Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Книга вторая.

Болотные солдаты

Противно пахло горелым мясом. Руди Пикерт молча стоял над почерневшей кочерыжкой. Она убого и, жалко скорчилась в небольшой яме — ее образовал растаявший от сильного жара снег. Это было все, что осталось от Ганса Дреббера, рабочего парня из вольного города Гамбурга, а потом солдата вермахта, любившего на досуге мастерить рамки к портретам фюрера. Об этом думал сейчас Пикерт. В какую рамку поместит он фотографию Ганса, чтобы верный товарищ остался с ними до конца проклятой войны...

— Возьмите у него жетон, Пикерт, — услыхал Руди голос обер-лейтенанта Шютце. — И будем уходить... Мы слишком наследили.

Руди Пикерт застыл перед останками товарища. Фельдфебель Толлер потянул его за рукав, но саксонец отмахнулся.

— Свинство! Свинство! Свинство! — истерически закричал он. — Будь прокляты эти русские!.. Будь проклята эта свинская война!

— Успокойте товарища, Земпер, — приказал командир роты. — Его крик привлечет сюда иванов. Мы и так всполошили их стрельбой и пожаром. Надо уходить! Эй вы, Пикерт, я приказываю вам взять себя в руки, баба вы эдакая! Слюнтяй!

— Ганс был его другом, господин обер-лейтенант, — проговорил Толлер.

Вилли Земпер подошел тем временем к Руди, обнял за плечи и отвел от того, что было прежде Гансом Дреббером.

— Все мы кому-нибудь друзья, — пробормотал Вернер Шютце, приближаясь к солдатам, готовящимся к отходу.

Он видел, что ни Пикерт, ни Земпер даже не попытались достать из обгоревших останков алюминиевый смертный жетон с номером погибшего солдата. Обычно жетон переламывался пополам, одна часть оставалась в трупе и хоронилась с ним, а другая пересылалась в рейх в качестве свидетельства о том, что славный воитель тысячелетней империи отправился в Валгаллу.

«Ладно, — подумал обер-лейтенант, — Дребберу все равно, похоронить его мы тоже не успеем. И я не могу заставить ландзеров разыскивать жетон в этом пережаренном бифштексе».

Шютце прикинул направление по компасу и приказал быстро уходить в лес. Он полагал: если русские начнут преследовать отряд, то попытаются перехватить либо на участке железной дороги от Еглино до Лисино-Корпус, либо к востоку, где его соотечественники цепко держались за Октябрьскую магистраль. Поэтому Вернер Шютце двинулся от догоревшей часовни на север. Обер-лейтенант оказался прав. Там его никто не преследовал. [190]

«Во имя чего погиб сегодня Ганс? — размышлял, уходя от возможной погони, недоучившийся теолог из Йенского университета, — И в чем тогда смысл его появления на свет? Зачем он родился в далеком отсюда Гамбурге, страдал в детстве от голода, выжил в африканской пустыне, не подохнув от жажды и пыльного смерча? Чтобы закончить жизненный путь так ужасно? Кому угодна смерть Ганса? Богу или фюреру, которого Ганс поистине обожествлял? То, что однажды создано, должно быть в свое время разрушено. На этом утверждении построил Гегель закон отрицания. Значит, все случившееся — законно? Бред свинячий! Извращение. Издевательство над здравым смыслом. А есть ли смысл в том, чем занимаемся мы в этих забытых богом местах, которые фюрер так громко назвал Ингерманландией?!»

Руди Пикерт, шагая через лес, вспомнил, как Гитлер сказал однажды в рейхстаге: «Я буду там, где мои солдаты носят походную форму...»

— Не видно его что-то в нашем строю, — пробормотал саксонец.

— Ты молишься, Руди? — негромко спросил его, обернувшись, он шел впереди, Вилли Земпер. — За нашего Ганса?

— За здоровье фюрера, — буркнул Руди.

2

Начало марта на Волховщине ничем не предвещало будущей весны. Стояли крепкие, особенно по ночам, морозы, держались зимники, по ним снабжалась 2-я ударная, ее коммуникации растянулись уже до двух сотен километров. Снег на проложенных в лесу и среди замерзших болот путях утаптывался с января. Только прикатать его из-за сильных холодов было трудно. Он стал подобен песку, забивал дорожные колеи, в нем буксовали армейские ЗИСы и полуторки, увязали санитарные повозки и собачьи упряжки.

Очистив от захватчиков огромную территорию, армия так растянула боевые порядки, что наступать сплошным фронтом было невозможно. Правда, с момента прорыва армия постоянно пополнялась боевыми подразделениями, их командующий фронтом снимал с позиций других армий, где наступление застопорилось, но и у этих дивизий таяли силы. К началу марта клыковцы только продавливали немецкую оборону по нескольким направлениям.

Попытки 52-й и 59-й армий расширить горловину к югу и северу от Мясного Бора яростно отбивались гитлеровцами. Железнодорожные станции Спасская Полнеть и Подберезье на участке Чудово — Новгород все еще были в руках врага.

Большие надежды вселил в командование 2-й ударной армии и Волховского фронта прорыв вражеской обороны у Красной Горки, в результате которого 80-я кавалерийская дивизия и 1110-й стрелковый полк вышли на ближние подступы к Любани. И Мерецков, и Клыков расценили этот прорыв как серьезный шаг к окружению и уничтожению чудовской группировки фашистов. До Любани оставалось всего пять километров. Но противник незамедлительно выдвинул мощные заслоны автоматчиков, перебросил артиллерию на опасные участки, применил авиацию. Гитлеровцы собрались с силами и отбросили наши подразделения от Красной Горки.

Первого марта Гальдер записал в дневнике: «Группа армий «Север»: ...части противника, вырвавшиеся вперед в направлении Любани, отрезаны нашими войсками».

Но 80-я кавдивизия и антюфеевский полк оказались не только отрезанными от основных сил армии, они остались без боеприпасов, продовольствия и фуража, их тылы не успели войти в прорыв. Не было и связи: маломощные радиостанции не дотягивались до штаба армии.

По приказу генерал-лейтенанта Клыкова были предприняты попытки прорвать гитлеровскую оборону в районе Красной Горки и восстановить связь с теми, кто оказался в окружении. Подошли остальные полки 327-й дивизии, 22-я стрелковая бригада и отдельный танковый батальон. Красноармейцы вновь и вновь бросались на позиции немцев, однако прорвать их было невозможно.

Гитлеровцы, перебросив из-под Ленинграда части 212-й пехотной дивизии, ряд отдельных артиллерийских, минометных и саперных частей и подразделений, оказывали упорное сопротивление. Между тем положение 80-й кавдивизии и 1110-го стрелкового полка продолжало ухудшаться. Небольшие запасы питания, которые имелись при кухнях, а также НЗ у бойцов и командиров кончились. Не было и фуража. Люди и лошади голодали.

Напрашивалось единственно возможное решение: ударом с тыла прорвать оборону противника и выйти на соединение с основными силами армии. Командир кавдивизии полковник Поляков так и поступил. В ночь на 8 марта войска начали выход. В голове главных сил двигались параллельно друг другу два передовых отряда: кавполк и усиленный стрелковый батальон. Они, подойдя с тыла к обороне противника в трех-четырех километрах к западу от Красной Горки, внезапной атакой прорвали ее и соединились с войсками армии.

...Активные боевые действия в районе Красной Горки, то затухая, то разгораясь с новой силой, продолжались до половины марта. Сюда были брошены значительные силы 2-й ударной армии. Еще 26 февраля Ставка в категорической форме потребовала от командования Волховского фронта выйти на Октябрьскую железную дорогу и не позднее 5 марта ликвидировать чудовскую группировку противника. Для решения этой задачи создавалась ударная группа, в которую включались войска, действующие в месте прорыва, а также подтянутые из глубины. Группа усиливалась танками и артиллерией. Одновременно подобные группы создавались в других армиях. Ударная группа 59-й армии нацеливалась на перехват Ленинградского шоссе и железной дороги севернее Спасской Полисти. В 4-й армии создавалась группа для действий навстречу 2-й ударной армии.

Для оказания помощи Волховскому фронту в предстоящем наступлении Ставка дала указание Ленинградскому фронту нанести удар не позднее 1 марта силами 54-й армии навстречу 2-й ударной армии. Намечалось усилиями двух фронтов ликвидировать любанско-чудовскую группировку противника. [192]

Генерал армии Мерецков выдвинул перед Ставкой ВГК два варианта решения судьбы 2-й ударной армии. Он просил Верховного Главнокомандующего усилить фронт хотя бы еще одной армией, обещанной ему, кстати, еще в декабре прошлого года при создании Волховского фронта. Этот вариант давал возможность использовать уже достигнутые результаты и закончить операцию до конца зимней кампании, пока не началась распутица. Ставка не возражала против этого, но и резервов Мерецкову не выделяла.

Предусматривалось также отвести 2-ю ударную из занятого ею района и при благоприятной обстановке искать решение оперативной задачи на другом направлении. И Клыков, и Мерецков склонялись к этому решению, если не получат подкреплений. Они считали его единственно верным, оно гарантировало сохранение сил армии и удержание плацдарма на западном берегу Волхова.

Как нежелательная альтернатива существовал — увы! — и третий вариант: перейти к обороне на достигнутых рубежах, переждать распутицу и, накопив силы, начать наступление. Но этот план таил в себе большую опасность. Было совершенно ясно: оставление армии в лесисто-болотистой местности при легкоуязвимых коммуникациях может привести к срыву снабжения ее необходимым и даже к окружению. Так что полагаться следовало только на два варианта: новые резервы или отход к Волхову. Резервов у Ставки ВГК не было, но сталинский приказ «единым и мощным ударом...» оставался в силе. И 2-я ударная армия, находившаяся в постоянном наступлении уже около двух месяцев, истекая кровью, продолжала драться с гитлеровцами, оттягивая от Ленинграда все новые и новые силы противника.

Ни Клыков, ни Мерецков, ни сам Верховный Главнокомандующий не знали, что в эти дни в ставке Гитлера происходило совещание в присутствии командующего группой армий «Север» фон Кюхлера. И педантичный Гальдер вечером 2 марта записал в дневнике: «...принято решение перейти в наступление на Волхове 7 марта — до 12.3. Авиацию сосредоточить в период 7 — 14.3.

Фюрер требует за несколько дней до начала наступления провести авиационную подготовку — бомбардировка складов и войск в лесах бомбами сверхтяжелого калибра. Завершив прорыв на Волхове, не следует тратить силы на то, чтобы уничтожить противника. Если мы сбросим его в болота, это обречет его на голодную смерть».

Красноармейцы и командиры, политруки и комиссары, пехотинцы, лыжники, танкисты, саперы и артиллеристы, военные врачи и санитары и подавно не знали, что в эти мартовские дни судьба решается в двух ставках. Они знали одно: впереди — Ленинград. Они знали, что там ежедневно умирают от голода тысячи мирных жителей. Бойцы понимали: да, им, солдатам, сейчас тяжело, но многократно тяжелее женщинам, детям и старикам осажденного города. И надо совершить невозможное, чтобы облегчить их участь. И бойцы жертвовали собой у Дубовика и Новой Керести, у Червинской Луги и Вдицко, умирали в глубоких снегах, заваливших неизвестные для них прежде деревни Финев Луг и Русское Веретье. Клыковцы мужественно [193] исполняли солдатский долг и делали это без громких слов, с полным осознанием необходимости их сверхчеловеческих усилий.

Надвигалась первая военная весна. Еще сердились по ночам морозы, но в полдень все сильнее пригревало солнце.

3

Антюфеев удивлялся тому, что немцы вроде бы не боятся окружений. Полки его дивизии обходили, маясь в глубоких снегах, деревни, а противник не двигался с места, сидел, окопавшись, в дотах и дзотах, в подпольях домов, превращенных в надежные убежища. И выкурить оттуда его было, увы, нечем... Вопреки уставам и наставлениям 327-я стрелковая дивизия, которую Иван Михайлович сформировал в Воронеже в октябре сорок первого года, не имела артиллерии, если не считать одного гаубичного дивизиона. Да и тот не имел снарядов. Полагались в основном на штык и гранату. Гранат, правда, тоже не хватало. И еще, погромче «ура!» кричали. К такому Антюфеев был приучен еще в первую мировую войну, которую начал на Юго-Западном фронте в 1916 году. Дрался Антюфеев и с Врангелем, и с махновцами, с июня по август 1939 года воевал с японцами на Халхин-Голе. А в первые недели Великой Отечественной отбивался от румын и венгров на реке Прут, с боями отдавал гитлеровцам Кишинев, Николаев, Херсон...

Этот небольшого росточка, решительный и смелый полковник был любимцем красноармейцев и подчиненных ему командиров. Уже с первых дней наступления 2-й ударной армии и командарм, и Мерецков высоко оценили военные качества Антюфеева, бывшего пастуха и батрака у богатых хозяев Оренбуржья. Его дивизия всегда была на острие прорыва, еще с тех январских дней, когда пересекла волховский лед и вышибла противника из укреплений, построенных вдоль дороги Новгород — Ленинград.

Теперь, в начале марта, полковник Антюфеев сосредоточил боевые порядки дивизии на подступах к Любани, имея соседями слева кавалеристов из дивизии Полякова, а справа обстрелянную еще в осенних боях прошлого года 46-ю стрелковую дивизию.

Красную Горку, захваченную недавно, пришлось немцам отдать... Полковник Антюфеев порою задумывался о ходе общего наступления армии. Правда, он располагал довольно скудной информацией о масштабах операции, проводимой 2-й ударной, не говоря уже об оперативном положении всего Волховского фронта. Командир дивизии, он знал лишь соседей, знал командиров по именам, не подозревая порой о том, какие получены ими директивы из штарма. Подобная практика — держать в неведении командиров по поводу происходящего в масштабах уже на порядок выше того «шестка», который им определен, — складывалась из соображений бдительности, желания скрыть намечаемые планы. Но секреты будущих операций довольно легко раскрывались четко налаженной разведкой гитлеровцев, хорошо поставленной службой радиоперехвата, аэрофотосъемкой, умением проигрывать ситуации противника. В то же время наши командиры, довольно часто воевавшие в неведении того, что происходит за пределами [194] их боевых частей, лишались возможности творчески предвидеть ход событий, быть готовыми к возникновению непредвиденной обстановки.

И все-таки Иван Михайлович, человек незаурядный и в военных делах основательный, знаком был, в общих чертах конечно, с тем, что происходит в гигантском мешке, в который вползла армия, огрызая его края в постоянных боях и расширяя освобожденное от супостата пространство. Ощущая на собственной дивизии перебои со снабжением, он с тревогой думал о том, что руководство армии и фронта недостаточно заботится об обороне горловины прорыва; подгоняемое Ставкой, отдает войскам директивы, направленные исключительно на развитие дальнейшего наступления. Антюфеев, да и его соседи также, ежедневно получают категорические приказы о наступлении. Позиции, которые захватывают красноармейцы, к обороне не подготавливаются, инженерные сооружения возводятся на скорую руку, ибо все знают: завтра, если уже не сегодня вечером, последует приказ «Вперед!».

Конечно, Иван Михайлович понимал, что такие приказы мобилизуют бойцов, повышают их моральный дух, внушают уверенность в победе. Но у них притупляется чувство осторожности, командиры перестают думать о возможной обороне, забывают, что враг может нанести контрудар. Вот и Красную Горку потеряли в конечном итоге потому, что, захватив ее, не закрепились должным образом в ожидании подхода основных сил.

Второго марта Антюфеев узнал, что генерал армии Мерецков прибыл вчера в штаб Клыкова и сегодня будет у кавалеристов. Не исключено, что побывает и в штабе его дивизии, ведь она входит в оперативную группу генерала Гусева.

Иван Михайлович сказал начальнику штаба:

— Надо бы угостить чем-нито высоких гостей... Как считаешь?

— Имеется трофейный коньячок, — с готовностью ответил тот, — опять же шпроты.

— Не годится, — поморщился Антюфеев: комдив не одобрял выпивки на переднем крае, хотя они и были разрешены самим. — Надо о «языке» подумать. С разведкой у нас дело швах. Ясности по немцам не имеем. Что там, за передним краем, представляем с трудом. Тут бы «язычок» и был к месту. Им бы и порадовать гостей.

— Уже намечено, товарищ полковник, — сообщил начштаба. — Из полков направлены разведгруппы, да и дивизионные разведчики обещались не подкачать.

— Тогда вроде бы все вытанцовывается. Будем ждать гостей.

...Ничего, признаться, хорошего Антюфеев от высоких визитеров не ждал. Добрую славу завоевала его дивизия, газета «Отвага» сравнивала его бойцов с чапаевцами, но сверху управляли ею как-то нервно, дерганно. После боев в горловине прорыва дивизия наступала на Спасскую Полнеть и едва не взяла этот сильно укрепленный узел немецкой обороны, Антюфеевцы атаковали поселок с ходу — времени на разведку командование армии и фронта им не отпустило. Прорыв, он, конечно, и есть прорыв... Полки развернулись, ахнули «Ура!», [195] тут-то противник и открыл сильный артиллерийский и минометный огонь. Приданные дивизии танки застряли в глубоком снегу, скопившемся по берегам реки Полнеть. Да и пехота тонула в сугробе по пояс. И все же к концу короткого зимнего дня 1102-й полк ворвался с боем на северную окраину Спасской Полисти. Немцы двинули танки — пришлось отойти. А 1098-й полк сумел окружным путем достичь домов на южной окраине, завязалась ожесточенная схватка на улицах поселка. Тогда-то и узнал комдив, что на всех вероятных направлениях его движения противник закопал танки, они били и били осколочными прямой наводкой. Тут бы бога войны на помощь призвать, так он без снарядов вовсе не бог, а только недоразумение одно.

Дивизию сменили, и направилась она в конце февраля к деревне Огорели, что на северо-запад от Мясного Бора, километрах в пятидесяти. Сосредоточилась в лесу, неподалеку от вспомогательного пункта управления 2-й ударной. Антюфеев сразу к Клыкову прибыл доложиться. Там находился и Мерецков. Объяснил Иван Михайлович обстановку, и командарм с комфронта согласились. Да, дивизии надо дать дня три на отдых, подтянуть тылы, распределить по ротам пополнение. На ходу получили семьсот человек необстрелянных еще новобранцев.

Сел комдив на коня и поехал к себе. Но до штаба доехать ему не дали. Догнал на автомобиле адъютант Мерецкова: вернись, говорит, хозяин требует. «Плохо дело», — подумал Антюфеев. Оно так и было... Комфронта сказал, виновато улыбаясь:

— Прости, полковник, но обстоятельства изменились. Принятое решение отменяю. Поднимай дивизию и сегодня же в ночь выступай в сторону Красной Горки, переходишь в распоряжение генерала Гусева, командира Тринадцатого кавкорпуса. Знаешь такого?

— Слыхал, — упавшим голосом произнес Антюфеев.

— Овладеете с ходу Красной Горкой и будете в дальнейшем вместе с генералом Гусевым наступать на Любань...

И снова двадцать пять километров пешком, по лесу, по снежной, целине... К проклятой Красной Горке, где его 1110-й полк вместе с 80-й кавдивизией взломали-таки оборону немцев и устремились на Любань. Опять эта непонятная спешка... В результате главные силы задержались на несколько часов, не поддержали наступления, противник контратаковал и закрыл прорыв. Потом Антюфеев видел, какие у немцев были в том районе отличные рокадные дороги. По ним гитлеровцы и перебрасывали резервы туда, где создавалось угрожающее положение...

...Приехавшие Клыков и Мерецков от обеда отказались, сытно, видать, накормили их кавалеристы, а чаю выпить Кирилл Афанасьевич не отказался. Едва принялись чаевничать, появился начальник штаба и стал подавать комдиву таинственные знаки.

— Ты чего там кривляешься, будто клоун какой? — спросил вдруг Клыков, который будто бы и не смотрел в сторону начштаба.

— Товарищ генерал армии, разрешите обратиться к командиру дивизии? — подал тот голос, и Мерецков кивнул. [196]

— Доставлен «язык», товарищ полковник! Даже два...

— Ого! — оживился выглядевший уставшим и подавленным Мерецков. — Вот хорошо, удружили антюфеевцы.

— Веди! — распорядился командарм.

«Языки» были громадного роста, в землянке стояли согнувшись. Привели же их двое красноармейцев, маленьких, не достававших головами до плеч захваченных ими в плен немцев.

Один из гитлеровцев держал в руках пулемет, у другого были две коробки с лентами, снаряженными патронами.

— Откуда они? — спросил Мерецков.

Помощник начштаба сообщил: ефрейтор Ганс Шмундт и рядовой Рудольф Кашке, пулеметный расчет из Баварского стрелкового корпуса, прибыли из рейха неделю назад.

— Что же это они у вас с оружием в руках? — спросил Клыков, обращаясь к героям дня.

Один из них был человеком уже пожилым, лет под пятьдесят, вислые усы, глаза зеленые, с хитринкой.

— А мы, стало быть, затворчик-то того, — заговорил боец. — У Ванятки он в кармане...

— У какого Ванятки? — вмешался Антюфеев.

Не помнил он этого красноармейца, видно, прибыл недавно.

— У сынка моего, — кивнул на стоявшего рядом парня. — Семейно мы, товарищи командиры, воюем...

— По моему, значит, примеру, — заметил Мерецков. — Вот у меня и жена, и сын на фронте.

— С женами по простому нашему званию не полагается, — вздохнул боец. — Да и то сказать: кто в колхозе хлеб ростить будет? А с Ванькой я сам напросился. Меня было в обоз... Нет, говорю, несогласный... Уважили.

— Да как же вы с такими бугаями справились? — не переставал восхищенно дивиться Клыков.

— Оченно просто, товарищ командир, не вижу, прошу извинить, вашего звания из-за тужурки. Ползем мы, значит, с Иваном к ихним порядкам, в разведку уговорились. Глядим сквозь кусты: эти двое по тропинке шасть и шасть. Один, вот этот, машинку несет, а второй — два чемодана. — Он дотронулся до коробок с патронами. — Подошли они к нашему кусту, тут я и выскочил. Штыком на них, а сам кричу по-немецкому...

Тут он втянул в себя воздух, выгнул грудь колесом, выкатил глаза и заорал что есть силы:

— Хинда хох!

Баварцы вздрогнули и вытянулись, стукнув головами о накат землянки.

Все так и покатились от хохота. Вытирая слезы, комфронта спросил:

— Ну и что они?

— А ничего... Вот этот машинку на снег опустил и руки до верху. А второй чемоданы побросал и тоже команду мою сполнил. Тогда говорю: забирайте железки и шагом марш до штаба. Так и привел. [197]

Клыков не выдержал, бросился к бойцу, обнял его крепко, от пола оторвал.

— Какой же ты молодец! — сказал командарм. — Возьми вот часы на память... К награде тебя и сына комдив представит. А я... Бабу твою сюда доставить не могу, а отпуск дать право имею. Съезди домой на побывку, солдат. Спасибо тебе!

...Рядовой Семен Ячменев, а это был он, в отпуск отбыть не успел. Его убили 19 марта 1942 года, в тот день, когда немцы первый раз закрыли коридор у Мясного Бора. Иван пережил отца на три месяца и сложил голову у деревни Теремец Курляндский. На отца мать получила похоронку, а сын ее до сих пор считается без вести пропавшим...

4

Генерал-лейтенант Андрей Андреевич Власов направлялся к новому месту службы. Еще вчера он командовал 20-й армией, которая в декабре 1941 года вела наступление на правом фланге Западного фронта, освободила Волоколамск, Шаховскую, Солнечногорск и отбросила врага от Москвы на двести верст.

После окончания операции командарм Власов получил очередное генеральское звание, был награжден орденом Ленина, его портрет вместе с фотографиями комфронта Жукова и других командармов был опубликован в газете «Правда». Теперь он, удостоившийся хвалебного очерка в центральной печати — его написал сам Илья Эренбург, — получил более высокое назначение и летел на штабном «дугласе» в Малую Вишеру, где по личному указанию Сталина должен был стать правой рукою Мерецкова, его заместителем.

Вместе с Власовым спешили на Волховский фронт член Государственного Комитета Обороны и секретарь ЦК ВКП(б) Маленков, представитель Ставки ВГК Ворошилов и командующий ВВС Новиков. Они знали о пристрастном отношении Верховного к этому так уверенно взлетевшему к вершинам военного руководства генералу и держались с ним, как с равным, хотя их собственное положение было куда более высоким, чем у этого долговязого человека, подчеркнуто скромного, но умеющего сохранять в присутствии вышестоящих начальников чувство собственного достоинства.

Одет был Власов в длинную кавалерийскую шинель, сшитую на заказ из желто-зеленого английского сукна. Портупеи генерал не носил, поэтому вид у него, несмотря на три звездочки в петлицах, был скорее штатский. Андрей Андреевич напоминал школьного учителя, и этому впечатлению весьма способствовали большие очки в роговой оправе: у него была сильная близорукость. За толстыми стеклами почти невозможно было рассмотреть его несколько тусклые, но выразительные глаза, внимательно и цепко глядящие на окружающий мир.

Рано утром «дуглас» взлетел с подмосковного аэродрома и в сопровождении истребителей взял курс на северо-восток, чтобы, отдалившись от линии фронта, до которой было не так уж и далеко, выйти потом на Малую Вишеру с нашей, более безопасной стороны.

Известно было, что штаб Волховского фронта всерьез беспокоит фашистская авиация. Поэтому туда и летел главный летчик РККА Новиков. Ставка поручила Александру Александровичу разобраться в действиях волховской авиации. Но сам Новиков, еще недавно воевавший в ленинградском небе, хорошо понимал: фронту нужны самолеты, а не ревизоры в больших чинах. На Власова, сидевшего рядом с маршалом, это место предложил ему Ворошилов, командующий ВВС поглядывал уважительно и с некоторым любопытством. Последнее объяснялось тем, что Новикова интересовала психология людей, побывавших в окружении. Он знал, что генерал Власов командовал в начале войны моторизованным корпусом и отходил с ним к Киеву, ведя арьергардные бои. После сентябрьской катастрофы под Киевом, когда из-за промедления с приказом Ставки об оставлении города, по сути, все армии фронта вместе со штабом Кирпоноса оказались в окружении, Власов после месяца блужданий по тылам противника сумел выйти к своим, сохранив при этом партийный билет. А данное обстоятельство всегда было решающим при определении дальнейшей судьбы командира.

Наслышан был Новиков и про боевые действия 20-й армии, которой командовал в Московской битве этот окруженец. Ему хотелось расспросить Андрея Андреевича о характере взаимодействия армии с авиацией в декабре сорок первого, но делать это до того, как нарушит молчание маршал или секретарь Центрального Комитета, Александр Александрович считал несубординационным, бестактным.

Маленков и Ворошилов не произнесли пока ни слова. Безмолвствовал и генерал Власов. Он сидел у окна и бесстрастно смотрел, как обходят время от времени «дуглас» истребители сопровождения. Изредка поглядывал за борт и Климент Ефремович. Вот ему показалось, что истребитель прошел слишком близко, и Ворошилов проворчал:

— Озорничают твои летуны, генерал. Чего доброго, вмажут по крылу — костей наших не соберут. Как тогда по «Максиму Горькому».

Все четверо вспомнили трагедию тридцатых годов, когда летчик, выделывавший вокруг самолета-гиганта фигуры высшего пилотажа, не рассчитал и столкнулся в воздухе с уникальной восьмимоторной машиной. Тогда погибла большая группа авиационных специалистов. С семьями они были поощрены за отличный труд этим парадным полетом.

Холодком давней уже смерти повеяло в салоне самолета.

Ворошилов почувствовал себя неуютно — нарушил традицию: в доме повешенного не говорят о веревке, а в воздухе не принято вспоминать о катастрофах. Чтобы переменить тему, он повернулся к Власову и спросил:

— Успели познакомиться с условиями боевых действий у волховчан, генерал?

И, не дожидаясь ответа на вопрос, досадливо подумал, что снова летит к Мерецкову с пустыми руками. Обещанная общевойсковая армия из резерва Ставки, о которой давно шла речь, никак не вытанцовывалась. Сейчас все наличные силы по приказу вождя бросались на проведение операций, имеющих целью вышвырнуть гитлеровцев [198] из Крыма, окружить и уничтожить их и на харьковском выступе, с тем чтобы освободить в дальнейшем Донбасс. Волховчанам же, от которых требовали тем не менее развития наступательных операций, не оставалось ничего другого, как изыскивать боевые ресурсы по собственным сусекам.

...Ворошилов сразу же вспомнил, как принял его недавно Верховный по возвращении в Москву с Волховского фронта. Получив санкцию на визит к вождю, он появился в приемной и вопросительно взглянул на невозмутимого, воплощающего собой саму бесстрастность Поскребышева.

— Говорит с товарищем Молотовым, — сообщил Поскребышев. — Но вам велено зайти сразу.

Молотова Ворошилов не любил. Конечно, последнее необходимо рассматривать с учетом той психологической обстановки, которая определяла сложившиеся еще в довоенные годы взаимоотношения между членами Политбюро. Они хорошо знали об участи тех, чьи кости безымянно лежали в земле, и одним из главных, определяющих их поведение факторов был страх за собственную судьбу. А зависела она от того уровня преданности вождю, который определял он сам, по ему одному ведомым критериям. Поэтому тем, кто окружал Сталина, приходилось опасно лавировать во взаимоотношениях и с ним, и с теми, кто его окружал, чтобы влияние на вождя одного, если только можно говорить о влиянии на него кого бы то ни было, не вышло бы боком для другого, то есть для тебя лично.

Ворошилов хорошо знал, что Сталин в значительной мере доверяет Молотову проводить его внешнеполитическую линию. Конечно, Вячеслав Михайлович никогда не бывал уполномочен на дипломатические комбинации стратегического характера, тут он неукоснительно следовал железным установкам вождя. Но в пределах допустимого позволял себе некие импровизации и почти никогда не ошибался, ибо прекрасно знал, чего хочет Сталин.

Сейчас Молотов приветливо улыбнулся Ворошилову и даже привстал, вежливо наклонив голову, оставаясь тем не менее; на месте.

Зато Сталин, едва маршал появился в дверях, развел руки и двинулся навстречу, играя одну из своих коронных ролей — роль радушного хозяина и старшего брата, искренне заботящегося о младшем.

— Ай-ай-ай, — укоризненно сказал Сталин, пожимая Ворошилову руку. — Совсем ты отбился от рук, товарищ Ворошилов. А еще народный маршал, прославленный полководец... Немцам позволяешь за собой охотиться. Преступно ведешь себя на фронте, под пули лезешь. Легкомысленно поступаешь, дорогой Климент Ефремович, нехорошо! Мы все очень нуждаемся в тебе, твоем опыте, а ты даешь вывести себя из строя. Что у тебя с рукой?

— Да ничего особенного, товарищ Сталин, — растроганно произнес Ворошилов, давно постигший правила игры. — Локоть слегка царапнуло, — продолжал он, искоса глянув на Молотова.

Народный комиссар иностранных дел казенно улыбался, склонив голову к правому плечу, поблескивая стеклышками пенсне. Глаз [200] его Ворошилов рассмотреть не мог, но знал, что без пенсне лицо Молотова становится растерянным и заносчивым одновременно.

— Сегодня локоть, а завтра что-нибудь посерьезнее, — сказал Сталин. — Не надо рисковать, дорогой Клим, твоя жизнь так нужна советскому народу. Не научишься быть осторожным, перестану пускать на фронт.

— Нельзя ему без фронта, — подал голос дипломат. — Человек он сугубо военный...

Эту реплику Ворошилов отнес к разряду недружелюбных. Здесь ничего не забывалось, все тщательно оценивалось, взвешивалось и хранилось впрок. В данном случае маршал счел себя оскорбленным словами Молотова, принял их как издевку, ибо все трое знали, что, по существу, никогда Ворошилов военным не был.

Конечно, у него и на Молотова существовало собственное досье, только пользоваться им надо было умно. Вот вспомнил он сейчас, как первым зааплодировал в 1935 году Молотов, когда Сталин, оценивая деятельность Гитлера в Германии, заявил на Политбюро, что новоявленный фюрер станет тем броненосцем мировой революции, который вспорет брюхо буржуазной Европе.

Сейчас бы и подпустить по поводу броненосца... Только нельзя до поры. Это бьет по самому, и реакция его на такой намек может быть непредсказуемой.

— Обещаю беречься, товарищ Сталин, — широко осклабясь в добродушной, простецкой улыбке, он мастерски умел ее изображать, заверил вождя Ворошилов.

— Тогда садись и потерпи пока, — сказал Верховный. — Сейчас мы закончим... Что еще у тебя, товарищ Молотов?

— Международный Красный Крест, Иосиф Виссарионович, — мягко, как бы извиняясь за то, что отнимает время по таким пустякам, произнес Молотов.

Сталин нахмурился.

— Опять эти благотворители, — буркнул он, схватил со стола погасшую трубку и с раздражением стукнул ею о край пепельницы. — Чего они хотят на этот раз?

— Все то же, — спокойно ответил Молотов. — Хотят облегчить участь наших пленных. Обещают потребовать от Гитлера соблюдения Женевских конвенций, а также организовать доставку писем командиров и красноармейцев их родным... За свой счет.

— Какой такой счет, понимаешь?! — вспылил Сталин, и от этого акцент его еще больше усилился. — Эти трусы, позволившие пленить себя фашистам, не заслуживают нашего внимания. И никакой там Красный Крест или тем более Полумесяц нам не указ! Благотворители...

— Немцы нарушают также Гаагскую конвенцию 1929 года, — невозмутимо подлил масла в огонь нарком, и Ворошилов крамольно подумал, что Молотову доставляет удовольствие видеть Сталина в раздраженном состоянии.

Маршал хорошо помнил, при каких обстоятельствах вождь отказался подписывать Женевские конвенции о гуманном отношении [201] к военнопленным, выработанные международной общественностью в тридцатые годы. К этому времени сложилась навязанная Сталиным военным доктрина, по которой Красная Армия будет вести исключительно наступательные операции. Из новых уставов убрали почти все упоминания об обороне. В сознании командиров внедрялась мысль о том, что возможная война будет вестись исключительно на территории агрессора, которого Красная Армия легко разобьет в его собственном логове. А при такой войне о каких пленных может идти речь? Только о вражеских, разумеется. Тогда же Сталин произнес известную фразу: «Советские люди в плен не сдаются!» — и отказался подписывать любые соглашения на этот счет.

Про Гаагскую конвенцию вождь слышал впервые и потому подозрительно посмотрел на Молотова.

— По этой конвенции пленных офицеров нельзя привлекать к физическому труду, — пояснил Молотов.

— А мы ее соблюдаем? — повернулся Сталин к маршалу. Тот молча кивнул.

— Значит, нас не в чем упрекнуть, — удовлетворенно произнес Сталин. — И на этом закончим... А добрым дядям из Красного Креста надо сказать, чтоб не совали нос в чужие дела. Пусть поберегут деньги для подлинно благородных целей, помогают потерпевшим от стихийного бедствия, например. А с нашими людьми, нарушившими присягу и сдавшимися на милость врага, мы сами разберемся. Если не сейчас, то обязательно после победы над немецкими оккупантами. Иди работай, товарищ Молотов...

Пока нарком иностранных дел шел к двери, осторожно прикрывал ее с другой стороны, Сталин молчал, пристально разглядывая Ворошилова. Тот знал, что глаз отводить нельзя: вождь решит — задумал недоброе. Надо было смотреть Сталину в глаза, только упаси бог сохранять при этом независимый вид... Вождю не нравились те, кто давал ему понять, что сохраняет чувство собственного достоинства. Вот и приходилось постоянно дозировать внешнее состояние личности, хотя сама личность при этом разрушалась. Не случайно Сталина окружали морально полураздавленные люди, которые положили себе за правило не сомневаться ни в едином его слове, потому как это был единственный способ спасти жизнь. О спасении души думать уже не приходилось. Но, видимо, они сами на эту тему вовсе не размышляли, почитая установившийся режим единственно разумным.

— Снова поедешь к Мерецкову, — сказал Сталин, убедившись, что за недолгое время отсутствия этот человек, про которого вождь разрешил советским людям петь, будто именно он, «первый маршал, в бой нас поведет», не отбился от рук, не возомнил на фронте ничего лишнего. — Слишком долго топчется на месте этот хваленый стратег. Видно, мы недостаточно воспитывали его у Лаврентия. А там хорошая школа. Как ты считаешь, Климент Ефремович?

Ворошилов поежился. Он хорошо знал, при каких обстоятельствах Мерецков в июле и августе сорок первого года был изъят из обращения. [202]

И тут Ворошилова осенило.

— Надо ее самому пройти, эту школу, — весело сказал он. — Как можно судить о том, чего не знаешь?!

Сталину понравился ответ.

— А не боишься? — спросил он.

— У меня грехов нет, — так же бесшабашно продолжал вести удачно выбранную линию Ворошилов. — Готов хоть сейчас...

Сталин с любопытством глянул на него, погрозил пальцем.

— Не надо, дорогой Клим, — сказал он. — Не шути так... У Лаврентия система без задней скорости. Начнет работать — и тогда даже я тебе не помогу. Так что там у Мерецкова? Когда он возьмет Любань?

Ворошилов начал было объяснять положение, сложившееся на Волховском фронте, но Сталин прервал его:

— Ты думаешь, что я напрасно здесь ем народный хлеб? Мне хорошо известно, что происходит у Мерецкова. Вторая ударная армия прошла почти половину пути до Ленинграда. Это большой успех! Его надо закрепить и развивать дальше, не останавливаясь ни на минуту. Говоришь, нужны резервы? А кому не нужны резервы? Мне думается, Мерецков просто разучился или устал воевать... Генерала Власова знаешь?

— Кто ж его не знает! — подыграл маршал.

— Вот именно, все знают, — удовлетворенно заметил вождь. — Скромный человек и хороший командир. Как он гнал немцев в декабре! Мы решили послать его заместителем к Мерецкову.

— Правильное решение, — поддакнул Ворошилов, хотя еще не успел оценить сказанное.

— Я рад, что ты согласен со мною, Клим, — усмехнулся Сталин. — Вот и повезешь генерала на Волховский фронт. Представишь Мерецкову. Поддержи Власова в Малой Вишере как представитель Ставки. Предвижу большое будущее у этого человека.

Тогда Сталин не сказал маршалу, что вместе с ним и Власовым полетит на фронт и Маленков. Теперь Ворошилов понимал, что Верховный по-прежнему лелеет надежду прорваться к Ленинграду единым и мощным ударом и верит: однажды отличившийся генерал Власов и здесь совершит чудо. Сам Ворошилов по большому счету был дилетантом в вопросах стратегии, но, долгие годы общаясь с военными специалистами, понимал, что в батальонных делах чудо всегда опирается на материальные ресурсы.

5

...Теперь маршал надеялся на объективность Маленкова, который должен собственными глазами увидеть положение 2-й ударной, а потом поддержать обоснованность просьбы Мерецкова о резервах в Государственном Комитете Обороны.

Ворошилов, конечно, не мог заранее знать, что Маленков ограничится беглым разговором в штабе фронта, в армию Клыкова ехать откажется и вернется в Москву, убежденный в более или менее сносном положении волховчан.

Не знал он и того, что Георгий Максимилианович, затеяв сейчас с Власовым разговор о подробностях сражения 20-й армии за Волоколамск, [203] мысленно перелистывает страницы его личного дела, с которым ознакомился перед полетом.

Маленкова заинтересовали те годы, когда Власов находился в Китае. Его послали туда военным советником к Чан Кайши с должности командира полка, дислоцированного в Ленинградском военном округе. Китайский вождь дал высокую оценку деятельности Власова и наградил его высшим орденом. По возвращении бывший советник стал командовать стрелковой дивизией, которая в 1939 году заняла первое место по боевой и политической подготовке в РККА.

«Сейчас ему чуть больше сорока, — подумал Маленков. — Запас времени для роста есть, но вовсе не такой большой... Впрочем, война всегда вносит серьезные коррективы в человеческие судьбы. Они могут быть и со знаком «минус» до крайнего его предела, и со знаком «плюс». Судьба человека на войне — уравнение со многими неизвестными».

Эта мысль показалась ему толковой, и Маленков хотел записать ее. Можно употребить, отчитываясь перед хозяином о поездке на фронт.

Но едва он собрался достать книжку, в салон вошел летчик и сообщил: самолет идет на посадку.

Так без особых приключений генерал-лейтенант Власов прибыл к новому месту службы. Это произошло 9 марта 1942 года, на двести шестьдесят первый день войны.

— Что у вас с семьей, Иван Михайлович? — спросил Мерецков. — Все ли в порядке?

— Всей семьи-то у меня — один сын, товарищ командующий, — вздохнул Антюфеев. — Жена умерла в тридцать восьмом году...

Комдив не любил распространяться на эту тему, хотя и не мог без щемящей тоски думать о судьбе сына, которого не видел с тридцать девятого.

— Сын-то, надеюсь, в надежных руках? — продолжал Кирилл Афанасьевич.

Полковник пожал плечами, и Мерецков, уловив нежелание Антюфеева говорить об этом, прекратил расспросы.

...А Иван Михайлович вспомнил, как в июне 1939 года его вызвали в штаб Уральского военного округа. На приеме у командующего войсками округа тот объявил, что Антюфеев назначается командиром 82-й стрелковой дивизии.

— Выезжайте немедленно к новому месту службы и принимайте часть! — распорядился Ершаков.

Говорил Антюфеев и про недостаточный опыт, и про семейное положение, и о том, что десятилетний сын остался в летних лагерях дивизии, на попечении девчонок из столовой военторга...

Но командующий был неумолим. И Иван Михайлович уехал, даже не простившись с сыном.

И подался он вскорости на Дальний Восток. Добрались с полками до Читы, и тут дивизию повернули в Монголию, оттуда на Халхин-Гол... [204]

Так и крутит Антюфеева военная судьба, и никакого отпуска в ней для свидания с сыном не предусмотрено.

...Наступила пауза. Генерал Клыков решил заполнить ее.

— Скажи, Иван Михайлович, как на духу, почему не удержали Красную Горку? И что тебе нужно, чтоб вместе с гусевцами взять Любань?

— Да-да, — оживился Мерецков. — Мы ведь с командармом потому и приехали к вам, побывав уже у кавалеристов и в бригаде. Ставка и лично товарищ Сталин требуют от нас этого решительного наступления. А приказы надо выполнять. Мы должны были взять Любань к первому марта, а сейчас...

— Любань надо брать, это бесспорно, — сказал комдив. — Но ведь у противника хорошо налаженный подвоз по Октябрьской железной дороге, а у нас только зимний санный путь. Да и тот «мессеры» утюжат как хотят. А ежели растает зимник? Мы же утонем в болотах! О которых, кстати сказать, у нас нет никаких данных. Вряд ли во всей армии найдется человек, кто знал бы, как здесь воевать в распутицу.

— Ты за армию, Антюфеев, не расписывайся, — грубо оборвал комдива Клыков. — Ежели на то пошло, то такой человек сейчас перед тобой. Я воюю в этих болотах с осени прошлого года! Только не собираюсь, в отличие от тебя, сидеть здесь до весны...

— Весна уже началась, — усмехнулся Антюфеев.

— Ладно, ладно, товарищи, — остановил их Кирилл Афанасьевич. — Ставка знает о положении армии, высоко оценивает ваши успехи и не оставит без заботы. Нам обещана серьезная помощь. А пока принято решение взяться как следует за строительство дорог. Мы дадим вам саперные части, но и силами красноармейцев надо поспешествовать общему делу. Кроме того, у меня есть сведения, будто ленинградцы, армия Федюнинского, активизирует боевые действия в направлении Любани.

— Мои разведчики встречались с его парнями, — заметил Антюфеев. — Начштаба может доложить...

— Зови-ка его сюда! — распорядился Клыков. Но тот уже сам появился на пороге.

— Звонят из штаба армии, — сообщил он, обращаясь к Мерецкову. — Вас срочно требует Москва, товарищ командующий.

...Когда комфронта с Клыковым прибыли в Огорели, их встретил начальник связи 2-й ударной генерал-майор Афанасьев.

— Налажена прямая связь со Ставкой... Уже вызывали три раза. Прошу сюда, товарищ генерал армии.

Клыков проводил Мерецкова до помещения и остался снаружи.

— На проводе Сталин. Вы не взяли Любань к назначенному нами сроку, товарищ Мерецков. Вторая ударная армия срывает график наступления по всему фронту. Чем вы объясняете подобный неуспех?

— Нужны резервы, товарищ Сталин. Армия находится в трудном положении. Растянутые коммуникации, плохой транспорт, господство авиации противника. Несогласованность действий с Ленинградским фронтом. Нам ведь обещаны Ставкой резервы, но... [205]

— Сейчас трудно каждому советскому человеку, товарищ Мерецков. И резервы нужны на других фронтах так же, как на Волховском. Мы видим выход в укреплении командного состава. И потому назначаем вашим заместителем генерала Власова. Этот участник и организатор боев под Москвой поделится опытом успешных наступательных действий против фашистов. Вам, наверное, известна, товарищ Мерецков, та диалектическая истина, что кадры решают все. Действуйте поактивнее сами и требуйте того же от подчиненных. Генерал Власов вылетел уже на фронт. Вы поняли меня, товарищ Мерецков?

6

Операция была сложной, и поначалу Настя опасалась, что не справится с ней...

В декабре сорок первого ей исполнилось двадцать три года. За год до войны эта скромная рязанская девушка закончила медицинский институт в Москве и попросилась на работу куда-нибудь подальше. Председатель комиссии с интересом посмотрел на миловидную худенькую выпускницу, пошелестел бумажками и спросил:

— Приморский край вам подойдет, коллега? Приморский — это на Дальнем Востоке... Не побоитесь?

Настя Еремина с раннего детства ничего и никого не боялась. Так ее воспитала мама, женщина независимая и гордая, убедившая малолетнюю тогда еще Насте ну, что к людям надо относиться так, как ты хочешь, чтоб они относились к тебе самой.

«Хоть и далеко еду, — думала Анастасия, отправляясь во Владивосток, — а только и там хороших людей в достатке».

В Приморье ее встретили радушно. Определили в больницу Буденновского района, что в ста восьмидесяти километрах от Владивостока. Но до того послали на восьмимесячные курсы хирургов широкого профиля, где Настя Еремина прошла добрую специализацию.

Но поработать в районной больнице пришлось недолго — началась война. И Еремина стала военврачом в 92-й дивизии, направляемой на фронт.

Едва медсанбат, прибыв с Дальнего Востока на Волховщину, выгрузился на станции Хвойная и развернулся вблизи боевых порядков, заработал его страшный конвейер, по которому пошли искалеченные воины. До тысячи раненых проходило через него за сутки! Шли ожесточенные бои под Тихвином, положение здесь сложилось крайне тяжелое. Медики не успевали обрабатывать раненых, и те терпеливо ждали своей очереди.

...На самодельном столе лежал перед Ереминой командир роты, получивший ранение в живот, да еще осколком мины раскроило лейтенанту голову. Неглубоко, правда, — касательно, но удар контузил его. И пока не сморил общий наркоз, бедолага галлюцинировал, мучился от бредовых видений, заполнявших больное сознание.

И все же лейтенанту повезло. Три пули, доставшиеся ему, пронизали брюшную полость, ухитрившись почти не повредить кишечник. [206] А главное, на стол командир попал совсем «свежим», часа через два после ранения.

Поначалу Еремина растерялась, когда вскрыла брюшную полость. Три пулевых ранения — не шутка... Но разворошила Настя сине-зелёные кишки командира роты и поняла: сумеет вытащить парня с того света. Только вот этот кусочек кишки, размочаленный пулей, она вырежет и сошьет заново. Ничего, ему всего двадцать лет, этому лейтенанту Сорокину, до свадьбы заживет. И никто не узнает, что стал у него кишечник на несколько сантиметров короче, и девушки будут любить.

...Третьего дня Анастасия встретила в медсанбате Сашу Баскакова, знала его по мединституту, он был двумя курсами старше, заправлял комсомольскими делами, яркий и общительный парень, в которого втайне были влюблены едва ли не все девчонки. Настя знала, что Саша увлекался психиатрией, его оставили в аспирантуре. А вот сейчас встретились на фронте. Баскаков ходил в военврачах второго ранга и сопровождал в поездке во 2-ю ударную знаменитого профессора Вишневского, главного хирурга Волховского фронта.

Настя подивилась тому; что Саша ее узнал. Значит, все-таки как-то выделял среди студенток, запомнил... Целый вечер они проговорили, Саша и ночевать здесь отпросился у начальства, обещав догнать Вишневского в Новой Керести.

— Как у вас по части любви? — спросил он вдруг, улыбаясь.

— В каком смысле? — покраснела Анастасия.

— В самом прямом, — ответил Саша. — В природном... Седьмого марта были мы в одном медсанбате. Так Вишневский застал одну из медичек с мужиком в самый, как говорится, разгар событий. Только он у нас гуманист, шуму поднимать не стал. Если, говорит, в раю наши пращуры не смогли удержаться, то при этой адской жизни им сам бог велел... А ты как считаешь?

Настя пожала плечами, смущение она уже одолела.

— Слишком много работы, чтобы задумываться над этим... — И перевела разговор, он был ей не по душе, спросив Сашу: — А что ты, психиатр-аспирант, делаешь на фронте?

— Во-первых, бери выше, я уже год как защитился. А во-вторых, дел на передовой у психиатра хоть отбавляй. Война выбивает разумное существо из привычного ему состояния. Случаев отклонения от психической нормы предостаточно... К сожалению, армейское начальство считает это блажью, и психиатрической службы, как таковой, в действующей армии нет. Нас если и терпят, то больше в качестве экспертов, когда надо дать заключение о раненых — псих он или притворяется, чтобы попасть в тыл.

— Я сама часто наблюдаю отклонения, — сказала Настя. — Особенно у тех, кто ранен в голову. Недавно один вообразил, будто в голове у него поселились немцы, заняли там круговую оборону. Так он все вызывал огонь на себя, требовал взорвать его голову вместе с врагами.

— Вот видишь. Видения у раненых, видения у здоровых, но измотанных боями на передовой бойцов. Собственно, здоровы они только [207] в том смысле, что в их тела не вонзились пули или осколки. Практически же через две недели боев, а то и за меньший срок, эти люди становятся глубоко больными.

— У нас тут, в медсанбате, не слаще, — промолвила Анастасия.

— А разве ты сама, голубушка, здорова? Признайся: слышишь полоса?

— Бывает, — смутилась молодая женщина. — Но я считаю, что это просто обман чувств, вызванный усталостью.

— Верно. И не только от нее. При этой, прямо скажем, нечеловеческой обстановке, в которой ты находишься постоянно, возникновение иллюзий и галлюцинаций закономерно. Если ты помнишь курс психиатрии, то знаешь, что иллюзии суть явления, когда есть предмет, создающий восприятие, но последнее извращено. А при галлюцинации вообще нет внешнего объекта, служащего источником восприятия. Голоса, звон в голове, видения — типичный обман чувств. Нужен отдых для перенапряженной психики, но кто нам его даст?

Действительно, было не до отдыха. Сейчас дивизия рвалась к Любани. Все три стрелковых ее полка, артиллерийские и другие подразделения несли серьезные потери, с трудом продвигались на север, имея задачу захватить две рядом лежащие деревни — Сустье Полянка и Сустье Конец. За ними лежал треугольник — Заволжье, Хоченье и Русская Волжа. А там и рукой подать до Любани.

«...Ну, главное — позади, — подумала Анастасия, аккуратно укладывая содержимое брюшной полости лейтенанта Сорокина. — Сейчас зашью бедолагу и пусть теперь выкарабкивается... Экая мускулатура у него! Все образуется, только побыстрее добраться бы ему до железной дороги, а по ней в тыловой госпиталь».

Она вспомнила Сашу Баскакова, на сердце посветлело, и Настя невольно улыбнулась, зная, что сквозь марлевую маску сестра Елена ничего не заметит.

Сделала первые стежки, шов получился ровным, будто на показательной операции профессора Емельянова в институтской клинике госпитальной хирургии. «Ай да Настя!» — залюбовалась она собственной работой. И тут услыхала вдруг шум за спиной, кто-то ворвался в палату и резким голосом закричал:

— Хенде хох!

7

Обер-лейтенант сумел оторваться от преследования. Рота Кружилина, которая опоздала прийти на помощь четырем своим красноармейцам, не догнала его. Шютце быстро увел ландзеров на север, следы их затерялись в лесу. Случилась вдруг изрядная метель, она и помогла пришельцам убраться невредимыми восвояси.

Обер-лейтенант обошел выдвинутые к Красной Горке передовые посты 327-й дивизии, для надежности взял еще севернее, чтобы не войти в соприкосновение с русскими, а затем резко свернул направо, зная, что так он быстрее попадет к позициям родной дивизии. [208] Вернувшись, Шютце немедленно доложил командованию о результатах рейда. За время, проведенное в тылах противника, его люди собрали данные, которые свидетельствовали о том, что русские по-прежнему стремятся только наступать. Иваны не заботятся о собственной обороне, беспомощны в случае контрудара. Их пехота не обеспечена огневой поддержкой, несет огромные потери в постоянных фронтальных атаках, в которые упорно бросают солдат их командиры и комиссары.

Вернер Шютце высказал и собственное предположение: на главном направлении удара русские, атакующие Любань, скоро выдохнутся.

— Если не получат значительного подкрепления, господин генерал, — добавил обер-лейтенант. — Но это маловероятно.

— Почему вы так считаете?

— Они бы их уже получили. Русские не хуже нас знают: после зимы наступает весна. А ведь они сидят на болоте! Или наступать сейчас, но для этого нужны свежие силы, или отводить армию из мешка... И я позволю себе добавить, господин генерал, что время работает на нас. Если закроем коридор у Мясного Бора, русская армия окажется в ловушке.

«Он говорит так, будто присутствовал на совещании у фюрера», — усмехнулся командир дивизии.

Люди Вернера Шютце получили трехдневный отдых, а те, кто особенно отличился, внеочередной отпуск для поездки на родину. Среди этих счастливчиков оказались Руди Пикерт и Вилли Земпер. Баварец, не мешкая, собрал пожитки и уехал проведать любимых коровок, а Руди отказался от заслуженной награды и, отдохнув немного и отоспавшись, напросился в очередной рейд. Студент-богослов не мог забыть ужасной смерти Ганса Дреббера и презрел христианский принцип всепрощения. Он жаждал мстить русским. На них, безбожников, нормы евангельской этики не распространялись.

...Четвертый день шастала группа из четырех солдат, в которую входил и Руди Пикерт, по русским тылам. Она вклинилась туда на стыке позиций 46-й и 92-й дивизий. Разведчики, попытали счастья вправо от основного маршрута, но там дело дважды срывалось, и группа, возглавляемая обер-фельдфебелем Куртом Вайсмахером, вышла на тылы дальневосточников.

В эти дни, полные боевых забот и тревог, Руди Пикерт обрел душевное равновесие, из которого так неожиданно для него самого, старого солдата, навидавшегося ужасов войны сверх меры, его выбила огненная смерть Ганса Дреббера. Теперь саксонец начинал видеть в его кончине некое жертвенное, необходимое начало. В огне, сожравшем товарища, Руди усматривал символический смысл, призванный освятить свершаемое ими, рыцарями вермахта, в этой погрязшей в неверии стране, в которой так много еще языческого, варварского, увы...

Размышляя об этом, Руди Пикерт вспоминал письмо от жены фельдфебеля, которое Вайсмахер показал ему перед выходом в тыл русских. Его Катрин писала: «Хотелось бы, чтобы у вас все поскорее кончилось, но я боюсь, что Петербург легко не сдастся... Говорят, [209] что русские стали крепко драться. Трудно себе представить, чтобы подобный народ требовал от нас столько жертв. Надо раз и навсегда выкинуть его из мировой истории».

— У моей толстушки куриные мозги, — усмехнулся Курт, когда Руди обронил замечание о политичности мышления его супруги. — Это она пересказывает идеи своего братца Михеля, который пристроился по пропагандистской части у нашего гауляйтера под крылышком. Прежде он пописывал статейки об арийском расовом превосходстве, а теперь учит немцев, как осуществить его на практике. К сожалению, русские не читают наставлений моего умного родственника, они явно не жаждут оказаться на задворках истории и дерутся, как черти.

— Пусть бы приехал сюда и поучил нас воевать, — проговорил случившийся при разговоре Ганс Вебер. С ним и Гейнцем Адамом фельдфебель и Руди готовились отправиться в поиск.

— После войны немецкий народ воздаст должное тем, кто дрался в этих забытых богом местах, и тем, кто отсиживался в рейхе, — сказал Руди и поморщился, осознав, как напыщенно и фальшиво прозвучала его фраза.

Курт Вайсмахер рассмеялся.

— Такие, как Михель, будут нами командовать и после войны, Руди, — сказал он. — Я давно присматриваюсь к тебе, земляк, и не могу понять: ты или в самом деле святой, или... Может быть, перенес контузию, тяжелое ранение головы? С твоим умом и хорошо подвешенным языком самое место среди офицеров пропаганды, а не среди солдатни.

— Я хочу постичь дух этой священной войны, — стараясь говорить попроще, с виноватой улыбкой сказал Пикерт. — А это возможно только среди вас.

— Ты прав, товарищ, — с серьезным видом произнес Гейнц Адам и вдруг громко испортил воздух. — Понюхай, понюхай, чем она пахнет, эта свинская война!..

«Может быть, они правы, — думал сейчас Руди Пикерт, вспоминая, как хохотали до икоты ландзеры, по достоинству оценив выходку Адама, — и война эта действительно свинская... Но тогда смерть Ганса бессмысленна?! Как же так?..»

Идя на лыжах вслед за Вайсмахером, который довольно легко преодолевал зимнее бездорожье, поскольку работал прежде егерем в охотничьих угодьях Саксонии, Руди Пикерт с удивлением вдруг, поймал себя на мысли о том, что войну он ненавидит больше, нежели врагов. Он и прежде бывал смущен тем, что ему не удавалось персонифицировать то зло, которое обязаны были олицетворять русские. Руди немало повидал пленных красноармейцев и командиров, наблюдал он, как в их колоннах выявляют комиссаров и евреев, подлежащих согласно приказу фюрера расстрелу, — этим занимались зондеркоманды. Сходился Руди с ними лицом к лицу и в боевых схватках, в которых погибали его сослуживцы. Но ведь и они, немцы, отправляют на тот свет немало русских парней...

Идущий впереди Курт Вайсмахер остановился и поднял руку. [210] Гейнц Адам и замыкавший движение группы Вебер тотчас же взяли вправо и влево, изготовились к стрельбе. А Руди приблизился к обер-фельдфебелю.

— Тропа, — шепнул Курт. — И порядком набитая... Осмотри ее, Руди, а я тебя прикрою.

Пикерт выдвинулся вперед.

Тропа была странная. Слишком узкая для автомобилей или даже конной повозки и достаточно широкая для пешеходов.

Справа донеслась приглушенная стрельба. Можно было разобрать звуки автоматных очередей, хлопанье винтовок, вот застучал пулемет, потом послышались разрывы мин.

— Наши ведут бой с русскими, — сказал Курт, когда Руди вернулся с тропы. — Попробуем устроить засаду?

Пикерт не успел ответить. Пришел непонятный звук слева. Ландзеры залегли. Из-за деревьев вылетела собачья упряжка. На длинных, узких санях, увлекаемых дюжиной псов, запряженных попарно, сидел солдат и подгонял собак непривычными для немцев криками.

Упряжка пронеслась под носом у ландзеров, не успевших сообразить, что им сделать, какое принять решение.

