Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

21

Накануне вечером из главной базы приехала хирургическая сестра Харламова Нора Викен-тьевна, женщина чрезвычайно высокая, белесая и говорящая в нос, точно у нее полипы. Сказав про себя, что она «прибыла», она вызвала Анжелику, и, сильно затягиваясь папиросой, объявила:

— Вам, несомненно, было бы трудно помогать Алексею Алексеевичу во время операции по двум причинам: во-первых, вы не работали с Харламовым, во-вторых, подполковник Левин для вас человек близкий, почти родной. Не перебивайте меня. Я лично не могла бы даже присутствовать в том случае, если бы Алексей Алексеевич нуждался в операции.

У Анжелики дрогнул подбородок и один глаз наполнился слезой. Но она сдержалась и спросила:

— Может быть, все-таки хоть чем-нибудь я могу быть полезна?

— Вы не можете быть полезны ничем, — очень в нос ответила Нора Викентьевна, — ничем, кроме того, что введете меня в курс дела. Я не знаю вашей операционной.

Анжелика показала ей операционную, автоклав, инструменты. Сзади как тени ходили Лора с Верой и вздыхали. В одиннадцать часов Нора Викентьевна попросила сегодняшние газеты и ушла в Левинский уголок готовиться к завтрашнему вечеру — у нее была назначена беседа с младшим медперсоналом базового госпиталя на тему текущего момента. Лора и Вера тоже сидели в Левинском уголке и делали вид, что читают «Крокодил». Потом они стали шептаться.

— Девушки, вы мне мешаете! — сказала Нора Викентьевна и сняла пенсне.

— Извиняемся, — сказала Лора.

— Ах, мы больше не будем! — воскликнула Вера.- Мы не знали, что у вас такие чуткие уши.

И они ушли, взявшись под руки.

Анжелика сидела у Варварушкиной, когда туда заглянули Вера с Лорой.

— Ольга Ивановна,- сказала Вера, — вы давеча утюг просили, надо? А то давайте я вам блузочку отглажу, знаете, как я глажу? Никто во всем свете так не может гладить, как я.

Нору Викентьевну все осудили, кроме Варварушкиной. Та сказала, что все-таки Нора — замечательная хирургическая сестра, почти как Анжелика, но главное, разумеется, то, что она привыкла к Харламову. Ведь у каждого хирурга свои причуды. Вот ведь Левин тоже, бывает, начнет злиться и даже ногой топает: «Дайте мне это, ну же, это, это...» И надо знать, какие названия он никогда не забывает, а какие забывает. И вообще надо знать, какие инструменты он предпочитает. Ведь по ходу операции есть определенная очередь инструментам, а каждый хирург все-таки по-разному пользуется этой очередью. Вот и подаешь ему то, что не требуется.

— Однако вам я никогда ничего не путала, если мне память не изменяет, — сказала Анжелика. — И не путала и никогда не спутаю. Я по глазам хирурга умею видеть, что ему нужно. Слава богу, не два года работаю.

Вера сердито гладила блузку. Лора сидела подперев лицо руками и поглядывала то на Ольгу Ивановну, то на Анжелику. Потом сказала:

— Будет он жить, девушки, или не будет — вот что главное, а остальное всё пустяки. — И вздохнула.- Увезли бы его в Москву, там все-таки профессора так профессора. А этот Харламов какой-то несолидный.

Заглянул Баркан — спросил, где Александр Маркович.

— А в ординаторской, наверное,- сказала Вера.- Отдыхает.

Баркан постучался в ординаторскую. Левин в расстегнутом кителе ходил, по своей привычке, из угла в угол. Лицо у него было спокойное и даже веселое.

— Чем это вы так довольны? — спросил Баркан, ставя на стол шампанское.

— Чем? — удивился Левин. — А ничем. Просто вспомнил один старый анекдот. Вам, конечно, известно, что великий наш хирург Пирогов обладал довольно скромной внешностью. Был косоглаз, слегка рыжеват. Ну, а современник его, не помню фамилии, профессор, может быть, даже Иноземцев, имел внешность чрезвычайно эффектную. Вот кто-то из тогдашних медицинских остряков возьми и скажи: если вы хотите показать больному профессора, то пригласите Иноземцева. А если хотите показать профессору больного, то пригласите Пирогова...

Баркан усмехнулся.

— Как там наш немец? — спросил Левин.

— Уехал от нас,- сказал Баркан, откручивая проволочки на пробке. — Очень был, я бы выразился, застенчив...

Александр Маркович вымыл стаканы и спросил, откуда у Баркана шампанское.

— Жена прислала! — медленно выкручивая пробку, ответил Вячеслав Викторович. — Приехал тут один и привез посылочку.

— А по какому случаю мы пить станем?

— Ни по какому.

— Врете. Небось за мое здоровье. За благополучный исход.

— И это неплохо.

Пробка сама поползла вверх.

— Если выстрелит — значит, все будет в порядке, — произнес Левин. — Это старая и верная примета: шампанское обязано стрелять.

Он внимательно смотрел на бутылку, и было видно, что он волнуется — выстрелит или не выстрелит. Баркан тоже ждал, и, когда пробка вылетела и пенная струя косо ударила в стену, у обоих — и у Баркана и у Александра Марковича — повеселели лица. Они выпили по стакану пены, и Баркан спросил:

— Что-то последнее время, Александр Маркович, вы на меня не кричите? Чем это объяснить?

— Вы не знаете?

— Не знаю.

— И я не знаю. Но, во всяком случае, не потому, что я смирился. Надо думать, что это вы притерлись к нашему отделению...

— Я ни к чему никогда не притираюсь...

— Тогда, значит, наше отделение притерло вас к себе. У нас часто так бывает. Вначале, например, Жакомбай очень хотел от нас уйти, а потом понял, что тут он на своем месте. Притерся...

— Ничего он не притерся, а просто он на вас молится! — рассердился Баркан. — Тут многие на вас молятся, а вы и довольны. Не обижайтесь, вам нравится это поклонение: наш подполков-ник, у нас в отделении, с этим может справиться только Левин. Все мы люди, все человеки, ничего не поделаешь...

Александр Маркович подумал и сказал, что это не так — никто на него здесь не молится. Что же касается до Жакомбая, то тут особая штука. Надо делать не только то, что положено, но и еще многое иное, такое, что подсказывает душа...

— Что же именно подсказала душа вашему Жакомбаю? — спросил Баркан.

Левин ответил не сразу.

Вячеслав Викторович налил еще пены.

— Что не положено? Он, видите ли, сам ищет. Он отыскивает, что можно еще сделать, и делает: он, например, сам сделал для нас с вами электрический умывальник, для камбуза соорудил электрическую сушилку, сделал гидролизный электрический стерилизатор...

— Но я этого не умею! — буркнул майор.

— Зато вы умеете многое другое. Умеете, но обижаетесь по пустякам, сердитесь и работаете по своей специальности хуже, чем Жакомбай по своей. Но это ничего. Мы вас перемелем...

— Благодарю...

— Пожалуйста. Вы уже помаленьку перемалываетесь...

— Но я еще недостоин заменить вас в отделении, пока вы будете оперироваться?

— Боже сохрани! — испуганно и сердито сказал Левин. — Вы ведь еще не понимаете даже, кто такой Жакомбай.

— А это так важно?

— Ого!

Они помолчали, потом Левин, как ему показалось, довольно искусно перевел разговор на более спокойную тему — на случай перитонита, имевший место несколько лет тому назад. Баркан поддержал разговор, и они заспорили друг с другом без былого недружелюбия, заспорили, как спорят добрые знакомые доктора. А погодя майор ушел напевая, в хорошем настроении.

— Значит, не я буду вас заменять на время операции? — спросил он уже в дверях.

— Нет, не вы.

— А кто же, разрешите узнать?

— Думаю, Варварушкина. Впрочем, мне еще нужно согласовать это с начальником госпиталя...

— Ну, добро! — ответил Баркан и плотно затворил за собой дверь.

Согласовав все с начальником госпиталя, Левин вызвал к себе Варварушкину. Ольга Ивановна очень удивилась и даже расстроилась оттого, что она, а не Баркан, останется заместителем Левина, но он ее утешил, сказав, что это ненадолго, что еще лежа он будет ей помогать и что в особых случаях она вполне может обращаться за помощью к начальнику первого хирургического. Ольга Ивановна слушала, разрумянившись от волнения, ломала спички и все пыталась перебить, но Александр Маркович не позволял, а когда он кончил говорить, она тоже ничего не сказала, только еще больше покраснела и так молча, краснея до ушей, вышла из ординаторской. Но он окликнул ее и, безотчетно радуясь ее волнению, сказал, что это еще не все и что им надобно подробно поговорить обо всех раненых отделения. Говорили они подробно и пили чай с клюквенным экстрактом. Ольга Ивановна записывала в книжку, а иногда спрашивала, и он ей подробно объяснял то, что было не совсем ясно.

— Ну, теперь я поняла, — говорила она, глядя ему в глаза, — теперь мне все ясно.

— Ясно? — спрашивал он, радуясь.

— Да, совершенно.

— Ну и превосходно. Теперь дальше пойдем. В шестой лежит такой волосатый старшина, такой черный, скандальный. Насчет этого старшины я думаю так...

И он рассказал, как и чем следует лечить скандального старшину, объяснял, почему именно старшина скандалист и какие у него боли. А Ольга Ивановна кивала головою, и он понимал, что ей важно и нужно его слушать, что она многого еще не знает, но что знать она будет, а если чего-нибудь и не поймет, то спросит у него. И это ощущение, что она спросит, странно успокаивало Александра Марковича и радовало его.

Потом он проводил ее по коридору уснувшего госпиталя и попрощался с нею за руку, чего раньше не делал, а она взглянула ему близко и прямо в глаза и сказала:

— Ну, спокойной ночи, товарищ подполковник. Ни пуха вам ни пера! Все будет прекрасно, я уверена!

Он кивнул и пошел один дальше по коридору. Госпиталь спал, все двери из палат были открыты, дежурная санитарка дремала у своего столика. Левин шел, подняв голову, прислушива-ясь, размышляя. Тихо дышали спящие. Горели синие лампочки. «Мое хозяйство, — подумал Левин.- Может быть, я прощаюсь? Может быть, я сентиментален? Может быть, мне хочется плакать? Может быть, мне хочется говорить жалкие слова?»

Нет, ему ничего такого не хотелось. Он хорошо себя чувствовал и не испытывал ни страха, ни робости. И не только завтрашний день не был ему страшен — ему не было страшно будущее. «Я освободился от страха, — спокойно решил он. — Вот в чем все дело. Я переболел страхом. Он остался позади. Теперь мне ничего не страшно, потому что — что может быть страшнее самого страха?»

В ординаторской его ждала Нора Викентьевна со шприцем и морфием. Александр Маркович вежливо ее спросил, не скучала ли она; она ответила, что нет, не скучала, потому что никогда не скучает и считает, что скучают только лодыри и лежебоки.

— Возможно, — согласился он.

Насадив на крупный нос пенсне, Нора не торопясь и очень толково рассказала ему, что нынче делается на свете. Потом пояснила:

— Обычно я накануне беседы с кем-либо репетирую. Сегодня жребий выпал на вас...

— Я прослушал с большим интересом, — сказал Александр Маркович. — Вы, наверное, очень увлекаете ваших слушателей.

Нора Викентьевна пожала плечами и ответила, что бывают и неудачи.

