Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

III. Мятеж

В грозной обстановке грянул мятеж.

В Семиречье в те дни — что на вулкане: глухо выли подземные гулы, раскатывались зловещим, жутким рокотом — все ближе, явственней, тревожней. И каждый миг можно было ждать: распахнется вот наотмашь широкий каменный зев, раздастся еще шире накаленная глотка, и вымахнет из нее с воющей бешеной силой расплавленное море, — помчится с присвистом, с гиком огненный ревущий ужас, все сжигая, унося, затопляя на мертвом пути.

Что остановит бешеную лаву? Где сила, что осмелится перегородить ей путь?

Нет этих сил, все пожрет разъяренная стихия, слепым ураганом промчится она по благодатным, цветущим полям, по каменным городам, по богатым, плодами набухшим селам, где звонки игры и сыты табуны, все зальет смертоносными огненными волнами, и вмиг повсюду, где билась жизнь, станет тихо. Жизнь похоронена на дне, а над нею — дальше несутся с ревом все новые, новые бешеные валы и пожирают огненными накатами настигнутую добычу. Никто не угомонит ее чужой, — только сама угомонится буря: когда все пожрано, смыто, убито и выжжено, когда устала грудь великана-вулкана, истощила всю свою богатырскую силу и, ослабленная, сжалась в изможденный комок.

В грозной обстановке грянул мятеж.

Сытое крестьянство проклинало советскую диктатуру, не хотелось голодному центру хлеб отдавать по продразверстке, с проклятием изгоняло, а вгорячах и убивало, продовольственных агентов, издевалось над приказами Советской власти и, до зубов вооруженное, чувствовало себя надежно, в безопасности. А тем более теперь, когда с фронта освободилась эта свойская — семиреченская армия: она штыком и пулей подтвердит любое требование, что выставят мужички!

Туземцы-киргизы притихли. Замерли в тревожном ожидании: ужели близок час новой национальной резни? Теперь — это понимали и сердцем чуяли — как раз ей время, грозный срок. Теперь крестьянство и победоносная его армия не упустят момента и отомстят — ох, отомстят бедою за памятный шестнадцатый год... Недаром то здесь, то там сверкают зловеще эти первые вспышки-сигналы:

"Крестьяне разоружили туземную милицию..."

"Крестьяне угнали киргизский скот..."

Когтистый зверь пробует свою силу, оскаливает хищные зубы, выпускает остро-тонкие перламутровые когти. Когда он почувствует бессилие противника, — кинется диким прыжком и справит веселым задыхающимся ревом победную тризну на костях растерзанной добычи!

У крестьянства — армия, оружие...

У туземцев — нет ничего, только прибавились эти вот десятки тысяч голодных и нищих братьев, что воротились теперь на родину из китайских пустынь. А тут еще джиназаковская комиссия накалила воздух, растравила аппетиты, поставила киргиза на каждого крестьянина, на любого казака, как на злейшего врага.

Молчали тревожно и казацкие станицы, — им памятна, незабываема была суровая полоса восемнадцатого года. Армия казацкая побита — крестьянство главный теперь силач по всему Семиречью. Что он станет делать, силач? Куда ударит своей силой? Не захватит ли станицы казацкие?

Крестьяне, туземцы, казаки — каждый по-своему чего-то ждал и к чему-то готовился. Станицы, села, кишлаки ощетинились зловеще, готовые на битву.

Висели тучей над Семиречьем и остатки казачьих войск, что ускакали с генералами за китайские пределы.

Цепями и угрозой, несмотря ни на что, — ни на признанья, ни на восторги, — висела у нас, как петля на шее, плененная шеститысячная белая армия со множеством офицерства, наспех рассованного по советским учреждениям.

Не сулила добра и своя — победительница — Красная Армия Семиречья. Основным у ней стремлением было — разойтись немедленно по домам. И разбежались бы до последнего человека, если б не угроза из Китая казачьих войск, если б не забота постоянная быть наготове против какой-то "киргизской опасности" и, наконец, хотя туманная, но значительная уверенность, что за это самочинное "действо" покарает рано или поздно чья-то суровая рука. Посему кое-как — с протестами, со скандалами, с угрозами и буйным хулиганством — она все же до времени внутри себя душила свое негодование.

Многим была она недовольна, армия: и тем, что вовсе воли нет полкам похулиганить всласть; и тем, что попадают то в особый, то в трибунал ее недавние "полководцы", так мастерски отличавшиеся в удалых налетах, где каждому была своя воля, своя пожива.

— Что ж это, братцы: неужто наших дадим вождей расстреливать?

— Долой особотдел, трибунал и Чеку. Там наехала-засела шваль разная из центру, — гони их, центровиков, сами, одни управимся!!

Была взволнована армия и тем, что создавалась в Семиречье киргизская бригада, и тем, что долго махорки по рукам не выдавали, что обуви нет, одежды, что пленных казачьих офицеров на месте не прикончили, а — подумайте! — на работу посадили в разных "камесарьятах"...

Краю не было обидам-недовольству. Но все это глохло пока внутри: зрело, копилось, готовилось к действию. Нужен был вызывающий повод, который прорвал бы заставы, и тогда... о! — тогда "гнев народный" прольется всеочищающей волной и смоет разом тяжелые недуги.

Повод нашелся: армию приказано перебросить из Семиречья в Фергану.

— Ну, нет, — молвила армия. — Из Семиречья — ни шагу. А будешь приставать — штыком.

Вот почему и мы, получив приказ о переброске, сказали себе:

— Быть беде. Это даром не пройдет.

На кого же обопремся мы в час невзгоды, когда будет надо против силы поставить силу? Ни одного надежного полка. Только где-то, за сотни верст, стоит 4-й кавалерийский — в нем больше десятка разных национальностей: немцы, мадьяры, киргизы, китайцы, текинцы... Кроме "пли... ложись... вперед" — вряд ли весь он разом понимает другие слова. На этот полк, говорим себе, можно рассчитывать. Да, можно, но... с оглядкой. Затем очень недавно при штабе дивизии организовали мы роту интернационалистов. Но часть эта — свежая, в деле не испытанная. Посмотрим — увидим, на что годится. Коммунисты наши военные — горе одно. Горе одно и военные комиссары. Это они нам ставили ультиматумы:

— Отпускай по домам, а то сами уйдем!

Как на таких положишься в трудный час?

Совсем немногих, только отдельных ребят, считали мы в армии крепко надежными. От остальной братвы — и добра и худа ждать можно было одинаково.

Городская партийная организация — слезы смотреть на нее: ни к черту. Недаром сидела она потом на скамье подсудимых, была распущена и вдребезги расчищена. Кругом никого. Решительно нет никого. Обстановка ужасающая.

Тревога нарастала. Близилась развязка.

