Глава последняя
В крайнее, почти обморочное изумление пришел Лашков-Гурьянов, когда окончательно понял, куда он попал и как его, доку и старого воробья, провели на мякине. С отвисшей челюстью, прерывисто дыша, произнес он слова, занесенные впоследствии в официальный документ:
— Я никогда не предполагал, что партизаны умеют так работать...
Крупная дрожь била бывшего обершарфюрера. Локотковские ребята, напирая друг на друга, разглядывали из двери чистой половины избы плененного изменника. Он сидел посередине комнаты на венском стуле, подобрав под себя ноги в начищенных Цыпой-Малохольным немецких хромовых сапожках. По бледному лицу его катился пот. "Гестаповцы" на его глазах стаскивали с себя мундиры, переодевались и переобувались. Железный крест с дубовыми листьями валялся, оторванный, на затоптанном полу, и никто его не замечал. Фуражка обер-лейтенанта откатилась в сторону и лежала у ног Гурьянова, она тоже теперь никому не была нужна. А Лашков все всматривался в своих похитителей зыбким, потерянным взглядом смертника и не понимал своего ослепления, когда принял он этих рабочих людей, наверное токарей, или паровозных машинистов, или электриков, за высокое гестаповское начальство.
Страшно сделалось ему еще и тогда, когда узнал он Артемия Григорьевича Недоедова, с которым не раз ловил рыбу на Псковском озере и который, оказывается, был своим среди этих укравших его людей. Еще более страшно стало, когда в разведчице Е. разглядел он Катю-Катюшу, что снабжала преподавателей Вафеншуле лесной, дикой малиной. И дед здешний, хозяин хутора, к которому жаркими летними днями хаживал Гурьянов попить холодных сливок для укрепления здоровья, тоже оказался их человеком, специальным партизанским кулаком. Все, решительно все они были лютыми его врагами, все выслеживали каждый его шаг, и малину доставляли нарочно, и на рыбалку увозили со своей целью, и сливками потчевали в расчете на страшный конец гостя...
Зябко и дико было сидеть ему среди этих людей, как бы и не замечающих его присутствия, хоть за спиной его и похаживал партизан с рукою в кармане, шагни — убьет. И курить хотелось, и выпить водки, а потом внезапно едва не завыл он, осененный мыслью, что вскоре будет расстрелян и нет ему никакого выхода, никакого спасения. Но тут же заторопился, мысли побежали вскачь — надо говорить поболее, объяснять, надо показать им свою замечательную осведомленность, свою полезность их разведывательным органам, не расспросов и допросов ждать нужно, а самому первому себя перед ними возвеличить и выставить в выгоднейшем для него свете.
— Господин начальник, — слегка приподнявшись со своего стула, не позвал, но пролепетал Гурьянов, — господин начальник, кто тут, господа, начальник?
Локотков выдвинулся вперед, молча окинул взором пепельное лицо Лашкова.
— Господин, — повторил Гурьянов и еще чуть-чуть привстал, — вот у них, — он показал кивком головы на бывшего майора СС, — вот у них в кармане имеются чрезвычайной важности документы.
— И что? — последовал ответ.
— К вашему сведению, господин начальник, именно к вашему, я обязан все доложить конфиденциально и безотлагательно...
— Отложим, — поворачиваясь к Лашкову спиной, ответил Локотков.
И пошел искать Сашу, которого кормила Инга. У него, по его словам, "со страшной силой аппетит прорезался", от волнения последних суток ничего в Вафеншуле не мог есть, а тут хоть караул кричи — не оторваться от харчей.
Инга держала перед ним посудину, а он ел из нее картофелины в крепком, густом мясном соусе, крошил зубами хлеб, хрупал холодным соленым огурцом. И простоквашу хлебал, и французское шампанское из горлышка допил — все в молчании, потому что вокруг тесно сгрудились партизаны, только теперь распознавшие, кто действительно герой этой необыкновенной истории. Спрашивать стеснялись, а лишь перешептывались друг с другом, вспоминая лазаревский концерт и песни его, вспоминая, как рванул он в бою гранатой не менее полдюжины фрицев, а потом "прибарахлился" сразу двумя автоматами. Иногда лишь до Лазарева и Инги доносились слова:
— Это надо же!..