Они еще поговорили на общие темы, повспоминали знакомых хирургов и некоторые клиники. Нора Викентьевна хвалила только Харламова.

— Этого хирурга я боготворю! — сказала она.- И давайте не спорить.

Левин даже и не собирался спорить.

Спросив, очистил ли он себе желудок и все ли сделано для подготовки к операции, Нора Викентьевна ввела ему морфий, уложила, укрыла одеялом и сказала:

— Очень рада была с вами познакомиться и убедиться еще раз в том, как лгут люди. Про вас говорят, что вы ругаетесь как извозчик и грубите своим подчиненным. Вряд ли это так... До завтра, товарищ подполковник. Спите!

А утром Левин, виновато улыбаясь, лег на тот самый стол, за которым оперировал всю войну. На его месте теперь стоял Харламов, а там, где обычно находились Ольга Ивановна и Баркан, были Тимохин и Лукашевич. Впрочем, Ольга Ивановна тоже была тут, но как-то поодаль, точно чужая.

— Вот... пришлось вам тащиться в наш гарнизон, — сказал Александр Маркович Харламову. — Может быть, мне следовало лечь к вам в базовый госпиталь?

— Да, да, дождешься вас, бросите вы свой госпиталь,- ответил Харламов, а дальше Левин не расслышал, потому что флагманскому хирургу надели марлевую маску.

Тимохин был уже в маске, руки держал далеко от себя и напевал негромко: «тру-ту-ту-тру-ту-ту!» А Лукашевич, похожий в халате и шапочке на привидение, которое устраивают дети из щетки и простыни, смотрел в окно и видел там, должно быть, то, что видел обычно и Левин: серый залив и на нем корабли — маленькие, словно игрушечные.

Наркотизировал Лукашевич, и Левину было почему-то приятно, что этот костлявый и раздражительный человек, прежде чем взять в руку его запястье, пожал ему плечо и слегка похлопал его, как бы о чем-то с ним договариваясь, как равный с равным, как старый и верный приятель. Потом он услышал шаги Тимохина и его приближающееся «ту-ту-ту-тру-ту-ту», и тотчас же ему сделалось противно от все усиливающегося запаха наркоза. Но тем не менее он продолжал считать, хоть это было вовсе и не обязательно, теперь он считал только для того, чтобы продержаться на некой поверхности, откуда его тянуло в быструю и верткую трясину. Еще какая-то мысль промчалась, он хотел схватиться за эту мысль, но не успел и стал проваливаться в омут — все глубже и быстрее, все быстрее и глубже, пока сознание не покинуло его.

«Тру-ту-ту-тру-ту-ту», — едва слышно, почти про себя напевал Тимохин, и никто не знал, что пел он так потому, что волновался. Знала об этом только его жена, Таисья Григорьевна, но ее не было здесь, а то бы она дотронулась до его плеча, и он сразу перестал бы напевать и сконфузился.

— Ну? — спросил Харламов тенорком.

— Да что ж, пожалуй, можно! — ответил Лукашевич, продолжая капать из капельницы на маску.

Нора Викентьевна смотрела сбоку на тонкую шею Харламова и на его плечи. По движениям шеи и плеч она всегда знала мгновение начала операции, и вот это мгновение наступило. Совершенно беззвучно и почти не глядя на столик, на котором в раз навсегда установленном порядке лежали хирургические «наборы», Харламов взял скальпель и сделал движение плечом и шеей. И Нора Викентьевна тотчас же сделала свое движение, а Тимохин — свое, и умные руки всех троих стали работать как руки одного человека — с идеальной, молчаливой и точной согласованностью.

Было очень тихо, только иногда сопел вдруг толстый Тимохин да слышалось дыхание Левина — ровное, но тяжелое. Иногда он всхлипывал чуть-чуть, точно собираясь заплакать, порою шумно вздрагивал. Но пульс был ровный, хорошего наполнения, и Ольге Ивановне теперь сделалось спокойно и не страшно. А потом она сама не заметила, как залюбовалась всей этой работой — и удивительным ритмом, который царил среди работающих людей, и тем, как они все понимали друг друга без слов, и самим Харламовым, который теперь перестал быть маленьким и тщедуш-ным, а сделался словно бы крупнее и выше. И глаза Харламова ей нравились, она верила этим глазам, этому спокойному свету, этому упрямому и сильному выражению, делавшему ординарное лицо Алексея Алексеевича не похожим ни на кого из хирургов, которых она встречала.

— Ну? — спросил он тенорком.

Тимохин слегка наклонился и несколько секунд ничего не говорил, а только сопел.

— Опухоль проросла в ободочную кишку, — сказал Харламов. — Видите, Семен Иванович?

«Тук-тук... — бился пульс в руке у Ольги Ивановны, — тук-тук...»

Лукашевич два раза коротко вздохнул.

— Ну, вижу, — медленно и недовольно сказал Тимохин. Он точно бы не хотел согласиться с тем, что сказал Харламов, но соглашался вынужденно.

— Будем резецировать?

Сердце у Ольги Ивановны сжалось. «Тук-тук, — билось в запястье у Александра Марковича, — тук-тук». Сейчас они скажут самое главное. И от того, что они скажут, будет зависеть все. Была секунда, когда ей не хотелось слышать, но все-таки она услышала голос Тимохина. Он пока еще не утверждал, а только спрашивал, но по тому, как он спрашивал, она поняла, каким может быть ответ.

— А это, вы думаете, не карциноматоз забрюшинных желез? — почти лениво и очень медленно, как ей казалось, спросил Тимохин.

Харламов молчал.

«Может быть, еще нет...» — безнадежно подумала Ольга Ивановна.

— Да, — ответил Харламов. — Да, тут двух мнений быть не может, картина чрезвычайно ясная.

Они еще помолчали. Потом Харламов сказал решительным, несомневающимся тоном:

— Паллиативная операция слишком опасна, радикальная невозможна. Придется зашивать.

«Вот и все! — подумала Ольга Ивановна. — Вот и все». И отвернулась.

— Под печень мы ввели тампон, — осторожно напомнила Нора Викентьевна, и Харламов ответил вдруг с еле сдерживаемым бешенством:

— Знаю! Можно не напоминать по три раза!

Потом, моя руки, Харламов сказал, ни к кому не обращаясь, и голос его прозвучал сурово, даже угрожающе.

— Я думаю, — сказал он, — подробности не станут известны Александру Марковичу. Вариант для него такой... такой: сделано желудочно-кишечное соустье. Впрочем, полковник Тимохин тут останется и доложит ему сам.

Нора Викентьевна подала Харламову полотенце. Тимохин все ходил и напевал, сердито поглядывая по сторонам: «тру-ту-ту-тру-ту-ту!» А Лукашевич робко попросил у Анжелики, наводившей порядок в своем хозяйстве:

— Будьте добры, сестрица, дайте мне тридцать граммов спирта с вишневым сиропом. Простыл я в самолете.

И для правдоподобия зябко поежился.

Уехал он вместе с Харламовым и Норой Викентьевной, а Тимохин остался, и было странно видеть, как сидит он в левинской ординаторской и пишет там что-то в маленькой записной книжечке. Да и весь этот день был какой-то странный и печальный, не похожий на другие дни.

Под вечер Тимохин долго разговаривал с Барканом.

И Баркан вышел от него расстроенным, тихим, с виноватым выражением лица.

22

На восьмой день Левину сняли швы, а на пятнадцатый он отправился в первый поход по своему отделению. Ольга Ивановна шла рядом с ним, поглядывая на него с тревогой, а он говорил ей сердито-веселым голосом:

— Лежание пошло мне на пользу, я вчера покончил со своими заметками, надоели только гости. Вы видели, что делалось? Уж Мордвинов, человек как будто занятой, и тот чуть не каждый день являлся. А Тимохин, знаете ли, милейшая личность. Умен и много знает. Бурчит только иногда, как медведь, слов не разберешь. Лукашевич тоже милейший человек. Вообще, конечно, все это было довольно трогательно, особенно если бы времени побольше. Ну а тут полон рот хлопот, чувствуешь себя отлично и изволь — лежи. Да, а вы говорите — хирургия! Проопериро-вали — и значительно легче стало. Нет этого отвратительного ощущения постороннего тела в животе. А до операции было похоже на сказку, помните, кто-то там съел бабушку, волк, что ли? Вот и у меня было совершенно такое чувство, как у волка. Ну, идите себе, мне на камбуз надо, я ругаться иду, вам это слышать не следует.

И помахал ей рукою.

Он пошел вниз, а она стояла и смотрела ему вслед. Как странно: неужели ему в самом деле легче? Вот пошел на камбуз ругаться. Вчера объявил выговор Онуфрию. Два дня назад собрал у себя в палате летучку и при всех сказал, что объявляет ей, Варварушкиной, благодарность.

Ольга Ивановна шла по коридору и думала.

— Доброе утро, товарищ доктор! — сказал ей майор Ватрушкин. — Помните меня?

— Помню, — сказала она. — Вы капитан Ватрушкин.

— А вот и нет! — сказал Ватрушкин. — Вот и майор. Меня, между прочим, опять ранили.

— Да что вы говорите?

— И глупо ранили, — сказал Ватрушкин. — Ну, да это вам все равно не понять. А скажите, где сейчас подполковник Левин? Это правда, что его оперировали? И, говорят, будто он никуда от нас не хотел ехать? Это все верно?

— Верно! — сказала Варварушкина, невольно улыбаясь. С Ватрушкиным нельзя было говорить и не улыбаться.

— Ну, молодец старикан! — воскликнул Ватрушкин. — У него среди нашего брата большой авторитет. Не верите?

— Верю, — ответила Ольга Ивановна. — Только чего вы расхаживаете? Идите-ка в палату!

— Мне ходить и стоять здоровее, — сказал Ватрушкин. — Впрочем, я вас провожу. А вы слышали, что у меня сын родился?

— Нет, — сказала Варварушкина. — Где же нам слышать! Мы люди темные, газет не читаем.

— Родился, — подтвердил Ватрушкин. — Ванькой назвали. Нынче самое редкое имя. Комичный парень. Да-а, а вы все думаете — капитан Ватрушкин. Нет, до Ватрушкина теперь рукой не достать.

И он так громко и весело захохотал, что Варварушкина на него зашикала.

— Извиняюсь, — испугался он, — забыл. Отвык от госпиталя. У нас офицеры так однажды хохотали, что в землянке стена лопнула и песок посыпался. Не верите?

— Не верю.

— И никто не верит. Такая землянка подобралась.

Ольга Ивановна ушла, а Ватрушкин остался дежурить в коридоре, чтобы еще с кем-нибудь поболтать. В палате ему было скучно, там все сейчас почему-то спали.

«Вот Левин пойдет — его и поймаю, — решил Ватрушкин. — С ним потолковать интересно. Про сына ему расскажу. И пусть, в самом деле, зашьет мне рану, что ли!»

А Александр Маркович сидел в это время на кухне возле большого разделочного стола и говорил руководящему Онуфрию Гавриловичу:

— Однако из тех же продуктов можно варить совершенно приличное горячее. Вы убедились в этом сами. Но стоило мне на две недели оставить вас в покое, как вы опять принялись варить несъедобную дрянь. В чем же дело, скажите на милость?

Онуфрий посмотрел на него коротко и злобно. И Левин успел заметить этот взгляд.

— Вы думали, что я никогда тут не появлюсь, — продолжал он, — а я появился и постоянно буду появляться. Если же умру, то после каждого дурно сваренного вами обеда буду приходить и душить вас по ночам... Я буду являться как привидение.

