Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

26

Утром он опять был в операционной. Сам он не оперировал, он только смотрел и советовал. Потом военфельдшер Леднев доставил на бывшем спасательном самолете шестерых тяжелых, и одного из них прооперировал Александр Маркович. Спасательный самолет сейчас работал и как санитарный, и Бобров это теперь одобрял. Накануне они вытащили из фиорда летчика — это тоже чего-нибудь да стоило.

— Ну как? — спросил Александр Маркович.

— Кончаем фрица, — поглаживая макушку, сказал Бобров. — Труба его дело.

Он улыбался, стоя в ординаторской, покуривал и балагурил.

— Коньяку дать? — спросил Левин.

Точно почуяв коньяк, пришел Калугин с большой папкой, выпил рюмку и отправился к Курочке показывать свой последний аэровокзал.

— На конкурс посылаю, — похвастался он Левину,- уверяю вас, что это лучший проект из всех возможных. Не верите? Впрочем, Курочка разругает. Он всегда ругает, и довольно верно.

Курочка уже ходил, и Плотников ходил, и ленивый Гурьев тоже мог ходить, но больше полеживал — он любил лежать и теперь отлеживался за все километры, которые прошел пешком. Лежал у раскрытого настежь окна на легком сквознячке, перелистывал журналы и вдруг говорил:

— А то есть еще кушанье — вареники с вишнями. Подают их на стол холодными, и сметану к ним в глечике, и еще отдельно холодный вишневый сок с сахаром. Я в одном санатории кушал, так я до того докушался, что у меня сделалась температура сорок и положили меня в изолятор. Было подозрение на менингит.

Или говорил, что хорошо бы сейчас выпить одну бутылочку пивка с солеными сухариками.

— Ты морально деградируешь! — сказал ему Плотников.

— Я не деградирую, а нахожусь в отпуску, — ответил Гурьев. — В отпуску человек должен отдыхать и набираться сил. Верно, товарищ подполковник?

Левин посмеивался молча. Ему нравилось сидеть у них, когда они вот так пререкались ленивы-ми голосами. Нравились их шутки, их голоса, нравилась Шура, которая как-то принесла в палату толстого маленького сына Гурьева, нравилось, как отец с некоторым испугом посмотрел на своего сына и сказал:

— А что, хороший парень. Видишь, шевелится весь.

Шура с укоризной посмотрела на мужа, а он щелкал мальчику пальцами и говорил издали:

— У-ту-ту, какие мы этого... толстые... у-ту-ту...

Плотников стоял поодаль, иронически прищурившись и высвистывая вальс. И всем было видно, что Гурьев боится остаться наедине с Плотниковым, боится, что тот будет его дразнить, и потому сам над собою подсмеивается, надеясь этим способом парализовать будущие шутки.

Стрелок-радист плотниковского экипажа — огромный и молчаливый Черешнев — тоже был симпатичен Левину. Он лежал долго, дольше всех, и был очень слаб, но даже в трудные для себя дни читал толстые книги из госпитальной библиотеки и делал из них выписки на блокнотных листиках. И было почему-то приятно смотреть, как он пишет маленькими, бисерными буквочками и подчеркивает со значением: три черты, две, одна волнистая, одна прямая.

— Что это вы изучаете? — спросил его как-то Левин.

— Да ничего, товарищ военврач, культурки маловато — вот и работаю, — сказал он. — Из госпиталя меня демобилизуют, поеду на работу в район, неудобно...

Он вдруг покраснел пятнами и добавил:

— Заслуженный, награжденный, можно сказать большой человек, а кроме как рацию обладить или из пулемета дать огоньку, знаний не имеется. Мне майор Плотников общие указания дает, а я уж сам кое-что прорабатываю...

Иногда возле Черешнева сидела девушка — высокая, розовая, с круглыми бровями, и они шептались, а то просто молчали, подолгу вместе глядя в окно, за которым бежали пушистые белые облака. И было видно, что они любят друг друга и что им даже молчать вдвоем нескучно.

Как-то вечером во второе хирургическое пришел командующий. Раненые и выздоравливаю-щие только что поужинали, няньки собирали по палатам тарелки и чашки, где-то на втором этаже тихонько пели хором. Вечер был холодный, как часто случалось тут, за полярным кругом, небо заволокло тяжелыми тучами, каждую минуту мог пойти снег, и все-таки в палатах было уютно, светло и в некоторых даже весело.

— Смирно! — скомандовал Жакомбай в вестибюле, и няньки, догадавшись, кто пришел, опрометью побежали со своими подносами, утками и суднами.

Что-то упало и разбилось вдребезги.

Выздоравливающий полковник басом захохотал, поскользнулся на кафелях и едва не свалил-ся; командующий же, сдержанно улыбаясь, постучал в палату к Курочке и открыл дверь. Полков-ник все еще хохотал за углом в коридоре и рассказывал кому-то, давясь и захлебываясь:

— Она как брякнет поднос да как побежит! Убиться надо!

— Здравствуйте, подполковник! — сказал командующий. — Можно к вам?

Тут был и Левин. Командующий сел и заговорил тихим голосом, как все очень здоровые люди, попадающие в больницу. Он принес хорошие вести насчет спасательного костюма. Дурных отзывов нет, впрочем...