На руках был приказ центра о переброске полков в Фергану. Полки о том были уже извещены. По всем дорогам — густое движенье: проходят шумно в липкой пыли воинские части; проходят безоружные толпы пленных, перекатываются тифозные волны голодных лепсинцев-копальцев, — эти ищут лучших мест, бегут от погони смерти. Куда же бежать? Ну, конечно, к Верному: и кибитки, и верховые на костистых, тощих лошаденках, и толпы нищих беженцев-пешеходов запрудили дороги, продираясь отчаянно вперед, устилая трупами погибших свой крестный путь. Беженцы настроены гневно и мстительно. Они во всем отчаялись, они всех винили и всех проклинали, потому что уж все потеряли дорогое, и нечего было им больше терять, кроме трижды несчастной, голодной, нищей жизни. Они, как порох — вспыхивали быстро, от малой искры. Они столь глубоко несчастные, горем доведенные до безумия, до отчаяния, — они тоже представляли опасность, потому что с горя падки стали на мечту о счастье. И кто им это счастье сулил, тот и овладевал вниманьем, тот и мог их увлечь за собою в какое угодно дело.

Так с разных сторон повисли над нами тучи. Близилась гроза. Хохотали зловеще вдалеке первые смутные раскаты. В душной испарине близкой бури было трудно дышать.

В конце мая по Верненскому гарнизону сеяла листовки-прокламации чья-то невидимая рука.

Что нам дали коммунисты-центровики? — говорится в одной из них. И тут же ответ: особый отдел и Кондурушкина, смертную казнь и тюрьмы.

"Товарищи красноармейцы!

За кого вы бились два года? Неужели за тех каторжников, которые работают теперь в Особом отделе и расстреливают ваших отцов и братьев?

Посмотрите, кто в Семиречье у власти: Фурманы, Шегабутдиновы — разные жиды, киргизы. А трудовые крестьяне снова в рабстве.

Уже издан приказ о мобилизации мусульман — что это значит?

Это значит, что у вас, товарищи красноармейцы, хотят отобрать землю, хаты, скот и передать киргизам.

Товарищи, пора опомниться и дать врагу последний и решительный бой. Иначе будет поздно. Час мести близок. Будьте готовы. Помните, что все должны быть за одного и один за всех".

В другой прокламации какие-то "горные орлы" угрожающе взывали:

...Центровики загоняют нас в бутылку. Кругом — притеснения и контрреволюция. В Особом отделе для пролетариата стоят пулеметы. По городу рыщут тайные агенты и ловят тех, кто боролся с контрами-казаками. Наступает время кровавой революции. Горные орлы заготовили оружие и собрали в горах восемьсот славных бойцов.

Трепещите, кровопийцы-комиссары и сыщики{9}...

Этакие документы весьма убедительно говорили о подготовке восстания. Перехватывалось много писем, направлявшихся из армии в деревню и обратно, — в этих письмах деревня и армия заботливо друг дружку подбадривали и совершенно недвусмысленно готовились к объединенному натиску на "жидов-комиссаров". В одном письме так и говорилось (видимо, то было письмо из армии в деревню. — Д. Ф.):

...А насчет разверстки — не беспокойтесь. Все это проделки мусульманско-мадьярских комиссаров. Скоро увидите, как будут они болтаться на деревьях. Настоящая революция трудовиков наступит через месяц. Горные орлы, доблестные герои, бившие Анненкова и Щербакова, сумеют бить и жидо-мусульманско-мадьярских комиссаров...

Тем временем в Китае генералу Щербакову попало на руки то самое воззвание к белым казакам, что писали мы вместе с Бойко. И генерал на воззвании этом положил сердитую резолюцию:

...Жиду подчиняться не будем, русские сговоримся, а жидов будем бить беспощадно.

С такой надписью он переслал мне воззвание в Верный, и пришлось генерала крестить-костить в местной газете за эту резолюцию. Но факт — фактом: "горные орлы" и Щербаков шли вместе против "жидо-кирго...".

Этого нельзя было не видеть.

Нити подготовлявшегося восстания, безусловно, имелись и за китайскими пределами. Недаром на джаркентской границе еще 4 — 5 июня, то есть за неделю до мятежа, говорили о том, что в Верном уже восстание: это готовили почву, настраивали, мобилизовали силы{10}.

Здесь же, в Верном, и трибуналу и особому отделу подбрасывались то и дело анонимные письма, где перечислялось перво-наперво несчетное множество преступлений, содеянных этими органами; сотрудники их обзывались разными ласковыми именами вроде "каторжники... сволочи... идиоты"... и т. д.; дальше обычно предъявлялось требование: окончить немедленно ежечасные и чуть ли не ежесекундные расстрелы народных вождей{11} и, наконец, сам собою слагался заключительный аккорд письма: "...А впрочем, что вы там ни делайте, все равно вас, подлецов, надо перевешать... Дрожите! Трепещите! Ждите!"

И вот все в этом роде. Трибунал показывал эти письма особому, особый — трибуналу преподносил свои: становилось совершенно очевидным, что листовки-прокламации и эти подметные письма даже по стилю, по привычным, затасканным выраженьям — были делом рук одной и той же кучки лиц.

Но на следы напасть не удавалось.

В первых же числах июня отдан был по области приказ сдавать оружие. (Скоро и Ташкент прислал нам такое же распоряжение.) Над этим приказом опять посмеялось анонимное письмо: "раскрывай, дескать, ворота шире, — сами на своих возах привезем". Тогда же стали мы разгружать от ненадежных жильцов дома, занимавшие относительно ОО и РВТ{12} особенно выгодное положение.

Таинственная рука отметила угрозой и это действие: "чепухой, дескать, занимаетесь: все равно возьмем под огонь, куда ни прячься". Словом, каждый шаг, каждая мера наша кем-то прослеживалась, взвешивалась, расценивалась, бралась на заметку.

В особом отделе собралась кучка ответственных работников обсудить общее положение и всю груду разных показательных мелочей, всевозможных документов, скопившихся и по учреждениям и у отдельных лиц.

Было понятно каждому, что назревают события. Но что поделать? Что можно поделать в этих исключительных условиях?

Ведь было бы совсем иное, даже вовсе простое дело, если б задача наша заключалась только в распределении и рациональном использовании своих сил. Но силы-то, силы где? Чем сопротивляться, чем обороняться и наступать?

Как в пропасть, провалилась мысль в этот пустой вопрос:

Нет сил!

И думай тут — не думай, гадай — не гадай: живую силу из пальца не высосешь.

Центру говорили не раз. Плакались. Просили. Угрожали возможными опасностями. Настаивали "категорически" — ну, так что? А сам-то он, центр, откуда возьмет? У него что за резервы? Если и было что, так все ушло теперь на борьбу с ферганскими басмачами.

Так что надежды серьезной на подмогу мы не имели. Во всяком случае теперь, в эти вот дни. Правда, из Сибири шла в Семиречье дивизия, но это еще когда-то...

А вдруг уже теперь что случится? Ведь приказ о переброске частей вот-вот надо приводить в исполнение... Но как бы ни было, а дело надо делать.

Пока что — отправить следует два полка кавалерийских и два стрелковых. Отправлять решили побатальонно, чтобы лицом к лицу не столкнуться нам с целыми полками. Панфилычу на этом самом совещании (оно всего было дня за два до восстания) поручили даже выработать общий план обороны Верного — до мельчайших деталей. Не знаю, не помню успел ли он сработать до "мельчайших"-то деталей, но общий план, разумеется, имелся у нас и без того. Да не понадобился он. Обороняться ведь тоже надо силой и силой надежной, а мы ею-то как раз и не располагали вовсе. Нам совсем-совсем не обычное приходилось к близкому бою готовить оружие: не кинжалы, не револьверы, винтовки, орудия или пулеметы. Нет. Слишком неравные были силы у нас и против нас. Пулями тут ничего не поделать. А ведь оружие выбирать всегда надо по противнику. Оружие всегда надо брать по силе противника и по живой обстановке, в которой развертывается борьба.