Руководящий осклабился. Гроза проходила стороною — Левин шутил. И Онуфрий даже сразу не понял, когда Александр Маркович сказал:

— Я отстраняю вас на трое суток от работы на кухне. Вы будете теперь колоть дрова, выносить из кухни помои и делать другую работу, которую никогда не делает повар. Понимаете? Таким способом я наказываю вас. Я наказываю вас за то, что вы кормите людей, проливших свою кровь за родину, невкусной, дурно проваренной, противной пищей. Вы поняли, за что я вас наказываю?

— Понял, — отвернувшись, сказал кок.

— Я не слышу, что вы там бурчите. Повернитесь ко мне и повторите.

— По-нял!

— И не кричите, а то будете колоть дрова не трое суток, а пятеро. Ясно?

— Ясно.

— Варить будет ваш помощник Сахаров. Он не знает, что такое «дефуа-гра», но он варит лучше вас, потому что старается. Варить будете вы, слышите, Сахаров?

— Есть! — выкрикнул Сахаров.

— А если по возвращении с дворовых работ вы, Онуфрий Гаврилович, не исправитесь, я отдам вас под суд как злостного нарушителя трудовой дисциплины. И вы будете сурово наказаны.

— На здоровье! — сказал руководящий и кинул черпак в котел с такой силой, что суп брызнул на плиту и на пол.

— Не безобразничайте! — сказал Левин. — Вы получили взыскание по заслугам, и очень мягкое. Я не собираюсь вас перевоспитывать, вы дурной человек и дурной работник. Но так как мне некем вас заменить, то я принуждаю вас работать честно и буду принуждать до тех пор, пока вы не станете нормальным работником.

Выходя в тамбур кухни, он услышал, как Онуфрий сказал Сахарову:

— Уж и ползать совершенно нисколько не может, а туда же, командует. Другие люди об это время всех жалеют, а он как все равно собака накидывается.

Александр Маркович усмехнулся. Нет, он не будет всех жалеть. Всех жалеть отвратительно. Пожалеть кока — это значит не выполнить свой долг по отношению к раненым. Нет, он не пожалеет Онуфрия. Всех жалеть — это значит никого не любить. Пусть Онуфрий отправляется колоть дрова и носить помои. Не надо разводить нюни. Вот он разговаривал с Барканом всегда прямо и резко, и теперь в Баркане что-то переменилось. Может быть, это ему кажется, может быть, он еще ошибается, но Баркан уже не тот, каким был раньше. Он иначе разговаривает теперь и больше спрашивает, чем утверждает. Нет, извините, он не будет прощать и жалеть. Вот, например, Розочкин — вялый человек. Что может быть страшнее вялого человека? Ему, наверное, хочется лежать и перелистывать старый журнал, а вернее всего — ничего не хочется, и это тоже нельзя прощать, потому что вялость Розочкина не только его внутреннее качество, а качество и внешнее — касающееся всего госпиталя — вот как. Что ж, пожалеть и Розочкина?

В халате, с палкой он пришел к Розочкину и поболтал с ним минут десять. Розочкин сообщил, что у него тридцать семь и шесть.

— Да, у вас, видимо, насморк, — сказал Левин.- Полощите нос соленой водой. Мне это помогало.

Розочкин посмотрел на него жалостно своими красивыми, томными глазами.

— А ложиться вам нельзя, — сказал Левин, — нельзя, товарищ Розочкин, нельзя, коллега. Вы у нас один. Вы нам нужны. Да, вот так. До свидания, коллега.

И Розочкина он не пожалел. А Розочкину так хотелось полежать и почитать журнал. Это ведь очень приятно — полежать с маленьким гриппом, совсем маленьким, чтобы тепло было, уютно, — и почитать. И совсем даже не почитать, а полистать. И подремать.

Под лестницей его поймал майор Ватрушкин.

— А-а, — сказал Левин, — вот так встреча! Что вы тут делаете, старик? Почему вы в халате? Вас опять ранило?

— Подо мною снаряд разорвался, — сказал Ватрушкин и захохотал. — И лекпом наш отказывается лечить. А полковник накричал и к вам наладил. Неудобно, честное слово.

Он взял под руку Левина и пошел с ним рядом. По дороге он рассказал про сына Ивана и про то, что в палате с ним лежат какие-то кошмарные типы. Словом не с кем перекинуться.

— Они, знаете ли, тяжело ранены, — сказал Левин. — Я, между прочим, помню, как вас однажды к нам привезли. Вы тоже тогда не хохотали и не шумели в госпитале, не дай вам бог еще такую же историю.

— Это когда меня в грудь ударило?

— Нет, в живот. В грудь — это еще ничего. И потом — разве это вас ударило в грудь?

— А не меня? — сказал, несколько обидевшись, Ватрушкин.

— Да, да, теперь вспоминаю, — сказал Левин. — Но это все вздор по сравнению с животом. Так значит — Иван! Интересно, очень интересно! Ну что ж, пойдемте в перевязочную, я вас посмотрю.

В перевязочной Ватрушкин разделся, и Александр Маркович обошел его кругом.

— «Стремим мы полет наших птиц...» — напевал Левин негромко. — Да, есть на что посмот-реть, — сказал он, — и все мои швы. Знаете, если вдуматься, то это почти перелицованный костюм. Вы помните, как мы вам тут делали новую спинку? И недурная спинка, а?

— Недурная! — согласился Ватрушкин.

— А живот? Если сейчас вспомнить, то мы тоже с ним немало помучились.

Ватрушкин с уважением посмотрел на свой живот.

А Левин мыл руки и, задумавшись, насвистывал что-то печальное и сложное. Погодя он занялся чтением газет, и центральных и местных, и не заметил, как вошел Дорош. Потом взглянул на него с изумлением и воскликнул:

— Нет, вы только посмотрите! Вы — прочитайте! Жив Курилка, отыскался след Тараса...

В «Северном страже» было напечатано письмо в редакцию, подписанное несколькими людьми. Письмо называлось «Где авторы видели подобных летчиков», а внизу были подписи, и первой значилась — полковник м. с. Шеремет. Речь в письме шла о постановке местного самодея-тельного ансамбля и о том, что авторы «исказили и оклеветали любимые народом образы».

— Оперяется, прохвост, вылезает! — вздохнул Дорош. — Он по разоблачениям мастак. В свое время и на вас писал, что вы в Германии учились и что нечего вам тут делать.

— Мне? — удивился Александр Маркович.

Он опять перечитал письмо в редакцию. Каждое слово дышало негодованием, и если бы Левин в свое время сам не видел эту постановку — смешную и милую, — он бы поверил Шеремету. Но спектакль Александру Марковичу нравился, и, кроме того, он знал Шеремета...

— «Клевета... — прочитал Левин, — в лучшем случае близорукость, а если присмотреться внимательно...» К чему присмотреться?

— Намекает, — произнес Дорош, — что, вы его забыли? Он всегда намекал, особенно в писанине. Как начнет строчить... Бросьте, не расстраивайтесь, товарищ подполковник...

23

В воскресенье утром он застал у себя в ординаторской Калугина. Инженер стоял у карты и точно бы не видел ее.

— Здравствуйте, — сказал Левин. — Какие новости?

— А вы не знаете?

— Нет, не знаю.

Калугин засмеялся счастливым смехом.

— Ей-богу, ничего не знаете?

— Даю вам слово.

— Их сейчас привезут сюда, — сказал Калугин. — Они живы.

— Кто?

— Экипаж Плотникова, вот кто! Понимаете? Весь экипаж Плотникова.

— Идите вы к черту! — сказал Левин. — Как это может быть? Столько времени!

— А я вам говорю! — крикнул Калугин, словно испугавшись, что всего этого и в самом деле может не быть. — Я точно знаю. За ними уже катер пошел, а жена Курочки — Вера Васильевна — сидит у меня в землянке. Вы ведь даже не знаете, чего я тут натерпелся. Она к нему в отпуск приехала, а он не вернулся с задания. И к Плотникову с главной базы кто-то приехал...

Он был в необыкновенном возбуждении, этот обычно спокойный и молчаливый инженер.

Торопясь и радуясь, но довольно бессвязно он говорил, что они совершили какой-то грандиоз-ный подвиг, что подробности не известны никому, кроме командующего, что они представлены к Героям и что будто бы они из глубокого немецкого тыла наводили наши самолеты на фашистские караваны и на отдельные крупные транспорты.

Левин снял очки, надел их и покачал головою.

— Нет, это удивительно! — воскликнул он. — Это невозможно себе представить. Вот вам и Федор Тимофеевич, вот вам и добрый день! Что же мы сидим? Надо пойти подготовить палаты! Надо им создать замечательные условия! Э, но какие можно создать условия, когда тут нет ни одного цветочка!

Позвонил телефон, и Дорош сказал, что санитарные машины идут на пирс.

— У меня есть автомобиль, — сказал Калугин, — я вас подвезу. Но вам уже можно? Говорят, вы тут чуть-чуть не померли? Но теперь все в порядке?

Левин усмехнулся и не ответил. Если бы он мог поверить, что теперь все в порядке! Конечно, как каждый человек, и он иногда думал, что Тимохии не солгал ему. Он думал так вчера от двух до трех часов ночи. Но потом он думал иначе. А вообще об этом не стоит думать.

— Что же, поедем? — спросил Александр Маркович.

На воздухе у него слегка закружилась голова, совершенно как у выздоравливающего. Калугин познакомил его с женою Курочки, и Левин удивился: жена Курочки была очень красива и, наверное, выше его на голову. И еще одна девушка в пуховом платке тоже подошла к Левину и сказала ему:

— Настя.

— Вот с подполковником и поговорите, — посоветовал ей Калугин, — он вам может помочь.

Голова у Левина все кружилась, и ему было трудно слушать, но основную мысль он уловил: эта девушка хочет быть санитаркой или сестрой.

— Ну да, ну да, — сказал Левин. — Отчего же, это вполне возможно. Вы зайдите ко мне. Это второе хирургическое, вам покажут, а моя фамилия — Левин. Хорошо?

— Хорошо! — ответила она робко и радостно. — Но только я еще ничего не умею. У меня другая специальность... была, — добавила она после паузы.

— Это ничего, — сказал Левин. — Вы у нас подучитесь.

И отвернулся — так все заходило перед ним, запрыгало и закружилось. Но потом это прошло, и он увидел командующего, который медленно прохаживался над самой водой, сунув руку за борт шинели. А Зубов стоял неподвижно и устало щурился на блестящий под солнцем залив и на катер командующего, показавшийся из-за скалы.

Сверху же из гарнизона по крутой, скользкой дороге бежали люди — их было очень много — в черных шинелях, в молескиновых куртках, в регланах и унтах, в ярко-желтых комбинезонах. И «виллисы» командиров полков, отчаянно гудя, мчались вниз, чтобы не опоздать.

Сердце у Левина билось учащенно, толчками, глаза вдруг сделались влажными, но это было не стыдно, потому что даже Зубов, человек, известный своей суровостью, все время с грохотом смор-кался, очень часто отворачивая полу шинели и доставая оттуда платок. Проще было не прятать платок обратно.