— In Rick unk Schick, — прошептал Курт на ухо лежавшему рядом Руди. — Все идет как следует... Это тропа для собачьих упряжек, на которых русские вывозят раненых в тыл. Парень ехал пустой. Значит, указал нам дорогу.

Вайсмахер подал знак остальным и, когда Вебер с Адамом приблизились, приказал разделиться по двое. Он с Вебером пойдет по левой стороне тропы, а Руди с Гейнцем по правой. Как только та или иная группа берет штиммефанген, все уходят восвояси.

Когда Пикерт увидел, что тропа привела их к поляне, на которой стояли брезентовые палатки, он решил: перед ними штаб русских. Стрельба, которую они слышали еще недавно в отдалении, стихла. Руди овладело приподнятое настроение, он уже не помнил о тех сомнениях, которые подбирались к нему недавно. Теперь его душу заполонил азарт охотника, почуявшего добрую добычу, с которой ждут его там, в родном батальоне. Захватить в плен и доставить в штаб русского офицера — что может быть заманчивее для такого бывалого солдата, как он!

Вместе с Гейнцем Адамом саксонец подобрался к палатке, что находилась с краю. Вокруг нее никого не было видно, если не считать часового, он топтался у входа в тамбур, сунув винтовку с примкнутым трехгранным штыком под мышку.

Руди оглянулся и глазами показал Гейнцу на часового. Адам понимающе кивнул. Роли ландзеры давно распределили. Адам снимает часового и остается у входа, страхует товарища. Пикерт проникает в помещение, берет штиммефанген и выводит его на Гейнца. Вдвоем они надежно скручивают русского и отходят в лес, где соединяются со второй группой. Если дело сработать чисто не удастся и возникнет шум, Курт с Вайсмахером открывают огонь, отвлекая на себя Иванов, дают первой группе отойти. А потом отрываются сами. [211] Все было отработано Strich füt Strich — тютелька в тютельку, до мелочей.

Гейнц без труда снял рохлю-часового, тот даже не пикнул. Руди проскользнул в палатку, которую освещали две керосиновые лампы, различил стол, над которым склонились фигуры людей.

«Попал в самую точку. Это штаб русских», — успел подумать Пикерт и вскинул автомат:

— Руки вверх! — Никто не шелохнулся. — Хенде хох! — повторил он.

— Замолчите! — резко ответил ему молодой женский голос на немецком языке. — И выйдите немедленно вон! Здесь идет операция, а вы нестерильны...

Пикерт подумал вдруг, что они забрались к своим, так ввел его в заблуждение немецкий язык. Но как же тогда часовой?

Тем временем тот, в чью спину Руди направил оружие, властно произнес:

— Не мешайте! Мне надо закончить операцию...

«Мистика!» — подумал Пикерт, опуская автомат.

Снаружи раздался выстрел. Руди успел машинально отметить: стреляли из пистолета. И в то же мгновение он рухнул под тяжестью двух санитаров в белых халатах, ринувшихся на него с разных сторон.

Пикерта скрутили.

А военврач Еремина, отчитавшая его, невозмутимо, стежок за стежком, зашивала брюшную полость лейтенанту Сорокину.

8

«Предчувствие смерти на фронте... Откуда оно? Какими неизведанными путями приходит к человеку?» — подумал вдруг Мерецков, закрывая третий том «Войны и мира». И тут же вздрогнул от осознания следующей мысли: ведь те страницы романа, которые он прочитал, отнюдь не касались ни самой смерти, ни рокового для обреченного человека понимания неминуемого ее прихода.

Толстой рассуждал о причинах возникновения Отечественной войны. Зло иронизируя над расхожими уверениями записных историков, будто Наполеон 12 июня 1812 года переправился через Неман в связи с обидой, нанесенной герцогу Ольденбургскому, или нарушениями параграфов континентальной системы, Лев Николаевич склонялся к мысли о неотвратимости той войны, утверждал, что фатализм в истории неизбежен для объяснения неразумных явлений.

Мог ли командующий Волховским фронтом вслед за Толстым полагать, будто и роковое воскресенье июня сорок первого года случилось по причинам, не поддающимся человеческому разумению? Ведь миллионы его соотечественников твердо знали: война началась агрессивным нападением гитлеровцев на Советский Союз. Это истина, не требующая никаких доказательств. Но почему фашистская Германия дерзнула пойти на такой апокалиптический шаг? В силу самой природы государственного устройства своего, определенного в первую очередь нацистской идеологией. Вот так все было ясно и понятно. Да [212] задумываться глубоко никому над этим не следовало. К чему размышлять, ежели Отечество в опасности? Драться надо!..

Но Мерецков, бывший начальник Генерального штаба Красной Армии, знал куда больше, чем простые смертные. Человек острого, аналитического ума, Кирилл Афанасьевич непроизвольно предвосхищал военные события. Собственный опыт и обрывочные сведения о высших политических тайнах Мерецков соединял вместе, и, подобно мозаике, возникали перед ним такие картины, в чудовищность которых, как в фантастическое наваждение, не хотелось верить. Да что там не хотелось — страшно было даже обозначать эти догадки в сознании!

Прочитав письмо императора Александра Наполеону — царь написал его на следующий день после вторжения, предлагая корсиканцу образумиться и вывести французские войска из владений России, — Мерецков вспомнил первый день в Москве в начале войны в должности военного советника. Прибыв в столицу, он полагал, что сразу же встретит Сталина, но того не было видно. Спрашивать же у кого бы то ни было, где находится и чем занимается вождь, попросту не принято. Тимошенко, которому Кирилл Афанасьевич доложил о прибытии из Ленинграда, только спросил: «Ну как там?» Узнав, что пока тихо, кивнул и предложил Мерецкову ознакомиться с боевой обстановкой на Западном направлении. Назавтра Мерецков более или менее представлял картину развернувшихся сражений и окончательно понял, что началась масштабная война, и будет она затяжной, кровопролитной.

И в тот день Сталина нигде не было. Его присутствие, даже незримое, ни в чем и никак не проявлялось. Не появился он и на третий день пребывания Мерецкова в странной должности военного советника. Кому и что должен был советовать Кирилл Афанасьевич? Тимошенко? Так тот и сам был военным человеком, и в качестве наркома обороны возглавлял Ставку Главного Командования, подписывал директивы вместе с начальником Генштаба Жуковым. Давать рекомендации последнему? Но Георгий Константинович, который к тому же сменил его, Мерецкова, на посту начальника Генерального штаба, был вовсе не из тех людей, которые прислушиваются к чьим-либо советам.

Не мог Мерецков учить военному уму-разуму и гражданских членов Политбюро, поскольку это ему не по рангу, да и не вмешивались они в эти крайне напряженные дни во фронтовые дела. Оставался вождь, которому могли бы понадобиться военный опыт и специальные знания Мерецкова. И на четвертый день, улучив момент, когда остались вдвоем, Кирилл Афанасьевич осторожно спросил у Тимошенко:

— А нас товарищ Сталин не хочет собрать? Тогда следует подготовиться...

— Кого это — вас? — хмуро спросил Семен Константинович, потирая бритый затылок.

— Военных советников, — застенчиво улыбаясь, ответил Мерецков. Он уже знал, что кроме него самого такой же титул получили Воронов [213] и Жданов, Ватутин и Микоян, Шапошников и Вознесенский.

— Ему сейчас не до советников, — сказал нарком обороны.

Маршал едва не произнес опасную фразу о том, что Сталин и прежде ни в чьих советах особенно не нуждался, но вовремя прикусил язык. Конечно, были они с Мерецковым вдвоем, и Тимошенко почитал Кирилла Афанасьевича весьма порядочным человеком, но, как говорится, береженого и бог бережет...

— Ты помнишь, как мы докладывали ему план отражения агрессии? — после некоторой тягостной паузы, за время которой оба успели подумать об одном и том же, спросил Семен Константинович.

Мерецков кивнул. Еще бы ему не помнить тот памятный день, 5 октября 1940 года!

— Так вот, похоже, что ты был прав, Кирилл Афанасьевич, — глухо произнес Тимошенко и замолчал.

...После мартовского заседания Политбюро ЦК ВКП(б), посвященного разбору итогов войны с Финляндией, когда была подвергнута резкой критике система боевой подготовки и воспитания войск Красной Армии, Генеральный штаб под руководством Шапошникова все лето разрабатывал оперативный план сосредоточения и развертывания Вооруженных Сил на случай войны. Шапошников считал: боевые действия против Германии, а именно она рассматривалась в качестве потенциального противника, можно ограничить западными рубежами Советского Союза,

Когда в августе 1940 года маршала Шапошникова, автора антигерманского оперплана, Сталин неожиданно сместил с должности начальника Генштаба, Мерецков, принявший у Бориса Михайловича дела, полностью согласился с концепцией последнего. Как и Шапошников, Кирилл Афанасьевич считал: наиболее выгодным для Гитлера, а потому и более вероятным, будет нападение на Советский Союз сразу по всему фронту. Но главный удар немцы сосредоточат против позиций Западного военного округа, к северу от устья реки Сан. Поэтому, докладывая вместе с Тимошенко 5 октября 1940 года лично Сталину соображения Генштаба, Мерецков предлагал развернуть основные силы Красной Армии от Балтийского побережья до полесских болот, на участках Западного и Прибалтийского округов.

— Вы ошибаетесь, товарищ Мерецков, — сказал тогда Сталин. — Для того чтобы вести войну против нас, Гитлеру нужны богатые промышленные и продовольственные ресурсы Украины. Надо укреплять прежде всего Юго-Западное направление.

— Там сдерживание сил противника будут обеспечивать Киевский и Одесский округа, — сообщил Мерецков, быстро взглянув на Тимошенко, который хранил молчание. — Но меньшим количеством сил и средств... Мы полагаем, что Германия нанесет в том направлении только вспомогательный удар.

— Может быть, и вы, товарищ Тимошенко, считаете Юго-Западное направление безопасным? — медленно произнес Сталин.

Голос его был спокойным и бесстрастным, но вот именно это и повергало военных в обессиливающий ужас.

Нарком обороны недавно прибыл с Юго-Западного направления, где знакомился с обстановкой, и теперь должен был высказаться на этот счет. Тимошенко понимал, что в утверждениях Сталина есть определенный смысл. Но это только с одной стороны, с точки зрения вульгарно-практической: враг начнет войну с захвата наиболее богатых сырьевых, промышленных и сельскохозяйственных районов Страны Советов. Все верно... Но существует еще и военная диалектика, многочисленные составляющие, они тщательно проанализированы Оперативным управлением Генштаба.

— Конечно, — сказал он, — Украина для Гитлера лакомый кусочек...

— Вот мы и договорились, — подхватил Сталин. — Надеюсь, что и товарищ Ватутин с нами согласен?

Первый заместитель Мерецкова безмолвно присутствовал здесь же. Услышав свою фамилию, он вздрогнул и согласно кивнул.

— Так что вы, товарищ Мерецков, остались в одиночестве, — весело сказал Сталин. — Демократия восторжествовала... Исправьте план отражения агрессии соответствующим образом. Будем ждать удара по Украине.

В январе 1941 года Мерецкова заменил в Генштабе Жуков. Два обстоятельства сопутствовали этому событию. В конце декабря 1940 года в Москве созвали совещание высшего командного состава Красной Армии, на котором присутствовали члены Политбюро. Генерал армии Мерецков выступил с докладом по общим вопросам боевой и оперативной подготовки и особо отметил слабую подготовленность высшего командного состава и штабов. Всем было ясно, что Мерецков связывает этот опасный недостаток с широким притоком на высшие посты, оказавшиеся вакантными после репрессий в армии, молодых, неопытных выдвиженцев.

Это не осталось незамеченным, и на полочку с надписью: «Судьба Мерецкова» — лег черный шар. Второй; шар оказался там в связи с разбором военной игры. Она проводилась после совещания в ЦК и показала, что на Западном стратегическом направлении «синяя» сторона — потенциальный противник — поставила в тяжелое положение условную Красную Армию, которой командовал Павлов. И Мерецков, докладывая Сталину о плачевном состоянии «красных», подавленных танковым и авиационным преимуществом «синих», был оборван вождем, который, не скрывая досады, заявил:

— Надо помнить слова Суворова, товарищ Мерецков: победа достигается не числом, а уменьем. Арифметическое большинство — это хорошо... Но важно командное искусство, боевой опыт непобедимой Красной Армии.

Теперь, когда война, которую все ждали и от которой все отмахивались, как от нечистой силы, вдруг разразилась, даже по тем сведениям, которыми располагала Ставка, можно было судить: Гитлер наносит главный удар группой армий «Центр» по Белорусскому военному округу генерала Павлова.

28 июня 1941 года пал Минск. Западнее его остались в окружении и продолжали сражаться одиннадцать дивизий. В этот же день [215] были захвачены Ровно и Бобруйск. 30 июня начальник генерального штаба сухопутных войск Франц Гальдер записал: «Фюреру представляется особенно важным ускорить наступление пехотных соединений группы армий «Север» на Ленинград...»

В этот день генерал армии Мерецков, помня о собственном статусе военного советника, передал через Поскребышева памятную записку на имя Сталина. В ней Кирилл Афанасьевич анализировал создавшееся положение, предлагал срочные меры для выработки стратегической линии текущего момента.

Первого июля Мерецков был вызван к Сталину на его дальнюю, рублевскую дачу. Шел десятый день войны.

Военный советник Ставки не знал, что 22 июня, в шесть часов утра, когда сообщения о повсеместном вторжении вооруженных сил Германии на советскую территорию не вызывали никаких сомнений, нарком иностранных дел срочно связался с Гитлером по прямой линии правительственной связи, она пока еще действовала.

— Будем считать вашу акцию недоразумением, — сказал Молотов. — Мы готовы рассмотреть все претензии рейха и удовлетворить их немедленно.

Действуя с согласия Сталина, поверженного в крайнее смятение, Молотов обещал отдать немцам западные районы Украины и Белоруссии, Прибалтийские республики, согласиться с владычеством Германии в проливах Босфор и Дарданеллы.

— Нет, — ответил Гитлер. — Военная машина запущена, остановить ее не представляется возможным. И даже я бессилен что-либо изменить.

Вот тогда и случился со Сталиным удар. У него отнялась левая рука, язык временно перестал ему повиноваться. Целую неделю не покидал Сталин кунцевской дачи, находясь там под неусыпным наблюдением врачей, работу которых контролировал Берия. Затем вождю стало полегче, он перебрался в район Рублева, где находилась вторая его резиденция, дальняя.

Только на восьмой день войны Сталин был в состоянии вникнуть в ход военных действий, принял с докладом маршала Тимошенко, сказал ему, что необходимо произвести кадровые изменения в наркомате, сосредоточить полноту власти в стране в руках особого органа. 30 июня 1941 года был образован Государственный Комитет Обороны со Сталиным во главе. В этот же день он ознакомился с запиской Мерецкова и потребовал его к себе.

Сейчас Кирилл Афанасьевич мчался в черной эмке на запад. Его вызвали прямо из кабинета в Генеральном штабе, у подъезда усадили в машину с номером, который указывал на принадлежность к НКВД. Рядом сел незнакомый человек с малиновыми ромбами на петлицах, на переднем сиденье устроился еще один сопровождающий, в синей габардиновой гимнастерке без знаков различия.

Человек с ромбами сказал, что Мерецкова ждет товарищ Сталин, и генерал армии понял: это связано с его запиской. Пока они спускались к Москве-реке, а потом мчались по Можайскому шоссе [216] мимо утопавших в садах домиков деревень Фили и Кунцево, генерал вспоминал основные положения своей докладной...

...Еще в бытность начальником Генерального штаба Кирилл Афанасьевич поднимал вопрос о пересмотре Полевого устава Красной Армии 1939 года, в котором недооценивалась возможность вторжения неприятельских войск на советскую территорию. Теперь он понимал, что именно это явилось одной из причин такой неожиданной замены его Жуковым.

Предвоенная теория стратегии отвергала саму идею «молниеносной войны», считала ее однобокой, авантюристической и абсолютно буржуазной. Монопольное право на существование в умах, а главное, в делах военных руководителей страны приобрел принцип, переросший в стойкое убеждение: всякое нападение на Советский Союз будет тут же отбито. А затем боевые действия переместятся за линию границы и завершатся полным разгромом агрессора на его собственной территории.

Поэтому наша военная теория главенствующую роль отводила наступлению. Поражения Польши и Франции объяснялись отсутствием организованного сопротивления, действием внутренних врагов и неоднородным национальным составом армии в Польше. При этом странным образом забывалось о том, что по национальному признаку Красная Армия еще менее однородна, нежели войска Речи Посполитой. Конечно, в принципе не отрицалась и оборона как отдельный вид вооруженной борьбы. Но обороне отводилась исключительно подчиненная роль, которую она могла играть только на отдельных, незначительных направлениях. Признавался возможным вынужденный отход, но только на локальных участках фронтовой линии, как временное явление, опять-таки обусловленное подготовкой к наступлению.

И уж вовсе никогда не ставился в стратегических играх вопрос, даже предположительно, о том, как выводить из-под угрозы окружения крупные войсковые контингенты. Только за одни разговоры об этом можно было угодить туда, где ни о каких Макаровых телятах и слыхом не слыхали.

Вот об опасности серьезных окружений, а к этому дело шло с первых дней войны, и предупреждал Сталина военный советник, анализируя начало деятельности Ставки...

...Немедленный переход к стратегической обороне — вот главный тезис той записки Сталину, из-за которой генерала армии Мерецкова на огромной скорости мчали сейчас на рублевскую дачу.

Когда Мерецков вошел, Сталин сидел за письменным столом. Одет он был в светло-серый полотняный френч с отложным воротником и большими накладными карманами. А когда поднялся и вышел к замершему у порога Мерецкову, последний обратил внимание, что вождь обут не в привычные сапоги — из-под мятых неопределенного светлого цвета брюк выглядывали носки домашних кожаных туфель.

Левая рука Сталина была на перевязи из черной материи. Молча кивнув Мерецкову, вождь, не подав ему руки, правой показал на [217] мягкое кресло у низкого столика в углу, и Кириллу Афанасьевичу пришлось сесть спиной к приоткрытой двери, ведущей в смежную комнату, за которой явно, генерал армии это нутром чувствовал, кто-то находился.

Кресло, в которое Сталин усадил Мерецкова, было неудобным. Его сиденье заставляло запрокидываться назад, и Кирилл Афанасьевич примостился в неудобной позе на самом кончике. По сути дела, он устроился на корточках, в то время как вождь взял для себя стул с прямой спинкой из ряда стоявших у стены.

Усаживаясь, Мерецков снизу вверх глянул на Сталина, поразился осунувшемуся смуглому с желтизной лицу, рябинки на котором стали еще рельефнее, четче. «Круто ему пришлось», — участливо подумал Кирилл Афанасьевич и тут же строжил себя, внутренне одернул: а кому сейчас легко...

— Мы познакомились с вашим письмом, товарищ Мерецков, и сочли возможным разобраться с некоторыми вопросами, которые вы поднимаете в этом письме, — медленно подбирая слова, глуховатым и как бы слабо мерцающим голосом заговорил Сталин. — Мы учитываем, что вы исполняли долг военного советника. Поэтому считаем записку документом рекомендательного характера. Я правильно говорю?

— Так точно, товарищ Сталин, — торопливо закивал Мерецков.

— Но прежде чем вернемся к предмету разговора, мы хотели бы услышать, как вы оцениваете военную обстановку на фронте?

Мерецков слегка кашлянул, потом, сдерживая внутреннюю дрожь, принялся говорить о сложившейся на первое июля дислокации. Сведения у него, как и в целом у Генерального штаба, были отрывочными, неполными, и разрывы в них Кирилл Афанасьевич заполнял логическими построениями, рожденными домысливанием за противника, собственной интуицией.

— Главное беспокойство вызывает положение наших войск в районе Бобруйска, товарищ Сталин... Мы стягиваем туда все наличные силы, вводим в бой сохранившуюся авиацию. Успели взорвать железнодорожный мост через Западную Двину у Риги, это не позволило противнику занять город с ходу. На Юго-Западном направлении, где против нас действует семнадцатая армия вермахта, в районе Дубно, окружен наш Восьмой механизированный корпус.

— Почему окружен? — дернулся Сталин. — Кто позволил?..

— До самого последнего времени части Красной Армии получали приказы о проведении только наступательных операций. В условиях когда немцы охватывают наши фланги, вбивают в стыки между соединениями танковые клинья, любое продвижение вперед, в Западном направлении, в отрыве от соседей приведет к неминуемому окружению. И нехватка горючего... Танкисты врывают машины в землю, создают тем самым опорные пункты для оборонительных боев.

— Оборонительных?! — зло фыркнул Сталин. — Агрессор давно должен быть выброшен с советской территории, а ваша хваленая Красная Армия не может справиться с наглецами! Почему Павлов [218] и Кирпонос, которых мы подняли из низов, которым доверили такую власть, не могут организовать достойный отпор врагу?

— Может быть, недостаток боевого опыта подобного масштаба, — осторожно заметил Кирилл Афанасьевич.

— Но почему фашисты беспрепятственно продвигаются вперед? — как бы размышляя вслух и адресуясь в первую очередь к себе, спросил вождь.

...Что мог ответить ему Мерецков? Он вспомнил, как в начале января 1941 года его, начальника Генерального штаба Красной Армии, вместе с первым заместителем Ватутиным и наркомом обороны Тимошенко вызвали в кремлевский кабинет Сталина. В присутствии секретарей ЦК ВКП(б) Жданова и Маленкова вождь предложил Кириллу Афанасьевичу проанализировать недавнюю оперативную игру. Но едва Мерецков принялся излагать суть действий «противника», а под ним, естественно, подразумевалась Германия, Сталин остановил его и спросил, что думает начальник Генштаба об операциях вермахта в Польше, Западной и Северной Европе.

— Германский генеральный штаб полностью заимствовал нашу тактику и стратегию глубокого боя, — ответил Мерецков, вовсе не заметив, как тревожно глянул на него Ватутин, а Тимошенко медленно отвернул лобастую голову и принялся смотреть в сторону. — Они довели до совершенства взаимодействие войск в наступательной операции. Главную роль немцы отводят в ней крупным танковым силам, соединениям мотопехоты и воздушным армиям люфтваффе. Собирают силы в один кулак, стараются разгромить противную сторону в кратчайшие сроки. Наступление ведется высокими темпами, обходя ошеломленного противника на флангах, разрезание линии фронта мощными клиньями, которые действуют по сходящимся направлениям. И еще одно немаловажное обстоятельство, которому немцы придают огромное значение, — фактор внезапности... Опасность со стороны вермахта самая реальная. Порох надо держать сухим!..

Тогда Мерецкову показалось, что Сталин не слушает его, думает о чем-то другом, предостережения генерала армии никакого впечатления на него не произвели. Тут время, которое отвели Мерецкову, кончилось, и ему пришлось прерваться, не завершив разбор игры, не показав, как «синие» могут поставить «красных» в крайне затруднительное положение. Ватутин почувствовал, в какое положение попал начальник, и бросился на помощь. Он попытался вклиниться в разговор. Но Сталин махнул рукою с зажатой в ней трубкой. Жест был крайне очевидным, и Николай Федорович споткнулся на полуслове.

— А что вы думаете по поводу пороха, который так эмоционально изобрел сейчас товарищ Мерецков? — обратился Сталин к наркому обороны. Потом Семен Константинович говорил Мерецкову, что это не имело тогда ровно никакого значения, но Мерецков всегда помнил: маршал Тимошенко не поддержал его, не разделил опасений...

...Но что он сейчас ответит Сталину на прямой вопрос о причинах безостановочного продвижения немецких войск в глубь страны? [219] Вероломством Гитлера? Упрекнуть самого за то, что он так слепо верил в договор о ненападении, надеялся: сытый Гитлер умерит экспансионистские аппетиты?! Но разве повернется у Мерецкова язык, чтобы произнести в этом доме подобное!.. Опасно рассуждать здесь о сытых и голодных.

Сталин вдруг медленно поднялся со стула, и стало очевидным, что делал это не нарочито, как всегда: ему действительно физически было трудно двигаться быстрее.

...Так вот и тогда, в Кремле, вспомнил Мерецков, он встал и прошелся по кабинету, остановился, затянулся из трубки и пахнул дымом, потом плавным движением руки разогнал дым.

— Маршал Тимошенко просил назначить начальником Генерального штаба товарища Жукова. Ни у кого нет возражений?

Поскольку все посмотрели при этом на Семена Константиновича, тому стоило большого труда скрыть удивление. Он слышал о собственной просьбе впервые. Да и не мог он предлагать именно Жукова, потому как было известно, что со штабной работой Георгий Константинович не знаком вовсе, да и тяги к ней не обнаруживал. Просто Сталин запомнил его выступление на разборе военных игр, в которых Жуков командовал условным противником...

...Но вопрос Мерецкову сейчас был задан, на него следовало отвечать немедленно.

— Фактор внезапности, товарищ Сталин, — сказал Мерецков, внимательно следя за выражением лица собеседника и радуясь тому, что, судя по мелькнувшей в глазах вождя искре заинтересованности он попал в точку.

— Они совершили акт вероломства, — подхватил Сталин, — и потому неминуемо попадут под колесо истории! Что вы предлагаете, товарищ Мерецков?

Кирилл Афанасьевич несколько удивился: ведь все изложено в памятной записке, но, ободренный вниманием Сталина, сразу забыл об этом.

— Теперь мы знаем, что немцы и с нами в современных условиях воюют так, как учил нас самих воевать военный теоретик Триандафиллов...

— А может быть, и Тухачевский тоже? А, Мерецков? — прервал его Сталин. — Если мне не изменяет память, вы были начальником штаба у Уборевича, а потом и у Блюхера?

«Так точно!» — хотел ответить Мерецков, но голос у него пресекся, и Кирилл Афанасьевич только кивнул.

Сталин подошел к столу и взял в руку листки. Мерецков узнал в них злополучную докладную.

— Вы предлагаете Советскому правительству проводить тактику «выжженной земли». — Сталин потряс листками и бросил их на стол. — Взрывать мосты, снимать при отступлении рельсы со шпал, угонять вагоны и паровозы, сжигать хлеб и топливо, угонять скот... А в оставленных Красной Армией районах оставлять группы диверсантов, создавать повсеместно партизанские отряды... Так я вас понял? [220]

Кирилл Афанасьевич снова кивнул. Он хорошо помнил, что еще в 1933 году была выдвинута идея партизанской войны в случае нападения кого-либо на Советский Союз. Были проведены уже и кое-какие организационные мероприятия. Но вскоре возобладал принцип ведения боевых действий на чужой территории, и в условиях господства наступательной тенденции даже говорить о партизанской борьбе стало неуместно.

— Значит, вы считаете положение настолько серьезным, что предполагаете объявить войну всенародным делом? — спросил Сталин. — И не верите больше в возможности Красной Армии?

В вопросе вождя был явный подвох, но Мерецков пренебрег личной безопасностью, ему надо было убедить Сталина в том, что опасность безмерно велика.

— Поймите меня правильно, товарищ Сталин, — горячо заговорил Кирилл Афанасьевич. — Я безусловно верю в Красную Армию! Но ее надо спасать от неминуемых окружений, которые последуют одно за другим, если Ставка будет отдавать противоречивые, не сопряженные с реальной обстановкой приказы войскам. Необходим планомерный отход Красной Армии по всему фронту! Планомерный и повсеместный! Раз уж мы проиграли приграничное сражение, надо воспользоваться территориальными преимуществами и заманивать врага в глубь страны, перемалывать его людскую силу и технику в оборонительных боях. Ведь вы знаете, что наступающий всегда оказывается в худшем положении, ибо из-за трудностей, связанных с растягиванием его коммуникаций, перебоев в снабжении, он вынужден разбрасываться, в то время как отступающий сокращает коммуникации, ведущие из его тылов, наращивает военный потенциал и те массы, которые противостоят противнику. Надо заставить немцев продвигаться вперед с крайней осторожностью. А наша стратегия должна состоять в строго размеренном отступлении, в навязывании немцам боевых действий в самых невыгодных для них положениях. Потери Красной Армии при ее отступлении будут куда большими, если она отойдет после проигранного сражения, нежели те, которые будут у нас, если мы отойдем добровольно, без паники и разброда в войсках. Неприятель должен погибнуть не столько от нашего меча, говорил Клаузевиц, сколько от собственного напряжения.

— Начитались Клаузевица, Мерецков? — буркнул вождь и повернулся так, что полуденное солнце сделало его правое ухо с несколькими рябинами багрово-непрозрачным.

Вид мясистого уха, не пощаженного оспой, вселил в Мерецкова веселящий ужас, ощущение отчаянной решимости, и на замечание вождя о Клаузевице он дерзко ответил:

— Его внимательно читал, отмечая диалектичность выводов, и Владимир Ильич тоже... А мы все верные ученики его.

Это и решило судьбу Мерецкова. До последней фразы Сталин полагал отпустить генерала армии подобру-поздорову, резонно рассудив, что в его советах присутствует здравый смысл. [221] Более того, перед появлением Мерецкова Сталин раскрыл книгу Клаузевица «О войне» и внимательно прочитал главу, называвшуюся «Отступление внутрь страны». И не сошлись Кирилл Афанасьевич на авторитет Ленина, который действительно высоко ценил теоретический труд Клаузевица, было бы с ним иначе... Но Сталин никому не позволял его действия соотносить с поведением того человека.

— Идите, товарищ Мерецков, — равнодушным голосом сказал он и медленно повернулся к генералу армии спиной. — Мы подумаем над вашими словами.

Уже в дверях Кирилл Афанасьевич почувствовал, что из смежной комнаты в кабинет Сталина кто-то вошел, но узнать в этом человеке Берию не успел.

— Каков гусь?! — воскликнул Берия на грузинском языке.

Сталин не прореагировал на выпад Лаврентия Павловича. Он думал.

Берия выжидательно молчал.

— Сегодня Пятая армия Потапова начала отход на линию старых укрепрайонов, — проговорил Сталин. — Ты, Лаврентий, так и не успел привести их в порядок...

— Но ведь все силы НКВД были направлены на создание второй линии Сталина у самых границ! — воскликнул Берия.

— Где она, вторая линия? Там давно уже немцы. Они идут прямо на Киев! Если бы не Потапов и Рокоссовский...

— Какой Рокоссовский?

— Тот самый... — поморщился Сталин.

— Прости меня, Сосо, только я не доверяю бывшим зекам...

— Замолчи! — закричал вдруг вождь.

Берия вздрогнул, съежился, снял пенсне, принялся протирать кусочком замши, который он носил в нагрудном кармане пиджака. Лицо его, лишенное зловеще поблескивавших стекол, стало невыразительным и безвольным.

— Может быть, ты сам поедешь на фронт, Лаврентий? — насмешливо спросил Сталин. — Примешь под свое командование армию, а то и целый фронт... Согласен?

Берия растерянно молчал.

— То-то! Ты готов всех моих генералов перестрелять... С кем я тогда воевать буду? Рокоссовский на деле уже доказал, что мы были правы, поверив ему. Пусть берет армию на Западном направлении, оно сейчас самое ответственное.

— А с ним что будем делать? — приободрившись, спросил Берия, и Сталин понял, что речь идет о Мерецкове.

Вождь задумался, и Берия почтительно ждал ответа. Затем нетерпеливо щелкнул пальцами.

— Нет, — решительно не согласился Сталин, потом продолжил в неспешной манере: — Мерецков — хитрый русский мужик. И довольно упрямый русский мужик... Любит исторические параллели, понимаешь, проводить. Вот это его качество и не устраивает нас. Но поскольку кадры решают все, надо постоянно воспитывать людей, [222] в том числе и Мерецкова. Ты понял меня, Лаврентий? Воспитывать!

Берия согласно кивнул.

9

...Военный советник Ставки генерал армии Мерецков арестован был на следующий день.

Когда 3 июля Сталин прямо из Кремля, отказавшись от подготовленной для него студии на Центральном телеграфе, выступил по радио с обращением к народу, Мерецков сидел уже во внутренней тюрьме НКВД на площади Дзержинского, бывшей Лубянской.

С речью вождя Кирилл Афанасьевич познакомился только в сентябре 1941 года, когда был отпущен на волю. Его поразило, что почти все мысли, высказанные им в памятной записке, нашли отражение в сталинском обращении к народу. Конечно, в докладной Мерецкова не было патетического «Братья и сестры! К вам обращаюсь, друзья мои...», но идеи «выжженной земли», партизанской войны, перехода к всенародной борьбе с супостатами были высказаны Сталиным в прямой и откровенной форме.

К сожалению, военную сторону концепции Мерецкова Сталин не воспринял. Стремление во что бы то ни стало отыграться, немедленно наказать Гитлера за то, что тот поставил его, великого стратега, мягко говоря, в дурацкое положение, толкало его, оправившегося уже от психологического срыва и взявшего военные бразды в собственные руки, на непоследовательные действия. Именно эта непоследовательность, обусловленная желанием немедленно исправить положение, остановить захватчиков не там, где это удобнее Красной Армии, а там, где хочется вождю, привела к неоправданным потерям в Белоруссии и на Смоленщине, на Днепре и в Донбассе и едва не завершилась утратой Москвы и Ленинграда.

Теперь Мерецков знал и о том, что Сталин отверг разработанный Генштабом план стратегической обороны на 1942 год, и командующий Волховским фронтом старался не думать, к чему это приведет. Он сосредоточивал волю и командирское умение на решении тех задач, которые были поручены лично ему.

Кирилл Афанасьевич понимал, что и 2-я ударная армия, которая делала погоду для всего фронта, и остальные три армии на Волхове являются частью общего организма Вооруженных Сил страны. И ошибки стратегического порядка, допущенные в Ставке, обязательно ударят и по тем, кто рвется сейчас к осажденному Ленинграду. ...Он закрыл том «Войны и мира», заложив меж страницами тонко очиненный карандаш, и посмотрел в окно, за которым ярилась снежная круговерть.

«Пурга-то какая, — подумал Мерецков. — И не первый день... Спасибо природе. Люди хоть отдохнут от бомбежки».

Заболел Яша Бобков вовсе некстати. Пятого марта Иван Васильевич Зуев, у которого Яков еще до начала войны служил порученцем, [223] получил новое назначение и на следующий день выехал из деревни Бор, где размещался их штаб, в Малую Вишеру.

— А ты лежи, казак, — сказал он Бобкову, — пока температура не спадет... Потом догонишь. Я ведь по соседству буду, не за тридевять земель еду.

Порученец шибко за комиссара переживал, знал, что тот пробирается во 2-ю ударную армию довольно опасной дорогой, неровен час, попадет под артобстрел или бомбежку.

Но Иван Васильевич был пока еще в штабе Волховского фронта. Доложился Мерецкову и члену Военного совета фронта Запорожцу, познакомился с оперативной обстановкой на позициях армии Клыкова, с которым ему предстояло воевать вместе. В разведотделе дивизионному комиссару рассказали о соединениях фашистов, которые противостоят 2-й ударной.

Через неделю Яков решил, что достаточно окреп, не подведет комиссара там, где, по сути, в тылу врага сражается 2-я ударная. Он снялся с довольствия, получил предписание и отправился в Малую Вишеру. В политуправлении фронта о нем позаботился старый знакомый по службе в Прибалтике дивизионный комиссар Рябчий.

— Через коридор у Мясного Бора поедешь ночью, — сказал он. — Вот карта с маршрутом, и привет Васильевичу передавай. ...Мгла стояла кромешная.

— Мясной Бор, — негромко произнес водитель полуторки. Он вез снаряды и сейчас остановился, поджидая отставшие машины автобата.

— Где? — спросил Бобков, вытягивая шею, прильнув к лобовому стеклу.

Водитель, сорокалетний здоровяк, казавшийся юному политруку пожилым человеком, неопределенно и как бы насмешливо даже повторил:

— Тут он, Мясной Бор, вокруг нас.... Конечно, на самом деле его давно нет, в январе тут к хренам все размололи, и сейчас еще молотят. Да только земля-то эвонная, Мясного Бора.

Он отключил двигатель и стал прислушиваться: не подъезжают ли отставшие товарищи.

Яков был подавлен темнотой, настороженной тишиной и невидимым Мясным Бором, которого не существовало, но тем не менее окружал он их, таинственный и зловещий, обросший солдатскими легендами и отнюдь не веселыми байками о гибельности самого распроклятого на Волховском фронте места.

— В командировку али насовсем? — спросил водитель.

— Насовсем, — ответил Яков, не заметив, как двусмысленно прозвучал его ответ.

— Трудновато там, парень, — с братской участливостью сказал водитель.

И вдруг в стороне, куда они собрались ехать, вспыхнуло от снарядных разрывов небо. Звук разрывов пришел немного позднее. Артиллерийская стрельба велась с обеих сторон. Ближе к правому флангу коридора (по карте Яков знал, что там расположена Спасская [224] Полнеть) возник пулеметный огонь, доносился треск автоматных очередей.

— Паскуды, — спокойным голосом определил водитель. — Просочились к дороге и оседлали ее.

— Значит, они закрыли проход? — удивленно спросил политрук.

— Ничего это не значит, — буркнул водитель. — Сейчас там с ними разберутся... Такие фокусы немцы постоянно выкидывают. Но силов наглухо закрыть проход недостает пока у них, у пришмандовок.

Хотя и молод был Яша Бобков, но военный опыт имел, от самой границы отходил с боями. Невесело сделалось ему от того, что услышал. А тут еще командир с двумя солдатами к машине подошли, проверили документы и подтвердили: да, прорвалось до роты немцев, ехать пока нельзя.

«Как же они воюют при таких ненадежных коммуникациях?» — подумал Яков. Сам политрук не связывал еще себя и Ивана Васильевича с армией, для которой их полуторка везла снаряды.

Стрельба в горловине прорыва то затухала, то разгоралась вновь. Прошло более часа, прежде чем она сместилась вправо. Вспыхивающие за окаемом зарницы стали слабее, перестали ухать разрывы снарядов. Незаметно подкралась и навалилась на окружающее пространство, которое называли Мясным Бором, всепоглощающая темнота.

Водитель уловил шум двигателей позади, вывалился из кабины, сбегал узнать, не его ли товарищи прибыли. Пока он отсутствовал, снова появился патруль. Это были уже другие люди. Они тоже проверили документы у политрука и разом подоспевшего водителя. Тогда и узнал Яков, что фамилия шофера была Фирсов. Командир, проверявший документы, сказал:

— Спокойной дороги вам, политрук. А ты, Фирсов, гляди в оба. Авось опять вернешься с гостинцем.

Когда отъехали от поста с километр, Яков спросил:

— Какие гостинцы молено привезти отсюда?

Повеселевший оттого, что личность он, оказывается, непроходная, Фирсов добродушно фыркнул.

— Известно какие... Двух «языков» им доставил. Хотели гансы меня уконтрапупить, да не вышло. Сами в навар угодили.

И Фирсов рассказал, что в прошлом рейсе отстал он от колонны, — как на грех, спустило колесо. Пока ставил полуторку на домкрат, приноравливал к ступице запаску, рассвело... Тут и вышли на него из леса четверо.

— Так прямо и ходят по дороге? — удивился Яков.

— Просачиваются... Мы к ним, они к нам. Вроде как на охоту. А шофер у машины — добыча простая. «Хенде хох!» — и в дамках. Вот потому и охамели. Чего там с ним, шоферюгой, валандаться. Бдительность, значит, и потеряли. Двоих я самолично положил, а парочку прихватил с собой. Один из них даже водителем оказался, до войны буржуя возил. Он мне и запаску ставил...

— Как так? — не понял политрук. — А второй?

— Сначала я этому шоферюге велел камрада своего связать и в кузов бросить, а потом работать заставил. А когда колесо на месте было, сам его скрутил и сунул в кабину. Так и довез до Мясного Бора.

«С ним не пропадешь», — подумал Яков, и тут он, наверно, задремал, ибо толчок резко остановившейся машины заставил вернуться в реальный мир, который сознание политрука восприняло не сразу. «Еду на фронт, к Ивану Васильевичу», — сказал себе Яков, чтобы окончательно стряхнуть временное оцепенение, и услыхал, как с водителем кто-то разговаривает.

— В кабине товарищ политрук, — ответил Фирсов.

Теперь Яков видел, что небо посерело, в середине марта, рассветы все дальше забираются в глубину ночи. Остановивший машину человек встал на подножку и сунул голову в кабину.

— Старший лейтенант Кружилин, — представился он. — Есть просьба, товарищ политрук... Если вы до Ольховки, подбросьте двух моих ребят с «языком». Надо его в Особый отдел армии доставить, майору госбезопасности Шашкову лично.

— Пусть садятся в кузов, — сказал Бобков. — Вы тоже с ними?

— Нет, — улыбнулся Кружилин. — У меня другие дела. Он спрыгнул с подножки и крикнул в сторону:

— Сержант Чекин! Давайте пленного сюда! Поедете с этой машиной в штаб.

Когда неожиданные пассажиры устроились на ящиках со снарядами, укрытыми брезентом, Фирсов повел полуторку в неведомую для Якова Ольховку.

10

Полковник Рогов получил сведения о том, что немцы накапливают силы в северной части горловины прорыва, одновременно подтягивая резервы к Подберезью. Александр Семенович долго сидел над картой, пытаясь смоделировать ход размышлений германского командования. По всему выходило, что главный удар фашисты нанесут с севера. Утвердившись в этой мысли, он стал суммировать агентурные сведения, чтобы подготовить доклад командарму, и в этот момент зазвонил телефон.

— Мое почтение соседу, — послышался приветливый голос начальника Особого отдела. — Что нового?

— Утешительного мало, — ответив на приветствие, проговорил Рогов. — У противника наблюдается оживление...

— И я по тому же поводу, — сказал Шашков. — Мои ребята доставили «языка». Интересный тип! Рассказывает о серьезных приготовлениях немцев.

Начальник разведотдела хотел было съязвить по поводу того, что сосед занимается не своим делом — «языки» не по части особистов проходят, у них иные задачи, — но промолчал. Во-первых, подначивать этих людей — себе дороже. А во-вторых, Александр Георгиевич Шашков был вовсе не похож на тех, кого обычно знал Рогов. [226] Присматриваясь к нему, Александр Семенович понял: Шашков — чекист революционной закваски. Даже странно, что уцелел он в свистопляске тридцать седьмого года, когда у мужественных обитателей Лубянки, не пожелавших стать палачами, рубили собственные головы.

Только вот преодолеть неприязнь к соседям Рогов в принципе не мог. Слишком свежи были воспоминания о том времени, когда военных разведчиков, которых он сменил в Маньчжурии, арестовывали прямо на Ярославском вокзале и после трагикомедии следствия и суда ставили к стенке как врагов народа. И не только тех, кто приехал из Северного Китая. Разгром Четвертого, разведывательного, управления Генерального штаба РККА велся повсеместно, был уничтожен и начальник его — Берзин, знаменитый Старик.

Особенно уязвляло Рогова, когда его боевым товарищам, верным сынам партии и народа, подвергавшимся за кордоном ежеминутной смертельной опасности, предъявляли в качестве обвинения связь с буржуазией. «Нас и посылали туда для этой самой связи !» — мысленно восклицал Александр Семенович, апеллируя к руководству НКВД или тем, кто за этим руководством стоял.

Возмущаться-то он возмущался, но только молча: вслух об этом говорить было равносильно самоубийству. Но заставить себя отвечать взаимностью на теплое отношение к нему особиста не мог. Предупредителен был и вежлив, не больше. Хотя и понимал: лично Шашков к этим делам не причастен. Но перебороть чувство настороженности Рогов был не в состоянии.

— Мы его вам потом передадим, немца, — продолжал Александр Георгиевич. — Официально... А если хотите прямо сейчас послушать — милости прошу к нам.

«Когда тебя так вежливо приглашает начальник Особого отдела — надо идти», — усмехнулся Рогов.

11

...Пленным немцем, которого отправил с полуторкой Фирсова в Ольховку Кружилин, был захваченный бойцами его роты обер-лейтенант Теодор фон Бюлов. Недавно прибыв в Сиверский, он был прикомандирован к ведомству Ганса Шиммеля. Старый разведчик направил фон Бюлова в Чудово и Спасскую Полнеть, где размещались и готовились к наступлению на Мясной Бор вновь прибывшие подразделения, призванные укрепить группу «Яшке». Молодому офицеру абвера захотелось принять личное участие в операции по прощупыванию северного участка горловины прорыва, которую решено было провести силами двух рот.

После артиллерийского удара по переднему краю противника автоматчики спецотряда прорвались к дороге, ведущей от Волхова в мешок, завязали бой с подоспевшими из глубины красноармейцами.

Тут же оказалась и рога Кружилина, у которой были схожие функции: проверить уровень назревающей опасности со стороны Спасской Полисти. Две силы столкнулись. После ожесточенного ночного боя немцы, не любившие, кстати говоря, воевать в это время суток, отошли назад, подобрав раненых. А Теодор фон Бюлов, как говорится, живой и здоровый, угодил в плен, не успев уничтожить документы и предписание, подписанное Шиммелем. [227] Едва Олег Кружилин узнал по бумагам, какую птицу заловили его ребята, он решил, что такой «язык» позарез нужен в штабе армии. А поскольку его шефом был начальник Особого отдела, он и отправил гостинец Александру Георгиевичу лично, в собственные руки.

Сейчас Теодор фон Бюлов сидел в кабинете Шашкова, прихлебывал из фаянсовой кружки настоящий кофе. «Премия ему за толковый рассказ», — усмехнулся Шашков. Немец уточнял для Рогова, какие новые подразделения прибудут в Чудово в ближайшие дни.

— Собственно говоря, формирование группы «Яшке» закончено, — сказал абверовец. — Мы начали б наступление неделю назад, но подвела погода...

Рогов и Шашков переглянулись. Значит, стычка в горловине, когда Кружилин взял в плен этого немца, была разведкой боем. Главный удар может быть нанесен в любой момент.

— Надо срочно сообщить об этом Первому, — сказал Александр Семенович, поднимаясь.

Шашков кивнул и вызвал конвой.

— Пусть допьет кофе, — распорядился он. — Потом готовьте его к отправке в штаб фронта.

У Клыкова, к которому они оба вошли, предварительно доложившись, находился Зуев, новый член Военного совета. Командующий кивком пригласил вошедших садиться, а комиссар улыбнулся им и продолжал говорить, обращаясь не только к командирам, но и к Рогову с Шашковым.

— Тут мы с командующим про оборону в условиях болотистой местности размышляем, — сказал Зуев. — У Николая Кузьмича опыта не занимать, с прошлой осени здесь воюет...

— По мне бы, не оборонять болота, а побыстрее выбраться из них, — проговорил Клыков.

— А кто против? — сказал Иван Васильевич. — Но может статься, что нам придется оборонять захваченные уже рубежи. Есть резон еще раз обратить внимание на особенности войны в весеннюю распутицу, ведь она уже не за горами. Надо учесть, что болота, которые без специально проложенных гатей для пехоты непроходимы, станут естественными препятствиями для немецкого наступления. Ведь переправа через них еще более затруднительна, нежели через реки. С другой стороны, если будем организованно пользоваться ими, то коммуникации армии станут неуязвимыми, ибо гать вовсе не мост, который можно разрушить до основания. Значит, дороги, дороги и еще раз дороги! Мы обязаны обезопасить тылы от любых неожиданностей.

— Одна из них, кажется, назрела, — вклинился в разговор майор госбезопасности Шашков. — Полковник Рогов располагает достоверными сведениями на этот счет.

— Давай-давай, разведка, — грубовато поощрил Рогова командующий. — Докажи, что твои люди не зря едят хлеб.

Начальник разведотдела вздохнул. Сколько раз приходилось выслушивать ему необоснованные упреки в плохой работе его товарищей! «Наша разведка не ест хлеб даром», — мысленно ответил Рогов командарму, но вслух принялся говорить о том, что узнал от [228] собственных агентов и Теодора фон Бюлова, абверовского офицера.

— Ну что же, — сказал Клыков, выслушав начальника разведотдела, — дело ясное: немцы вот-вот полезут с флангов и постараются захлопнуть ловушку, которую мы сами себе соорудили.

Николай Кузьмич выругался в сердцах, остальные сочувственно промолчали. Все эти трудные недели командование фронта, подвергаясь само в свою очередь понуканиям Ставки, гнало и гнало 2-ю ударную армию вперед, расширяя освобожденную от оккупантов территорию. А горловина прорыва, надежность флангов которой обеспечивали целых две армии, оставалась под постоянной угрозой. И то, что было жизненно важным для клыковцев, находилось в ведении других командармов, дивизиям которых окружение отнюдь не грозило.

— Все это так, — согласился Зуев, — но воевать по-другому нам уже поздно. Армия очистила от врага огромную территорию. Надо думать о том, как сохранить ее и приумножить. Либо ценой утраты части отвоеванного пространства приобрести более выгодные плацдармы.

— Нельзя наступать бесконечно долго, не пополняя людские ресурсы, вымаливая у фронта снаряды поштучно, — сказал Николай Кузьмич. — Порою в оборонительных боях нанесешь противнику больший урон и сохранишь собственных бойцов. А вот когда с голыми руками лезешь на стенку...

Иван Васильевич согласно кивнул. Он уже неплохо представлял себе положение, в котором оказалась 2-я ударная. В Малой Вишере Мерецков и Запорожец убеждали его: надо стоять на первом варианте. Это означало — армии наступать, а фронту выбивать для нее у Ставки резервы. И хотя комиссар Зуев не знал действительного положения в стране, он по ряду косвенных признаков понимал: к глобальному наступлению мы еще не готовы.

— Надо срочно сообщить об этих сведениях Мерецкову и Запорожцу, — сказал член Военного совета. — Пусть предупредят наших соседей...

Отправив пленного в Особый отдел, Олег Кружилин собрал роту и в пешем строю отправился к южной части горловины прорыва, в тот оборонительный стык, который образовывали боевые позиции двух стрелковых дивизий. Он знал: главный удар по коммуникациям армии будет нанесен противником с севера, но считал возможным одновременное наступление с противоположной стороны. Имело смысл разведать немецкий передний край у Замошского болота.

За время пребывания в должности командира роты специального назначения Кружилин стал привыкать к необычному статусу, который в общем и целом пришелся по душе, потому как соответствовал его инициативной натуре. Задания Кружилин получал неординарные, а для выполнения их ему была предоставлена полная свобода действий. По сути, его рота стала диверсионным отрядом с одновременным [229] возложением на него задач по обеспечению безопасности тылов наших войск от действий немецких лжепартизанских отрядов, которые должны были беспокоить наши тылы, перерезать коммуникации частей и нападать на их штабы.

Такая игра с противником в кошки-мышки, в которой Кружилину отводилась роль кота в хозяйском амбаре, пришлась ему по душе. В конце концов Олег был молодым парнем и его философское образование, эрудиция, военный опыт финской кампании и суровых месяцев Отечественной войны подвигали на редкую в условиях гигантского, четко организованного убойного механизма возможность лично определять способы и приемы уничтожения пришельцев. Неделю назад Олег Кружилин подобрал у разоренного дома, в деревне Финев Луг полуразорванную книжку. Она была раскрыта на странице с приведенным там текстом фрагмента сочинения Гераклита. Находка поразила Кружилина. По сохранившемуся титульному листу он узнал, что это первый том выпущенной в Казани в 1914 году монографии А. Маковельского «Досократики».

Финев Луг и Гераклит! «Пути Господни неисповедимы», — усмехнулся Кружилин, бережно обтер книгу и велел сержанту Чекину спрятать в вещмешок, а когда выдалось свободное время, перелистал «Досократиков», остановился на текстах Гераклита, учением которого интересовался в университете.

Сейчас он снова задумался над одним из важнейших тезисов Гераклита, который издавна вызывал споры исследователей. «Следует знать, — заявил во время оно мудрец из Эфеса, — что война всеобща и что правда — борьба и что все происходит через борьбу и по необходимости». На первый взгляд казалось, что Гераклит спорит с извечным представлением о войне, как о губительном для человечества явлении, восхваляет разрушительное начало, проповедует вселенскую вражду всех против всех.

«Но ведь это вовсе не так, — размышлял Кружилин. — Не битву или сражение возвеличивает Гераклит, это было бы слишком просто для него. Нет, эфесец интуитивно формулирует закон единства и борьбы противоположностей, который лежит в основе диалектического устройства бытия. В борьбе он усматривает источник постоянного обновления жизни. Разрушая все отжившее, борьба помогает родиться новому... Но что возникает взамен тех личностей, которые ежеминутно погибают от Мурманска до Крыма? Что нового рождается в результате их смертей? Ведь каждый человек — Вселенная! И ни одна личность не имеет аналога, каждый человек уникален, хотя интеллектуальные возможности моих современников все те же, что две и три тысячи лет назад, когда жили Анаксимандр и Сократ, Гераклит и Диоген Синопский. Что знаем мы о нашем веке? Каков будет следующий, двадцать первый от Рождения Христова?.. Поистине: «Вечность — это ребенок, который забавляется игрой в шашки». Нет, Гераклит, сумевший понять это, знал еще нечто такое, что я, его далекий предок, никак не могу ухватить...»

...Рота Кружилина медленно, но верно передвигалась в заданном направлении, следом за высланным вперед боевым охранением. [230] В охранение Олег определил надежных ребят, хотя все они были у него как на подбор, одеты и обуты куда как добротно, вооружены отечественными автоматами, а кому не хватило отечественных — носили трофейное оружие. Это категорически возбранялось, но для кружилинских бойцов Особый отдел позволил такую вольность: свои ведь, и опять же спецподразделение.

Были у Кружилина и лошади, десятка два сумел его старшина роты Влас Иванович Дорошенко добыть разными путями, о путях этих Олег не спрашивал. Верхом перемещались те, кто был выслан вперед, имелись кони у связных и взводных командиров. Доброго жеребца по кличке Холуй нашел Влас Иванович и для комроты. Да трое санок-одиночек имелось в хозяйстве. На двух установили «максимы», а третьи передали военфельдшеру Дроздову. Тут тоже было отличие: на обычную роту полагался рядовой санинструктор, а Кружилину определили лейтенанта медицинской службы.

Рота шла по рокадной дороге, она соединяла тот пучок зимников, который, сузившись у Мясного Бора и одолев горловину порыва, расходился затем в сторону нескольких населенных пунктов. Дороги эти накатывались прямо по снегу, и не надо было обладать особым воображением, чтобы представить себе, какими станут эти пути через две-три недели.

Думал об этом и Олег Кружилин, но гнал тревожные мысли, резонно полагая, что высшее командование знакомо с извечным правилом: после зимы наступает весна, а за нею катится лето. Вообще-то командир роты нередко задавался вопросами, не входившими в круг его прямых обязанностей. Но сомнениями ни с кем не делился. Когда же становилось невмоготу от несоответствия того, что говорилось в обозримом прошлом и происходило на самом деле, а ответов на главный вопрос нынешнего бытия — почему немцы хозяйничают в Новгороде и едва не захватили Ленинград — Кружилин не находил, Олег начинал думать о Марьяне.

Он сумел передать ей три записочки с оказией и от нее получил два письма. Это, конечно, хорошо, но вот встретиться бы... Но рассчитывать на такое пока не приходилось — беспокойную службу удружил Олегу майор госбезопасности Шашков. Правда, он обещал дать им вскорости трехдневный отдых: ведь роте надо помыться, обстираться, а то в лесах люди совсем запаршивели.

Навстречу прошла батарея гаубиц, впряженных в вездеходы, на время они отравили чистый воздух морозного утра. Метель стихла еще вечером, и день обещал быть солнечным. Старший лейтенант с тревогой посмотрел на ясное небо. Лес вокруг становился редким, и в случае налета укрыться роте почти негде.

«Надо накормить людей горячим, — подумал Олег. — Светло, костры жечь можно... И пусть подремлют часок, пока тихо».

— Привал! — приказал Кружилин.

...Он сидел на поваленном дереве, у развилки двух зимних дорог, сидел спиною к перекрестку и пил фруктовый чай, его прислали с подарками из Средней Азии. Вкусом сладкая жидкость, ординарец [231] не пожалел для комроты сахара, напоминала компот, который готовила мама. Олежка любил его пить горячим, обжигаясь, глотая размякшие сухофрукты...

Командир роты расслабился и, наверное, задремал. Во всяком случае, не услышал шагов за спиной. Но когда мягкая ладошка вдруг закрыла ему глаза, он сразу понял, что это Марьяна.

12

В свободное от государственных забот время Гитлер любил просматривать секретные досье. Многочисленными равными службами рейха они были заведены на всех его ближайших помощников и тех государственных деятелей, с которыми фюреру приходилось так или иначе общаться. Велось и объемистое «Дело Сталина», в которое по крупице вносились разнообразные сведения — от подлинных документов до сомнительных анекдотов. Его пополняли и ведомство адмирала Канариса, и заграничная разведка РСХА, и секретная служба министерства иностранных дел.

Гитлер полагал, и не без оснований, что доскональное знание сильных и слабых сторон бывшего союзника, а теперь главного противника, осмысление таких подробностей его невиданного возвышения в государстве, о которых не знала широкая публика, изучение механизма безмерного усиления личной власти советского вождя помогут ему, фюреру германского народа, успешнее и с меньшими потерями совладать с врагом номер один.

Дотошное знакомство с жизнеописанием Сталина пробуждало в Адольфе Гитлере двойственные чувства. С одной стороны, его самосознание тешило некое сходство определенных психологических пружин, действие которых заставляло двух таких разных людей совершать одинаковые поступки. С другой — Гитлера, склонного к мистике и ведовству, раздражало и порой» даже пугало буквальное совпадение жизненных установок, которые предлагала им судьба. Ну вроде, скажем, такого факта, что оба они сыновья сапожников. Кроме того, у того и другого были равные основания сомневаться в фактическом отцовстве скромных родителей, и воображение, отягощенное вполне естественным и понятным комплексом неполноценности, рождало головокружительные версии, благо у них всегда был на памяти пример сына плотника из Назарета.

...Вчера Гитлер покинул штаб-квартиру близ Растенбурга в Восточной Пруссии, откуда с начала войны управлял действиями вермахта на восточном фронте, и в тот же день прибыл в Берлин. Накануне отъезда он принял Гальдера, который сообщил, что погода на волховском участке наладилась, и Кюхлер начинает операцию по окружению группировки генерала Клыкова.

— Отбиты атаки противника к югу от Донца, — продолжал начальник генерального штаба. — А вот в полосе группы армий «Центр» разразилась небывалая метель, все боевые действия прекращены. Правда, по северному флангу девятой армии русские успели нанести несколько сильных ударов. [232]

— Похоже, они всерьез приняли нашу дезинформацию об операции «Кремль», — усмехнулся Гитлер.

— Это так, — подтвердил Гальдер. — По сведениям разведки, противник поверил в то, что мы собираемся возобновить новое наступление на Москву, и выставил нам на пути значительную часть своих резервов. Теперь меня беспокоит ладожский участок, — продолжал Гальдер. — Армия генерала Федюнинского продолжает продвигаться на Любань.

Гитлер нахмурился. Он вспомнил вдруг поездку в этот заваленный снегом городок, неприятное общество Франко, перед которым надо было играть роль любезного хозяина.

— Что вы намерены предпринять? — спросил фюрер.

— Готовим контрудар в районе Погостья. Между двумя армиями русских нет координации действий, они подчинены разным фронтам и наступают на Любань в разное время, как бы по очереди. Это дает нам возможность маневрировать резервами.

— Так и поступайте впредь, Гальдер. Удачный маневр на войне сродни вдохновению, вдруг посетившему художника...