А ежели все учесть хорошо, — иной раз и с малыми силами можно большие покрыть. Помнится мне — рассказывали в 1915 году в Сарыкамыше, на турецкой границе, как там один русский поручик всего-навсего с ротой попал в турецкое окружение и как раз на то самое место, где находился турецкий генералитет. Ежели бы поручик кинулся врукопашную, это, может быть, была бы и лихая, но неверная сеча: конец можно было предсказать заранее, ибо силы были вовсе несоизмеримые. Но поручик применил иное оружие. Он с ротой своей, как бы с командой, подступил к месту, где собрались генералы, объявил, что они все арестованы, что войска турецкие окружены и должны сдаться, положение их безвыходно и т. д. и т. д. Генералитет он полонил и привел к себе, к своим главным войскам. Пусть даже все это неверно, но так случиться, бесспорно, могло. Это вот находчивость! Это тактика! Это действительно мастерский выбор оружия — по силам своим и по силам противника, по конкретной обстановке.

Нам теперь, в Верном, перед грозой, оружие открытой борьбы — как будто тоже применять не стоит. А впрочем: партшкола... коммунисты, военные и гражданские... рота интернационалистов... силы особого отдела и трибунала... — гадали мы на кофейной гуще, веря и не веря своим итоговым цифрам, не зная, на кого будет можно и на кого нельзя положиться в критический момент.

Тревога — тревога — тревога...

Ох, какая близкая, жуткая, ощутимая тревога... Она накапливалась, пучилась, сгущалась с каждым днем, часом, минутой, мы ею дышали, мы в ней задыхались, словно куда-то все глубже-глубже входили мы в зловонный черный, глухой тоннель, где спирает дыханье, мутит мысли и душит сердце, где без пути и на ощупь в зловещей мгле так трудно идти, вот-вот грохнет по гулкой пустоте последняя катастрофа...

Она будет — она непременно будет, лютая беда: ею густо насыщен душный воздух. Но в который момент и откуда она ударит? Сквозь густую повисшую мглу ничего не увидишь, ничего не узнаешь, только чувствуешь, как вокруг тебя собирается что-то зловещее, враждебное, чужое, — оно дико и глухо рычит, рвет, завывает, смыкает страшное кольцо...

Дивизия была в движении. Первым в Верный пришел из Джаркента батальон 27-го полка. Из стрелковых полков к переброске предназначались 25-й и 26-й, из кавалерийских — 1-й и 2-й. Джаркентский батальон вливался в 26-й полк, которому также задача была идти на Верный. 26-й, по нашим расчетам, должен был к Верному подойти числа 18 июня, когда Джаркентский батальон уже будет далеко в пути на Ташкент. Но 26-й развил такую быстроту, что 11-го был всего в 75 верстах от Верного, в выселке Илийском, — следовательно, к нам мог пожаловать 12 — 13-го. Он торопился сверх меры. Зачем? Откуда такое рвенье? Мы дали приказ: остановиться в Илийском — и ни шагу дальше, впредь до особого распоряжения! А тем временем по этому же пути издалека подводили 4-й кавполк — "на всякий случай". Джаркентский батальон был настроен из ряда вон скандально: не исполнял никаких распоряжений, не признавал никакого начальства, то и дело митинговал, держался вызывающе...

Вчетвером — Белов, Бочаров, Кравчук и я — отправились мы, чтоб на месте выяснить, в чем тут загвоздка и какого плана действий полезнее будет держаться. Приехали в казарму. В казарме по-обычному: грязно, сушатся кругом вонючие портянки, валяются немытые ложки, котелки с присохшим салом, заскорузлые, облепленные грязью сапоги и "ходики-американки", в головах по нарам — свернутые трубками шинели, перемятые фуражки с лаковыми объеденными козырьками, кругом набросаны окурки, цигарки, матовеют по дощатому полу густые солдатские плевки, по углам прислонились неловко винтовки в штыках, словно в черных острых косынках печальные монашки. Красноармейцы по двое, по трое или кучками — вразвалку сопят на нарах. Во всяческих позах. Но видно, что не просто лежат — говорят о чем-то, о нужном, о своем. Сразу, как вошли, встретили нас охмелелые, злые взгляды. Никто не шевельнулся, не встал, не спросил — зачем пришли? Только взорами остро впились и шарили по нас недружелюбно, пытливо с нар следили за каждым движением. Оглянулись мы кругом, — зловещая картина. Прием не сулит ничего хорошего. По взглядам — сердитая глубокая предубежденность. Минутами и даже часами — вряд ли успеешь тут что поделать.

За первыми мгновеньями мертвого, сосредоточенного наблюденья слышим смешки-остроты, — это отмачивают по нашему адресу...

— Уговаривать явились... Речи говорить...

— Господа-начальники... коммунисты...

— Красноречье слушать будем... С... с... с... воллч...

Шипящей, визжащей угрозой — как мимо летящий снаряд — прожужжала эта брань с нар...

Мы сейчас же разыскали батальонное начальство, попросили собрать красноармейцев тут же, в казарме, сообщить, что хотим говорить с батальоном по делу. А все дело в том лишь и состояло, чтоб разузнать: чего тут хотят и как нам быть?

Лениво, медленно, долго собирались.

— Чего там... надоели... без ораторов знаем...

— Лучше бы хлеба гнилого не давали, чем речами заниматься...

Но батальонное начальство приложило все усердие, чтобы митинг состоялся. Слышно было, как уговаривали:

— Начальник все же... дивизии... Военный совет...

— А мне што? С... я на них...

— Ну, все-таки! — извинялся начальник перед кочевряжившимся на нарах красноармейцем.

Кое-как батальон сколотили, — многие остались лежать, слушали издалека.

Первое слово держал начдив.

Как всегда: отчетливо, откровенно, резко.

И тени не было какого-нибудь подыгрыванья, подлаживанья под общее настроение:

— Раз дан приказ о переработке — выполнять его надо, а не болтать над ним: то не хочу, да то успеем. Приказ только вовремя годен, а время ему уйдет — накой он черт сдался? В чем у вас дело: одежи нет, пища плоха, спичек нет, табаку не хватило... А где это есть?! Где, я спрашиваю? Может, в тех полках, что на Врангеля, на польском фронте, а? Хуже, в тысячу раз голоднее там, а приказы, небось, нарушать они не собираются оттого, что табаку не хватило...

Панфилыч, разумеется, отлично понимал, что дело тут не только в махорке, но про главное молчал: пусть зачнут сами и сами выскажутся.

За Беловым я говорил, потом выступали Кравчук с Бочаровым. Нам отвечали ораторы с бочонка. Выходили и крыли злыми и ядовитыми выкриками с нар:

— Зачем нас разоружили в Джаркенте? Рази можит солдат без винтовки?

— Па... адлецы... сук... свол... алл... ч... — свистело злобно со всех концов.