Команды никакой не было, но все люди на пирсе вдруг сами по себе встали «смирно» и замерли, пока катер швартовался. А когда матросы сбросили трап, такая сделалась тишина, что почти громом показался топот санитаров, вынесших первые носилки. Какая-то женщина в платочке, странно закидывая назад голову и раздвигая руками летчиков, пошла вперед. Это была Шура — Левин узнал ее, — жена штурмана плотниковского экипажа. Она упала бы возле носилок, если бы не Зубов, который поддержал ее и повел за носилками. Потом показались вторые носилки, и к ним кинулась та девушка, которая назвала себя Настей. Ее тоже пропустили, и она пошла рядом с носилками до самой санитарной машины, которую пятил, вывернувшись назад, Глущенко. Было очень тихо, и только Глущенко говорил умоляющим голосом:

— Товарищи офицеры, ну, товарищи офицеры, попрошу вас раздаться. Невозможно же работать, товарищи офицеры.

Потом, видимо, Плотников сказал что-то смешное, потому что рядом с носилками раздался хохот и пошел волнами — все шире и шире, и Левин увидел командующего, который тоже смеялся и укоризненно качал головой.

— Что он сказал? — крикнул кто-то за спиною Левина, и смех стал еще громче и веселее. Было неважно, что сказал Плотников, но важно было то, что он вообще говорит и шутит, что он есть, что он вернулся.

И толпа так сомкнулась, что шофер Глущенко взмолился отчаянным, визгливым голосом, и это тоже всем показалось ужасно смешно и забавно.

— Товарищи офицеры, — просил Глущенко, — вы ж мне машину раздавите. Товарищи офицеры, не давите на стекла. Товарищи офицеры, или мне комендантский патруль вызвать?

После Плотникова понесли Курочку. Инженер лежал на высоко взбитой подушке, гладко выбритый, со следами пудры на ввалившихся щеках, и улыбался недоверчиво, растерянно и как-то иначе, чем раньше. А рядом с ним шла жена, та жена, которая причинила ему столько горя, — высокая, статная, в хорошо сшитом сером костюме, гладко причесанная, и поглядывала на всех вокруг равнодушно и немного недоумевающе, словно еще не понимала, что произошло и почему все так торжественно и счастливо встречают ее ничем не примечательного мужа. И хоть она ему не писала, или если писала, то не так, как писали другие жены, — теперь она шла рядом с носилка-ми и рука ее была где-то возле подушки, словно нынче она признала своего мужа. За Курочкой понесли еще носилки, и незнакомый врач из морской пехоты что-то быстро и старательно докладывал командующему, который кивал головою и приговаривал:

— Добро, ну, добро, отлично, молодцами действовали...

Одна «санитарка» уже ушла, теперь уходила вторая, но командующий, увидев Левина, остановил машину и приказал Александру Марковичу ехать с инженером и его супругой. Он так и сказал — «супруга», и глаза его в это мгновение неприязненно и жестоко блеснули.

— И зачем вы выходите! — пожурил он Левина. — Рано вам еще расхаживать...

Александр Маркович оказался в машине. Снаружи к стеклам, расплющив носы, прижимались какие-то незнакомые лица, но шофер дал газ, и носы пропали, только шум, подобный грохоту волн, еще долго доносился с пирса.

— Ну что? — спросил инженер Левина, точно виделись они час назад.

— Да вот так...

— Это моя жена — Вера Васильевна, — сказал Курочка.

И улыбнулся, словно ему было чего-то неловко.

— Суровые у вас края! — произнесла женщина, повернувшись к Левину. — Ни дерева настоящего, только камни да море...

Она говорила, словно читая книгу, а Курочка с жадной нежностью смотрел на нее, и казалось, что он не верит, что это она, его жена, что она приехала сюда, что он видит ее и слышит ее низкий, глубокий голос. А Левин молчал, поджав губы, и думал: «Поскорее бы госпиталь, поскорее бы кончилось это унижение...»

— Ты через денек-два уезжай! — сказал жене Курочка. — Трудно тут тебе будет и... тоскливо...

У госпиталя тоже стояла толпа летчиков, но тут командовала Анжелика, а с нею шутки были плохи, особенно в тех случаях, когда она находилась при исполнении служебных обязанностей. Толстая, на коротких ногах, в черной шинели, подпоясанной ремнем, с решительно поджатыми губами, с сизым румянцем на налитых щеках, она расхаживала возле госпиталя и грозно посматривала на молчаливую толпу. Потом спросила:

— Чего собрались? Все равно в отделение никто пропущен не будет.

Издали робкий голос нерешительно произнес:

— Просим сообщить, как с ними и что. Нам интересно, мы однополчане.

Анжелика всмотрелась в толпу и ответила только тогда, когда узнала; «однополчанина».

— Вот я доложу, Кротов, вашему командиру полка, что вы безобразничаете, — сказала она, — тогда будет вам вовсе неинтересно.

— Ну и на здоровье, — ответил издали Кротов женским голосом, — мы вас не испугались. Малюта Скуратов, а не медработник!

— И Малюту доложу, — крикнула Анжелика, — любым женским голосом можете говорить, я все равно узнаю. Закройте двери, Жакомбай, и без меня никого не впускайте.

На Жакомбая можно было вполне положиться — уж он-то не впустит.

В вестибюле Анжелика сбросила шинель, заглянула мимоходом в зеркало и пошла надевать халат и косынку. Потом медленно — она всегда ходила не торопясь, — делая смотр всему, что попадалось на глаза, зашла в палату, где лежал Черешнев — стрелок-радист плотниковского экипажа. Новичок дремал. В другой палате, рядом, Левин толковал с докторами-терапевтами насчет состояния здоровья Курочки. А Вера Васильевна, позевывая, перелистывала журнал, словно военинженера и не было здесь.

«Разве это человек! — патетически подумала про Веру Васильевну Анжелика. — Это только красивая самка и более ничего, да, да, более ничего».

У Плотникова сидела незнакомая женщина, и он ей что-то говорил медленно и значительно, а она плакала обильными и счастливыми слезами. «Это жена, — подумала Анжелика,- или будет настоящей женой». Жена штурмана Гурьева, Шура, сидела низко склонившись к мужу и что-то ему шептала, а он прижимал к губам ее ладонь. И все это вместе вдруг расстроило Анжелику. Она сердито засопела и спросила в коридоре незнакомого летчика, как он сюда попал и кто ему выписал пропуск. У летчика пропуска не было, и у второго — капитана — тоже не было, и еще у двух не было. Взбешенная Анжелика, стуча каблуками и ставя ноги носками внутрь, выскочила на крыльцо. Жакомбая там не было, а вместо него стояла Лора и чему-то смеялась. Незнакомый стрелок-радист угощал ее тыквенными семечками, она весело их лузгала и говорила кокетливо:

— Уж вас только слушай! Уж вы наскажете! Нет, нет, слушать даже не хочу!

— Воскресенская, пройдите за мной! — сказала Анжелика.

Лора прошла. И тотчас же быстрым шепотом заговорила:

— Жакомбая товарищ подполковник Дорош отсюдова сняли. Что бы-ыло! Кок-то Онуфрий про подполковника Левина выразился, что все равно ему не жить, потому что ничего ему даже и не вырезали, а просто как было все зашили. Будто ему все известно, а от кого ему известно, мы хорошо знаем. Там две санитарки были, когда флагманский хирург руки мыл, они и слышали. Ну и дальше стал говорить Онуфрий-то, что его Левин наказал, а он этого не простит. Сидел бы, говорит, да о своей смерти думал, нечего на людей кидаться, когда самому жить всего ничего. И выразился по-хамски. А Жакомбай как на него наскочит! Даже пена изо рта пошла — не верите? Это все сделалось как раз, когда все на пирс отправились героев наших встречать. Ну, которые выздоравливающие — все, конечно, за Жакомбая, второй кок — Сахаров — даже в слезы ударился. Не могу, говорит, я с таким змеем работать, у него, говорит, воспаление злости на все человечество. Девочки наши тоже все разволновались. Верка до сих пор плачет, а майор Ольга Ивановна даже капли пила, не верите? Так это хорошо, что вы в это время тут не были и не переживали, просто счастье ваше. А что я тут стою, так это мне подполковник Дорош приказали. Стань, говорит, Лорочка, тут и смотри, чтобы все нормально было!

— Хорошо! — сказала Анжелика. — Но что же такое, по-вашему, «нормально», когда полон госпиталь товарищей летчиков набрался и никто понятия о пропусках не имеет. Какой-то кошмар!

В коридоре Анжелика встретила Жакомбая. Он был бледнее обычного, но держался спокойно и на вопрос Анжелики, чем все кончилось, ответил, что получил взыскание.

— Серьезное?

— Справедливое! — сухо ответил Жакомбай.

Один глаз Анжелики вдруг наполнился слезою, нос густо покраснел, она всхлипнула, сильно сжала руку Жакомбая возле локтя и сказала прерывающимся голосом:

— Спасибо вам за подполковника Левина, Жакомбай. Разумеется, это не следовало делать на военной службе, но как человек, как гражданин я не могу не поблагодарить вас, не могу не высказать вам, что вы...

— Не надо высказывать, — совсем сухо перебил Жакомбай. — Ничего не надо высказывать. Я плохо поступил, неправильно поступил. Разрешите мне идти?

И вышел, аккуратно затворив за собою дверь.

К вечеру, едва улеглась суматоха с плотниковским экипажем, начальник госпиталя созвал к себе совещание. Судя по его тону, ожидались крупные бои и в связи с этим большие поступления раненых. Готовы ли врачи? Есть ли заминки, неувязки, неполадки? Какие будут вопросы?

Было задано несколько вопросов. Полковник ответил. И, отвечая, почему-то смотрел на Александра Марковича.

— Больше ни у кого вопросов нет? — еще раз спросил полковник.

— У меня лично никаких вопросов не имеется! — подавляя раздражение, подчеркнуто официальным голосом сказал Левин.

Дополнительно начальник госпиталя сообщил, что на помощь извне в дальнейшем рассчиты-вать будет невозможно. Кто не справится, пусть пеняет на себя. Впрочем, в особых случаях своевременно данные заявки начальников отделений учтутся. У кого имеются такого рода заявки?

И, барабаня по столу пальцами, он исподлобья оглядел своих подчиненных. Потом взгляд его остановился на Левине.

Все молчали. Промолчал и Левин.

— Значит, ясно? — спросил полковник.

— Абсолютно ясно! — ответил Левин и поднялся.

Ему было душно и хотелось на воздух. Кроме того, он много ходил сегодня, и, наверное, поэтому в желудке вновь возникло ощущение тяжести. А во время совещания он почувствовал и боли тоже. Вечер был не холодный, уже весенний, но с залива приполз такой густой мозгло-молочный туман, что в двух шагах совершенно ничего не было видно. Опираясь на палку, Левин постоял на крыльце, потом сел на скамеечку, сделанную Жакомбаем еще прошлым летом, и стал вглядываться в белую пелену, плотно облепившую весь городок.

Ощущение тяжести прошло, дышать стало легче, и на мгновение он вдруг почувствовал себя молодым, здоровым, веселым, таким, что ему и черт не брат и море по колено. «А что, — подумал он, — я и в самом деле не очень стар! Вот кончится война, поеду на юг, буду купаться в теплом море, пить кислое вино, есть виноград. И вернусь загорелым, черным, таким, что меня никто не узнает».

— Отдыхаете? — спросил кто-то из тумана. Голос был знакомый, но он не узнал его сразу. И ответил осторожно:

— Отдыхаю. А кто это?

— Вольнонаемный! — ответил голос, и Александр Маркович почувствовал, что человек, который подходил к нему из влажной белой тьмы, пьян.

Синяя лампочка над крыльцом госпиталя на одно мгновение осветила длинный белый нос кока Онуфрия, и вновь лицо его исчезло в тумане.

