовать...

Уорд слегка развел руками, давая понять, что хотел бы слышать английскую речь.

А Харламов вдруг взбесился. С ним это случалось, хотя бывали и месяцы, когда он вел себя абсолютно кротко. Сегодня случился именно такой «веснушчатый» день, как сознался он впоследствии Володе.

— Господин Уорд и его шефы там, — он сильно и выразительно махнул рукой в ту сторону, где, по его предположениям, должна была быть Англия, — надеются на то, что пуля инкапсулируется на долгие годы. Они не желают понять, что цель операции не столько удаление инородного тела, сколько прочная остановка кровотечения из раненого легкого, потому что при обильном вторичном кровотечении шансы на благополучный исход операции практически отсутствуют. Переведите ему, майор!

Володя перевел через пень-колоду. Но зачем? Чему это все могло помочь? Уорд, слушая, только ежился и пожимал плечами.

— Предупреждаю, — срываясь на фальцет, сказал Харламов, — предупреждаю, больной сейчас в хорошем состоянии, и его нынче же можно и должно оперировать. Повторное кровотечение исключит операцию.

Уорд выслушал перевод и еще раз вздохнул.

Проводив Харламова и Левина, Володя немного постоял в коридоре, стараясь собраться с мыслями, потом вернулся к Невиллу.

— Он молодец, ваш профессор, — сказал Лайонел. — Наверное, здорово знает ваше ремесло? Откуда он?

— Откуда? Пожалуй, это стоит рассказать.

И, стараясь ни о чем не думать, Володя рассказал Лайонелу о профессоре Харламове. Пожевывая чуингам и посасывая сигареты, вокруг стояли и сидели американские и английские матросы во главе с вечно пьяным боцманом с «Сант-Микаэла». И они слушали тоже. Этот мальчишка — до Великой Октябрьской революции бездомный сирота, нищий человек, разносил булки по Москве в корзине, вот так — на голове. А потом он воевал в гражданскую войну. Между прочим, на Севере, здесь, где высадились англичане, — вот как иногда складываются судьбы. И лечил своих раненых, лечил, как умел и чем умел...

— Булками! — скверно сострил пьяненький боцман.

— Булок у нас не было. Булки были у вас, — серьезно и строго сказал Володя. — А потом Харламов пошел учиться.

— Кто ему давал деньги? — спросил маленький, тощенький матрос.

— Государство рабочих и крестьян.

Невилл смотрел на Володю внимательно и немного насмешливо.

— Вы, оказывается, еще и комиссар к тому же, — сказал он на прощание.

— Непременно! — улыбаясь, ответил Устименко. — Ни черта не стоит тот врач, который не умеет быть комиссаром, когда это от него требуется. Ведите себя хорошо, сэр Лайонел, я буду вас навещать.

И он ушел, даже не заглянув в кабинетик Уорда.

Слишком уж у него было противно на душе, и слишком хорошо он знал, чем все это кончится. Для этого-то он был достаточно толковым врачом.

Впрочем, он предугадывал, но далеко не все.

Разве можно было сейчас предположить в подробностях ход событий?

Разумеется, нет!

— Я могу ехать? — спросил Володя, сильно дуя в телефонную трубку.

— Полагаю, что да! — сказал Харламов. — Как вам понравился этот фрукт?

Устименко промолчал. Ему хотелось спать.

— Если будет время, проведайте своего летчика! — посоветовал Харламов. — В нем есть что-то привлекательное. Вы меня слышите, майор?

— Слышу.

— Ну так поезжайте! Вы — рейсовым катером?

— До главной базы — да, а там попутным!

— Добро!

Левин тоже с ним попрощался по телефону. На катере поспать Володе не удалось — не было сидячего места, все три часа он провздыхал за теплой трубой. Шелестел дождь, орали чайки, — как все, в сущности, надоело! И какое это общее чувство для всех в такую пору войны — надоело! И тому старослужащему мичману надоело, и чьей-то жене с ребятенком надоело, и ему, Володе Устименке, надоело! Еще когда дело делаешь — понятно, а вот когда так киснешь за трубой, или ждешь попутного транспорта, или отправляешься, зная, что главное время уйдет на ожидание...

— Беспорядок! — сказал раздраженный голос за Володиной спиной. И Устименко даже не поглядел на раздраженного. — Беспорядок!

Как будто бы в слове «война» может содержаться понятие порядка! Сама война, прежде всего, беспорядок.