— Смешно говорить, — отвечали мы, — кто ж из вас, из солдат Красной Армии, не знает того, что, вовсе уходя из двадцать седьмого полка, вы, по военным правилам, обязаны оставить ему свое оружие...

— А мы, значит, баранами?

И по углам, словно калоши по грязи, залопотали: мать... мать... мать...

— Зачем баранами? — вас вооружит двадцать шестой, в который вольют весь батальон...

— А, значит, до Ташкента с палками идти. Значит, если кто в пути нападать будет — так тут и пропадай весь батальон?!

Углы соответственно вторили крепкой, ядреной бранью.

— Кому это тут нападать, товарищи, чего вы говорите чепуху: дорога до Ташкента совершенно безопасна, тут круглый день то и дело едут в обе стороны... Ишь, дети малые: обидят... Это уж вовсе чепуха. И кроме того, на всякий случай — именно вот для охраны — у вас же есть девяносто две винтовки... А весь батальон, весь — вооружат на месте...

— Не на месте, а здесь давай.

— Здесь — права мы не имеем...

— Вы не имеете, так мы имеем, — взвизгнуло в задних рядах.

Эти задушенные, видимо, каждому близкие мысли мигом, как искры, сверкнули по хмельным глазам. Толпа передернулась нервно, вдруг торопливо и беспорядочно загалдела, бессвязный крик-гам заполнил сразу все здание — словно чуткий мгновенный ток промчал по казарме и рванул, заставил ее содрогнуться:

— Ага... га... Хо-хо... Правильно... Ясно... Довольно! Больше никаких! К черту! Мать... мать... мать...

— Если бы и хотели — чем мы вас вооружим, товарищи? У нас же нет никакого оружия в запасе...

— Найдем... — отозвалось надменно, уверенно эхо...

— Как найдем? где? — застыли мы в вопросе.

— А так и найдем, сами знаем — где...

Это звучало угрожающе. Оружие у нас хранилось в крепости, — его назначение было совсем иное, во всяком случае не для этого батальона. Затем шел транспорт из Копала — там было оружие плененной белой армии. Отдел снабжения сообщал, что транспорт этот движется медленно и находится пока недалеко от Копала...

— Нам нельзя без оружия, никак нельзя, — выкрикнул резкий голос из толпы.

— Товарищ, выходи сюда говорить, чтобы все слышали, — предлагаем мы.

— Ничего, и здесь постоим, кому надо — услышат...

Окружающие дружно, сочувственно рассмеялись. Это нам как бы пощечина: не на таких, дескать, напали дураков, чтобы ораторов вам тут на вид ставить.

— Все говорили, со всех и ищи потом, ежели што...

— Нам нельзя без оружия, — выкрикнул вновь тот же самый голос, — потому киргиз вы начали вооружать... Войска киргизские равнять, а нас — вон отсюда, из Семиречья-то...

Настроение толпы вдруг вскочило еще выше, отклики-протесты посыпались горохом.

— Гнать из Семиречья? С земли? Одних вооружать, а других — вон? Нет, погоди... постой... не удастся... увидим еще... Нет, брат...

Мы разъяснили — почему и для чего создаем Киргизскую бригаду, но по холодным, суровым лицам слушающих прыгало откровенное недоверие: ладно, мол, болтай, что хочешь, а мы знаем.

Перепалка в казарме длилась часа четыре.

Уж чего-чего только они нам не советовали, о чем не спрашивали, чего не требовали:

Всех киргизов немедленно разоружить или выслать их из области, а дальнейшее формирование — остановить.

Армию на отдых и на работы отпустить по домам на целый месяц.

Всех пленных офицеров, которые где-либо теперь у нас работают, немедленно с работы снять и расправиться с ними "соответственно".

Прекратить грабеж хлеба у крестьян (так на их языке называлась хлебная разверстка) и не посылать больше туда "никаких агентов".

Воспретить трибуналам расстреливать неповинных людей...

Словом, требований было предъявлено нам великое множество. На каждый вопрос, как бы он ни был нелеп и дик, мы просто и серьезно старались ответить, отбросив полемический гнев, то и дело сдерживая себя от готовой сорваться с губ обиды и злости.

Когда же в бешеной пляске проклятий, оскорблений, хулиганских выкриков, метавшихся подобно воронью над головами, вопросы исчерпались и стали без толку повторяться вновь и вновь — мы поторопились окончить эту позорную, отвратительную бутаду.

— Итак, скоро вам по приказу выступать на Ташкент! — говорили мы уходя.

— Никуда не пойдем...

— Как не пойдем, — значит, приказ не признаете?

— Вооружить всех, иначе и месяц и два будем стоять, а из Верного не уйдем... Вооружить немедленно!

— Мы же вам объяснили, товарищи...

— Да нечего и объяснять было — зря старались, — срывали нас на полуслове. — Вот двадцать шестой придет, мы сами тогда объясним все, даже и спрашивать-то вас не будем...

— Двадцать шестой далеко, он за вами пойдет...

— Нет, не за нами... Мы подождем...

Выяснилось, что с быстро катившим сюда 26-м полком у них уже установлена связь, и ждут они его с часу на час.

Чего тут дальше болтать вхолостую, — мы вскочили на коней, медленно отъехали за казармы и пустили карьером, словно хотелось как можно скорей умчаться от этого гиблого, гнилого, зловонного места.

А когда поехали шагом — держали беседу-совет.

Видим: настроен батальонишко пакостно.

Казалось бы, было самое для нас простое и подходящее, — обезоружить скандалистов, вызвать и выловить зачинщиков, махровых хулиганов, а остальных выпихнуть быстро на Ташкент, согласно приказу. Чего тут церемониться с этакой братвой?

Но дело обстояло не так-то просто. Прежде всего — срок выступления батальона на Ташкент еще не пришел, а ежели мы прежде времени разоружим его "за неподчинение":

"Позвольте, — скажут нам, — мало ли что кто болтал на митинге, это все были пустые разговоры. А батальон в свой срок уйдет. За что же вы оскорбляете: обезоруживаете, наказываете нас?"

И пошла и пошла бы кутерьма: не распутаешь.

Зачем — что значит отнять девяносто две винтовки?

Они же все равно, эти девяносто две, не решают никакого события. Не в них главная угроза.

И, наконец, обезоружив, — ой, как мы накалим атмосферу! А ведь здесь, в Верном, часть 25-го полка, тоже настроенного буйно, здесь караульный батальон, вполне с джаркентцами солидарный... Нет, нет, не стоит и гусей дразнить. Посоветовались мы на ходу и решили пока что батальон не трогать.

Это было 11 июня, часов в пять вечера.

В областной семиреченской "Правде" некий смутный репортер писал:

"Изживая первую стадию революционной борьбы — борьбу разрушительную на кровавом фронте, переходя на бескровный фронт, на борьбу с экономической разрухой и массовой темнотой, сам собою подымается на поверхность вопрос о привлечении в ряды борцов всех трудоспособных слоев общества на эти бескровные фронты труда.

Предыдущий опыт достаточно сильно убедил, что для успешного и скорого проведения в жизнь какого бы то ни было дела или начинания необходимо вначале объединить имеющиеся в стране трудовые силы и пробудить в них сознательное, а следовательно, и воодушевленное отношение к данному начинанию.