— Разрешите обратиться? — спросил кок Онуфрий.

Левин вздохнул и разрешил. Если бы он был волевым командиром, он прогнал бы Онуфрия вон.

— Разрешите сесть? — спросил опять Онуфрий.

И сесть тоже Левин разрешил, обругав предварительно себя за то, что распускает людей. Помолчали. Руководящий повертелся на скамейке и вздохнул два раза. «Сейчас храпеть будет, — почему-то подумал Левин.- Вот и хорошо. Он уснет, а я уйду».

— Обидели вы меня, товарищ подполковник, — еще раз вздохнув, сказал кок, и в голосе его Левин услышал не обиду, но злобу, ничем не сдерживаемую, давящую.

Стараясь не поддаваться этому тону, он ответил почти шутливо:

— Не понравилось дрова колоть?

Кок молчал. От залива потянуло холодом, Левин поднял воротник реглана.

— Не понравилось, — с вызовом сказал кок. — А чего тут нравиться? Даже интересно — чего же тут может нравиться?

— С горя и напились? — спросил Левин и сразу же почувствовал, что этого вопроса задавать не следовало.

— Я не напился, а выпил, — сказал Онуфрий. — Это две разницы — напиться и выпить. Почему не выпить, если отгульный день? Вполне можно выпить. И безобразия я никакого не делаю. Сижу себе тихо, покуриваю. Может, вы желаете закурить?

Левин не ответил.

— Не желаете? Пожалуйста, если не желаете, я со своим табаком не лезу. А что обидно, товарищ подполковник, то обидно. На всех угодить невозможно. Который человек больной, ему что ни подашь — все трава. Больной человек никакого вкуса не имеет, у него температура, и ему только пить подавай — воды. Думаете, я не понимаю? Я никакой не кашевар, я, извините, в старом Петрограде в ресторане «Олень» работал, не скажу что шефом, но именно помощником работал и все своими руками делал. Я, товарищ подполковник, любое блюдо могу подать и любой соус изготовить. Например, соус кумберлен — кто приготовит? Я. Или тартар к лососинке — пожалуйста, или бешемель для курочки. Да что говорить — филе миньон, пожалуйста, с грибками и почечками, консоме, претаньерчик, бульон с пашотом, борщок с ушками, селяночку по-купечес-ки — отчего не сделать? Или, допустим, дичь, или жиго баранье, или десерт любой — пожалуйста. А тут — здрасте — не угодил. Сержанту, понимаете, Ноздрюшкину да солдату Понюшкину не угодил! А тот Ноздрюшкин со своим Понюшкиным — чего понимают? Картошки с салом да сало с картошками — вот и все их понимание!

— А знаете, Онуфрий Гаврилович, — вдруг перебил Левин, — нет ничего хуже вот этакого лакейского пренебрежения к Ноздрюшкину и Понюшкипу. Вы что — людей презираете, что они не знают, какой это такой соус кумберлен? Ну, и я не знаю, что такое соус кумберлен...

— Не знаете?

— Не знаю.

— А когда не знаете, — сказал Онуфрий, — когда не знаете...

И замолчал.

Потом усмехнулся и вновь заговорил, жадно посасывая свою самокрутку.

— Никто не знает, а все указывают. Каждый человек указывает, и даже некоторые берут и наказывают. Не понравился руководящий Ноздрюшкину с Понюшкиным. Не угодил. Они хотя и больные, но они указывают, они командуют, они жалобы предъявляют. Как же это понять, товарищ подполковник?

— А так и понять, — спокойно ответил Александр Маркович, — так и понять, что там, у вашего ресторатора, на всех ваших нэпманов вы работали старательно, работой интересовались, а тут, на наших солдат и матросов, на наших офицеров, работаете из рук вон плохо, варите такую дрянь, что в рот взять невозможно, да еще и презираете людей, проливших за родину свою кровь, называете их Ноздрюшкиными и Понюшкиными... От пищи вашей воротит...

— Кого же это воротит? — чуть наклонившись к Левину, спросил Онуфрий. — Раненых? Так ведь им что ни подай, все едино жрать не станут. Им все поперек глотки...

— Неправда, я тоже пробую...

— Вы?

— Я!

— А вы-то, извиняюсь, здоровый? — еще ближе наклонившись к Левину, спросил Онуфрий. — Если уже откровенно говорить, то и вы не очень здоровый.

— Позвольте...

— Чего ж тут позволять, товарищ подполковник, когда вы вовсе нездоровый человек, и всем это известно. Вы на себя посмотрите, как вас совершенно невозможно даже узнать.

Левин отстранился от Онуфрия, почувствовал, что надо уйти, но не ушел.

— Я действительно болен, — сухо сказал он, — но тем не менее всегда и безошибочно отличал вашу кухню от кухни вашего помощника Сахарова, и притом в невыгодную для вас сторону. Сахаров хоть и обыкновенный флотский кок и кумберлена не знает, однако он человек, а вы... дурной человек. Что же касается до меня, то предупреждаю вас, что теперь мне сделали операцию, и пока я еще на диете, но в ближайшее время я буду снимать пробы со всего вами изготовляемого, и буду строго взыскивать...

— В ближайшее время? — с сочувствием и интересом спросил Онуфрий.

— Да, в ближайшее, — не совсем уверенно повторил Александр Маркович.

Онуфрий усмехнулся и покрутил головой.

— Что же вы видите в этом смешнего? — сухо и строго спросил Левин.

Сердце его билось учащенно.

— Смешного ничего, — произнес Онуфрий. — Но только пробы вам снимать нельзя. Надо вам себя беречь, а не пробы снимать. Не такое теперь время вашей жизни, чтобы снимать пробы.

— Какое же это такое время моей жизни? — спросил Левин и услышал, что голос у него сухой и строгий.

— А вы не знаете?

— Мне неизвестно, о чем вы говорите.

— Скрыли от вас, — сказал Онуфрий, — чтобы, значит, не волновались вы. А того не понима-ют, что для вашего здоровья надо в постели лежать, а не по госпиталю от подвала до операцион-ной бегать, того не понимают, что при вашем характере вы в месяц кончитесь, потому что нервничаете вы сильно и все до самого сердца принимаете. Вам и пробы снять надо, и белье госпитальное до вас касается, и операции, само собою, и лечение...

— Что же они от меня скрыли, по-вашему? — презирая себя за то, что спрашивает об этом, все-таки спросил Левин. — И кто скрыл?

— Да операцию-то ведь вам не сделали, — тихо, с сочувствием в голосе сказал Онуфрий, — посмотрели только и обратно зашили. Небось сами знаете, а говорите — операция.

И, еще раз жадно затянувшись, он плевком потушил окурок.

Некоторое время Левин молчал. Ему показалось, что его ударили молотком сзади по голове. Онуфрий сбоку смотрел на него.

Наверное, прошло много времени, прежде чем Левин справился с собою. Он должен был справиться совершенно. И он справился настолько, что ответил так же сухо и спокойно, как отвечал раньше.

— Да, я знаю, — сказал он. — Так что из того, что я знаю?

Онуфрий засопел. Теперь ему, наверное, стало страшно. И оттого, что Онуфрию стало страшно, Левин почувствовал себя еще увереннее.

— Да, я знаю, — повторил он медленно, — знаю. Некоторое время я надеялся, надежда свойственна всякому человеку, да и теперь мне еще трудно представить себе, как это я скоро умру, но тем не менее это так, — и я скоро умру, но что из этого? Все-таки я остаюсь таким, как был, и надеюсь таким же дожить до самой своей последней минуты. Знаете ли вы, Онуфрий, что такое жизнь? Или не знаете, что она такое? Думали ли вы над нею?

Он говорил строго и немного торжественно, и эта торжественность и строгость все больше и больше пугали Онуфрия. В это мгновение отворилась госпитальная дверь, на крыльце показался Жакомбай и сразу же ушел. Левин молчал, покуда на крыльце стоял Жакомбай, потом заговорил опять строго:

— Жизнь — это прежде всего работа, а работа и есть главное счастье на земле. Но вы этого не понимаете, вы этого не можете понять, потому что работа для вас — мучение, и только плата за работу примиряет вас с жизнью. Я же знаю, для чего я работаю, и огромное большинство нашего советского народа тоже это знает, и поэтому даже с моим нынешним состоянием здоровья я не могу грешить против дела. Погрешить против дела — для меня — погрешить против всего самого главного в жизни, против самой жизни. А вы мешаете этому делу, следовательно мешаете жизни. Всех же мешающих нашей жизни надобно наказывать, и потому я вас наказываю. И буду наказывать, раз вы не исправляетесь, потому что вы не имеете права дурно работать, и будете работать лучше хотя бы из страха перед наказанием...

Кок слушал и сопел, и по тому, как он сопит, Левин понял, что он боится. Но боялся он не того существенного, о чем говорил Левин, а боялся самого подполковника Левина с его властью, и потому Александру Марковичу вдруг стало противно и захотелось уйти.

Не глядя на Онуфрия, он поднялся и медленно пошел в госпиталь, у двери которого с повязкой «рцы» на рукаве прохаживался Жакомбай.

— С этим человеком не надо говорить, — сказал Жакомбай, тревожно заглядывая в лицо Левину, — этого человека списать от нас надо. Какой может быть интерес с таким человеком говорить?

Левин постарался улыбнуться и, не отвечая, пошел в ординаторскую. Там, чувствуя себя утомленным, он лёг и прислушался: страшно ли? Нет, страха не было. В сущности, он так и предполагал. Доктор Тимохин не очень умел врать, а он сам, Левин, был не слишком плохим врачом.

«Посмотрите, я совсем не трус, — вдруг подумал Александр Маркович. — Кое-как я смотрю правде в глаза. Иногда это трудно, но в общем ничего. Как-то я справлюсь дальше со своим госпиталем, и со своими людьми, и со всем тем, что меня ожидает до самого моего конца».

Но долго ему не дали думать, потому что явились Леднев и Бобров с докладом насчет работы спасательной машины. Теперь их часто подымали в воздух, и они вытащили из воды еще двоих, спасшихся на резиновой лодке. Вчера их обстрелял сто девятый, но они ушли от него и благопо-лучно «приводнились» дома. Леднев теперь разговаривал как опытный летчик, употребляя, правда, не совсем к месту один авиационный термин за другим. А Бобров помалкивал и улыбался скептически, слушая восторженные разглагольствования Леднева.

Потом пришел Калугин с подробным рассказом об экипаже Плотникова. За точность своих слов он не ручался, но выходило так, что плотниковский самолет был подожжен и сел в Норвегии. Экипаж спасся и много времени шел пешком к линии фронта. Это был немыслимый, невозмож-ный, невероятный переход, но он был действительно. Что же касается до страданий, перенесенных экипажем, то об этом требуется особый рассказ, а вероятнее всего, что все ими перенесенное и вспоминать не стоит. Главное же заключается в том, что на обратном пути им представился случай овладеть фашистским постом связи и наблюдения. Они этим постом овладели с боем. Там оказался один немец — из тотальных мужичков, с головой, давно понявший, что «Гитлер капут». Этот «капут», они его там так и называли — капут, помог им установить связь с германским командованием на побережье. Через рацию поста они сообщались с ВВС, а по специальному телефону поста узнавали о готовящихся к выходу немецких караванах. Представляете себе?

— Нет! — сказал Левин. — Это можно прочитать в «Мире приключений», но этого не бывает в жизни.