Весь следующий день, 16 марта, Гитлер провел в Берлине, довольно долго разговаривал с гауляйтером столицы рейха доктором Геббельсом наедине, обкатывал на верном соратнике идею нового закона, который должен был принять рейхстаг. Речь шла об официальной передаче Гитлеру, руководителю народа, верховному главнокомандующему вооруженными силами, главе государства и вождю партии, ничем не ограниченных прав.

Настроение у фюрера было приподнятое. Вчера он заявил в кругу тех, кто помогал ему управлять тысячелетней империей, что нынешним летом русская армия будет уничтожена. Сегодня ему сообщили, что наступление противника в районе Керчи и на остальных участках фронта группы армий «Юг» выдохлось... На западном направлении обстановка стабилизировалась, а в районе Погостья русские отброшены. Наступление же против попавшей в мешок 2-й ударной армии развивается успешно. Еще немного — и ловушка захлопнется.

Порадовало Гитлера и сообщение о том, что испытание нового химического отравляющего вещества «Трилон» прошло успешно.

«Если до лета русские не поднимут руки, я задушу этот проклятый город газами», — с ненавистью подумал он о Ленинграде, пожалев, что не может сделать это уже сейчас. Специалисты доказали фюреру: химическое оружие куда эффективнее работает в летнее время.

На вечер он пригласил поужинать в неофициальной обстановке доктора Геббельса с супругой и еще нескольких видных представителей партии и армии. Но рейхсминистра пропаганды Гитлер просил прийти пораньше, хотел согласовать с ним очередное обращение к армии и народу. Когда Геббельс вошел к фюреру, тот сидел на диване, у освещенного торшером столика орехового дерева, просматривал тонкую папку с документами.

— Садись, Йозеф, — дружеским тоном предложил Гитлер. — Я хотел обсудить с тобой тему выступления, но Борман занял мое [233] время этим неожиданным материалом. Не знаю, право, не знаю, как и отнестись к нему.

Фюрер полистал подшитые листки, закрыл папку и отодвинул ее.

Геббельс понял, что его не приглашают ознакомиться с содержимым, и выжидательно молчал.

— Эти документы говорят о том, что Сталина не было в Москве во время этого парада на Красной площади, вокруг которого они подняли такой шум, — пояснил Гитлер.

— Я знал об этом, — спокойно ответил Геббельс. — И говорил вам, мой фюрер, когда мы смотрели этот так плохо смонтированный хроникальный фильм, где войска идут в сплошной метели, а Сталин выступает в то же самое время при ясной погоде.

— Фильм — это пустяки, — отмахнулся Гитлер. — Твои кинооператоры, Йозеф, могут проделывать и не такие фокусы. Здесь вот, — постучал костяшками пальцев по папке, — Борман представил мне доказательства. Если это, разумеется, не фальшивка... Речь идет о том, какие шаги предпринял Сталин, чтобы никто не узнал о его трусливом бегстве из Москвы.

Глаза у Геббельса загорелись. Он вскочил и взмахнул руками.

— Так это же сенсация, мой фюрер! Пропагандистская бомба! Значит, не было его на параде, не читал Сталин и юбилейный доклад... Потому-то и не появилось о последнем событии ни одной фотографии в советских газетах! Так-так-так... Все становится понятным. Дайте мне эти документы, мой фюрер, и завтра же об» этой уловке узнает весь мир! Мы пригвоздим...

Геббельс весь подался вперед и, припадая на укороченную ногу, сделал два судорожных шага к столику, где лежала такая страшная папка. Протянутая рука его дрожала...

— Нет, — резко и решительно ответил Гитлер и потянул документы к себе. — Я хочу сам разобраться... Сам!

Геббельс вздрогнул от хлесткого, как выстрел, «Нет!» фюрера, попятился, обессиленно опустился на диван, пожал плечами. В глазах его застыло недоумение.

— Оставим это, — вяло помахал рукою над столиком Гитлер.

Геббельсу вдруг показалось, что фюрер забыл, зачем он приглашал его. Еще сегодня такой оживленный, если не сказать взбудораженный, во время обсуждения законопроекта об исключительных правах вождя империи и народа, Гитлер выглядел подавленным, отсутствующий взгляд его блуждал. Фюрер сунул сложенные вместе ладони между колен и сидел так, ссутулившись, опустив подбородок на грудь, несколько минут. Геббельс не решался нарушить молчание, ждал, терзаясь в догадках о причинах такого состояния Гитлера.

Наконец Гитлер поднял голову, удивленно, как показалось рейхсминистру, посмотрел на злополучную папку, потом перевел взгляд на Геббельса, небрежно кивнул ему, будто ободряя, медленно поднял документы со стола и плоскостопо зашаркал к сейфу, который скрывался в стене, прикрытый натюрмортом одного из малых голландцев. Фюрер ценил их за правдоподобие и тесную связь с реальной прозой жизни.

Часть стены с картиной отвернулась, обнажая зев стального хранилища, и необыкновенный материал исчез в глубине.

У Геббельса мелькнула крамольная мысль: не узнать ли подробности у Мартина Бормана, подготовившего эти документы? Но ему тут же вспомнилось, каким тоном произнесено было короткое «нет», и рейхсминистр выбросил едва зародившееся намерение из головы... А Гитлер закрыл сейф и стоял у стены неподвижно. Наконец он быстро поворотился и пошел к привставшему Геббельсу, широко улыбаясь, глаза фюрера маниакально блестели, он протягивал гостю руку и быстро-быстро говорил, привычно загораясь, будто выступал на партийном митинге.

— Как хорошо, что ты пришел пораньше, Йозеф, мой старый товарищ по борьбе! Я знаю твой острый ум, блестящие способности идеолога нашей партии и фатерланда... Выступление перед народом мне хочется посвятить взаимоотношениям духа и рассудка. Если рассудок всегда стремится к ясности и определенности, и эта черта присуща немцам, то арийский дух нации обязан проникать в неведомое. Но духу человека трудно идти вместе с рассудком по единой дороге логических рассуждений. Если дух будет следовать логике, он довольно скоро придет туда, где все ему будет чужим и даже опасным. Рассудочное противостоит духовному! И наоборот... Вот почему я считаю: дух человека и его воображение всегда должны находиться в царстве Случая. Только нищие духом пребывают в жалкой необходимости! Но истинному духу по плечу неисчисленные богатства возможного... Когда отвага и смелость солдата вдохновляются умением обуздывать возможное, они обретают крылья, и тогда окрыленная дерзость, помноженная на риск, превращается в тот божественный материал, из которого куется победа!

Мне говорят, Йозеф, что необходимо овладеть теорией, она есть повивальная бабка практики. Но если теория лишена духа и самодовольно шествует впереди, повязывая нас сводами замшелых правил, я растаптываю эту теорию солдатским сапогом и объявляю ее бесполезной для нации! Бессмысленна та теория, которая не считается с человеческой природой немца, с его могуществом, дерзостью, жизненной силой. Так и в военных делах, в которых, как считают мои генералы, я мало что смыслю, приходится иметь дело не с голой теорией, которой учат в академии, а с живыми людьми. Третьего не дано, Йозеф... И неведомому я противопоставляю арийскую храбрость и веру немцев в национал-социализм, веру Германии в собственные силы! Насколько они велики, настолько велик и риск. И тут простор, который отдан неведомому! Самые существенные начала в войне — вера в собственные силы и мужество... Пусть теория выдвигает правила, по которым полководцы прошедших времен выигрывали войны! Мой личный закон — риск, освященный духом, риск, в котором есть мудрость и осторожность, они следуют вместе и вознаграждают того, кто уверовал в примат интуитивного озарения над сухим и бескрылым рассудком... [235]

Мелкие капельки пота выступили на низком угреватом лбу фюрера. Спадающая прядь жирных с перхотью волос слиплась и приклеилась над правым глазом. Гитлер несколько раз резко мотнул головой, будто лошадь, которую одолели оводы. Но прядь не отклеивалась, она мешала ему говорить, и фюрер замолк, полез в карман за платком, отер лицо, стоял перед Геббельсом, раскачиваясь с пяток на носки и обратно.

— Блестяще, мой фюрер! — вскричал рейхсминистр. — Какая философская глубина в этих рассуждениях!.. Вы пошли куда дальше чудака Гете, заявившего о вредности беспочвенных теорий!

Гете говорил вовсе о другом, но доктор Геббельс был убежден, что фюрер не станет уличать его с томиком «Фауста» в руках.

Когда Гитлер декламировал перед ним тезисы речи, рейхсминистра не оставляло ощущение, будто он уже где-то слыхал подобные рассуждения, а может быть, и читал об этом.

Впрочем, доктор Геббельс наедине с собой не обольщался на счет фундаментальности собственных знаний. Еще меньше, полагал он, их было у фюрера, природный гений которого могли лишь заблокировать университетские учебники, написанные к тому же европейскими блудодеями от науки, которые ставили перед собой сознательную цель заморочить головы бесхитростным немцам. Поэтому министр пропаганды не стал доискиваться до источника вдохновения фюрера, который до того, как получил те документы от Бормана, перелистывал классическое творение Клаузевица, оттуда он и почерпнул сегодняшние идеи, интерпретировав их в национал-социалистском духе,

— Считаешь, что эти мысли могут лечь в основу обращения фюрера партии к армии и народу? — спросил Гитлер, называя себя в третьем лице.

— Безусловно! — подтвердил рейхсминистр.

— Тогда отправимся ужинать, Йозеф... Все уже собрались.

В этот вечер англичане не бомбили Берлин, и затянувшийся ужин — фюрер любил застольные беседы, вернее, монологи, поскольку говорил только он, — прошел на славу.

17 марта Гитлер был уже в Вольфшанце.

13

— Ты старайся чаще мыться, — сказала Марьяна. — Когда тело у человека чистое, тогда он не так мерзнет...

Кружилии хмыкнул, потом расхохотался, удержаться не смог.

— Ты чего? — удивилась Марьяна.

— Прости, — сказал Олег. — Просто одурел от счастья. От того, что вижу тебя... Надо же! Как неожиданно встретились...

— А я раненых везу и думаю: где-то тут Олег воюет. Вот бы повидаться! И даже загадала...

— Что загадала?

— Разное, — смутилась Марьяна. — Мне командир медсанбата говорит: поедешь на Большую землю ранбольных сопровождать. Это последние... [236]

— Как «последние»? — переспросил Олег.

— Из тех, что вывозят в тыловые госпитали. Потому как больше вывозить не будут: армейские госпитали развертывают и долечивать раненых будут на месте.

«Значит, всерьез мы здесь устраиваемся, — подумал Кружилин. — Отводить армию не будут. Но во что превратится все это пространство в апреле?!»

— Надолго остановились? — спросил он Марьяну. — Мне так хотелось... Словом, о многом надо сказать...

— Мне тоже, — просто и бесхитростно ответила молодая женщина. — А ты сразу дальше?

— Служба, Марьянушка, — улыбнулся Олег виновато. — Но полчаса у нас с тобой есть.

— И мы раньше не тронемся. Ждем, когда подвезут раненых из соседнего медсанбата, есть места в машинах. Давай отойдем в сторону, тут столько бойцов вокруг...

— Это все мои орлы. Чудесные люди!

Ошеломленный нежданной встречей с Марьяной, Кружилин во все глаза смотрел на нее, вовсе не замечая, с каким любопытством поглядывают на них красноармейцы. К мужскому любопытству примешивалась и гордость за ротного: вон какая красавица, ладная такая сестренка прибежала к нему. Подобные крали обычно при большом начальстве обретаются, а в низы идут такие, кто ни фигурой, ни лицом особливо не вышел.

Олег с Марьяной вышли на дорогу и повернули к замаскированным светлыми полотнищами санитарным машинам, с воздуха их мудрено будет заметить. Тут возник перед ними Дорошенко.

— Дозволяйте до вас обратиться, товарищ старший лейтенант, — пробасил он. — Надыбав я туточки пункт питания дивизии... Продукты они нам по предписанию дают, а вот по части горилки треба ваша подпись. Нехай бойцы за пять суток вперед получат, это по пив-литра на брата выйде...

— Смотри только, Влас Иваныч, чтобы не выдули сразу, — предупредил Кружилин. — Пусть хранят как НЗ... К бане оставят. В походе ни капли!

— Будьте уверены, товарищ командир! — успокоил старшина.

— Какая мерзость эта водка! — с отвращением произнесла Марьяна. — Да еще на фронте... Кроме вреда, ничего не приносит. Мальчишкам по восемнадцати лет всего, а им спиртное на каждый день. Ведь так и спиться недолго!

— У меня многие в рот не берут, — сказал Кружилин.

— Сейчас не берут, а пока война кончится — научатся, — возразила Марьяна. — Хочу товарищу Сталину написать — пусть прекратит это безобразие.

«Он сам его и ввел в действующей армии, — подумал Олег. — Через два месяца после начала войны...»

Но вслух ничего не сказал, вспомнил только портрет вождя в аккуратной рамочке над изголовьем в закутке, где спала Марьяна. [237] Там еще ребятишки ее висели, глазастые такие карапузы таращились с фотографии. Оттого, что они были у Марьяны, еще большей нежностью проникался к молодой женщине Кружилин.

— Так ты старайся мыться почаще, — безо всякой связи с предыдущим разговором сказала Марьяна. — Тебе проще... Вот когда мы, девки, мыться затеваем — вот неудобств-то! Несподручно бабе на войне...

— Может быть, тебе в госпиталь перейти, — заговорил Олег. — Ну хоть в Малую Вишеру, что ли?.. У тебя сыновья...

— У твоей мамы, Олежка, тоже сын, — стараясь говорить ласково и спокойно, не любила разговоров о ее тыловой в перспективе жизни, возразила Марьяна. — Довольно об этом.

— А я на тебе жениться хочу, Марьянушка, — вдруг произнес Олег, испуганно посмотрев ей в глаза. Он и сам. не понял, как возникла эта мысль, но, высказав ее, уверился в том, что постоянно думал об этом.

— Прямо так, сейчас? — улыбнулась Марьяна. — Видишь, сосна стоит со сломленной верхушкой? Обойдем вокруг нее три раза — вот и поженились. А твой усатый старшина и благословит нас вместо отца с матерью.

— Я ведь серьезно, Марьяна...

— И я не шучу, — посерьезнев, ответила молодая женщина. — Невеста я хоть куда... Приданое богатое — два сына.

— У нас с тобой и третий будет, — сказал Олег.

— Будет, — кивнула Марьяна. — Вот это я тебе обещаю, Олежек. А жениться... Засмеют нас люди. Зачем их потешать? Люб ты мне... Если бы не война, куда хочешь с тобой пошла бы, только позови. Но помнишь, как мы пели когда-то: «Дан приказ: ему на запад... Ей в другую сторону...»

— Я на юг направляюсь, — усмехнулся Кружилин.

— Ну а я на восток... Вот и разошлись наши пути, Олежка. Но если ты так хочешь, то знай: с этой минуты я твоя жена. И вокруг сосны ходить не надо.

— Правда? — спросил, восхищенно глядя на нее, Кружилин.

Марьяна опустила глаза, и Олег схватил ее, притянул к себе и принялся целовать в глаза, щеки, губы.

Шапка-ушанка свалилась с головы Марьяны, она смеялась, отворачивалась, пыталась освободиться из цепких Олеговых объятий. Помнила ведь, что стоят на дороге, а вокруг едут и едут люди, смотрят на них, улыбаются, вон кто-то и засвистел уже озорно, посыпались шутки, и соленые, и не очень...

Наконец, она уперлась ему в грудь руками, оттолкнула Олега. Кружилин бросился поднимать со снега ее шапку, потом оглянулся и увидел, что позади стоит политрук его роты Сиянов с незнакомым командиром.

— Из эстафетной роты лыжного батальона, — представил его Иван, делая вид, что вовсе не заметил, как обнимался с женщиной командир. Впрочем, о Марьяне он знал, Олег рассказывал о ней этому душевному и надежному человеку. [238]

— Старший лейтенант Женишек, — козырнул эстафетчик. — Получен секретный пакет из штаба армии. Вручить вам лично. — Он зачем-то оглянулся и, понизив голос, сказал: — По линии Особого отдела.

Кружилин принял пакет, расписался за него и повернулся. Марьяны рядом не было. Она бежала к колонне санитарных машин, с которых снимали маскировочные полотнища, и на ходу махала ему на прощание.

14

Комиссару снова снились Дергачи.

Впрочем, сны к нему приходили редко. Днем Иосиф Венец до предела изматывался на службе, которая не имела аналогов в истории армий и, не будучи определенной никакими правилами, зависела целиком и полностью от партийной совести и чувства долга того, кто ее исполнял.

Комиссар Венец, несмотря на молодость, был опытным политработником, грамотным в военном отношении человеком, искренним патриотом и настоящим коммунистом. Все его существование на войне было отдано людям 59-й бригады, которых он принял под начало в саратовском селе Дергачи в октябре. Вот и полгода не прошло с тех пор, а многих уже нет на белом свете, прожита целая жизнь с теми, кто еще оставался пока живым. В Дергачах Венец был и швец, и жнец, и на дуде игрец — словом, отец родной для бойцов, ибо сам формировал бригаду; командир ее и начальник штаба прибыли едва ли не в день отъезда. Вот он и учил красноармейцев, призванных из запаса и совсем еще новичков, военному делу, имея под рукой лишь деревянные винтовки да самодельные трещотки, которые проходили за пулеметы.

В этих самых Дергачах, которые не оставляли подсознания комиссара и возвращались в редких снах, из серьезных помещений имелась только школа, где разместился штаб бригады. А личный состав разбросали на постой в крестьянских домах Дергачей и окрестных деревень, и собирать их оттуда было непросто.

Комиссар с порученцем жили у молодой и красивой женщины. Она таким певучим голосом приглашала к столу, так приветливо и зовуще улыбалась Иосифу, что у того щемило сердце. Венец наскоро ел нечто вкусное, стараясь не поднимать глаз от тарелки, а потом спешил в штаб, откуда возвращался запоздно.

Может быть, потому и снились комиссару Дергачи. Снились кривая улица, деревенские избы, и шла к нему от колодца с двумя полными ведрами та самая хозяйка... Он пытался вспомнить ее имя, а вспомнить не мог, и это тревожило, смущало комиссара, который гордился тем, что знает пофамильно всех коммунистов и комсомольцев, что составляли костяк бригады. На них и опирался потом Венец в боях под Мясным Бором, Ольховкой, Дубовиком, Еглинкой и вот здесь, у Каменки, где наступательный порыв выдохся и бригада перешла к обороне. [239] Женщина подходила все ближе. Венец подумал, что можно обойтись без имени, всегда найдутся слова, которые его заменят: голубушкой можно ее назвать, поздороваться, наконец... Да мало ли слов, для слуха женского приятных и согревающих ей душу?!

Комиссар шагнул навстречу и вдруг увидел, как лицо женщины исказилось, она уронила ведра и закрыла лицо руками. Венец резко повернулся. К ним шел офицер в странной на первый взгляд форме. В руках он держал автомат и злорадно ухмылялся.

«Где я видел его?» — подумал Венец.

— Курт! — крикнул офицер, и комиссар узнал этого типа.

В начале февраля у села Дубовик подразделения бригады столкнулись с ротой эстонских карателей-националистов, шаставших по окрестным деревням на предмет уничтожения тех, кто сохранил верность Отечеству. Роту разгромили вдребезги, а командир ее попал в плен. Были свидетели из местных жителей, они рассказали, как этот палач собственноручно стрелял в детей и женщин.

Трибунал приговорил эстонского фашиста к смерти, и взвод красноармейцев из 59-й бригады привел приговор в исполнение. И Венец понимал, что не мог воскреснуть этот садист, а вот на тебе — надвигался на них с немецким автоматом в руках и яростно щерился самодовольной усмешкой.

Женщина за спиной комиссара закричала, и автомат в руках эстонца затрясся. Звука выстрелов Венец не слыхал, а как пули пронзали его — чувствовал. Проходили сквозь тело, а ему хоть бы что. «Бессмертный я стал, что ли?» — улыбнулся комиссар, переходя в иное состояние, между сном и бодрствованием, и наблюдая за событиями как бы со стороны.

Он проснулся с ощущением праздника и даже забыл о том, что так и не досмотрел сон.

«Срочно надо позвонить Ткаченко! — подумал комиссар. — Наверно, наш трофей уже в штабе корпуса...»

— Долго я спал, Сережа? — спросил Венец у ординарца, который спустился в землянку с дымящими котелками.

— Когда за обедом пошел, вы еще за бумагами сидели... А надысь заглянул — голова на столе. Может, ляжете по-людски? Счас тихо везде. Немцы притаились.

— Это у нас они притаились, Сергей.

Всю ночь с полковником Глазуновым, комбригом, допрашивали они офицера, попавшего в плен на их участке. Приехал этот офицер в штаб 18-й армии из Берлина, привез наградные знаки, документы, предписания. Решил навестить друга, который находился неподалеку. На встрече крепко выпили. Потом Линдеманн в сопровождении солдата отправился в штаб, где его ждала машина, чтобы отвезти в Сиверский. Он шел впереди и распевал во весь голос песни...

...Давно уже давили на них из штаба кавкорпуса: «Обеспечьте «языка»!» Венец позвал к себе Тихонова, дельного такого командира саперной роты. Комиссар знал: ежели что серьезное затеваешь — положись на саперов. [240]

— Такие вот пироги, Тихоныч, «язык» нужен... Понимаю, что не по адресу. Но разведчики наши кота за хвост тянут, а бригаде позорно. Генерал Гусев опять же просит не подвести.

— Не подведем, товарищ комиссар, — степенно отвечал саперный комроты. — Есть у меня добрые пареньки. Прямо теперь и назову: старшина Чушкин и ефрейтор Ванюшин. Эти справятся. Только пусть им переход обеспечат и прикроют, ежели что.

Разведчики знали о существовании пешеходной тропы в тылу у немцев, туда и подсадили Чушкина с Ванюшиным. Ждут-пождут, вот и удача. По одежде определили: тот, что горланит песни, — офицер, его и брать. Автоматчика заднего ножом — и в кусты.

Начальник разведки ждал в группе наблюдения, встречал добытчиков и по телефону обрадовал Глазунова с Венцом. Они к нему срочно выслали лошадей, запряженных в сани. Привезли голубчика, уже протрезвевшего, но сильно он был нафанаберенный, нагличал, развалился на стуле, утверждал, обычное дело, что Германия все равно победит...

А командир с комиссаром с любопытством смотрели на него, на них были куртки надеты, петлиц не видно. Нагляделись на белокурую бестию, потом Венец по-немецки скомандовал ему: «Встать!» — и уже обычным голосом сказал, что перед ним полковник Красной Армии. Немец вскочил, вытянулся: «Извините, герр оберст», а Иван Федорович представил Венца: «Это наш комиссар».

Линдеманн едва не обделался со страху.

— Значит, меня расстреляют?..

— Мы в принципе не стреляем пленных, — сказал ему Венец, говоривший на языке противника свободно. — Это во-первых. А во-вторых, нет нужды скрывать, что особа вы для советского командования важная, с вами не только здесь говорить будут, но и в самой Москве. И в знак того, что говорю правду, возвращаю вам фотографию жены с детьми.

Линдеманна будто подменили. А когда ему дали кружку крепчайше заваренного чая, обер-лейтенант обмяк, с готовностью отвечал на вопросы, Венец с Глазуновым только диву давались.

— Кто это? — спросил комбриг, увидев на фотографии, а их была целая пачка, генерала у красивого лимузина. Все офицеры стояли перед ним навытяжку, а Линдеманн в вальяжной позе.

— Отец, — ответил Линдеманн, и комиссар едва не присвистнул: командующий 18-й армией тоже был Линдеманном.

«Но это пусть уточняют наверху», — резонно подумал Иосиф, вспомнив, что уже трижды звонили из штаба корпуса, требовали пленного отправить к ним. Его уже собрали в дорогу, когда Линдеманн обвел глазами командира с комиссаром, вздохнул и снова сел к столу, попросил листок бумаги. Он быстрым, заученным движением нарисовал карту волховского участка фронта, нанес положение 2-й ударной, а затем перечеркнул мешок крест-накрест.

— Я привез командованию приказ на ваше уничтожение здесь, — сказал Линдеманн. — Фюрер хочет окружить вашу армию и обречь ее на голодную смерть в болотах. [241]

Он отвернул обшлаг щегольской шинели и вынул листок бумаги.

— Возьмите, — Линдеманн протянул бумагу Глазунову. — Копия приказа...

«Ведьмины дети! — чертыхнулся Венец. — Называется: обыскали пленного!»

— Присовокупь, Иосиф Харитонович, — распорядился Глазунов. — Этой бумаге цены нет. И схемку, схемку его приложи! Так оно нагляднее будет...

И вот теперь Венец звонил комиссару кавкорпуса Ткаченко, хотел узнать, что думают отцы-командиры об опасности, нависшей над 2-й ударной.

— Ты, Венец, хороший комиссар, — едва скрывая раздражение, ответил Ткаченко. — Но комиссар бригады. Вот когда будешь членом Военного совета фронта, тогда и руби дерево по плечу. Как реагируем, спрашиваешь? А чего мы должны паниковать от какого-то немецкого рисунка? У нас и самих руки длинные, мы ихнего немчуру и в Берлине нарисуем.

15

До Любани 59-я стрелковая бригада не дошла километров пятнадцать. Примерно столько же осталось пройти до этого города частям 54-й армии генерала Федюнинского, которые перешли в решительное наступление в районе Погостья 9 марта, когда 2-я ударная активные наступательные операции прекратила и находилась в неведении относительно грядущего.

Почему же не было организовано взаимодействие между двумя армиями? Дело в том, что, выполняя одну и ту же стратегическую задачу, они подчинялись разным фронтам. Чрезмерный, неоправданный бюрократизм, нетерпимый и в мирной жизни, будто раковые метастазы, проник во все мышцы гигантского организма, который назывался действующей армией, и затруднял руководство ею.

Усложненное бумагопроизводство, непозволительное в боевых условиях, отвлекало командиров и комиссаров на сочинение всевозможных справок и докладных, в то время как учет выбывших из строя был поставлен из рук вон плохо и число пропавших без вести достигало астрономических цифр. Ведь зачислить в эту графу любого было куда проще, чем организовать поиск человека.

Более или менее сложное ранение, требовавшее госпитализации, оборачивалось для воинов дополнительным психологическим стрессом, ибо навсегда лишало его боевых товарищей. Неким бюрократом в высоком звании был определен порядок, по которому выздоровевший боец или командир никогда не возвращался туда, где служил прежде. Его направляли на пункт формирования, а там распределяли в любую часть, только не туда, где получил он вражескую пулю или осколок снаряда и где продолжали воевать его товарищи.

Моральный ущерб от негодной практики трудно, увы, определить. Но вред от нее был достаточно велик, если учесть, что противник особенно заботился о поддержании духа товарищества [242] в подразделениях, и связь раненого солдата или офицера вермахта с родной частью не прерывалась.

Неоправданным было и отсутствие очередных отпусков для командиров и красноармейцев. Утверждения, будто это снизило бы нашу боеспособность, абсолютно беспочвенны! Наоборот... Краткосрочный, дней на десять, отпуск снимал бы у фронтовика, особенно семейного, психологические напряжения, укреплял духовную связь армии и тыла, сглаживал бы и будущие демографические проблемы. Это хорошо понимала и учитывала противная сторона, где каждый солдат имел право по очереди с товарищами оставить позиции и на законном основании отправиться в фатерланд.

Отсутствие надежных радиостанций приводило к тому, что в штабах держали большое количество командиров, которых использовали в качестве связных. Они развозили пакеты, разыскивали потерявшиеся части, зачастую гибли сами, наткнувшись на боевые охранения и передовые отряды немцев, а в ротах командовали сержанты, батальоны вели в атаку младшие лейтенанты.

В той же 2-й ударной в батальонах уральских лыжников были изъяты лучшие роты, которые назвали эстафетными. Крепкие, выносливые бойцы, которым следовало быть разведчиками или десантниками-диверсантами, гоняли на лыжах, развозя бумаги, на всем пространстве от Малой Вишеры до штаба Клыкова, впрямую уподобляясь гонцам средневековой старины.

Практика отдания приказаний сверху донизу исключала разумные их истолкования с учетом местных условий, которые были, естественно, неизвестны вышестоящему штабу. Во главу угла ставилось формальное исполнение приказа. Если ставилась задача взять деревню, то следовало поднимать людей в атаку и бросать их под пулеметы окопавшихся, организовавших оборону немцев, саперное обеспечение которых и инженерное оборудование находились на высшем уровне. Недаром уже в первые месяцы войны у наших командиров сложилось убеждение: выбил противника — гони его, не давая остановиться даже на сутки. Ибо благодаря хорошей технической оснащенности враг мгновенно закопается в землю, откуда достать его будет нелегко.

Приказы в подразделения поступали так, что времени на подготовку наступления уже не оставалось. Командиру было уже не до разведки переднего края врага, не до проигрывания будущей операции с помощниками. Не успевал он и сосредоточить резервы, продумать иные варианты, кроме фронтального удара, броска пехоты в лоб противнику, с надеждой на «Ура » и одержимость в бою русского солдата.

Но особенно большой ущерб наносила несогласованность действий частей и соединений. Наиболее ярко проявилась она на примере 2-й ударной и 54-й армий.

Получив отпор наступлению, начатому 28 февраля, оно проводилось, как говорилось выше, без всякой подготовки, генерал Федюнинский прекратил атаки и всерьез принялся готовиться к новой операции. [243]

К девятому марта, когда 2-я ударная, навстречу которой пробивался в сторону Любани Федюнинский, стала спотыкаться, замедлила наступательное движение, группировка 54-й армии, состоящая из пяти стрелковых дивизий, одной стрелковой и трех танковых бригад, развернулась на участке разъезда Жарок — Погостье.

Новый план наступления разработали генерал-майор Березин-ский, который только что сменил бывшего начштаба армии, и недавно прибывший полковник Семенов, начальник оперативного отдела.

План был грамотным. Атакующая группировка состояла из двух эшелонов и резерва, имела глубокие построения. На первой линии в исходном положении изготовились 193, 281 и 11-я стрелковые дивизии, 122-я и 124-я танковые бригады. За ними стояли 80-я и 294-я стрелковые дивизии с 16-й танковой бригадой. В резерв Федюнинский определил 6-ю бригаду морской пехоты, правый фланг укрепил 177-й стрелковой дивизией, а на левый, кроме того, поставил 115-ю стрелковую дивизию.

Все было четко продумано, взаимодействие подразделений оговорено заранее, роли командиров распределены, каждый знал предписанную ему задачу. Но толку от этого не случилось вовсе. Дело в том, что 54-я армия, подчиненная Ленинградскому фронту, действовала сама по себе, а 2-я ударная Волховского фронта никак не связывала собственные планы с дальнейшими намерениями Федюнинского.

Удары двух армий по врагу мог и должен был координировать генерал армии Мерецков, но командующий Волховским фронтом был для Федюнинского посторонним человеком, у него имелось собственное начальство — генерал Хозин, человек, который болезненно относился даже к малейшему посягательству на его власть, хотя бы оно и существовало только в его воображении. И, потому генерал Федюнинский лишь ему сообщил о том, что главный удар наносит в направлении Кондуя, Смердыня, Любань, в двух километрах западнее Шалы.

Соседи о том ничего не знали.

На этот раз мощная, хотя и непродолжительная — опять сказался недостаток снарядов — артподготовка была для противника неожиданной. Гитлеровские артиллеристы начали вести ответный огонь, но было уже поздно. Русские танки и пехота, которая шла вслед за машинами, ворвались на переднюю линию оборонительных сооружений, принялись сокрушать батареи и выбивать фашистов из дзотов и блиндажей.

Дальше всех продвинулся вперед на правом фланге генерал-майор Кривцов, его 281-я дивизия сражалась грамотно и умело, и потерь в ней было относительно немного. Медленнее, чем Кривцов, но упорно давили немцев подполковник Перевозников, комдив-188, и полковник Грибов со своей 11-й дивизией. Немцы ввели было в бой резервы, которые были под рукой, но перелом уже свершился, остановить собравшихся в единый кулак русских было трудно, да кое-где и невозможно. Враг дрогнул и стал отходить, [244] срываясь временами в неуправляемое бегство, бросая пушки, минометы, автомобили. Часть тяжелой техники и снарядов с боеприпасами противник успел при отходе взорвать.

На второй день наступления три дивизии первого эшелона вышли на линию артиллерийских позиций немцев. Федюнинский, окрыленный первым успехом, приказал расширить полосу прорыва и поручил 288-й дивизии и 16-й танковой бригаде захватить Шалу, опорный пункт противника. Тут комдив полковник Кичкайлов и доказал, что умеет воевать, дай только возможность для творческого маневра. План захвата Шалы он сочинял вместе с танкистами. И вот танковый батальон майора Кудрявцева посадил на броню пехоту и пошел в обход опорного пункта с востока. Другой батальон танков, им командовал майор Калинин, со стрелками на броне рванулся в обход Шалы с запада. А сам Кичкайлов силами пехоты нанес фронтальный удар.

Взяв Шалу, комдив повернул боевые порядки на юг, в сторону Кондуя.

16

Майор Соболь, встретивший дивизионного комиссара Зуева и майора госбезопасности Шашкова на командном пункте полка, был не то чтобы сам не свой, но и умиротворенным его душевное состояние назвать нельзя. Хотя он и понимал: арестовывать за то, что открыл огонь по бежавшим в панике соседям из стрелковой бригады полковника Пугачева, его не будут. По крайней мере сегодня. Ведь для этого вовсе необязательно являться сюда таким большим чинам. Взять его в конверт мог бы и кто рангом пониже.

— Ну, что, комполка, — спросил, пожимая Соболю руку, член Военного совета, — будем брать Любань?

— Если бы все воевали, как Соболь, — заметил Шашков, — то давно б взяли... Соседи майора подводят.

Он весело подмигнул командиру полка, и Иван Соболь облегченно вздохнул.

— Чего вздыхаешь, анархист? — запросто хлопнул его по плечу Зуев. — Сухарей ординарец насушил?

— Давно держу их про запас, — слабо улыбнулся Соболь. Он еще не до конца поверил, что на этот раз пронесло.

— Ладно, не будем тебя пугать, майор, — серьезно сказал Зуев. — Товарищ Шашков доложил мне твою историю. Мы посоветовались и решили: поступил ты в тех условиях правильно. Другого выхода у тебя не было, товарищ Соболь. А за решительность, находчивость и мужество... Да-да, мужество! По своим стрелять — это, брат, надо крепкие нервы иметь! Словом, Военный совет армии представляет тебя к ордену Ленина. Поздравляю, майор!

— Спасибо, — растерянно, вот такого он никак не ожидал, пробормотал Соболь, потом спохватился и рявкнул что есть силы: — Служу трудовому народу! [245]

— Служи-служи, — сказал Зуев, пожимая Ивану руку. — Не хуже по крайней мере, чем прежде. Только в следующий раз стреляй поаккуратнее... Жалко все-таки людей, не чужие ведь. А свои-то, полковые, не побегут?

— Обижаете, товарищ комиссар! У меня и не бойцы вовсе — орлы!

— Только что не летают, — заметил Шашков, и все облегченно рассмеялись.

— У меня подобный случай имел место в двадцатом году, — продолжил разговор начальник Особого отдела. — Поляки поднажали у наших позиций, народ и хлынул бежать кто куда... А мы с моим другом оказались у пулеметов. И открыли огонь по отступавшим. А что делать? Остановили их очередями, опомнились мужики и пошли обратно на поляков, отбились, ликвидировали прорыв. А нас с товарищем к ордену... Только я глупый тогда был. Говорю командиру: «Зачем мне орден? Будто старорежимному офицеру...» Ладно, отвечает, получишь золотые часы.

Шашков вздохнул. Фамилию друга и однополчанина Васи Бутаско не назвал намеренно. Того парня-орденоносца, ставшего комиссаром дивизии у Якира, в 1938 году расстреляли как врага народа. Полевой телефон в углу землянки напомнил о себе. Боец-связист обратился к Зуеву:

— Это вас, товарищ член Военного совета.

Иван Васильевич слушал невидимый голос, кивал, односложно повторял: «Да, понятно, да... Немедленно выезжаю». На вопросительный взгляд Шашкова ответил:

— Немцы начали серьезное наступление от Спасской Полисти на юг. Хотят закрыть нам горловину.

17

«Итак, — отметил Мерецков в записной книжке слова Толстого, — Бородинское сражение произошло совсем не так, как (стараясь скрыть ошибки наших военачальников и вследствие того умаляя славу русского войска и народа) описывают его...»

Он добрался до этого места вчерашней ночью и ахнул, потрясенный тем, как писатель заглянул через без малого сотню лет в его смятенную душу. И вот уже целые сутки, в минуты, когда боевая обстановка позволяла отвлечься и расслабиться на мгновение, все думал и думал о том, какие ошибки совершал в собственной жизни генерал армии Мерецков.

«Говорят, не ошибается лишь тот, кто ничего не делает», — невесело подумал Кирилл Афанасьевич. Значит, и ему довелось ошибаться, ибо натуру Мерецкова всегда определяло деятельное начало. Насколько он помнил себя, с семи лет уже помогал отцу пахать и боронить. И с тех пор к любой работе относился дотошно и пытливо. Ни абы как свершить ее, а потом и трава не расти, а чтобы еще и сделан был намеченный для него урок способом наиболее подходящим, говоря по-научному — оптимальным. Потому [246] и военная карьера Кирилла Афанасьевича складывалась больше по штабной части. Прямо-таки вселенскую дистанцию прошел — от начальника штаба отряда Красной гвардии в Судогде, что во Владимирской губернии, до главы Генерального штаба Красной Армии. Такой вот, значит, диапазон...

Потому и без ошибок у него не обходилось. Только был у Мерецкова особый измеритель собственных промахов. Он определял их количеством вреда, который причинял другим людям. А на войне ошибка полководца — это десятки и сотни тысяч человеческих жизней. Потому Мерецков и старался так организовать боевые действия, чтоб побольше бойцов и командиров осталось в живых. А для этого все силы надо собирать в кулак.

«В кулак, — усмехнулся Мерецков и провел ладонью по расстеленной на столе карте, где было нанесено положение его армий, а с юго-запада и северо-востока 2-я ударная и 54-я армии двигались навстречу друг другу. — Кулака пока не получается, пальцы все врозь...»

Была уже поздняя ночь, шел второй час, но командующий фронтом оставался в штабе. С утра жена его Евдокия Петровна уехала в госпиталь, повезла группу московских артистов, чтобы развлечь и приободрить раненых. Но до сих пор ее не было, и Кирилл Афанасьевич тревожился за судьбу супруги, терзаясь желанием позвонить и навести о ней справки и соображением, что делать это неловко. Хотя, коль воюет он семейно, держа рядом и жену, взявшую, правда, на себя благородную миссию организации помощи раненым, и Володьку, новоиспеченного лейтенанта, который командует танковым взводом, чего там стесняться звонка. Телефонисты быстренько соединятся с госпиталем и выяснят: уехали артисты с Евдокией Петровной или, может статься, заночевали на месте.

Но Мерецков никуда не звонил. Он перелистывал третий том романа Толстого, но страниц напечатанного на них текста не различал. Вновь и вновь возвращался Кирилл Афанасьевич в тот июльский день сорок первого года, когда он возвращался с рублевской дачи вождя, подавленный сухим приемом, но уж конечно не допускавший мысли о том, что завтра его арестуют.

«Считать ли ошибкой ту записку для него? — подумал Мерецков. — Или, может быть, говорил с ним не так?.. Была ли польза от этой затеи? Но ведь я выполнял долг! Обязан был сообщить Сталину, что происходит на фронте, как выйти нам всем из создавшегося положения. И пострадал ведь только я один, а дело выиграло. Он включил ряд положений записки в свою речь третьего июля. Конечно, жаль, что в самые горячие дни меня устранили. Но ведь и потом было жарко... Да и сейчас не видно конца войне, хотя он и обещает народу отпраздновать Новый год в Берлине. Понимаю — так ему хочется, только слишком часто мы выдаем желаемое за действительное, слишком часто...»

Июль и август прошлого года, проведенные в тюрьме, бесчеловечные побои, от обычных зуботычек до зверского истязания резиновыми палками, здесь особо отличался следователь Шварцман, Мерецков [247] вспоминать не любил. Жизнь его как бы пресеклась, и эти страшные недели казались кошмарным сном. Потом начался другой период, когда от генерала как бы требовали искупления несуществующей вины. Все знали, по какой причине он отсутствовал, но делали вид, будто ничего не произошло, словно и не исчезал никуда заместитель наркома обороны.

Тон такой задал сам Сталин. Когда допущенный к нему Мерецков, похудевший и бледный от недостатка свежего воздуха и света, едва не затравленный вконец, вошел в кабинет вождя, он увидел его слегка сутулую спину и слабую, почти детскую, кисть руки с зажатой в ней погасшей трубкой, мундштуком которой Сталин водил по карте, висевшей на стене.

Мерецков застыл у порога и с замершим сердцем смотрел в спину вождя. Теперь он боялся этого человека. И страх никогда больше не оставлял Кирилла Афанасьевича, хотя он понял, как нужен Сталину, и довольно успешно, еще до конца сорок первого года, доказал, что умеет воевать в новых условиях.

Сталин стал медленно поворачиваться... Вождь не любил вертеть шеей, и когда хотел узнать, что там у него, за спиной, то изменял положение всего туловища. При этом всегда казался настороженным, будто ждал удара в спину и готовился отразить нападение. Теперь Сталин смотрел на Мерецкова и не произносил ни слова. Молчал и возвращенный из опалы генерал.

Вождь продвинулся к Мерецкову на несколько шагов и спросил:

— Как вы себя чувствуете, товарищ Мерецков?

— Чувствую себя хорошо, — собрав волю в комок, произнес Кирилл Афанасьевич. — Готов к выполнению боевого задания!

— Это хорошо, что вы готовы, товарищ Мерецков, — неторопливо заговорил Сталин. — Мы не сомневались в том, что получим от вас именно подобный ответ... Сейчас нам крайне нужны ваши специальные знания, уровень которых, как мы убедились, значительный и глубокий. Надо вылететь на Северо-Западный фронт, к генералу Курочкину. Он хорошо командовал армией летом, а сейчас пятится вместе с фронтом на восток. Надо разобраться в обстановке, помочь командованию правильно оценить, в чем состоит его воинский долг. С вами поедут товарищи Мехлис и Булганин. У Мехлиса особые полномочия.

Вылетели они 9 сентября, и уже через два дня Кирилл Афанасьевич лично убедился, как пользуется особыми полномочиями Мехлис.

После встречи с командующим Северо-Западным фронтом группа представителей Ставки ВГК выяснила, что 11-я армия генерал-лейтенанта Морозова держится уверенно, Новгородская оперативная группа тоже. Решили отправиться в 27-ю армию. И надо же было натолкнуться у совхоза «Никольский» на полковника Озерова, начальника штаба 34-й армии, которой командовал генерал Качанов. Этого командарма Мерецков знал по Испании, отменный человек и толковый вояка, умница. Он-то и послал Озерова навстречу представителям Ставки, когда узнал об их приезде. Сам, стало быть, нарвался... [248]

Черным коршуном налетел на Озерова Лев Захарович. Где связь, кричал он, где ваши подразделения, где командарм Качанов?.. Пытался Озеров объяснить, что рации на колесах уничтожены немцами, в части выехали связные офицеры, но вестей от них пока нет.

— Потеряли управление войсками! — бушевал Мехлис.

Он приказал разжаловать Озерова в рядовые красноармейцы.

Прибыв в штаб Качанова, Мехлис устроил форменный разнос, слушать командарма не стал, отошел с Булганиным в сторону, дело было на поляне, у штабной палатки. Вдвоем шептались, Мерецкова не приглашали, он был при них вроде как и не представитель Ставки, а практикант-стажер, недавний еще арестант.

Потом Мехлис вернулся к группе растерянных командиров и громогласно объявил:

— Согласно особым полномочиям, которыми наделил меня товарищ Сталин, за потерю управления войсками гражданин Качанов приговорен к расстрелу. Решение окончательное, обжалованию не подлежит и приводится в исполнение на месте!

Все оторопели. Качанов, храбрый и мужественный человек, снискавший в Испании любовь и признательность республиканцев, растерянно смотрел на Мехлиса, потом перевел взгляд на Кирилла Афанасьевича, он и до сих пор помнит недоуменный вопрос в глазах Качанова. Командарм будто спрашивал Мерецкова: как можно так неумно шутить в боевой обстановке?

Кириллу Афанасьевичу и самому казалось в ту пору, что Мехлис для острастки перебрал, хотя знал уже о его роковой роли в судьбе генерала Павлова и других командиров Западного фронта. Но Лев Захарович и в этот раз вовсе не шутил.

Все произошло так быстро, что никто и опомниться не успел. Мехлис подскочил к командарму, пытался сорвать звезды с петлиц. Звезды не поддавались.

— Снимите ремень и гимнастерку! — приказал он.

Медленно, находясь в некоем обалдении, негнущимися пальцами командарм расстегнул портупею, опустил на землю ремень с тяжелой кобурой. Потом стянул через голову гимнастерку и вытянулся по стойке «смирно», белея на фоне зеленых елок нижней рубахой. Рубаха была новой и чистой. Качанов незадолго до роковой встречи, точно предчувствуя беду, заменил исподнее...

Мехлис кивнул порученцу Фисунову, и тот подошел к командарму.

— Отойдите в сторонку, к елочкам, — вежливо попросил генерала порученец.

Качанов повиновался. Тут же по знаку Фисунова выступили вперед и закрыли спинами от остальных обреченную жертву четыре автоматчика.

— Огонь! — скомандовал Фисунов. Протрещали короткие очереди.

Мерецков да и все остальные были ошеломлены. Только ни одна из пуль не задела невинно приговоренного к смерти человека, не [249] рискнули красноармейцы из охраны взять на душу грех даже и по приказу.

— Мудаки и засранцы, — презрительно, сквозь зубы сказал Мехлис. — Предателя не в силах расстрелять...

Тут он произнес забористую матерщину, на которую был великий мастер, и нетерпеливо махнул порученцу.

Фисунов, плотный, упитанный, невысокого роста, еще до войны работавший с Мехлисом в «Правде», посредственный журналист, но по-собачьи преданный Льву Захаровичу помощник, его доверенное лицо, деловито подскочил к крайнему бойцу и вырвал из его рук автомат. Не целясь, длинной очередью дважды полоснул по груди Качанова.

Пули взорвали тело командарма. Мгновение стоял Качанов неподвижно, все еще не веря в собственную смерть, и красные пятна успели проявиться на белоснежной рубахе. Затем герой испанской войны повернулся к убийце правым плечом и беззвучно упал ничком на пожелтевший осенний мох.

...Скрипнула дверь, и в комнату вошел капитан Борода. Парню страсть как хотелось спать, он еле сдерживался, чтобы не зевать, но как уснешь, если батя продолжает работать.

— Звонила Евдокия Петровна, — доложил Борода, верный телохранитель Мерецкова и добрый ангел семьи. — Она уже дома. Спрашивала про вас, товарищ командующий.

— Сейчас поеду, — улыбнулся Кирилл Афанасьевич и облегченно вздохнул, поднимаясь из-за стола.

Но уехать ему не удалось.

Отстранив Бороду с порога, вошел возбужденный начальник штаба фронта Стельмах.

— Звонил вам домой, а вы еще здесь, — сказал он. — Меня разбудил оперативный дежурный... Из Пятьдесят девятой армии сообщают, что противник крупными силами смял их позиции и полностью закрыл горловину прорыва.

— А что Яковлев? — спросил встревоженно Мерецков. — Как Пятьдесят вторая армия? У них тихо?

Стельмах пожал плечами:

— Выясняем. Но известно, что немцы, наступающие со Спасской Полисти, соединились со своими частями, которые жали со стороны Подберезья.

«Вот и случилось то, чего давно опасался, — смятенно подумал Кирилл Афанасьевич. — Вторая ударная окружена!»

18

Сдав раненых на эвакопункте, Марьяна возвращалась в медсанбат на попутной машине. Ехала на мощном ЗИСе, кузов которого был под завязку нагружен мешками с овсом — фуражом для конников генерала Гусева.

Водитель попался молодой, разбитной малый, рубаха-парень, по фамилии Ерохин Никита, младший сержант, как он сразу отрекомендовался. [250] Едва Марьяна поместилась в кабину, он бросился в атаку, пробуя на сестричке, как он принялся ее называть, все тринадцать разработанных им самим способов обольщения. Марьяна, которая все еще пребывала в радужном состоянии от недавней встречи с Олегом, с улыбкой наблюдала за стараниями парня, а когда он счел ее молчание за признак того, что система начинает срабатывать, Марьяна ударила его по руке, которая поползла к ее колену, хотя и упрятанному в ватные брюки, и громко вдруг скомандовала:

— Смирно!

Ерохин вздрогнул и схватился правой рукой за рулевое колесо.

— Ты чего? — спросил он ошеломленно. — Совсем сдурела?

— Веди машину аккуратно, младший сержант Ерохин, — насмешливо сказала Марьяна. — И слушай приказы старших по званию.

— Это кого же? — окинул ее презрительным взглядом.

— А меня... Старшину медицинской службы Караваеву.

Никита вдруг расхохотался.

— Во, — сказал он, — теперь хоть фамилию начальника узнал. А то б умер от страха и не знал бы в раю, кого мне благодарить за эту любезность.

— Думаешь, что в рай попадешь?

— А как же?! Там тоже шоферня необходима. Боженьку со святыми подвезти, опять же овса им подбросить для небесной кавалерии, вот как сейчас везу. А вообще-то девка ты лихая, товарищ старшина.

— Не девка я, а баба давно. Двое сыновей у меня растут, пока я тут воюю. Понял, братец?

Никита недоверчиво глянул на Марьяну.

— Заливаешь, подруга, — возразил он. — С дитями в армию не берут.

— Напросилась... Верно, детных женщин не берут. Но кто действительно хочет на фронт, тот обязательно попадет. И броня не остановит.

— Это правильно, — согласился Никита. — У меня у самого броня была. Я ведь слесарь-наладчик высокой руки, на Ростсельмаше цены мне не было. Не хотели пускать... А я военному шоферские права на стол: гляди, говорю, первый класс! Как Красная Армия без такого водителя обойдется? Вот и кручу здесь баранку. А мог бы и в тылу ковать победу. Забожись, что два сына!

— Ей-богу, — растерялась Марьяна. — Не веришь?

— Ну ладно... Верю, сестренка. Мое вам почтение. Надо же!..

Никита надолго замолчал. Дорога была разбита нескончаемым потоком машин, конных повозок и двигавшихся в обе стороны людей. Расставленные через полтора-два километра посты предупреждали о возможных налетах вражеской авиации, но самолетов пока не было видно, хотя погода стояла вполне летная.

Сейчас они проезжали участок, который удерживала справа от Дороги 372-я дивизия. Она защищала северную часть горловины, [251] сдерживала немцев, рвущихся сюда. Но этого, конечно, ни Марьяна, ни младший сержант Ерохин не знали. Последний вел машину изредка поглядывал на симпатичную сестренку, проникаясь к ней теплым чувством, но вовсе иного свойства, чем-то, которое заставило его еще недавно так балагурить.

Но вдруг он выругался сквозь зубы, взял круто вправо и распахнул дверцу.

— Случилось что? — спросила Марьяна.

— Да вон видишь: застрял парнюга... Вася Пилипенко сидит в снегу на брюхе.

Он выбрался из кабины. Марьяна поняла, что придется задержаться, и решила размяться, спрыгнула в снег, потом вышла на дорогу. ЗИС Пилипенки стоял, чуть накренившись. В его кузове сидели два пленных немца, а охранявшие их молоденький командир с румяным лицом и красноармеец с автоматом на плече стояли у кабины вместе с водителем, который объяснял Никите, как подал он вправо, уступая колонне танков, и залетел в глубокий снег.

— А что же танк тебя не дернул? — спросил Ерохин.

— Некогда им было, — отвечал незадачливый Пилипенко. — Шибко гнали... Вроде там немцы прорвались. Так они оборону затыкать поехали.

— Затычники, мать иху... Трос давай!

— Мы поможем, — сказал командир, сопровождавший немцев.

— Помогайте, — отозвался Ерохин. — Только сперва этих дятлов сгоните. — Он показал рукою на сидевших в кузове пленных. — Машину утяжеляют, курвецы мордоряшные... На кой они вам нужны? Цацы, что ли, какие?

— Важные «языки», — ответил командир. — Везем в штаб фронта. Он повернулся к машине и приказал немцам сойти.

— Потом, когда дерну, пусть все толкают, — распорядился Ерохин и поволок трос.

На дороге было пустынно. Еще недавно по ней шли люди, двигалась техника, а сейчас оставались только две автомашины.

Марьяна подошла к увязшему ЗИСу, поздоровалась со всеми, с любопытством посмотрела на немцев. Один из них был офицером, другой солдатом или унтер-офицером, в подобных тонкостях Марьяна не разбиралась.

Увидев красивую молодую женщину, командир подтянулся, козырнул медсестре и представился:

— Лейтенант Поляков. Юрий...

Марьяна назвала себя. Потом спросила, что это за немцы.

— Один из офицеров будет, — с готовностью принялся объяснять Поляков. — А второй из рядовых, но шибко образованный и потому нужный начальству. Вот и везем их в тыл.

— Так у них и образованные воюют? Я думала, что только темные люди позволяют себя одурачить разным там гитлерам.

Услыхав слово Гитлер, немецкий солдат, из образованных, осклабился и несколько дурашливо провозгласил:

— Я, я! Гитлер капут!.. [252]

— Не паясничай, — строго сказала ему Марьяна, и тут Никита Ерохин крикнул, что сейчас начнет двигать ЗИС, пусть наваливаются на машину Пилипенко, помогают.

Трос натянулся, все облепили борта ЗИСа, уткнулись руками в зеленые доски и пленные немцы. Продолжавший ухмыляться солдат оказался рядом с Марьяной.

«Чего это он лыбится? — подумала она. — Будто к теще на блины едет...»

Ей казалось, что вид у немца должен быть удрученный, скорбный такой, подавленный... А у этого улыбка во весь рот.

— Чему радуешься, обалдуй? — спросила она в сердцах. — В Сибирь ведь тебя отправят.

— О! — воскликнул немец. — Сибир есть гут! Карашо Сибир... Родима сторонка!

— Заткнитесь, саксонец, — предложил Руди Пикерту обер-лейтенант фон Бюлов. — Мне совсем не нравится эта задержка в пути. Как бы нас не размазали на дороге бравые ребята из люфтваффе!

— Раз-два... Взяли! — кричал Юрий Поляков, принявший на себя роль старшего странной команды, состоявшей из двух пленных немцев, старшины медицинской службы женского пола, красноармейца Юсупа Хабибуллина и его самого.

Водитель Пилипенко давал газу, сидя в кабине. Застрявшая в снегу машина стала подаваться, и за криками и суматохой никто не услышал, как прошелестели над их головами мины. Они разорвались с большим перелетом, и осколки пока до них не долетели.

...Руди Пикерту повезло. Везение на войне — штука особая. Не знаешь, где найдешь, а где потеряешь. В волховских лесах Руди с тоской вспоминал об африканском солнце, когда можно было ходить, что называется, без штанов, забыв, как проклинали солдаты Роммеля проклятый песок, недостаток воды, невыносимое пекло и готовы были заложить душу за пригоршню такого освежающего великолепного белого снега.

На войне все относительно и познается в сравнении. Можно уцелеть на передовой и попасть по дороге в рейх в тот эшелон, который выбрали для диверсии партизаны. Можно спастись в опрокинутом под откос вагоне и угодить под английские бомбы, находясь на побывке в любом городе Германии, в том числе и в Берлине. Руди Пикерт отказался от внеочередного отпуска за удачный рейд в русский тыл и остался на передовой. А его товарищ из соседней роты, Гуго Вишневски из Силезии, отправился навестить жену и ребятишек на законном основании. Решил обрадовать свою Эльзу сюрпризом и нагрянул на собственный хутор ночью, застав благоверную супругу в их семейной постели с польским пленным — солдатом, которого определила Эльза в работники через арбайтсамт. Весельчаку Гуго, поддерживавшему дух ландзеров и в пустыне, и в этих проклятых богом болотах, на этот раз чувство юмора изменило. Он достал трофейный наган, который за каким-то чертом потащил с собой с фронта, и поделил семь патронов барабана на две неравные части, один оставил себе, остальные разрядил в любовников. [253] Так кому повезло: Руди или Гуго Вишневски?

— Руих, — сказал Пикерт. — Тихо...

Он приложил палец к губам, подмигнул Марьяне и улыбнулся.

— Куда пошел? — снова спросила Марья на.

Руди скорее почувствовал, чем понял, что говорит эта женщина, и показал рукою на север. Оттуда доносилось еще глухое бормотанье стихавшего боя. В другой стороне сражение только разгоралось.

— Ауфвидерзеен, — попрощался Руди Пикерт.

Марьяна растерянно молчала.

— Просчай, русский баб, — сказал он.

19

Пакет, полученный Кружилиным с эстафетной почтой, содержал приказ повернуть роту в обратном направлении и выйти в район дислокации гвардейского артдивизиона. Там рота должна была получить огневое подкрепление в виде двух 45-миллиметровых орудий и вместе с ними оседлать поросшее лесом возвышение под названием Остров. Мимо проходила дорога, по ней немцы перебрасывали резервы от Спасской Полисти. Кружилину приказывали возглавить боевую группу, состоявшую из бойцов его роты и двух артрасчетов, и с их помощью сорвать снабжение немецких войск.

Олег расписался за полученный пакет в толстой тетради и прикинул по карте расстояние. Получалось, что к концу дня они доберутся до места.

Отдохнувшие на привале бойцы поспешали проворно. Олег оставил коня ординарцу и прошел три-четыре километра с красноармейцами. Сначала с первым взводом, потом понемногу с остальными, пока не оказался в хвосте колонны. Ребята у него были к переменам привыкшие, никто даже не спросил, с чего вдруг они развернулись. Значит, так надо, рассуждали они, начальству виднее, а придем на место, там и поставят задачу, кому какой иметь маневр.

О том положении, в котором находится 2-я ударная, мало кто знал, разве что высшие командиры. У каждого был собственный шесток, и с него далеко увидеть было нельзя. Может быть, это и к лучшему...

Командир дивизиона выслал навстречу Кружилину связного, и вскоре Олег пил чай в землянке артиллерийского штаба.

— Два орудия с тягачами я уже выдвинул в направлении Острова, — сказал командир.

— Хорошо живете, — заметил Кружилин. — Тягачами пушки таскаете?

— Это, пожалуй, единственный дивизион фронта такой. Остальные на лошадях. И покрупнее нашего калибром.

— А болота? — забеспокоился командир роты. — Как там с проходимостью?

— Сам Остров, конечно, сухой, потому его и называют так. А подходы разведайте. Народ у меня повыбивало... Тут я и за начштаба, и за начальника разведки. Вышли из строя... И в батареях некомплект. [256] Поэтому даю тебе политрука, комсорга дивизиона. Только что из медсанбата, но парень стойкий.

— Мне ведь стрелять надо, — возразил Кружилин, — а не собрания проводить...

— Так он сам из артиллеристов. Выдвиженец. Командиром орудия у меня был. Тридцать девятого года призыва. Вояка!

Кружилин улыбнулся:

— Я тоже тридцать девятого. Питерский.

— Ну вот, — сказал командир дивизиона, — а мне как раз довелось в том году училище у вас закончить. И сразу в освободительный поход, навстречу немцам пошел, ко Львову. Тогда бы с ними и схлестнуться, пока эти падлы не заматерели.