— Так он и в плену не был. Он туда заслан был нарочно.
— Не наваливайся, Гришан!
— На Героя потянет, точно...
— Жрать силен! Как вернулся, так и приступил.
— Там небось отравить могли.
— А что? И свободно...
— Отвяжись ты, Гришан!
— А ну, давайте отсюдова, хлопцы, — сказал ребятам Локотков. — Он не выставка, он человек, и уставший еще. Давайте к выезду готовиться, не в музей пришли...
Ребята, ворча, разошлись. Локотков присел перед дорогой с Лазаревым и тихой Ингой.
— Ты чего все дрожишь, товарищ Шанина? — спросил он негромко.
— Простыла, наверное, — за Ингу ответил Саша. — И полушубок я на нее надел, никак не отогреется.
— А ты — отогрелся?
— Я — нормально. Последние часы там, в Вафеншуле, немножко нервная система отказала, — сказал Лазарев, — напряжение было сильное.
— С чего?
— Думал, не поверите и не пришлете людей. Срок положил — до смены караулов. Ежели не пришлете, застрелюсь, к свиньям собачьим. Без доверия жить человек не может...
— Это смотря какой, — взглянув на Гурьянова, невесело ответил Иван Егорович.
— Вы вашу тройку особо должны выделить, — с полным ртом продолжал Лазарев. — Это ребята-гвозди, замечательные ребята, выдающиеся. У них нервов вовсе нет. Честное слово даю. Были такие минуты, я думал, верно, гестаповцы. Сильно давали типов, особенно этот, с моноклем. Хоть бы что ему, занимается своим стеклышком и никакого страха не показывает.
— Это у него такая система, — не без почтительности произнес Локотков, — на букву С, забыл я фамилию. Создавать образ, понятно?
В шестом часу локотковская группа, попетляв по лесу, легла на курс — заиндевевшие кони помчались к деревне Столыпино Славковского района, в штаб бригады. Всю дорогу Лазарев укрывал и укутывал Ингу. В районе Пикалихи перевалили железную дорогу и, отстрелявшись на ходу от немецких патрулей, исчезли в чащобе.
В штабе Локоткова встретил Петушков. Доставил чекистам подарки к празднику, консервы "Треска в масле". Крепко пожал руку Ивану Егоровичу и сказал, что поздравляет его от имени командования за проведение блестящей операции и сам займется составлением соответствующих подвигу наградных листов.
— Лазарева вашего также отметим, — произнес он значительным голосом. — Думаю, вернем ему и звание.
— Только еще думаете? — прохладным голосом ответил Локотков. — Пока что я сам его лейтенантом называю, не иначе. А что касается отметить, то кого же и отмечать, как не товарища Лазарева Александра Ивановича. Это надо только представить, что он пережил за прошедшие месяцы. Ведь каждую минуту мог Лазарев напороться на человека, который его знал по службе в РОА. И тогда что? Что тогда, друзья-товарищи?
— Все мы на войне рискуем, — ласково ответил подполковник. — Каждому его военная судьба.
Иван Егорович промолчал.
— Я ничего против вашего Лазарева не имею, — дружески беря Ивана Егоровича за запястье, произнес подполковник, — но согласитесь сами, человек беспартийный, а так героически себя вел. Невольно закрадывается мысль, которая требует ответа: почему?
— Почему? — внезапно вспыхнув, ответил Иван Егорович. — Почему? Да разве вы можете понять почему? Вы на меня не обижайтесь, что я смею это вам при вашем звании высказать, но разве такая совесть у вас, как у товарища Лазарева?
— А какая у меня совесть? — совсем тихо осведомился Петушков. — Какая? Вы уж раз начали, то договаривайте.
— Договорю, — с горечью сказал Иван Егорович.
— Ну?
— Угодливая у вас совесть, вот какая.
Петушков молчал, да и Ивану Егоровичу нечего было больше сказать. Погодя Петушков причесался почему-то, попил чаю, покурил и спросил жестко:
— Правда ли, что меня бабкиным внуком называют?