Тут командующий помолчал и усмехнулся.

— О Шеремете не забыли? — спросил он вдруг.

Курочка и Левин переглянулись.

— И он нас не забыл, — сказал командующий. — По слухам, внимательно к нам относится. Мелкие недоделки есть в вашем спасательном костюме — он их отметил добросовестно, каждая недоделка под номером...

— А что он там делает, Шеремет-то? — спросил Александр Маркович.

— По науке товарищ разворачивается, — сказал командующий, — отозвали его в Главное Управление, видать, без него как без рук. Что ж, повоевал, все правильно, не подкопаешься.

Взгляд его стал жестким, ненадолго он задумался, потом, встряхнув головой, перешел на другую тему:

— Да, вот так. С войной закругляемся, скоро перейдем на мирное положение. Уйдете от нас, Федор Тимофеевич?

Инженер помолчал, потом спросил:

— А куда, собственно, уходить? У меня тут целый ряд испытаний подготовлен, как же мне их бросать? Нет, товарищ командующий, сейчас мне уходить расчету нет.

Посмеялись немного, хоть ничего особенно смешного сказано не было. Посмеялись потому, что наступила минута, когда следовало спросить Левина о его планах, спрашивать же об этом было невозможно. И рассказали два не очень смешных анекдота про союзников.

— Да, вот так, — опять сказал командующий и во второй раз вынул портсигар.

— Ничего, товарищ командующий, курите, — сказал Левин, — одну папироску можно, тем более что Курочка сам курит во все тяжкие.

— А вы бросили?

— Зачем же мне бросать? От этаких мероприятий я ничего не выиграю, — сказал Левин, — а удовольствие потеряю. Я ведь курильщик давний. Еще когда меня мой хозяин шпандырем учил — покуривал.

— А вы сапожничали?

— Было дело под Полтавой, — сказал Левин.

Они закурили. Командующий далеко отставил руку с папиросой и негромко спросил, как Александр Маркович себя чувствует.

— В общем ничего, — ответил Левин. — С работой справляюсь.

— Нет, медленно, слишком медленно ваша наука разворачивается! — сурово сказал генерал. — Мало еще можете, товарищи доктора, совсем немного. Ну чего особенного вы достигли за последнюю сотню лет?

Левин порозовел настолько, насколько еще мог розоветь, и ответил резко:

— Мало? А нам, врачам, отдали за последние сто лет хоть один день той энергии, которая отдается на войну? Хоть один день тех умственных сил, один день со всеми грудами денег, которые тратятся на эти войны?

Командующий тоже на мгновение рассердился:

— Я, знаете, не этот, не поборник войн и не поджигатель их...

— Да я не о вас, я в принципе говорю! — оборвал его Александр Маркович. — А вообще-то, товарищ командующий, судить можно и нужно, зная предмет, судить же, да еще и осуждать — не рекомендуется. Тысячи прекраснейших людей отдали свою жизнь медицине, ничего не достигнув, а некоторые достигли удивительных результатов, поверьте, не для того, чтобы любому профану позволительно было утверждать...

— А разве ж я утверждаю? — примирительно начал командующий, но подполковник опять перебил его.

— Лев Николаевич Толстой был великим художником, гением, гордостью России и всего человечества, — говорил он, — но когда начинал рассуждать о науке — любому земскому врачу становилось неловко. О докторах и медицине вы все судите совершенно так же, как я, допустим, сужу о достоинствах и недостатках многомоторных бомбардировщиков...

Командующий усмехнулся и опять хотел что-то сказать, но Левин уже мчался, горячась с каждой минутой все больше и решительно не позволяя перебивать себя.

— Нет, это удивительно! Просто удивительно! — говорил он. — Хирургия, например, вплотную подошла сейчас к стойкому излечиванию психических заболеваний, представляете себе? Хирургия еще экспериментально, но уже борется с такими вещами, как склероз сердечной мышцы. Да, черт меня возьми, тридцать-сорок лет назад операции по поводу аппендицита не производились, aппендицит как заболевание не распознавался. Как хочешь: хочешь выжить — живи, а нет — помирай. А нынче от этой болезни не умирают, понимаете? Просто-напросто не умирают, потому что один процент смертности это и не смертность даже. Да что говорить, когда мы делаем невероятные, огромные, удивительные успехи...

И, заикаясь от волнения, он стал рассказывать о том, как лечили сто лет назад и как лечат теперь. Он называл имена врачей-ученых; не замечая, произносил сложные термины, даже притопывал ногой, как делают это настоящие заики, до тех пор, пока речь его не полилась страстно, вдохновенно и даже счастливо. Чертя в воздухе длинным пальцем, Александр Маркович рассказывал о последних удивительных операциях, о том, как совершенно обреченным людям возвращали жизнь, о том, что ждет человечество, о том, на что можно надеяться в ближайшие послевоенные годы, и карканье его разносилось так мощно и так далеко по коридору, что Анжелика, сделав губы дудочкой, догнала на лестнице Ольгу Ивановну и сказала ей значительно:

— Наш-то! Самому командующему целую лекцию закатил. Кричит даже.