— Нельзя было, — вздохнул Кружилин. — Договор... Дружба,

— То-то и оно, — поддакнул артиллерист, потом спохватился, со вздохом сказал: — Ладно, стратеги... Давай ближе к делу. Политрука того зовут Дружинин. Задачу знает. Ты старший, а ему обеспечить поддержку твоей команды артогнем.

— Снарядов-то хватит? — спросил Кружилин.

— Смотря на какой предмет, — усмехнулся комдив. — Если до конца войны, то навряд... Но поверь: не жадничал. Понимаю, для чего тебя с моими пушками посылают. И ни пуха тебе, ей пера!

Хоть и не очень быстро волокли орудия тягачи, а все же пораньше пехоты успели они к Острову. Остановились в двух километрах, надо было разведать подходы. Сам Остров зарос матерым лесом, а вокруг чахлые сосенки — верный признак излишка воды, тут-то могут случиться и совсем гиблые места, где утопить орудия что два пальца намочить...

На передний тягач Олег взял с собой двух связных, здесь и Анатолий Дружинин поместился, а на второй втиснулся пяток бойцов, самых что ни на есть отпетых, из отделения разведки, которым командовал теперь Степан Чекин. Остановившиеся машины с орудиями быстро замаскировали, поскольку близился рассвет, ночь они затратили на подъезд к Острову. Одного из связных Кружилин отправил к роте, чтоб подтягивалась к временной позиции, а разведчикам поставил задачу: с двух сторон подобраться к Острову и проверить — не заняли ли его часом немцы.

— Главное, — сказал командир роты, напутствуя Степана Чекина, — не обнаружьте себя. Если на Острове обосновались немцы, надо по возможности узнать о них все, а самим остаться незамеченными. Тогда атака будет для них неожиданной. Ухватил, сержант?

— Вполне основательно, — серьезно, хотя и не по-уставному ответил Степан.

Старший лейтенант посмотрел на его мальчишескую физиономию и ободряюще улыбнулся.

Ночь была на исходе, приходилось торопиться, и разведчики исчезли. Время для атаки Острова, если она понадобится вообще, было ни то ни се. К ночному бою Кружилин опоздал. Пока подтянется, пока вернется Чекин — рассветет... Впрочем, командир роты знал, что если хочет воспользоваться преимуществами неожиданного нападения, [257] то ночное время как раз и хорошо использовать для подготовки к нему, а саму атаку можно предпринять и утром. Надо только хоть что-то для начала знать о противнике. А уж потом он разыграет будущий бой в сознании, учтет сопутствующие факторы, варианты возникновения неожиданных ситуаций, постигнет логику возможного поведения того, кто противостоит ему сейчас. Олег Кружилин давно убедился, что философский, диалектический подход к любому военному действу, которое он предпринимал сам или ему навязывало развитие событий, помогает принять единственно верное решение. Во всяком случае, умение разлагать возникающее явление на составляющие и находить становой вектор, который определял развитие будущих действий противника, позволяло бывшему студенту выходить победителем в кровавой игре.

Кружилин выставил наблюдательный пост, к нему должны были вернуться Чекин и его товарищи, и отодвинулся в глубь леса, где укрылись тягачи с сорокапятками.

— Как твои пушки, политрук? — спросил он Дружинина.

— Все готово, — ответил Анатолий. — Хотел было расцепиться с тягачами и развернуть орудия.

— Пока не надо, — сказал Олег. — Если немцев здесь нет, ходом рванем туда. А коль обнаружатся, выбьем пехотным маневром, малыми кровью и шумом. Ты уж лучше с Острова по немецким дорогам постреляй.

— Про болота думаю, — озабоченно промолвил политрук.

— Судя по всему, у самого Острова топко... И морозы не помогли, есть провальные места. Тут до войны торф брали, остались ямы, заполненные жижей, она плохо промерзает. Разведчикам наказал проходы разведать.

— Подремли пока, — предложил Дружинин.

— И то дело, — согласился Олег.

20

В ту ночь Евдокия Петровна так и не дождалась мужа домой. Едва Стельмах доложил о серьезном наступлении немцев, Мерецков немедленно связался со Ставкой Верховного Главнокомандования. На проводе был Василевский.

— Беда, Александр Михайлович, — посетовал командующий. — Окружили немцы Вторую ударную.

— Товарищ Сталин еще здесь, — сообщил Василевский. — Сейчас он занят пока. Давай, Кирилл Афанасьевич, сообщи все, что имеешь по разведка на лам, я ему предварительно доложу.

— Нам известно, что немецкое командование перебросило к северному фасу прорыва свежие подкрепления, — сказал Мерецков, — в том числе новую пехотную дивизию и полицейские дивизии СС. Главный удар наносится вдоль шоссейной и железной дорог Чудово — Новгород, в южном направлении. Части Пятьдесят девятой армии подавлены авиацией, мощным минометно-артиллерийским огнем. Вчера [258] вечером войска противника, наступающие с севера, соединились с частями новгородской группировки. Коридор закрыт в четырех километрах западнее Мясного Бора.

— Серьезное дело, — сказал Василевский. — Сейчас доложу Верховному... Жди на связи.

Мерецков опустил трубку и оглядел собравшихся на переговорном пункте близких к нему по службе людей, которые по сигналу «Общий сбор!» уже прибыли в штаб фронта. Были здесь и Запорожец, член Военного совета, и новый заместитель Мерецкова генерал Власов, прибывший из Москвы. Генерал Стельмах по знаку Мерецкова вышел: необходимо срочно выяснить у направленцев оперативного отдела возможное изменение обстановки. А вдруг, она к моменту, когда трубку возьмет Сталин, волшебным образом станет получше...

Но голос Сталина в трубке не возникал, и Кирилл Афанасьевич вспомнил слова Толстого об ошибках. Принято говорить, что надо учиться на собственных ошибках. Подумал: это верно... Но что касается ошибок военных, то лучше учиться на чужих. Свои обходятся большой кровью собственного народа. Потому и разбирают былые сражения в академиях.

— Опять паникуешь, Кирилл Афанасьевич, — внезапно возник в телефонной трубке странно веселый голос Сталина. — Зачем страхи нагнетаешь? Кто там у тебя кого окружил?

Верховный только что разговаривал с Мехлисом, представителем Ставки в Крыму. Лев Захарович, едва сдерживая торжествующие нотки в голосе, сообщил: отброшена танковая дивизия противника.

— И практически разгромлена, товарищ Сталин, — добавил Мехлис.

— Молодцы! Передайте бойцам мою личную благодарность, — несколько взволнованно, позволив себе чуть-чуть отклониться от взвешенно-размеренной, невозмутимой манеры, распорядился вождь.

А до того звонил из Перхушкова командующий Западным фронтом Жуков и доложил: накапливание сил для проведения удара по войскам группы армий «Центр» проводится успешно. Запланированная германским командованием операция «Кремль», имеющая целью повторить бросок на Москву, будет сорвана.

Поэтому Сталин легко отнесся к сообщению о том, что 2-я ударная армия окружена.

— Очередные фокусы хитрого ярославца, — сказал Сталин, и Василевский понял, что речь идет о Мерецкове, ибо знал, что вождь величает рязанца Кирилла Афанасьевича по никому не ведомой причине ярославцем. — Хочет выжать дополнительные резервы, вот и втирает нам очки.

— Но ведь ему обещали выделить в ходе операции общевойсковую армию, — осторожно напомнил Василевский и тут же мысленно обругал себя, всем существом пронизанно осознав, что вляпался некстати.

Сталин посмотрел на Александра Михайловича так, будто видел его впервые, в глазах разгоралось недоумение: кто этот человек, о чем он толкует? [259]

— Кто обещал? — спросил вождь. — Вы, товарищ Василевский? Или, может быть, товарищ Сталин? Но товарищ Сталин не девка, чтобы

обещать
...У Мерецкова четыре армии, а ему хочется иметь их пять, потом шесть... Типичная психология русского мужика! Где он там?.. Я сам скажу, что надо делать.

Настроение вождя было подпорчено напоминанием этого поповича, который, как черт ладана, боялся тайны собственного происхождения и во всех анкетах писал, что отрекся от старенького отца-священника. Но Сталин не дал исчезнуть зародившемуся в душе доброму предзнаменованию, что породили доклады Мехлиса и Жукова, и потому удивил Мерецкова благодушным тоном.

— Знаю, знаю, — прервал Сталин командующего Волховским фронтом, который начал было излагать ситуацию. — Товарищ Василевский доложил. Надеюсь, ничего серьезного не произошло. Коммуникации Второй ударной защищают две армии. Такого нет ни на одном фронте, товарищ Мерецков... Почему вы паникуете? Я думаю, что человеку, который отобрал у немцев Тихвин, ничего не стоит очистить горловину прорыва силами двух армий. Товарищ Василевский намекает на необходимость выделения для этой незначительной операции еще одной армии, но нам показалось, что это просто неудачная шутка. Вы согласны со мной, товарищ Мерецков?

— Согласен, товарищ Сталин, — подавив едва не вырвавшийся вздох, незамедлительно ответил Кирилл Афанасьевич.

— Вот и хорошо! Поручаю вам лично руководить операцией. Ликвидируйте конфликт собственными силами. Поищите скрытые резервы. Вы у нас человек запасливый, Кирилл Афанасьевич.

На этой фразе Сталин и оборвал разговор. Он знал: теперь Мерецков не скоро осмелится просить ту самую армию, о которой Верховный прекрасно помнил и без некстати вылезшего Василевского. Он ободрил хитрого ярославца, повязал лично выраженным доверием. Это был правильный ход. Давить сейчас на Мерецкова нецелесообразно, он помнит педагогику Лаврентия, с которой его познакомили после визита на рублевскую дачу. Кнута для ярославца достаточно, иначе сломается, а надо заставить его воевать, и сегодня более уместен пряник. «Ничего, у нас там есть теперь Власов, — подумал Сталин. — Немного освоится, и мы посмотрим, не заменить ли им Мерецкова».

При всей дьявольской прозорливости, к сожалению, используемой им только в сфере политической интриги, и знании человеческой психологии, которое носило у него прикладной характер, Верховный не мог предположить, что именно в эту минуту Кирилл Афанасьевич смотрит на Власова и думает в унисон с вождем. Он хорошо помнил разговор со Сталиным о командных кадрах.

— Вы останетесь в Малой Вишере, — сказал Кирилл Афанасьевич заместителю. — А я отправлюсь в горловину прорыва.

Власов вытянулся во весь длинный рост и сдержанно кивнул. [260]

21

— Сани, — сказал Дружинин, — Надо изготовить сани...

— Потянем лошадьми? — сообразил Олег Кружилин.

— Опасно, — покачал головой политрук. — Лошади могут провалиться... Сами дотащим, на себе.

— Тогда приступай. Твои-то справятся гвардейцы? А то у меня старшина добрый плотник.

— Не откажусь, если поможет. Ребята наши топоры в руках держать вроде умеют, да больно молодые. Пусть твой дед покомандует, надежнее будет.

Олег тут же дал вводную старшине Дорошенко, а сам собрал командиров взводов.

Но сначала следовало точно уяснить, какими силами располагает противник, выявить огневые точки, подавить артиллерийским огнем, слава богу, у них есть эти кусачие малышки, а потом брать немца на ура. Можно так, а есть и другие пути... Вернулись из поиска разведчики.

— Немцев там не больше полсотни, — докладывал Чекин. — Артиллерии нет... Но два бронетранспортера по разным сторонам Острова — вроде как боевое охранение.

— А на них крупнокалиберные пулеметы? — уточнил Кружилин.

— Так точно, товарищ старший лейтенант, — подтвердил Степан. — Там у них и посты в землянках. Есть тропа, по ней ходят патрули. Постоянных постов нет, только укрытия из снега.

— Понятно, — сказал Кружилин. — Здесь мы орудия и протащим... К той дороге нам не подобраться, по ней немцы ездят. Главное — уничтожить бронетранспортеры! На южный конец пойдет первый взвод, отсюда ему поближе. Второй взвод скрытно подбирается к западной стороне, убирает патрули и атакует центр Острова, где огневые силы немцев, их землянка-казарма и командный пункт. Третий взвод изготавливается для того, чтобы вслед за вторым проникнуть на Остров и защищать его, ликвидируя отдельных солдат противника и двигаясь при этом к южному и северному концам Острова. Я с разведчиками иду на лыжах к северному концу, он самый дальний, и беру на себя тот бронетранспортер. Командирам взводов проследить за маскировкой бойцов, всем надеть халаты, оружие обернуть бинтами. Сохранять максимальную скрытность до последней минуты. Сигнал к атаке — зеленая ракета. Подать ее, когда будет уничтожен северный бронетранспортер. Вопросы есть?

Никто не отозвался.

— Старшина Дорошенко готовит сани для орудий. Ты, Иван, — обратился Кружилин к политруку Сиянову, — останешься за меня здесь, у пушек. Обеспечь с остающимися бойцами охрану орудий, а после двух зеленых ракет тащите их на Остров.

...Часовой их заметил случайно, и, хотя Степан Чекин опередил его, не дал выстрелить, срезал очередью, фактор неожиданности был утрачен. Теперь пулемет с бронетранспортера бил так, что не [261] давал подобраться ни спереди, ни с боков. Кружилин знал, что, судя по времени, первый и второй взводы подобрались к исходным позициям и ждут зеленой ракеты.

Старший лейтенант отполз назад, где в непростреливаемом пространстве залегли разведчики, нашел глазами Степана:

— Надо подавить пулемет, сержант!

— Да-да, — засуетился и замельтешил всегда невозмутимый и чуточку бравировавший спокойствием сержант Чекин. — Да-да, я мигом, — торопливо заговорил он, трясущимися руками отвернул полы маскхалата и принялся засовывать за пазуху схваченного ремнем ватника противотанковую гранату.

Олег удивленно смотрел на него, не понимая, что же случилось вдруг с сержантом.

— Я мигом, товарищ командир, — снова пролепетал смущенный Степан, стараясь не смотреть на Олега, и тот вдруг сообразил, что к сержанту пришло осознание близкой смерти.

«Его сейчас убьют», — подумал Кружилин.

22

До штаба 372-й дивизии, которой командовал подполковник Сорокин, добраться Мерецков и сопровождающие его командиры на машинах не сумели. Опасно, да и дороги одним только вездеходам под силу. Двинулись по ходу сообщения, выкопанному в глубоком снегу, с намороженными брустверами. В льдинках, по-весеннему оплывших, празднично отражались солнечные зайчики.

— Командир дивизии находится в полку майора Баранова, — сообщил начальник штаба. — Разрешите доложить обстановку, товарищ командующий?

— Сами разберемся, — буркнул Мерецков. — Дайте провожатого, пусть покажет дорогу к полку.

Свиту он покинул в штадиве, взял только капитана Бороду. Знал, что большой группой перемещаться у переднего края небезопасно. Воздушная разведка фашистов фиксирует передвижения и не замедлит навести огонь артиллерии или минометов.

Когда вошли в редкий лес, уже изрядно поврежденный осколками, Кирилл Афанасьевич вдруг ощутил чертовский голод. Сказывалась бессонная ночь. Хорошо бы подкрепиться. Но тогда в сон потянет, а этого он себе позволить не мог: еще не ясно, что же происходит. Хотя, конечно, особенной тайны здесь нет. Люди безмерно устали, защитить их от бомбежки нечем, а противник подтянул свежие силы и господствует в воздухе.

«Сухарь, что ли, попросить у Бороды», — подумал Мерецков, но было уже поздно, они подходили к командному пункту полка.

Подполковник Сорокин, комдив, хотел доложить обстановку, но командующий фронтом мягко остановил его: пусть, мол, хозяин расскажет.

— Только что отбили четвертую атаку, — сказал майор Баранов. — С утра лезут... Хотят на моем участке пробиться. [262]

— Атакуют в южном направлении? — спросил Кирилл Афанасьевич.

— Именно так, — подтвердил командир полка. — Опасаюсь за левый фланг. Сосед мой не выдерживает напора и отходит. Связь прервалась утром и пока не восстановлена, хотя дважды посылал людей. Не вернулись...

— Пошлите в третий раз! — жестко произнес Мерецков. — Без связи с соседом вы не армейский полк, а стадо баранов!

Тут он вспомнил фамилию майора и, досадуя на несдержанность, такого за ним не водилось, вздохнул.

— Поймите, — заговорил он мягким тоном, давая тем самым понять: сожалеет о том, что накричал на командира, — необходимо срочно прикрыть левый фланг. Если сосед дрогнул и отошел, немцы вклинятся на разрыве и немедленно зайдут вам в тыл.

— Это уж непременно, — подал голос подполковник Сорокин, недовольно глядя на Баранова. Комдиву было неприятно выслушивать от Мерецкова очевидные вещи.

— А ваша позиция — главнейшая в системе обороны горловины прорыва, майор, — продолжал Кирилл Афанасьевич. — Отступите вы — все посыпется. Подкрепление дадим, но и полк должен держаться.

— Продержимся, товарищ командующий, — заверил майор Баранов. — Только бы сосед не подвел.

— Соседом мы сами займемся. Вы только связь с ним наладьте. Пройдем на левый фланг, комдив.

— Там опасно, товарищ командующий.

— На войне всюду опасно, — отозвался Мерецков. Над их головами медленно описывал круги двухфюзеляжный разведчик противника.

— Так и летает? — спросил Мерецков. Сорокин пожал плечами:

— А что я могу сделать? У меня никаких средств ПВО, только две счетверенные пулеметные установки на полуторках, да и к ним нет бензина, и стоят они в соседнем полку. Да и что пулеметы с их винтовочным калибром против немецких самолетов с бронированным корпусом?! С таким же успехом можно горохом стрелять. А пикирующие бомбардировщики по нескольку раз в день прилетают бомбить позиции. Большие потери... Да и нервы людям выматывают. «Юнкерсы» выстраиваются в круг и ходят один за другим над окопами, гвоздят сверху. И этого хвоесоса отогнать не можем. Он же любое перемещение войск фиксирует и берет на карандаш.

Воздушный разведчик будто услыхал подполковника. Самолет сошел с круга, срезал его и полетел над лесом. Оттуда выходила колонна бойцов, около взвода. Фигуры в серых шинелях хорошо были видны среди лишенных зелени берез и осин.

— Уже заметил, — сказал командир дивизии. — Сейчас сообщит артиллеристам... Прошу вас, товарищ генерал армии, давайте отойдем. Бойцы идут в нашу сторону, а этот козел наверху скорректирует огонь с упреждением. Бить будут прямо сюда. [263] Рассуждал Сорокин здраво, чего бы его не послушать, и Мерецков свернул на боковой путь. Через несколько минут снаряды стали рваться там, где они только что были.

23

«Его сейчас убьют — подумал Олег Кружилин, видя, как засуетился Степан Чекин. — И сержант почувствовал это...»

Кружилин не единожды наблюдал такое состояние у людей, которые вот таким же роковым образом подходили к предсмертной черте, оно вдруг возникало в неподходящее, как вот сейчас, время. Старший лейтенант пытался объяснить себе, откуда приходит к обреченным предчувствие неминуемой кончины. Он отбрасывал, разумеется, версии о неведомом голосе сверху, некоем сигнале, который получает человек свыше. Материалист и диалектик по складу характера и убеждению, Олег объяснял подобное состояние общим срывом психики. Терпел-терпел боец необычность военного бытия, в котором погибнуть можно от тысячи причин, и сломался, потерял самообладание. А когда приходит к тебе подобный мандраж — ты уже не боец. Теряешься, перестаешь правильно оценивать обстановку, суетишься, как вон Чекин сейчас, делаешь ошибки, а на фронте цена ошибки — собственная жизнь.

И теперь Кружилин понимал, что Чекина посылать на задание нельзя, ведь для сержанта наступил кризис. Степан его одолеет, конечно, и станет, как и прежде, одним из лучших младших командиров в роте. Но это случится позднее, а этот боевой приказ уже отдан... Олег не имеет права отменить его и поручить задание Чекина другому. Это будет несправедливо, и бойцы его не поймут. Да, он осознает, что сейчас Степан не вояка. Чекин обречен: в таком состоянии его срежут через десяток шагов после выхода из мертвой зоны. Но это понимает только он один.

«Что же делать? — лихорадочно думал Кружилин. — И Чекина потеряю... и задание он вряд ли выполнит... Но у меня есть другой выход!»

— Отставить, Чекин! — крикнул командир роты и ободряюще подмигнул сержанту. — Дай-ка сюда гранату... Остаешься за старшего, сержант. Как только этот заткнется, даешь зеленую ракету. Потом с ребятами в атаку! Держи... — Он протянул Степану ракетницу.

«Так будет лучше. Может быть, не повезет мне лично, но с пулеметом я разберусь, это точно...»

Веселая отчаянность пришла вдруг к Олегу Кружилину. Теперь он верил, что справится с бронетранспортером и рота, возьмет Остров. Приказав двум разведчикам выдвинуться вправо и бросить оттуда несколько гранат, чтобы отвлечь внимание пулеметчика, Кружилин стремглав пересек заросший кустами пологий склон Острова и укрылся за стволом кряжистой, растущей в отдалении от остальных деревьев сосны. [264] Его перемещение осталось незамеченным. Теперь еще пара-тройка таких пробежек, и ему удастся пересечь правый сектор обстрела вражеского пулемета. Он зайдет немцу за спину, а поскольку пулемет закреплен, чтобы развернуть его, потребно время. Вот оно-то и отпущено старшему лейтенанту, чтобы выполнить задуманное. Не успеет — винить некого...

Помог ему Чекин. Сержант понял замысел командира, хотя тот и не говорил ему ничего.

После разрывов гранат на правом фланге немецкий пулеметчик обратил туда внимание, но вскоре увидел, что там русские не идут в атаку, и перенес огонь в другую сторону, поняв, что его попросту отвлекают. Но при этом не заметил и маневра Кружилина. Тем более что в этот момент из-за откоса, где укрывались Чекин и его бойцы, донеслось громкое «ура!», потом в воздух взлетели шапки. Для немца-пулеметчика это было нечто новое. Он дал в ту сторону две-три очереди, пули срезали кусты на откосе, но русских не задевали, там была мертвая зона. А те все кричали и кричали, подбрасывая ушанки. Удивленный немец перестал стрелять.

Остров занимало подразделение, входившее в полицейскую дивизию СС, прибывшую для усиления любанско-чудовской группировки. Вояки были опытные, их на мякине не проведешь.

— Что там происходит, Гудман? — крикнул пулеметчику гауптшарфюрер Бреннеке, занявший с командой из десяти эсэсманов круговую оборону вокруг машины.

— Не могу понять, — ответил Курт Гудман. — Они сошли с ума или просятся к нам в плен...

— Держи их на прицеле, — приказал Бреннеке. — Обер-штурм-фюрер идет к нам на помощь.

В это время Олег Кружилин был уже на нужной позиции. Примерившись, он швырнул одну за другой две гранаты-лимонки, так что они разорвались по обе стороны бронетранспортера. Гранаты эти оборонительные, и бросать их надо из окопа, надежного укрытия, иначе рискнешь сам попасть под их осколки. Потому командир роты, едва услыхав сдвоенный взрыв, тут же сунулся в снег под дерево головой и почувствовал, как в ствол сосны, укрывшей его, шмякнули кусочки металла. Потом рванулся вперед с увесистой противотанковой гранатой в руке, иначе ее не добросишь, с силой метнул выкрашенный зеленой краской гостинец в моторную часть вездехода. И тут же упал, проломив корочку ледяного наста, которым покрылся подернутый синькой снег, перекатился в сторону и распластался на спине за деревом...

24

— Перетрясите тылы, — сказал Кирилл Афанасьевич генералу Галанину, командарму-59. — Соберите всех, без кого можете обойтись, в штабе. Надо срочно помочь Сорокину! Если его сломят, последствия окажутся непредсказуемыми... Еду на южный фас горловины к генералу Яковлеву. Но пока добираюсь до штаба армии, [265] свяжитесь с ее командующим, передайте от моего имени приказ: выделить из Триста пятой дивизии два отряда. Пусть направит их прикрыть левый фланг Сорокина, иначе противник обойдет его.

«Вот не ожидал от Галанина, что надо поучать его, — думал Мерецков по дороге. — Как можно в такой обстановке сидеть сложа руки?! А ведь грамотный генерал, академик, всегда умел сохранять ясную голову в критическом положении...»

Трясясь в машине, Кирилл Афанасьевич с горечью размышлял о том, что меры, которые он предпринимает сейчас, похожи на крыловскую байку про Тришкин кафтан. Снять часть сил с 305-й дивизии и помочь Сорокину — крайний случай. Ведь и та дивизия стережет немцев у Большого Замошья, не дает им просочиться в тылы 2-й ударной с юга. А вдруг они полезут и с этой стороны? Чем он тогда поможет Барабанщикову? Будет снимать бойцов из других дивизий? Но каких? Откуда ему взять свежие силы?

Вопросы, вопросы... В одном месте отрежь, на другое положи заплатку, там укороти, здесь надставь — вот к чему сводятся усилия командующего фронтом. Есть выход, он давно его придумал. Необходимо перебросить из 4-й армии новую дивизию, которая недавно получила основательное подкрепление. На это уйдет не меньше двух-трех дней. Только не имеет он права самостоятельно двигать дивизии фронта, перебрасывать их из одной армии в другую. Надо и этот вопрос согласовывать со Ставкой. Иначе его, Мерецкова, обвинят в самовольстве, а это тяжкий грех в глазах Сталина. Верховный не любит, когда кто-либо проявляет собственную инициативу. Это исключительно прерогатива вождя. Остальные обязаны исполнить его волю. И поэтому Мерецков сначала убедится, что исчерпал местные возможности, и только затем позвонит Василевскому и договорится о переброске дивизии.

В штабе 52-й армии генерал Яковлев встревоженно сообщил: немецкое наступление со стороны Новгорода усиливается. Сейчас гансы сосредоточили атаки против позиций 65-й дивизии. Полковник Кошевой держится изо всех сил, но сил у него, увы, немного. Хорошо хоть, что в армии есть пока снаряды, и Яковлев серьезно поддержал Кошевого артиллерией.

— Куда теперь? — привычно спросил Мерецкова капитан Борода, когда командующий фронтом уселся в машину.

— Туда, где только что были, — устало махнул комфронта.

По дороге он подремал немного, тревожно возвращаясь на ухабах в бытие. По приезде узнал, что в 59-й армии ничего существенного не случилось. Галанин божился: наскрести что-либо путное в тыловых подразделениях трудно. Нестроевики там больше, женщины, интенданты, не умеющие зарядить винтовку. Мерецков снова подумал о том, что Иван Васильевич определенно нуждается в смене обстановки, он скажет об этом Василевскому позднее, бывает такое на войне. Спросил про дивизию Сорокина.

— Туго у него на левом фланге, — ответил полковник Пэрн, начальник штаба армии. — И немцы обходят. Остановить не удается. [266]

— Вам всем придется туго, если не сладите с противником, это я обещаю, — зловещим голосом, он умел быть жестким, сказал Кирилл Афанасьевич.

25

Гитлер сидел за письменным столом, уединившись в Зеленом домике, скромном строении в лесу, где разместились подземные бункеры «Вольфшанце». Покойный Тодт, которого сменил Альфред Шпеер, предлагал при сооружении «Волчьего логова» выстроить на поверхности комфортабельные помещения с зимним садом и бассейном. Но фюрер решительно возразил.

— Я — солдат, — гордо заявил он. — Из этого «логова» буду вести войну с главным врагом Германии. Орхидеи и штабные карты — понятия несовместимые. Скромность, скромность и еще раз скромность!

Поэтому весь гигантский механизм ставки спрятали под землю. Наверху соорудили скромные домики для фюрера и ближайшего окружения. Строения были однотипными и тщательно замаскированными. Последнее обстоятельство — незаметность «Волчьего логова» для воздушных наблюдений — и было решающим в той категоричности, с которой Гитлер отказался от будущих особняков Тодта. Домики были одного цвета, но тот, где жил фюрер, называли почтительно Зеленым, остальные носили номера: блок такой-то сектора А, В или С.

...Почувствовав некоторую усталость, Гитлер решил отвлечься от работы над оперативными документами. Обойдя стол, он открыл сейф и достал оттуда альбом, в котором хранились старые акварели. Они были написаны им в трудные годы. Последняя попытка поступить в Академию художеств, где его в тот раз, осенью 1908 года, даже не допустили до экзаменов, и Гитлер неудержимо скатился на венское дно. Он мог попытаться еще раз, хотя и не имел среднего образования... Но сколько можно пресмыкаться перед вонючими снобами! Нет, он познает глубину унижения, чтобы затем подняться над ничтожествами во весь рост и отомстить им, отомстить, отомстить!

Гитлер часто задышал, воспоминания потрясли его, и ему стало жалко себя. Но усилием воли он расслабился, погасил закипевший было гнев. Наедине с самим собой Гитлер предпочитал не разыгрывать сцен — не было зрителей. Он раскрыл альбом и уселся на диван. Первая акварель изображала здание венской оперы. Гитлер улыбнулся. Да, этими картинками он зарабатывал себе на жизнь... Писая городские этюды, пейзажи, изображал на листах архитектурные достопримечательности столицы Австро-Венгерской империи и сбывал их продавцам рам для картин из дорогого багета. Молодой Адольф распалял воображение, представляя, как покупатель рамы вынимает написанную им работу и велит слуге выбросить на помойку, вставив взамен модную мазню удачливого халтурщика. Но и этот скудный, равно как и унизительный для большого, непонятого художника, заработок пришел к Гитлеру только к 1913 году. До этого он жил в [267] жалких меблирашках, гнусность которых была невыносимой, потом Гитлер назовет их в «Моей борьбе» пещерами. Когда же не стало денег и на убогое пристанище, будущий вождь нации стал спать на садовых скамейках или под дунайскими мостами, а в холодное время обитал в ночлежных домах, дольше всего в «Мужском доме для неимущих», который находился на улице Мелдеман. Ради нескольких мелких монет он помогал дворникам убирать снег, на Западном вокзале подносил пассажирам чемоданы, мыл окна в магазинах, выбивал ковры... Подрабатывал Гитлер и как временный разносчик, но в этом качестве использовали его редко: вид у Гитлера, как у бродяги, был, мягко говоря, неприглядным.

Потом фюрер, всегда ненавидевший тех, кто получил образование, людей воспитанных и культурных, всех этих хлюпиков-интеллигентов, будет с гордостью повторять, что именно в те годы получил он знание практической жизни, которого не даст ни один университет мира.

«Я сам сделал себя, — любил говорить Гитлер. — Обошелся в собственном образовании без жидовских профессоров, тайная цель которых лишить настоящих немцев индивидуальности и подлинного самовыражения. Я читал необычайно много и притом основательно... За несколько лет я таким образом создал запасы знаний, которыми и сейчас еще питаюсь». Фюрер всегда подчеркивал, что открыл особый метод усвоения прочитанного. Суть его в том, чтобы запоминать существенное. Остальное нужно забывать, тогда чтение имеет какой-либо смысл...

Фюрер взял в руки еще одну акварель.

С поблекшей бумаги, краски уже выцвели, на него смотрел рядами окон королевский дворец в Хофбурге. Гитлер вспомнил, как дважды прогоняли его жандармы, когда он пристраивался на площади с жалким мольбертом. Теперь фюрер может занять любой королевский дворец в любой европейской стране. Жить в нем как хозяин... Но зачем ему это? Он ведь не толстяк Геринг, столь падкий на роскошь и внешнюю мишуру. Геринг — пошляк и плебей, ему не понять, что тому, кто развил в себе высшее духовное начало, не нужны никакие богатства мира.

За акварелью лежал листок с отпечатанным для него текстом, как всегда, на машинке с особо крупным шрифтом. Фюрер близоруко сощурился, поднес листок к глазам. Это была цитата из недавнего выступления Геббельса на закрытом совещании. Рейхсминистр пропаганды говорил: «Чувства оставим поэтам и девицам, за церковью сохраним загробный мир, слабоумные пусть предаются мечтам о героизме и сгорают от любви к родине. Самое главное — все они должны выполнять наши приказы. Мы полагаемся на идеализм немецкого народа...» Доктор Йозеф Геббельс был единственным среди окружения фюрера обладателем высшего образования.

«Интеллигент, — усмехнулся фюрер, хотя слова Геббельса импонировали ему. — Вот бы окунуть Йозефа в клоаку «Мужского дома для бедных» на Мелдеманштрассе...» Эта мысль так позабавила, что Гитлер позволил себе немного похихикать, глаза его при этом злорадно умаслились. [268] Гитлер захлопнул альбом, спрятал в сейф, закрыл его и вызвал генерала Шмундта.

— Хочу пройтись по свежему воздуху, — сказал фюрер шеф-адъютанту. — Какая погода?

— Прекрасная, мой фюрер, — почтительно, но без подобострастия склонил голову Шмундт. — По-весеннему тепло...

— Это тепло посадило на землю мои самолеты, — проворчал фюрер. — Проклятое обледенение!

На него ссылался утром Геринг, оправдывая снижение активности люфтваффе на фронтах центральной и северной групп армий.

Генерал Шмундт подал Гитлеру легкое, с подкладкой из верблюжьей шерсти пальто. Шеф-адъютант боготворил фюрера.

26

Пока Мерецков мотался поперек коридора между штабами 52-й и 59-й армий, организуя новую брешь к западу от Мясного Бора, а пехотные дивизии вермахта, заполнившие горловину прорыва, пытались обойти наши дивизии с флангов и вытеснить к востоку, 2-я ударная, оказавшись в окружении, продолжала наступательные операции, хотя снабжение армии прервалось. Весенняя распутица приближалась. А с нею вместе приближались голод и цинга.

...После авиационного налета на село Дубовик медсанэскадрон Михаила Мокрова вот уже месяц обретался в тылах кавдивизии, исполняя привычную работу фронтовых медиков. Убитых в тот налет похоронили в братской могиле. За телом Севы Багрицкого пришла машина, и товарищи из «Отваги» увезли его, чтобы предать земле неподалеку от временной стоянки редакции.

Изрядно потрепанный медсанэскадрон перевели из Дубовика в рабочий поселок Радофинниково. Здесь приток ранбольных стал понемногу снижаться, ибо атаки кавалеристов и их соседей — пехотных частей — утратили прежний яростный характер, и на этом участке фронта установилось временное затишье.

Но зато навалились новые напасти: начались перебои с медикаментами. Бинтов и прежде не хватало, медперсоналу приходилось использовать старые, для чего надо было тщательно стерилизовать их кипячением, потом прополаскивать неоднократно... Воду же получали дедовским способом: набивали снег в ведра, баки и тазы и грели на кострах. На это уходило огромное количество дров, их рубили санитары и красноармейцы хозвзвода, запасники второй категории, люди в принципе хворые.

Едва гитлеровские части закрыли коридор, резко сократилась дневная выдача продуктов. Правда, Мокров человеком был запасливым и держал в заначке несколько мороженых лошадиных туш, были у него и сухари припрятаны, и концентраты. Только на войну не напасешься, и весь этот неприкосновенный запас растает за несколько дней. Вот почему беспокойные мысли все чаще приходили к Михаилу. И когда он увидел прибывшего с передовой комиссара 100-го полка Сотника, то почувствовал облегчение: с этим лихим рубакой и [269] поговорить интересно, и душу можно отвести, и знает он побольше их, медиков, о складывающейся ситуации.

Старший политрук Петр Сотник, бравого вида казачина, обладатель буденновских усов, человек непомерной храбрости, о которой кавалеристы складывали легенды, шумно приветствовал командира медсанэскадрона. Он прибыл верхом, его сопровождала группа конников, они охраняли в дороге трое саней-розвальней, в которых привезли раненых бойцов.

— Героя привез тебе, доктор, — громогласно сообщил Сотник. — А ну-ка, поди сюда, брат Черкасов! — Сотник поманил красноармейца, что выбрался из саней и стоял поодаль, поддерживая забинтованную руку. — Коневод Черкасов из эскадрона товарища Муханова, — представил смущенно улыбающегося парня комиссар. — Расскажи доктору, как ты отличился в бою. Ну, чего язык проглотил? Стесняешься? Ладно, сам расскажу, ведь мне на тебя наградной лист писать. И Сотник довольно живописно (он умел красочно подать подвиги кавалеристов полка, которых считал как бы собственными детьми, хотя ему и тридцати еще не было) рассказал, как эскадрон Муханова выбил из деревни пехотный полк противника. Потом отразил бешеные контратаки, а когда немцы бросили против конников танки, кавалеристы встретили их мужественно и хладнокровно.

— Саблями? — шутливо подначил Мокров комиссара.

Сотник погрозил врачу пальцем.

— Про сабли разговор будет особый, — сказал он, решив простить пока доктору неуместный выпад. — Тот, кто саблей владеет, ему и граната — сестра родная. Вот этот парень связал гранаты и пополз навстречу танку. Изловчился и подорвал проклятую немчуру. Только сам не уберегся, осколок собственной же гранаты оторвал ему три пальца.

— Тобой, Черкасов, я сам займусь, — сказал Мокров. — Но что же ты так неосторожно?

— Хотел поближе к танку подползти. Боялся, что связку гранат не доброшу, товарищ военврач, — заговорил наконец коневод. — Тяжелая больно связка...

— Сколько же в ней гранат было?

— Да вроде двенадцать, — просто ответил Черкасов.

Сотник оглушительно рассмеялся:

— Видал? А ты говоришь — с саблями против танков...

Военврач вызвал медсестру Лиду Калистратову и велел ей готовить бойцов к операции. А Сотник забрал тех, с кем приехал в Радофинниково, и ушел с ними, оставив лошадей в расположении медсанэскадрона.

— Вечером загляну, доктор, — сказал он. — И дело есть, и потолкуем за стаканом чаю. А вот это возьми на память. Немцы бросают с воздуха, попадают и в наши окопы.

Он подал ему сложенный вчетверо листок. Это была листовка немецкого командования, обращенная к солдатам вермахта. Называлась она «Бейте гусевцев!». В листовке расписывалось, какие свирепые звери эти красные кавалеристы, дети тех самых казаков, которые [270] сражались против армии кайзера в первую мировую войну. Большевики выращивают казаков в особых питомниках, где кормят сырым мясом, с детских лет воспитывают в них жестокость, заглушая начисто инстинкт самосохранения. Не случайно гусевцы не сдаются в плен. Поэтому их надо беспощадно уничтожать во имя фюрера и рейха.

— Потом мне на русский язык переведешь, запиши текст на бумажке, — попросил Сотник. — Использую в политработе с бойцами. До вечера, доктор.

...Вернулся Сотник поздно, но Мокров ждал его. Он позвал девушку-санинструктора, попросил накрыть на стол по-домашнему да посидеть с ними для украшения мужской компании. Но комиссар выглядел озабоченным, потирал худые, почерневшие скулы, хмурился неведомым мыслям, и Михаил незаметно кивнул ей: накормлю сам, напою крепким чаем и уложу спать.

И стал ухаживать за гостем.

— Тут вот клюквы немного сохранили, Петр Иванович. Насыпайте в чай.

— Ты бы ее лучше раненым оставил.

— Есть и для раненых...

— Положу немного, для вкуса. Хорошо, что заварил чай покрепче. Спасибо. У нас этого добра и в помине не сыщешь... Ночью дело будет, доктор. Возьму у тебя мужиков-санитаров в помощь.

— Ожидается бой?

— Да нет, — улыбнулся Сотник. — Приготовили мы с пехотинцами площадку за поселком. Ждем самолеты с продуктами.

— Это очень кстати! — оживился Мокров. — Может быть, и нам что-либо перепадет?

— Всенепременно... Только дашь от себя людей, чтоб быстро погрузили и увезли. А то немцы могут нам всю эту вечерню испортить. Мы же костры будем жечь, а на них не только наши бабочки, но ихние мотыльки тоже прилетят.

После третьего стакана чаю Сотник будто что вспомнил, легонько стукнул себя кулаком по лбу:

— Да! Ты вот сегодня про сабли вспомнил... И у меня днями спор вышел в политотделе корпуса. Есть там у нас один парень, толковый, ничего не скажу, второй месяц, правда, всего на фронте. Но задел меня, понимаешь, доктор, как и ты давеча, этими саблями, с которыми мы на танки ходили. Помнишь бой под Некрасовкой в сорок первом году?

— Еще бы, — отозвался военврач. — Сам в атаку не ходил, но как ваш полк ринулся на танки с саблями наголо, всю жизнь буду помнить.

— В атаку тебе ходить и не положено, — улыбнулся комиссар. — Впрочем, и ездить на лошади ты тогда еще не умел, не знал, с какой стороны в седло садятся. Так к чему я?.. Ага, этот, значит, парень твердит: кавалерия устарела, война танков, век техники и все такое. А я и не спорю... На коня мы сели в сорок первом не от хорошей жизни. Но и передергивать не надо. Ведь не рубили же мы в самом [271] деле саблями танковую броню! Нет, кавалерийская атака предпринималась для того, чтобы отсечь пехоту от танков и уничтожить ее. Это раз, А какой пример для пехоты, которой мы, конники, показали, что гадов можно бить, и бить крепко?! Два... И пехоте помощь. Когда танки без поддержки, их легче гранатой или бутылкой достать. Уже три... И вообще, роль кавалерии не сошла еще на нет. Если мы с тобой доживем до старости, доктор, то объясним нашим внукам: не смейтесь над теми, кто с саблями наголо летел на железные машины оккупантов.

— Пусть сначала вообразят себя на их месте...

— И это тоже, — согласился Сотник. — Но мы довольно быстро разработали новые тактические приемы, учли обстановку, в которой пришлось воевать. Действуем то в конном, то в пешем строю. Сбиваемся в крупные отряды или рассыпаемся на мелкие группы, образуем пешие разведывательные группы. А рейды по тылам противника?! Неожиданные удары по ночам, когда враг убежден в безнаказанности и не ждет нападения! Понятное дело, как самостоятельный род войск конница утратила значение, но во взаимодействии с основными частями Красной Армии мы не раз покажем немцам, где у нас на Руси раки зимуют.

...Когда в ночном, испещренном звездами небе послышался рокот самолетных моторов, старший политрук Сотник подал команду:

— Зажигай!

Костры, обозначавшие посадочную площадку — большое снежное поле, вспыхнули одновременно. Их было четыре, и если их соединить воображаемыми линиями, то получился бы крест из двух неравных по длине перекладин. Та, по которой следовало садиться самолетам, была почти вдвое больше поперечной, и летчики заходили на эту линию с востока.

Михаил Мокров стоял рядом с Сотником, были тут еще незнакомые врачу командиры, и старался представить, как видят их огненный крест пилоты приближающихся к Радофиннихову воздушных кораблей. Он вспомнил вдруг старинную гравюру, помещенную в «Истории географических открытий», которую любил рассматривать, а потом и перечитывал не единожды в детстве. Португальский капитан, видимо Васко да Гама, стоял на мостике каравеллы и со страхом всматривался в незнакомые звезды над бушпритом плывущего в неведомые дали парусника. Это было созвездие Южный Крест. И Михаил, став взрослым, часто думал: какое надо было иметь воображение, чтобы в этих четырех небесных огоньках, поднимающихся после пересечения экватора из океана, увидеть символ веры!

«А что видят в наших кострах на земле эти парни в воздухе?» — успел подумать Мокров, когда «кукурузник» пророкотал над головами и стал затихать в стороне. Видимо, то был разведчик.

От комиссара Михаил знал, что ожидается посадка четырех «дугласов», обутых в лыжи, могут прилететь и самолеты По-2. Они доставят продукты и медикаменты, назад повезут раненых, которых подготовили и кавалеристы, и пехотинцы из антюфеевской дивизии. Они терпеливо ждали полета на Большую землю в санитарных [272] машинах, в открытых кузовах грузовых машин и санях-розвальнях, запряженных лошадьми.

Судя по басовитым звукам, которые возникли в ночном морозном воздухе, к ним шел на этот раз «Дуглас». Но, как вскоре выяснилось, и он садиться не собирался. Снова послышались голоса, извещавшие о том, что летчики сбрасывают груз в мешках. Один из таких мешков угодил в костер, подняв тучу искр.

— Поправить костер! — прозвучал голос комиссара, а с востока все шли и шли новые машины.

Всего прилетело четыре «Дугласа». Они сбросили груз, ориентируясь на огненный крест, но сесть никто не решился. А может быть, и команды им такой не было.

Когда улетел последний посланец Большой земли, Сотник приказал приступить к сбору разбросанных по полю грузов.

Уже светало. Мокров отправил раненых в медсанэскадрон. Сотник опасливо поглядывал на темный еще север, оттуда могли прилететь немцы, торопил красноармейцев.

К нему подошел Михаил, спросил:

— Есть что-нибудь по медицинской части, Петр Иванович? Сотник сплюнул в сердцах, досадливо махнул.

— Ничего не пойму, — сказал он. — Обещали доставить и то, и другое. Так мне в штадиве заявлено было. А на поверку вышло: овес в мешках сбросили. Нужная, конечно, вещь. Надо и лошадей чем-то кормить. Но...

— Как?! На всех самолетах один овес? Сотник не ответил.

— И-го-го! — дурашливо заржал случившийся рядом красноармеец и сбросил в общую кучу мешок со спины.

27

— Давайте курсантов, — устало произнес Мерецков. — Чего уж там... Надо спасать положение.

Не хотелось ему вводить в бой последний резерв, «личную гвардию», как иногда шутливо называл командующий фронтом курсы младших лейтенантов и учебную роту младших командиров. Народ там переборный, испытанный в боях сорок первого года.

Мерецков связался со Ставкой и получил разрешение перебросить к Мясному Бору из 4-й армии 376-ю дивизию полковника Угорича. Но дивизия подоспеет, самое меньшее, через два дня. Противник, который прорвался основными силами в четырех километрах к западу от Мясного Бора, по обоим берегам лесной речушки Полнеть, расширяет прорыв в обе стороны, спешно закрепляется. Если промедлить с контратакой, воздвигнет такие укрепления, что потом неимоверные усилия понадобятся их одолеть. А дополнительные усилия всегда влекут за собой лишние жертвы. Их можно избежать, рискнув жизнями курсантов.

— Вводите их в бой, — сказал Мерецков и потребовал связи с командармом-два. [273]

Судя по голосу, Николай Кузьмич всерьез разболелся. Только на прямой вопрос о здоровье ответил, что у него все в порядке, оснований для беспокойства не имеется.

— Ну тогда ладно, — сменил тему генерал армии. — Знаешь, что твою армию окружили?

— Так я с самого начала так и воюю, — ответил Клыков ворчливым тоном. — Докладываю: пять дней уже как нет подвоза. Люди начинают голодать. И стрелять по врагу опять же нечем.

— Я распорядился активизировать полеты авиации к вам, — сообщил Мерецков. — Кое-что забросят, готовьте площадки. Только нужна и твоя помощь, Николай Кузьмич. Соседи не справляются, ударь и ты со своей стороны.

— У меня одна армия, которая с боями идет к Ленинграду, а у соседей целых две армии... Две! Странное дело получается!

Кирилл Афанасьевич спорить с Клыковым не стал, в объяснениях командарм не нуждался. Он понимал его состояние: завидного в положении ударной армии мало. К тому же Клыков и в самом деле болен, хотя и продолжает хорохориться.

— Сделаем таким образом, — мягко и буднично заговорил командующий фронтом. — Снимешь с Красной Горки Пятьдесят восьмую стрелковую и танкистов-гвардейцев Седьмой бригад. Это будет крепкий кулак. Собирай их в районе Новой Керести. А мы пока готовим для контратаки свежую дивизию. Вместе ударим с двух сторон. Двух дней тебе достаточно?

— Достаточно, — коротко ответил Клыков.

...Мерецкову сообщили: курсанты внезапным ударом опрокинули противника, занявшего дорогу за Мясным Бором, и при поддержке 372-й дивизии соединились с частями, которые действовали с южной стороны. Дорога во 2-ю ударную была свободной.

— Закрепляйтесь, закрепляйтесь немедленно! — наставлял Мерецков начальника штаба Пятьдесят девятой армии. — А главное, следите за тем, чтобы войска не теряли связи друг с другом и штабом армии.

Полковник Пэрн согласно кивал, нетерпеливо ожидая, когда командующий отпустит его, чтобы предпринять меры для закрепления первого успеха.

— Вернусь ненадолго в Малую Вишеру, — сообщил Кирилл Афанасьевич. — Утром снова буду здесь. Если продержитесь до ночи, потом будет легче, немцы до утра вас трогать не будут. А там и Угорич подоспеет.

В машине он сразу уснул и спал до тех пор, пока эмка не подкатила к штабу. Михаил Борода предупредил дежурного, что они выезжают, и потому Мерецкова встречали Запорожец и генерал Власов. Правда, член Военного совета сразу ушел на партийное собрание в редакцию «Фронтовой правды», и Мерецков с Власовым остались в кабинете вдвоем.

— Как вы тут без меня? — спросил Кирилл Афанасьевич. Заместитель пожал плечами, находя вопрос неконкретным. Власов прежде не был лично знаком с Мерецковым, хотя, как и [274] каждый командир, знал о нем, бывшем начальнике Генерального штаба. К манере Кирилла Афанасьевича обращаться с окружающими его людьми мягко, по-домашнему, конечно, в тех случаях, когда нет нужды проявлять жесткость, Власов не привык и потому поспешил официально доложить, что дивизия полковника Угорича начала движение.

— Но раньше чем через двое суток вступить в бой не сможет, — добавил Власов.

— Как обстановка в Четвертой? — спросил Кирилл Афанасьевич.

— Пока сносная... Противник проявлял активность между Лезно и Волосье, но это скорее отвлекающие действия. Силы немцы бросили на юг... В конце концов, на все направления их не хватает. Четвертая армия держится крепко, товарищ командующий.

— Зовите меня по имени и отчеству, Андрей Андреевич. Ведь мы с вами одни.

— Слушаюсь, — склонил голову Власов.

«Солдафон у меня заместитель. А ведь Академию Фрунзе закончил», — подумал Кирилл Афанасьевич.

Подавив возникшее чувство — Мерецков всегда, даже в мыслях, старался без повода не обижать людей, а Власова пока не раскусил, — Кирилл Афанасьевич вздохнул.

— С Четвертой армией мы освободили Тихвин, — с гордостью сказал он. — Первый город, откуда насовсем выкинули немцев.

— А Малая Вишера? — спросил Власов.

«Смотри-ка, — удивился Мерецков, — умеет поправлять начальство. Или он только меня не боится?»

— Верно. Малую Вишеру освободил генерал Клыков. Но какой это город? Большая деревня...

— У меня в Двадцатой армии был начальник штаба из Четвертой, — сказал Власов. — Сандалов его фамилия, зовут Леонид Михайлович. Толковый штабист, до войны бархатный воротник и ботинки с лампасными штанами носил. Под Москвой показал себя с лучшей стороны. Ведь в первые дни боев я был еще в госпитале, и Сандалов обходился без меня, взял на себя и командирские заботы.

— Славу тоже поделили? — улыбаясь, спросил Мерецков.

— Слава — вещь ненадежная, Кирилл Афанасьевич, — серьезно ответил Власов. — Сегодня она есть, а завтра... Мой корпус осенью сорок первого окружили под Киевом. Впрочем, как вы знаете, не только мой корпус... Целый месяц бродил по немецким тылам, пытался выйти к своим. Проще, конечно, было бы застрелиться, как сделал <это Кирпонос. Ну и что? На одного генерала в Красной Армии было бы меньше... А я вышел! И сохранил партийный билет... Потому товарищ Сталин мне и поверил. А выйди я без билета? Где бы сейчас был?

— Во всяком случае не в Малой Вишере...

— Почему? — возразил Власов. — Может быть, даже и во Второй ударной. Только в штрафной роте. [275]

— Их там, слава богу, нет. Обходимся, Андрей Андреевич, без штрафников. Вот что... А не поужинать ли нам вместе? Пойдемте ко мне. Живу я семейно. Моя Евдокия Петровна рада будет познакомиться с новым человеком. Ведь вы недавно из Москвы... Расскажите, как выглядит сейчас столица-матушка.

Решение пригласить Власова на ужин возникло у Мерецкова неожиданно, в последнюю минуту. Ему не хотелось приглашать домой этого человека, пусть и героя битвы под Москвой. К тому же есть подозрение, что Сталин прочит Власова на его, Кирилла Афанасьевича, место. Впрочем, может быть, зря он тревожится и опасения его напрасны? Тогда многое может проясниться в разговоре за семейным ужином: заместитель его разомлеет, расслабится, утратит бдительность.

Но разгадать Власова оказалось не так-то просто. Он постоянно сводил разговор на Сталина. Верховный удостоил Власова личной беседой, доверил бывшему комкору Двадцатую армию, принявшую участие в великом сражении.

— И доверие товарища Сталина мы оправдали, — сказал Андрей Андреевич. — Отняли у фашистов Шаховскую, Солнечногорск, Волоколамск, отбросили врага от Москвы.

— Вам, наверно, скучно в новой должности, — пустила пробный шар Евдокия Петровна, радушно потчуя гостя. — Привыкли лично руководить войсками. К тому же известный теперь полководец.

Ход был таким прозрачным, что Мерецков поморщился: переборщила Дуся. Впрочем, она женщина, ей подобное простится, сойдет за непосредственность, что ли. Но Власов будто не заметил подвоха.

— Это верно, такая ипостась, конечно, не по мне, — улыбнулся он, и его грубо вырубленное лицо с большими роговыми очками на крупном мясистом носу несколько помягчело. — Я больше все сам командиром был. Как призвали меня в Красную Армию в девятнадцатом году из Нижегородского университета, так и командую до сих пор. Поначалу, конечно, был рядовым на врангелевском и польском фронтах. Потом курсы краскомов. Так и пошло. Командир взвода, роты, батальона, полка, дивизии...

— Помню, — сказал Мерецков, — в первые дни войны ваша дивизия отличилась в Перемышле. Не отступила ни на шаг, пока немцы не стали обходить ее.

— Это уже была не моя дивизия, — скромно возразил Власов, — Перед войной я сдал ее, получив механизированный корпус. Правда, механизированным он был только на бумаге.

— Гладко было на бумаге, да забыли про овраги, — к месту ввернула Евдокия Петровна. — Это у нас бывает. А вот, говорят, вы еще и в Китае бывали, Андрей Андреевич?

«Откуда она знает? — удивился Мерецков. — Я, во всяком случае, ей об этом не говорил...»

— Довелось, — признался Власов. — Целых два года провел в китайской армии, был военным советником. На военно-дипломатической службе, так сказать. [276]

— И орден там получили? — продолжала хозяйка, смущая супруга осведомленностью.

— Было такое дело, — улыбнулся Власов, и Кирилл Афанасьевич малость успокоился, увидев, что расспросы его жены доставляют гостю удовольствие.

Теперь положением полностью овладела Евдокия Петровна. Мерецков помалкивал, понимая, что вопросы хозяйки могут касаться и тех сфер личной жизни его заместителя, до которых он касаться не имеет права. И действительно, разговор перешел на семейные дела гостя. И тут Кирилл Афанасьевич с удивлением узнал, что генерал Власов женат в третий раз. Однолюб и человек в привязанностях постоянный, он всегда с опасливым любопытством смотрел на многоженцев, вернее сказать, на тех, кто разводился и начинал семейную жизнь с нуля. Но Власов так просто и естественно объяснил семейные неувязки, что даже Евдокия Петровна, никогда не жаловавшая разведенцев, сочувственно покивала.

— На детишек мне не везло, — говорил генерал-лейтенант. — Потому и расходились с обоюдного согласия. А вот с Агнессой у нас получилось... Был у нас сыночек.

— Случилось что? — спросил Кирилл Афанасьевич, не заметив, как жена подала знак: не береди душу. Но Власов спокойно объяснил, что первенец их погиб под бомбежкой на второй день войны, когда жена пробиралась на восток.

— Потом со мной была, она ведь военврач... Вместе и в окружение под Киевом попали, выходили втроем, еще с нами старший политрук. Сначала, правда, шли всем штабом, потом от каждой встречи с немцами, зачищавшими котел, группа становилась все меньше. Отпустил я бороду... Агнесса все смеялась: на лесного бандита стал, говорит, похож.

— А вы бы ее сюда сейчас забрали, — посоветовал хозяин. — Поскольку военврач… Вон моя Евдокия Петровна госпитальное дело опекает. Взяла бы и вашу супругу под крыло.

— Спасибо, — поблагодарил Власов. — Сейчас не получится... В положении она, снова сына ждем.

— А вы уверены, что не дочка родится? — улыбнулась хозяйка.

— Уверен, — серьезно сказал Власов.

Заговорили о том, что женщины на войне вроде бы и нужны, да только лишних хлопот доставляют командирам. Мерецков то присматривался к Власову, то надолго задумывался и спрашивал себя: узнал ли заместителя за ужин больше, нежели за две недели общей службы? И получалось, что по-прежнему не знал, каков этот человек и с какими намерениями приехал на Волховский фронт.

«На карьериста, выскочку из выдвиженцев предвоенных лет вроде бы не похож, — размышлял Кирилл Афанасьевич. — И в Китай уехал еще до того. А после такой работы за кордоном вполне естественно получить дивизию. Или превратиться в японского шпиона... Но Власов вернулся чуть позже и счастливо не загремел, стал комдивом. И при нем ведь она, Девяносто девятая, заняла в тридцать девятом году первое место в РККА. Это могло, конечно, [277] быть заслугой и прежнего командования, но и сдал он ее новому комдиву боеспособной. Достаточно вспомнить о ее боях в Перемышле. Должностью заместителя Власов явно тяготится, привык сам держать вожжи в руках. Что же мне с ним делать? Держать в штабе? А если он глаза и уши самого? Сейчас мы это проверим».

— Андрей Андреевич, — обратился он к Власову, — есть у меня для вас предложение, даже, если хотите, просьба.

Заместитель командующего с готовностью повернулся к Мерецкову.

— Сложная обстановка у Клыкова — это вы уже знаете. А ведь мы надежды возлагаем на Вторую ударную большие. Мне одному не разорваться. Надо на фронтовом хозяйстве сидеть, ведь еще три армии на шее, коридор защищать да и со Ставкой быть на связи. Вот бы вам и отправиться к Николаю Кузьмичу с полномочиями от фронта. К тому же и прибаливает генерал Клыков. Я здесь, а вы там... В четыре руки и управимся. А если честно, то и не мешали бы друг другу.

— В этом есть резон, Кирилл Афанасьевич, — оживился Власов. — Когда прикажете отправляться?

— Вот закрепимся в коридоре, Угорич подойдет с дивизией, за это время ознакомилась с материалами по Второй ударной в нашем штабе — ив добрый путь. Не теряю надежды, Андрей Андреевич, на обещанную Ставкой армию. Подкрепить бы ею Клыкова, взять Любань, соединиться с Федюнинским, а затем и совместный удар в одном направлении — на Питер. Мы еще прогуляемся с вами по знаменитой улице Двадцать пятого октября!

— По Невскому проспекту, стало быть, — усмехнулся Власов. — Хорошая надежда. Только не доверяю я надежде, Кирилл Афанасьевич, полагаю ее большим злом для человека. Расхолаживает она его тем, что обязательно обещает лучшее, приучает ждать с моря погоды. Вот и сидят, которые надеются, сложа руки, ждут, когда придет дядя и выручит их, кусок хлеба отрежет да еще и помаслит сверху. Нет, хорошо сказал русский народ: на бога надейся, а сам не плошай.