— Слышал не раз, — не желая ничего терпеть больше от петушковых любых рангов и мастей, ответил Иван Егорович. — Утверждают некоторые, что добрая бабка вам ворожит.
— Кто же это утверждает?
— Люди, — совсем уже зло произнес Локотков, — военнослужащий народ.
— А сам, дескать, я ничего и не значу?
— Вы бы, может, и могли, да что...
Иван Егорович махнул рукой и, чувствуя себя совсем разбитым, пошел спать. А бабкин внук, по рассказу свидетелей, покуда Локотков отдыхал, пошел с Златоустовым сопровождать подрывников Ерофеева. Возле Пикалихи разведчики Ерофеева напоролись на немцев с собаками, Петушков попал в самую гущу неожиданного и неудобного для партизан боя, отбивался с яростью, даже тогда, когда кончились патроны, и был застрелен в лицо немецким ефрейтором, который тоже тут же кончился. Тело подполковника принесли в штабную избу, и долго сидел над ним, над изуродованным смертью красавчиком, Иван Егорович, долго и жестко корил себя за "бабкиного внука". Лицо Петушкова было закрыто вафельным полотенцем, виднелась лишь плоеная прическа, да руки видел Локотков — красивые, с отделанными ногтями, совсем теперь белые.
Погодя пришел мрачный комбриг, сказал глуховатым басом:
— О мертвых либо ничего не говорят, либо говорят правду. Я — правду скажу: как жил для себя, так и погиб для себя лично. Все наперекосяк. А мог и выжить нормально, с пользой и по-честному.
— Помер он по-честному, — ответил угрюмо Локотков. — Чего честнее?
— Нет, Иван Егорович, не так. Доказывая, помер. Он и в прошлый раз доказывал.
Помолчал и добавил:
— Прослышал от кого-то про "бабкиного внука", вот и доказывал.
— Со мной беседа была, — отозвался Локотков. — Ну, да что теперь толковать? Теперь поздно.
На морозной улице Локотков встретил доктора Знаменского. Тот рассказал, что у Инги Шаниной тяжелейшее воспаление легких, и ее нужно бы отправить без промедления на Большую землю.
— А Лазарев где? — спросил Иван Егорович.
— У нее. Не отходит.
— Ты за ним пригляди, доктор, — попросил Локотков. — Дерганый он нынче, нахлебался немцев до отказу. А Ингу, конечно, отправим, может, и сегодня в ночь самолет прибудет.
С самолетом пришло письмо: тело Петушкова следовало отправить на Большую землю. Захлопотали изготовить гроб, да столяра никак не находилось, дед Трофим взялся, но не сдюжил, позвали умельца на все руки Лазарева. Тот посмотрел дедову работу, сказал сердито:
— Разве гробы так строят? Обрил бы я тебе бороду, как царь Петр боярину, за такую халтуру. Стругай доски и не мешайся под руками.
Иван Егорович срочно допрашивал Гурьянова; за ним прилетели два непроницаемых майора.
Лашков-Гурьянов сразу пошел с главного своего козыря — со списка агентов, засланных на длительное оседание. Игра у него была придумана ловкая, в виде задатка господину начальнику — четыре фамилии с адресами, впоследствии же он постарается вспомнить всех, или это можно будет установить путем проведения ряда следственных приемов, когда будут выловлены первые агенты.
— Чтобы расстрел оттянуть? — угрюмо осведомился Иван Егорович.
Лашков-Гурьянов замолк, обдумывая иные ходы.
Поздней ночью Локотков, тяжело утомленный отвратительным своим собеседником и игрою его изворотливого ума, вышел на крыльцо штабной избы — подышать. Здесь, завернувшись в овчинный тулуп, мурлыкал Лазарев любимый свой романс:
Там под черной сосной,
Под шумящей волной
Друга спать навсегда положите...
— Что взыграл? — осведомился Локотков. — Полегчало Инге?
— Уснула наконец-то, — ответил Саша. — Павел Петрович сказал: это к лучшему. Сон восстанавливает...