Командующий слушал, блестящими глазами глядя на Левина. И Курочка тоже слушал, слегка приспустив веки, постукивая пальцами по краю стола. Отворилась дверь, вошел Плотников в халате, взглядом спросил командующего, можно ли присутствовать, и сел на кровать.

— Да вот хоть бы Плотников, — закричал Левин и притопнул ногой, — пожалуйста, прошу любить и жаловать. По всем законам старой хирургии, и не очень старой, по всем законам мы должны были ему руку ампутировать, и совсем еще недавно тут ничего и обсуждать не пришлось бы. А нынче доказано, что на верхних конечностях, даже в случае размозжения суставов, можно не ампутировать. Статистика и наблюдения показывают, что консервативное лечение путем иммобилизации, переливания крови, хирургической обработки раны в современном понимании обработки — этакое лечение достигает цели и без применения ампутации. Вот мы Плотникову руку и сохранили. В локте она у него не подвижна, но кисть работает, и хорошо работает. Плотников, покажите командующему руку, он медицине не верит.

Плотников показал, хоть командующий и верил, но Левину всего этого было еще мало, и он опять заговорил — теперь про Ватрушкина.

— Вот вы за него нас благодарили, — говорил Александр Маркович, — и не зря благодарили, но только не нас, а вообще хирургию надо было благодарить. Будь наш Ватрушкин ранен в живот с повреждением кишечника пятьдесят лет назад, он неизбежно должен был погибнуть, а нынче мы таких раненых возвращаем к жизни и к работе. Ну хорошо, Ватрушкин Ватрушкиным, а вот опухоли, например, пищевода...

И он обвел всех вдруг молодыми и блестящими глазами.

— Опухоли пищевода, да! Я не боюсь об этом говорить, понимаете? Сейчас уже семьдесят процентов оперированных спасаются. Семьдесят! А еще пятнадцать лет назад все раки пищевода заканчивались гибелью. Понимаете вы мою мысль? Понимаете вы, что я верю и вера моя не слепа, я верю и знаю, и всегда буду верить, и не боюсь верить даже в нынешние мои трудные дни. Ну? Почему вы опустили головы? Товарищ командующий, а помните, как вы сказали мне в сорок первом, когда фашисты нас били и бомбили, помните? Вы сказали: «Военврач Левин, мы их разобьем так страшно, что веками поколения будут вспоминать этот разгром!» Вы сказали мне это, товарищ командующий?

— Сказал, — негромко ответил Василий Мефодие-вич. — Странно было бы, если бы я сказал иначе.

— А не странно бы было, — спросил Левин, — если бы я, хирург, испугавшись собственной смерти, отказался от всего того, чему посвятил жизнь? Нет, я прожил свою жизнь бок о бок с летчиками, с нашими летчиками, и они меня кое-чему тоже научили...

Он сел, побледнев. В палате было тихо. А рядом пели:

Ведь он сказал мне, что уезжает,

Просил забыть он обо всем.

Отворилась дверь, Баркан просунул голову и, спросив у командующего разрешения обратиться к Левину, вызвал его в операционную.

— Отвратительно так терять людей, — вдруг сказал командующий, — отвратительно. Если бы нам не мешали, если бы к нам не лезли, если бы мы могли все силы отдать науке, что бы уже сделали наши люди, чего бы они добились...

27

Потом, сразу после того как перестали поступать раненые, Левин начал слабеть. Первое время Александр Маркович не хотел замечать эту слабость, сопротивлялся ей и даже стоял, опираясь на палку, тогда, когда можно было вовсе и не стоять. Но наступили такие дни, когда силы совсем оставили его, и тогда он распорядился поставить себе кресло на террасу, чтобы «набираться здоровья на воздухе».

Кресло ему поставили в углу, на солнце, но теперь ему часто делалось холодно даже под двумя одеялами, даже в теплом халате и зимней шапке.

Тут он слушал последние сводки Совинформбюро и тут, в своем кресле, встретил День Победы. Это был удивительный день — с солнцем и пургою: серебряные, сверкающие снежинки крутились в холодном, прозрачном воздухе, все время где-то неподалеку играли оркестры, и на террасе было много здоровых людей, которые пришли к своим раненым товарищам, чтобы порадоваться вместе с ними. Тут, на террасе, качали Дороша, обнимались, целовались и даже покачали Анжелику, которая совершенно утеряла всякую власть в эти часы.

Потом сюда вдруг пришел командующий с генералом Петровым. Он посидел молча на ветру в шинели и фуражке, а когда его попросили сказать что-нибудь, он встал и, оглядев лица молодых людей, заговорил негромким, осипшим голосом.

— Мне очень трудно нынче говорить, — сказал он, — потому что большего дня в моей жизни не было. И трудно собраться с мыслями, подвести итоги и сказать самое основное. Одно могу заявить: горжусь и до смерти буду гордиться тем, что правительство и наша партия доверили мне в эти годы счастье командовать такими людьми, как вы.

Он говорил долго и вспоминал трудные дни первого года, вспоминал начало полного господства в воздухе, вспоминал великое наступление. И называл имена погибших, называл сражения, вошедшие в историю авиации, называл фамилии рядовых летчиков и знаменитых героев.