«Наверное, он прав, — подумал Мерецков. — Не слишком ли я верю в мифическую армию, которую посулил мне Сталин еще в декабре? В самой природе надежды есть нечто от смирения... Не склоняюсь ли я покорно перед обстоятельствами? А ведь именно обстоятельства необходимо обращать на пользу общему делу...»

Власов собирался уже откланяться, начал хозяйку благодарить за хлеб-соль, и тут возник в дверях Михаил Борода.

— На связи штаб Пятьдесят девятой армии, — сказал он.

Мерецков сразу понял, что вести будут неутешительными. Докладывал полковник Пэрн: пришельцы вновь перерезали дорогу...

28

Если посмотреть на карту Любанской операции, поражает едва ли не идентичное изображение территорий, на которых [278] действовали 2-я ударная армия и чудовская группировка немцев. По сути, та и другая находились в треугольных по конфигурации мешках, одна из вершин которых и была той пуповиной, что связывала войска армии с остальным фронтом. Вот ее-то та и другая сторона и стремились перерезать. Разница была лишь в том, что через немецкий треугольник проходила Октябрьская железная дорога, по ней противник доставлял через Тосно необходимое для ведения боевых операций. Эту дорогу и стремилась перерезать 2-я ударная, к ней же двигался с боями и генерал Федюнинский от Погостья. А горло 2-й ударной стремились перехватить подразделения двух армейских корпусов, 1-го и 38-го, они подчинялись командующему 18-й армией Линдеманну, одному командующему. У Любанской же операции было два хозяина.

Поэтому, пока Мерецков мотался между штабами двух армий, пытаясь раскупорить перехваченное горло 2-й ударной, генерал Федюнинский, прорвав оборону немцев в юго-западном направлении, вводил в бой 4-й гвардейский стрелковый корпус генерала Гагена. Задача, которую поставил генерал-майору Гагену, была предельно проста — развивать наступление на Зенино и Смердыню. Только вот сделать это было не так-то просто.

Немцы яростно контратаковали. Поддерживаемые авиацией и артиллерийским огнем, они стойко держали оборону. Тогда русские взяли на вооружение иную тактику — обходить населенные пункты, оставляя их в тылу, с тем чтобы уничтожение довершили подразделения второй линии. В лесах лежал глубокий снег, красноармейцы продвигались с великим трудом. На пятый день наступления 3-я дивизия гвардейцев подошла к Зенино. Комдив Мартынчук, следуя избранной линии военного поведения, 505-й полк под началом старшего политрука Прошина направил в обход деревни с востока, а роту танков из 98-й бригады, ею командовал лейтенант Нагайцев, двинул с запада. Танкисты и пехота действовали в согласии друг с другом, на таком уровне, увы, командиры умели договориться. Общий стремительный удар — и немцы выбиты из укреплений. 20 марта деревня Зенино стала свободной.

К этому времени, как известно, противник перерезал 2-й ударной армии горло, проход у Мясного Бора перестал существовать.

Но закрепиться гвардейцы не успели. Пришельцы ведь тоже понимали, что повременишь — и русских сбросить будет труднее. Поэтому и не дали красноармейцам никакой передышки, стали наступать с юга пехотным батальоном в сопровождении танков. Разгоряченные недавним боем, гвардейцы отбили эту атаку. Немцы откатились. Стало темнеть, и до утра было относительно спокойно. Но едва забрезжил рассвет, гансы, ободренные артиллерийским огнем и бомбовой поддержкой с воздуха, появились на южной стороне деревни Зенино.

...В последние дни марта генерал армии Мерецков находился на пределе физических и духовных возможностей. Много лет спустя он откровенно признает, что ему «довелось многое повидать за годы войны. И вот, перебирая в памяти увиденное, полагаю, что те [279] недели были для меня самыми трудными. По накалу событий, по нервному напряжению, им сопутствовавшему, вряд ли можно их с чем-либо сравнить...».

Статья 28 второй части Декартовых «Начал философии» гласит: «Несомненно, что одному движимому телу мы можем приписать одновременно не больше одного движения». Но если бы кто-то попытался проследить в эти дни за движением командирской воли Мерецкова да и его собственными перемещениями в войсках, то счел бы постулат Декарта опровергнутым.

Вернувшись из Малой Вишеры к утраченной горловине прорыва, теперь заполненной частями вермахта и эсэсовцев, Кирилл Афанасьевич связался с Клыковым и узнал, что 7-я бригада танкистов-гвардейцев и 24-я стрелковая бригада сосредоточились в районе Новой Керести для удара по немцам с запада.

— Самостоятельность я проявил, — сообщил Николай Кузьмич. — Не ругайте... Повернул части из группы Коровникова. Пусть тоже пошумят. Легче будет пробиваться.

— Правильно сделал, Николай Кузьмич, — поддержал командарма Мерецков. — Мы тут тоже готовимся. Атаку с вашей стороны производите по общему сигналу, не прозевайте.

Стремительный удар танков и пехоты со стороны 2-й ударной был для противника неожиданным. Он дрогнул и стал отходить. 7-я бригада наступала не в полном составе, без танкового батальона, но и те машины, которые составляли батальон майора Тезикова, буквально продавили новый коридор вдоль дороги Новая Кересть — Мясной Бор. А ведь за эти дни немцы успели и артиллерию подтащить, и дзоты оборудовать...

Двадцать седьмого марта клыковцы соединились с 376-й дивизией полковника Угорича, которая наступала от Мясного Бора. Брешь была пробита. Ширина ее поначалу не превышала 600 — 700 метров, и, хотя коридор противник простреливал насквозь и с обеих сторон, по нему уже двигалась автомобильная колонна из тридцати машин: повезли для армии продукты, боеприпасы и фураж.

Мерецкова первый успех удовлетворить не мог. Рискуя жизнью, он метался в самом пекле, организуя новые совместные удары тех, кто наступал с запада, и частей 59-й армии.

Утром 28 марта наши войска вновь ударили по противнику. Ценой неимоверных усилий коридор расширили до двух километров. На большее, увы, не хватило сил...

Несколько раз немцы пытались отбить утраченные позиции, бросали в бой новые части. Особенно тяжко пришлось 372-й дивизии и 58-й бригаде, потери у них были значительными. Но закрыть пробитую брешь противнику не удалось.

Мерецков 29 марта снова побывал в коридоре, чтобы убедиться в относительной надежности восстановленной дороги, ведущей в мешок, в котором сидела армия Клыкова. Опытный полководец, он понимал иллюзорность достигнутого успеха, но старательно отгонял прочь подступавшую порой отчаянную решимость снова попытаться доказать Верховному, что нельзя так непрофессионально воевать, [280] слишком большой кровью оборачивается это для народа. Кирилл Афанасьевич обманывал себя тем, что мысленно твердил: «Я солдат, мое дело — исполнять приказы», стараясь заглушить поднимающийся из глубины души протест.

Мерецков не боялся смерти, спокойно расхаживал по передовой, не кланялся пулям, терпеливо пережидал бомбежку, хотя и не бравировал презрением к опасности. Но стоило ему вспомнить «педагогику» Берии, и тогда вновь, в который уже раз, страх подавлял рассудок, разрушал волю командующего фронтом.

Поздно вечером Мерецков добрался до штаба 52-й армии, решив узнать у Яковлева, какие пакости готовят немцы со стороны Новгорода. Тут положение было более надежным. Дивизию Кошевого противник оставил в покое, принялся искать по всегдашней манере, где у нас завелась слабинка. Командарм, угощая Мерецкова ужином, с гордостью рассказал, как отличился взвод курсов младших лейтенантов.

— Есть у меня толковый парень, — говорил Яковлев, — младшим лейтенант Ахлюстин. Так он первым вышел с нашей стороны к Замошью, там у северной стороны дралась дивизия Барабанщикова. Соединился с ней, вышиб немцев из леса, который подходит с юга, к дороге, занял этот путь и держал его, пропуская автоколонны с грузами, пока не подошел полковник Угорич. Хочу к Красному Знамени его представить...

Он вопросительно глянул на Мерецкова: дать герою такой орден в компетенции командующего фронтом. Но гость, обхватив обеими руками и прижав к груди кружку с чаем, свалил голову к правому плечу, спал. Яковлев немного растерялся, заопасался, как бы Кирилл Афанасьевич не облил себя чаем, протянул руку, чтобы взять кружку. Не открывая глаз, Мерецков ясным голосом проговорил: «Заслужил».

— Может быть, приляжете, Кирилл Афанасьевич? — по-домашнему обратился хозяин. — У меня тут есть хорошее местечко для ночлега.

Мерецков встрепенулся, удивленно посмотрел на кружку с чаем.

— Надо ехать, — неуверенно сказал он. — С другой стороны — все равно усну, а какой сон в машине...

— Уютная у меня нора, — подзадорил Яковлев комфронта, который смотрел на него мутными от усталости глазами. — Еще в январе у немцев отбили. Генеральский блиндаж. Крепость, а не нора.

— И тепло? — спросил командующий фронтом.

— Специально протопили... А главное — сырости нет.

— Тогда веди, — согласился Кирилл Афанасьевич. — На два часа. Потом уеду. Надо в Ставку докладывать, что пробили дорогу...

Блиндаж был оборудован немцами в сухом месте, надежно прикрыт четырьмя накатами бревен да еще укреплен железнодорожными рельсами. Стены его были обшиты вагонкой, потом шла фанера, по ней немцы клеили обои — это офицерский вариант, солдаты же обходились листами из иллюстрированных журналов для вермахта. В блиндаже стояла широкая кровать с никелированными [281] спинками, украшенными металлическими шарами, постель была застелена красивым верблюжьим одеялом. Тут же находился круглый столик, на его лакированной столешнице была нарисована шахматная доска, но вместо слонов и пешек стояли чайник и стаканы в подстаканниках. Левее такого необычного во фронтовых условиях стола разместилась чугунная печка с затейливой дверцей и двумя конфорками, такие специально для нужд вермахта отливала фирма «Блумгартен и сыновья» в Эссене. Справа висело большое зеркало, а к нему присоединился умывальник, наш, отечественный, жестяной, покрытый голубой краской.

— Это и есть твоя нора? — спросил, хмыкнув, Мерецков. — Богато живешь, Яковлев... Будто немецкий генерал.

— А почему русский генерал должен жить хуже немецкого? — обиженно спросил командарм. — Да я здесь и не бываю... Держим вроде гостиницы для особо почетных гостей.

— Ну спасибо, — усмехнулся генерал армии.

— Белье свежее, можете раздеться.

— Боюсь, что обовшивел за эти дни, напущу в твой отель диверсантов, — засомневался Мерецков, которого неудержимо потянуло в такую удобную по внешнему виду кровать. Да если под одеялом чистая простыня, тогда и вовсе это редкое удовольствие на фронте.

— Переловим! — весело отвечал Всеволод Федорович, убедившийся в том, что комфронта клюнул на приглашение и остается у него.

— Только условились — два часа. А до того ни единой живой душе не позволяй меня тревожить. Нет меня здесь.

— Так точно, Кирилл Афанасьевич. Мышь не проскользнет.

Мерецков полагал, что уснет, едва коснувшись головой подушки, которая оказалась удобной, с начинкой из пуха. «Угодил Яковлев», — подумал Кирилл Афанасьевич, намереваясь провалиться в сон. Перед внутренним взором мелькали эпизоды минувших боев, в них командующий личного участия, разумеется, не принимал, в атаку цепи не водил, но как шли красноармейцы на ура, ложились под пулеметами, бомбами, минометным обстрелом, а потом вставали — это Мерецков видел с наблюдательных пунктов дивизий и полков. С тягостным чувством вспомнил командующий, как после особо яростного налета «юнкерсов» было нарушено боевое управление передовым полком 376-й дивизии, как растерялся, утратил лицо, слинял душевно майор Хотомкин, командир полка, а комдив не только не пресек решительными действиями панику, но и сам поддался ее влиянию, хотя Мерецков и знал Угорича как дельного и сметливого командира.

Пришлось проявить максимальную жесткость, на ходу вразумлять подчиненных, не позволяя ни себе, ни окружающим хоть на мгновение расслабиться. На войне такой миг смерти подобен... А когда от растерянности твоей зависит судьба десятков, сотен и тысяч людей, целой армии, никто не имеет права терять лицо. И человек от природы добрый, по сути своей верящий людям, Мерецков, не задумываясь, [282] расстрелял бы труса и паникера, особенно такого, у кого на петлицах разместились шпалы.

Кирилл Афанасьевич знал, что в жизни военных бывают ситуации, когда наступает вдруг психологический срыв. От него не избавлены ни новички, обретающие в первой атаке иное душевное качество, ни видавшие виды ветераны, которых вдруг вяжут по рукам и ногам невесть откуда взявшиеся, парадоксальные по внешней форме, но вполне объяснимые при глубоком анализе сути конкретной личности заторможенность и внезапный паралич воли. Нечто подобное произошло с Хотомкиным и Угоричем. И Мерецков, убежденный в том, что эти командиры не подведут его впредь, сейчас испытывал неловкость за них. Генералу армии было стыдно за проявленную ими слабость, да и себе Кирилл Афанасьевич не нравился, ибо не любил определенных критической ситуацией состояний, когда в его натуре проявлялись черты бешеной одержимости. Теперь Мерецков был доволен Угоричем: полковник завоевал вдруг так, что только держись. Он быстро осваивался в условиях Мясного Бора, где леса чередовались болотами, а пришельцы, обладавшие полугодовым опытом сражений на Волховщине, наседали на дивизию с трех сторон сразу.

Кирилл Афанасьевич был уверен в командире 376-й дивизии, знал, что полковник Угорич еще не раз докажет, какой он толковый вояка, хотя и погибнет вскорости в одном из боев. Но об участи любого человека на войне никто не ведает, потому и Мерецков постепенно успокаивался, решив для себя, что с Угоричем хлопот у него не будет. По неведомым законам ассоциации он вспомнил вдруг про Антюфеева, которого считал лучшим комдивом фронта. Впрочем, и подумал о нем вовсе не случайно, а как бы возражая Угоричу: вот, мол, комдив-327 на твоем месте вряд ли бы растерялся.

«А на каком-то другом повороте войны могло и Антюфеева на какую-нибудь несуразность подбить, — возразил сам себе Мерецков. — А разве ты сам гарантирован в далекой или близкой перспективе от ошибок и срывов?»

Он принялся размышлять о природе фатализма на войне, задаваясь вопросом: вредно ощущение обреченности или полезно? Но додумать ему не позволили шаги на лестнице.

«Неужто время прошло? — удивился Кирилл Афанасьевич. — А я еще и не спал вроде...»

Он хорошо помнил: света в блиндаже не было. Но сейчас, когда эти двое вошли к нему и молча смотрели на него, приподнявшегося в кровати, Мерецков сразу узнал их. Это были его бывшие командующие, у которых Кирилл Афанасьевич служил начальником штаба, — Иероним Уборевич и Василий Блюхер. [283]

29

Генерал Шмундт, шеф-адъютант фюрера, сопровождая последнего на прогулке, держался от Гитлера слева и на полшага позади. Так они и перемещались по дорожкам леса, в котором стояли наземные строения «Волчьего логова». Дорожки были посыпаны желтым песком, специально привезенным с побережья Балтики, ибо фюрер, который редко бывал на море, любил все, что было с ним связано, а к бородатым подводникам Деница испытывал прямо-таки отцовские чувства.

Хорошо изучивший натуру Шмундта и знавший об исключительной личной преданности шеф-адъютанта, Гитлер почувствовал сейчас, когда они шли по пустынным аллеям — во время прогулок фюрера всему персоналу ставки предписывалось не попадаться ему на глаза, — что Шмундт хочет и не решается спросить его. Гитлер усмехнулся и неожиданно для спутника остановился. Шмундт едва не споткнулся, но успел замереть, демонстрируя хорошую выправку.

— Говорите, — поощрил его фюрер. — Не стесняйтесь, Шмундт, выкладывайте, о чем вас просил в последнем разговоре Гальдер. Я догадываюсь, что именно об этом вы хотите сейчас мне сказать...

— Мой фюрер! — восторженно воскликнул Шмундт. — Я потрясен вашей прозорливостью! Именно так... Генерал-полковник имел со мной беседу. Речь шла о развитии более доверительных отношений между генеральным штабом сухопутных войск и…

Тут шеф-адъютант запнулся.

— И мною? — закончил за него Гитлер, насмешливо сощурившись. — И Франц Гальдер, завзятый хитрец, которого я терплю только потому, что он едва ли не единственный баварец среди этих надменных пруссаков, захвативших верх в генштабе, Гальдер утверждал, что никто не вправе требовать доверия, не оказывая его людям со своей стороны... Не так ли, Шмундт?

Последнюю фразу Гитлер произнес едва ли не слово в слово, как говорил шеф-адъютанту начальник генерального штаба. И влюбленный в фюрера Шмундт снова отнес это на счет уникальной способности фюрера ухватывать суть любого явления. Шеф-адъютанту хотелось убедить офицеров генштаба, и в первую очередь Гальдера, в особой полководческой одаренности кумира. С другой стороны, он полагал, что общее дело только выиграет, если и Гитлер станет относиться к людям Гальдера с должной благосклонностью. Ведь после зимней кампании, когда фюрер взял на себя командование вермахтом, вождь уже не скрывал недоверия к генеральному штабу, приказал даже не присваивать заслуженным его офицерам очередные звания. Об этом и говорил со Шмундтом сегодня, в воскресный день, Франц Гальдер. И беседа их вовсе не прослушивалась. Слова Гальдера о необходимости большего доверия к его подчиненным со стороны вождя Гитлеру были известны из другого источника: от самого начальника генштаба, который никогда не скрывал намерений повысить в глазах Гитлера престиж подчиненных, а заодно и упрочить собственное положение.

— Мне показалось, что генерал-полковник искренне стремится к полному взаимопониманию, — осторожно добавил Шмундт, изложив содержание его беседы с Гальдером.

Они продолжали идти по аллеям, сминая песок, который еще недавно лежал в балтийских дюнах. Вокруг было тихо. Ярко светило [284] весеннее солнце, мир казался безмятежным и пребывающим в неге расслабленности, покоя.

— И для того чтобы достичь взаимопонимания, Гальдер хочет, чтобы я повысил звания его людям? — помолчав, сказал фюрер.

— Только заслужившим это офицерам... Гитлер расхохотался.

— Что, разве в генштабе таковые имеются, Шмундт?! Странные люди, эти военные... У них возникает комплекс неполноценности, если их вдруг обойдут в звании! Вот вы, Шмундт, пришли ко мне оберст-лейтенантом, а сейчас уже генерал. Скажите, разве росли любовь и преданность к вашему фюреру вместе с очередными воинскими званиями? Если бы все было так просто, то сделал бы вас фельдмаршалом, дорогой Шмундт. Но я верю вам, мой друг, верю, что вы будете любить фюрера, даже если он разжалует вас в рядовые. Разве не так?

— Совершенно справедливо, мой фюрер! — воскликнул шеф-адъютант.

— Зачем им звания? — вслух размышлял Гитлер. — Ведь от того, что оберст станет генералом, а генерал фельдмаршалом, лучше воевать эти люди не станут...

Он замолчал, а потом повернулся к спутнику и неожиданно громко, срываясь на крик, заговорил:

— Не могу им простить Москвы, Шмундт, не могу! Ведь это они зловеще каркали надо мной, предрекая вермахту судьбу великой армии Наполеона! Требовали свернуть наступление и отойти на запасные позиции! Если бы я не взял командование в собственные руки, не отдал бы приказ «Ни шагу назад!», мы проиграли бы русскую кампанию. Генералы из генштабистов, которым я доверил судьбу войны на восточном фронте, проявили полную несостоятельность. Фон Лееб, Гепнер, Гудериан... Они осмелились не выполнить моих указаний, и я был вынужден убрать их из России. А теперь военные хотят новых званий! Какие ничтожества окружают меня, Шмундт!

Фюрер положил руку на плечо шеф-адъютанта и пристально посмотрел ему в глаза.

— Бы храбрый человек, Шмундт, но так еще наивны... Видите, и генеральское звание не принесло вам политической мудрости, она придет только с опытом. Вы говорили о доверии... В политике, запомните это, Шмундт, нельзя доверять никому! Даже самому себе... Верить надо только идее, которую ты предлагаешь народу. Если вождь сомневается в идее, народ сразу почувствует это и отвергнет такого человека.

— Но мы говорили о доверии к военным, — растерянно проговорил Шмундт. — Ведь они же не политики...

— Еще какие! — воскликнул Гитлер. — А зачастую еще и политиканы... Вы забыли, Шмундт, что война — это продолжение политики иными средствами! Но я не доставлю своим генералам удовольствия заниматься политиканством. Нет, не доставлю!

Голос у него пресекся, и последние слова Гитлер произнес шепотом. Он отвернулся и быстро зашагал по желтой дорожке. [285] ...Когда возникало сомнение, было ли оно вызвано внешними факторами или внутренней неуверенностью, а в таком состоянии Гитлер бывал довольно часто, только ни с кем сомнениями не делился и советов не спрашивал, тогда фюрер и сопоставлял собственные действия с возможным в этой ситуации поведением главного соперника и врага. Гитлер всегда боялся Сталина. Страх этот определялся той потусторонней, едва ли не дьявольской загадочностью личности большевистского вождя. Склонный к мистике, фюрер олицетворял Сталина с Вельзевулом, с которым можно заключить сделку во имя высших интересов, только ни один еще смертный, а у Гитлера хватало ума не числить себя по архангельскому разряду, не мог быть спокоен за себя, подписав договор с Сатаной. Он хорошо знал, что Сталин презирает его, хотя и отдает должное тем титаническим усилиям фюрера, которые позволили ему всего за четыре года поставить изнуренную Версальским миром Германию под ружье, вышибить из сознания немцев горечь поражения, заглушить в них комплекс неполноценности, объединить нацию в стремлении к реваншу.

Понимал Гитлер и ту роль, которую отводит ему Сталин, неоднократно заявлявший, что Советскому Союзу предпочтительнее сильная Германия в Центральной Европе, которая будет служить противовесом агрессивным устремлениям империалистов Англии и Франции.

Сталин не видел реальной угрозы Советской России со стороны рейха и надеялся на его, Гитлера, политику, в которой кремлевский диктатор находил сдерживающие моменты во взаимоотношениях поверженной в первой мировой войне Германии со странами-победительницами.

Большой удачей Гитлер считал заключение Договора о ненападении 23 августа 1939 года, который позволил ему на время пренебречь опасностью с Востока, разделаться с Польшей, а затем и с разложившейся Францией, страхи декадентов, пьяниц и моральных вырожденцев. И когда Вячеслав Молотов, русский премьер и дипломат, выступил 31 октября 1939 года на сессии Верховного Совета СССР, назвав действие Красной Армии, двинувшейся навстречу вермахту через русско-польскую границу 17 сентября, ударом, который привел, по его словам, вместе с вторжением немецких войск к распаду польского государства — «уродливого детища Версальского договора», Гитлер окончательно уверовал в крупную свою политическую победу. Он с облегчением вздохнул, отодвинув в дальний угол сознания всегдашний страх, его внушало фюреру азиатское коварство Сталина. Теперь можно было не опасаться удара с Востока, разделаться с Западом, отомстить за те унижения, которые принес Германии Версальский договор. Но вовсе ни к чему разглашать намерения заранее... И фюрер выступил 10 октября 1939 года в Спорт-паласе, заявив громогласно, что у Германии нет оснований воевать с Францией и Англией. Но вечером того же дня он провел секретное совещание с высшими военными чинами и объявил им о необходимости мощного и молниеносного удара в западном [286] направлении, который теперь, после уничтожения Польши, становится допустимой реальностью.

Финская кампания русских оказалась для Гитлера неожиданностью. Создание Сталиным собственного финского правительства в городе Териоки, преобразование Карельской автономной республики в Карело-Финскую союзную можно было рассматривать как свидетельство далеко идущих политических планов этого человека, которого так и не удавалось разгадать фюреру. Первые неудачи Красной Армии у линии Маннергейма и в заснеженных лесах Карелии ободрили Гитлера, он с воодушевлением повторял сказанные в этой связи слова Черчилля о том, что РККА — колосс на глиняных ногах. И, понимая, что фюреру надо успокоить себя мыслями о несовершенстве русской армии, ему принялся подыгрывать хитроумный Канарис, так и проморгавший появление у большевиков танка Т-34 и реактивных минометов.

Всего за неделю до того дня, когда гигант Сталин ввязался в так скомпрометировавшую его драку с маленькой Финляндией, а именно 23 ноября 1939 года, Гитлер собрал в имперской канцелярии высших военачальников. В довольно обстоятельном докладе фюрер охарактеризовал внешнеполитическое положение рейха и еще раз, он любил это делать, подчеркнул, что выполнил обещания, которые давал немцам в двадцатые годы, когда его политическая карьера только начиналась.

Переходя к планам на будущее, Гитлер сказал:

— Не для того я создал вермахт, чтобы тот не наносил ударов, о мне всегда была внутренняя готовность к войне. Получилось так, то нам удалось сначала ударить по Востоку... Теперь мы можем держать на восточном фронте только несколько дивизий. Создалось положение, которое мы раньше считали недостижимым.

Да, тогда он считал, что Сталин удовлетворится половиной бывшей Польши, которая отошла к Советскому Союзу, как это и было оговорено заранее во время поездки Риббентропа в Москву в августе. Пришлось отдать русским и Львов, бывший Лемберг, который никогда прежде не принадлежал России и являлся частью Австро-Венгерской империи, хотя и был населен галицийскими славянами. И Гитлер знал, как были недовольны его генералы, когда захваченный ими Львов пришлось оставить, передав город и всю Прикарпатскую Украину выдвинутым на запад частям Красной Армии. Но фюрер сказал, что привык платить политические долги. Гитлер не хотел дразнить Сталина, давать ему повод усомниться в его лояльности. И Договор о границах и дружбе Советского Союза с Германией был успешно подписан Молотовым и Риббентропом 28 сентября 1939 года.

Двадцать третьего ноября Гитлер говорил генералам о том, что Россия в настоящее время не опасна, она ослаблена многими внутренними событиями, а кроме того, у нас с ней договор... Но в соглашения эти Гитлер никогда до конца не верил, особенно после того, как августа 1940 года тот же Молотов публично заявил о том, что его страна не удовлетворена происшедшими территориальными изменениями. [287] Значит, кремлевскому диктатору мало половины Польши Карельского перешейка, Северной Буковины и Бессарабии, балтийских республик-лимитрофов. На какую теперь жизненно важную для самого рейха землю положит глаз этот непредсказуемый человек? Вряд ли Сталин ограничится восстановлением границ Российской империи на что имеет юридическое право, хотя создатель большевистского государства Ленин объявил на весь мир о праве народов на самоопределение, вплоть до отделения от метрополии. Судя по нынешним действиям Сталина, он считает эту идею предшественника мягко говоря, преждевременной. Но ему, фюреру германского народа, от этого не легче. Его собственный долг состоит в том, чтобы переиграть коварного азиата, противопоставить арийскую мудрость, крепость немецкого духа и традиционную организованность единой нации варварски грубой силе недалеких славян, разобщенных к тому же жесткой внутренней политикой их вождя.

Когда Молотов был у него в Берлине в ноябре 1940 года, он открыто предложил ему обратить интересы Советского Союза на юго-восток, подумать о разделе английских колоний, выйти на острова Индийского океана. Видимо, посланец Кремля не имел соответствующих полномочий от хозяина, потому как Молотов со славянским упрямством твердолобо сводил разговоры к единственному: «Какова цель германской активности на Балканах?»

Хотя и понаслышке, Гитлер был знаком с идеями панславизма, давнишней мечтой балканских славян, мечтающих объединиться под крылом Великой России, поэтому фюрер не сомневался в том, что Сталин считает Балканы собственной вотчиной. А дальше лежит Греция — родина православия, она предпочитает альянс с единоверцами на севере союзу с мусульманской Турцией» Тут завязывался сложный политический узел, который можно было разрубить военным вторжением вермахта. Первый ход сделал Муссолини, захватив Албанию, потом, задравшись с греками, которые насыпали итальянцам в задницу перца, пришлось Германии выручать союзников. Потом фюрер, разгневанный действиями генерала Симовича, оккупировал Югославию, чутко прислушиваясь к тому, что скажет Москва. Москва загадочно и зловеще промолчала.

Непредвиденный маневр в Югославии заставил фюрера перенести вторжение в Россию с 15 мая на 22 июня. Теперь он понимал: пять недель отсрочки были для него роковыми... Если решился воевать с русскими, надо было делать это пораньше, Но кто знал, что, даже захваченные врасплох, большевики, разобщенные их армии, руководимые растерявшимся военным руководством Советов, будут так яростно сопротивляться?!

Позицию Гитлера в решении глобального вопроса, который ставил на карту существование тысячелетней империи, — воевать или не воевать против Сталина, можно коротко охарактеризовать русской поговоркой: и хочется, и колется,

Фюрер постоянно балансировал на альтернативном канате: в союзе со Сталиным против всего мира или против него. Пытаясь удержаться на первом варианте, Гитлер официально предложил Молотову [288] в ноябре 1940 года вступить в Тройственный блок, на что получил уклончивый ответ. Пока русские не хотели связывать себя подобными контактами. Но когда 6 мая 1941 года Сталин объявил себя Председателем Совета Народных Комиссаров, у фюрера затеплилась надежда: это сделано неспроста. Может быть, удастся все-таки договориться на уровне личной встречи глав двух правительств. Но шло время, Кремль сохранял подозрительное для фюрера спокойствие, оно раздражало Гитлера, который все больше убеждался в необходимости перейти Рубикон, одновременно внушая себе и окружающим, что план «Барбаросса» ожидает неминуемый успех.

Смущал Гитлера и Пакт о нейтралитете, заключенный Сталиным с Японией 13 апреля 1941 года. Фюрер знал, что к этому идут обе стороны, и поэтому 5 марта 1941 года появилась директива № 24 «О сотрудничестве с Японией». Пятый проект ее предписывав: японцам не следует делать никаких намеков относительно операции «Барбаросса». А уже в апреле Гитлеру докладывали, как подчеркнуто был Сталин с министром иностранных дел Мацуокой, приехавшим в Москву проездом из Берлина для подписания японо-советского договора. Иностранные дипломаты были потрясены тем, что Сталин лично явился проводить самурая на вокзал, а прощаясь на перроне, обнял и произнес многозначительно: «Ведь мы тоже азиаты, а азиаты привыкли держаться вместе!»

Канарис доложил фюреру, что группа русских командиров из окружения наркома обороны Тимошенко пригласила на дружескую вечеринку английского военного атташе. При этом большевики поднимали тосты за здоровье англичанина, а потом, разогревшись, стали пить за «победу над нашим общим врагом».

В канун нападения на Советский Союз Гитлер, уже никому не веривший, и даже дуче, к которому относился с большим уважением, чем к кому-либо, сообщил о принятом решении за сутки до 22 июня. Впрочем, он и сам до последнего дня не был уверен, какой из двух сигналов предпочтет — «Дортмунд» или «Альтону». Но, скрывая планы в отношении СССР от союзников, фюрер не препятствовал тому, чтобы наисекретнейшая информация уходила по дипломатическим каналам к русским. Все более или менее крупные чиновники ведомства Риббентропа, не говоря уже о послах, знали о плане «Барбаросса». Это обстоятельство позволило русскому военно-морскому атташе в Берлине Воронцову представить московскому руководству подробный отчет о приготовлениях вермахта... В дипломатических кругах германской столицы вовсю велись разговоры о предстоящей акции. Генрих Гиммлер представил фюреру подробный доклад об том и прямо спросил: «Что мне делать с болтунами?» Гитлер пренебрежютельно махнул. «Пусть болтают», — сказал он.

Сам фюрер, принявший окончательное решение готовить опера-«Барбаросса» лишь 18 декабря 1940 года, уже после визита Молотова в Берлин, трижды в сорок первом году пытался косвенным. Разумеется, образом предупредить русских о своих намерениях. 30 января, в годовщину прихода к власти его партии, фюрер выступил с пространной речью, в которой обещал немцам новые, победы [289] над Англией. Дав внешнеполитический анализ мировых событий, Гитлер ни единым словом не упомянул о Советском Союзе. 25 февраля Гитлер снова публично заверил Германию и весь мир в том, что «владычицу морей» ждет поражение. И опять ни слова об СССР. В апреле Уинстон Черчилль обратился к Сталину со ставшим вскоре знаменитым, в силу своей предугаданности, основанной на сведениях разведки, посланием. В нем английский премьер предупреждал кремлевского вождя о предстоящем нападении рейха на страну Советов. Гитлер испытал двойственное чувство, когда узнал о реакции загадочного азиата, заявившего, что предупреждения Черчилля «не беспристрастны», так как англичане и американцы пытаются втравить русских в войну.

— Я не соизволю превратить моих красноармейцев в английскую пехоту! — заявил тогда Сталин.

Это обстоятельство смущало Гитлера. Он ждал от русского вождя решительных демаршей, чтобы начать с ним новый тур политических торгов, но Сталин, заваленный абсолютно достоверной информацией о плане «Барбаросса», не предпринимал никаких ответных действий. Значит, полагал фюрер, у большевистского вождя имелся некий иной замысел, постичь который фюреру не дано. Оставалось только опередить Сталина, бросить в атаку на Красную Армию все накопленные на новой границе с русскими силы. Но 1 мая Гитлер выступил с речью о войне на Балканах и вновь ни словом не обмолвился о Советском Союзе.

Кремль безмолвствовал вплоть до 14 июня, когда появилось Заявление ТАСС. Гитлер не понял этого шага Сталина и в соответствии с логикой предыдущего поведения распорядился проигнорировать этот демарш. Тем более что Канарис докладывал фюреру: «В условиях сложившейся у Советов внутренней обстановки население страны восприняло Заявление ТАСС как истину в последней инстанции».

Гитлер знал, что среди его единомышленников есть люди, которые не считают план «Барбаросса» единственной альтернативой сложившемуся положению. Среди них были и адмирал Редер, и тот же Гальдер... Но фюрер хорошо помнил и собственные слова, произнесенные в узком кругу высших руководителей рейха: «Красная Армия обезглавлена. Восемьдесят процентов командных кадров уничтожено. Она ослаблена сейчас как никогда. Это основной фактор моего решения. Нужно воевать, пока военные кадры не выросли вновь...»

Гитлер шумно вздохнул.

«Это принадлежит истории, — подумал он. — Какой смысл забивать голову тем, что стало уделом архивных крыс в профессорских мантиях! Они оправдают любые действия победителя, а побежденные недостойны этих усилий. Но в связи с чем я вспомнил давние события?..»

... — Вспомните о русских новоиспеченных генералах, Шмундт, — сказал Гитлер, решив назидательно поделиться с шеф-адъютантом возникшими у него соображениями. — За два года они получили много [290] внеочередных званий, вырастая из командиров полков в командующих округами, но стратегического мышления не приобрели, и это в значительной мере помогло нам в сорок первом году. Не в званиях дело, дорогой Шмундт, вовсе не в них!

Фюрер хотел сказать, что вот у него же нет никакого офицерского звания, никогда не учился он в училищах и академиях, но прекрасно справляется с ролью главнокомандующего. Однако остановил себя, решив, что преданному Шмундту этого говорить не стоит.

— И все-таки я обещаю вам подумать, что можно сделать для вашего друга Гальдера.

Шеф-адъютант хотел возразить, что дело не в их дружбе, он печется о пользе общего дела, но Гитлер вдруг сказал:

— Посмотрите, Шмундт... Вот там, за деревьями... Кажется, это Гальдер. Он направляется сюда.

— Наверно, важные вести, мой фюрер. И господин генерал-полковник спешит сообщить их вам.

— Наверняка скажет сейчас какую-нибудь гадость, — проворчал Гитлер, останавливаясь.

Франц Гальдер приблизился к фюреру, который стоял набычившись, сложив руки перед собой.

— Мой фюрер, — бесстрастно начал генерал-полковник, — русские восстановили брешь на волховском участке фронта. Полагаю, что противник делает отчаянные попытки добиться успеха еще до начала оттепели.

Гитлер насмешливо хмыкнул. Он вспомнил поездку в Любань, злорадно подумал, как мерз там Франко, который потащился за ним, посмотреть на своих недоносков из Голубой дивизии. Кюхлер тогда жаловался: испанцы воюют плохо, годны разве что охранять пленных.

— Я бы на месте русских делал то же самое... Кому хочется сидеть в болотах! Кстати, Гальдер, надо позаботиться об особом знаке для ландзеров, дерущихся там. Ведь им, как и русским, приходится несладко. Будем каждого из них награждать медалью «За Волховский фронт».

Гальдер был несколько удивлен спокойной реакцией фюрера. Начальник генштаба не знал, что Гитлер уже отрешился от тех событий, которые волновали его, и ушел в обдумывание операции «Зигфрид», впоследствии ее назовут «Блау».

— Представьте мне доклад о пополнении резервов на весну сорок второго года. Обязательно позаботьтесь о соблюдении принципа землячества при распределении пополнения по боевым частям. Присутствие рядом земляков укрепляет дух солдата.

— Будет исполнено, мой фюрер, — ответил Гальдер, не решаясь спросить, каковы будут инструкции по поводу вновь образовавшегося коридора для 2-й ударной армии русских. Он решил, что фюрер забыл уже об этом. Но Гальдер ошибался. Возвращаясь в Зеленый домик, Гитлер продолжал думать не только о предстоящем наступлении на южном участке восточного фронта, но и о том, что происходит на Волхове. [291]

«Русские сами сунули голову в этот мешок, — размышлял фюрер. — Конечно, они сорвали нам зимние оперативные планы относительно Петербурга, но я не ожидал от хитрой лисы Мерецкова, что он может так легкомысленно загнать огромную армию в ловушку. Весьма опрометчивый шаг. Понятное дело, Мерецкова подгоняет Сталин, который решил, будто настал уже его час... Нет, он ошибается. Я постараюсь вскоре доказать ему это!»

30

Первым в блиндаж спустился Блюхер. Был он в кавалерийской шинели с довоенными еще малиновыми разговорами, на голове — суконный шлем с шишаком и звездой во лбу: большой матерчатой, нашитой на шлем, и маленькой, в центре эмалевой, с золотыми серпом и молотом. Шинель у Блюхера была затянута портупеей, на ремне — кобура с неизменным наганом, другого личного оружия Василий Константинович не признавал.

— Царство небесное проспишь, Мерецков! — весело обратился Блюхер к ошеломленному неожиданным визитом Кириллу Афанасьевичу. — Проходи, Иероним Петрович, здесь он, начальник штаба, отдыхать изволит...

Хорошо рассмотрев Блюхера, Мерецков так и не сумел понять, как одет Уборевич, его бывший командующий, с которым они служили вместе в Белорусском военном округе. Но Кирилл Афанасьевич хорошо понимал, что это именно он, командарм первого ранга, хотя и знал: ни того, ни другого гостя давным-давно нет на белом свете. Странное дело, но Мерецков не растерялся, увидев в блиндаже бывшее начальство. Немного смутила мысль о том, что надо одеваться при них, он помнил, что Яковлев уговорил его таки лечь спать, сняв теплые сапоги, стеганые брюки и суконную гимнастерку с портупеей. Но когда комфронта откинул одеяло, то увидел, что спал он почему-то одетый. Оставалось только обуться и после взаимных приветствий взяться за ручку большого чайника, стоявшего на конфорке немецкой чугунной печки — сбоку притулилась заварка в алюминиевом трофейном котелке — и налить гостям чаю. Они оба уже разделись, и теперь Мерецков хорошо видел шитые золотом маршальские звезды на воротнике у Блюхера и созвездие из ромбов у командарма первого ранга Уборевича.

— А к чаю ты что-нибудь покрепче держишь, комфронта? — весело подмигнув, спросил Василий Константинович.

— Тут я не хозяин, — ответил Мерецков. — Но командарм, наверно, кое-что держит...

Он приподнялся, надо, конечно, предложить понемножку выпить — такая встреча! — но Иероним Петрович придержал Мерецкова за локоть.

— Товарищ маршал, разумеется, хотел пошутить, — мягко, с незаметной улыбкой, которая чувствовалась скорее в голосе, нежели на лице, проговорил Уборевич. — Мы на фронте, где никакая водка немыслима. [292]

— Гражданскую войну свалили без сивухи, — проворчал Блюхер, помешивая ложкой в большой фаянсовой кружке с синими незабудками на боках, — самогонщиков ставили к стенке, за один только запах командиров и комиссаров отправляли в трибунал... А Верховный ввел обязательную норму спиртного через два месяца после начала войны. Для чего?

— Чтоб думали поменьше, — спокойно ответил Уборевич. — О причинах безобразных неудач, вопиющих потерь, бессмысленных жертв. Расчет прост, Василий Константинович. Выпьет красноармеец наркомовские сто граммов и подобреет, забудет на мгновение о тяготах войны, про стыд сорок первого года. И пьет-то он за здоровье того, кто дал ему эту отраву, — за наркома обороны, за товарища Сталина... Двойной расчет. Пьющие люди глубоко не размышляют и собственной воли не имеют.

— А чай у него хорош, — усмехнулся Блюхер. — Крепкий, сладкий, а главное — горячий... Но мы, Кирилл Афанасьевич, вовсе не чаи пришли к тебе распивать. Разобраться хотим, что происходит у вас. Расскажи, как воюешь, что противник, каким макаром ты его бьешь и почему он у тебя в сердце России оказался, святое русское место — Великий Новоград — поганит...

— Будем пить чай и делать военный совет, — опять смягчил Уборевич, и Кирилл Афанасьевич испытал к Иерониму Петровичу чувство благодарности. Общаясь с Блюхером, человеком прямым и в поведении бесхитростным, предпочитавшим обнаженные отношения, Мерецков всегда испытывал некую если и не робость, то смущение.

Они были такими разными, Блюхер и Уборевич. С последним тридцатидвухлетний Кирилл Афанасьевич служил с осени 1928 года, когда Иероним Петрович стал командовать Московским военным округом. В штабе округа Мерецков пробыл несколько лет, а Уборевич до назначения на эту должность два года учился в Высшей военной академии германского генерального штаба. Сын литовского крестьянина, он был старше Мерецкова всего на полгода. Но тому казалось, будто Уборевич куда более опытный по возрасту и не по годам мудрый. Словом, старший брат, от которого Мерецков столькому научился за пять лет совместной службы. Сначала в Москве, потом в Белоруссии... Он до сих пор сохранил искреннее и благодарное чувство к Уборевичу.

«Но ведь это враг народа, — шепнул внутренний голос. — И знаешь, что с тобой будет за то, что чаи с ним распиваешь?»

И про Шварцмана, Черного человека, вспомнилось сразу. О нем Мерецков никогда не забывал.

«Ну и пусть... Надоело дрожать! — обозлился Кирилл Афанасьевич. — И потом, если Уборевич с Блюхером на фронте, значит, все в порядке, значит, хозяин разрешил им приехать и помочь нам разобраться в том, над чем ломаем головы с сорок первого года. Над их же судьбами еще раньше».

И еще он подумал о защитительной речи, которую произнес бы перед самим товарищем Сталиным, если бы тот согласился выслушать Мерецкова. До него доходили крайне осторожно передаваемые [293] слухи, будто вождь неофициально приходил на процессы тридцать пятого и других годов. Был он и на суде над полководцами Красной Армии, отгороженный от участников этих судилищ особого устройства ширмой, из-за которой мог все видеть и слышать, оставаясь незамеченным.

Впрочем, от чего защищать Уборевича? Разве Сталин не знал, что этот трижды награжденный орденом Красного Знамени человек в семнадцать лет стал подпольщиком, через два года выслушал приговор царского суда, еще через год закончил офицерские курсы при Константиновском училище, храбро дрался на Висле, Немане и в Бессарабии, командуя артиллерией. После февральской революции подпоручик Уборевич стал большевиком, читал лекции в солдатском университете, командовал ротой, после Октября — уже полком. В 1919 году он принял на Южном фронте Четырнадцатую армию, громил деникинцев, а в Дальневосточной республике стал военным министром...

А разве боевой путь Василия Блюхера менее ярок? Он тоже был военным министром ДВР и председателем ее Военного совета, главным военным советником Национального правительства Китая в Кантоне, обладал огромным авторитетом не только у нас в стране, но и за рубежом. Именно Блюхера пригласил к себе Сунь Ятсен, чтобы легендарный человек помог ему сформировать подлинно народную китайскую армию.

Это про армию Блюхера пели от мала до велика: «Дальневосточная! Смелее в бой! Дальневосточная! Даешь отпор! Даешь отпор!» Дал он таки отпор, Василий Константинович, правым гоминьдановцам во время заварушки на Китайско-Восточной железной дороге в двадцать девятом... Он и орден Ленина, учрежденный годом позже, получил за номером один, а еще в сентябре 1918 года, и то же первым в стране, — Красного Знамени.

И хотя разными они были — сдержанный, даже суховатый, всегда подтянутый, будто готовый к парадному прохождению по Красной площади, Уборевич и более общительный, открытый, любивший добрую шутку Блюхер, — того и другого объединяло общее для них качество: удивительная военная прозорливость, стратегически широкое мышление, умение оперировать крупномасштабными категориями, без чего никогда не сможет состояться полководец.

И принимать единственно верное решение, оказавшись в нестандартной ситуации — а война порождает их ежечасно, ежеминутно, — это они тоже умели...

«Как нам не хватает их сегодня!» — с пронзительной тоской подумал вдруг Мерецков.

— Смотри-ка, Иероним Петрович! — воскликнул Блюхер, откусив крепкими зубами от кусочка сахара и кладя его справа от себя на блюдце. — Хозяин наш жалеет, что не может взять нас к себе комдивами...

— Шутите... Я бы вам фронт с радостью уступил, Василий Константинович, — искренне сказал Мерецков, вовсе не удивляясь тому, что Маршал Советского Союза прочитал его мысли. Он вообще [294] перестал чему-либо удивляться и уже не различал, когда он и его гости произносили необходимые фразы вслух, а где переходили на внутренний диалог, который странным образом оказывался доступным всем троим.

— Нет уж, — отмахнулся, посерьезнев, Блюхер, — теперь вы сами воюйте, наше время кончилось. Пусть и не по собственной вине... Сам ты, Кирилл Афанасьевич, об этом лучше других знаешь. Обидно, конечно, что лишены святого права встать рядом, бок о бок с вами на защиту Отечества. Хотя и понимаем: обойдется народу такое отсутствие большой кровью.

— Уже обошлось, — вздохнул Мерецков. — И то ли еще будет...

— Дело даже не в том, что нет сейчас на фронте меня или Василия Константиновича, — спокойным тоном, с едва уловимым акцентом проговорил Уборевич. — Надо смотреть дальше, в корень. Неоправданное омоложение всех без исключения командных кадров...

— Вынужденное омоложение! — перебил Блюхер, и Уборевич кивнул.

— Это обстоятельство резко снизило интеллектуальный уровень руководящего состава РККА, — продолжал Уборевич. — Не секрет, что особую подозрительность у НКВД вызывали командиры, закончившие военные академии. Их брали в первую очередь, не говоря уже о генштабистах. Полками начинали командовать вчерашние лейтенанты, зачастую закончившие только краткосрочные курсы, комбатов назначали дальше, на корпус и даже армию.

«А Иван Иванович сумел за два года подняться с помощника комполка по тылу до командующего фронтом», — подумал Мерецков о Федюнинском, соседе справа. И еще он вспомнил о том, что вырубленными оказались как раз те командиры, которые хорошо знали нынешнего противника, лично знакомились с организацией германской армии, бывали на стажировках в частях рейхсвера, учились в его академии генерального штаба, проходили практику в немецких частях. Их уже нет... А за линией фронта живы-здоровы генералы Гитлера, которые изучали в свое время Красную Армию, занимаясь этим по обмену в военных школах Советского Союза.

— Впрочем, — вздохнул Уборевич, — о кадровом составе Красной Армии к началу войны ты, Кирилл Афанасьевич, знаешь не хуже нас — даже лучше. Ведь сам был начальником Генерального штаба...

— И вообще, уцелел чудом, — усмехнулся Маршал Советского Союза. — Счастливый и тебе самому непонятный случай... Но пока ты сидел у Берии в домзаке, Сталин сообразил, что, расстреливая растерявшихся генералов, не сумеет научить воевать остальных. Зачем по его приказу Мехлис уничтожил Павлова и других товарищей? За потерю управления войсками Западного фронта, за то, что именно по Белоруссии так резво прошлись немцы до самого Смоленска. Но ведь они и задумали сделать именно так. А Сталин всегда твердил, что Гитлер основной удар нанесет по Киевскому округу. Ошибся Сталин, но к стенке Мехлис поставил Павлова. [295] Мерецков передернул плечами: перед его мысленным взором возникло вдруг растерянно-изумленное лицо командарма Качанова. Его бессмысленная смерть по воле Мехлиса навсегда осталась в памяти комфронта,

— У генерала Павлова не было опыта командования такой огромной областью, каковой являлся Белорусский военный округ, — заметил Мерецков. — Когда б ему приобрести стратегическое мышление... В Испании он был всего лишь танковым комбригом. И потом, в роли командующего округом Павлов беспрекословно и слепо выполнял волю Сталина: никаких действий, предупреждающих возможную агрессию потенциального противника. Вот Павлов и боролся изо всех сил с немцебоязнью в войсках, страшась, чтоб его не зацепила немилость самого.

Кирилл Афанасьевич опустил голову. Гости его молчали.

— Все мы боялись, — произнес после паузы Мерецков.

«Меня ведь тоже зацепило», — хотел напомнить этим людям, которые явились и судить его, и открыть глаза, и произнести вслух те страшные вещи, о которых ему и думать-то не полагалось, ибо любое сомнение считалось греховным, а эпитимия определялась с простодушной скромностью, безо всякого изыска в разнообразии — от десяти лет ИТЛ до пули на задворке тюрьмы.

«Хорошо, что не знают о судьбе генералов Штерна, Рычагова, Смушкевича, Локтионова и других, — подумал Мерецков. — Их расстреляли, когда немцы стояли под Москвой».

— Знаем, — спокойно сказал вдруг Уборевич, и Мерецков смутился.

Он всегда казнился и подумывал прибегнуть к личному оружию, когда вспоминал очную ставку с Локтионовым, единственным из двух десятков поделыциков устоявшим под пытками и не подписавшим дикую напраслину на себя.

— И про дубинки Шварцмана нам известно тоже, — заметил Блюхер. — Мне было легче, я умер сразу. Не терзай себя, Афанасьевич, и воюй дальше...

Кирилл Афанасьевич подумал, что его двухмесячная отсидка ничто в сравнении с их страшной судьбой. Невероятная жестокость даже не в том, что прославленных полководцев лишили жизни и права защищать Отечество от лютого врага. Еще и надругались над их добрыми именами, объявили предателями, изменниками, врагами народа, отравили этим немыслимым фактом сознание советских людей, дети которых по настоянию педагогов в букварях выкалывали глаза на портретах истинных героев, веривших в партию коммунистов.

«Интересно, — возникла вдруг праздная мысль у Мерецкова, — знают ли они сами об этом? Про буквари?..»

Комфронта устыдился того, о чем подумал, но еще более горький стыд пришел к нему от сознания как бы собственной причастности к тому, что произошло. Нет, на руках Мерецкова не было крови расстрелянных людей, генерал армии не подписывал смертные приговоры, как делали это Буденный и Ворошилов. Не довелось ему [296] излагать и особое мнение в трибунале, как поступил Василий Блюхер, не согласившийся с обвинением, предъявленным Тухачевскому и его товарищам, за что сам был вскоре уничтожен.

Но вот он, Мерецков, продолжал жить и даже — плохо ли, хорошо ли — командовал фронтом, а от них, с которыми вместе служил когда-то, в чей командирский гений безгранично верил, даже праха теперь не осталось. И Кирилл Афанасьевич испытывал острое чувство вины за то, что он, человек по всем параметрам не лучший, чем эти двое, оставался по эту сторону бытия, в котором им уже не оставалось места.

— О нас — ладно, — решительно сказал Блюхер и отодвинул кружку с недопитым чаем. — Останется память, а история рассудит... Времени сейчас мало, давай о твоих делах. Верно, Иероним Петрович?

Уборевич кивнул и впервые улыбнулся.

Мерецков вдруг вспомнил, как впервые встретился с ним еще по службе в МВО, в ноябре 1928 года. Это было время кардинальных изменений в Красной Армии, переходившей от не оправдавшей себя территориально-милиционной системы на иную организационную структуру. За несколько дней до начала учений войск Московского гарнизона Уборевич подарил Мерецкову только что вышедшую из печати собственную работу «О подготовке комсостава РККА. Полевые поездки, ускоренные военные игры и выходы в поле».

«Давно это было... Будто в иной исторической эпохе, — подумал Кирилл Афанасьевич. — Интересные вещи узнал из его работы! Тогда и стал вырабатывать собственный командирский почерк».

— Ну-ка, ну-ка, похвастай, чему ты научился у Иеронима Петровича, — сказал Блюхер, склоняясь над картой, которую Мерецков развернул на столе прямо поверх кружек с чаем. Убрать их не позволил Василий Константинович, сказав, что он только мельком посмотрит, для общего впечатления.

— Хреновая обстановка, — вздохнул Маршал Советского Союза, складывая карту.

Уборевич молчал. Блюхер протянул карту командующему фронтом, взял чайник, долил кипятка в кружку.

— На что рассчитываешь, Кирилл Афанасьевич? — спросил Василий Константинович. — На резервную армию Ставки? Твой фронт ее не получит. Сталину нужна эффектная победа. Скажем, выбросить немцев из Крыма или вернуть Донбасс. А там сейчас собрались такие герои, что обещают хозяину справиться с этими задачами, не требуя от Ставки никаких резервов. Да их у нее и нету в наличии. И все равно они выглядят в лучшем свете, чем ты, сидящий в болотах. Герои не просят, а ты уже надоел Сталину просьбами о помощи. Пока вождь надеялся, что вы пробьетесь к Ленинграду, что было бы впечатляющим в международном масштабе фактом, ваша судьба его интересовала. А какая-то маленькая Любань... Нет, это не звучит. Не произведет впечатления и на союзников. Хотя ее захват и уничтожит чудовскую группировку противника. [297]

— Помните, Кирилл Афанасьевич, как ездили вы в Германию изучать опыт тамошней штабной работы? — спросил Уборевич.

Мерецков помнил. В конце двадцатых годов его поразил высокий для своего времени уровень военной техники в рейхсвере. И сейчас он понял, что Уборевич спросил его об этом не случайно. Хорошо изучивший немецкую армию, Иероним Петрович полагал ее потенциальным противником Отечества и всегда ратовал за механизацию и моторизацию РККА. Именно он провел в МВО первое учение с участием недавно сформированной мотомехбригады. Это опытное соединение обязано было проверить теоретическую мысль, высказанную Триандафилловым, заместителем начальника Генштаба и большим умницей, человеком, который впервые в истории военного искусства предложил глубокие операции с применением больших масс танков, мотопехоты, конницы и авиации... То учение провалилось, управлять бронетанковыми войсками никто не умел. Но Уборевич продолжал верить в стратегическую дееспособность крупных танковых соединений. Образовалась троица военных интеллектуалов — Триандафиллов, Тухачевский и Уборевич. Они оттачивали рожденную полководцами Красной Армии архисовременную идею, довели ее до совершенства. И были объявлены врагами народа, а мысли их, ставшие соответственно вредительскими, взяли на вооружение генералы вермахта, успешно применив русскую теорию против самих же русских в сорок певом.

— С тех пор немцы многому научились, — ответил Мерецков на вопрос командарма первого ранга. — Меньше автоматизма, больше инициативы, маневра. И в техническом отношении сильны, хорошо развито саперное дело. Опять же автоматическое оружие имеют. Густой огонь не дает красноармейцам головы поднять, не только прицелиться из винтовки.

— Значит, идея маршала Кулика, как экономить патроны в бою, не оправдалась? — усмехнулся Блюхер.

— Не оправдалась. Без автоматов нам просто зарез. ППШ — хорошая машинка, но мало их в войсках. Не успели еще наделать...

— Вот, пока не наделали, и сидели б в стратегической обороне, — проворчал Василий Константинович. — Как толково предлагал эту позицию на сорок второй год Шапошников! Для наступления надо превосходство создать. Превосходство не только в живой, хорошо обученной силе, но и в танках, авиации, артиллерии, боеприпасах. И в автоматическом оружии тоже. Как же современной армии воевать без автоматов? Об этом Иероним Петрович еще в двадцать четвергом году писал...

«Верно, — подумал Мерецков, — была статья Уборевича в «Военном вестнике», где он утверждал: Красную Армию необходимо срочно оснастить легким автоматическим оружием».

Сейчас даже не верится, что уже в столь отдаленные от сорок второго года времена находились люди, которые предвидели нынешние просчеты. Кирилл Афанасьевич помнил, что в той давней статье автор подчеркивал: станковые пулеметы в несколько раз дороже легких пулеметов или тем более автоматов. Во время наступления [298] красноармейцы, вооруженные легкими, а потому и мобильными, пулеметами и автоматами, нанесут обороняющемуся противнику куда больший урон... Парадоксально, но это было опубликовано в 1924 году! В начале тридцатых годов возникла реальная возможность приобрести лицензию на производство финского автомата «Суоми». Вопрос этот рассматривался на заседании Реввоенсовета. Отвечавший тогда за вооружение РККА Григорий Иванович Кулик, ставший затем Маршалом Советского Союза и уже в начале войны разжалованный Сталиным за бездарность в генералы, безапелляционно заявил категорический протест.

— Это ж какую прорву патронов надо при автоматической стрельбе! — возмутился он. — Бойцам только волю дай, они и будут пулять в разные стороны... То ли дело винтовка! Каждый выстрел только в цель... Один патрон — один убитый вражеский солдат.

Предложение по поводу автоматов для РККА после таких аргументов — кто же будет против экономии боеприпасов? — тут же и похерили. А в тридцать девятом финны задали нам жару с помощью «Суоми». Спохватились мы тогда и на базе этого автомата в пожарном порядке создали собственный пистолет-пулемет Дегтярева, образца 1940 года, прямо-таки близнец финской машинки. Только неудобный получился автомат, не пошел он у нас, куда ему до безупречного ППШ-41, появившегося перед нападением тевтонов.

Только мало ППШ на фронте, до сих пор не успели наделать, хотя производство автоматов Шпагина настолько простое, что наловчились их изготовлять в любой механической мастерской.

— Техника в современной войне — вещь, конечно, серьезная, — сказал Уборевич. — Тут немцы по многим параметрам нас опередили. По крайней мере, часть пехоты посадили на машины. Но и механизированными войсками надо умело командовать, творчески использовать принципиальные положения тактики и стратегии.

Мерецков знал, что вопросам теоретической подготовки командного и политического состава Красной Армии Иероним Петрович придавал первостепенное значение. Еще в 1921 году, будучи командующим 5-й армией в Сибири, он основал журнал «Красная Армия на Востоке» и печатал там статьи, в которых призывал готовиться к войне с будущим противником, у которого — это исторически неизбежно! — военная выучка и приемы боя будут на несколько порядков выше, нежели у Колчака и Деникина, Юденича и у белополяков. «Подумать только! — мысленно воскликнул Мерецков. — Ведь он предвидел такую возможность в двадцать первом году!»