— В жизни бывает куда похлестче, чем в «Мире приключений»...

— Это какой-то бред, — сказал Левин. — Это немыслимое дело!

Калугин радостно засмеялся и закричал, что вовсе не бред, именно так и было. Некоторые летчики из торпедной авиации сами слышали голос Плотникова, когда он наводил их машины на фашистские транспорты. Плотников там сидел, в этой избенке поста связи, и наблюдал и наводил. И с ним еще один «Гитлер капут», который сдался и от страха помогал им во всем. Но самое интересное, конечно, Федор Тимофеевич. Этот тихий человек, ученый, конструктор и молчальник, оказался блестящим боевым командиром. Вообще, там была такая обстановка, что можно было сойти с ума, а он держался совершенно спокойно и показал просто чудеса.

Александр Маркович слушал и кивал головою, старое лицо его все светилось радостью, а Калугин говорил и говорил, и было похоже, что он рассказывает не историю из жизни, а приключенческую картину, которую он видел в кино.

— Впрочем, — вдруг сказал он, — знаете, доктор, тут ведь масса всего извертелось. Они еще почти ничего сами не рассказывают, а то, что с ними было, уже обрастает легендой любящих и почитающих их людей, правда перепутывается с восторженным вымыслом, у меня у самого от всех подробностей пухнет голова. Вот и сейчас рассказывал вам и не знаю, что правда, а что неправда. На аэродроме существует по крайней мере дюжина разночтений, а каждое разночтение содержит дюжину вариантов. Но сущность-то, основа верная. Подвиг совершен, и подвиг серьезный. Вы слышали, что вопрос об их спасении решался очень большим начальством?

— Да, слышал.

— Отсюда можете заключить значимость их дел.

Левин кивнул. Верочка принесла чаю в стаканах, клюквенный экстракт и два сухарика Александру Марковичу.

— Хотите сухаря? — спросил Левин.

Калугин по рассеянности съел оба сухаря и опять принялся рассказывать. Глаза его блестели от возбуждения, он несколько раз вскакивал и, когда вошла Анжелика, вдруг обнял ее за плечи и спросил:

— Подходящая пара, Александр Маркович? Выходите за меня, Анжелика, у меня в Москве на Маросейке роскошная комната, и мы там совьем себе наше гнездышко.

— Я терпеть не могу пустую болтовню, — сказала Анжелика сурово, но «л» выговорила как «в». У нее тоже было прекрасное настроение.

24

В палате было полутемно, и возле спящего Гурьева по прежнему сидела Шура. Левин еще днем велел поставить ей кресло, но в кресле она сидела, как на стуле, ровно и прямо.

— Проснулся немного, — сказала Шура, вставая перед подполковником, — попил воды, огляделся и говорит: «Я еще чуток вздремну, Шурочка». Ничего не рассказывает, и слабый, видно, очень. Опасное у него ранение, товарищ подполковник?

Александр Маркович сказал, что неопасное, что он только чрезвычайно переутомлен и находится в нервном состоянии. И, конечно, истощение сильное.

Своей большой рукой он взял запястье Гурьева и, шевеля губами, стал считать пульс — хороший пульс спящего человека со здоровым сердцем.

— Прекрасно, — сказал Левин, глядя на Шуру, — великолепно. С таким сердцем можно пойти обратно, туда, откуда он пришел, пошуметь там еще с полгода и без всякого риска вернуться обратно. Надо же иметь такое железное здоровье!

Глаза у Шуры повеселели, а он покивал головою и, жуя губами, пошел к Плотникову. Там тоже в кресле, забравшись на него с ногами, сидела девушка, назвавшая себя давеча Настей, и при слабом свете ночника читала толстую книгу. Левин молча опустился на край кровати, посмотрел в лицо Плотникову и только хотел спросить у Насти, просыпался ли он, как Плотников открыл глаза, вздохнул и, точно продолжая прерванный разговор, сказал:

— Там, видишь ли, было много времени для размышлений, и вот, когда меня особо мучила рука...

Глаза его выразили удивление, он улыбнулся и, вглядываясь в Левина, произнес:

— Простите, пожалуйста, подполковник, я задремал, а в это время вы тут очутились. Здравствуйте! Что это вы так похудели? Работы много?

И, продолжая улыбаться, по-прежнему вглядываясь в Левина светлыми, блестящими и серьезными глазами, добавил:

— Очень рад вас видеть.

— Так мы ведь уже виделись, — сказал Левин, — и разговаривали даже.

— Да? — нисколько не удивился Плотников. — Я теперь, знаете ли, многое стал забывать. Странное состояние. Это пройдет?

— Обязательно. Вам только спать побольше надо.

— Я и сплю все время. Там спал, куда нас вначале доставили, на катере спал и тут сплю. А может быть, это я умираю?

Левин улыбнулся и покачал головою.

— Нет, — сказал он, — вы не умираете. Так не умирают.

Плотников вздохнул, помолчал, потом ответил:

— Ну и отлично, если не умираю. Впрочем, это все по-разному бывает. Вот я Настеньке давеча рассказывал, что там у меня был период, когда самым трудным казалось не застрелиться. Меня рука тогда очень мучила, и вообще положение было безнадежное, так вот Федор Тимофе-евич и придумал формулу, что ты, дескать, Плотников, сейчас затрудняешься жизнью.

— Затрудняешься жизнью? — с удивлением повторил Левин.

— Да, так он сказал — затрудняешься жизнью. И тебе надо через этот период перейти, потому что ты командир и большевик, ты коммунист Плотников, и ты обязан перейти через этот рубеж так же, как через все иное перешел. Вот это и было самое трудное. Слышишь, Настенька?

Настя кивнула головою и еще ниже наклонилась к Плотникову.

— Устал, — сказал он. — Вот так десять слов скажу и устану... Надоело это состояние, подполковник. И сам я себе надоел с этой слабостью и болями.

Он брезгливо поморщился и закрыл глаза. Левин еще посидел немного, глядя на Плотникова и думая о тех словах, которые он только что сказал, потом поднялся, взявшись рукою за изножье кровати, и сразу же почувствовал, что идти не может. Где-то близко словно бы зазвонил ему в уши колокол, от этого колокола помчались радужные, колеблющиеся круги, и тотчас же все стихло, оставив только одну нестерпимую и острую боль, которую он не смог скрыть и не смог вытерпеть. Хрипло застонав и услышав свой стон, он привалился к изножью плотниковской койки и пришел в себя уже раздетым и уложенным на вторую кровать в той же палате, где лежал Плотников. То, что он лежит вместе с Плотниковым, почему-то обрадовало его, но тут же ему стало неловко, и он громко сказал Насте, по-прежнему сидевшей в кресле с ногами:

— Напугал я вас, а?

Ольга Ивановна зашикала на него, но он не обратил на ее шиканье никакого внимания и опять спросил:

— Очень стало страшно? Это у меня теперь бывает, боли такие дурацкие, но они быстро проходят. Полежу немного и встану, правда, Ольга Ивановна?

Ему почему-то казалось, что лежит он недолго, что еще вечер, и, помолчав, он спросил:

— Раненых не привозили?

— Не привозили, — ответила она, — но наступление началось.

Он слегка приподнялся и заглянул ей в глаза.

— Правда?

— Правда. Рассказывают, что командующий повел штурмовиков, а лучше сами послушайте!

И она сделала движение головой кверху и замерла. Он тоже напрягся и даже закрыл глаза, чтобы лучше слышать: длинное, сильное и смутное гудение идущей армады машин донеслось до него.

— Мы с полчаса на крыльце стояли, — сказала Ольга Ивановна, — все слушали. Идут и идут. Как начало светать, так и пошли. Сколько тут служу в авиации, никогда не думала, что так много у нас машин. Даже смотреть страшно.

И она улыбнулась почему-то растерянно.

— Ну, хорошо, — сказал Александр Маркович, — вы себе идите, дорогая, а этой девушке скажите, чтобы отвернулась. Я одеваться буду.

Ольга Ивановна хотела что-то сказать, но промолчала. Он оценил это ее молчание и как бы в благодарность потрепал ладонью ее локоть. Потом поднялся, принял душ в еще пустой госпиталь-ной душевой и долго брился перед маленьким зеркальцем, стараясь не замечать страшных измене-ний, происшедших с его лицом. Затем пришил чистый подворотничок к кителю и, поднявшись в ординаторскую, велел принести себе чаю покрепче. Чай ему принесла Анжелика — сизо-красная, суровая.

— Вот что, Анжелика, — сказал он ей, вылавливая ложечкой чаинку из стакана, — попрошу вас иметь теперь всегда наготове шприц и прочее необходимое мне. Пусть эти наборчики в пригодном для употребления виде будут и в операционной, и в перевязочной, и, например, тут. Вы понимаете мою мысль?

Анжелика кивнула, и это получилось у нее похоже на поклон.

— А теперь мы с вами немножечко займемся терапией, — продолжал Александр Маркович. — У меня дела осталось еще порядочно, и я хотел бы подольше иметь приличную форму. Эта мысль вам тоже понятна? Да вы садитесь, Анжелика, я сейчас рецепты буду писать...

И он принялся выписывать рецепты, вздев на лоб очки и порою ненадолго задумываясь. Он выписал раствор атропина, разведенную соляную кислоту, пантокрин, а потом подробно, иногда раздражаясь и даже покрикивая по старой привычке, обсуждал вместе с Анжеликой диету на будущее, и было похоже, что речь идет не о самом докторе Левине, а о совершенно постороннем человеке, об одном из тех, кто лежит сейчас в госпитальных палатах.

Когда диета была тоже выяснена, Александр Маркович облачился в халат, положил в карман пачку папирос и пошел в приемник, где поджидала раненых Ольга Ивановна. Но раненых не было пока что ни одного человека, и им обоим — Левину и Варварушкиной — стало от этого поспокой-нее. Подполковник посидел тут еще с полчаса и отсюда отправился в палату к Курочке, с которым еще не говорил толком, потому что возле него постоянно скучала его красивая жена, попавшая сюда, в эту их жизнь, словно с другой планеты и чем-то раздражавшая Левина. Но сейчас Веры Васильевны не было, хоть ее недавнее присутствие и ощущалось по запаху крепких, непривычных в госпитальных палатах духов. Инженер не спал, и по его взгляду Александр Маркович увидел, что Курочка обрадовался ему.

— А, доктор! — только произнес он, но это значило гораздо большее.

— Доктор, доктор! — передразнил Левин, и это тоже значило гораздо больше того, что он сказал. — Доктор. Я много лет доктор, и что из того?

Он сел. Они оба помолчали, потом инженер подмигнул ему одним глазом и шепотом сказал:

— Нагнитесь сюда, я вам привез кое-какие новости.

— Именно?

— Дело в том, что я придумал для нашего с вами костюмчика то самое усовершенствование. Помните, мне что-то не нравилось в костюме. И вы на меня орали. Кстати, вы по-прежнему орете?

— По-прежнему! — ответил Левин с вызовом.

— Так вот, сейчас бы вы, конечно, на меня наорали, — продолжал Курочка, — но я у вас в госпитале. И поэтому у меня преимущество. А теперь разрешите вам напомнить суть дела: летчик, как вам известно, может падать и в бессознательном состоянии. Следовательно, он может упасть лицом вниз. А если он упадет лицом вниз, то так или иначе захлебнется, пусть даже наш костюм и сработает полностью. Просто лицо летчика будет погружено в воду, понимаете?

— Понимаю, — сказал Левин. — Из-за этого мы и законсервировали работу.