— Вот Плотников, — сказал он вдруг, и все повернулись к Плотникову, который багрово покраснел и опустил голову. — Да ты не красней, Плотников, — продолжал командующий, — в такой день можно и не краснеть, коли говорят о подвиге...

Потом он говорил о Ватрушкине и стрелке-радисте Черешневе, о Курочке и Гурьеве, о Паторжинском и Боброве, о Левине и Ольге Ивановне. И все выздоравливающие оборотились к Левину, который сидел в своем кресле, утирая пальцем слезы со щек, а где-то внизу за госпиталем гремели оркестры и по-прежнему на террасу косо летели сверкающие на солнце снежинки.

После обеда снегопад кончился, и весь снег сразу растаял, стало тепло, и залив сделался таким сверкающим, что на него больно было глядеть.

Лора перетащила кресло Александра Марковича к самой балюстраде. Баркан принес ему сильный бинокль, и он стал смотреть на пирс, где перед отходом на родину молились норвежские моряки. Их маленькие кораблики стояли у стенки, а ихний священник в своей кружевной мантии подымал и опускал руки над сотнями склонившихся голов, и мальчик-служка — тожe в кружевах — звонил в колокольчик и ходил зачем-то перед рядами молящихся. А за креслом Левина стоял Курочка и негромко рассказывал ему о Норвегии и о том, как норвежцы похоронили одного нашего летчика близ селения. Имя летчика осталось неизвестным, но рыбаки видели, как он дрался над их деревней, и на могильном камне высекли: «Русскому спасителю нашей отчизны».

— Сейчас домой отправятся, — сказал Федор Тимофеевич, — а потом найдутся люди, которые их научат забыть, как все это было...

А вечером опять слушали радио и мерный бой кремлевских часов. С террасы ушли в Левинс-кий уголок и сидели там почти до утра. Радио все время говорило, передавался репортаж, и все слушали, как празднует столица великий праздник. Часа в два пришел Калугин с тремя бутылками шампанского.

— Откуда такое богатство? — спросил Александр Маркович.

— Съездил в город и купил,- ответил Калугин.- Было шесть, но три мы по дороге выпили. Машина встретилась с истребителями, поздравили друг друга.

В дверь заглянул Баркан.

— Идите-ка сюда, майор! — позвал Левин.

Три бутылки разлили в семнадцать стаканов, и один стакан Александр Маркович протянул Баркану. Баркан принял, понимающе глядя на Левина.

28

Потом начались мирные дни.

Выздоравливающие играли неподалеку от Александра Марковича в шашки, или шумно забивали «морского козла», или что-нибудь рассказывали — «травили», как говорят на флоте,- или с очень серьезными лицами устраивали пышные шахматные турниры. Иногда же просто смотрели на залив и переговаривались тихими голосами. А Левин дремал и сквозь дремоту слушал пульс своего второго отделения. Тут все шло нормально, потому что иначе бы ему доложили. А если не докладывали, значит все идет хорошо.

У него часто теперь бывали гости — Тимохин и Лукашевич, флагманский хирург Алексей Алексеевич Харламов, даже Нора Викентьевна навестила его.

Но он не особенно им радовался. Они ничего не могли ему рассказать про его отделение и про его выздоравливающих. Впрочем, когда Тимохин удалил осколок из головы одного левинского раненого, тогда Александр Маркович был рад Тимохину и приказал накормить его хорошим обедом.

— Но хорошим! — строго сказал Александр Маркович. — По-настоящему! Вы слышите меня, Анжелика?

Однажды Лора рассказала ему, что на флот «прибыл» Шеремет, и действительно полковник скоро навестил Левина. Он теперь курил какие-то душистые иностранные сигареты, у него были новые часы на широком платиновом браслете, и, разговаривая, в паузах он напевал, загадочно глядя на Александра Марковича. Главным образом он рассказывал о загранице — о Вене и других городах, где что-то такое инспектировал, а потом, в заключение, он произнес длинную фразу, смысл которой заключался в том, что у него доброе, отходчивое сердце и что зла, причиненного ему людьми, он не помнит.

— А насчет костюма нашего чего-то там пакостите? — оборвал его Левин.

— То есть как это? — возмутился Шеремет.

— Очень просто. И не прикидывайтесь овечкой — я ведь вас насквозь вижу. Вот жалко — помирать скоро, а то бы я вас допек...

— Черт знает что вы говорите! — совсем обиделся Шеремет. — Я к вам по-дружески, а вы...

— А я по-вражески, потому что весь ваш облик мне противопоказан, — жестко, хоть и слабым голосом сказал Александр Маркович. — И статейку тоже написали преподлую, и не верите вы ни в бога, ни в черта, и на новой должности занимаетесь угодничеством и хвостом перед начальством размахиваете. Я думал, станете врачом, хоть средним, а все-таки не без пользы. Но ведь лечить-то трудно. Прощайте, надоело...

Шеремет обиделся и встал. Но Левину показалось, что он сказал еще не все.

— А приехали вы сюда теперь я знаю зачем: налаживать отношения. Чтобы врагов не было. Нет, товарищ полковник. Они у вас есть и будут. Зря приехали.