— Ты пришел ко мне, Кирилл Афанасьевич, уже после службы в Белоруссии, — напомнил Блюхер. — Прошел хорошую школу, будучи начальником штаба у Иеронима Петровича... А поскольку достиг немыслимых высот, сам командовал Генштабом, скажи: как случилось, что забыли наши предостережения против зазнайства и шаблона в военном деле? Почему твои командиры ударяются в панику, потеряв управление боем? Я уже не спрашиваю о том, почему они это управление теряют, а вот при наступлении бьют в одну раз и навсегда выбранную ими точку... [299]

— Точку им определяют сверху, Василий Константинович, — заметил Уборевич. — Деревню Н. взять к восьми утра в лобовой атаке... Нужна ли эта деревня для улучшения общей обстановки дело десятое. Главное — успеть включить ее в боевую сводку и донести наверх. Не так ли?

Мерецков согласно кивнул. Эти люди говорили правильные вещи, но слишком они оторвались от сложившейся практики. А кто ее сложил, практику эту? Мы сами... Каждый стремится показать, что он лучше, нежели другие, более достойный, потому как имеет материальный успех: взял деревню Н. А скольких жизней стоила эта деревня, которую уже к вечеру, может быть, придется отдать, ибо брали ее, не согласуясь с обстановкой, возможностями собственных бойцов и соседей, сие начальство не волнует. Он ведь тоже хорошо теперь выглядит там, где именно так выглядеть положено. Комфронта хорошо знал от знакомых генштабистов о прошлогоднем конфликте Жукова с Рокоссовским. Последний, командуя 16-й армией, против которой, действуя в направлении против Москвы, гитлеровцы бросили 5-й армейский, 40-й и 46-й моторизованные корпуса, творчески оценил обстановку и решил занять выгодную оборонительную позицию в районе реки Истра и водохранилища. На этих рубежах можно было надежно отбиваться небольшими силами, а высвободившиеся войска отвести во второй эшелон, перегруппировать и бросить на более опасное, клинское направление. Рокоссовский, тщательно взвесив все «за» и «против», обсудив идею в собственном штабе, обратился к Жукову за разрешением загодя отвести войска на истринский рубеж. Иначе противник все равно отбросит армию туда и, не дав закрепиться, на ее плечах с ходу одолеет истринское препятствие.

— Стоять насмерть! Ни шагу назад! — категорически ответил командующий Западным фронтом.

Рокоссовский резонно заметил, что позади 16-й армии нет никаких войск. Если мы все погибнем, то путь на Москву будет открыт. Лучше немного отойти и уж на естественном рубеже стоять насмерть.

— Нет! — упрямо заявил Жуков.

Армейские правила позволяют в исключительных случаях обратиться через голову прямого начальства. Рокоссовский не о собственных амбициях думал, а тревожился о судьбе Москвы, что была за его спиной. Командарм снесся с начальником Генштаба, и Шапошников утвердил единственно верное решение. Ведь сила у немцев была в танках. Они бессильно ткнутся в природный барьер, а мотопехота не сумеет использовать собственную подвижность. Но едва Рокоссовский начал маневр, пришла грозная радиограмма комфронта: «Войсками фронта командую я! Приказ об отводе войск за Истринское водохранилище отменяю, приказываю обороняться на занимаемом рубеже и ни шагу назад не отступать. Генерал армии Жуков».

Самые мрачные прогнозы Рокоссовского оправдались. Смяв слабый северный фланг армии, немецкие танки взяли Солнечногорск и Клин. Враги нависли над Москвой со стороны Дмитрова и Яхромы, [300] и только ценою неимоверных усилий, неоправданных потерь командарму-16 удалось остановить немцев на подступах к столице. Просто чудо, что мы не потеряли Москву...

— Чудес на войне не бывает, Кирилл Афанасьевич, — произнес Блюхер. — За каждым чудом военная мудрость полководца, подкрепленная мужеством отдающих жизни за Отечество солдат. Рокоссовский был прав, а Жуков проявил недопустимую вообще, а в тех условиях и вовсе преступную, амбициозность — давай называть вещи собственными именами. Впрочем, лихому и чересчур волевому кавалеристу есть у кого учиться, есть с кого брать пример.

— У нас уже нет времени, Василий Константинович, — мягко остановил Блюхера командарм первого ранга. — Теперь это уже история, и пусть об этом судят потомки. Вернемся к положению, в котором оказался наш бывший начальник штаба. Время для решительного наступления упущено. Наступила весна. Скоро исчезнут дороги, и Вторая ударная окажется по горло в болоте. Надо отводить ее на захваченный плацдарм, к левому берегу Волхова.

— Пока не поздно, — добавил Блюхер.

— Я не могу принять такое решение, — растерянно проговорил Мерецков. — Это прерогатива Ставки. И потом... Оставить такую огромную территорию... Меня не поймут. Там... — Он поднял глаза к мощным накатам блиндажа.

— А ты отстаивай собственную точку зрения, настаивай, требуй! — сказал Василий Константинович. — Ведь всегда был таким смелым человеком! И умницей. Недаром так доверял тебе на Дальнем Востоке! Так почему же ты сейчас...

Уборевич предостерегающе поднял руку, и Блюхер в сердцах ударил кулаком по колену, чертыхнулся.

— Что он с вами сделал, этот тиран с комплексом неполноценности?! — с пронзительной жалостью глядя на Мерецкова, проговорил Маршал Советского Союза. — Разве можно хорошо воевать, оглядываясь по сторонам, боясь не вражеской пули, а немилости самого?!

— Мы постараемся, Василий Константинович, постараемся, — срывающимся голосом сказал комфронта. — Выиграем войну, выиграем! Не благодаря, а вопреки ему...

Имени его произнести Мерецков не Неумел, духу не хватило. Черный человек затаился в затененном углу трофейного блиндажа, но командиры поняли бывшего начальника штаба.

— Гитлер проиграл войну уже в тот момент, когда начал ее, — заметил Уборевич. — Покорить Восток — это его навязчивая идея, ее он широко развивает в «Майн Кампф». Этого он и добился с нашей помощью в тридцать девятом году, когда объединил разделенную Версальским миром на две части Германию за счет уничтожения польского государства. И та его война, и эта беспрецедентны в истории человечества, не имеют дипломатического раунда, который всегда предшествует боевым действиям. Гитлер решил вести войну с нами колониальным способом, то есть с особой жестокостью. С первых дней война стала всенародной, это война интернационального духа русского народа, для которого решается вопрос жизни: быть [301] или не быть, против немецкого национального эгоизма, расового шовинизма, извлеченного Гитлером из-под оказавшейся весьма тонкой скорлупы цивилизации. Рано вот решили вы глобально наступать, поспешность эта дорого обойдется, но все равно Красная Армия обречена на победу!

— Но почему без вас?! — воскликнул Мерецков.

Блюхер хмыкнул, а Уборевич пожал плечами.

— Убирая соратников Ленина, которые не могли бы до конца примириться с узурпацией политической и государственной власти этим человеком, а потом и тех, кто способствовал разгулу неоправданного и небывалого в истории террора, Сталин не мог спокойно спать, не убрав высших военных, — пояснил Иероним Петрович. — Но ведь если бы на самом деле Михаил Николаевич Тухачевский и все мы, осужденные Специальным присутствием Верховного суда СССР как военные заговорщики, были агентами иностранных разведок еще с двадцатых годов, то что помешало бы нам совершить переворот еще до полной победы социализма, провозглашенной Семнадцатым съездом, на который, кстати говоря, всех нас, врагов народа, делегировала партия?! Никакой логики!

— У тиранов собственная логика, — буркнул Василий Константинович. — Надо мной и суда-то не было... Я отказался приговорить товарищей к смерти, вот за это меня и убили в камере следователи НКВД.

— Со мной все проще, — усмехнулся Уборевич. — Подпоручик царской армии и в академии германского генштаба обучался...

...Мерецков вспомнил давний теперь уже случай, имевший место после того, как он вернулся из Испании. Шло лето проклятого тридцать седьмого года. На совещании высшего комсостава обсуждалась ошеломляющая новость: Тухачевский, Уборевич и другие — враги народа. Дали слово Мерецкову, ждали: навалится на Иеронима Петровича, с которым — присутствующие знали — служил долгие годы. А Мерецков все про Испанию толкует, про военный опыт тамошних сражений. Из зала реплики: «Давай по существу!», «К повестке ближе...». И Сталин вмешался: что, мол, думает Мерецков о случившемся? Тут Кирилл Афанасьевич и ахнул. «Не понимаю, — сказал, — почему выступающие костерят Уборевича? Если знали, что плохой, то почему молчали? А я вот ничего дурного о нем не скажу, всегда ему безоговорочно верил». Зал затаил дыхание, похоронил Мерецкова. И Сталин вдруг понял: представилась возможность показать, как ценит он прямодушие, искренность, да и этот наивный ярославец по-своему честен. «Мы тоже им верили», — со спокойной грустью сказал он.

На следующий день Мерецкова назначили заместителем начальника Генштаба. Но и в этой ипостаси его не оставляли в покое, да и кто мог на него рассчитывать в те страшные месяцы, когда никому не дано было полагать, что завтра не станет он вовсе покойным. Осенью пришел на Мерецкова с Дальнего Востока донос. Написал бывший сослуживец, и логика его была до крайности проста. Работал Мерецков с Уборевичем в Белоруссии? Был такой грех... [302] разоблачен Уборевич как враг народа? Факт общеизвестный. Вывод напрашивался однозначный: и Мерецков враг народа, только не раскрытый еще.

Казалось бы, бред сивой кобылы. Но людей тогда брали и по куда более абсурдным обвинениям. Кирилла Афанасьевича не взяли, его стали всячески проверять, неделями терзали изматывающими душу допросами, пока в качестве свидетеля. Правда, в декабре позднее расстрелянный начальник Политуправления РККА Смирнов предписал отослать его документы в НКВД, присовокупив заключение: «Дело Мерецкова всячески разбиралось».

И Кирилл Афанасьевич, продолжая служить в Генштабе, не знал, что поведение его постоянно фиксируется их военным комиссаром. «За последнее время, — отмечал 20 июля 1938 года И. В. Рогов, — Мерецков работал не с полным напряжением, явно проявлял боязнь в принятии решений и даче указаний. Избегал подписывать бумаги и резолюций на бумагах никаких не писал, настроен был нервно и имел подавленное настроение. В разговоре со мною очень часто вспоминал, как его вызывали в НКВД и какие он давал объяснения».

Через шесть недель военком дополнял досье на замначальника Генштаба: «По-прежнему Мерецков настроен нервно и неоднократно в разговоре с командармом Шапошниковым говорил, что «вот на меня все показывают, а я ведь ничего общего с врагами не имел».

Не тогда ли родилось выражение: «Доказывай потом, что ты не верблюд...»? Может быть, и позднее. Впрочем, какое это имело значение? Все равно доказать что-либо почти никому не удавалось.

Потом случился разговор, тот самый, что был двумя годами позже, в тридцать девятом, когда вернулись в Россию последние «испанцы». Мерецков лично его не знал, этого человека, Николая Лященко, военного советника, пробывшего в Испании два года, самый большой срок. Республиканцы ласково называли его Колас, вроде бы Коля, если по-нашенски.

Рассказал эту историю Мерецкову его соратник по спецкомандировке на Пиренейский полуостров, тезка Лященко, советник в Испании по артиллерии Николай Николаевич Воронов. Когда из пяти маршалов осталось в живых два, советники получили инструкцию: предложить испанцам убрать из политических уголков их частей портреты маршалов — врагов народа. Получил указание и советник корпуса Колас, долговязый, вызывавший у малорослых испанцев почтительное изумление двухметровым ростом.

Комиссаром корпуса был анархист, к нему и обратился Лященко с деликатной просьбой. «Не могу этому поверить, — сказал анархист. — Из пяти маршалов трое стали врагами... Никакой логики. Ну ладно, Тухачевский и Егоров — бывшие офицеры. А легендарный Блюхер? Крестьянский сын. Сделаем так. Ты знаешь, Колас, что я член ЦК нашей партии. Свяжусь с руководством, пусть исследуют версию связи маршалов с иностранной разведкой...» Через десять дней комиссар официально сообщил русскому советнику, что проведенной в двенадцати [303] государствах агентурной проверкой установлено: никаких контактов с секретными службами у маршалов не было.

— Ладно, — сказал комиссар-анархист, — портреты мы уберем, только уничтожать не будем, спрячем. Придет и их, этих ребят, время.

Воронов взял слово с Мерецкова: услышал и тут же забудь. Этот Лященко и так чересчур смел и независим в суждениях, не подведи его. Кирилл Афанасьевич ни единой душе не обмолвился, а забыть не мог, нередко травил себе душу вопросом: разве у Сталина не было возможности установить истину? Конечно, была...

— Сколько угодно, — ответил Блюхер. — Только зачем, если он сам организовал фальшивое обвинение... А про Вторую ударную ты подумай, Кирилл Афанасьевич. Ведь ее командование высказывается за отвод. И ты это знаешь.

— Надеюсь на помощь Ставки, — опустил голову Мерецков.

— Ставка не есть даже господь бог, — усмехнулся Уборевич, поднимаясь с места. — Воюй грамотно, Кирилл Афанасьевич, независимо и экономно, мы собирались делать это когда-то вместе.

— К твоему соседу слева заглянем, — пояснил, надевая шинель, Блюхер. — Курочкин толково бьет немца, даже котел ему под Демянском соорудил. Только показать успехи не умеет, потому и затрут его, Павла Алексеича, замолчат, помяни мое слово.

Мерецков снова лежал в такой удобной постели Яковлева, когда в блиндаже возник вдруг Сталин. Проворно приблизился к Мерецкову и ткнул мундштуком трубки в подбородок.

— Куда они ушли? — спросил Сталин. — О чем вы здесь говорили? Отвечай нам! Что говорили?

Он тыкал генерала армии трубкой и требовал рассказать содержание недавнего разговора.

...Кирилл Афанасьевич силился приподняться, но тело отказывалось повиноваться.

— ...Говорили. Уже время, Кирилл Афанасьевич. Вы просили разбудить... — услышал он вдруг голос Яковлева. — Трясу вас, а вы все произносите что-то.

Мерецков рывком поднялся и свесил ноги с кровати. Серые валенки, заботливо просушенные Мишей Бородой, стояли рядом. Адъютант выжидательно поглядывал на хозяина от двери.

— Да-да, пора ехать... Спасибо за гостеприимство, Всеволод Федорович, — поблагодарил Кирилл Афанасьевич. — Фамилий никаких я тут не называл?

— Вроде не слыхал... — Яковлев отвел взгляд в сторону. «Неужели он и сон мой видел?» — с веселым ужасом подумал Мерецков.

31

Приближалась пасха. В этом году весенний праздник приходился на пятое апреля, 288-й день войны. И хотя начали прибывать посылки из Германии, а кое-кто из ландзеров собирался поехать в отпуск, настроение [304] у солдат было неважным. В результате яростных атак русские восстановили прежнее положение. Огромная армия, вонзившаяся боевыми порядками в их глубокие тылы, продолжала угрожать чудово-любанской группировке.

Конечно, солдатам было не до забот командующего, их война была несоизмерима с войной фон Кюхлера или генерала Линдеманна, но и любой ландзер хорошо понимал: чем скорее завяжут они мешок, в котором оказалась 2-я ударная, тем лучше. По опыту прошлого года многие из них знали, какие неприятности могут причинить русские, даже если те оказываются оторванными от остальной Красной Армии. И тут еще погожие деньки, которыми побаловала природа во второй половине марта, сменились ненастьем. Задул сырой и промозглый ветер, с неба валил мокрый снег, перемежавшийся с холодным дождем. Зимние дороги быстро исчезали. Лесные тропинки превратились в канавы, заполненные кашей из талого снега. Снег облеплял обувь, обувь постоянно промокала и не успевала просохнуть за те недолгие часы, которые отводились солдатам на отдых.

...Когда Руди Пикерт, вооруженный трофейным автоматом, вышел к своим, ему не сразу довелось попасть в роту обер-лейтенанта Шютце. Документов у бывшего студента не было никаких. При обыске русские отобрали у него даже посмертный жетон, поэтому ничем принадлежность к германской армии он доказать не мог.

Пикерта тут же отправили в ближайшее отделение гехаймфельд-полицай — тайной полевой полиции, оно выполняло функции гестапо в действующей армии. Там Руди подвергли перекрестному допросу, и, чтобы связаться с командованием пехотной дивизии, его задержали под арестом, время от времени вызывая на допросы. Теперь на них спрашивали об увиденном Пикертом в тылу противника.

Когда саксонец вместе с прибывшим за ним фельдфебелем Венделем вернулся в родную роту, товарищи встретили его как выходца с того света. Все искренне радовались возвращению Руди Пикерта, особенно Вилли-баварец, который благополучно отбыл отпуск в родных краях, даже использовал предоставленное ему фюрером время отдыха для того, чтобы жениться.

Блиндаж, в который определили Руди Пикерта, серьезно пострадал от артогня, не раз переходя из рук в руки. Но ко времени возвращения саксонца солдатское жилище уже поправили, навесили выбитую взрывом дверь, заменили обшивку стен, соорудили нары. Словом, ничего, кроме стойкого запаха взрывчатки — блиндаж забросали гранатами, не напоминало о событиях, участником которых Пикерту быть не довелось.

Фельдфебель, угрюмый горбоносый верзила из Мекленбурга, начавший службу в рейхсвере, еще по дороге сообщил ему о женитьбе Земпера.

— Чего это ему приспичило? — спросил Пикерт. Вендель пожал плечами:

— Сам спросишь. Я договорился с командиром роты: будешь жить в моем блиндаже: там и твой Вилли-баварец разместился. Сам ты ведь из Дрездена? Главное, чтоб не пруссак... И тогда [305] сразу тебе скажу: временно будешь под моим присмотром, так положено, камрад. Я за тебя, отвечаю, но ничего об этом не говорил. Так что давай не подведи меня.

— Спасибо, господин фельдфебель, — с чувством отозвался он. Руди понимал, что после русского плена так и должно быть. Где гарантии, что его не завербовали? Но узнать напрямую о том, что к нему приставили соглядатая, было, разумеется, неприятно,

— На вдове женился наш Вилли, — продолжал Вендель, — и с маленьким ребенком вместо приданого.

— Разве в Баварии перевелись девушки?

— Minne ver Kehrt die Sinne, — отозвался фельдфебель. — Любовь выворачивает наизнанку все пять чувств... Подробности узнаешь дома.

Возвращение «блудного сына», чудесное спасение Руди отмечали в пасхальный день. Когда объединили содержимое праздничных посылок, стол выглядел довольно богато. Выпили шнапса за воскресение господне, и каждый с сожалением подумал, что им-то подобной гарантии никто не предоставит. Но вслух сказать об этом ни один из ландзеров не решился. Не потому, что были такими уж религиозными людьми. Попросту оттого, что солдаты на войне становятся суеверными, и поминать имя господа всуе, да еще завидовать его сыну, много лет назад воскресшему в этот день, представлялось им в ряду тех поступков, совершать которые не следует.

— Теперь за твое возвращение, дорогой Руди, — сказал Вилли Земпер. — Честно признаться, я тебя похоронил... Ну, думаю, один остался, оба моих лучших товарища пали в борьбе.

— Но ведь вернувшийся из поиска Вайсмахер рассказывал тогда, что Руди, по всей вероятности, попал в плен, — возразил ефрейтор Гейнц Оберман.

Молодой еще, призыва сорок первого года, он появился в роте в отсутствие Пикерта, равно как и другой новичок, Эрнст Майер. Оба они прибыли на Волховский фронт в соответствии с предписанием генерального штаба: заменять здесь солдат старших возрастов более молодыми, несущими службу на Западе, в Норвегии и на Балканах. Нюхать боевой порох им еще не доводилось, и действия по закрытию бреши у Мясного Бора стали боевым крещением ребят.

— Ты думаешь, рабство в Сибири, на которое русские обрекают пленных, лучше почетной смерти в бою? — спросил Земпер. — Впрочем, я полагаю, что когда мы прогоним русских за Урал, то начнем обмен пленными. Так что, Руди, у тебя оставался шанс.

— Не знаю, как насчет рабства, но там мне говорили, что пленные у русских получают но восемьсот граммов хлеба в сутки. Такая же норма и для их солдат на передовой, — сообщил Пикерт.

— Это пропаганда, — уверенно заявил Эрни Майер.

— А ты бы помалкивал, когда говорят старые солдаты, сосунок, — мрачно оборвал его Ганс Вендель. — К тому же за столом находится старший по званию.

— Извините, господин фельдфебель, — поднялся из-за стола и вытянулся во весь рост Майер. [306]

— Ладно уж, сиди, — махнул Вендель. — Конечно, мы не в казарме учебного полка, а на фронте, но и здесь распоясываться нельзя. Иначе это будет не армия, а бордель.

— Кстати, в Плескау открыли шикарный бордель для унтер-офицеров, — попытался сменить тему ефрейтор Оберман. Он тоже был из молодых, но успел получить нашивку. «Небось ловкий парень», — с неприязнью подумал Руди Пикерт.

— Успел там побывать? — спросил Земпер.

— Конечно, — осклабился Гейнц.

— Эти новички всюду успевают, — проворчал Вендель. — Чересчур легко им стало служить... Неплохо бы всем помнить, какую школу проходили мы, новобранцы, в рейхсвере. Унтер-офицеры драли с нас по семь шкур, а нам это даже нравилось, потому как чувствовали: они стараются для нашей пользы и во имя родины. Германии нужны такие солдаты, которых не было ни в одной стране. Иначе б мы так и продолжали униженное существование...

— Немецкий солдат всегда славился особой выучкой, — поддакнул Оберман, полагая, что ему-то, ефрейтору, относящемуся как бы уже к избранным в этой компании, можно вставить слово.

Вендель покосился на него, налил себе шнапсу, сказал всем «Прозит!» и выпил, не предложив остальным.

Утвердив сим образом старшинство, фельдфебель продолжал:

— Прежде всего нас учили уважать унтер-офицеров и тех солдат, кто призван раньше... Мне известно, что сейчас молодые солдаты избегают строевой подготовки. Честно признаюсь: в то время и мне казалось, что нет связи между приемами маршировки и способностью хорошо воевать. Теперь убедился: именно строевая подготовка делает солдата боеспособным. Он становится собранным не только внешне, но и внутренне. Это еще как помогает в бою.

Ганс Вендель откашлялся и вдруг рявкнул изо всех сил:

— Nabacht! Смирно!

Эрни Майер вскочил и вытянулся. Гейц Оберман дернулся было встать из-за стола, но понял, что это розыгрыш, и неуверенно улыбнулся. Руди и Вилли закатились хохотом.

— Ein blöoler Kerl, — добродушно произнес Вендель. — Himmeldonnerwetter... Ruht! Вольно! Садись... Можете налить себе, ландзеры.

Теперь фельдфебель выпил со всеми тоже.

— Винтовку каждый из нас берег, как самое дорогое, относился к ней, как к любимой девушке, — вспоминал Вендель. — А когда нам выдали учебные обоймы с патронами из латуни, мы ежедневно чистили их, они блестели, будто зеркальные. Если надлежащего блеска у кого-нибудь не было, унтер-офицер назначал полчаса дополнительной строевой подготовки... А маршировка под духовой оркестр! Мы ходили строевым шагом поротно, повзводно, отделениями, в одиночку... Отрабатывали помимо строевого шага еще и гусиный, старопрусский парадный шаг. Когда шлифовали ружейные приемы, казалось, что солдаты превратились в единый механизм, и от этого каждый обретал дополнительную силу. Нашей родной матерью [307] был ротный фельдфебель, командира мы видели редко, все замыкалось на обере. Я и сейчас его вспоминаю чаще, нежели стариков в Мекленбурге. Да... Носили мы в те времена башмаки со шнуровкой. Каждая подметка у них приколочена тридцатью двумя гвоздиками. По утрам выходили на строевую или отправлялись в поход. Пять часов безостановочно топали, и, конечно, кто-то гвоздики из подошвы терял. Но когда рота возвращалась на обед, ставила винтовки в пирамиды, умывалась и тут же строилась, чтобы идти в столовую, ротный фельдфебель заставлял нас поднимать то левую, то правую ногу, а сам обходил строй с тыла и проверял, все ли гвоздики на месте. Те, у кого их не хватало, получали полчаса строевой... А ну-ка, Майер, подай мне твои сапоги!

Эрни вскочил из-за стола и принес сапоги, они сушились у чугунной печки, солдат недавно вернулся из патрульного обхода и сидел сейчас в носках.

— Так и есть, — сказал Вендель, — не хватает трех гвоздиков.

— Я забью их на прежнее место, господин фельдфебель.

— Непременно... Фронтовые условия не позволяют погонять тебя на плацу. А надо бы... Для твоей же пользы, камрад. Ладно... Давайте споем мою любимую песню.

Не дожидаясь ответа, Ганс Вендель повел «Гарцует длинной вереницей на конях гордый полк». Первым с готовностью подтянул Гейнц Оберман, потом Вилли, опасливо поглядывая на фельдфебеля, вступил и Эрни Майер. Руди Пикерту подтягивать не хотелось, он покачивал в лад головой, вспоминая собственную подготовку в качестве новобранца уже не в рейхсвере, в котором служил Вендель, а в вермахте, где все было примерно таким же, о чем рассказывал фельдфебель. И у них были старички, которые после стрельбы отдавали молодым чистить их оружие. И возражать при этом не полагалось. И петь они умели в противогазах, и ползали по грязи, ее специально находили для них унтер-офицеры, с завязанными глазами разбирали пулемет, бросали боевые гранаты, учились окапываться, лежа на боку. И тогда им нравилось это, ибо каждый понимал: они солдаты фюрера, призванные умножить славу Великой Германии, а это возможно лишь тогда, когда сумеют завоевать для народа необходимое жизненное пространство.

Побывав в плену и неожиданно избавившись от пресловутой Сибири, Руди Пикерт сейчас, когда любимую песню фельдфебеля закончили строкой «мы конница кайзера» и по предложению Гейнца Обермана стали петь «Хорст Вессель», подумал вдруг, что вернулся к ландзерам другим человеком. Он равнодушно смотрел на праздничный стол, где были сардины и голландский сыр, вареная курятина и белый хлеб, шоколад, банки с печеночным паштетом, фляжки со шнапсом и бутылки с ромом и коньяком, и вспоминал скромную еду русских, жидкий чай с непременным кусочком сахара, тогда еще конвоир показал пленному, как надо пить чай вприкуску.

Наивно было бы думать, что в душе Пикерта произошла переоценка ценностей и бывший студент-теолог выбрался из тенет нацистского воспитания. Дитя времени, воспитанник Великогерманского [308] союза молодежи, влившегося затем в «Гитлерюгенд», Руди Пикерт не мог так просто взять и сбросить психологический груз с тщанием и профессионализмом привитой ему идеологии. Но сейчас он думал о том, что в системе подготовки солдат, которая существовала и в рейхсвере, и в вермахте, была заложена зримая цель: создать недумающих исполнителей, которые счастливы от того — об этом прямо сказал только что Вендель, — что ощущают себя составными частями единого механизма. Такой механизм можно использовать в неправедных целях.

До сих пор Руди Пикерт считал, что участвует в справедливой войне. Он хорошо помнил воззвание Гитлера, с которым тот обратился к немецкому народу 22 июня 1941 года. Тогда вождь пространно осветил события истории от Версальского договора до наших дней. Обвинил Советы в тайном сговоре с Англией, целью которой было сковать немецкие силы на Востоке. Гитлер далее сказал и о том, что пытался прийти к соглашению с Россией и приглашал для этой цели Молотова в Берлин в ноябре 1940 года. Но, ввиду непомерных требований русских, особенно в отношении Финляндии, Болгарии и Дарданелльских проливов, где Советский Союз хотел оборудовать сухопутные, военно-морские и авиационные базы, договориться со Сталиным не удалось. Советский Союз усиливал войска на восточной границе великого рейха, столкнувшись с Великобританией, науськивал Югославию против немцев, а в последнее время русские, мол, открыто стали посягать на германскую территорию... Это заставило его вновь вверить солдатам судьбу и будущее германской империи и народа.

Первый червь сомнения шевельнулся в душе Руди Пикерта уже в самом начале кампании на Востоке, когда стало ясно: война для русских явилась полной неожиданностью. Не ждали они ее и не хотели. Может быть, и худо жилось мужикам и бабам под большевиками, но и в доблестных ландзерах не видели они освободителей.

Находясь в России, Руди интересовался по мере возможности православной церковью и даже беседовал с теми из священников, которые знали немецкий язык. Пикерта удивила их антинемецкая позиция, хотя прямых выпадов против немцев служители церкви не позволяли. Но Руди были известны случаи, когда священники призывали верующих бороться с германцами, хотя их и расстреливали специалисты из зихерхайтдинст — службы безопасности. К зиме, особенно после поражения под Москвой, Пикерту стало ясно, что силой оружия победить этот народ, заставить его безропотно повиноваться невозможно.

Руди помнил пророческие слова Фридриха Великого, который говорил о русских противниках: «Их нужно дважды застрелить, а потом толкнуть, чтоб они упали». Он и его товарищи неоднократно в этом убеждались и летом сорок первого, и весной сорок второго. Правда, русских можно до единого уничтожить физически, но кто тогда станет работать на этих необозримых пространствах? Да и по-христиански ли обрекать на смерть полтораста миллионов человек? [309] Будто услышав мысли Пикерта, Ганс Вендель завел разговор о том первом дне, когда они ворвались в Россию.

— На этом проклятом Волхове иваны дерутся еще ожесточеннее, нежели их пограничники в тот день... Послушай, Руди, ты у нас самый грамотный, почти профессор, почему они так дерутся за эту забытую богом землю?

— В этих местах складывалось их государство. Великий Новгород, князь Рюрик, потом князь Александр. Русские чтут их, как мы Рыжебородого Короля, канцлера Бисмарка, Гинденбурга. Словом, в исторических местах довелось воевать нам, друзья!

— Отныне человечеству придется учить только одну историю — Великого рейха! — напыщенно произнес ефрейтор Оберман. — Давайте выпьем за здоровье фюрера!

— Что ж, — усмехнулся, протягивая руку к бутылке с ромом, Руди Пикерт, — выпьем.

Он отогнал праздные мысли, а когда все пили в честь Гитлера, став по этому случаю в положение «смирно», Руди сказал:

— По-моему, мы свиньи... Наш друг Вилли так и рвется рассказать о медовых деньках, которые провел с молодой женой, но ему и рта раскрыть не удается. Поделись, Вилли, ощущением от брака. Кроме старины Венделя никто из нас не был им осчастливлен.

— Нашлись, не скрою, в деревне и такие, что удивились: почему выбрал вдову, мало ли незамужних у нас осталось, — воодушевленно рассказывал охмелевший и от этого ставший непривычно красноречивым Земпер. — А я так скажу: Магда уже испытанная мать. У нее от погибшего Рудольфа родился отличный мальчишка. Вырастет — займется русской Сибирью. Там, говорят, богатейшие есть места, хотя и природа суровая. Моя Магда создаст крепкую расу, она подлинная германская мать. Я и выбрал ее потому, что проверена в деле. И сам, конечно, оставил собственный след. Жду к новому году прибавление семейства.

— Откуда тебе знать, что оставил? — спросил его, улыбаясь, Руди Пикерт. — Времени прошло как будто немного.

Вилли обиженно хмыкнул.

— Не ожидал сомнений от старого товарища... Тебе ведь известно, Руди, что я потомственный крестьянин. Сколько раз случал коров и прекрасно знаю, как это делается. Будь уверен: не промахнулся. Да и Магда такая мишень, что не попадет в нее лишь городской хлюпик с противоестественными наклонностями...

Подвыпившие ландзеры хохотали и требовали у Земпера подробностей. Вилли с готовностью хвалился прелестями Магды. У новичков разве только слюни не текли, глаза вожделенно блестели от воображаемых похотливых сюжетов. Разошелся и угрюмый Вендель, уточнял подробности, которые свидетельствовали о его богатом сексуальном опыте.

Необъяснимая тоска охватила Руди. Пришла мысль о том, что его, наверно, скоро убьют, но вовсе не это тревожило душу. Стараясь отвлечься от сальных реплик, которыми товарищи перебивали рассказ Земпера про любовные утехи с Магдой, он подумал, что если [310] верить Аристотелю, а у Руди не было оснований сомневаться в идеях мудреца из Стагира, то существует равнодушная, статичная материя, которая становится деятельной, порою даже слишком, благодаря некоему перводвигателю.

«Материя есть субстрат, в котором осуществляется бытие, — размышлял бывший студент-теолог. — Без материи бытие невозможно. Но до тех пор, пока не возникла форма, первичная материя лишена определенности, у нее нет никаких свойств. И только благодаря активной форме материя воплощается в активную вещь. Так считает Аристотель. И как его мысли созвучны тому, что происходило в Германии! Возник перводвигатель — фюрер, и инертная немецкая нация стала активной формой бытия. Но Аристотель считал, что источник движения находится вне материального бытия, он независим от первичной материи. Другими словами, это бог как конечная форма. Значит, наш фюрер — бог?»

Помимо его воли мысль казалась сумасшедшей, он фыркнул.

«Динамизм Аристотеля всегда финалистичен, — подумал Руди. — Но имеет ли финал та форма существования материи, которую мы называем войной?»

32

Саперным батальоном в дивизии Лайшова командовал Таут. Биография у этого сорокашестилетнего майора была необыкновенная, хоть роман пиши... Впрочем, судеб таких в России немало, только проходили они по категории нетипичных, ибо герои обретались до революции в дворянском звании. Родился Михаил Павлович в 1896 году, в семье начальника полиции Дальневосточного края. Едва мальчишке исполнилось девять лет, отдали его по семейной традиции в Хабаровский кадетский корпус, где Миша Таут воспитывался восемь лет. И поскольку имел склонность к математике, то был отправлен в Петербург, в инженерное училище, то самое, которое закончили во время оно и Федор Достоевский, и герой Севастополя Тотлебен, и генерал Карбышев.

С февраля 1915 года Михаил Таут уже воевал, а к сентябрю семнадцатого командовал саперной ротой и был в звании поручика. Грянула революция, и офицер-сапер стал с марта восемнадцатого года красным командиром. А брат его оказался у Деникина, шел вместе с Доброармией на Москву, грозился повесить курвеца Мишку на Тверском бульваре. Почему именно там — Михаилу Павловичу узнать не довелось: Москву Деникин не взял, а брат сгинул.

Десять лет прослужил Таут в Красной Армии, закончил Военно-электротехническую академию, да и потом, вплоть до 8 июля 1941 года, работал на оборону. А когда призвали снова служить, попал комбатом к полковнику Лапшову.

Афанасий Васильевич комдивом был чапаевского типа, чуть ли не с экрана знаменитого васильевского фильма сошел. Может быть, вплотную и не был похож на актера Бабочкина, а вот повадками — Чапай. [311] И судьбы у них были схожие. Старший унтер-офицер в старой армии, потом гражданская война, военная служба в мирное время, курсы «Выстрел», испанская война, с которой он вывез личный трофей — обаятельную Миллягроес Эрейну Фернандес, законную жену самого что ни на есть испанского происхождения.

Командиров в жизни Таута было предостаточно, а слабость, так принято в мужской среде обозначать любовь к человеку, питал он только к Афанасию Лапшову. Да и тот глубоко уважал «господина поручика», как однажды в шутку назвал сапера комдив в присутствии комиссара Майзеля, который тоже из бывших профессоров, заведовал кафедрой философии до войны. К тому времени Тауту присвоили майора вместо безликого военинженера третьего ранга. Он и сказал, не скрывая обиды, что звать его надо не «господин поручик», а «товарищ майор».

— Да ты никак обиделся, Палыч? — все еще улыбаясь, встревожился Лапшов. — Я ведь не в упрек сказал, побольше бы таких поручиков в Красной Армии.

Тут он вздохнул, и Михаил Павлович с комиссаром хорошо поняли отчего. С октября сорок первого дрались они в составе 52-й армии, обороняли Малую Вишеру, на которую наступала 126-я пехотная дивизия вермахта. Тогда и усилил Лапшов батальон Закирова тремя ротами саперов Таута, чтоб отбивали немцев на западной стороне. Солдаты в саперном батальоне, как правило, умелые, из тех, кто постарше, и воюют они грамотно. Да больно скудно вооружены были, винтовки без штыков, на весь батальон только два автомата, к каждому по одному диску. И ни одного пулемета...

Роту саперов противник окружил, минами засыпал. Гибли красноармейцы, не в силах ответить, — артиллерийского подкрепления у них не было никакого. Но дрались они, что называется, зверски. Ничего другого не оставалось. Да только на ярости одной долго не продержишься. Хорошо, когда есть кому умело эту ярость собрать и по-умному ее использовать. Да вот незадача: приемами тактическими тогдашние командиры владели слабо. К маневру прибегать боялись, все в лоб да в лоб, фланговых ударов, обходов не знали, искать слабину в боевых порядках .врага не умели. А откуда умению взяться, если средний комсостав — взводных, ротных командиров, комбатов — пополняли запасниками, у которых военной подготовки почти никакой.

Это и имел в виду, вздыхая, Афанасий Васильевич. А тогда, в Малой Вишере, саперы помогли дивизии, задержали противника, дали остальным полкам выгрузиться из эшелонов, занять боевые позиции.

Малую Вишеру все-таки сдали, но засидеться в ней немцу не пришлось. Уже в середине ноября генерал Клыков повел армию в наступление. И теперь дивизия Лапшова перла на противника изо всех сил, но гитлеровцы успели так закрепиться, что усилия нередко пропадали напрасно.

Тут-то Михаил Павлович и доказал, что не зря его столько лет учили военному делу. Вызвал Лапшов Таута на КП и говорит дружеским тоном:

— Понимаешь, надо мне правый фланг усилить, никак стрелковый полк не сдвинется с места, застрял под деревней Пустая Вишерка. Дай мне саперную роту, а?

«Мог бы приказать, — подумал Таут. — А просит потому, что запрещено саперов использовать в цепи, поскольку спецвойска».

Но как не дать для пользы дела? Только инженер решил помочь комдиву. Пока гансы отбивали атаки нашей пехоты с фронта, саперы Таута вышли на правый берег реки Малая Вишера, оседлали дорогу на Тихвин и неожиданно ворвались в Пустую Вишерку с северной стороны. Едва возникла угроза окружения, немцы стали отходить. Потери у саперов, ударивших во фланг, были пустяковые.

Вспомнив давний теперь уже эпизод, Михаил Павлович вздохнул. И оттого, что седой историей ему казалась осень сорок первого года, и оттого, что нет у него теперь комдива Лапшова, уникального самородка, истинно русского человека, штучной, как говорили прежде, работы. И самому Тауту напрямую командовать некем, хотя и повысился он в должностном ранге, став дивизионным инженером. Дивизия эта была тоже хоть куда, в Сибири формировалась, народ в ней был отборный. И командовал ею орел — полковник Витошкин. И армия была все та же — 2-я ударная, а все-таки Тауту без Лапшова неуютно, вроде не хватает чего. Может быть, тосковал майор без бравых саперов, с которыми столько хлеба-соли откушано, а военного горя помыкано и того больше.

Когда Таута неожиданно откомандировали в штаб фронта с личным делом, Афанасий Васильевич посокрушался по поводу разлуки, но решение командования одобрил.

— Поезжай, — сказал он. — Думаю, пошлют молодежь учить, опыта у тебя на саперного академика хватит. Опять же не молодой такую лямку на передке тянуть, в тылу помоложе курвецы отираются.

Ан нет, службу дали хоть и повыше, да только опять в снегах Мясного Бора. «Теперь уже не в снегах, они через неделю растают, — подумал Таут, вертя в пальцах ручку, раздумья отвлекли его от составления порученного доклада. — Что будем делать, оказавшись в болотах?» Он еще в начале марта говорил об этом с Лапшовым, когда стало ясно: сил наступать у армии нет, но выводить ее отсюда не собираются. А сейчас уже начало апреля...

Звонил армейский инженер, сказал, что штаб армии собирает совещание саперных командиров, будет разговор о дорогах.

«Давно пора», — подумал Таут и спросил, когда прибыть.

— Не только прибыть, но и выступить надо... Член Военного совета лично на вас указал. Пусть, мол, изложит соображения с учетом опыта противника. Ведь воюет в этих краях давно... И про «буржуйки» помянул...

Таут усмехнулся. Ох уж эти «буржуйки»! Прославился он с ними на всю армию. Вот и новый комиссар наслышан... А что тут мудреного? Голь на выдумки хитра. От бедности, нужды и не такие штуки выдумаешь. Впрочем, печки из жести еще в революцию возникли. [313] Их дивизию передали командарму Клыкову в конце февраля. Она пересекла у Мясного Бора дорогу Чудово — Новгород и расположилась пока в резерве за линией Большое Замошье — Теремец Курляндский. Расположилась — это громко сказано. Залегла в лесах — вот это ближе к истине. Немцы прочно удерживали укрепленные с осени деревни, а русским предоставляли возможность маневрировать в заснеженных пространствах, по бездорожью и безлюдью.

Хлопот у саперов было выше головы, содержать дороги в порядке в условиях февральских метелей — не шуточное дело. Но это еще полбеды. Беда в невозможности передохнуть, обогреться, поспать после изнурительной, а точнее сказать, каторжной работы. Часы на морозе — это ладно... А ежели целые дни напролет, а потом и недели — тут уж хоть караул кричи. Какие избы сохранились — отдай под раненых, тут святое дело. А здоровые на снег, под елки, в лучшем случае валились на хвойные лапы, покрытые плащ-палаткой. Сваливались в кучи, чтобы греть друг друга, а кто лежал отдельно — к утру коченел. У Таута каждый день по одному-два человека недоставало в батальоне на утренней поверке. Находили их уже мертвыми…

Тогда-то и организовал Таут мастерскую по изготовлению печек, так называемых «буржуек», и труб к ним, да еще с пламегасителями. Сначала саперов обеспечили теплом. Они рыли в снегу просторные ямы, сверху закрывали плащ-палатками, а посредине устанавливали «буржуйки», выводя дым от них по трубам наружу. Бойцы ложились вдоль стен, поручив дневальному топить чудо-печку. Прекрасно высыпались, чтобы утром снова воевать. Теперь на морозы и ночную авиацию саперы клали, как говорится, вдоль и поперек, да еще и с прибором.

Идея и в полках прижилась, батальон Таута заказами завалили, потом и из других дивизий за опытом приезжали. Лапшов был доволен: решили у себя в дивизии проблему отдыха красноармейцев. И как-то заметил, вроде невзначай: почему в Управлении тыла РККА не нашлось такого поручика, как у него. Разве нельзя всю Действующую армию такими устройствами снабдить?

Это вырвалось у Лапшова после того, как Михаил Павлович трофейную печку ему показал, которые отливала для вермахта немецкая фирма. Противник, значит, сообразил, что в России бывают морозы, а нашему руководству и в голову не приходило, что бойцы будут спать на снегу. И даже опыт финской кампании ничему не научил...

О последнем Лапшов не говорил, майор Таут сам подумал. И теперь сидел за колченогим столом, который скрипел и шатался, прикидывал на бумаге, что ему известно о постановке саперного дела у немцев.

Он начал с колючей проволоки, которой у саперов 2-й ударной не было вообще, и когда возникла в ней крайняя нужда, использовали трофейную, с немецких заграждений снимали. О спирали Бруно и говорить не приходилось. Окопы противник всегда роет в полный рост, обязательно обшивает при этом стенки жердями, а дно выстилает ветками или лозняком, чтоб грязь не возникала. Офицерские [314] блиндажи отделываются у гансов весьма аккуратно. Стены из досок — подтоварника или жердей, обшиты фанерой или прессованным картоном. Накаты многослойные, между слоями обязательная прокладка, чтобы не сыпалась земля. Солдатские помещения поскромнее, но все равно оборудованы с удобствами. Фабричного изготовления печки стоят повсюду.

Думает противник и про отхожие места. А как же?!

«О них даже в Библии есть ссылки, — усмехнулся Михаил Павлович. — Вопрос этот и в древности считали серьезным... И Александр Македонский, и Юлий Цезарь лично следили, как оборудуются в полевых условиях солдатские сральни».

Немцы их устраивают в боковом ответвлении главной линии окопов, тщательно дезинфицируют хлорной известью, даже в зимнее время.

В здешних природных условиях дзоты они строят на особых плотах, в три-четыре бревенчатых слоя. И раз мы, судя по всему, не собираемся отходить из гиблых мест, надо укрепления сооружать, исходя из немецкой практики, они ее освоили еще осенью прошлого года. Передний край противник минирует весьма тщательно, применяя различные устройства, часто нам незнакомые, от чего большие потери среди саперов. Поэтому надо бы получше обрабатывать минные поля артиллерией. «Если есть для этого снаряды», — мысленно присовокупил дивизионный инженер.

Тут он вспомнил, как, захватив в феврале деревню, они обнаружили на переднем крае брошенный впопыхах компрессор. Сначала не сообразили, для чего он здесь, а потом разузнали. Если шурфы для зарядов наши саперы выбивали ломами вручную, то ихние саперы имели для этой цели отбойные молотки, для того и компрессор. И даже электродрели у них для сего применялись. С такой техникой пришельцы успевали в кратчайшие сроки зарыться в землю, потому и родилась поговорка: «Сбил немца — гони, не давай сесть на землю. Дал ему остановиться — он тебе сам на голову сядет».

В саперы противник отбирает наиболее грамотных в техническом отношении солдат. И никогда не бросает их затыкать дырки в обороне, бережет. У нас, правда, такая установка имеется тоже, но... Теперь он сам инженер дивизии и обязан твердо заявить: надо и нам беречь саперов.

Ладно, хватит о немецком превосходстве. Еще поймут не так, как надо. Не в масштабе армии надо об этом говорить, никто его там не услышит из тех, могущих что-либо изменить в существующем положении. Будем по-прежнему заниматься самодеятельностью. Вот и дороги, которых уже нет — зимники-то ухнули с весной, — надо затевать строить...

33

— Прочитайте, — распорядился Сталин, не проявляя желания взять листок в руки, будто брезгуя им, хотя текст был переведен с немецкого и перепечатан. [315] Василевский мельком взглянул на Верховного Главнокомандующего, легонько кашлянул и стал читать, поначалу бесстрастно, потом с некоторым даже выражением:

— Война скоро кончится! Для победы нужно напрячь все силы, забыть о нервах, о жалости. Убивай, убивай и убивай! Нежность понадобится твоей семье после войны. Обо всем и обо всех думает фюрер! Каждый немец должен убить сотню русских — это норма. Сейчас мы на мировом футбольном поле играем русскими головами, потом будем играть головами англичан, а там — покажем старому еврею Рузвельту, этому паралитику, чего мы стоим...

Василевский замолчал.

— Что скажете, товарищ Василевский? — спросил Сталин, поворачиваясь к генералу. «Памятку немецкого солдата» он слушал, стоя к нему боком.

— Какой-то курьез, товарищ Сталин...

— Это не курьез, товарищ Василевский. Вы прочитали мне документ большой политической силы. А сделаем мы вот что. Передайте этот листок товарищу Молотову. Надо отослать дипломатической почтой в Соединенные Штаты Америки. А посол пусть при случае покажет ее мистеру президенту.

Сталин усмехнулся, представив на мгновение, как у Рузвельта вытянется физиономия, хотя ему не впервой узнавать от гитлеровских пропагандистов, будто президент Соединенных Штатов идет на поводу у еврейского капитала.

— Что у вас еще, товарищ Василевский?

До немецкой памятки Василевский докладывал о положении в районе Погостья, где наступала в направлении на Любань 54-я армия. Перегруппированные федюнинские дивизии существенно продвинулись вперед, но сопротивление противника, хорошо понимавшего, что его ожидает, если русские выйдут на Октябрьскую железную дорогу, резко усилилось. Тогда Сталин не задал Василевскому вопросов, и потому Александр Михайлович счел для себя возможным ответить, что у него больше ничего нет.

— А что же думает по этому поводу Мерецков?

— На Волховском фронте сложная обстановка, товарищ Сталин. Две армии удерживают проход у Мясного Бора, но противник усиливает нажим, чтобы лишить Вторую ударную армию коммуникаций. Много сил ушло на восстановление коридора. Сама Вторая ударная продолжает атаковать в направлении Любани, но ей приходится отвлекать силы для отражения натиска противника по всему периметру освобожденной территории. Разрешите...

Василевский развернул карту, показал положение сторон, но Сталин досадливо махнул рукой.

— Потом, — сказал он. — Вызовите на связь Мерецкова. Мы будем говорить с командующим Волховским фронтом через два часа. Можете идти, товарищ Василевский. Карту оставьте.

Когда Сталин остался один, он подтянул к себе карту и равнодушным взглядом окинул ее. Потеряв надежду единым общим ударом трех фронтов — Ленинградского, Волховского и Северо-Западного — разгромить [316] группу армий «Север», Сталин уже не испытывал к операции острого интереса. Его охватывало смутное беспокойство при мысли о положении в Крыму, но там сидел Мехлис, твердивший, что не подведет. А Мехлису он всегда верил.

Верховный Главнокомандующий по-прежнему считал главным направлением летнего наступления противника московское. Умелая дезинформация об операции «Кремль», подброшенная германской секретной службой, приносила плоды. Впрочем, у Сталина были некоторые основания предполагать, что немцы снова пойдут на Москву. Ведь они продолжали держать в группе армий «Центр» до семидесяти дивизий!

Отвергнув предложенный Шапошниковым план стратегической обороны, который считал необходимым сосредоточить основные резервы в районе Воронежа, ибо ожидал наступления противника именно здесь, Сталин не принял и идею Жукова: наступать на Западном фронте.

— Это полумера, — сказал он. — Надо самим наносить удары по врагу. Советский народ ждет скорейшего освобождения советских земель от фашистских захватчиков, а мы тут с вами играем в военные игры. Пусть наши удары будут носить упреждающий характер! Мы не можем ждать, когда оккупанты снова полезут на нас. Пора гнать их с советской территории!

Упреждающие так упреждающие... Жуков для себя такой удар оговорил, в западном, естественно, направлении. Тимошенко получил разрешение разгромить харьковскую группировку, а Мехлис вылетел в Крым, чтобы там вместе с генерал-лейтенантом Козловым, командующим фронтом, выбросить немцев с полуострова. Мерецкову, Хозину и Курочкину поручили разбить фон Кюхлера и снять блокаду с колыбели революции.

Единственно возможный план, разработанный Генштабом с учетом действительного наличия в стране боеприпасов и обученных резервов, был отвергнут Сталиным и заменен планом наступательных операций по всему фронту, от моря, что называется, и до моря...

В приказе наркома обороны по случаю 24-й годовщины Красной Армии прямо указывались сроки окончания войны. Сталин заверял красноармейцев, весь советский народ в том, что Новый, 1943, год будем праздновать в Берлине.

Верил ли он сам этим сверхоптимистическим прогнозам? Ответ вовсе не может быть однозначным. С одной стороны, на глазах Сталина немцы дошли до Москвы, положение в сорок первом году сложилось отчаянное. И МГК ВКП(б) по указанию Политбюро на всякий случай всерьез готовился к подпольной борьбе в захваченной оккупантами столице, на что Щербаков получил лично от вождя секретные санкции. С другой стороны, контрнаступление Красной Армии показало, что воевать мы совсем не разучились, и у советского народа найдутся силы, внутренние резервы для преодоления вражеского нашествия. Сталин вовремя догадался, что сила народного духа, о которой писал Толстой, проявится быстрее и надежнее, если он обратится к русскому патриотизму. Отсюда [317] и его слова о святых знаменах Александра Невского и Суворова, которыми осенил вождь уходящих на фронт воинов. Конечно, в Красной Армии были представители всех национальностей, но Сталин хорошо знал об особом интернационализме именно русского народа, лишенного шовинистического чванства, удивительно терпимого к любым инородцам, с уважением относящегося к чужим богам и святыням.

Бывший народный комиссар по делам национальностей, Сталин успел наработать практический навык общения с теми, кто действовал в других республиках, особенно русскими партийцами, направленными Центральным Комитетом в Баку и Тифлис, Киев и Туркестан. Он понимал, что страхи по части великорусского шовинизма надуманы, раздуваются как раз теми, кто исподволь насаждает в обществе межнациональную рознь, что ослабление русского духа — а попытки к тому предпринимались во все предвоенные годы — ведет к ослаблению всего советского. Но интернационализм русских коммунистов поколебать было не так-то просто. И вовсе не случайно партийных деятелей русского происхождения, вступившихся за представителей местных кадров, бравые молодцы Ягоды, Ежова, Берии арестовывали по обвинению в национализме — узбекском, армянском, украинском, киргизском...

Уже первые недели войны показали, что гитлеровцы прекрасно понимают: именно русские люди являют собой цементирующее начало в социальной структуре Советов. Пропагандистские ведомства рейха в идеологической войне против Советского Союза делали ставку на межнациональную рознь, пытались поссорить народы, вбивали клин между русскими и украинцами, белорусами и литовцами, провозглашали независимость прибалтов и крымских татар. В Берлине вовсю функционировал Туркестанский комитет во главе с президентом Вали Каюм-ханом, который объявил себя единственным выразителем воли и чаяний мусульман, призывал их вступать в особые легионы, которые присягали на верность Гитлеру. Не прекращались попытки Геббельса натравить и русских на евреев. Сталину показывали текст пропуска в плен, где на русском языке было написано: «Не желая воевать за интересы комиссаров и жидов, добровольно перехожу на сторону германской армии...» Уже поступали агентурные сведения, что во время проверки красноармейцев и командиров, попавших в плен, после расстрела комиссаров и евреев — здесь для фашистов все было однозначным, пленных украинского происхождения отпускают по родным хатам, подчеркивая: гитлеровское командование не видит в них никакой опасности для рейха.

Мусульман — в туркестанские легионы, украинцев — по домам, прибалтов и крымских татар — в их собственные вооруженные силы... Сам ход событий подсказал Сталину идею опереться на русский патриотизм, он всегда спасал Отечество. Историю Российского государства Сталин знал неплохо. И подобный сдвиг в представлениях был положительным моментом в его военно-политической деятельности, он помог Сталину овладеть многотрудной ситуацией. [318] И если бы другие вожди русского народа помнили об этом постоянно, а не спохватывались только в критических положениях, то не было бы на свете государства прекраснее России.

Собираясь ехать в Крым, Мехлис сказал Сталину, что в политдонесениях комиссары сообщают: в командирской среде возникло и получило распространение неофициальное обращение друг к другу.

— Какое же обращение? — спросил Сталин.

— Братья славяне, — ответил Лев Захарович. — Мне кажется, мы имеем дело со вспышкой панславизма, товарищ Сталин.

— Не там видишь опасность, товарищ Мехлис, — несколько добродушно, насколько можно представить Сталина в подобном качестве, усмехнулся вождь.

Никогда не был он высокого мнения об интеллекте Льва Захаровича, но ценил его за личную преданность и духовный аскетизм, беспощадную требовательность к себе и еще большую к окружающим. Сейчас Верховный иронично улыбался, ибо хорошо знал: Мехлис понятия не имел о том, что такое панславизм, его явно снабдил этим словом кто-то из умников — политуправленцев.

— Опасность панславизма, равно как и этот политический термин, придумали германские империалисты в Вене и Берлине еще во время кайзера Вильгельма. И слово антисемитизм родилось, между прочим, там же... А русским людям, Мехлис, несвойственна идея национальной исключительности. И если отбросить политический аспект нынешней войны, то сражаются в ней две этнические общности. С одной стороны — германские народы, одурманенные фашистской идеологией, а с другой — в основном именно братья славяне: русский, белорусский и украинский народы. Поэтому успокой комиссаров, товарищ Мехлис. Пусть не обнаруживают в таком обращении ни панславизма, ни шовинизма.

«Русский народ как ребенок, — вздохнул Сталин, посмотрев на портрет Кутузова, украшавший кабинет в ряду с другими портретами полководцев прошлого. — И Толстой был не прав, когда утверждал, что народ сам по себе изгнал Наполеона из России, а Кутузов только подчинялся силе его духа, следовал воле народной. Нет, народ никогда не знает, чего он хочет. Неуправляемая масса, она целиком зависит от воли человека, который сумеет стать для народа олицетворением его идеала. Воля личности есть персонифицированная воля класса... Когда то и другое совпадает, личность остается в истории. Но эта личность гибнет, если ждет, когда интересы класса совпадут с ее представлением об этих интересах...»

Близилось время обеденного перерыва, которое условно наметил себе Сталин. Неприхотливый в еде, как, впрочем, и в других житейских привычках, подчеркнуто небрежный в одежде, нарочито сдержанный в быту — его железная койка, прикрытая серым солдатским одеялом, известна была с легкой руки Лиона Фейхтвангера всему миру, — Сталин не любил принимать пищу в одиночестве. Особенно это касалось ужина, на меню которого никогда не отражалось полуголодное состояние советского народа в целом. Бывали гости у вождя за столом и во время обеда. Сегодня аппетит не приходил, и Сталин прошел во вторую комнату, она скрывалась за официальным [319] кабинетом, велел принести ему туда чаю и перекусить накоротке.

Там он уселся за небольшой, старинной работы стол-бюро и придвинул календарь. На листке с сегодняшней датой среди других записей значилась фамилия Хозина. Командующий Ленфронтом просил о личной встрече, и Сталин поставил рядом крестик, начертав его синим карандашом. Это означало, что генерал-лейтенант Хозин будет вызван в Ставку.

Перелистав календарь, Сталин дошел до 20 апреля и поморщился. Это был день рождения Гитлера, и год тому назад вождь подписал ему поздравление, выдержанное в самых лестных тонах. А в письме, отправленном по дипломатическим каналам, сквозила надежда договориться обо всем по-хорошему. Сталину и в самом деле было тогда невдомек, что Гитлер не на шутку встревожен его внешнеполитическими акциями, что зондаж Молотова в ноябре 1940 года в Берлине принес один лишь вред германо-советским отношениям. Не имея от вождя достаточных полномочий, Молотов играл втемную. Хотя он и склонялся к союзу с осью Рим — Берлин — Токио, но делал это в такой латентно-психологической форме, что Гитлеру порой казалось: Сталин прислал верного эмиссара для того, чтобы посмеяться над ним, фюрером немецкого народа.

Конечно, требование согласиться на сухопутные и военно-морские, авиационные базы Советов в Дарданеллах представлялось Гитлеру чрезмерным. Да и не в проливах дело... После визита Молотова в Берлин фюреру казалось, что захватническим намерениям Сталина вообще нет предела.

Разумеется, Сталин был вовсе не таков, каким предполагал его Гитлер. Но объективности ради надо сказать: определенные действия советского руководителя вполне могли создать у фюрера пусть и ложные, но повлиявшие на его дальнейшие планы представления. Сейчас Сталин опасливо подумал: «Не готовят ли немцы какого сюрприза? Не начнут ли где-нибудь неожиданного наступления по случаю дня рождения их фюрера? Всякое можно ожидать. Но застать себя врасплох он этому подлецу не позволит, хватит!»

Теперь, когда война шла без малого триста дней, Сталин окончательно уверовал: неудачи первого периода связаны с неожиданностью нападения. Да, он переоценил Гитлера, полагая его более дальновидным политиком, приближающимся где-то к нему самому. Увы, Гитлеру оказалось не под силу провидеть истинное величие его, товарища Сталина. Он повел себя как мелкий шулер, припрятав в рукаве пятого туза. Что же, Гитлер жестоко поплатится, он проиграет, этот австрийский маньяк сомнительного происхождения. Никому не дано обманывать товарища Сталина... Об этом хорошо известно внутри страны. Теперь об этом узнает весь мир.

Как всегда, сама мысль о том, как его обошел Гитлер, привела Сталина в дурное расположение духа. Но работать с таким настроением вождь не любил и сейчас попытался стереть воспоминание о том раннем воскресном утре 22 июня, когда приказал Молотову звонить в Берлин. [320] По давнему опыту Сталин знал, что в этих случаях надо переключиться на иное раздумье.