Только к вечеру он добрался наконец до своего милого 126-го, узнал, что нового решительно ничего нет, наелся до одури и, радостно удивившись, что вопреки всем его размышлениям у него-то в госпитале как раз порядок, мгновенно уснул.

Была глубокая ночь, когда их привезли, и Устименко с минуту простоял возле скалы, в которой была вырублена его землянка, — никак не мог по-настоящему проснуться: позевывал, вздрагивал и прислушивался; ниже, у моря, где-то возле губы Топкой, ухали пушки, а в сером сыром небе с зудящим настырным звуком ходил немецкий «аррадо», — что ему тут было нужно?

— Опять вроде войнишка? — пробегая по раскисшей тропке, спросил капитан Шапиро. — Как считаете, товарищ майор?

Володя не ответил.

На въезде во тьме постукивал мотор полуторки.

— Откуда? — спросил Володя у шофера, застегивающего крюки кузова.

— Та со старого пирсу. С дорожного батальону людей побило. Подводили дорогу скрозь Губин-скалу, он разведал и дал прикурить.

В предоперационной было жарко. Движок уже работал, лампочки быстро накалились. «Когда это он успевает? — уважительно подумал Володя о Митяшине. — Ведь еще только сняли с машины раненых, а уже все готово!»

Нажимая ногой педаль умывальника, он привычно начал процедуру мытья рук. За его спиной проносили носилки, Устименко услышал сердитый окрик Митяшина:

— Кто ж ногами вперед носит, дурачье непроспатое! Соображаете?

«И тут поспевает!» — опять удивился Володя.

Пять минут прошло, Устименко положил щетки и протянул руки Норе Ярцевой, чтобы она полила раствором нашатырного спирта. Но раствор не лился.

— Девушку привезли, кра-асивенькую! — сказала Нора.

— Раствор! — строго приказал Устименко.

Вытерев руки денатуратом, он подошел к столу и, щурясь от яркого света низко опущенной операционной лампы, начал осматривать раненого, совершенно при этом забыв слова Норы, что привезли девушку. Его только на мгновение удивило маленькое розовое ухо и круто вьющиеся медно-золотистого цвета волосы, которые Нора, жалобно канюча, выстригала на затылке...

Вера Николаевна предостерегающе произнесла:

— Пульс нитевидный, Владимир Афанасьевич!

Устименко промолчал, размышляя. На мгновение мелькнула привычно тоскливая мысль об Ашхен и исчезла, и тотчас же майор медицинской службы Устименко начал приказывать жестким, не терпящим никаких возражений голосом.

У каждого хирурга на протяжении его жизни бывают случаи, когда зрение, ум, руки достигают величайшей гармонии, когда деятельность мысли превращается в ряд блестящих озарений, когда мелочи окружающего совершенно исчезают и остается лишь одно — поединок знания и одаренности с тупым идиотизмом стоящей здесь же рядом смерти.

Наука не любит слова «вдохновенье», как, впрочем, не любит его и истинное искусство. Но никто не станет отрицать это особое, ни с чем не сравнимое состояние собранности и в то же время отрешенности, это счастливое напряжение знающего разума и высочайший подъем сил человека в минуты, когда он вершит дело своей жизни...

Она стояла тут, рядом, — та, которую изображают с косою в руках, — слепая, бессмысленная, отвратительная своим кретиническим упрямством; ее голос слышался Володе в сдержанно предупреждающих словах наркотизатора; это она сделала таким синевато-белым еще недавно розовое маленькое ухо, это она вытворяла всякие фокусы с пульсом; это она хихикала, когда Володино лицо заливало потом, когда вдруг неожиданно стал сдавать движок и принесли свечи; это она пакостно обрадовалась и возликовала, когда доктор Шапиро сделал неловкое движение и чуть не привел все Володины усилия к катастрофе.

Но майор медицинской службы Устименко знал ее повадки, знал ее силы, знал ее хитрости, так же как знал и понимал свои силы и возможности. И в общем, не один он стоял тут, возле операционного стола, — с ним нынче были, хоть он и не понимал этого и не думал вовсе об этом, и Николай Евгеньевич Богословский, и вечная ругательница Ашхен Ованесовна, и Бакунина, и Постников, и Полунин, и те, которых он никогда не видел, но знал как верных и добрых наставников: Спасокукоцкий, и Бурденко, и Джанелидзе, и Вишневский...