Иван Егорович произнес поучительно:
— Из-за тебя и простыла. Морозище-то какой был. А ей все жарко, все расстегивается.
Молчали долго, потом Лазарев произнес со вздохом:
— Долго мне до нее тянуться нужно, Иван Егорович. Интеллигентная, стихи на самых разных языках знает, даже бредила и то не как наш брат. Все уговаривала на медицинский ее отпустить, просила заявление ей скорее написать.
— Куда? От нас? — угрюмо удивился Иван Егорович.
— Да не от нас, это ей все казалось — мирная жизнь.
— Вернется, свадьбу оформим, — сказал Локотков. — Чин по чину, чтобы порядок был.
— А вдруг ее обратно к нам не вернут? — испугался Лазарев.
— Украдешь, как Гурьянова, тебе не привыкать...
— По-старинному, увозом, — усмехнулся под мерцающими звездами Саша. — Что ж, сделаем...
Потом предложил:
— Покурим, Иван Егорович? Я табачку разжился натурального, слабенькая махорочка, беленькая, и что-то в нее подсыпано. В результате — аромат.
Локотков сел рядом с Лазаревым.
— Ну как? — кивнув на избу, осведомился тот. — Раздаивается?
— Раздаивается.
— Много знает?
— Много, даже очень много.
— Я предполагаю, не меньше Хорвата, — сказал Лазарев, — но, как изменнику, ему страшнее, поэтому и раздаивается с ходу. Так что я ошибку не сделал, его повязав.
Локотков улыбнулся.
— А разве, товарищ лейтенант, у вас какие-либо ошибки в жизни случались? Вы же исключительная личность, безошибочный товарищ...
— Смеетесь все...
Некоторое время они курили молча.
Потом Саша осведомился:
— Как вы считаете, Иван Егорович, в каком звании я войну окончу?
— Я думаю, не меньше маршала, — со смешком ответил Локотков. — Ты ж на генеральстве не помиришься?
— Мне капитаном бы с победой вернуться, — вздохнул Лазарев. — Другие, кто в живых останутся, мои дружки, небось давно капитаны, дальше пойдут, а мне хотя бы капитана...
— Ясно, — поднимаясь, сказал Локотков. — Все ясно, товарищ Лазарев. Иди спи. Отсыпайся за нервный период своей жизни...
Утром к Локоткову пришли "гестаповцы" во главе с товарищем Вицбулом. Они желали возвратиться в свое подразделение, "отдых", по их словам, кончился, пора поближе к войне. Иван Егорович их поблагодарил пожатием руки: не те были ребята, чтобы целоваться.
— А чего торопитесь-то? — осведомился Локотков.
Товарищ Вицбул усмехнулся.
— Поросенок больше нет, — сказала он, — сардины тоже нет. И петух не дают. До свидания после войны. Приезжайте в город Ригу, будем кушать и выпивать.
— Приезжайте в Таллин! — сказал бывший "гестаповский лейтенант".
— Приезжайте в Тарту, — пригласил третий.
Иван Егорович отметил им командировочные предписания, вывел чернилами: "Выбыл 3.I.1944 года". Помозговал, где бы написать о том, как великолепно выполнили они задание, но на бланке такой графы не было. И пришлось сказать обычную фразу:
— Что ж, товарищи, желаю вам успеха.
— И вам! — сказал товарищ Вицбул. — Если еще раз вы будете делать так, то мы можем приехать. И сначала покушать много свинины.
— Да, — подтвердил бывший "обер-лейтенант". — Это хорошо.
— И сигареты "Фифти-Фифти", — сказал самый младший, в прошлом "гестаповский офицер". — Заезжайте к нам. Мы близко теперь.
В сумерки этого же дня гроб с телом Петушкова, больную Ингу в немецком спальном мешке, Гурьянова, двух майоров и почту проводили на Большую землю. Летчики, узнав об операции "С Новым годом!", поклялись Лазареву страшной клятвой, на паяльнике и плоскогубцах, доставить товарища Шанину "в самый лучший госпиталь" и немедленно написать.
— У нас же авиапочта, — сказал Лазарев. — Регулярность обеспечена.