Вконец обозлившись, Шеремет ушел. А Левин пожаловался Лоре:

— Тоже явился. Нужно мне его сочувствие.

По нескольку раз в день приходил Баркан, чтобы посоветоваться с Левиным. Он солидно сидел на стуле против Александра Марковича, по-прежнему разговаривал несколько сухо, но Левину было с ним нетрудно, хоть и случалось, что голос Александра Марковича поднимался до прежнего сердитого карканья. Бывало, он настолько нехорошо себя чувствовал, что просил Баркана прийти попозже, и Баркан приходил. Приходила и Ольга Ивановна, и другие врачи, и Жакомбай, и Анжелика, но больше всего он почему-то в это время привязался к санитарке Лоре. Она просиживала возле него очень подолгу и непрерывно трещала языком, а он слушал с удово-льствием, не отпускал ее и просил:

— Расскажите еще, Лора. Мне интересно вас слушать.

Лора облизывала острым красным языком малиновые губы, задумывалась на мгновение и спрашивала:

— Да про кого рассказывать-то, крест святая икона, не знаю. Вот, например, про военинжене-ра товарища Курочку. Хотите? Только потом не скажите, что я сплетница и что у меня язык без костей. Ольга Ивановна вечно меня сплетницей ругает. Сама мне рассказала, что очень ей нравится тут один человек и что она его не может спокойно видеть, а теперь надулась, что я с Верой поделилась. А разве я могла с Верой не поделиться, когда она самая моя лучшая подруга? Или вы несогласны? Ну хорошо, про товарища Курочку будем говорить. У него-то ведь жена не очень хорошо к нему относилась. И, действительно, подумать, какая фамилия. Например, маникюрша или парикмахерша обязательно скажут — мадам Курочка, отчего не доставить себе удовольствие, верно? Ну и сам из себя военинженер не очень видный, хотя и чистенький и культурный мужчина, тут спорить невозможно. Волосики серые, личико маленькое, очкастый, ну что хорошего? А она женщина красивая, представительная, говорят — до войны даже полная была. Ну, а теперь что получилось? Теперь она увидела, что не в красоте дело. Наверное — это я не для сплетни, товарищ подполковник, а просто делюсь с вами, — наверное, я так думаю, предполагаю так, наверное, у нее даже увлечения были. Знаете, в тыл кто ни приедет с фронта — всякий герой, хоть нашего кого возьмите, скажет про себя — я матрос, и всех делов. А Курочка-то оказался хоть и Курочка, но полностью герой. Им Героев-то присвоили — вы знаете? Или вы уснули, товарищ подполковник?

— Нет, Лорочка, я не сплю. Значит, теперь хорошо у них?

— Еще как хорошо. Вера там в палате как раз была, когда он своей жене чего-то сказал, а она в ответ: «Нет, я не понимала, кто ты, и не ценила тебя». Вера прямо-таки навзрыд зарыдала. Она ведь, товарищ подполковник, чересчур нервная. Все, ну все переживает. Капли пила, не верите? А сейчас опять переживает, что эта самая Вера Васильевна совершенно даже неискренняя и только лишь притворяется...

— Вот-те новости! С чего же ей притворяться?

— А с того, что писем слишком много до востребования получает. Непременно у нее кто-либо еще имеется, кроме военинженера.

— Да ну вас, Лора, слушать противно.

— Вот видите, Александр Маркович, а сами просили рассказать. Я же не из головы, я то, что мы между собой делимся. А про старшину, про Черешнева, хотите расскажу?

— Расскажите.

— Это тоже про любовь. Вот, значит, есть у него тут симпатия — Маруся из столовой, она там в хлеборезке и на кухне. Очень сурьезная девушка, скромная такая, ну просто недотрога. Хотя и ничего из себя не воображает.

Лора рассказывала, а он слушал, и картины жизни — доброй и вечно живой, в ее постоянном движении, в непрерывной смене событий — работа, любовь, чей-то ребенок, ревность, слезы и многое другое, — картины эти бежали перед ним непрерывной чередою. Но иногда он прерывал Лору и приказывал ей позвать Дороша, или Баркана, или Анжелику, или Ольгу Ивановну. Они приходили, и он говорил им что-нибудь, например спрашивал, каков сегодня обед. И если Баркан не знал, Левин сердился, но ненадолго, потому что забывал, на кого и за что сердился.

Однажды он велел позвать кока Онуфрия. Кок пришел бледный от ужаса и, вытирая тряпочкой лицо, долго разглядывал уже неузнаваемого Александра Марковича. А Левин забыл, для чего позвал кока, и только сказал ему:

— Так-то, товарищ повар. Это вы мне говорили какое-то там «дефруа-гpa»? Нехорошо!

— Что нехорошо — Онуфрий не понял, но ушел, едва волоча ноги.

Иногда же память совершенно возвращалась к нему, он оживлялся, глаза его светились прежним блеском, и каркающий голос разносился по всей террасе. И выздоравливающие смеялись его шуткам, рассаживались вокруг его кресла и рассказывали ему новости. Многих выздоравлива-ющих он узнавал и, путая их фамилии, вспоминал с ними войну и разные забавные истории, приходившие ему на память.