— Еще бы не законсервировать! Значит, дело в том, чтобы обеспечить падающему автоматический поворот на спину. Этот автомат я и сконструировал на досуге. Поправлюсь — испытаем. Просчета быть не может.

У Левина сделалось испуганное лицо.

— Где же это вы придумали? Там? — спросил он, показав рукою на окно.

— Нет, не там, — улыбаясь, ответил Курочка, — там, куда вы изволили показать, — Москва. Я же был в другой стороне.

— А ну вас к черту! — крикнул Александр Маркович. — Что же вы мне голову морочите? Вы же понимаете, о чем я спрашиваю. Вы придумали это в тех обстоятельствах?

Курочка помолчал, потянулся и ответил наконец подробно.

— Дорогой Александр Маркович, — сказал он, — некоторое время мы жили там чрезвычайно спокойно, и это спокойствие при полной безнадежности будущего было самым страшным для всех нас. Работа же отвлекала меня, например, от мыслей насчет безнадежности и бесславного конца жизни. Кроме того, мне казалось, что в крайнем случае я буду иметь возможность радировать сюда нашим кодом все то, что будет мною сработано, и, странное дело, эти мысли взбадривали меня, настраивали меня на сентиментальные, но не лишенные основания мысли по поводу единст-венного бессмертия, в которое мы способны верить. Да и в самом деле, смешно нам с вами пред-полагать, что души наши впоследствии будут принадлежать, допустим, кошечкам или собачкам. Так? Следовательно, только дело способно и какой-то мере обессмертить человека. Я не раздражаю вас длинными разговорами?

— Нет, — сказал Левин, — почему же? Я и сам об этом думаю довольно часто... — И виновато улыбнулся.

— Я в последнее время стал почему-то много говорить, — тоже улыбнулся Курочка, — жену совершенно заговорил. Она вам, наверное, жаловалась? Впрочем, все это вздор, все от праздности. У вас папироски нет?

— Есть, — сказал Левин. — Но вам я не дам. Вам не надо сейчас курить.

Курочка укоризненно посмотрел на Левина и вздохнул.

— Что же вы там все-таки делали? — спросил Александр Маркович. — Я спрашиваю не потому, что так уж любопытен, а потому, что не представляю себе вас на этой работе. — Он подчеркнул «этой» и значительно посмотрел на инженера. — Или не будете говорить?

— Не буду, — сказал Курочка. — Трудно было, Александр Маркович, вспоминать не хочется. Тут тепло, тихо, спится спокойно, нет, не хочу вспоминать.

И он даже засмеялся от радости, что не будет вспоминать и что тут тепло и спокойно спится. Потом добавил:

— Какао приносят и уговаривают попить, утром блинчиками угощали, а я не доел. Интересно. Вообще, чрезвычайно много интересного. Жена приехала, мы ведь с нею очень долго не виделись, она рассказывает, я слушаю. Не дадите папироску?

— Не дам.

— Вам просто жалко.

— Ну и что?

Пришла Анжелика и вызвала его в сортировочную. Прибыли раненые.

— Оттуда? — спросил он по дороге.

— Нет, — строго ответила Анжелика, — несчастный случай. Какая-то поперечная пила сломалась и поранила их. Они из тыла.

Достоуважаемый майор!

Вот Вы удивитесь: Ваш-то муж, Ваш-то генерал к нам приехал! Можете себе представить! Сам лично, собственной персоной его великолепие наш академик! И что страху нагнал, и что только делалось, и как мы все трепетали!

Чтобы не забыть — спасибо за фуфайку. Но должен отметить — лучше бы занимались панарициями, нежели вязанием фуфаек. Фуфайка хороша — спору нет, но ведь Вы у нас доктор, а для вязания фуфаек Ваше образование не нужно.

Спасибо за книжки. Книжки хорошие, но я их читал. Вообще, сейчас все совсем иначе, чем когда-то. Мы — фронтовые хирурги — получаем все, что выходит, и читаем все, что получаем. Так что просил бы к нам сверху вниз не относиться.

Могу сообщить Вам свои впечатления о Вашем супруге и моем друге Н. И. Состояние его здоровья — отличное, жизненный тонус не оставляет желать лучшего, как ученый он произвел на всех наших флотских врачей прекрасное впечатление: какая широта, какой живой интерес ко всему действенному, какая способность к анализу, какое умение обобщить, развернуть перспективу, увидеть самое существенное и главное.

Короче говоря, несмотря на все пережитое, Н. И. остался на высоте той моральной чистоты, которая так пленила нас в юном студенте-большевике. Та же невероятная требовательность к себе, то же чисто русское лукавое добродушие, тот же размах и неиссякаемое трудолюбие.

Может быть, когда-нибудь Н. И. расскажет Вам о той роли, которую он сыграл в моей жизни в эти трудные для меня дни. Впрочем, вряд ли. Это не тот характер, который способен рассказывать о себе. Но Вы тем не менее должны знать, что, любя Вашу семью с молодых лет, я нынче еще более ощутил ту спокойную силу, которая цементировала нашу дружбу и которой мы целиком обязаны Николаю Ивановичу.

Ваш муж — золото. Но я тоже молодец. Пожалуйста, не думайте, что я хуже. Я, может быть, лучше, и Вы еще пожалеете, что не вышли за меня замуж. А какой я нынче хорошенький в фуфайке, связанной Вашими ручками!

Еще немного про Вашего мужа.

Мы, хирурги, давали в его честь обед. Обед по нашим прифронтовым условиям был роскошный. Присутствовало наше командование, говорились речи, а один старый врач-хирург, участвовавший еще в прошлой германской в качестве зауряд-врача, даже прослезился. Вопрос, о котором он говорил, был вопрос чисто принципиальный, и говорил старик интересно. Речь шла о народной войне и о том, как народное командование дает воюющему народу все лучшее, что есть в государстве, в частности лучших представителей науки в лице, например, Н. И. Говорилось также о том, что мнения таких ученых, как Н. И., в нашей стране имеют решающее значение, что не департаментские чинуши определяют идеи ученого, но совет таких же ученых, и что мы все приветствуем нашего дорогого гостя. Тут все встали и устроили Н. И. форменную овацию. Казалось бы, он должен был поблагодарить в ответном слове, и все бы кончилось умилительно и трогательно. Однако же не тут-то было. Н. И. вынул из кармана свою записную книжку (догады-ваетесь?), обвел нас всех взглядом и... стал нас бранить, но в какой изящной, в какой милой форме! Он просто нам напомнил кое-что, просто рассказывал, обращал внимание, подчеркивал и т. д. Командующий наш хохотал до слез и, выходя, сказал мне:

— Ну и человечище! Ах, человечище! Вот так баня, ну и баня! Это называется поблагодарил за гостеприимство. Это называется угостили обедом! Как он насчет обморожений-то прошелся! Что, дескать, хотели быть умнее санитарного управления Красной Армии, местничество завели и сели в калошу. Ах, доктора, доктора, ну вы и народ, оказывается! С вами и-и-интересно, с вами не соскучишься!

А надо Вам добавить, что командующий наш фигура весьма примечательная, своеобразная и талантливая.

Видите, как я расписался.

Это потому, что у нас сейчас только и разговоров о Н. И. Вспоминают, хохочут, за голову хватаются, а некоторые испуганы всерьез и спрашивают, чем же это все кончится?

Я тоже не знаю, чем все это кончится.

До свидания. Пишите мне.

Вообще, барыня, Вы мне очень мало пишете. Может быть, Вы думаете, что слова, которые я написал о Вашем муже, имеют какое-либо отношение к Вам? Ошибаетесь! Решительно никакого. Вы явление глубоко заурядное, доктор, позволяющий себе вязать фуфайки, человек отсталый, которому очень следует держаться за переписку со мною, потому что я воздействую на Вас положительно и тяну Вас кверху.

Ваш благодетель и подполковник А. Левин

25

Доктор Баркан постучал к Левину.

— Да! — ответил подполковник.

Сдвинув очки на кончик носа, он надписывал адрес на конверте своим характерным размашистым почерком.

— Вот изложил пребывание генерал-доктора у нас, — сказал Александр Маркович, — его супруге пишу. Мы все друзья молодости, и близкие друзья.

Вячеслав Викторович едва заметно улыбнулся.

— Я уже слышал об этом. И не один раз.

— Разве? — немножко испугался Левин.

Потом отложил конверт в сторону и тоже улыбнулся.

— Что же, все мы люди, все не без греха, — произнес Левин со вздохом. — Не стану лгать, мне было приятно, когда он давеча на обеде сказал обо мне несколько добрых слов. Человек с большим научным именем, нет государства, в котором не издавались бы его работы... Вы пришли ко мне по делу?

Баркан кивнул, и они занялись делами. Погодя заглянула Варварушкина и тоже присела к столу. Потом с треском распахнулась дверь, стремительно влетела Анжелика и пожаловалась на некоего лейтенанта Васюкова, который уже четыре дня не желает выполнить все то, что от него требуется для различных анализов.

— Ну? — спросил Левин. — Вы желаете, чтобы я обратился к командующему ВВС с рапортом на эту тему?

— Нет, — трагическим басом воскликнула Анжелика, — нет и еще раз нет, товарищ подпол-ковник, но я не желаю подвергаться оскорблениям. Этот Васюков в коридоре сейчас попросил меня, чтобы я за него подготовила... анализы... надеюсь, вы понимаете, о чем идет речь...

Левин хихикнул, но тотчас же сделал серьезное лицо.

— Безобразие! — сказал он. — Я надеюсь, что майор Баркан призовет лейтенанта Васюкова к порядку. Так, товарищ Баркан?

Баркан наклонил свою лобастую голову и тотчас же отправился распекать летчика. Но ходячий Васюков куда-то запропастился. В шестой палате два голоса печально пели:

Меня не греет шаль

Осенней темной ночью,

В душе моей печаль,

Тоска мне выжгла очи.

Баркан медленно пошел по коридору, потом возвратился и еще послушал.

Осенней ночью я с ним прощалась

И прошептала, как на беду:

С тобою, милый, я здесь прощаюсь,

А завтра вновь я к тебе приду...

Сердце его билось тяжко, глаза горели. Он потер щеки ладонями и почти громко сказал:

— Доктор Левин Александр Маркович, простите ли вы меня?

Впрочем, может быть, он ничего не сказал, а только услышал свою мысль. Но эта мысль была еще неточной, неточно выраженной. В сущности, Александр Маркович вовсе не такое чудо, если присмотреться внимательно. Нужно посмотреть пошире, оглянуться повнимательнее на всех, кто живет и работает, кто вылечивается и поступает в госпиталь.

В палате по-прежнему пели:

Скажите, люди, — ужель иная

И он не любит теперь меня.

Когда-то я ему родная -

Теперь чужая навсегда...

А доктор Баркан все ходил и ходил по коридору и все думал, потирая щеки ладонями. Думал про бутылку шампанского, с которой пришел когда-то к Александру Марковичу, думал про то, как разговаривал с некоторыми ранеными, думал о себе и о своей длинной жизни, и о том, что он здоров и будет жить еще долго, но как-то иначе, а как иначе — он не знал. Но тотчас же обозлился на себя за все эти мысли и отверг их, не замечая того, что, как бы раздраженно он ни отстранялся от собственной внутренней жизни, там, помимо его разума, уже началась своя сложная работа, которая совершалась непрерывно и зависела только от окружающей его и вечно изменяющейся жизни.