Ингу он поцеловал в лоб.
— Так с покойниками прощаются. Поцелуй в губы, я не заразная.
Он поцеловал, она закрыла глаза.
— Теперь жди, — услышал он, — слышишь? Я скоро. Я очень тебя люблю. И я поправлюсь, ты не беспокойся.
Лазарев тихо гладил ее по щеке, смотрел не отрываясь в запавшие глаза.
— Какой-то ты мальчишка, — сказала она, — несерьезный человек. И чубчик у тебя мальчишеский...
Локотков тоже влез в машину, но здесь он никому не был нужен. Инга его даже не заметила.
Самолет улетел, майоры увезли пакет полковнику Ряхичеву. Над письмом Виктору Аркадьевичу Иван Егорович трудился истово часа три. Здесь бесхитростно, впрямую высказал он опасения, что в сумятице, которой непременно будет сопровождаться доставка такого гуся, как Лашков-Гурьянов, в благодарностях, поощрениях и поздравлениях главного аппарата забудется судьба Саши Лазарева, еще официально не прощенного и тяжко этим обстоятельством мучимого...
Все выполнил Иван Егорович, что было в его силах и возможностях. Все учел, все обдумал. Не знал он только, что еще тридцать первого декабря полковник Ряхичев погиб от осколка шального снаряда, разорвавшегося рядом с "эмкой", в которой Виктор Аркадьевич ехал по своим служебным обязанностям...
Не зная этого обстоятельства, Локотков все ждал ответного письма, но никак дождаться не мог. И Лазарев ждал решения своей судьбы, заглядывая после каждой почты в глаза Локоткову.
А Локотков делал вид, будто и невдомек ему, что Саша ждет.
— Инга как? — спрашивал он, утешая Ингиными письмами своего Лазарева. — Приветы хоть мне шлет?..
Приветы Инга слала и скоро надеялась вернуться.
Потом вдруг горохом посыпались новости. Разведчики рассказывали, что в лагере военнопленных в Ассари был митинг подпольный, конечно, по поводу того, что партизаны похитили очень главного немецкого разведчика. Про это же рассказывали и в Раквере. В Пскове, Риге, Изборске плели уж совсем невесть какие несообразности, но очень лестные Лазареву и Локоткову, там намекали на подручного Гиммлера. А попозже стало с точностью известно, что седьмого января в своем кабинете внезапно скончался оберштурмбанфюрер СС доктор Грейфе, шофер же его, Зонненберг, через час после смерти постоянного своего пассажира отбыл в Берлин.
— Вон в какую политику мы с тобой попали, Саша, — сказал Локотков Лазареву. — Задумываешься?
— Мне нынче задумываться толку нет, — ответил Лазарев печально.
Чтобы не задумываться слишком, Саша теперь чуть ли не ежедневно ходил с подрывниками на выполнение их заданий, таскал тол, детонаторы, выдумывал шальные, но не без здравого смысла, крупные операции. Ерофеев, во всяком случае, выслушивал Александра внимательно, даже когда того и "заносило". И Иван Егорович стал в январе похаживать на диверсионные задания, время было тихое, партизаны на главной базе томились в ожидании грядущих событий, ждали крупного дела.
Двадцать девятого января группа Ерофеева пошла подрывать линию Псков — Карамышево.
— Здесь, бывает, они постреливают для острастки и от собственного страха, — сказал Иван Егорович Саше, когда миновали Большие Бугры. — Не больно высовывайся, был случай, едва отсюда ноги унесли. Место опасное...
— Самое опасное место в жизни человека — это кровать, — ответил Саша, — в ней чаще всего умирают. Парируйте, Иван Егорович.
Иван Егорович парировать не стал, Сашины слова принял на вооружение. И подумал, что после войны займется культурой, будет читать побольше. А Лазарев, не останавливаясь, болтал:
— И еще имеется такая мысль, но я считаю — спорная, будто любой героический поступок начинается тогда, когда человек перестает думать о себе. А любое проявление трусости — когда человек начинает думать только о себе...
— С чего это ты у нас такой умный стал?! — удивился Локотков. — Словно бы академию окончил...