В такой день однажды Ольга Ивановна позвонила командующему и сказала негромко, будто Александр Маркович мог услышать с террасы:

— Товарищ командующий, докладывает майор медицинской службы Варварушкина. Вы приказывали позвонить вам, когда подполковнику станет легче. Он сейчас в хорошем состоянии.

— А, да, спасибо, буду, — сказал командующий, — через час или немного позже буду обязательно.

Ольга Ивановна вернулась на террасу. Александр Маркович сидел откинувшись в кресле, Лора, раскрасневшись, рассказывала ему какую-то трогательную историю про усыновленного четырьмя офицерами ребенка.

— Тут командующий, наверное, наведается, Лорочка, — сказала Ольга Ивановна, — я пока в лаборатории буду, а подполковник Баркан оперирует. Понятно?

— Понятно! — сказала Лора.

Ольга Ивановна ушла. Лора хотела было рассказывать дальше, но не стала, заметив сосредоточенный и суровый взгляд Левина. Это был какой-то новый взгляд, которого она не видела никогда раньше.

— Может, вам нехорошо, товарищ подполковник? — спросила она.

— Нет, мне прекрасно, — ответил Александр Маркович, — сердцебиение только как будто, но это теперь у меня часто бывает.

— Рассказывать?

— Рассказывайте, — сказал он.

Она стала рассказывать дальше, как у мальчика заболели зубки и как доктора, словно назло, не могли отыскать, а надо было непременно оперировать.

— Оперировать? — спросил Александр Маркович своим прежним каркающим голосом.

И потом долго слушал не прерывая.

Лора рассказала всю эту историю и начала другую, про одного матроса, который влюбился в девушку-летчицу. Левин тоже молчал, выслушал все и вдруг поднялся.

— Никого невозможно дозваться! — сказал он. — Можно сорвать голос, и никого нет.

Двое выздоравливающих повернулись к Александру Марковичу. Упали и рассыпались шахматы.

— Пора идти! — сказал Левин.

— Куда? — спросила Лора. — Зачем вам идти?

Он усмехнулся своей старой, немного виноватой усмешкой. Но не ответил Лоре, а еще громче повторил:

— Пора идти. Смешно — болею, болею, а болезни все вздор. Что болезни, правда? Дайте мне халат, приготовьте больного, и начнем.

Он все еще стоял. Что-то соколиное, гордое, прекрасное было в его высохшем лице. У Лоры задрожали губы, но она сдержалась и не заплакала. Она вдруг все поняла и не побежала за Барканом и за Ольгой Ивановной, а осталась с Левиным. Теперь его нельзя было оставлять. К Ольге Ивановне пошел, прихрамывая и торопясь, толстый полковник.

— Залив! — неожиданно громко и властно сказал Левин.

— Пойдем, Александр Маркович, — быстро сказала Лора, — пойдем, я вас отведу и халат вам дам. Пора уже, да, правда?

Она взяла его под руку и повела в пустую палату здесь же на втором этаже. Он должен был успокоиться. Они бы дали ему хлоралгидрат и уложили в постель, тогда бы он не увидел того, что хотел увидеть. А она понимала больше, чем они.

На пороге он остановился. Какая же это предоперационная! И солнца слишком много. И сердце бьется невыносимо.

— Послушайте! — сказал он. — Где же мой халат?

Александр Маркович, несомненно, отлично себя чувствовал. И Лора теперь постоянно его сопровождала, в этом не было ничего удивительного. Если бы только прекратить эту чепуху с сердцем.

На минуту он присел. Ему надо было приготовить себя к работе, к операции. А комната все-таки изменилась, что бы ни говорила Лора. И свету слишком много, слишком солнце бьет в глаза. Этак оперировать будет невыносимо.

И халат они задерживали.

— Халат! — приказал он. — Будет халат или нет?

Сердце его отвратительно сжималось. И перехватывало горло, и в груди было тоже больно, но что это значит для человека, который идет работать. Последнее время он работал, превозмогая и не такие боли.

— Мне дадут халат? — спросил он.

Лора держала халат в руках. Привычным движением он подставил голову под шапочку. И шапочку ему тоже надели. Потом, подняв ладони и повернув их вперед, точно они были стериль-ными, он сделал шаг, еще шаг, и тотчас же огромный, белый, бьющий свет ударил ему в грудь, сердце сделалось невероятно большим, он вздохнул наконец и, захлебываясь светом и воздухом, медленно, словно раздумывая, упал на руки Лоры и вбежавшей Ольги Ивановны. Потом, сдирая на ходу резиновые перчатки, вошел Баркан, за ним рыдающая Анжелика, Вера и другие врачи и сестры. Александра Марковича положили на каталку. А Лора, захлебываясь слезами, быстро и тихо говорила:

— Он оперировать шел, понимаете? Он не умирать шел, а работать шел. И никакой смерти он не увидел, вот как, вы понимаете, товарищ майор?

Несколько позже в палате растворилась дверь, и вошел командующий.

— Всё? — спросил он, снимая фуражку и глядя твердым взглядом на то, что было Левиным.

— Всё! — ответил Баркан.