Они были здесь все вместе — живые и ушедшие, это был военный совет при нем, при рядовом враче Устименке, но сражением командовал он. И, как настоящий полководец, Володя не только вел в бой свои войска, свои уже побеждающие армии, но вел их с учетом всех обходных возможностей противника, всех могущих последовать ударов в тыл, клещей, котлов и коварнейших неожиданностей. Он не только видел, но и при помощи своего военного совета предвидел — и вот наконец наступило то мгновение, когда он больше мог не задумываться о сложных и хитрых планах противника.

Маленькое ухо вновь порозовело, пульс стал ровным, дыхание — спокойным и глубоким. Отвратительная старуха с пустыми глазницами и ржавой косой ничем не поживилась этой ночью в подземной хирургии. Операция кончилась. Сестра Кондошина сказала измученным голосом:

— Это что-то невероятное, Владимир Афанасьевич. Сам Джанелидзе...

— Он мне, между прочим, здорово помог сегодня — ваш Джанелидзе, — тихо прервал Кондошину Устименко.

Он сидел на табуретке, позабыв снять марлевую повязку со рта, плохо соображая, совершенно пустой, как ему казалось. И внутри у него все дрожало от страшной усталости.

Вот в это мгновение он и узнал Варю.

Дыхание ее было спокойным, она еще не пришла в себя. Запекшиеся, искусанные губы ее вздрагивали. И в глазах застыло непонимающее выражение.

— Боже мой! — едва слышно произнес Володя. — Боже мой!

Неизвестно, откуда взялись у него эти слова. Но он вовсе не был потрясен. Он был просто удивлен, и ничего больше. Он был слишком пуст сейчас, слишком много сил ушло у него на борьбу за жизнь этого тяжело раненного «бойца», собственно для Вари не осталось ничего...

— Это ваша... знакомая? — спросила Вересова.

— Да, — неохотно ответил он.

— Она была тут в марте, — неприязненно сказала Вера Николаевна. — Я, кажется, забыла вам передать.

— В марте? — спросил Володя. — Еще в марте?

— Ну да, сразу после моего назначения. Но ведь вас многие спрашивают... Может же случиться... Виновата, убейте! Или посадите на гауптвахту.

Ее красивые спокойные глаза смотрели насмешливо, рот улыбался. Даже сейчас у нее были накрашены губы. И маленький завиток виднелся из-под косынки. Володя отвернулся.

«Еще в марте, — сказал он сам себе. — Значит, до того, как я был на «Светлом» у Родиона Мефодиевича. Вот когда она меня нашла...»

Шапиро работал на левом столе, Вера — на правом. Володя думал, сгорбившись на табуретке. Вересова оперировала так же, как Уорд. Что-то у них было общее. Самоуверенность? — удивился своей догадке Устименко.

— Шить! — приказала она.

— Вы бы вышли, Владимир Афанасьевич! — посоветовал Шапиро. — На вас лица нет...

Вера тоже порекомендовала ему идти отдыхать, но он остался. Такое уж у него было правило — даже если тяжелых раненых и не случалось. Ашхен так его учила, а это подземная хирургия все равно оставалась ее хирургией.

Только в восьмом часу утра он закурил у скалы, на лавочке. Было очень сыро и мозгло, и тут, у скалы, его словно ударило: Варя! Варвара Степанова! Она есть, она жива, она его искала. И теперь он ее, кажется, вытащил. Ее — Варю!

Вне себя от счастья, рывком он взбежал по осклизлым от дождей ступенькам и распахнул тяжелую, набухшую дверь к себе в землянку. Здесь у стола, в позе несколько картинной и в то же время властной, развалился подполковник в расстегнутом кителе, со сверкающей орденами и медалями грудью — наливал себе в стакан немецкий трофейный ром. Желтый реглан висел у него на одном плече, замшевые перчатки валялись на полу, кожаный кисет — на табуретке, и весь этот беспорядок тоже показался Володе организованным, специальным стилем.

— Ты Устименко? — небрежно, но и ласково спросил подполковник.

— Я, — чего-то страшась и не понимая, чего именно, ответил Володя. — Я Устименко.

— Козырев, Кирилл Аркадьевич, — сказал подполковник и протянул сухую, очень сильную руку. — Будем знакомы. Подранило тут у меня одну барышню, потребовала непременно к тебе везти, вот привез. Ты что — вроде Куприянов или Ахутин?