Да и что он мог заметить, когда уже давно жил иначе, чем в первые месяцы своей работы здесь?

Раненых привезли ночью, и не слишком много.

Левин с папироской в зубах спустился в сортировку и узнал, что наступление началось. Рабо-тая, он слушал рассказы о том, как и где прорвали опорные пункты противника, как высаживались десанты и каким образом действовала пехота. И постепенно, вслушиваясь в разговоры, понимал, что эти раненые иные, чем раньше. Это были сплошь раненые-победители, необычайно обозленные тем, что им не удастся встретить день победы на фронте, а придется встречать его в госпитале.

Им было что рассказать, и то, что они рассказывали тут, в сортировке, сразу уходило наверх по палатам. Спящие просыпались, в коридорах было полно ходячих больных, тут пересказывалось со всеми подробностями то, что привезли с собою из наступления «новички», назывались фамилии моряков, пехотинцев и летчиков, номера полков и дивизий, и то и дело кто-нибудь вдруг вскрикивал шальным голосом:

— Это ж мои! Мои пошли! Товарищи дорогие, это ж мои пошли!

И в сортировке раненые говорили Александру Марковичу примерно одно и то же: что с такими ранениями, как у них, отправлять в тыл смешно, что они позориться не желают, что они напишут рапорты куда следует и что кое-кому не поздоровится. Особенно наскакивал и петушился очень бледный старшина с перевязанной головой, в немецком ботике вместо сапога. У старшины были немецкие сигареты, он их всем предлагал и в лицах показывал, как он с ребятами выбросился с «катеришек», как они залегли и тотчас же сделали бросок вперед и уже пошли не останавливаясь, так как фашисты бегут.

— Вот бегут! — кричал он. — Морально они кончены, понимаете, товарищ военврач? А у меня пулеметчики. Они мне говорят: перевяжешься — и сразу обратно дуй, нам без тебя как без рук. А меня за конверт и в кружку. Товарищ военврач, я вас убедительно прошу!

— На стол! — сказал Левин.

Трое других прикидывали, сколько осталось до полной капитуляции фашистов, и все выходило так, что они успеют обратно в свои части только к полному шапочному разбору.

Дорош в углу в чем-то убеждал толстого, очень расстроенного полковника, который ежеминутно прикладывал руку к груди и говорил:

— Послушайте, я ведь не сумасшедший, но столько времени ждать этого часа и оказаться на госпитальной койке, посудите сами, не глупо ли это? У меня в дивизионе отличный врач, широкообразованный, не коновал какой-нибудь...

— Здравствуйте, — сказал Левин, — что за базар? Тут не торгуются, полковник. Сейчас мы вами займемся. Приготовьте мне полковника. А у вас что, лейтенант? Ничего? Вы попали ошибочно? Очень приятно. Здравствуйте, товарищ матрос! Легкое ранение, не затронувшее костей и кровеносных сосудов? Александр Григорьевич, тут один матрос, он по образованию врач, разберитесь. Сам все знает. Это что за герой, Ольга Ивановна? Болит? Очень? Можно дать пока что морфий, Ольга Ивановна. Послушайте, старшина, не изображайте тут в лицах все сражение, слишком шумно для госпиталя. Товарищи, это же майор Седов. Здравствуйте, майор! Сколько лет, сколько зим! Вас сбили? Вы не летали? Но вы же в штурмовой? Извините ради бога. Александр Григорьевич, идите скорее сюда, тут начальник нашего наградного отдела. Ну? Как это вас угораздило?

Майор лежал со значительным выражением лица, улыбался и молчал. Потом попросил Левина наклониться к нему и произнес шепотом:

— У меня во всех карманах ордена и документы. Тридцать девять орденов. Попрошу, чтобы приняли и записали по акту. Поехали на аэродром подскока — туда только что сели наши машины — и заехали к фашистам. Поверите, фрицы с автоматами прямо в машину залезли. Шофер лихой — газанул, мы и удрали. Но ордена меня невероятно беспокоят.

Покуда Седов сдавал ордена, все на него смотрели. Ну и майор! Тридцать девять орденов, из них одиннадцать Красного Знамени. А с виду парень — ничего особенного.

Майор лежал розовый, застенчивый, серьезный. Дорош писал акт, положив на колено папку. Два матроса смотрели, смотрели, потом тот, что потолще и почернее, сказал:

— Да, товарищ, об таком хозяйстве можно побеспокоиться. Тридцать девять орденов. С ума сойти!

Седов приподнял голову с подушки, хотел что-то ответить, но промолчал.

Ответил другой матрос, пожиже и посветлее:

— А у нас с тобой по одному, и больше уже не будет, нет.

— Будет, будет, — сказал Левин, — война еще не завтра кончится. Покажите-ка вашу руку, кавалер. И локоть тоже? И плечико? Как это случилось?

Настя, та самая, которая целыми днями сидела у Плотникова, тоже была тут и работала, робко и застенчиво улыбаясь, когда ее изысканно благодарили моряки.

— Привыкаете? — спросил Александр Маркович.

— Привыкаю, — ответила Настя.

— А вы кто по специальности? — спросил он, вглядываясь в Настю.

— Да так, никто, — ответила она, краснея.

Александр Маркович прооперировал полковника, проводил взглядом каталку и вздохнул: операция была нелегкая, а у полковника пошаливало сердце. Опять привезли раненых, но уже знакомых — из авиации. Это были техники, которых с бреющего обстрелял штурмовик на аэродроме подскока.

— От же бандиты, от же ж хулиганы! — возбужденно говорил пожилой техник с висячими усами. — На обмане действовали, вот вам крест, святая икона. У них сто семьдесят машин без моторов — сам щупал, своими руками. Коммуникации перерезаны, морем не подвезешь, так эти бандюги их нарочно держали — безмоторные машины,- чтоб нам с воздуха казалось, якие они на самолеты богатые. Винты из фанеры, сам щупал. Хотите фашистский железный крест, товарищ доктор? Справдашний, на ихнем КП с мундира снял. Ну что вам подарить? Пистолет «вальтер» не хотите?

— Хочу, чтобы вы помолчали! — сказал Левин. — Это вам вовсе не полезно — вот так трещать, словно сорока.

— Это оттого, что я выпивши трохи,- сказал техник.- Меня как ударило, ребята сейчас же: Иона Мефодиевич, давай фашистского рому прими, он от шока помогает.

— Шок! — удивился Левин. — Какие слова они знают, эти ваши ребята...

Ночью в операционной у него начались боли. Лора ловкими пальцами, слегка побледнев, ввела подполковнику пантопон. Баркан смотрел на Александра Марковича остановившимися глазами. Оперируемый всхрапывал на столе.

— Ничего, все в порядке, — сказал Левин. — Анжелика, дайте мне щипцы Люэра.

Сержанта переложили на каталку и увезли. Левин пошел к умывальнику, но больше не опери-ровал. К столу встал Баркан. Александр Маркович сел на табуретку и просидел так до шести часов утра, изредка давая советы в деликатной, полувопросительной форме. В эту ночь все понимали, что происходит что-то значительное, важное, гораздо большее, чем тот факт, что оперирует Баркан, а Левин только присутствует. У Лоры часто на глаза навертывались слезы, и Анжелика сделалась какой-то другой — словно бы вдруг оробела. Баркан слушал беспрекословно, и большие уши его почему-то теперь не раздражали Левина. Он даже подумал: «Драли его, наверное, за эти самые уши. И хирург он недурной — находчивый, быстро соображающий».

В шесть работа кончилась.

Вдвоем они вышли из операционной.

Баркана слегка пошатывало от усталости. Анжелика принесла им в ординаторскую чай. Было уже совсем светло, солнце взошло давно, наступила полярная, солнечная весна. Левин отворил окно. Над заливом кричали чайки, гулко, басом захрипел гудок какой-то посудины. Война ушла далеко, так далеко, что тут теперь летали почти только транспортные самолеты. Александр Маркович закурил папиросу и заговорил о сегодняшних операциях. У него был каркающий голос, но Баркан не слышал раздражения во всем том, что говорил Левин. Потом, перегнувшись к нему через стол, вздев по своей манере очки на лоб, Александр Маркович сказал:

— Послушайте, Баркан, вам приходило в голову, что у меня должен быть заместитель?

Баркан молчал.

— Не приходило? Послушайте, бросьте вашу этику провинциального Баркана. Вы — военный Баркан. Будем говорить как мужчины, будем смотреть друг другу в глаза. У вас есть опыт и есть возраст. У вас есть кое-что из хорошей школы. Впрочем, оставим этот предмет. Я повторяю вам: мне нужен заместитель.

— Зачем? — спросил Баркан.

— А вы не догадываетесь?

Баркан на мгновение опустил свою квадратную голову. Лоб его пошел морщинами, он запыхтел. Потом взглянул на Левина и ответил почти резко:

— Ну, знаю. Ну, догадываюсь. Но вы меня терпеть не можете.

— Дело не в личных симпатиях и антипатиях, — сказал Левин, — дело в моем отделении и в его будущем. Дело также в некоторых традициях нашего госпиталя. Ольга Ивановна прекрасный врач, но она молода и у нее пылкая голова. Мне нужен заместитель. Понимаете?

— Я и замещаю вас, — ответил Баркан, — я же ваш помощник. Но, кажется, вы говорите не об этом.

— Да, я говорю не об этом, — жестко сказал Левин. — Впрочем, мне некогда нынче разводить антимонии. Пока я справляюсь с собою, вы будете у меня кое-чему учиться. Потом вы останетесь тут сами. Понимаете? Ну, пришлют еще врача, а я хотел бы знать, что тут вы. Но, черт подери, не тот вы, которого я грубо ругал, а тот вы, который еще может из вас вылупиться. Послушайте, Баркан, в глубине души вы думаете, что я самодур, а вы хороший, знающий доктор, так ведь?

— Я знающий доктор, но вы не самодур, — сурово сказал Баркан.

— В общем, не будем больше говорить об этом сейчас,- сказал Левин, — такие вещи не решаются разговорами. Надо немного поспать, а потом опять заняться делами. Хотите еще чаю?

Когда Баркан ушел, Левин сел на окно и закурил еще одну папиросу. По-прежнему кричали и дрались чайки. Светлое облако — пушистое и легкое — неслось по небу. Лора стояла на крыльце в халате и косынке, а давешний старшина с усиками влюбленно и нежно смотрел ей в глаза, держа ее руки в своих ладонях. «С добрым утром!» — сказал диктор. А доктор Левин сидел на своем подоконнике с искаженным страданием лицом. Нет, ему не было больно. Ему просто было хорошо и легко, и от этого так ужасно трудно.

Почти со злобой он захлопнул окно. Но тут же, стиснув зубы, он вновь открыл створки и заставил себя еще поглядеть на весеннее утро, на блеск воды в заливе, на косо летящих чаек. Лицо его разгладилось. Сердце стало биться почти спокойно.

И ровной походкой, шаркая подошвами, он пошел к себе в палату. Теперь он жил в палате, потому что все-таки в подвале было страшновато. Или не страшновато, но одиноко. Или даже не одиноко, но скучно, да, да, скучно. И зачем ему подвал? В палатах есть места, и раненые ближе, и мало ли что.

Плотников спал, лежа на спине. Лицо у него было строгое, командирское. Недаром он жаловался, что по ночам ему снится, как он приказывает. «Всё военные сны, — говорил он улыбаясь, — гражданских больше не вижу. Пропишите мне, подполковник, один хороший гражданский сон».

Дальше