Командующий посмотрел в уже совсем спокойное лицо Левина, заметил на этом лице выражение гордости и силы и спросил:

— Халат-то этот он сам на себя надел — докторский?

Лора, все еще захлебываясь слезами, объяснила, как он пошел в операционную и как она, зная, что там оперируют, привела его сюда.

— Не надо плакать, девушка, — вдруг сказал командующий. — Зачем плакать? Все умрем, а он хорошо умер, лучше умереть нельзя.

Он посмотрел в спокойное, строгое, гордое лицо и сказал совсем тихо, так, что никто не услышал:

— Прощай, подполковник. Спи.

Повернулся и, сильно сутулясь, вышел.

В четырнадцать часов пошел проливной дождь, но солнце тотчас же выглянуло вновь, и залив опять засверкал так, что на него больно стало глядеть, и небо опять стало голубым и чистым, только вода еще долго и шумно сбегала меж каменьями скалистой дороги, ведущей на кладбище, да у людей, провожающих Александра Марковича в последний путь, почернели от влаги флотские кители.

Мотор грузовика громко завывал на крутых подъемах, и шофер Глущенко говорил сидящей рядом с ним Лоре, что у него «перепускает сцепление», но Лора не слушала Глущенко и смотрела перед собою на спины офицеров, несущих на подушечках ордена Александра Марковича. У Лоры было тридцать восемь и три — она простудилась, но на похороны все-таки отправилась и поехала в кабине машины, убранной кумачом и траурными лентами.

— Как ты думаешь, Глущенко, — спросила она вдруг. — Есть вечная жизнь или ее нету?

— На одни только тормоза и надеюсь, — сказал Глущенко, — ну ничего сцепление не берет, чувствуешь? Был бы товарищ подполковник живой, попало бы мне за это дело. Во, перепускает, — во, во, слышишь? Мы с ним давеча в город ездили, так он мне сразу замечание сделал: «Глущенко, Глущенко, перепускает у тебя сцепление...»

Лора не ответила.

— Ну ладно, — сказал Глущенко, — вернусь, сразу доложу начальнику гаража. А не сменит сцепление — до начальника тыла дойду. Товарищ подполковник желал, чтобы порядок навести в автохозяйстве? Желал? Ну, и будьте любезны!

Он еще прислушался к своему сцеплению и добавил:

— А насчет вечной жизни, Лариса, то так сразу не ответишь. Смотря по тому, как на свете жил и чего на нем делал.

Вновь загремел оркестр — и играл долго, до поворота дороги, по которой машины не могли идти, так тут было узко и так круто срывался к заливу обрыв. Здесь Глущенко зажал ручные тормоза, и сзади летчики открыли кузов и подняли гроб на свои могучие плечи, и он как бы поплыл над сотнями обнаженных голов, над серыми каменьями и над заливом, блестящим и переливающимся внизу. Ветер свистел тут на высоте так пронзительно, что порою заглушал медь оркестра, и от этого сочетания ветра и медленных медных звуков у Лоры вдруг стеснило грудь, но она не заплакала, как плакала все эти дни, а тихо пошла вперед — среди летчиков, которые ее обгоняли в своих шлемах и комбинезонах, в капках и унтах, с рукавицами за поясами — прямо с аэродрома, из машин, только что «из воздуха».

Тут были и замасленные техники, и доктора из первого хирургического и из терапии, тут были сестры и санитарки, Харламов, Тимохин, Лукашевич и многие другие — знакомые и незнакомые.

При входе на кладбище толпа стиснула Лору, и она оказалась рядом с Барканом. Он посмотрел на нее, как будто они сегодня еще не виделись, и сказал:

— Так-то вот, Лора, вон какие у нас дела...

В свисте морского ветра Мордвинов сказал короткую речь, и тогда все, кто тут был из военных людей, вынули пистолеты, и трижды прогремел салют — нестройный и суровый, который долго и громко повторяло эхо в скалах. Баркан тоже стрелял, и было странно видеть его руку с пистоле-том, так же, впрочем, странно, как видеть стреляющих Харламова, Лукашевича, Тимохина и других докторов.

А потом, когда спускались вниз к гарнизону, Ольга Ивановна подходила то к одному человеку, то к другому и негромко говорила:

— Зайдите, пожалуйста, к нам на часок. Второй корпус, вторая парадная.

Лора уехала с Глущенко и с Анжеликой вперед, и когда все пришли с похорон, то кровати в комнате Ольги Ивановны и Анжелики были убраны и во всю комнату стояли столы, на которых кок Сахаров расставлял горячие пироги, покрытые полотенцами, консервы из дополнительного пайка и разную другую снедь. И Анжелика с распухшими от слез глазами, но с деловитым выражением лица раскладывала вилки и салфетки.

Народу собралось очень много, из своих никто не садился, кроме Баркана и Ольги Ивановны; многие стояли у двери в тесноте, но никто не уходил. И Лора тоже не ушла, хоть у нее и кружи-лась порою голова, и Мордвинов, который говорил первую речь, казался ей то толстеньким и маленьким, то вдруг вытягивался и превращался в длинного и худого.