Володя молчал, неприязненно и угрюмо вглядываясь в красивое, хоть и немолодое лицо подполковника. И вдруг вспомнился ему Родион Мефодиевич, когда помянул он там, в кают-компании «Светлого», Варю, вспомнилось, как словно бы тень мелькнула на его чисто выбритом, обветренном лице при Барином имени. Что это было тогда? Этот самый Козырев?

— Прооперировал ты ее благополучно, вернее нормально, чтобы судьбу не искушать, такое подберем определение, — продолжал подполковник, наливая в кружку, наверное для Володи, ром. — Мне моя разведка донесла, я тебе, друг, покаюсь, у Козырева везде свои люди есть. Так вот, на данном этапе все согласно кондиции, а дальше как?

— Что — как? — с трудом выдавил из себя Устименко.

— Как дальше моя эта самая девушка, техник-лейтенант? Прогнозы каковы, согласно твоей науке? Я тебе откровенно скажу, товарищ военврач, она мне, эта Варя, не вдаваясь в подробности, самый близкий человек. Ближе нет, в остальном разберешься, не ребенок. Война есть война, все мы люди, что же касается до неувязок, то кто судьи?

Володя по-прежнему молчал. Что-то трудное, болезненное мелькнуло в его широко раскрытых, как бы удивленных глазах и пропало. Но Козырев ничего не заметил. Он подбирал слова покрасивее и наконец подобрал те, которые показались ему самыми удачными:

— Жар-птица она мне. Ясно? А неясно — выпей ром: паршивый, да ведь ты ничего, сквалыга, не поднесешь. Так и мотается подполковник Козырев со своей выпивкой и закуской по добрым людям...

Он задумался, стер пальцем слезу и, дернув плечом, произнес:

— Прости! Что называется — скупая, мужская. Поверь, военврач, нелегко мне. Вот выпил: побило людей в батальоне, теперь с кого спросят? С подполковника Козырева. А сапер ошибается раз в жизни.

Я — сапер, ошибся, судите...

— Зря с таким шумом дорогу пробиваете! — негромко и враждебно сказал Володя. — Тоже геройство! Тут мы уже давно удивляемся, как это вам безнаказанно сходит...

Он вовсе не хотел говорить сейчас о том, что слышал давеча ночью в операционной от раненых, но подполковник с его картинной «скупой, мужской» слезой и «жар-птицей» вызвал в нем такое острое чувство горькой ненависти, что он не выдержал и сорвался. Козырев же вдруг воспринял Володины слова как дружескую укоризну и согласился:

— Это ты мудро! Это правильно! Точнее точного сказал, в самое яблоко. Но я, милый мой военврач, человек, понимаешь ли, большого риска, еще в финскую этим риском авторитет приобрел. И, как видишь, не на словах...

Особым образом Козырев шевельнулся — так что ордена и медали его одновременно и зазвенели и слегка озарились блеском огоньков свечи.

— Отмечен! Ну, а тут не подфартило! И надо же, как раз Варвара моя там застряла. Не надо было ее посылать, но, с другой стороны, как не пошлешь, когда в части наши взаимоотношения хорошо и даже слишком хорошо известны. Рассуди своей умной головой, войди в положение, каково мне? Да еще и она сама требует, ее, видишь ли, долг зовет. Следовательно, откажешь — и сразу найдутся товарищи, которые развал политико-морального состояния пришьют.

Еще хлебнув, он вдруг осведомился:

— Итак, будет она жить?

— Не знаю! — угрюмо ответил Володя.

— Может, кого потолковее сюда доставить? — кривя лицо, обидно спросил Козырев. — Ежели сам ты еще ничего не знаешь? У меня знакомства имеются в медицинском мире... Я к Харламову ее доставить в состоянии...

— Ну, валяйте, везите, — поднимаясь, сказал Устименко. — Только немедленно, а я спать лягу, потому что мне работать вскоре надо...

Ему необходимо было остаться сейчас наедине с самим собой. Он больше не мог слышать этот сиповатый, самодовольный голос, не мог видеть плещущийся в стакане ром. У него не осталось совершенно никаких сил ни на что...

Бесконечно долго собирался Козырев — казалось, он никогда не уйдет. А в дверях велел строго и пьяновато:

— Попрошу для моей раненой условия создать соответствующие.

— У нас для всех раненых условия одинаковые! — глухо ответил Володя.

И лег.