Сталин вернул листки перекидного календаря на место и поднялся. С минуту он стоял, как бы прислушиваясь к неким процессам, происходящим внутри его сознания. В мыслях проносились, не задевая чувств, обрывки событий, вереница образов, череда лиц, уже умерших и ныне пока живущих... Эта лавина сорвала и поглотила под собой то, о чем Сталин стремился забыть, но лавина была безликой, ничего во внутреннем восприятии вождя еще не отложилось.

Он вздохнул, спиной почувствовав, как бесшумно принесли ему чай и легкую закуску, погладил указательным пальцем густые усы. Пора их поправить, укоротить до таких всем привычных размеров.

Возникшая мысль об этом непроизвольно напомнила ему человека, у которого тоже были усы, иной, правда, формы и цвета. Вождь не любил его, слишком тот близок был к товарищу Ленину, и эта близость еще больше высвечивала его собственную славу. Сталин был всегда с ним лоялен, хотя и позволял себе не соглашаться, отвергать идеи, на которые был так плодовит пролетарский писатель. Вождь подошел к встроенному в стену шкафу, открыл глухую дверцу и снял с полки синюю папку. В ней хранилась переписка с Горьким.

34

...Шальная пуля ударила комдива Лапшова в руку. Почувствовал он, будто кто дернул за палец, глянул, поморщился, увидев кровь. Надо было развернуть карту, он схватился за край и испачкал ее.

— Найдите кого-нибудь, пусть перевяжет, — приказал адъютанту.

Тот, значит, и передал: «Срочно фельдшера на НП! Комдив ранен!»

И пошли перекликаться связисты... В штаб дивизии дошло, что ранен — и все. Согласно инструкции начальник штаба сообщил в армию: Лапшов ранен. А когда спросили, каков характер ранения, ответил: ранен, но остался в строю. Так до Малой Вишеры и докатилось...

Палец фельдшерица полковнику перевязала, и тот продолжал руководить боем. Потом глянул на Таута.

— Ты чего это, майор, обеспокоенный такой? Боишься, что опять саперов в атаку пошлю? Ничего, сами справляемся,

А чего греха таить: боялся за комдива. Лихости у Лапшова хоть отбавляй. Ему бы в иное время родиться, когда вожаки выходили друг с другом схватиться на глазах застывших дружин. Но время то миновало, и в нынешней войне не пристало комдиву водить роты в атаку. А Лапшов водил... и не раз дерзко испытывал судьбу. Таут навсегда запомнил, как обходили с комдивом позиции полка майора Захарченко, подошли к открытой поляне, противник ее простреливал насквозь. Имелись и жертвы среди тех, кто пытался пересечь пространство напрямик. [321]

— Надо обойти кустарником, товарищ комдив, — сказал Таут. — Переходить здесь опасно...

— На войне везде опасно! — с вызовом ответил комдив. — Времени в обрез, комбат, некогда круголя давать... Махнем напрямик!

И полковник Лапшов, озорно подмигнув саперу, побежал через поляну. Таут, конечно, следом — не отставать же от упрямца! — и с такой злостью на комдива бежал что забыл о приблизившейся смерти, которая только чудом их не настигла, хотя немцы стреляли по ним остервенело. Свалившись на снег у пушки, чтоб отдышаться, Лапшов с улыбкой спросил:

— Люблю вот так нервы себе пощекотать... Как ты к этому относишься, Палыч?

— Да если б и любил такое хулиганство, то нет у меня права подобным заниматься... Кто позволил вам, товарищ полковник, рисковать жизнью? Она принадлежит Отечеству! И будь моя власть, строго бы вас наказал за это...

Лапшов удивленно посмотрел на комбата, потом хмыкнул, стараясь скрыть растерянность, отвернулся.

— Слава богу, что власть пока у меня, — проговорил он, стараясь обернуть случившееся в шутку. — А то бы ты меня в штрафную роту... Давно меня никто так не распекал. А вообще-то по делу... Никому не позволено лихачить, других за сие гоняю.

— У нас в кадетском корпусе, — остывая, сказал Таут, — офицер-воспитатель беседы с нами проводил. О том, как должен вести себя командир в бою. И про так называемую личную храбрость. Где она уместна, а где только вредит делу.

— И что бы мне от него сегодня было, от твоего казенного батьки?

— Трое суток карцера, — ответил Таут, поднимаясь.

— Ладно, считай, что от тебя их получил, Михаил Палыч, — согласился комдив. — Только отсижу после войны.

Весь день он был непривычно молчалив, а на КП полка разнес майора Захарченко за то, что командиры не носили касок.

«И об этом скажу на совещании, — подумал дивизионный инженер, сделал пометку на листке бумаги. — Постоянное нарушение правил безопасности! У немцев любой генерал, направляясь на передовую, надевает каску. У нас командиры их вообще не носят, вроде как проявлением трусости считают, что ли... А ведь даже касательное ранение в голову, от которого защищает каска, может оказаться смертельным».

Правда, и Лапшов каску не носил, ну что ты с ним поделаешь!

Вечером того же дня, когда остались вдвоем, комдив сказал Тауту:

— Про твой рассказ думал... У нас привыкли все старое хаять. Кадеты, юнкера... Такие-сякие. А смотри, как толково вас учили, с пеленок готовили к войне. Иначе и нельзя, пока враги существуют. Почему бы и у нас кадетские корпуса не завести?

После этого случая по первости Афанасий Васильевич берегся, а потом снова ходил, не кланяясь пулям. Отчаянной храбрости [322] человек, искренне уверовал в неуязвимость, не верил, будто смерть сумеет его подстеречь.

Майор Таут улыбнулся. Он вспомнил о сокровенной мечте своего комдива: взять в плен генерала Нуньева Грандеса. Тот командовал Голубой дивизией испанцев и воевал по соседству с ними.

— Генерал он, конечно, хреновенький, — говорил Афанасий Васильевич. — Имел я дело с ихними вояками в тридцать седьмом, и если б нам силенок тогда добавить... А почему мне сей Грандес нужен? Корешков испанских, что по тюрьмам сидят у Франко, на него б поменял. С дерьма ведь тоже польза бывает.

35

Первыми в синей папке лежали листки копии письма Сталина к Горькому от 17 января 1930 года. Оно лежало на виду потому, что Сталин уже обращался к этим документам, вспомнив давнее предложение писателя создать журнал «О войне».

Судя по письму Горькому, в котором Сталин отвечал писателю на ряд вопросов, автор его находился в добром расположении духа. Он согласился с тем, что пора в печати говорить о наших достижениях, критики, дескать, и в самом деле избыток. Положительно отозвался о нынешней молодежи, одобрил идею журнала «За рубежом». Его закрыли потом, уже в тридцать восьмом году. Не те начались времена, чтобы печатать всякую ругань и поклепы в наш адрес. Советским людям это было ни к чему.

Понравилось тогда Сталину и предложение об издании популярных сборников о гражданской войне. Он пожелал, чтобы поручили возглавить это дело Алексею Толстому. А вот по поводу специального журнала «О войне» Сталин высказался неодобрительно. «Мы думаем, — писал он, — что целесообразнее будет трактовать вопросы войны (я говорю об империалистической войне) в существующих политических журналах, тем более, что вопросы войны нельзя отрывать от вопросов политики, выражением которой является война».

Он считал, что рассказы о войне надо печатать с большим разбором. «На книжном рынке фигурирует масса художественных рассказов, рисующих «ужасы» войны и внушающих отвращение ко всякой войне (не только к империалистической, но и ко всякой другой). Это вредные буржуазно-пацифистские рассказы...»

В этом категорическом заключении Сталина крылся серьезный психологический просчет. Десять лет назад закончилась гражданская война, вырастало поколение, не знавшее ее ужасов. Мальчишкам, родившимся в двадцать первом году, предстояло защищать Отечество в сорок первом. Но с пионерского возраста будущие ратники Великой Отечественной слышали как заклинание: «Красная Армия всех сильней!» Они видели в кино красивую смерть героев, читали книги, в которых армия вторжения уничтожалась за двенадцать часов, и морально совершенно не были подготовлены к тем ужасам, что ждали их впереди. [323] Сейчас вождь подумал, что журнал следовало бы тогда создать, но соображения его по части опасности пацифизма, тем не менее, абсолютно верны. Разве не могут склонить молодого человека к дезертирству или, того хуже, к сдаче противнику в плен те ужасы войны, которые загодя обрушивает на него литература?

Сталин осознавал ее политическое значение и потому никогда не сбрасывал литературу со счетов, верил в реальную помощь собственным планам. Конечно, писатели — люди неуравновешенные. Есть среди них просто хулиганы, позволяющие себе в стихах намекнуть на его якобы осетинское происхождение. Но с такими у него разговор короткий... К счастью, среди этой братии достаточно здравомыслящих людей, даже из бывших, они правильно понимают момент исторической истины и, поднимаясь выше примитивных дифирамбов, создают литературные образы крупных деятелей из прошлого России, помогая лично ему, товарищу Сталину, революционно преобразовывать советское общество. Товарищ Сталин прав, когда утверждает: незаменимых людей нет и хорошо подготовленные кадры решают все. Можно и нужно работать и с трудно управляемыми представителями литературы и искусства. Когда после создания Союза писателей товарищ Щербаков, присматривавший по линии ЦК за творческой интеллигенцией, стал жаловаться на неуправляемость литераторов, их склонность к групповщине, профессиональным дрязгам и попросту личным сварам, Сталин сказал:

— У меня нет других писателей, товарищ Щербаков... Надо работать с этими.

С Горьким все было не так-то просто. Этот человек был лично близок к Ленину, об этом знал мир, с этим приходилось считаться, И Сталин соглашался на предложения Горького, чтобы свернуть почти все его начинания вскоре после смерти Алексея Максимовича. Но идею журнала «О войне» Сталин не поддержал. Ему никогда не доводилось встречаться с ужасами войны вблизи. Сталин панически боялся смерти в любых ее проявлениях, и к тем, кто описывал войну достаточно реалистично, относился с опаской, как бы подозревая, что это делается неспроста, автор непременно хочет уличить его, товарища Сталина, в трусости... Ему и невдомек было, что ни один писатель в мире не сможет написать о войне страшнее, чем она есть на самом деле.

Отношение к войне у вождя было ребячье. Он любил играть в войну. Отсюда и желание лично присутствовать при демонстрации нового оружия, прямые контакты с конструкторами самолетов, многочасовые обсуждения с ними технических деталей. Изобретателей пулеметов привозили к Сталину в кабинет, где он внимательно рассматривал новую конструкцию, предлагал установить в боевом положении, сам укладывался на ковер, держась за ручки пулемета и имитируя стрельбу, дотошно расспрашивал о начальной скорости полета пули, скорострельности, боевом применении. Вождь мог сейчас позволить себе необыкновенные игрушки , они помогали ему забыть унижения двусмысленного детства, когда его, тщедушного мальчишку, сверстники не звали к себе, не определяли ни в жестокие [324] стражники, ни в смелые и благородные разбойники. Сталин играл в войну, а Красная Армия оставалась без автоматов, и бойцы ее с упоением пели «когда нас в бой пошлет товарищ Сталин», не представлял себе, что в бою убивают насмерть.

Под январским письмом в синей папке хранились листы верстки последнего издания очерка Горького о Ленине с окончательной правкой автора, которую он внес по совету вождя. Сталину было известно, что уже 27 января 1924 года Горький писал переводчику Эль Мадани: «...очень огорчен смертью Ленина... Пишу воспоминания о нем. Я крепко люблю того человека и для меня он не умер. Это был настоящий, большой человек, по-своему — идеалист. Он идею свою любил, в ней была его вера». 11 апреля отрывки из очерка печатали «Известия», вскоре вышло и полное издание. Сталин, ревниво относившийся ко всему, что касалось Ленина, внимательно прочел материал.

О себе вождь не нашел ни слова. Другого, конечно, от Горького ждать не приходилось. Но были там строки, которые мешали борьбе Сталина с Троцким. Ленин, по словам Горького, говорил; «Меня хотят поссорить с этим человеком... Но скажите, Алексей Максимович, кто бы мог в России создать в течение, года регулярную Красную Армию?» Это был политический козырь для Троцкого, и Сталин попросил автора поправить это место. В новой редакции было сказано обыденно, хотя от имени Ленина, что Троцкий сумел организовать военных спецов. О том, как Троцкий расстреливал их, уничтожил Думенко и Миронова, не было, разумеется, ни слова. Далее Горький, который понял, какой текст нужен вождю, приписал: «Помолчав, он добавил потише и невесело:

— А все-таки не наш! С нами, а — не наш. Честолюбив. И есть в нем что-то... нехорошее, от Лассаля...»

Работая над очерком о Ленине, Горький заколебался и по поводу высказывания Владимира Ильича про умников. Алексей Максимович в первой редакции его Собрания сочинений, вышедшего в 1928 году, рассказывал, как, ходатайствуя за «неких интеллигентов, он сослался на то, что Ленин любит умных людей.

— «Да, — ответил Владимир Ильич. — Умников люблю... Русский народ талантлив, но ленивого ума. И когда я встречаю в России умного человека — это либо еврей, либо с примесью еврейской крови».

Поскольку фраза эта никак не ложилась в безупречный иконописный облик покойного вождя, субъективно отказавшего великороссам в быстроумии, и опять же несправедливо приподнимала Троцкого, еврея по происхождению, а высланного из страны Льва Давидовича следовало теперь, безусловно, принижать, Алексей Максимович после некоторых раздумий снял и это неудобное место.

В общем и целом подобная редактура вполне удовлетворила Сталина. Он даже временно простил Горькому близость к Ленину.

...Все, связанное с Лениным, являлось для Сталина темой номер один. Провожая вождя революции в последний путь, Сталин на [325] весь мир огласил его завещание и внешне неизменнно демонстрировал верность ленинским идеалам. На Красной площади был выстроен скромный, но внушительный мавзолей, повсюду висели портреты Ильича. На словах прибегая к его духовному наследию, Сталин разгромил троцкистов, выиграл битву с оппозицией, с правым уклоном. Но внутренне никогда не мог и не хотел примириться с тем, что Ленин был прежде, что именно он подготовил и успешно осуществил Октябрьскую революцию. Резонно полагая, что отстоять завоевания Октября, построить и защитить социалистическое общество не менее важная задача, он был уверен, что честь выполнения ее принадлежит все-таки ему, товарищу Сталину. Вождь едва ли не с первых недель самостоятельного правления принялся одну за другой отменять ленинские установки.

Еще за несколько дней до смерти Владимира Ильича, выступая 17 января 1924 года на XIII конференции РКП (б) с докладом «Об очередных задачах партийного строительства», Сталин принялся рьяно защищать подведомственный ему лично партийный аппарат от обвинений в бюрократизации. Существование бюрократического режима в Центральном Комитете Сталин объяснял тем, что «мы имеем нэп, то есть допустили капитализм, возрождение частного капитала». Ленин еще жив, а его идея новой экономической политики извращается, подается участникам партийного форума как реставрация буржуазных устоев в стране.

Уже тогда в политический лексикон Сталина проникают выражения «насаждение идей», «чужестранцы в партии» и тому подобные.

Больше всего выводили Сталина из себя любые предложения по развитию внутрипартийной демократии. В этом он видел покушение на собственную автократическую власть в Центральном Комитете.

«Вы можете иметь партию, построившую аппарат демократически, но если она не связана с рабочим классом, то демократия эта будет впустую, грош ей цена!» — патетически восклицал Сталин 24 мая 1924 года на XIII съезде РКП (б). Нет нужды говорить, какой зловещей демагогией обернулись эти слова. Несмотря на категорическое утверждение Ленина о том, что бюрократизм — злейший враг партии и народа, Сталин с трибуны съезда утверждал: партия «может существовать и развиваться даже при бюрократических недочетах».

Не желая перестраивать созданный им партийный аппарат наверху, Сталин решительно поддерживал проведение партийных чисток внизу. «Основное в чистке, — говорил он, — это то, что люди... чувствуют, что есть хозяин, есть партия, которая может потребовать отчета за грехи против партии. Я думаю, что иногда, время от времени, пройтись хозяину по рядам партии с метлой в руках обязательно следовало бы. (Аплодисменты)». Остается только удивляться политической и психологической слепоте тех, кто аплодировал Сталину в 1924 году, вождем его впервые назовет Лазарь Каганович через пять лет, недоумевать, как не заметили они дважды повторенного слова хозяин рядом со словом партия. [326]

Перечень того Ленинского, что тут же, не дождавшись даже, пока Ильича водворят в мраморный склеп, принялся отменять бывший тифлисский семинарист, занял бы многие и многие страницы. Формула «Сталин — это Ленин сегодня», официально провозглашенная позднее, означала полное выкорчевывание, выламывание политического, экономического и научного фундамента государства нового типа, который едва успел заложить Владимир Ильич. На словах как будто по Ленину, на деле — все наоборот. Именно Сталин восстановил в 1925 году государственную монополию на торговлю спиртным, введя в повседневную практику производство и продажу алкоголя населению. А ведь Ленин еще в 1921 году предупреждал, что мы не пойдем на торговлю водкой и прочим дурманом, хотя это и крайне выгодно для торговли, потому, что это будет шаг назад, к капитализму... Сталин был иного мнения, потому как и сам пил, и любил напаивать других. Авось проговорятся, откроют враждебные по отношению к вождю настроения. Он и на фронте завел обязательные сто грамм с иезуитской целью: выпьют за здоровье наркома и позабудут, кого надо винить за промахи и неудачи.

После 1927 года новая экономическая политика Ленина была свернута повсеместно. Начала складываться сталинская модель социализма, краеугольным политическим камнем которой был тезис об обострении классовой борьбы. Тут Сталин не был оригинален. Он использовал идею Троцкого о перманентной, незатухающей революции, только навыворот, применительно к одной стране, России. Ведь обострение классовой борьбы возможно, видимо, только при постоянно сохраняющейся революционной ситуации...

Все ленинские предложения по строительству социализма, а также люди, связанные с Ильичем, его соратники безмерно раздражали Сталина. Он внушил себе, и не без активной помощи новых приближенных, свитских партийцев определенного толка, что история именно его обрекла на этот титанический труд — создать небывалое до сих пор общество.

И если подверженному мистике, обладающему психопатическими наклонностями Гитлеру было присуще фанатическое самообожествление, то закомплексованную натуру Сталина определял чудовищный, глобальный сальеризм.

Постоянно ощущая значительность предшественника, узурпатор-генсек методично, изо дня в день выхолащивал душу из тех немногих, но емких тезисов ленинского учения о социализме. Поклявшийся у гроба свято выполнять завещание Ильича, Сталин буквально переиначил те первые прикидки новой жизни в мирных условиях, которые успел сделать Ленин, ибо следование по указанному им пути не стыковалось с принципом: гений и злодейство несовместимы. А поскольку гения не было и в помине, оставалось одно злодейство.

Охваченный постоянно отягощающим его душу сальеризмом, Сталин изо всех сил стремился доказать самому себе и всему миру, что является не только продолжателем дела Ленина. Нет, история подвигла товарища Сталина на большее. Он обязан исправить ошибки, допущенные прекраснодушным либералом, идеалистом, [327] как правильно назвал его товарищ Горький. Владимир Ильич был, вероятно, неплохим теоретиком, с этим соглашался товарищ Сталин, но слабо знал условия страны, в которой спланировал социалистическую революцию. Вождь считал: товарищ Ленин долго жил за границей, не встречался лично с психологическим коварством, на которое способен русский мужик, если не взять его в ежовые рукавицы. А товарищ Сталин постиг главный принцип: чем больше на крестьянина нажмешь, тем больше из него выжмешь.

А эта благородная идея — предоставить всем нациям право на самоопределение? Чистой воды утопизм, который привел к тому, что мы потеряли Польшу, Финляндию, Бессарабию, исконно русские губернии в Прибалтике, за которые упорно воевали Иван Грозный и Петр Первый, выдающиеся государственные деятели, к ним вождь питал особую слабость. Безмерные заботы легли на его плечи, ему выпала судьба исправить последствия ошибочных действий предшественника, делая при этом вид, что образ гения в глазах народа велик и хрестоматийно безупречен.

Сталин хотел уже захлопнуть синюю папку и отправить ее на место, но заметил, что один из документов уложен неаккуратно, и, чтобы поправить его, вытащил наружу. Это была стенограмма допроса доктора Левина на утреннем заседании Военной коллегии Верховного суда 8 марта 1938 года, на процессе «правотроцкистского блока». Вышинский дотошно расспрашивал Льва Григорьевича, как тот якшался с Генрихом Ягодой, который посылал доктору цветы, хорошее французское вино, предоставил дачу в Подмосковье для летнего проживания, а потом предложил уничтожить под видом лечения Максима Пешкова и Менжинского,

«Через несколько дней после их похорон, — рассказывал Левин, — меня снова вызвал к себе Ягода и сказал: «Ну вот, теперь вы совершили эти преступления, вы всецело в моих руках, и вы должны идти на то, что вам сейчас предложу, гораздо более серьезное и важное... Нужно устранить с политической арены некоторых членов Политбюро, а также Алексея Максимовича Горького. Это есть историческая необходимость».

Сталин усмехнулся и убрал стенограмму. Он помнил, что Левин в действительности произнес эти слова. «Историческая необходимость»... Так оно и было на самом деле, и никто не осмелится судить иначе. Тогда, бессменно высиживая на судебных заседаниях, упрятанный от глаз участников процесса системой специальных ширм, Сталин иронично думал, как не правы критики за границей, которые упрекают Советы за отсутствие суда присяжных. А разве он, поневоле слушающий жалкий лепет ничтожных людей, спешащих предать друг друга, не представляет такой суд? Если народы Советского Союза доверили товарищу Сталину историческую судьбу, то разве откажут они ему в праве выносить контрреволюционному шлаку вердикт — виновны или невиновны? Конечно, виновны! И в этом отсутствии альтернативы тоже историческая необходимость.

Закрывая в памяти давнишние теперь события, Сталин вспомнил вдруг последнее слово Бухарина и поморщился. Последнее слово [328] не понравилось вождю. Недостаточно подготовил «любимца партии» Николай Иванович Ежов... «Я категорически отрицаю свою причастность к убийству Кирова, Менжинского, Куйбышева, Горького и Максима Пешкова», — заявил тогда Бухарин.

— Плохая работа, — с запоздалым недовольством в адрес давно отправленного на тот свет Ежова вслух произнес Сталин.

Но довольно... Он хорошо отвлекся и теперь может вернуться к текущим делам. Даже аппетит появился.

Сталин сделал два глотка из стакана в тяжелом подстаканнике из серебра. Вождь любил этот скромный, но благородный металл.

Чай остыл. Вернувшись в кабинет, Верховный Главнокомандующий позвонил Поскребышеву, а когда тот возник в дверях, сказал:

— Будем обедать как обычно.

— Вы заказывали Мерецкова, Волховский фронт, — напомнил секретарь. — Командующий на проводе.

Вчера Сталину доложили, что командарм Клыков тяжело болен, но отказывается оставить 2-ю ударную армию, утверждает, что может находиться на передовой. Сейчас он спросит Мерецкова, почему товарищ Сталин лучше командующего фронтом знает о том, что происходит в его армиях. «Хватит лирических отступлений... Надо воевать дальше», — подумал вождь. [36]

36

Во 2-й ударной начинался голод. За две недели, пока шли бои за восстановление коридора, ни одна машина с продовольствием от Мясного бора не прошла. Немедленно урезали пайки, но запасов до окружения сделано было немного, они быстро таяли. Когда же брешь вновь пробили, ситуация улучшилась не намного. Машины со снарядами и продуктами днем не ходили, так как противник исправно обстреливал дорогу.

Поначалу поедали вытаивавших из-под снега убитых лошадей. Но падали этой, так непредвиденно выручившей, хватило ненадолго. По-прежнему летали по ночам трудяги По-2, они сбрасывали кое-какие продукты. Но разве накормишь десятком-другим мешков с сухарями целую армию? Особенно трудно приходилось медсанбатам. Количество раненых в них постоянно увеличивалось, а эвакуация тех, кого выходить здесь не могли, почти прекратилась.

Хронически не хватало бинтов и медикаментов, а когда растаял снег, возникли новые проблемы. Все кругом было пропитано водой, которая не давала строить укрытия, мешала воевать, наконец. И в то же время без воды, как известно, ни туды и ни сюды. А ее в медсанбате требовалось больше, чем где-либо. Стирка бинтов, кипячение шприцев, хирургических инструментов, да мало ли еще что...

А добывали ее так. Сколачивали из досок ящики без дна, снизу прикрепляли свернутую в три-четыре слоя марлю. Затем рыли в болоте ямы, опускали в них эти ящики и помечали вешками. Ждали день или ночь, потом черпали ведрами из этих своеобразных колодцев воду и снова процеживали сквозь марлевые фильтры. Добытая [329] таким способом болотная вода цветом напоминала кофе без молока. Ее тщательно хранили, выдавая для питья по кружке на сутки. Остальное шло на хозяйственные нужды.

Добыванием воды занимались легкораненые бойцы из особого «витаминного взвода», который не значился в штатном расписании, его образовал по собственной инициативе комбат Ососков. А назвали бойцов этих «витаминщиками», потому как создавали взвод для сбора хвойных иголок. Еще в марте появилась в войсках цинга, она ведь приходит не только от нехватки витаминов, но и в тяготные дни общего изнуренья, а уж последнего было у этих болотных солдат больше, чем может вынести человек.

Брали красноармейцы мешки, вооружались ножницами и стригли с еловых лап зеленые иголки. Порою и так ломали ветки, кусочками складывали в посуду. Настаивали на кипяченой воде и поили в принудительном порядке каждого раненого и персонал медсанбата. Командир пример подавал, на глазах у остальных выпивал кружку отвратного питья: на голодный желудок от него душу выворачивало. А пить приходилось... Как же иначе? Не станешь пить — заболеешь цингой. Стало быть, придется тебя в госпиталь отправлять, как пострадавшего не от вражеской пули, а по собственной воле. Чем отличаешься ты тогда от самострелыцика?

Потому время от времени и появлялся в медсанбате уполномоченный Особого отдела. И когда иной боец посылал, матерясь, «витаминщика» в непотребное место, особист подходил к нежелавшему пить отраву упрямцу и многозначительно расстегивал кобуру пистолета...

Когда 46-я стрелковая дивизия, в медсанбате которой служила Марьяна Караваева, перешла к активной обороне, медики развернули милосердное хозяйство в полутора километрах от санитарных рот полков. Врачей и сестер, санитаров было в строю немного, по штату мирного времени, да и то заполнен вовсе не под завязку, и медики на войне выбывают из строя. Не хватало людей и в приемо-сортировочном отделении, и в операционно-перевязочном взводе, и в хирургическом, где производили особо сложные операции — ранения в брюшную полость, ампутации конечностей, открытые и закрытые пневмотораксы, повреждения черепа. А были еще и перевязочный взвод, и противошоковое отделение, где Марьяна выцарапывала, по выражению ведущего хирурга Казиева, у смерти покалеченных бойцов и командиров. Потом эвакоотделение, аптека, хозвзвод, санпропускники... И все это необходимо было каждый раз оборудовать заново. Медсанбату что — ему развернуться полагалось за два часа. Прибыли на место, получили команду поставить палатки — и через два часа будьте готовы принять первых раненых. А вот баня — дело серьезное, соорудить ее посреди леса-болота не просто.

На банное производство полагался по штату один человек. И был им запасник второй категории, пятидесятилетний Шнякин. Все на нем: вода, дрова, инвентарь, а главное — помещение. Вот тут и загвоздка — взяться ему неоткуда. [330] Еще в феврале, когда вши особо служивых одолели, Шнякин соорудил для раненых баню. Поскольку стояли в лесу, материалу в избытке, санитар и спроворил ребят из выздоравливающих. Возвели сруб, в нем таяли снег, грели воду, даже камни где-то санитар-банщик разыскал, парилку устроил. Но в бане той мыли раненых, до медиков очередь не доходила, а милосердная команда тоже, увы, чесалась. Особенно трудно женскому племени приходилось, а его в медсанбате было довольно.

Марьяна всегда особой чистоплотностью отличалась, а тут хоть белугой вой, никаких тебе возможностей для соблюденья. Однажды Шнякин цап ее за руку:

— Помыться, дочка, не желаешь?

— Шнякин, миленький, да с дорогой душой! Но ведь бойцов еще столько немытых...

— Пойдем со мной. Тут я филиал сообразил. Ежели приноровишься, то вроде как в Сандунах побываешь.

В Сандунах Марьяне мыться не доводилось, но про знаменитые бани она слыхала. А филиал у Шнякина был хитроумный. Закутал елку плащ-палатками, под дерево лап набросал — вот и вся тебе баня. Нырнула туда Марьяна, а дядька Шнякин ей два ведра подает — с водой горячей и холодной. Марьяна под ноги портянку бросила, одно плечо моет, а второе уже ледком покрылось, плеснет на него водой — отходит... Ничего, вымылась на славу. Счастье это выпало ей за зиму дважды, в остальное время все на бегу как-то, где водой на себя плеснешь, где снежком лицо освежишь, потом и вообще мыться по-шнякински стало опасно. С весной немцы постоянно обстреливали медсанбат, плотность огня усиливалась, не хотелось в разголышенном виде отправляться на небо.

...Марьяна только что написала коротенькое письмецо ребятишкам и маме, как ее вызвал Ососков.

— Надеюсь на тебя, Караваева, — сказал военврач, — потому как бедовая и везучая ты.

Он критически осмотрел старшину медицинской службы — невысокую, в замурзанной шинели, подпоясанной брезентовым ремнем, в ватных брюках, ботинках с обмотками. Все это жалкое одеяние сидело на ней относительно ловко, а шапка-ушанка, сбитая на затылок, даже придавала задорный вид.

— Задача сложная, Марьяна, — назвал сестру по имени комбат, давая понять: приказ приказом, но тут и его личная просьба тоже. — Прорваться надо через коридор... Даю тебе трехтонку, попытайся провезти шестерых раненых и сдать их в госпиталь.

— Так он же их, раненых, уже не принимает!

— Знаю... А ты исхитрись и сдай. А главное — добудь хоть десять флаконов эфира. У нас скопилось двенадцать человек с ранениями в живот. Чем мне их усыплять прикажешь?.. Рискнешь?

— А что же, — ответила Марьяна, — попробую, все мы тут рискуем.

Госпиталь удален был от медсанбата километров на тридцать. Ехать предстояло по деревянному настилу, через проклятое [331] место, которое простреливалось артиллерией фашистской с обеих сторон. Да еще их снайперы охотились за смельчаками, которые рисковали ездить по настилу в светлое время.

В кузов уложили раненых, травмы у них были сложные, только и могла их спасти черепная операция.

— Потерпите, — говорила Марьяна, стараясь уложить их аккуратнее. — Бог даст, доберемся... Там вас на самолет и в хороший госпиталь отправят. А сейчас потерпите...

Побитая, изношенная трехтонка запрыгала по лежневке, как горная коза. Чуть скорость добавишь — тряска душу вынимает. А когда добрались до опасного места, посыпались мины. Осколки расщепляли деревянные борта грузовика, кое-кого из раненых бойцов в кузове ранило повторно, они стонали и матерились. А шофер, вцепившись в баранку, гнал и гнал машину вперед, будто ее было кромешного ада, словно не пробивали ветровое стекло пули снайперов.

Марьяна влипла в спинку сиденья. Ей казалось, что пули свистят у нее и водителя перед грудью. А впрочем, так оно и было на самом деле.

Она лишь молила неизвестно кого: «Только бы не прямое попадание, только бы не в машину...»

Наконец минометный обстрел вроде прекратился. А тут новая беда: закипела вода в радиаторе, пар повалил.

— Ты сиди, девка, а я воды из болота наберу, — сказал пожилой водитель и достал брезентовое ведро.

Он уже и дверцу открыл, а Марьяна — хвать его за рукав.

— Стой! — закричала. — Снайперы кругом, кукушки... Если тебя убьют, кто машину с ранеными поведет?

Она выскочила на бревна лежневки, оступилась и едва не свалилась в подступавшую со всех сторон воду. Подняла капот — пар еще пуще повалил. Отошла метров на пять — пули дзинькают... По спине холодный пот, напряглась, в душе будто струна какая дрожит. Нагнулась на краю лежневки, зачерпнула воды брезентовым ведром, медленно выпрямилась и неторопливо двинулась к машине.

Вдруг пулей снесло шапку. Подняла ее, увидела дырку, повернулась в ту сторону, откуда стреляли, погрозила кулаком, быстрей шагнула к машине.

На этот раз пулями пробило дужку ведра, но вода не вылилась. Марьяна помянула черта, крепче ругаться не умела, взяла ведро за края, прижала к груди. И снова толкнулась пуля в ведро. Из пробитого чуть повыше середины отверстия побежала струйка.

— Забавляетесь? — громко спросила Марьяна, будто невидимые стрелки могли ее услышать. — Ну и черт с вами!.. А я все равно залью радиатор.

Больше не стреляли.

Когда она села в кабину, водитель восхищенно глянул на нее и молча покачал головой.

В деревню влетели с ходу. Марьяна знала, где размещена сортировка госпиталя, поэтому блуждать не пришлось. Подъехали к избе с высоким крыльцом, вокруг тихо, безлюдно, будто и [332] войны нет. Марьяна знала: раз госпиталь закрыл прием раненых — умолять бесполезно. И решилась на крайность. Она выскочила на крыльцо и подперла дверь оказавшимся под рукой колом.

— Давай быстро, браток! — крикнула водителю.

Тот понял ее с полуслова, откинул продырявленные осколками мин борта машины, и, не мешкая, они перенесли раненых на крыльцо, уложили на спину. А документы на них Марьяна рядом пристроила.

Санитар в белом халате, видя эту картину, барабанил в окно, что делаете, кричал, такие и сякие... «Ничего, — думала Марьяна, садясь в машину, — вы уже, можно сказать, в глубоком тылу, приветите моих болезных. Некуда вам теперь деться! А ежели все по правилам делать, они поумирают, бедняга, пока на них бумаги изладят».

Тем временем санитар выскочил через окно с автоматом в руках.

— Стой! — закричал вслед и ударил очередью в воздух.

— Гони! — сказала Марьяна водителю. — Нас немцы не убили, а этот только пугает...

Теперь любой ценой раздобыть эфир, иначе те ребята, что ранены в живот, умрут у них в медсанбате. Надо разыскать склад медикаментов. Немного поплутали, но все-таки нашли. Марьяна проникла внутрь и увидела: за столом сидит старик-интендант, заведующий складом. И больше никого. Марьяна оглянулась, накинула на дверь крючок, вытащила пистолет. В левой руке расписка: «Медсестра МСБ-322 такая-то получила со склада госпиталя 10117 десять флаконов эфира».

Сунула бумажку интенданту. Он покосился на листок и спросил:

— А где резолюция начальника госпиталя?

Марьяна пистолет к нему поближе подвела.

— Вот резолюция. Или одной такой мало?

Завскладом молчал. То ли напугала его, то ли безразлично ему было. Марьяне не до того. Огляделась, нашла ящик с эфиром, положила в подол десять флаконов, им лишнего не надо, попятилась к двери. Интендант даже не шелохнулся. Марьяна толкнула задом дверь, потом ногой захлопнула ее. Увидела в петле замок, накинула петлю и просунула сверху дужку замка... Кто его знает, вдруг старикан выскочит на улицу, как тот санитар давеча с автоматом, и завопит: «Грабят!» Впрочем, расписку она ему оставила, пусть потом наказывают Марьяну, главное — раненых спасти.

— Теперь все, — сказала она водителю. — Вези обратно, авось не подстрелят по дороге.

Снайперы больше не беспокоили. Изредка постреливали минометы, справа и слева поднимались фонтаны грязи, но машина так дребезжала по бревнам лежневки, что даже и разрывов их счастливая Марьяна не слыхала.

Когда проскочили опасное место, вдруг вспомнила, что письмо ребятишкам и маме везет обратно.

«Вот дуреха! — обругала она себя. — Надо было и полевую почту разыскать. Ведь, по сути дела, за линией фронта побывала...» [333]

37

Когда Вилли-баварец, от души забавляясь, стрелял по русской солдатке, так уморительно тащившей воду в ведре к машине, ему и в голову не могло прийти, что с нею уже встречался однажды Руди-саксонец. На войне и не такие случаются чудеса.

Убивать ее Вилли не собирался. Сегодня охота была удачной, двух иванов на тот свет он уже отправил. Мог бы добавить и третьего. Вот если б вышел на лежневку шофер. Но из кабины выскочила с ведром молодая женщина. В солдатской одежде она выглядела довольно несуразно. Вилли ухмыльнулся, но через оптический прицел рассмотрел миловидное лицо и решил: пусть едет дальше, ее счастье, что он добрый сегодня. Большого вреда эта русская девка рейху не принесет, а вот на будущей его, Вилли Земпера, ферме в России работница из нее получится неплохая. Можно такую и на кухню взять, а приучив к аккуратности и необходимости ладить с хозяином, сделать горничной.

Тут он вспомнил о Магде и решил, что дарит русской девчонке жизнь ради молодой хозяйки, потом он расскажет об этой забавной истории жене.

Когда машина, подпрыгивая на бревнах лежневки, ушла к Мясному Бору, Вилли Земпер решил, что на сегодня хватит, пора возвращаться в роту. Днем на дороге никого не подкараулишь, разве что сумасшедшие, вроде этих проскочивших, осмеливаются двигаться под обстрелом.

Баварец припал к окуляру прицела и внимательно осмотрел все намеченные им ориентиры: не покажется ли где зазевавшийся иван. Никакого движения Земпер не обнаружил и подумал, что больше сюда не придет, надо менять позицию, заставил он русских держаться настороже.

Удачное место, которое Вилли выбрал для охоты, находилось на узкой сухой полоске между двумя обширными болотами, Гажьими Сопками на севере и Прошкиными на юге. Что это за такие Гажьи Сопки, Земпер не знал, но ориентировался в окрестностях достаточно свободно.

Аккуратно надев на оптический прицел замшевый чехол, Вилли встал на четвереньки и выполз из логова, которое устроил для себя, замаскировавшись от случайного обнаружения, поскольку русские находились с трех сторон. Теперь забросить за спину карабин, взять в руки автомат, с ним куда сподручнее управляться с русским патрулем, на который не исключено нарваться, и потихоньку пробираться домой. Ведь сейчас Вилли находился на опасной земле — сторона эта принадлежала противнику.

Вилли повернулся, продел руку под ремень карабина, как вдруг глаза его встретились с взглядом другого человека. На мгновение застыв, Земпер интуитивно понял: русский. Человек был скрыт кустами, но глаза его баварец видел, этого было достаточно. Оставалось надеяться: незнакомец еще не понял, что обнаружен. Постараться не делать резких движений и занять при этом более [334] выгодную позицию. И Вилли, не завершив начатого движения правой рукой, стал разворачиваться так, чтобы левой рукой отбросить карабин, выстрелить из него сложнее, и ухватить висевший на карликовой березке автомат. Но выследивший его солдат был наготове, угадал намерения Вилли.

— Стоять! — звонко выкрикнул он и повел стволом автомата.

Вилли знал это новое оружие русских с деревянным прикладом, странно толстым из-за дырчатого кожуха стволом и круглым диском, в котором прятались десятки патронов.

Мелькнула дикая мысль о том, что парень этой машинкой может сделать из него, Земпера, настоящий фарш.

— Брось оружие! — услышал Вилли и безропотно подчинился.

Русский говорил на своем языке, но захваченный врасплох немец хорошо понял его. Страха у Земпера не было. Вилли ни мгновенья не сомневался, что выкрутится, переиграет ивана. Судя по всему, молоденький и щуплый солдатик — он поднялся в кустах, и теперь Вилли рассмотрел противника — наткнулся на него случайно, помощь не зовет, значит, поблизости нет никого.

В последнем Вилли Земпер был прав. Обнаруживший его сержант был один. Но произошло это вовсе не случайно.

...И до того немецкие снайперы пошаливали, обстреливая Остров, на котором рота Кружилина и два орудия во главе с политруком Дружининым уже три недели кряду держали активную оборону. Не давали они противнику перебрасывать подкрепления по единственной дороге между Гажьими Сопками и Грядовским Мохом. Здесь немцы пытались прорваться в тылы соединений, входивших в оперативную группу генерала Иванова.

Выходило, что Олег Кружилин и Анатолий Дружинин оседлали единственный проход между двумя болотами и приняли на себя мощный бомбовый и артиллерийский удар. Были потери, но затем бойцы научились рассредоточиваться по кромке Острова. Они укрывались в поросших низкой сосной болотах, в то время как «юнкерсы» вываливали смертоносный груз на мачтовые деревья сухого места. Главное, пушки пока были целы, и едва немцы пытались двинуть против Острова технику, сорокапятки преграждали им путь.

Но вот от снайпера не спрячешься, он сам всегда надежно укрыт от глаз, а бьет наверняка. Попал под пулю и командир роты, но ранен был удачно. Пуля, направленная снайпером политруку в голову, не снимавшему не в пример остальным каску, срикошетировала, скользнула по металлу и задела Олегу левое плечо. Военфельдшер обработал рану, перевязал, намекнул было о медсанбате, но Кружилин удивленно глянул на него, а когда тот напомнил о последствиях, Олег пообещал показаться врачу, как только сменят их на этом бойком месте.

Степан Чекин появился в блиндаже под конец перевязки.

— Подкараулю, — сказал он старшему лейтенанту. — И прихлопну... Раз повадился шкодить, значит, придет еще раз. Хамская порода... [335]

— О чем это вы, сержант? — спросил Кружилин.

— О снайпере, — удивился Чекин тому, что его не поняли сразу. — Прошу разрешения отлучиться завтра на день. На сегодня ганс работу закончил, а с утра появится снова. Красноармейцы уже боятся его, дергаются. Настроение у бойцов падает, товарищ старший лейтенант. Особено, когда вас, значит, того...

— Справишься? — больше для очистки совести, чем по необходимости, спросил Кружилин. — Напарника, может, возьмешь?

— Лишняя помеха только, — пожал плечами Степан. — Завтра к вечеру живым доставлю...

Потом ругал себя за эту похвальбу. Вырвавшееся обещание «доставлю живым» было лишним. Получится — и ладно. Только на войне брать обязательство — пустое дело.

Вот и сейчас, когда рыжий здоровенный немец оказался у него на мушке, проще было срезать его из автомата — и делу конец. А теперь веди его на Остров, хотя толку от эдакого «языка» немного. Что он знает важного? А его кормить надо, бугая, хотя у них стало с продуктами вовсе худо. Но раз навязался с обещанием командиру — надо вести.

Степан Чекин вздохнул.

— Иди вперед! — мотнул он стволом автомата.

Сержант стоял там, где кусты выползли за тропинку, расширяя ее, и Вилли Земперу надо было выбраться из устроенного им логовища, свернув налево, оттуда дорога вела к своим, или направо, оттуда, наверно, пришел этот недоносок, как про себя окрестил русского паренька баварец.

Сержант велел Земперу свернуть налево, и у того затеплилась неясная еще надежда. Вилли не знал, что Степан Чекин, охотясь за ним уже второй день, разведал еще один прямой путь на Остров. По нему он и хотел провести пленника в роту.

Когда Земпер послушно выбрался на тропинку, Степан приказал ему поднять руки и стоять так, не поворачиваясь. А сам подобрал валявшийся карабин, снял с ветки автомат. И тут он совершил первую ошибку. Оба автомата повесил на плечо, а карабин с оптическим прицелом — мечта каждого стрелка — взял на изготовку, дослав патрон в ствол.

— Марш! — сказал Чекин Вилли Земперу.

Через двести метров пути Степан приказал свернуть Земперу налево. Тот в нерешительности остановился — вокруг было болото.

— Давай смелее, — потребовал Чекин. — Проверено уже... Марш-марш!

Потом сообразил, что на узкой тропе, по которой сейчас пойдут, немцу не удержать равновесия, и разрешил ему опустить руки, допустив, таким образом, вторую ошибку.

Вилли Земпер приободрился. Он понял, что русский делает одну оплошность за другой, и неторопливо, обстоятельно, как привык делать все, стал искать выход из создавшегося положения. Баварец верил, что справится с врагом. Это вопрос времени, но и затягивать нельзя, пока не отошли они еще далеко. [336] Незаметно Земпер принялся убавлять расстояние между собой и конвоиром. Он старательно спотыкался, изображая, будто ходьба по упругой, пропитанной водой тропинке стоит ему труда. Земпер даже дважды упал, постаравшись сделать это вполне натурально.

Все эти фокусы ландзера Степан Чекин принял за чистую монету. Ему и в голову не пришло, что тот может валять дурака, подлавливать его на какой-либо оплошности. Он даже с изрядной долей презрения подумал о слабой выносливости хваленых немецких солдат, потом отнес неловкость пленника за счет естественного страха за грядущую судьбу и успокоился. Такая раскладка соответствовала расхожему психологическому стереотипу, который с помощью прессы стойко утвердился в сознании Степана: пленный немец всегда растерян, напуган, повторяет «Гитлер капут» и божится, что он из бывших социал-демократов. Так, по крайней мере, изображал дело автор сочинений о немыслимых приключениях наших разведчиков в немецком тылу, которые из номера в номер публиковались в волховской «Фронтовой правде» за подписью некоего А. Чаковского.

А Земпер дождался, когда Степан Чекин совершил третью ошибку. Чтобы заставить якобы изнемогавшего от усталости пленного двигаться быстрее, он ткнул его стволом карабина в спину. Немец только и ждал этого. Он резко повернулся и с силой ударил рукой по стволу. Опешивший Чекин не удержал карабин в руках, и тот плюхнулся в бурую болотную жижу.

Однако Земперу радоваться удаче не пришлось. От резкого движения он потерял равновесие, судорожно замахал руками, пытаясь удержаться на неустойчивой тропинке, но сделать этого не сумел и рухнул в болото.

Но и Чекин не удержался. Левая нога его соскользнула с тропинки. На плече его висели тяжелые автоматы, они потянули его в сторону, и Степан упал в болото вслед за баварцем. Как всегда бывает в подобных случаях, принялись барахтаться, только усугубляя незавидное положение. А когда выбились из сил и затихли, оказалось, что трясина засосала обоих по грудь.

Вилли Земпер был ближе к тропинке, но более тяжелый, он и погрузился глубже. Степан Чекин оказался за спиной немца и немного подальше, чем тот, от тропинки. Сержант приказал себе успокоиться и осмотрелся. Неподалеку росла кривая осина. Одна из ее ветвей тянулась над поверхностью болота, в котором барахтались двое, но дотянуться до нее не могли ни тот, ни другой.

Земпер выругался. Он еще не верил в погибель, ибо продолжал надеяться на счастливый случай, он еще придет, не может вот так все и закончиться в этом вонючем свинском болоте.

А Степан Чекин вдруг понял, что у него осталась единственная возможность спастись. Он видел, что немца засосало покрепче, а ему, Степану, можно еще до него дотянуться. Сначала до немца, а потом... Сержант выбросил вперед правую руку и почувствовал: кончиками пальцев он коснулся плеча снайпера. Еще, еще немного! Он дернулся, пытаясь выскочить из трясины, и цепко ухватился за погон на правом плече врага. [337] «Только бы не оторвался!» — со страхом подумал Чекин.

Переведя дух, стал понемногу подтягиваться к погружавшемуся баварцу. Тот чувствовал, как русский ухватил его за плечо, но увидеть его не мог, не был в состоянии и повернуться: болото цепко держало тело в смертельных объятиях.

А Чекин осторожно подтягивался, стараясь не делать резких рывков и движений, от которых быстро таяли силы. Он чувствовал, как сокращается расстояние между ним и осиновой веткой, хотя до нее еще было неблизко.

Вилли же перестал бороться за жизнь. Он понял, что случай не придет, и не в его, Земпера, силах что-либо изменить. Веривший — в бога и фюрера, солдат в последнюю минуту не вспомнил ни того, ни другого. Он думал о родной Баварии, о Магде, которая, конечно же, справится с малышом его покойного друга, вынянчит и того, кто непременно у нее родится и станет хозяином здешней земли. Иначе не было никакого смысла в том, что сейчас происходит. И уверенность солдата в справедливости происходящего помогла скрасить последние жуткие минуты его жизни.

Когда Степан подтянулся к погружающемуся Земперу так, что смог и второй рукой ухватиться за его плечо, он принялся вытягивать себя из трясины, опираясь на баварца, который стал теперь под его тяжестью погружаться еще быстрее.

Он еще пытался выпрастывать из хлюпающей жижи руки, но движения их становились все медленнее и, наконец, совсем прекратились. Зловонная жидкость подступила к подбородку, потом полилась в рот. Вилли закашлялся, захрипел, дернулся, будто хотел сбросить щуплого ивана, оседлавшего его в последнем прыжке к жизни. Но тот уже опирался обеими руками о плечи баварца, не оставляя последнему ни единого шанса. Тело погрузившегося в болото Земпера стало той опорой, которая позволила Чекину дотянуться до спасительной ветки.

Вилли Земпер умер не от удушья. У него разорвалось сердце от горькой мысли, что ему никогда не увидеть собственного сына. А обессиленный Степан Чекин, так до конца и не осознавший, что побывал на том свете, лежал поперек ненадежной тропинки и старался вспомнить, где он встречал человека, так похожего на этого немца. Ему и в голову не пришло, что виделись они зимою в погребе с картошкой.

38

— Всех, кто способен держать оружие в руках, — в ружье! — сказал Зуев. — Каждый снаряд — в цель! Каждый грамм продовольствия — на учет и под строгий контроль! Мы должны постоянно помнить, товарищи, что в Ленинграде сейчас умирают тысячи детей, женщин и стариков. Они ждут, когда мы придем к ним на помощь... Надо ли говорить, какую свору фашистов удерживаем мы здесь, в этих болотах? Не будь Второй ударной армии, они бы всем скопом навалились на беззащитный Ленинград. Держаться, держаться и еще раз держаться! [338]

Дивизионный комиссар, характеризуя положение, сказал собравшимся на расширенное заседание Военного совета армии командирам и комиссарам частей, что с первых дней апреля контратаки противника значительно ослабли, немцы не пытаются больше закрыть коридор. К сожалению, и у нас нет сил расширять его. Более или менее сносной стала обстановка по тем оперативным направлениям, где еще недавно наступала 2-я ударная. Только вот в районе дороги к Мясному Бору артиллерийский обстрел, бомбовые удары по колоннам машин, гужевому транспорту, даже отдельным людям почти не прекращаются.

— Но дорога все-таки действует, — рубанул рукой Иван Васильевич, — хотя полностью обеспечить армию не в состоянии. Поэтому Военный совет, рассмотрев перспективы и возможности, вынес решение: начать строительство узкоколейной железной дороги. Начальником строительства утвержден майор Марков, начальником штаба старший лейтенант Байдаков. Дорогу построить в две недели!

Собравшиеся невольно ахнули. Срок был фантастический. Комиссар Зуев выдержал паузу, обвел всех грустными, выразительными глазами и тихо сказал:

— Иначе армия погибнет от голода.

Калашников, замначальника политуправления фронта, прибывший в Малую Вишеру только вчера, посмотрел на генерала Власова, который безучастно слушал дивизионного комиссара. Они оба были здесь представителями фронта. Константин Федорович, недавно еще сугубо штатский человек, оказавшийся вдруг на генеральской должности, чувствовал себя неуютно. Потому он и смотрел пристально на Власова, как бы просил его сказать веское слово.

Но Андрей Андреевич молчал. А когда поймал взгляд Калашникова, лишь пожал плечами. Командующий армией тоже не произнес ни слова. Заседание вел Зуев, и это никого не удивляло: Иван Васильевич на равных с Клыковым отвечал за судьбу армии. К тому же присутствующие знали, что Николай Кузьмич серьезно болен и держится из последних сил.

«Вид у командарма, действительно, неважнецкий, — подумал Калашников. — Никак нельзя ему здесь оставаться...» Он, собственно, и приехал в армию, чтобы убедиться в этом. Вчера его пригласил к себе Запорожец и дал срочное поручение.

— Задание есть, — сказал Александр Иванович, — к Зуеву надо съездить... Сегодня в ночь и давайте. Посмотрите сами на командарма. Сильно занедужил Клыков, но упирается, не хочет в госпиталь. Похвальное, конечно, стремление остаться на передовой, но больной командарм — это непорядок. Товарищ Сталин об этом узнал, звонил нашему комфронта... Поговорите с Зуевым, с командармом. Если болен, передайте: сам товарищ Сталин приказывает Клыкову временно сдать армию.

— А кому? — вовсе не по-военному спросил Калашников.

— Тогда и решим, — ухмыльнулся наивности новоиспеченного комиссара Запорожец. [339] И тот смотрел сейчас на Клыкова, изнуренного болезнью, и старался понять душевное состояние командарма, так неожиданно выбитого из седла. Ну пуля там или осколок — это понятно, война. А вот выбыть из строя по болезни, конечно, обидно... Калашников в силу собственной некомпетентности плохо представлял обстановку, в которой оказалась 2-я ударная армия, и искренне верил в близкий успех операции, когда уже не за горами соединение с 54-й армией соседнего фронта, а там и победный марш к городу революции.

Сейчас, слушая члена Военного советами Калашников, и собравшиеся понимали, что положение стало определенно неопределенным. На войне, увы, часто возникают подобные ситуации, когда идти вперед нет сил, а отступить назад не имеешь права. Твой же успех или неуспех выражается вполне материальными гектарами отвоеванного или, наоборот, утраченного земельного пространства. Его отобрала у пришельцев 2-я ударная, но этот огромный кусок болотного и лесного края без дополнительных усилий до конца освоить по-военному армия не могла, соединиться с федюнинцами тоже не получалось... Сидевших на заседании командиров могла разве что утешить мысль: в точно таких же условиях находится группировка из шести дивизий противника общей численностью до 100 тысяч человек. Их окружили войска генерала Курочкина, и немцы прочно сидели в демянском котле, получая помощь извне лишь по воздуху.

Но все это было на соседнем фронте, то есть как бы в условиях информационной закрытости военного времени, на другом конце планеты. И то сказать: о боях на Африканском побережье наши люди знали из газет больше, чем о десанте на Керченский полуостров.

Здесь же собрались опытные военные, хорошо понимавшие: армию отсюда не отведут, разве что петух жареный клюнет. А поскольку Зуев заговорил об узкоколейке, командиры и комиссары облегченно вздохнули: будем всерьез садиться в болото. И потому, значит, никаких курортных настроений, обустраиваться станем по возможности надолго, а там как прикажут. Хоть в этом есть некая определенность.

Лучше всех знал о сложном положении армии Рогов. Имея за линией фронта агентурные источники, Александр Семенович в начале марта, до блокады коридора, пришел к выводу: противник уже превосходит нас по живой силе и технике и боеприпасов у него не в пример нам в избытке. Продолжать наступление в этих условиях бессмысленно, соединиться при таком раскладе с войсками Ленинградского фронта армия не сможет. Существует реальная угроза окружения. Пока не поздно, необходимо просить командование фронта обеспечить охрану коридора и дать армии соответствующее подкрепление. Если у фронта таких возможностей нет, надо выводить армию к Мясному Бору, чтобы сохранить людей, ибо болотный этот котел обречен на погибель.

Так и сказал он, начальник разведки, на совещании командиров [340] дивизий и бригад, когда их собрал Клыков еще до мартовского окружения. Большинство командиров поддержали его.

Потом, медленно подбирая слова, стал говорить командарм:

— Понимаю опасения полковника Рогова и разделяю их. Положение армии сложное. За два месяца непрекращающихся боев люди смертельно устали. Снабжение ненадежно, с дорогами безобразие. А впереди — весна... Все это так, дорогие товарищи. Но буду с вами откровенен: если я поставлю вопрос о судьбе армии перед командующим фронтом так, как сформулировал ого Рогов, то завтра у вас будет новый командарм.

Тогда генерал Клыков хотел еще добавить, что подобный поступок с его стороны сродни самоубийству, но, посмотрев на потупившихся командиров, увидел, что они и так все хорошо понимают.

А сейчас, когда он держится на одном характере, болезнь беспощадно грызет его изнутри и, судя по всему, армию придется сдавать — Мерецков намекнул, что таково указание Верховного, — Клыкову кажется, что зря он смалодушничал тогда, поверил: выделит им Ставка свежую армию из резервов.

Рогов поднял голову и встретился взглядом с начальником связи генерал-майором Афанасьевым. В последнее время тот был чем-то немало встревожен. Рогов заметил, что перемена эта наступила тогда, когда в штабе появился генерал Власов. Александр Семенович даже спросил связиста: «Вы что, служили с ним вместе?» «Было дело», — уклончиво ответил Афанасьев, и на этом разговор прервался. Впрочем, у него и так забот хватает. Средства связи допотопные, громоздкие радиостанции на колесах, которые немцы мгновенно пеленгуют и подвергают прицельной бомбежке, проводная связь ненадежная. Слишком велики расстояния, имеются частые обрывы, кабеля опять же не хватает... Всю зиму Афанасьев использовал эстафетные роты, подобрав подходящих ребят из лыжных батальонов. Создал цепочку постов связи, между которыми бегали на лыжах гонцы с пакетами, как при Александре Невском или там Дмитрии Донском...

А что делать? Подобных раций, как у него, Рогова, начальник связи не имеет. Такие передатчики только для агентурной надобности существуют. Задумавшись о связи, Рогов вспомнил, как недавно вызвал его к себе Мерецков. Разговор происходил с глазу на глаз.

— Вот что, полковник, — сказал Кирилл Афанасьевич, — используя собственную шифросвязь, будете лично мне сообщать об оперативном положении армии.

— Наряду со штабом?

— Помимо штаба, — с нажимом сказал Мерецков.

Рогов в разведке не новичок, сразу сообразил: командующий фронтом хочет иметь независимый источник информации. Только вот зачем он ему? Не доверяет командованию? Хочет иметь объективные сведения для проверки сообщений оперативного отдела штарма? Может быть. Ведь сняли же в феврале с поста начальника штаба генерал-майора Визжилина, который вводил фронт в заблуждение относительно того, что на самом деле в армии происходит. [341]

Теперь на его месте недавний комдив полковник Виноградов, бывший однокашник Рогова по академии. Вот он, Павел Семенович, сидит у краешка стола рядом с командармом. Сосредоточенно слушает, толковый, вдумчивый командир, хорошо он себя показал еще в декабре прошлого года, когда брали Тихвин. Ему и невдомек, что комфронта контролирует его работу через Рогова, дружка по академии. Впрочем, Виноградову и не положено про это знать — таковы суровые правила войны.

...Узнав о строительстве новой дороги, да еще железной, начсанарм Боборыкин с облегчением подумал, что может быть, разрешится наконец проблема эвакуации раненых. Их скопилось в армии видимо-невидимо. Еще в марте, во время приезда Вишневского, главного хирурга фронта, Боборыкин возражал против развертывания хирургических госпиталей на территории мешка. Но с ним не согласились. Растянется, мол, тогда путь раненого от медсанбата до операционного стола в госпитале. Надо придвинуть хирургов к передовой линии. Что ж, придвинули, стали делать сложнейшие операции едва ли не на передовой и оставлять раненых тут же, при госпиталях. Срабатывал военно-бюрократический механизм... После медсанбата пострадавших везут в госпиталь, их положено эвакуировать. После госпиталя раненым положено долечиваться при самом госпитале. Значит, ни о какой эвакуации в тыл и речи быть не может, считается, что госпитали и так всегда располагаются в тылу. И ни транспорта тебе дополнительного, ни персонала для эвакуации...