После Мордвинова говорил Тимохин, который знал Александра Марковича очень давно, и говорил про давние времена, про какой-то институт скорой помощи, где Левин дежурил однажды ночью и куда привезли гражданку, якобы проглотившую из ревности иголки. Рассказывая, Тимохин начал слегка улыбаться, и все за столом стали улыбаться, потому что нельзя было не улыбаться, слушая о том, как гражданка отрицала, что проглотила иголки, а Александр Маркович говорил ей, что он не может теперь ничему верить, никак не может, он должен обязательно прооперировать и найти иголки.

Чем дальше говорил Тимохин, тем дружнее смеялись гости за столом, а некоторые и смеялись и утирали слезы в одно и то же время, потому что опять увидели Левина таким, каким он был, — живым, смеющимся, веселым, быстро шагающим по госпитальному коридору...

Затем Харламов сделал сообщение о результатах испытаний спасательного костюма в Москве. Федор Тимофеевич прислал оттуда письмо. Испытания прошли успешно.

— Успешно-то успешно, — сказал Тимохин, — но не надо забывать, что там пустил крепкие корни полковник Шеремет.

— Ну и шут с ним! — жестким тенором ответил Харламов. — Мы эти корни повыдергаем, какие бы они ни были крепкие. Александр Маркович драку начал, а мы ее кончим, иначе нам стыдно будет друг другу в глаза смотреть.

— Трудно Шереметы-то выдергиваются! — вздохнул Тимохин.

И вдруг все заговорили разом. Это случилось так неожиданно, что поначалу Лора даже не поняла, о чем идет речь, и спросила у Ольги Ивановны, но она не ответила, жадно и сердито вслушиваясь в слова Лукашевича насчет какого-то дополнительного наркотизатора.

— Сестра может наркотизировать, — покраснев, закричал Баркан, — это на практике бывает очень часто. И вообще Левин доказал свою правоту не словами, а делом,- да, да, не отрицайте! Ольга Ивановна может подтвердить. И товарищ Дорош может подтвердить. И я, кстати, совершен-но объективен, у нас не такие были отношения с подполковником Левиным, чтобы меня можно было упрекнуть в пристрастии. Верно, товарищ Дорош?

— Верно! — сказал Дорош. — Подтверждаю полную объективность.

— Так вот, товарищ полковник Лукашевич, — вновь закричал Баркан, — мы в нашем госпитале забыли, что такое обработка тяжелых ран конечностей под местным обезболиванием. Александр Маркович категорически...

— И совершенно правильно! — сказал Тимохин.

— А послеоперационное течение! — закричал Лукашевич. — Я на конференции утверждал и с Левиным спорил и сейчас буду спорить...

Мордвинов застучал по столу ладонью и попросил говорить потише. Ольга Ивановна сняла с полочки левинскую тетрадь, и Харламов стал ее перелистывать. Потом вслух прочитал один абзац. Баркан закурил. Кок Сахаров принес большой медный чайник с чаем и поднос с кружками.

— Прошу прочитать записки товарища Левина,- сказал Мордвинов. — Думаю, всем это интересно.

— Воскресенская, тебя на крыльцо вызывают, — шепнул Жакомбай Лоре.

Когда она выходила, Харламов начал читать.

На крыльце ее ждал высокий, черноволосый и черноглазый старшина — стрелок-радист. Вечернее солнце заливало всю его сухую, мускулистую и статную фигуру обильным и теплым светом. Старшина смотрел на Лору прищурившись и молчал.

— Вот нашел время, — сказала Лора. — Некогда мне сейчас.

— Поминаете? — спросил старшина.

— Поминаем, — ответила Лора. — Ваших там много. Майор Плотников и майор Гурьев... Ватрушкин тоже...

— Лора, я за ответом, — почти строго сказал старшина. — Или так, или иначе...

Глаза его зажглись и погасли. Он придвинулся к ней и положил свою ладонь на ее горячее запястье. Она по привычке быстро посчитала родинки на его щеке: пять.

— А если я мамаше твоей не понравлюсь? — спросила она. — Или сестричке? Тогда как?

— Понравишься! — уверенно сказал старшина. — Об этом пусть у тебя голова не болит...

Когда Лора вернулась в комнату, Харламов закрывал левинскую тетрадь. Все молчали.

— Ну что ж, — сказал Мордвинов, — дело серьезное и весьма интересное. Я рекомендовал бы доктору Баркану продолжать ведение записей, начатых Александром Марковичем. Что же касается до вопросов общего обезболивания при обработке ранений конечностей в масштабах флотских, то мы это, разумеется, решим в ближайшее время. Ну, а потом, естественно, обратимся в Главное Управление, к высшему начальству. Так, полковник Харламов?

— Так, — твердо ответил Харламов. — И через голову Шеремета.

Все встали.

И по дороге на пирс опять заспорили с Лукашевичем, который считал, что вводить Левинский метод во всех госпиталях преждевременно.

— Ну хорошо, на сегодня хватит, — сказал Мордвинов. — Вот ночью посмотрю тетрадку Александра Марковича и завтра дам настоящий бой. Дадим им всем бой, Алексей Алексеевич?

— Дадим! — уверенно и спокойно ответил Харламов.

Ленинград. 1949
Содержание