Но сил не оставалось даже на то, чтобы заснуть. Чиркнув спичкой, он зажег свечу, вылил в кружку остатки рома и, обжигаясь, выпил все до дна. Потом с удивлением почувствовал, что плачет...

По ногам тянуло холодом, да и вообще было холодно — печурка давно простыла, но Устименко ничего не замечал. Рот его кривился, плача он кусал губы и бормотал, задыхаясь:

— Боже мой, боже мой! Жар-птица! Что же ты, Варюха, с ума сошла, что ли?

Потом он все-таки заснул, но спал недолго, часа два. А проснувшись, с омерзением взглянул на немецкую бутылку, на кружку, из которой пил ром, побрился, обтерся снегом, пришил чистый подворотничок и, вызвав Шапиро и Вересову, пошел с обходом к своим раненым.

Странным взглядом — долгим, пристальным и неспокойным, словно бы проверяющим — посмотрела на него Варвара, когда увиделись они в это утро. Нора полою халата вытерла Володе чистую табуретку. Вера Николаевна, зевнув у низкого входа, сказала, что уйдет — «совершенно нынче не спала». Голос у нее был злой, даже срывался. Дальше — за самодельной занавеской — раненые играли в шахматы, кто-то чувствительным голосом пел «Синий платочек». Еще глубже — в самом конце подземной хирургии — на одной ноте ругался замученный страданиями матрос Голубенков, и было слышно, как Шапиро его ласково утешает.

Устименко сел.

Варвара все смотрела на него, не отрываясь.

Потом в глазах ее словно вскипели крупные слезы, и тихим голосом она сказала какое-то слово, которое Володя не расслышал.

— Что? — спросил он, наклонившись к ней.

— Нашла, — быстро повторила она, — нашла! Не понимаешь? Тебя нашла.

«Нет, врет подполковник! — со страстным желанием, чтобы это было именно так, подумал Володя. — Врет! Все врет, опереточный красавец, жар-птица, пошляк!»

Он взял ее запястье в свою большую прохладную руку. И, считая пульс, едва удержался от того, чтобы не прижать к своим губам ее милую широкую ладошку. Он считал пульс и не был врачом в эти минуты. Он даже плохо соображал. И начальством он не был и хирургом, с ним сейчас происходило то, что давным-давно испытывал он на пароходе «Унчанский герой», когда ехал на практику к Богословскому, бормоча ночью на палубе: «Рыжая, я же тебя люблю, люблю, люблю!» И, как тогда, в то уже неповторимое, далекое время, он корил себя, и клялся, что в последний раз все так глупо случилось, и никак не мог наглядеться в ее распахнутые навстречу его взгляду глаза.

— Ну? — как всегда понимая его внутреннюю жизнь, спросила она. — Какой же у меня пульс, Володечка?

Володя не знал.

И, смешавшись, покраснев, как в юношеские годы, приник губами к ее ладошке, веря и не веря, радуясь и сомневаясь, надеясь и страшась...

Потом поднялся и, буркнув: «Я сейчас», выскочил из подземной хирургии на мороз, нашел папиросы, покурил, еще подышал и вернулся степенным доктором, хирургом, начальником — обремененным важными и неотложными делами, но на кого-кого, только не на Варвару он мог производить впечатление такими штуками...

Она лежала тихая, бледненькая, лишь глаза ее смеялись: ох, как знала она его! И как трудно было ему все переиграть с самого начала, вновь взять ее руку, вновь сделать вдумчивое лицо, вновь сбиться со счета и наконец выяснить, что пульс у нее чуть частит, но хорошего наполнения, в общем нормальный.

— Может быть, со мной ничего и не было? — заговорщицким шепотом спросила Варвара. — Может быть, вы все нарочно меня забинтовали?

Устименко смотрел на нее и молчал. Ну, а если и Козырев? Какое же это имеет значение? Или имеет? Почему она сказала: «Вы все»?

Она еще улыбалась, он — нет.

— Володя! — тихо позвала она и потянула его пальцами за обшлаг халата. — Володечка, что ты?

— Я — ничего, нормально! — произнес он не торопясь.

И Варя поняла — это больше не игра. Это больше не тот Володя, который только что поцеловал ей руку. Все встало на свои места, а то, что случилось, это короткий, добрый, милый сон; И, как всякий сон, он исчез. И никогда его больше не вернуть. Может быть, лучше, чтобы этот посторонний худой трудный человек сейчас ушел? Ведь он же посторонний, не прощающий, не понимающий...