— Это не я, это Инга, — с досадой ответил Саша, — она еще летом все мне разные мысли рассказывала, подымала до себя. Она знаете какая образованная. Но я тоже ничего, она сама отмечала, что я способный...
Потом Саша рассказывал про Вафеншуле.
— Интересно, Иван Егорович, как они своим диверсантам волевые качества прививают, я с ними в Халаханью ходил, смотрел. Например, сажают будущего разведчика на камень заминированный, а фитиль уже горит. Фельдфебель всех других уводит в укрытие, а ты — сиди. Не смей с камня подняться. Только по свистку, когда фельдфебель свистнет. Тогда срывайся и падай: до укрытия все равно не добежать. Кошмар и жуть.
— А зачем ты ходил?
Лазарев помедлил с ответом.
— Слышал вопрос?
— Себя проверял, — немножко смущенно произнес Лазарев. — Свои нервы.
— Ну и дурак, — добродушно, сказал Локотков. — Долбануло бы каменюгой, и прости-прощай наша операция. Авантюристические какие-то у тебя замашки, Александр Иванович...
— Это есть, — согласился Саша. — Но если иначе жить, тоже плесенью покрыться можно. Я это люблю, по краешку походить.
— Бессмысленный риск — хулиганство, — сказал Локотков, не веря своим словам, ибо кто знает предел осмысленному риску в войне? — Вообще, я замечаю, ты парень хулиганистый, Александр. Не божья коровка.
— А вы бы божью коровку в Печки послали? — тенорком осведомился Лазарев.
Локотков взглянул на Лазарева. Саша вспотел: мешок с толовыми шашками был достаточно тяжел. Повстречавшись глазами, оба они усмехнулись. Понимающе и не без хитрости.
— Ты только не заносись, — посоветовал Локотков. — Скромность человека украшает.
— Думаете? А я слышал, что если человек слишком скромный, то это оттого, что ему есть почему быть скромным...
— Это тоже Инга сказала?
— Она, а кто другой? — не без гордости произнес Лазарев.
— Да я ничего, я и не думаю, что ты сам.
— Удивительно, почему она... — начал было Лазарев и замялся. Потом с прежней дерзостью взглянул в глаза Локоткову и спросил: — Как это ей не скучно со мной, все удивляюсь...
Они стояли на тропке, поджидая своих — Ерофеева и его команду. Было морозно, в сумерках посвистывал ветер, еще бледная луна всходила над далеким Псковом. На станции Карамышево гукнул паровоз. И, словно этот гудок был сигналом, тотчас же слева, из густой купы низкорослых елей, полоснуло сразу несколько пулеметов. Молча Локотков пихнул Лазарева в снег и, едва они упали, услышал короткий стон. А повыше, с той горушки, с которой они только что спустились, уже ударили пулеметы ерофеевских хлопцев, они стреляли короткими, словно вопросительно-ищущими очередями, еще нащупывая, экономя патроны, еще готовясь к бою. Саша еще раз застонал.
— Ранен? — спросил Локотков.
— Не знаю. Наверное. Может быть.
Он пытался стащить с шеи автомат, но не мог, движения его были спутанными, неточными, лицо белело на глазах Ивана Егоровича, глаза уходили...
— Брось, — велел Иван Егорович, — брось, слышишь? Давай берись за меня. Сейчас уйдем отсюда, ничего, еще уйдем...
Ему удалось оттащить Лазарева по неглубокому снегу шагов на полсотни. Пулеметный огонь из ельника поубавился, ерофеевские хлопцы с горушки сыпались вниз, стало слышно, как рвались гранаты. Но Иван Егорович только потом вспомнил все это: сейчас он провожал Сашу Лазарева.
— Не хочу, — быстро сказал Лазарев, — не хочу я, Иван Егорович. Не хочу умирать. Вы сделайте что-нибудь...
И Локотков делал, но что же он мог сделать? Полушубок уже весь залился черной в лунном неживом свете кровью, в Сашиных легких клокотало, гас, угасал дерзкий, ничего не боящийся, прямой взгляд.