Безусловно сознательное и воодушевленное отношение к делу возможно только при наличии известных принципов, положенных в основу дела, характеризующих предшествовавший причинный момент и приблизительно в такой же мере освещающий конечный результат.

Эти принципы хорошо известны членам РКП, и они с огромным воодушевлением и дисциплиной выполняют всякую работу. Что же касается беспартийных масс, до сих пор стоящих в стороне от активного социального строительства и даже во многих случаях не проявивших своего отношения к Советской власти, приходится информировать их о принципах и задачах партийного строительства, чтобы путем обмена мнений на деловом собрании вызвать их к активному участию в создании социального строя.

С целью привлечь беспартийные массы красноармейцев к сознательному активному участию, в связи с переводом армии на трудовое положение, в борьбе с экономической разрухой и к строительству новой жизни на социалистических началах была созвана беспартийная конференция красноармейцев Верненского гарнизона на 10 июня 1920 года.

В назначенное время эта конференция была открыта и начала рассмотрение предстоящих вопросов пением "Интернационала".

На повестке дня стоит семь очень важных по сложности и по содержанию вопросов:

1. Текущий момент.

2. Экономическая политика Советской власти.

3. Национальный вопрос и национальная политика.

4. Военная политика Советской власти (в частности военные специалисты).

5. Задача Советской власти и советское строительство в Туркестане (в частности о среднем крестьянстве).

6. Земельный вопрос.

7. Текущие дела.

На конференцию прибыло 165 делегатов. Безусловно, решения такой многолюдной конференции будут отражать настроения широких масс и будут иметь огромное, авторитетное влияние на населенье Семиреченской области".

Никакого, товарищ репортер! Решительно никакого влияния на население и красноармейцев конференция эта не имела.

Даже наоборот: они на нее оказали маленькое "влияние", вид давления: насильственно придушили.

Открылась конференция 10-го. Счастье председательствовать в этом омуте досталось мне. Первый и второй вопросы интересовали аудиторию мало, — совершенно было очевидно, что вся она пригвождена иными вопросами, иными думами, и нет ей теперь никакого дела ни до Польши, ни до Врангеля, ни до "индустриализации" — тут есть дела и интересы поближе, похлеще, породнее: свои, семиреченские!

По национальному вопросу шебуршили много, а больше всего опять-таки знакомое:

— Зачем киргиз вооружать? Зачем бригаду создавать киргизскую?

С большим трудом удавалось выдерживать вопрос в плоскости принципиального обсуждения, — то и дело выковыривали из него что-нибудь свое, разлюбезное и начинали крыть почем зря.

К четвертому вопросу, под напором общих требований, пришлось делать в повестке дня прибавление: "в частности, военные специалисты".

А вышло так, что одну эту "частность" и прищучивали. Жарко на ней посеклись.

В пятый вопрос добавка вставлена опять-таки под напором. Кричали:

— Какие тут у нас кулаки? Все говорят: "кулаки, кулаки". На всю область один середняк стоит, — вали, записывай на повестку: "о среднем, мол, крестьянстве".

Записали. На этом вопросе горячий скандал был в том месте, где заговорили о продразверстке. Что тут было — только ахнуть!

После митинга в Джаркентском батальоне я поехал открывать вечернее заседание конференции. Открылось в шесть, кончили в половине одиннадцатого. Назавтра ждали мы главного боя: будут обсуждаться наказы, которые получили делегаты от своих выборщиков. Частично нам известны уже были эти наказы — ужас белый: всех долой и разоружить, никаких больше не надо "насилий Советской власти", оставить в силе вооруженного до зубов одного лишь тугого, крепкого мужичка — он и будет хозяином области.

На этих наказах, кто знает, как разгорелись бы страсти. Но не суждено было им огласиться, не суждено было конференции проскочить до резолюции: ночью грохнуло восстание.

После заседания конференции — у всех у нас было тошное, паршивое состояние духа, будто объелись какой-то клейкой терпкой гадостью. В самом деле — эти речи, призывы наши, разъясненья, убежденья, просьбы — к кому они обращены? Кому они в чем помогли, кого образумили? Ухнули они будто в бездонную бочку, и из бочки навстречу им вырвался торжествующий, злорадный хохот. Стоило ли дальше упражняться столь бесплодно, надо ли тратить время на голые разговоры, вслед которым несутся лишь одни, все одни крики и угрозы:

— Не трожь крестьянский хлеб!

— Долой продразверстку, долой, долой!..

— Разоружай немедленно мусульман!

— Не трожь войско из области!

По каждому вопросу — только и слышишь эти протесты и требованья, только хлещет через край жадная забота о шкуре, а пониманья обстановки — нет его, вовсе нет, и никому не хотят, не будут они помогать, кроме самих себя.

Но нет — успокаиваем мы себя — это лишь видимость одна, будто совершенно бесплодно минует конференция, будто втуне останутся все речи, призывы, убежденья. Этого никогда не может быть: нужные, большие слова найдут себе нужное место, и пусть промчатся мимо десяти, двадцати голов — зато в двадцать первой осядут, произведут свою непостижимую, неуловимую работу, как-то по-иному перевернут мозги, и рано или поздно этот мозговой поворот даст себя знать. Ради этих даже десятых-двадцатых надо делать подобное дело: оно окупит себя впоследствии, хотя бы и вовсе неуловимыми и вовсе неприметными фактами!

Так, казалось бы, надобно было рассуждать и насчет нашей конференции. Но под живым впечатлением пережитого в казарме позорного содома, словно заплеванные, мы были во власти тяжелых, смутных настроений.

Сидели грудкой, обсуждали, перебирали подробности дня, взвешивали обстановку. Потом разбрелись по комнатам.

Уже поздний вечер. Дело к одиннадцати. Вдруг торопливым шагом вбегает Муратов, по привычке на ходу срывает запотевшее пенсне, поблескивает осоловелыми, без стеклышек смешными и беспомощными глазами:

— У нас неблагополучно...

— Где?

— В городе нехорошо... Среди красноармейцев брожение. Происходят какие-то таинственные приготовления...

— Откуда все знаешь?

— Масарский говорил, — у них от особого есть там ребята — они и сообщили... Сейчас только прибежали...

Звоню Масарскому в особый:

— Приходи, есть срочный разговор...

Только Муратов ушел, как явился Белов, за ним в дверях показался сотрудник шифровального отделения, — не помню теперь его фамилию, но помню, что парень был верный, в штадиве состоял на хорошем счету.

— Вот, послушай-ка, что расскажет, — скороговоркой выпалил Панфилыч и головой мотнул в сторону шифровальщика, а тот, не дожидаясь вопроса, заторопился:

— Прибегали в комендантскую команду какие-то два неизвестных...

— Когда?

— Да вот только что... недавно... И сообщили, что ночью будет два сигнальных выстрела... По этим выстрелам все красноармейцы должны подыматься...

— Подыматься?

— Да. Подыматься и выступать.

— Куда выступать?

— Не знаю... Ничего никто не знает, но по выстрелам тотчас выступать...

— А что вы не задержали этих двоих?

— Не успел никто... А они, как только объявили, — сейчас же бежать. Да и ночь, видите, темная...

За окном чернела густая тихая ночь.