Вот и остаются тяжелораненые на шее у армии, которая и здоровых-то не знает как накормить, обиходить. А вывозить послеоперационников в грузовиках по жердевой дороге, особенно тех, что с черепными травмами, равносильно убийству. Многие умирали в пути.

... У Шашкова собственные заботы. Недавно Зуев собрал в политотделе армии военных юристов прокуратуры, трибунала и сотрудников Особого отдела. Используя сведения о повышенной активности вражеских спецслужб, Зуев в категорической форме призвал всех к усилению работы в войсках, повышению бдительности, предупредил: агентура противника в ближайшее время предпримет попытки нанести удар изнутри.

«Это естественно, — подумал Шашков. — Атаки наши затухают, армия переходит к обороне... На долгий ли срок — мы не знаем, но что противник примется активно разлагать армию, сие и ежу понятно».

Постоянно связанный с партизанским движением в Ленинградской области, Шашков располагал сведениями о том, что немцы поспешно готовят диверсионные группы для действий в тылу 2-й ударной. Ищут бывших лесников и охотников, хорошо знающих безопасные тропы в болотах, вербуют их в полицаи, суля дом в деревне и по две коровы каждому, не считая денежного содержания в оккупационных марках. [342]

Сегодня Александр Георгиевич добился, наконец, того, чтобы на смену Олегу Кружи ли ну отправили регулярное подразделение. Надо наполнить специальную роту бывалыми людьми, поискать местных, держать Кружилина наготове, может быть, придется послать в рейд для борьбы с диверсантами. Опасность большая, есть информация о том, что немцы ориентируют группы лазутчиков и диверсантов на ликвидацию наших штабов и командных пунктов.

...Зуев поднял голову, поискал глазами Яшу Бобкова, порученца, кивком подозвал к себе и передал записку для Румянцева, редактора «Отваги». Николай Дмитриевич развернул полученный листочек. Дивизионный комиссар спрашивал, не готовы ли в «Отваге» провести семинар с прибывшими на военный совет редакторами дивизионных газет, надо воспользоваться случаем. Румянцев посмотрел на Ивана Васильевича и согласно кивнул: отчего же не провести, в «Отваге» сильные сотрудники, до войны других учили уму-разуму.

Когда объявили перерыв, Калашников подошел к Зуеву, отвел его в сторону и передал разговор с Запорожцем.

— Мое личное мнение, если позволите, сильно сдал Николай Кузьмич, — сказал замначальника политуправления. — Невооруженным, как говорится, глазом видно...

— Мне Александр Иванович тоже звонил, — вздохнув, сказал Зуев. — Жалко, но что делать. Пришлось сказать командарму: приказ самого. Иначе в тыл лететь не соглашался.

Дивизионный комиссар сообщил Калашникову также, что Военный совет на закрытом заседании обсудил ситуацию и высказал свое мнение: Николаю Кузьмичу необходимо срочно лететь на Большую землю.

— Говорить остальным об этом пока не будем, — объяснил Зуев. — Зачем людей будоражить? Назначит фронт нового командарма — тогда все сразу и объясним.

«Разумно», — подумал Калашников, невольно подчиняясь обаянию тридцати пяти летнего комиссара, который будто родился военным человеком.

Константину Калашникову и самому-то только-только исполнилось тридцать лет. Другой работы кроме партийной он просто не знал. Но тут уж преуспел. До войны был секретарем МГК ВКП(б), занимался идеологической работой, это по значимости, пожалуй, не меньший ранг, чем у Зуева теперь. Военного, правда, опыта никакого.

После перерыва Калашников сел рядом с генералом Власовым. В конце концов, оба представители фронта, почему бы и не держаться вместе. К тому же Константин Федорович знал Власова как героя сражения за Москву, видел его портрет в «Правде» и сейчас надеялся сойтись с ним поближе.

Клыков отсутствовал, и Калашников решил, что командарм готовится в дорогу. Снова заседали около часа. Боборыкин о проблемах с вывозом раненых сказал, и Зуев заверил начсанарма: Военный совет считает это проблемой номер один. Приняли решение доставлять [343] грузы и вьючным способом тоже. Кавалерийский корпус Гусева, собираясь уходить на переформирование, оставлял лошадей.

— В помощь и на прокорм, — невесело пошутил кто-то из угла.

Закрыв совещание, Иван Васильевич подошел к Калашникову.

— Еду провожать Николая Кузьмича, — сказал он. — Если вы готовы отправиться домой, можем и вас отправить самолетом. Так вроде быстрее и безопаснее.

«Выпроваживает, — с обидой подумал замначальчика политуправления. — Не любит ревизоров...» Он ошибался. На самом деле Зуев думал о его безопасности, проверяющих дивизионный комиссар не боялся, просто не замечал их в этом качестве. Приехал товарищ с Малой Вишеры, интересуется, чтоб было что доложить начальству, и пусть интересуется, у них секретов нет, обыкновенная работа, как и везде. Ну разве что с увеличенной долей риска. Эту долю и хотел уменьшить для гостя член Военного совета.

— Предпочитаю возвращаться тем же путем, что и приехал, — сухо ответил Константин Федорович, давая понять: считает неуместными разговоры о его отъезде. Сочтет сам нужным — уедет.

Но Зуев и не заметил этой сухости, он согласно кивнул, когда Калашников пожелал проводить командарма.

Клыков бодрился изо всех сил. На аэродроме обнял Зуева, сорок дней воевали вместе, а будто бы годы.

— Не было у меня еще такого комиссара, Ваня, — шепнул Николай Кузьмич, боясь, что ввиду общего ослабления не удержит слезу. — Авось еще и послужим вместе. Береги армию. Тем, кто зимний ад прошел, — цены нету. А я даю слово большевика: не лягу в госпиталь, пока до Мерецкова не дойду и лично не доложу ему о трудной обстановке. Потребую реальной помощи фронта. Или...

Николай Кузьмич не стал говорить, что за этим «или». Да Зуев и сам хорошо понимал, что командарм, наверно, скажет Мерецкову: выводи армию из болот, Кирилл Афанасьевич. Теперь такое вроде может себе позволить, поскольку больше не командарм. Только вот и сейчас, пожалуй, не решится. Вот о помощи будет просить, и даже в категорической форме. А где ее взять тому же Мерецкову?

— Поправляйся, Николай Кузьмич, — ласково проговорил он, искренне сожалея о разлуке. Клыкова комиссар ценил, генерал был одним из немногих, кто умел грамотно воевать и солдат берег, а последнее для Зуева было главным мерилом военного искусства. — Армию сберегу... Возвращайся командовать.

Иван Васильевич не мог знать, что напророчил он только на вторую половину. Комиссар произносил обычные слова, которые говорят в таких случаях, старался только вложить в них больше чувства, чтобы скрасить командарму последние минуты перед расставанием. Генерал Власов и замначальника политуправления стояли поодаль. Они уже попрощались с Клыковым и тактично отошли: пусть простятся эти двое.

— Мне хотелось бы поговорить с вами отдельно, — сказал Константин Федорович. — Ведь вы давно уже во Второй ударной...

— Можно и поговорить, — отозвался Власов, не высказывая ни особого восторга, но и без тени какой-либо досады. — Давайте в штабе или на чашку чая ко мне... Вы ведь в Москве прежде служили? Расскажете о столице. Вроде неплохо Москву знаю, учился в академии, но, признаться, давно в ней не бывал.

— Как это? — не понял Калашников. — Вы ж армией там командовали!

— Так то под Москвой, — ухмыльнулся Власов. — А саму ее, первопрестольную, и не видел, можно сказать. Сначала в госпитале, потом в войсках... Хотя первый штаб наш был на Ленинградском проспекте. Но там всем поначалу Сандалов заправлял, начальник штаба, Леонид Михайлович. Не знакомы?

— Не имел чести, — несколько смущенно ответил Калашников. — Я ведь в Действующей армии недавно...

Власов с интересом всмотрелся в собеседника.

— А по какой вы части были? — спросил он.

— Секретарь Московского горкома партии, — стараясь произнести титул без нажима, ответил Калашников.

Власов уважительно промолчал и понимающе кивнул.

— Ополчение нам готовили, — сказал он, давая понять, что пусть товарищ не смущается, они, военные люди, понимают: фронт силен тылом.

— И этим тоже занимался, — многозначительно ответил Калашников.

Они стали пить чай. Власов рассказывал о жизни в Китае, о том, каким шикарным орденом его там наградили.

— А в прошлом году на параде вы были? — неожиданно спросил Власов.

Калашников вздохнул.

— Нет, отсутствовал в столице в те дни, — запнувшись, ответил он. — Но фильм о нем, конечно, смотрел.

В стране не было, наверно, человека, который не видел бы хроники о параде на Красной площади Седьмого ноября.

— К нам в армию части прямо с того парада приходили, — пояснил вопрос генерал Власов.

Они оба не знали, а Константину даже Щербаков — секретарь ЦК и его шеф по МГК ВКП (б) — об этом не сказал, когда тот вернулся из командировки, что ход с парадом Александр Сергеевич придумал. Тогда Щербаков собрал командиров частей, подготовленных к отправке в армии Западного фронта, и заявил им: «Партийное руководство, представители столицы хотят лично убедиться в готовности отправляемых на защиту Москвы войск. Смотр проведем в первой половине ноября на Зубовской площади». Собрали воинские части на Зубовской, а оттуда провели их по Красной площади. Это прохождение и сняли на кинопленку. А Сталин произнес речь в другое время и в другом месте. Эти кадры подмонтировали к хронике, и пропагандистскую задачу документальный фильм выполнил блестяще.

— Речь товарища Сталина на параде помню наизусть, — с волнением произнес Калашников. — Мобилизует она, вдохновляет. Особенно [345] слова вождя о прославленных знаменах русских полководцев. Здорово сказано!

— И своевременно, — живо отозвался генерал Власов. — Когда Отечеству бывало туго, его не раз и не два спасало обращение к патриотизму народа. Вспомните Сергия Радонежского, патриарха Гермогена, Минина и Пожарского, партизанов войны восемьсот двенадцатого года...

Он хотел добавить, что как ни крути с идеей союза свободных республик, а государственность наша была, есть и остается российской, на ней, матушке Великороссии, все и держится, она и скрепляет народы и народности воедино, не давая пожрать их завидущим соседям.

«Но бог его знает, что за человек, — подумал Андрей Андреевич, — из партийной касты опять же...Не состыкует мои слова с инструкцией и смутится. От смущения и донесет…

Генерал Власов и в дурном сне не мог предположить, что, оказавшись в немецком плену и формируя РОА для борьбы со Сталиным, он положит в идеологическую основу другой армии именно русский национальный принцип, по которому немыслимо великое государство без руководящей роли в нем именно России.

Вспомнил ли он там, в Германии, об этом разговоре с комиссаром Калашниковым? Неизвестно... Сведениями такими мы, увы, не располагаем.

В избу, постучав, вошел Зуев.

— Вот вы где, — весело сказал он. — Я смотрю, вы, Андрей Андреевич, совсем освоились, даже гостей вместо нас, хозяев, привечаете... За вами я, товарищ генерал-лейтенант. Мерецков зовет нас к аппарату Бодо. А Николай Кузьмич благополучно долетел... В госпитале уже.

...Они обступили стол, на котором был закреплен буквопечатающий аппарат, и напряженно следили, как выползает из него бумажная лента.

Генерал Власов хотел о чем-то спросить стоявшего по другую сторону аппарата полковника Виноградова, но тут девушка-бодистка кивнула, и Зуев поднял предостерегающе руку.

На ленте появился текст: «Мерецков Зуеву. Кого выдвигаете в качестве кандидата на должность командующего 2-й ударной армией?»

Иван Васильевич обвел присутствующих взглядом, вздохнул и сказал:

— Передавайте. На эту должность кандидатур у нас нет. Но считаю необходимым доложить вам о целесообразности назначения командующим армией генерал-лейтенанта Власова.

Власов пожал плечами, не вымолвил ни слова. Наступила пауза. Выдержав ее, Власов шагнул вперед:

— У меня есть другое предложение. Передавайте. Временное исполнение должности командующего армией необходимо возложить на начальника штаба армии полковника Виноградова. 346

«Хорошая идея, — подумал Иван Васильевич. — Я бы и сам предложил полковника Виноградова, если б рядом не стоял командарм, отличившийся под Москвой».

Снова на ленте побежали слова: «Мерецков и Запорожец — Власову. Считаем предложение Зуева правильным. Как вы, товарищ Власов, относитесь к этому предложению?»

— Соглашайтесь, Андрей Андреевич, — мягко произнес Зуев. — Мы уже к вам привыкли...

— Разве что так, — усмехнулся Власов. — Давайте ответ. Думаю, судя по обстановке, что, видимо, придется подольше остаться в этой армии. А в отношении назначения на постоянную, штатную должность, если на это будет ваше решение, то я его, конечно, выполню.

На этот раз паузы не было. Ответ командующего Волховским фронтом не замедлил появиться на бумажной ленте: «Мерецков. Хорошо. После нашего разговора последует приказ».

39

— Останусь жив, — сказал Вучетич, — поставлю здесь памятник...

— Прямо на болоте? — язвительно спросил Черных.

— Зачем на болоте? — запальчиво отозвался Евгений. — Там, где армия прорвалась! В Мясном Бору. На плацдарме.

— Погодите, ребята, о памятниках думать, — остановил их Кузнецов, появившись из секретарской каморки с листком в руке. — Мы ведь пока все живы... Вот послушайте лучше, какую справку ставлю на первую полосу. Это про нашего нового командарма. — И Виктор прочитал: — «Вновь назначенный командующий нашей армией генерал-лейтенант товарищ А. А. Власов родился в 1901 году в селе Ломакино Гагинского района Горьковской области в семье крестьянина-кустаря. До 1920 года учился, получил высшее специальное образование. С 1920 года непрерывно в рядах Красной Армии — последовательно на должностях: красноармейца, курсанта, командира взвода, роты, батальона, полка, дивизии, корпуса. Участвовал в гражданской войне на Южном, Врангелевском фронтах. В период мирного строительства командовал 99-й стрелковой дивизией, занявшей первое место в РККА по боевой подготовке, ныне гвардейской. С первых дней войны товарищ Власов на фронте. Командовал механизированным корпусом, оборонял Киев. В дни нашего контрнаступления под Москвой командовал армией. Войска товарища Власова совершили прорыв вражеской обороны на реке Лама и освободили от немецких оккупантов Солнечногорск, Волоколамск, Шаховскую, Середу и другие населенные пункты Московской области. Последнее время товарищ Власов был заместителем командующего фронтом. Награжден орденом Ленина, орденом Красной Звезды и медалью «XX лет РККА».

— Подходяще, — отозвался Родионов. — Бывалый генерал... Но Клыкова все равно жалко.

— Поправится — вернется, — подала голос Женя Желтова.

Черных вновь заспорил с Вучетичем, теперь о принципах монументализма в скульптуре. Евгений считал, что надо поражать воображение зрителя, шокировать его. Скульптору необходимо ввергнуть человека в катарсисное состояние, только тогда он проникнется идеей, заложенной в творении. А Виталий полагал необходимым для человека жить среди произведений искусства, сосуществовать с ними и постепенно — исподволь! — проникаться теми чувствами, какие хотел выразить художник.

— Впрочем, понятен твой пафос, Женя, — насмешливо сказал Черных. — Не случайно ты работал в той фирме...

Виталий намекал на управление проекта гигантского Дворца Советов. По слухам, приходящим из Москвы, частично возведенный стальной каркас дворца, сооружаемого на месте взорванного храма Христа Спасителя, спешным порядком разобрали: он был хорошим ориентиром для немецких самолетов.

Намек был очень прозрачным, и Вучетич, не любивший, когда об этом напоминали, ему тоже не нравился проект гигантского дворца, вспылил. Кузнецов сокрушенно покачал головой. Виктору было не по душе, когда ссорились его друзья, тем более по таким надуманным, по его мнению, несерьезным мотивам. Он вспомнил, что хотел зайти в типографию, и подался к выходу.

Недавно редакция «Отваги» вернулась из деревни Озерье, где оказалась чересчур близко к передовой, на прежнее место, в Огорели. Разместились теперь в палатках, выбрав место посуше, землянки залило вешней водой. Полно воды было и вокруг редакционной стоянки, и журналисты, типографские работники, чтобы как-то сообщаться, прыгали с кочки на кочку. Виктор быстро допрыгал до типографии. Впрочем, это громко сказано — типография... Печатная машина была смонтирована на грузовике, по возможности замаскированном под деревьями. Левин и Холодов, оба чумазые, горбились у наборных касс. Печатников Смолина и Лакина не было видно. Они работали ночью и не ушли в укрытие, когда начался артобстрел, и снаряды стали ложиться совсем близко. Им надо было к утру выдать тираж, чтобы «Отвага» успела уйти в войска. Да и прятаться, честно сказать, негде, разве что в холодную воду залезть и сидеть в ней по горло, но от снаряда это не спасет.

Кузнецов вспомнил, как сегодня утром встречал прибывшую к ним лошадь, запряженную в волокушу. На колесах сейчас не проехать, пришлось вернуться к опыту предков. Это соседи приехали, из кавдивизии, за пятнадцать километров приволокли по трясинам сверстанные полосы газеты «Боевая кавалерийская» — печатная машина у них поломалась.

В болотной грязи и мокрые с головы до ног, люди осторожно сняли с волокуши замотанные мешками свинцовые полосы и, натужно сгибаясь под тяжестью, понесли их к грузовику с печатной машиной. Сработают тираж и обратно повезут бравым конникам уже газету.

Было непривычно тихо. «Праздник у них, что ли», — подумал о немецких летчиках Кузнецов, не подозревая, что попал в точку: сегодня был день рождения Гитлера.

— Скоро поплывем, — услыхал Кузнецов за спиной голос наборщика [348] Голубева и отвернулся. Николай Иванович, сощурясь, смотрел из-под руки на солнечные блики в подступившей со всех сторон воде.

— Мы-то ладно, — продолжал он, — вроде как в тылу... А каково бойцам в распутицу? Тут ни окопа тебе не вырыть, ни землянки, чтоб схорониться. Надо на сваях укрепления ладить.

Кузнецов кивнул. Все так, как говорит старый рабочий. Хотя удивительное дело: в письмах военкоров никто не жалуется на природные условия. Будто нет ни болот, ни воды, не упоминают бойцы и о самом настоящем голоде, который начался в частях. Все голодают, только говорить об этом не принято, как, впрочем, и у них в редакции.

— Батальонный на горизонте, — сообщил Голубев и тут же исчез, чтоб не попадаться на глаза редактору.

На всякий случай надо быть от начальства подальше, хотя Румянцев Николай Дмитриевич был добрейшим, широкой души и чуткого, отзывчивого характера человеком. Но в редакции и особенно среди работников типографии пользовался репутацией строгого начальника. Его откровенно побаивались, особенно те, кто пришел в армию с сугубо штатских должностей, философы и литературоведы.

Поскольку Виктор знал Румянцева еще до войны, а сам был к ее началу уже, как говорится, газетным волком, то в присутствии батальонного — так за глаза звали редактора сослуживцы — отнюдь не смущался, относился к нему без комплексов, спокойно.

— Вас Зуев хвалил, Виктор, — сообщил Румянцев с места в карьер. — Здравствуйте... Мы ведь не виделись еще.

Кузнецов растерялся, но, чтобы скрыть это, потянул из кармана трубку, которую курил с большим тайным неудовольствием, но все-таки курил для придания внушительного вида.

— Не интересуетесь, за что вас отметил член Военного совета? — сняв очки и насмешливо поморгав близорукими глазами, спросил Румянцев. — А ведь это ордену соответствует, молодой человек.

— Сами расскажете, — несколько грубовато ответил Виктор.

Он вовсе не хотел, но так уж получилось у него, от смущения.

— И расскажу... За доклад на семинаре дивизионных редакторов. «Если ваш Кузнецов так работает с письмами красноармейцев, как говорил на семинаре, то за газету я спокоен. Передайте Кузнецову мою благодарность». Улавливаете?

— Спасибо, — просто ответил Кузнецов. Ему была приятна похвала Зуева, комиссара в редакции уважали не за высокую должность. Пожалуй, один Вучетич на него дулся: поймал его Зуев раз в расхристанном виде у типографии и с ходу вкатил пять суток гауптвахты. Сидеть Евгению, правда, не пришлось, наказание было символическим, но Вучетич считал решение комиссара несправедливым. Ведь знал член Военного совета, что перед ним не просто красноармеец, а художник армейской газеты.

— Потому и вкатил, что знал, — заметил Борис Бархаш при молчаливом одобрении остальных.

Кузнецов вспомнил, как Бархаш недавно пытался объяснить смысл философского закона, постулированного монахом-францисканцем, [349] этот закон известен как «бритва Оккама». Он утверждал, что Виктор в секретарской работе действует оккамовским методом, опиравшимся на принцип простоты или принцип бережливости. Кстати, в сдаваемых материалах сам Борис, видимо, полагался на высказанную Уильямом Оккамом идею: «Множественность никогда не следует полагать без необходимости».

Ответсекретарь хоть и не давал спуску коллегам за качество материалов, но ладил с ними, и, пошумев иногда в связи с очередной правкой их сочинений, они приходили к мысли, что на такой должности другим быть просто невозможно. Но в эпиграммах, а на них мастаков в редакции хватало, Виктору доставалось. Хрестоматийными считались строчки: «И от голода зол и суров, заскучав без какао и торта, всеармейский шакал Кузнецов доедает в углу Раппопорта...» Моисей Маркович был безобидным стариком-наборщиком из ополченцев. Он сердился на автора стихов, считал их пустой забавой и повторял: «Ну, почему Витя Кузнецов должен меня обязательно кушать? Такой воспитанный молодой человек...»

40

— Прощай, Анатолий, — сказал Кружилин. — Славно мы с тобой повоевали...

Роту особого назначения на Острове сменили, где она и так уже слишком завоевалась, выполняя несвойственные ей функции. Забирали отсюда и Дружинина с его противотанкистами, которых осталось всего шесть человек при одном орудии. Другое накрыло прямым попаданием фугаски с «юнкерса». Выбирались по наплавному мосту, его навели саперы. Распутица отрезала поредевший гарнизон, хоть вплавь выбирайся... Они б и выплыли, да вот пушку надо переправить. Опять же и заменяющей их стрелковой роте как-то забраться на болотный форпост предстояло.

— Тебе, поди, за наше сидение шпалу дадут? — сказал вдруг Анатолий. Он искал добрые слова на прощанье, подходящего ничего не нашлось, вот и ляпнул ни с того, ни с сего. — Шибко ты грамотный, старшой. На всю жизнь запомню наши разговоры.

Кружилин рассмеялся:

— Тогда запомни и еще одну мудрость: «Новое званье изменяет натуру человека, а ум его остается прежним».

— Это точно, я таких в высоких чинах встречал.

Друзья расстались. Олег Кружилин с остатками роты двинулся к штабу армии, а Дружинин зацепил сорокапятку уцелевшим вездеходом и подался разыскивать свой гвардейский дивизион, продолжавший оборонять позиции в районе Ольховки.

— Заждались тебя, политрук, — проворчал комиссар дивизиона, когда Дружилин доложил, что прибыл меньше чем в половинном составе из спецкомандировки.

— Слыхали, что бойко воевал, но вот технику надо было сберечь, — проговорил молчавший до поры командир. — Ну да ладно, на войне как на войне... Теперь вникай. К нам пришло пополнение, [350] имеются среди бойцов пехотинцы в прошлом. «Учебку» они прошли, но стрельба, сам понимаешь, вовсе другое дело. Тут надо не только политическую работу с ними проводить. Опять же ты старый артиллерист, кадровый. Так что мы в тебе видим двойного помощника. Понимаешь?

— Так точно! Ну, а как вы все же тут воевали?

— Как обычно, — ответил комиссар. — Мы же гвардейцы... А положение незавидное. Как закрыли проход — урезали бойцам паек. Через неделю снова... По ночам прилетали самолеты, но что они смогут довезти? Норма такая: по семьдесят пять граммов сухарей каждому и по килограмму муки или крупы для болтушки на десять человек. Люди сдают на глазах, многие уже пухнут от голода, зубы шатаются...

— Мы на Острове отвар из хвои пили, — вставил Дружинин.

— Мы тоже, — буркнул комдив, — пьем... Не гвардейцы уже, а настоящие хвоесосы.

— Пока снег был, ели павших лошадей, — продолжал комиссар. — Кое-как держались. Теперь лошадиные трупы разложились, вонь от них — за версту слыхать. Да еще цинга навалилась. А зелени в лесу нет... Так бы хоть ею могли подхарчиться. Да ты обойди батареи, сам увидишь. Новых бойцов посмотри, со старыми поручкайся. Оцени обстановку свежим глазом. Потом нам с комдивом доложишь. Вот тебе и первое наше задание. У самого-то как здоровье?

— Не жалуюсь, товарищ батальонный комиссар. У нас на Острове получше было с харчами. Кое-что у немчуры добывали. Разведчики в поиск за ихней жратвой ходили...

— Хорошо пристроился, Дружинин, — усмехнулся комдив. — А нам от пушек никуда не отойти. Возле них и помирать положено. Одно слово — «Прощай, Родина!». Ну ты иди, пообщайся с народом.

Анатолий, узнав, что земляк его, лейтенант Найденов, жив и здоров, отправился к нему на огневую позицию. Найденов — веселый парень, балагур, с таким служить — милое дело. Истребление танков — опасное занятие, можно сказать, смертельное, напряжение небывалое... Тут лейтенант всегда к месту что-либо эдакое сказанет, тогда и бой глядится не таким страшным.

— Как живется, друзья? — спросил Анатолий у бойцов расчета.

— Не спрашивай, земляк, — вздохнул, озорно подмигивая, лейтенант. — Жизнь хороша, как сказка, смерть в ней развязка, гроб — коляска, спокойна, нетряска... Садись и святым молись!

Бойцы оживились. Среди них политрук заметил новичков, спросил одного, как с рационом в батарее.

— Пока терпим, — улыбнулся тот, сообщив, что зовут его Василием, а по фамилии он будет Минаев. — Вот без курева — ухи аж пухнут, это точно. Пробовали и мох смолить, и березовые листья. Горло дерет, кашель саднит, слезу вышибает, глаза на лоб лезут. Такую гадость да на голодный желудок... Тьфу! Может, вы, товарищ политрук, позычите нам на пару затяжек, тогда и веселее будет.

— А как насчет маршанской махорочки, друг Минаев? — спросил

Дружинин, доставая кисет. [351]

— Да мы о такой прелести и мечтать не смели! — ахнул красноармеец.

Остальные сдержанно загомонили, придвинулись ближе.

— Где же, земляк, такие пайки ныне дают? — спросил лейтенант Найденов, сворачивая самокрутку.

— Дают... Держи карман. Вчера по дороге купил у некурящего связиста. Суточный паек сухарей и всю получку за февраль пришлось ему отдать. Курите, ребята, не стесняйтесь... Живы будем — разживемся папиросами «Дюбек».

— От которых черт убег? — подхватил Минаев, и Дружинин понял: парень утвердился в батарее как острослов, надо к нему присмотреться.

Таких заводил, если стержень у него твердый, надо потихоньку продвигать и в политбойцы, и в младшие командиры.

— Ах ты, божья травка, христовый табачок! — воскликнул Минаев, затягиваясь дымом. — Теперь и завтрак будет в самый раз.

Над костром висели чайник и небольшое ведерко.

— Воду жарите? — спросил политрук.

— Обычно сухарь в кипятке распускаем, — ответил командир орудия, сержант Ряховский, уралец из Невьянска, с ним Анатолий в тридцать девятом году был в учебном артдивизионе. — Еловый навар опять же идет с сосновым настоем. Но сегодня у нас пир: завтрак с мясом. Дай-ка, Вася, фанерку.

Ряховский вытащил из-за голенища алюминиевую ложку, сполоснул водой из чайника, опустил в ведерко и выловил тушку ежа.

— А бульон, ребята, оставим, — сказал он. — В обед и ужин мучной суп на нем сварим.

Мясо ежа Ряховский аккуратно разделил на фанерке и по кусочку опустил каждому бойцу в кружку с кипятком.

— Ваша доля, товарищ политрук, — протянул Минаев кружку политруку.

Тот понял, что отказываться нельзя: от души предлагают.

— Еще б и посолить, — с аппетитом жевал ежатину Василий, — цены б этой свининке не было!

Уже несколько дней в дивизионе не было ни щепотки соли. Не было ее и в других частях армии.

— Погодите, — остановил политрука незнакомый ему красноармеец. — Сейчас еще десерт будет... Опять же витамин.

Он поднял с земли каску, в ней была прошлогодняя клюква, и положил в кружку с десяток ягод.

— Доедаем, — пояснил лейтенант Найденов. — Насобирали ведро на проталине, пока болота не раскисли. Теперь туда не пройти. Добавляем в рацион, авось цингу обманем.

Едва допили кипяток, начала бить дальнобойная артиллерия немцев. Снаряды, буровя с шипеньем воздух, проносились над головами и бухали в тылу, на дороге к Мясному Бору.

— Пойду, — сказал Дружинин. — Спасибо за угощение.

— В соседней батарее вчера взрывом барсука из земли вывернуло, — сообщил Ряховский. — Вот это был стол! А у нас только маленький поросенок... [352]

Он поднялся, отряхнул видавшую виды шинель и оглушительно рявкнул:

— Подъем! Кончай ночевать... Расчету приступить к профилактике материальной части!

Лейтенант Найденов сказал:

— Провожу тебя немного.

Отошли от позиции, командир подал политруку листок:

— Заявление написал... Если достоин, хочу воевать коммунистом. А эти бумаги от моих ребят. Вася Минаев и Сережа Харламов в комсомол просятся.

— Просятся только на горшок, — поправил лейтенанта Анатолий. — Ну ладно, не дергайся... Примем тебя в партию, а ребят твоих в комсомол. Тебе сам рекомендацию напишу... А к Минаеву ты присмотрись. Хороший сержант из него выйдет.

Заглянул на соседнюю батарею, там уже позавтракали, чем — Дружинин не уточнял, и вовсю отрабатывали действия у орудия, натаскивали новичков. Солнце пряталось за лесом, когда политрук отправился к штабу дивизиона. По пути встретил старшего лейтенанта Чумакова, помощника начальника штаба, туда его назначили, пока Анатолия не было здесь. Вид у Чумакова был озабоченный, взгляд отсутствующий. Шел медленно, прихрамывал, ноги передвигал с трудом.

— Заболел? — участливо спросил Дружинин.

— Голова кружится, да и коробит всего... Иду с позиции сержанта Горбачева. Насмотрелся на бойцов — душу от жалости воротит. Истощали, ослабли, пухнут с голода. Увидели меня — повеселели, вдруг сообщу новости какие. А чем я их порадую? Дорога работает только ночью, снабжение ухудшается... Был недавно в Мясном Бору, насмотрелся на эту Долину Смерти. Горы разбитой техники, каша из перемолотых трупов. Об этом, что ли, говорить бойцам?

Дружинин сразу и не нашелся, что ответить помначштаба.

— Верно, — подбирая слова, заговорил он, — дела у нас не ахти... Как говаривал старшина в «учебке»: хреновата ваша вата, наша чище и белей. Надо, видимо, на стратегическую важность нашего сидения в болотах нажимать, я так думаю. Да, мы не прорвались с ходу к Ленинграду, силенок не хватило. Но немца-то держим! Ему-то в Питер никак не сунуться, пока мы на хвосте его сидим.

— А то я сам не понимаю, политрук, — сказал Чумаков. — Мне пропаганду разводить не надо.

Некоторое время шли молча. Потом Чумаков остановил Дружинина, тронув его за рукав.

— Вон тот лес видишь? Нашел я там на дороге труп красноармейца, недавно убитого снарядом. Одежду и белье сняли... А вот все мясо на ногах обрезано до костей.

— Не может быть! — воскликнул Анатолий.

— Сам не хотел верить. Прямо обалдел, увидев. Кто мог такое сделать? Почему? Неужели?.. Да нет, подобного еще не бывало. Такая мерзость!

— Может быть, погонщики собачьих упряжек, — неуверенно сказал Дружинин. — На корм... [353]

«Ерунда какая, — подумал он. — Проще собак съесть...»

— До сих пор перед глазами стоит... Сейчас вот поделился — легче стало.

— Что сказал — хорошо, — отозвался Анатолий. — И больше никому. Слух разнесется — бойцов деморализует.

— Понятное дело, — согласился помначштаба.

«Сообщить в Особый отдел? — размышлял Дружинин. — Так это вроде не по их части... А по чьей же тогда?»

Весь оставшийся путь шли молча. Пока добрались до штабных землянок — стемнело. Выпили по кружке кипяченой воды с настоем из брусничных листьев и легли спать.

41

Из дневника Виктора Кузнецова.

17 апреля 1942 года. У нас новый командующий — генерал-лейтенант Власов. Командарм Николай Кузьмич Клыков заболел. Евгений Вучетич вернулся из санчасти, куда обращался за медицинской помощью, там он узнал, что заболел командарм серьезно и, по-видимому, надолго... Очень жаль нашего командарма. Все, кто встречался с ним, отзываются о нем с большой симпатией. У нас в редакции так и остался не использованным его клишированный портрет, который берегли для торжественного события — прорыва блокады Ленинграда...

23 апреля. В «Отваге» поместили справку о новом командарме. Биография его весьма героическая...

Новый командующий производит впечатление. Обращает на себя внимание его самоуверенность и властность. Редакционное знакомство началось с забавного случая: с ним нечаянно столкнулись на дороге наши корреспонденты — Лазарь Перльмуттер и Виталий Черных. Эти люди — трудно поддающиеся военизированию и, как правило, редко бреющиеся отважники. Командарм остановил их, строго спросил, кто они такие. Филолог постарался отрапортовать как мог, а Виталий Черных тем временем пытался спрятаться за спиной Лазаря. Узнав, что перед ним журналисты из армейской газеты, Власов заметно подобрел, сам отрекомендовался, не упустил случая заметить, что любит журналистов, и распорядился передать редактору, чтобы тот явился к нему на следующее утро.

В назначенный час Николай Дмитриевич прибыл к командарму. Власов добродушно пригласил его к завтраку с блинами — «Сейчас масленицу устроим» — и начал разговор о вещах, казалось бы, имеющих отдаленное отношение к нынешнему положению армии. Он говорил, что надо лучше браться за партийную и пропагандистскую работу, наладить питание солдат — это безобразие, что в красноармейской столовой нет соли. На шесть часов вечера Власов назначил совещание начальников отделов в политотделе.

Любопытное для нового командующего начало. Кто видел Власова раньше, говорят о его недюжинных способностях, считают широкообразованным, культурным военачальником. До войны ему довелось [354] быть военным советником в кабинете Чан Кайши, за что был награжден китайским золотым Орденом Луны. Ордена, правда, не носит. Заметно стремление казаться человеком широкой души, демократом славянофильского типа. Первым здоровается с красноармейцами.

28 апреля. На вчерашнем совещании в политотделе Власов произнес речь, сразу предупредив, что это первое и последнее совещание. Впредь будет беседовать только индивидуально. Рассказал о встрече со Сталиным в тяжелые для Москвы ноябрьские дни 1941 года. Власов, контуженный под Киевом, переживал страшные дни после сдачи врагу столицы Украины, где он командовал механизированным корпусом, а потом и 37-й армией.

— Я хандрил и по-стариковски брюзжал. Никто не навещал меня в госпитале, я ничего не знал о судьбе корпуса. Перед падением Киева видел, как плакал Хрущев, и сам не мог перенести горечь утраты, чувствовал, что заболел надолго... Однажды мой адъютант доложил мне, что утром в госпиталь звонил Сталин и, узнав, что сплю, не велел меня беспокоить и просил передать, что интересовался моим здоровьем, хотел бы меня видеть в Москве, как только буду чувствовать себя лучше... На другой же день я был здоров!.. В Кремле мне пришлось ждать минут пятнадцать, — продолжал Власов. — Секретарь Сталина извинился передо мной и сказал, что Сталин лег только в семь утра и просил разбудить в десять. Ровно в десять Сталин принял меня. Он был свеж, подтянут, бодр. Только худоба и совершенно седые волосы свидетельствовали о том, как ему нелегко. «Ну, докладывайте», — обратился ко мне Иосиф Виссарионович. Я растерялся. Докладывать мне было не о чем. Сталин, видимо, почувствовал мое состояние: «Ну, тогда я доложу...» И вождь подробно рассказал о положении на фронтах, о моем корпусе, о повсеместном отступлении наших войск. Удивляла его осведомленность. Он все хорошо знал. Дислокация не только армий, но и дивизий была ему известна. Знал на память множество имен командиров... Рассказ Сталина удручил меня. Я сидел опустив голову, а Сталин ходил по кабинету, дымил трубкой и тоже молчал. Потом посмотрел на меня и совсем по-новому, оживившись, заговорил: «Чего нос повесил, генерал? Наступать скоро будем! Да, да! Наступать! Тут, под Москвой, и начнем наступать. Тут начнем разгром немцев. Вы знаете, как иногда бывает на состязаниях: бежит спортсмен, уже недалеко заветная ленточка. Вот-вот он ее порвет. Но в самый последний момент сдает, не хватает духу. И его обходит бегущий сзади. Так будет и с немцами. Мы не упустим этого момента, генерал, мы ждем его, ловим. Он должен вот-вот наступить. Наполеон тоже говорил, что на войне бывает момент, когда может не хватить духу. Надо уловить этот момент! Только вот не помогаете вы мне, генералы, опыта не передаете. А мне так нужен сейчас военный опыт, я ведь штатский человек. Все в писанине приходится рыться...»

Перед тем как приехать в вашу армию, — продолжал Власов, — я совершил инспекционную поездку по другим армиям фронта. И надо вам сказать, что больших беспорядков, чем в вашей армии, не видел нигде. Нет дисциплины... А ведь это — самое главное. Единственное, [355] чем сильна немецкая армия и чем она нас бьет, это дисциплиной и организованностью. Надо уметь воевать без паники. Надо создать спокойную обстановку на фронте. Только тогда можно нормально работать. Надо учиться у Сталина спокойствию и выдержке. Чем сложнее обстановка, тем надежнее должны быть условия, способствующие спокойной работе...

Речь командарма, свободная, не подчиненная заранее намеченной схеме и словно рождающаяся экспромтом, легко переходила с одного предмета на другой, порою утрачивала логическую связь, но слушать его было интересно, и сам оратор, чувствовалось, понимал это.

— Командир должен быть отцом родным для бойцов. Солдат должен знать командира. Моему отцу восемьдесят лет, но попробуйте ему сказать, что раньше в армии были муштра и мордобой. Спросите его о командире, он и сейчас готов за него жизнь отдать. «Человека любить надо», — говорит мой отец и всегда вспоминает такой пример из солдатской жизни. Один солдат проворовался. За воровство полагался военный суд и тюрьма. Построил командир полк и обратился к солдатам: «Этот мерзавец украл у своих же. Что, солдаты, прикажете делать? Суду предать или самим расправиться?» Солдаты молчат. Командир повторил вопрос. Тогда кто-то из строя подал голос: «Будь отцом родным...» Полковник засучил рукава и со всего плеча врезал провинившемуся. Два зуба выбил и родным отцом остался. Вот так-то. Любить человека надо...

— Задачи нашей армии, — снова возвращается генерал к теме доклада, — остаются те же. Мы должны помочь Ленинграду. Но сейчас будем решать частные задачи. Что будем делать дальше — пока не скажу. Дел хватит. А сейчас надо действовать здесь. Меня спрашивают, будет ли у нас пополнение? Будет! Страна готовится к новым боям. Жалуются некоторые товарищи, танков, мол, нет. Страна готовит могучие резервы. Армии, дивизии во множестве готовятся к боям. Скоро будут вести наступление немцы, перейдем к наступлению и мы. Их силам, как бы они ни были велики, мы должны противопоставить в достатке собственные силы.

Речь свою Власов закончил весьма картинно:

— Я начну с установления дисциплины и порядка. Никто не уйдет из моей армии просто потому, что ему захотелось уйти. Люди моей армии будут уходить либо с орденами на повышение, либо на расстрел... — Полюбовавшись произведенным эффектом, он добавил: — Относительно последнего я, конечно, пошутил. Сам не люблю эту меру, но предупреждаю, что сурово буду расправляться с любым проявлением недисциплинированности.

Наш философ Борис Бархаш чаще других сотрудников «Отваги» встречается с Власовым, так сказать, в домашней обстановке. Ему даже приходилось в шахматы с ним играть.

— Как у нас бывает почти всегда, — рассуждал при нем командарм, — командир думал, думал, а на утро собрал бойцов, сорвал шапку с головы и с криком «Ура! За Родину!» побежал впереди всех в атаку. Я запрещаю это делать! Нет, ты накануне доползи на брюхе до каждого бойца, расскажи ему о предстоящей атаке, сам осмотри [356] местность, по которой пойдут люди, а раз уж начался бой — сиди на КП и руководи боем. Генерал нам обходится дороже, чем солдат. Солдата можно в две недели подготовить, а генерала — десяток лет потребуется. Правда, у нас сейчас такое положение, что боец нередко — профессор...

Власов испытующе поглядел на корреспондента. Он знал, что Бархаш пришел в народное ополчение профессором философии. К тому же, вероятно, и партия за шахматной доской складывалась не в пользу командарма.

— Но, тем не менее, жизнь генерала на войне дороже жизни профессора-солдата, — закончил Власов.

42

— Вот что, доктор, — сказал командир медсанбата. — В дивизии резко увеличилось количество желудочно-кишечных расстройств...

— Немудрено, — отозвалась Смолина. — Люди голодают, давно на подножном корму, бойцы едят все, что кажется им съедобным. Варят кожаные подсумки, конскую сбрую, ремни, березовую кору, охотятся за лягушками, ищут червей... Словом... Да вы только посмотрите, на кого похожи наши ранбольные!

— Не надо, товарищ военврач третьего ранга, — остановил ее Ососков. — Знаю не хуже вас, если не лучше. Не про то речь. Отмечены факты отравления лошадиной падалью. Теряем бойцов. Комиссар дивизии потребовал провести разъяснительную работу в войсках. Надо обойти позиции, посмотреть, где и что варят красноармейцы, рассказать им, какая участь их ждет... Всякую гадость немедленно уничтожить!

— Не так-то это просто, — проговорила Смолина.

— На войне простых дел не бывает, Тамара Николаевна, — стараясь смягчить тон, сказал командир медсанбата. — Возьмите с собой старшину Караваеву. Она девушка боевая, да и веселее вдвоем.

Собрала Смолина выздоравливающих бойцов, стала рассказывать им, что можно, а что нельзя употреблять в пищу. Вид у несчастных был хуже некуда. Всматривалась доктор в их глаза, видела, как равнодушно глядят на нее, слова не доходят до сознания, вязнут, будто в болоте. А лица? Одни отечные, кожа натянута, блестит, кажется, вот-вот лопнет... А другие, наоборот, худы как кащеи, скулы заострились, провалились щеки. И лихорадочный блеск в глазах. Заметила Смолина, как боец, до того будто внимательно смотревший на нее, вдруг склонил голову, уснул.

Военврач подошла к нему, тронула за плечо:

— Не положено спать на лекции, гвардеец, — шутливо проговорила она, пытаясь разрядить гнетущую обстановку.

— Загнулся гвардеец, доктор, — просипели из угла. — Померши он... [357]

Смолина двумя пальцами приподняла веко у бойца. Умер, бедолага, не успев узнать, что можно ему потреблять в пищу, а что медицина не рекомендует.

Разыскала Марьяну Караваеву, рассказала о задании комбата. Собрались женщины в обход боевых позиций. Километра полтора отошли от медсанбата, наткнулись на красноармейцев, сидевших вокруг костра. Сразу в двух котелках варили падаль.

— Где взяли мясо? — спросила Смолина у сержанта, понуро сидевшего на сваленном дереве. Сержант и головы не поднял, а один из бойцов неопределенно махнул рукой в сторону.

— Надо немедленно все уничтожить! — сказала Марьяна. — Никто даже не шелохнулся.

— Берите, старшина, котелки и выливайте, — командирским голосом приказала Тамара Николаевна сестре милосердия. Марьяна взялась за котелок, Смолина помогла ей снять второй. Вылили под кочку, старательно затоптали ногами.

— Товарищи красноармейцы! — говорила военврач. — То, что было у вас в котелках, хуже немецкой пули...

Слушали молча, вопросов не задавали.

Когда пошли дальше, Марьяна спросила:

— Думаете, убедили?

— Хочу надеяться, — ответила Смолина. — А что делать?

Вскоре наткнулись на пятерых бойцов, которые, мешая друг другу, снимали уздечку с головы лошади. Лошади уже не было, только голова с уздечкой. Трофей этот медики отобрали, после недолгих объяснений заставили закопать поглубже. И снова отправились в нелегкий путь...

В березовом лесу насобирали с десяток листовок на русском языке. Гитлеровцы сообщали, что готовы принять голодных русских солдат. Пусть берут котелки и отправляются на пункты питания. Сегодня в меню борщ украинский с салом, тушеное мясо с картошкой, компот из сухофруктов. Смолина помогала Марьяне рвать фашистское меню в клочья и шепотом, чтоб не слыхала медсестра, ругала Гитлера и всю его немецкую родню до седьмого колена.

Едва вернулись в медсанбат, к Марьяне кинулась начальник аптеки военфельдшер Попова, сердечная скромная женщина.

— Ох, Марьянушка, тебя тут командир дожидается!

— Так он же сам нас послал с заданием, — недоуменно произнесла Караваева, думая, что аптекарша про Ососкова говорит.

— Да чужой командир! Молодой такой и симпатичный...

Из-за палатки вышел улыбающийся Олег Кружилин.

У Марьяны ноги подкосились. Вот его-то она никак не ждала! В последние дни лишь изредка вспоминала о встречах с ним, как о чем-то далеком и нереальном.

— Ты ли это? — растерянно спросила Марьяна. [358]

— Как будто бы я. И по делу, перевязку вот сменили, и просто так. Тебя навестить... Дали сутки на поправку здоровья, как легкораненому.

43

Направляясь в Ставку, генерал армии Мерецков находился в подавленном состоянии. То, что произошло накануне, не поддавалось разумному толкованию. Кирилл Афанасьевич полагал, что за десять месяцев войны, два из которых он провел в тюрьме, можно привыкнуть к непредсказуемости сталинских поступков. Он считал более логичным смещение его с поста командующего фронтом, поскольку задача прорваться к Ленинграду волховчанами не выполнена. Другое дело, что у них не хватило сил. Но если бы его, Мерецкова, сделали за этот просчет в оценке боеспособности 18-й армии вермахта козлом отпущения, он понял бы этот обычный сталинский маневр и принял его как нечто несправедливое, но должное по нынешним временам.

Но то, что произошло 23 апреля 1942 года, было за пределами здравого смысла.

За неделю до этого Кирилл Афанасьевич отправил Клыкова в госпиталь, внимательно выслушав его и заверив, что сделает все от него зависящее для облегчения судьбы армии, хотя Мерецков считал сложившийся в ней командный состав удачным. Армию принял опытный генерал. Вкупе с таким комиссаром, как Зуев, дело Власов поправит. Конечно, без новых резервов, с измученными голодом и болотным бытом людьми многого не добьешься. Но поправить положение можно.

И вот для захвата Любани, а этот вопрос с повестки дня не снимался, Мерецков принялся формировать на базе выведенной в резерв фронта гвардейской дивизии 6-й стрелковый корпус. Все, что поступало в эти дни по скупым разнарядкам Ставки, собственные заначки, людей и боеприпасы Мерецков отдавал корпусу, полагая, что свежие войска, переданные Власову, помогут захватить Любань.

Но планам этим сбыться не было суждено.

«Что же происходит, — горестно думал Мерецков, сидя в «дугласе», который утром 24 апреля поднялся с маловишерского аэродрома и взял курс на Москву, — почему судьба мне ставит подножку в решающий момент? Может быть, это расплата за предыдущее везение? Ничего себе везение — одиночная камера и ночные допросы... Ладно, забудь об этом, не имеешь права помнить, по крайней мере сейчас, когда идет война. Ведь у тебя было и Лодейное Поле, и Тихвин, и возможность проверить на практике придуманный тобой маневр: бить немца по трем сходящимся направлениям. И ведь получалось! При тех силенках получалось... А что сейчас? Как могла Ставка пойти на подобное безумие? Толстой говорит о Кутузове: тот обладал способностью созерцать события. Как там князь Андрей [359] сказал: «Он ничему полезному не помешает и ничего вредного не позволит». Да, Кутузов мог не позволить повредить русской армии. А что могу я? Может быть, смириться и стать послушным орудием в руках провидения, которое в наше время называется «товарищ Сталин»? А что еще остается делать? Ведь я уже пытался помочь ему, да и всем нам, выйти из июньского воскресенья с меньшим для Отечества злом...»

Он вспомнил вчерашнее утро, когда ему доложили, что прибыл генерал Хозин. «Чего это вдруг? — подумал тогда Мерецков. — Ни сам Хозин не предупредил меня, ни Ставка... Наверно, приехал для координации общего наступления на Любань. Буду просить у него Пятьдесят четвертую армию. Пусть отдаст Федюнинского нашему фронту».

Генерал-лейтенанта Хозина Мерецков знал достаточно хорошо, но в близких или товарищеских отношениях оба генерала не были. Когда после известных перемен в руководстве РККА как грибы после дождя стали появляться новые люди и уверенно занимать освободившиеся посты, генерал Хозин ни в чем особенном не преуспел и, по слухам, считал себя обойденным. Звездный час его пришел, когда в сентябре 1941 года Жуков отправился в Ленинград, имея в руках записку Сталина, в которой тот приказал Ворошилову сдать подателю сего бразды правления фронтом. С собою Жуков прихватил двух генералов — Федюнинского и Хозина. И когда позднее Сталин в аварийном порядке затребовал Жукова спасать Москву, тот оставил на посту комфронта Ивана Ивановича, которого тянул наверх с Халхин-Гола, а Хозина бросил командовать 54-й армией. Там был снят с поста командарма Маршал Советского Союза Кулик, позволивший немцам отрезать себя от Шлиссельбурга и потому разом сменивший большую звезду на две маленькие, превратясь в заурядного генерала.

Когда немцы, опередив наступление Ленинградского фронта, намеченное на 20 октября, за четыре дня до этого рванулись к Тихвину, намереваясь соединиться с финнами на реке Свирь, Федюнинский резонно заопасался по поводу собственной участи. В тот же день, 16 октября, он стал просить Ставку поменять его с Хозиным местами. Так Михаил Семенович занял высшую командную должность, до которой его, увы, не подняли в мирное время.

Теперь Хозин появился в кабинете Мерецкова, и тот удивился нескрываемой радости на лице соседа. «Чего это он сияет?» — недоуменно подумал Мерецков, знавший об отсутствии у генерала особых к нему симпатий.

— Здравствуйте, Михаил Семенович, — радушно сказал Мерецков, двинувшись навстречу Хозину. — Какими судьбами?

— Вот, — забыв ответить на приветствие, произнес Хозин, не в силах сдержать торжествующей улыбки.

Он достал из кармана и протянул Мерецкову листок бумаги.

И тогда Кирилл Афанасьевич, не веря глазам своим, прочитал директиву Ставки Верховного Главнокомандования [360] от 21 апреля1942 года. Москва ликвидировала Волховский фронт, а его четыре армии передавала генералу Хозину. Образовывался единый Ленинградский фронт в составе двух направлений. Ставка отдавала Михаилу Семеновичу под начало девять армий и две армейские группировки, находящиеся на пяти изолированных друг от друга территориях, а если считать и позиции 2-й ударной, то и в целых шести местах.

«Как он со всем этим управится?» — подумал Мерецков.

Большого усилия стоило Кириллу Афанасьевичу сохранить невозмутимость. Кому-кому, а Хозину не даст он повода говорить потом, что Мерецков растерялся от этакой вести. Сам Михаил Семенович хорошо помнил, каким жалким выглядел Ворошилов, когда прибывший в Смольный Жуков прямо на заседании Военного совета вручил маршалу сталинскую записку. Ему хотелось бы повторить тогдашнюю ситуацию, проиграть ее сызнова, но теперь уже с самим собой в главной роли, в сентябре он был молчаливым статистом. И Хозин не скрывал разочарования. Но сейчас они были с Мерецковым вдвоем, и хозяин принял новость, лишающую его должности, будто так оно и разумелось. Не дрогнул, не спросил растерянно: «Как же так?..»

— По этой директиве мне и Балтийский флот подчинен, — некстати сказал Хозин.

— С чем и поздравляю, — буркнул Мерецков. — У нас на Волховском корабли не держим... Сейчас вызову начальника штаба и члена Военного совета, ознакомлю товарищей. Но пока имею к вам личную просьбу. Вторая ударная армия в трудном положении. Прошу обратить внимание на необходимость срочного ее усиления. Фронт сформировал для этой цели стрелковый корпус. Сохраните его. Вот и все, о чем хотел вас просить. Командуйте... Надеюсь, вам повезет больше.

— Мы подумаем над вашим предложением, — сказал Хозин. — Но боюсь, что корпус придется отдать. Товарищу Сталину нужен сейчас каждый боец. Я был вчера в Ставке. Затеваются серьезные дела на юге. Здесь обойдемся собственными силами.

— Не обойдемся, нет!

Сейчас он корил себя, что не сдержался, грохнул кулаком по столу так, что Хозин от неожиданности вздрогнул.

— Извините, — буркнул Мерецков, остывая, и вышел из кабинета, столкнувшись в дверях с Запорожцем.

— Иди, знакомься с новым комфронта, Александр Иванович, — сказал генерал армии и пошел звонить в Ставку. Когда его соединили с начальником Генштаба, он дрогнувшим голосом спросил Василевского:

— Что произошло, Александр Михайлович?

— А ты что — читать разучился? Генерал армии Мерецков назначен замом Жукова по Западному направлению...

— Но фронт-то зачем развалили? Какой в этом смысл? [361]

— Спроси чего полегче, Кирилл Афанасьевич, — ответил Василевский, и Мерецков явственно услышал, как тот тяжело вздохнул. Не телефонный это разговор...

— Но что будет со Второй ударной? Она в критическом положении! Прошу не трогать Шестой стрелковый корпус, Александр Михайлович... Говорил Хозину, но тот иного мнения.

— За армию не беспокойся, тут есть кому думать!

— Прошу доложить мое мнение товарищу Сталину, — перешел на официальный тон Мерецков. — Срочно вылетаю для доклада.

— Вылетай, — усталым голосом согласился Василевский. — Чтоб завтра был у нас к обеду, ставлю твой вопрос на доклад Верховному.

С тем Мерецков и приближался сейчас к Москве, размышляя от тоски, снедавшей его со вчерашнего дня, о том, что никакие блага жизни, ни слова, ни физическое довольство, вещное изобилие или власть не могут служить высшим принципом, определяющим поведение человека. Кириллу Афанасьевичу казалось теперь, что главным можно считать только процесс формирования человеческого характера, достижения человеком нравственной и интеллектуальной зрелости.

«Научиться выявлять заложенные в каждом из нас возможности, — подумал Мерецков, — и правильно использовать их... Теперь понимаю, что удовольствие и страдание не существуют сами по себе. Они только учат нас или добру, или злу... Но почему одних ожесточает страдание, а других научает сострадать себе подобным? Я лечу сейчас, чтобы разговаривать с ним о Второй ударной, просить его помочь болотным солдатам многострадальной армии, рискуя впасть в немилость, а она может стоить мне головы. Но кто меня уполномочивал на это? Ведь больше не командую Волховским фронтом, в Действующей армии нет такого фронта, и за все, что произойдет теперь в Мясном Бору, спросят с генерала Хозина...»

...Василевский был весьма занят, срочно готовил для Сталина доклад об обстановке на юге.

— Там идет перегруппировка наших войск, — сказал он Мерецкову. — Ждем серьезных событий... Твое время на восемнадцать ноль-ноль.

— Ты только скажи мне, Александр Михайлович, как возникла эта глупость?

— Поосторожнее, брат, с терминологией, — усмехнулся Василевский. — Директива Ставки — высший закон военного времени.

— Тогда объясни, как появился этот «умный» закон?

— Генерал Хозин был у Верховного и заявил: если Волховский фронт присоединят к Ленинградскому под его общим командованием, то силами, которыми располагает Волховский фронт, прорвет блокаду Ленинграда. Товарищу Сталину понравилась эта идея. Главное, никаких тебе резервов, кадровая перестановка — и Ленинград освобожден... [362]

— Но это же авантюра! — вскричал ошеломленный Мерецков.

— Не забывайся, Кирилл Афанасьевич... Надеюсь, ты у Верховного не вспомнишь таких слов. Иначе не пущу к нему. У тебя и без того тонкая шея... Договорились?

— Не вспомню, — угрюмо пообещал Мерецков.

...Сталин принял его в присутствии Маленкова и Василевского.

Кирилл Афанасьевич доложил, что согласно директиве командование Волховским фронтом он передал генералу Хозину и сейчас готов приступить к новым обязанностям.

— Беспокоит меня судьба Второй ударной, — сказал Мерецков. — Армия совершенно выдохлась. При нынешних ее возможностях Власов не может ни наступать, ни эффективно обороняться. Коммуникации армии находятся под ударами немецкой артиллерии и авиации. Там всего лишь один узкий коридор! Противник в любой момент может его перерезать, как это случилось месяц тому назад. Если ничего не предпринять, то разразится катастрофа, товарищ Сталин!

«Все-таки употребил нехорошее слово, — укоризненно подумал Василевский, едва заметно покачав головой. — Неисправимый лирик... Всегда у него личная точка зрения. Опасно живет Кирилл Афанасьевич».

— Там теперь у вас генерал Власов командует? — спросил Маленков. — Во Второй ударной?

— Не у меня, Георгий Максимилианович, — остывая, ответил Мерецков, — у генерала Хозина.

— Тогда положение не такое уж безрадостное, — сказал Маленков. — Власов сумеет наладить дело.

— Делу помогут только свежие силы, соответствующие резервы, — упрямо не согласился Мерецков. — Как, бывший комфронта, знающий обстановку на месте, прошу не брать оттуда Шестой стрелковый корпус. Нужно укрепить им Вторую ударную. Если по каким-либо неизвестным мне причинам сделать этого нельзя, армию Власова необходимо немедленно отвести из волховских болот на укрепленный нами плацдарм по линии шоссейных дорог Новгород — Чудово. Прошу поверить в мою искренность и военный опыт!

С тех пор как Мерецков вошел и принялся докладывать, Сталин не произнес ни слова. Теперь он поднялся и принялся ходить по комнате. Все молча ждали, когда вождь начнет говорить.

— Товарищ Мерецков напрасно нервничает, — в обычной неторопливой манере произнес Сталин. — Никто не сомневается ни в его искренности, ни в его боевом опыте, которым товарищ Мерецков, бесспорно, обладает. За это мы и ценим товарища Мерецкова. Но ошибка его в том, что товарищ Мерецков полагает, будто только [363] ему близки интересы Волховского фронта и Второй ударной армии. Мы считаем, что здесь находятся люди, которым дороги интересы каждого фронта, каждой армии. — Сталин значительно помолчал, давая остальным время проникнуться высказанной им мыслью, затем буднично произнес: — Есть предложение принять к сведению сообщение товарища Мерецкова и отпустить его к новому месту службы.

Военный санаторий «Иссык-Куль» — Малеевка.
Август — декабрь 1987 года
Дальше
Место для рекламы