— Не хочу, когда поверили, — затихая, через силу сказал Лазарев, — не хочу теперь. Ведь лечат же, ведь вылечивают. Почему же я?..
Иван Егорович выстрелил вверх. У него даже индивидуального пакета не было. Да и какой, к черту, пакет мог здесь помочь, когда она уже пришла и встала в лунном свете над Лазаревым, встала, дожидаясь своей близкой секунды? Уж он-то ее повидал — старый солдат Локотков, он видел ее, незваную сволочь.
— Голову мне поддержите, — попросил Саша. — Не хочу так! Не хочу низко. Инга где? Повыше!
Он хотел повыше. Он все еще не сдавался. Он хотел, наверное, увидеть не только небо, но и снег, и бой, и ельник. Но не увидел уже ничего. И тогда Иван Егорович первый раз за всю войну растерялся.
— Погоди, — сказал он торопливо, — погоди, Саша, сейчас придут. Мы вылечим, Павел Петрович сделает. Ты подожди, лейтенант, подожди же...
И тотчас же, опять-таки в первый раз за всю войну, Локотков ослабел. Он уложил Сашу, как ему казалось, поудобнее, выпростал руки из-под его головы, поправил на нем шапку и, сам не понимая, что делает, прилег рядом. И услышал тишину — бой кончился. Но это ему было все равно, он не понял, что бой кончился, он понимал только, что Лазарев умер. И когда подошли Ерофеев со своими подрывниками, Иван Егорович сказал, не замечая, что плачет:
— Унести надо. Умер лейтенант. Убитый.
Встал, покачиваясь, махнул почему-то рукой и пошел один, нетвердо, но после выровнялся и зашагал своим обычным, развалистым шагом, ни разу не обернувшись. В своей избе он выпил немецкого вонючего трофейного рома, снял окровавленный полушубок и сел на топчан. Наведался к нему комбриг — он молчал и думал. Наведался Ерофеев — он тоже ничего ему не сказал. Пришел доктор Знаменский — Иван Егорович попросил:
— Уйди, Павел Петрович, не обижайся.
Так и просидел он всю ночь в холодной землянке, все курил и думал. Сидел в шапке, иногда вздрагивал, порою вздыхал. А когда Лазарева хоронили, морозным и солнечным утром, и когда протрещали над могилой автоматные залпы, он опять, как тогда в поле, махнул рукой и ушел один к себе, чтобы написать про Сашин подвиг еще раз по начальству. Писал он долго, стараясь найти слова, которые пронзили бы души, но таких слов, наверное, не нашел, потому что и по сей день ничем не награжден посмертно Александр Иванович Лазарев.
Утром пошел Иван Егорович на могилку, уже осыпанную чистым ночным снегом. И послышалась ему в посвистывании морозного ветра Сашина песня, та, которую он все напевал последнее время:
Там под черной сосной,— Ну, прощай, Саша, — сказал Иван Егорович тугим голосом. — Прощай, товарищ лейтенант. Видишь, как неладно получилось...
Больше он ничего не сказал. А с вечера начались жаркие и длительные бои, немцы бросили на бригаду бесчисленных карателей: видимо, до Берлина действительно дошли сведения о дерзком и небывалом похищении Лашкова-Гурьянова вместе со всеми наисекретнейшими документами Вафеншуле.
Через два дня, когда упорно лезущих немцев отрезали и перебили все в той же Пикалихе, Иван Егорович написал письмо Инге. В немецком поношенном бумажнике Лазарева не было решительно ничего, кроме одной фотографии — Инга Шанина, босая, совсем еще девчонка, стоит возле какого-то большого и светлого моря.
"Его фотографии не имеется, — писал Локотков, сильно нажимая жестким карандашом на серую бумагу. — А что твоя немножко испачкана, ты не обижайся, Инга, это его личная, Саши, святая кровь. К нам ты больше не вернешься, мы понимаем, что слишком тебе будет здесь тяжело. Ну, выздоравливай.С коммунистическим приветом
Ив.Локотков".
Уснул Иван Егорович здесь же, сидя у стола, а проснулся потому, что немцы еще подкинули подкреплений и вновь надо было идти воевать.