Мы еще минутку поговорили о самой команде штабной — как отнеслась, каково настроение в данный момент, что можно ждать от нее. Рассказчик мало что мог сказать точно, а в догадках путаться не хотел. Мы его отпустили.

Панфилов тут же сообщил новую неприятность:

— Говорили мне, что транспорт с оружием, шедший из Сарканда, красноармейцы разбили и растащили...

— Надо сейчас же проверить...

— Конечно... Я от тебя побегу к начснабу... потом ворочусь...

— А я жду Масарского — он сейчас все расскажет о казармах...

Масарский подскакал верхом, быстро вбежал и впопыхах обычным частым говорком затараторил:

— В казарме дело дрянь... Я послал сейчас еще новых агентов... Но ясно и без того — собираются что-то делать...

Ная в это время звонила ребятам, чтобы собирались ко мне немедленно, а верный друг, Медведич, поседлал нашего любимого Жучка и обскакивал тех, кого телефоном было трудно нащупать...

Через несколько минут собрались: Позднышев, Кравчук, Шегабутдинов, Рубанчик, Верменичев, Мамелюк, Никитченко, Альтшуллер, Колосов — словом, набралось человек десять-двенадцать{13}. Между прочим, Иона сообщил, что, едучи сюда, слышал со стороны казарм два выстрела... В комнатке за шумом они не были слышны...

По всем этим обрывочным сведениям нельзя еще было вывести ничего определенного, было ясно лишь одно: казармы неспокойны и к чему-то готовы...

Но как же, как и чем предотвратить нам готовую ударить грозу? События заскакали с быстротой невероятной.

— Товарищи, положение таково, что медлить нельзя ни минуты... Мы должны быть готовы ко всему. Надо встретить опасность организованно. Сейчас же распределим свои силы. Прежде всего создадим штаб... человека в три. Одному в такой обстановке нельзя!

Назначили троих: Мамелюк, Фурманов, Муратов... Через несколько минут воротился Белов. Он в боевом нашем штабе занял место Мамелюка. О транспорте с оружием — горькая правда: его разбили, и все оружие теперь разграблено... О, черт дери!

— Штабу надо немедленно подсчитать и мобилизовать все наличные силы... Взять на себя руководство событиями... Сосредоточить в руках у себя часть оперативную{14}. Связаться с особым отделом, трибуналом, партийной школой, комитетом партии, ротой интернационалистов. Все и всех поставить на ноги. Прикинуть план действий в зависимости от того, что передадут агенты особотдела, только что отправившиеся в казармы...

В дверь постучали, вошел быстрым ходом Донских — командир Джаркентского батальона. Лицо бледно, глаза горят, дыхание порывисто... Он к нам скороговоркой:

— Батальон у меня весь на ногах. Построился... собрались куда-то выступать — надо быть на крепость. Никто ничего не говорит, меня сторонятся... Хотели арестовать — убежал... Народу у казарм масса, и все вооружены — не знаю, откуда достали оружие... Заметил среди своих много чужих, незнакомых лиц...

Мы его выслушали с затаенным волненьем, внимательно, но недоверчиво:

"А что, как утка? Вряд ли комбат не знает, что у него делается — не подвох ли тут?"

И мы ему в благодарность за рассказ:

— Пока побудь, — говорим, — в соседней комнате, никуда не уходи, у дверей будет охрана. А мы все эти сведения сейчас проверим...

По всем направлениям была у нас уже выставлена связь, пустили несколько разведок из трибунальской и особотдельской команд, наказали захватывать и приводить подозрительных...

— Ты, Шегабутдинов, направляйся живо в караульный батальон, выясни там положение, скажи хоть по телефону, что делается и что там надо делать...

Лиденбаум — в интернациональную роту, Никитченко — к трибуналу! Панфилыч выяснял с командой штадива.

Вдруг прилетела весть:

— Пошли... Выступили...

— Кто, откуда?

— Из казарм... На крепость пошли...

— Много?

— Пока встретилось человек сорок — пятьдесят...

Надо сейчас же перехватить. Кого послать? Отрядили интернационалистов двадцать восемь человек, — наперерез, ближними к крепости путями. Дали задачу;

— В крепость не впускать. Постараться обезоружить. Стрелять лишь в крайнем случае. Сразу же завязать переговоры. Потребовать, чтобы сложили оружие.

Интернационалисты поступили проще всех наших советов и наказов: присоединились к восставшим и вместе с ними очутились в крепости. А крепость — ни выстрела, охрана крепостная не противилась. Там были все те же, семиреченские, "свои": и ворота открыли и замки посшибали: бери, что хочешь.

Когда мы узнали, что последний отряд перешел к восставшим, — захолонуло сердце...

Эта рота была надежнейшей нашей частью. А теперь на кого положиться? Правда, ушла только ее частичка, но где уверенность, что через час не уйдут и все остальные?

Шегабутдинов звонит из карбатальона:

— Батальон выступил на помощь восставшим, пошел в крепость...

— Весь ушел?

— Нет. Осталось человек пятьдесят мусульман — я сейчас посылаю их к вам.

— Да, немедленно, только не сюда. Мы со своим штабом переходим в штадив... Туда и посылай!

В темноте спускались с крылечка Белоусовских номеров, шли почти ощупью в чуткой, затаившейся, мраком укутанной улице.

Торопились. Ничего по пути не говорили, быстрым шагом, спотыкаясь и бранясь, спешили скорей к штадиву.

— Алеша, — дали Колосову задание, — ты несись в партийную школу и, вооруженную, приводи сюда.

Алеша мигом за дело.

Верменичев тем временем, как член областного комитета партии, с нашего общего согласия дал от имени обкома знать уездно-городскому комитету, что надо экстренно собрать партийцев и в строю, вооруженных, привести к штадиву.

Через несколько минут под командой китайца{15} Масанчи из караульного батальона пришел посланный Шегабутдиновым отрядик в пятьдесят четыре человека — мы ввели его во двор штаба.

Во дворе тревога: шмыгают тени взад-вперед, что-то торопливо в разные стороны перетаскивают красноармейцы, кому-то кто-то строго, кратко отдает у крыльца приказание — слышны только чеканные отдельные слова; проволокли к воротам пулемет, у нагороди конь кусанул соседа под гриву, и тот взревел, — стоявший рядом красноармеец вытянул забияку прикладом; на крыльцо и с крыльца штадива то и дело скачут черные силуэты, — двор в тревоге, в возбужденном, беспокойном броженье... Мы все в штадиве сбились в большой, слабо освещенной комнате, за дубовым широким столом, подсчитываем силы. Вот они, наши силы:

Команда трибунала . . . . . . . . . . . . 60 чел.
" особотдела . . . . . . . . . . . . 75 "
Рота интернационалистов . . . . . . 100 "
Партийная школа . . . . . . . . . . . . . 40 "
Комрота штадива . . . . . . . . . . . . . 60 "
Остатки караульного батальона . . 54 "
Городская парторганизация . . . . . 20 "{16}

Это — наличность штыков. Итого — около четырехсот. Сила немалая. Да, немалая, кабы верная да надежная...

— Тш... ш... ш... Это что?

Мы прислушались, — доносилась издалека все явственней и громче боевая походная песня:

Вышли мы все из народа,
Дети семьи трудовой...