Но и такого она не могла его отпустить.

И заговорила, презирая себя, свою слабость, свое безволие, заговорила о пустяках, только бы он не уходил. Но он ушел, сказав на прощанье, что ей нельзя болтать и что ей надлежит — так и сказал: надлежит — соблюдать полный покой. Теперь он не притворялся — она понимала это: он отрубил, как тогда перед отъездом в Затирухи. И ушел не оглянувшись.

— Во второй раз, — шепотом произнесла Варя. — Во второй! Но будет еще третий, Володечка, — плача и не утирая слез, прошептала она. — Будет еще в нашей жизни третий, будет — я знаю это!

Но он не знал, что будет третий. Он никогда не думал ни о каких черных кошках, ни о каких приметах — дурных или хороших, ни о каких третьих разах. И кроме того, как всегда ему было некогда. Он уже мыл руки, а на столе готовили молоденького летчика с тяжелой раной на шее. И рваная рана, и бьющая артериальная кровь, и мгновенный бой со старухой, которая опять явилась за поживой в подземную хирургию и встала в изножье операционного стола, и протяжный вздох облегчения, который вырвался у доктора Шапиро, — все это вместе отодвинуло Варвару и на несколько часов притупило острую, почти невыносимую боль. Потом были другие дела, а вечером приехал подполковник — строгий, трезвый, выбритый до синевы, в ремнях, привез «своей», как он выразился, передачу и попросил разрешения навестить.

Передачу отнесла Нора, навестить же Володя не позволил.

На следующий день Козырев опять приехал и опять не был допущен.

— Может быть, мне на вас пожаловаться? — осведомился Козырев. — Мордвинову, например?

— Жалуйтесь, — разрешил Устименко.

— Слушай, майор, ты не лезь в бутылку, — завелся опять подполковник, — она же мне человек не чужой...

— Это ваше дело.

— А если я и без твоего разрешения залезу?

Устименко не ответил, ушел. Часа через два Володе доложили, что «этот нахальный подполковник» подослал старшину, который «парень здорово разворотливый» и подготавливает «проникновение» подполковника к технику-лейтенанту. Старшину привели к Володе, и тот во всем повинился.

— Ладно, убирайтесь отсюда! — велел Устименко.

— А может, она и неживая уже? — испуганно тараща глаза, осведомился старшина. — Я вам, товарищ майор медицинской службы, по правде признаюсь: какие ихние дела с подполковником — нам некасаемо. А в части ее народишко уважает! Переживает за нее народишко! Она знаете какой человек?

Печально улыбаясь, Володя курил свою самокрутку: уж он-то знает, какой человек Варвара.

И велел дежурному проводить старшину к технику-лейтенанту Степановой, но не более чем на пять минут.

Старшина всунулся с некоторым треском в самый большой халат, который для него нашли, и, сделав прилежное и испуганное лицо, отправился в подземную хирургию.

А Володе Вересова, как всегда многозначительно и обещающе улыбаясь, вручила телефонограмму: майора Устименку немедленно вызывал к себе начальник санитарного управления флота.

— Ба-альшое у вас будущее, Владимир Афанасьевич, — растягивая «а» по своей манере, сказала Вера Николаевна. — Все мы живем, хлеб жуем, а вы нарасхват. То с самим Харламовым оперируете, то в госпитале для союзников, то Мордвинов вас безотлагательно требует. Я на вас, Володечка, ставлю!

— Это — как? — не понял он. Он вечно не понимал ее странных фразочек.

— Вы — та лошадка, на которую имеет смысл ставить. Понимаете? Или вы и на бегах никогда не бывали?

— Не случалось! — стариковским голосом произнес он. — Не случалось мне бывать ни на скачках, ни на бегах...

Она все смотрела на него, покусывая свои всегда влажные, полураскрытые губы, словно ожидая.

— Поедете?

— Так ведь приказ — не приглашение.

— А то бы, если бы приглашение, — не поехали бы?

— По всей вероятности, нет!

Но ей и этого было мало. Поглядевшись в его зеркальце и сделав вид, что она прибрала в его землянке — так, немножко, но все-таки «женская рука» — это было ее любимое выражение, — Вересова спросила официально:

— А какие будут особые распоряжения насчет раненой Степановой?

— Никаких! — почти спокойно ответил он. — Я переговорю с доктором Шапиро.

Дальше