Кто может быть? Неужто идут? Но мы ждем ведь удара совсем с другой стороны, от сквера. А там повсюду разведчики наши и дозоры. Кто же это может идти под боевую-походную?

Жена Горячева, жена Кравчука, Ная, Антонина Кондурушкина — эти все время с нами, вместе пришли в штадив, приготовились разделить общую долю. Они были теперь особенно к делу; надежней не найти разведчиц!

— А ну, в разведку...

Они срываются с подоконников, исчезают и скоро сообщают радостное:

— Подходит партийная школа...

Она прошла кругом и близилась переулками, значительно левее того пути, по которому мы ее ждали.

Пришла во двор и пропала, растворилась в суете его и тревоге.

Вооруженные чем только было возможно, мы каждую минуту ждем удара. Уж все готово к встрече: колонками построено во дворе, цепочкой растянуто вокруг штадива, открыли тонкие хищные глотки черно-глянцевые пулеметы, чуть позванивают штыками тяжеловесные винтовки.

Мы зорко, чутко наблюдаем за сквером.

Ударом готовы ответить на удар. Но знаем заранее, что это не выход. Это неизбежное, но так вопроса не разрешить. Быстро советуемся, обдумываем, выщупываем обстановку.

Вот они развертываются, события, — их надо учесть и разом с разных сторон:

Отношения с Китаем... Угроза Анненкова — Щербакова... Угроза новой национальной резни... Шеститысячная белая пленная армия...

Перед нами выросла живо грозная перспектива мятежа: если только победа окажется на стороне мятежников — дикая вакханалия расправ, бессмысленных зверств и жестокой мести, грабежи, пожары кишлаков и сквозь этот ужас — белый генерал на коне...

Да, это не фантазия, это очень, очень реальная перспектива.

Иного и быть не могло, если только понять всю многообразную, напряженную, путаную обстановку и сложные взаимоотношения, что имелись тогда в Семиречье...

А как предотвратить? Что делать с такими силами, как у нас? О, конечно, будь это настоящие, надежные, верные бойцы — может быть, одним ударом сокрушили бы мы все планы мятежников. Ведь и четыреста человек — сила. Но эта наша сила — не та, с которою ходят на приступ.

Мы уже знаем, что в крепости больше тысячи штыков, знаем, что туда красноармейцы непрестанно перебегают изо всех наших команд, что бежит туда население из соседних станиц, — оно мгновенно узнало обо всем, а может, и раньше знало.

Там, в крепости, уж давно разбиты склады, и из складов этих делят оружие приходящим... Там три орудия — у нас ни одного; там до десяти пулеметов — у нас три...

Вся область сочувственно откликнется мятежникам, она только и ждет, как бы прогнать этих сборщиков продразверстки. Крестьянское Семиречье будет все на стороне мятежников... Не вступится за нас город, не вступится и станица, а киргизская беднота, кишлак туземный — что он поделает, безоружный, против вооруженных полков? Ташкент — шестьсот верст за горами, и все шестьсот — без железной дороги. Если бы подмогу оттуда — долго ждать. Блажевич из Сибири — когда-то подойдет. Скорой подмоги нет ниоткуда. Свои силы... да что ж это за силы!

А мятеж жарко горит-разгорается. Быстро идет и вглубь и вширь. Чем позже подступимся мы к активной его ликвидации, тем меньше надежды на успех, тем труднее будет это сделать. Делать надо что-то теперь же в первые часы и первые минуты, надо теперь же, сразу, безошибочно избрать какую-то единую линию действий и вести ее, осуществлять с железной решимостью, во что бы то ни стало, до конца.

Быстро скакали мысли; один другому мы сообщали свои летучие планы. Договорились на одном, на общем:

1. Не нападать, а обороняться и принять удар только как неизбежность.

2. Помнить, что первый же выстрел — это сигнал к национальной резне, он развяжет руки, — провокация доделает свое.

3. Попытаться завязать переговоры.

4. Идти на максимальные уступки, помня, что они — временны.

5. Запросить тем временем Ташкент о помощи.

6. Подтянуть ближе к Верному более или менее надежный 4-й кавполк, стоящий почти за двести верст, но раньше времени без нужды в дело его не вводить.

7. Связаться немедленно со всеми частями и оповестить их вразумительно, без паники, спокойно, о некоторой части случившегося, не обо всем.

8. Выпустить листовку.

9. Локализовать мятеж на месте, удержать его в пределах только Верного, не дать переброситься на периферию.

10. Никому и ни в какой форме не давать чувствовать до последнего момента, что перевес сил не на нашей стороне, иначе ободренное этим население ускорит и увеличит помощь восставшим.

11. Держаться нам всем вместе, сообща обдумывать свои действия.

Так сообразили и так второпях набросали мы план своих действий.

Надо было применить политику лавирования, надо было до последней степени напрячься силами, изощриться, испытать себя во всех ролях зараз: и парламентером, и дипломатом, оратором, командиром, рядовым бойцом.

Надо было ко всему быть готовым.

Но до последней минуты держаться на посту, ни на один миг не спускать с глаз того, что грозит столь ужасающей катастрофой. Конечно, тут два выхода, и один из них очень уж прост: пожалеть свою шкуру, особенно же теперь, когда выяснилось, что силы неравны, а удар близок — пожалеть шкуру, поседлать коней и горами проскакать, положим, на Пишпек.

Это простой и безопасный ход: спасались-де от верной смерти — и баста: кто осудит, коли бежали от верной смерти?

А дальше? Дальше власть берут мятежники, дальше что-то непредставимое: сплошная черная ночь, а в ней полыхающие кровавые языки.

И есть другой выход: не выпускать вожжей, как бы ни мчались бешено кони, верить до последнего дыханья, что утомят, собьют их кочки и рытвины, что по пути, а если, вдобавок, ты еще и сколько-нибудь умело станешь дергать вожжами, в нужную минуту рвать им, коням, пенные, мыльные губы, сбивая на дорогу, которая нужна тебе, — о, поверь: и бешеные кони утомятся, останешься жив, с честью спасешь коней и себя!

Ни одного мгновенья не колебались: крепко решили держаться на месте, а там — будь что будет!

Около четырех утра прямым проводом связываюсь с Ташкентом. К аппарату подошел заместитель Фрунзе, командовавшего тогда Туркестанским фронтом, Федор Федорович Новицкий. Объясняю ему все происшедшее{17}, спрашиваю, с одной стороны, мнение фронта о нашем плане действия, с другой стороны, ставлю вопрос о реальной нам помощи из Ташкента вооруженной силой. Не помню точно, что мы с ним говорили, но только, посовещавшись наспех по телефону с Фрунзе, Новицкий сообщил, что пошлют бронеотряд и фронтовую роту. Заикнулся я было про аэроплан — о нем оттуда промолчали: ни да, ни нет. В заключение было нам приказано провозгласить — ввиду исключительной обстановки — свою военную диктатуру.

О нет, диктатуру провозгласить в тот момент было чрезвычайно опасно. Диктатура действительно провозглашается в исключительнейшие моменты, но для осуществления ее на деле нужно все-таки обладать хоть какими-то надежными силами, иначе — что ж это будет за диктатура: тут ведь не пугать надо, а непременно быстро, решительно делать то, о чем сказал. И если только раз-два не выполнил обещанного, не осуществил того, чем угрожал, — провалилась твоя диктатура, никто серьезно считаться с нею не станет, она превратится в карточный домик и разлетится от малейшего дуновения ветерка. У нас сил для проведения диктатуры не было: имевшиеся — каждую минуту могли обернуться против нас же самих, в лучшем случае они бросят нас, исчезнут, рассосутся. Методы диктатуры всегда жестки, и осуществлять их пригодны лишь верные, крепкие, глубоко преданные...

А эти? Наши? Нет, нет, немыслимая затея: только озлобим крепостников, вызовем их прежде времени на решительные и, может быть, решающие шаги. Наоборот, нам придется, видимо, действовать мерами диаметрально противоположными, бить на утишение страстей, на разжижение сконцентрированного ныне гнева мятежников, придется охлаждать пыл и всячески умерять у них размах действий... Именно с этой целью мы уже вскоре и отослали партийную школу в крепость для тайной агитации. Пусть мы этим отдирали от себя последнюю силу. Но так было необходимо. Крепость сгоряча мало разбиралась в приходящих, всех привечала, всем была рада, всех зачисляла своими сторонниками и, если было оружие, тут же вооружала. Мы были уверены, что не узнают, приветят там и наших посланцев.

Так оно и было. Они там рассыпались среди крепостников и повели разрушительную работу. А нам то и дело приносили свежейшие новости. Но так было недолго: перебежчики разных верненских команд вскоре начали их опознавать, и пришлось партшкольцам утекать восвояси.

Как это ни удивительно, а телефонное сообщение с крепостью сохранилось, и от времени до времени затевались у нас даже разные безответственные разговоры. Мы нащупывали почву. Говорили о том, к примеру, что для обеих сторон было бы очень выгодно сойтись и поговорить о создавшемся положении, — может быть, будут найдены, дескать, точки соприкосновения, может быть, все уладится наилучшим образом.

И по ответам крепостников можно было заключить, что там колеблются, раздумывают над этим предложением, во всяком случае, наотрез не отказываются. Наконец согласились:

— Пришлите сначала к нам в крепость несколько человек, здесь и поговорим.

Ну что ж, дело хотя и опасное, но предложение надо принять: на два-три человека больше или меньше — это положения все равно не спасет. А из попытки, может, что и выйдет. Только бы начать — там уж само пойдет. Мы снарядили делегацию: Шегабутдинов, Муратов и помначснабдива Ефимов. Кажется, там, в крепости, присоединился к ним и Агидуллин, помощник и близкий товарищ Шегабутдинова, впоследствии все время служивший нам связью с ним, когда обстановка заставила Шегабутдинова играть трудную и опасную роль.

Делегация уехала. Мы нервно ждали результатов: то верили, то не верили в благополучный исход. Ловили каждый звук, долетавший от крепости. Кто-то уверял, что встретили дружно. Кто-то говорил, что избили при первой же встрече. Уверяли, что делегацию, обезоруженную в воротах, увели на расстрел в глубь крепости. Наконец прибежали партшкольцы и сообщили достоверное: крепостники говорили с делегацией мало, грубо, угрожающе, затем арестовали и посадили в крепостную тюрьму. В крепости усиленное брожение, — верно, к чему-то готовятся решительному...

Впрочем, что ж тут нового — мы и без того каждую минуту ждем удара.

Весть об аресте делегации вырвалась на волю, побежала по городу, в ближние деревни, в кишлаки.

Всякие вести и слухи переносились тогда с изумляющей скоростью. Буквально через минуту все значительные новости узнавала сразу широкая округа — тут помогал и телефон и живая связь, прежде всего крепостная конница.

В делегации арестовали Шегабутдинова. Об этом живо узнало киргизское население. И помчалась роковая весть: брошен-де вызов, подан сигнал, наших хватают, сажают в тюрьмы. Готовьтесь к бою. Живей, живей, подымайтесь живей!

Масанчи в штадиве встревоженно докладывал:

— Только что прибежала партия киргизов. Они у меня требовали оружия, чтобы идти на крепость освобождать Шегабутдинова... Хотели скакать в горы, подымать кишлаки. Уверяли, что быстро поставят на ноги целое войско. Но оружия у меня нет, они вернулись ни с чем... Мусульманство перепугано и взволновано до крайности. Многие попрятались, боятся резни... многие убежали в горы, молятся, спасаются кто куда...

Мы приказали Масанчи принять сейчас же меры через близких ребят и оповестить туземное население, что ничего особенного не случилось, что слухи о грозной опасности преувеличены и в большей части ложны, что Шегабутдинов в крепости вовсе не арестован, а остался лишь для переговоров.

В это время доложили, что человек двенадцать крепостников подошли к воротам штадива и хотят вести с нами переговоры. Их впустили. Провели сюда, в штадив, в главную комнату, где собирался и заседал непрерывно наш военный совет.

— Мы, делегаты крепости и восставшего гарнизона, — объявили они нам, — пришли поговорить с вами о разных важных вопросах.

Мы, конечно, сразу про наших арестованных: почему посажены, где сейчас, будут ли выпущены и как скоро?

Крепостники заявили, что наши товарищи уже на свободе, сейчас приедут сами, а "арестованы они были по ошибке и неизвестно кем".

Явная чепуха, но мы не возражаем, сносим молча.

Мы наблюдаем зорко их поведение, замечаем, как стараются они распылиться по одному, заглянуть сюда и туда, понюхать, увидеть, узнать, в каком положении наши дела, какими средствами и силами располагаем. А мы как будто случайно прихлопываем наглухо одну дверь за другой, не выпускаем их из тесного кольца, в пустой комнате ведем пустые разговоры. Уж сразу видно по уклончивым ответам делегатов, что толку от них никакого не будет, что пришли они сюда единственно как сыщики и всем их словам и завереньям грош цена.

— Так почему же, говорите, задержали наших представителей?

— А не знаем, — уклоняются они, — мы этого не знаем. Мы на это не уполномочены...

Говорят и все переглядываются: дескать, не обмолвились ли чем опасным?

— Мы только присланы сообщить вам, что крепость настроена очень миролюбиво... (Миролюбиво... миролюбиво... — прогудели в поддержку три-четыре голоса...) и так же не хочет проливать кровь, как вы. Ваши делегаты об этом говорили нам в крепости, вот мы и пришли уверить вас, что тоже настроены мирно... (Мирно... мирно... — прогудели снова голоса.)

— Тогда в чем же дело, товарищи? Из-за чего, собственно, выступил гарнизон, какие вопросы вас особенно встревожили, — давайте попробуем договориться.

— Нет, мы этого не можем...

— Да, не можем, совсем не можем... никак не можем... — поддерживали крепостники говорившего.

— Почему же нет? Ну, хоть только предварительно...

— И предварительно не можем, на это нас не уполномочили, мы всего-навсего пришли успокоить вас...

— Но почему бы вам не вывести войска из крепости и не начать с нами настоящие, серьезные переговоры...

— А вот двадцать шестой полк придет...

— Что двадцать шестой?

— Когда придет, тогда поговорим... Без него мы говорить не можем, надо сразу за всех объяснить...

Так мялись уклончиво добрых полчаса.

Мы хотели было повести протокол этого "совещания" и подписаться под тем, что заявляют обе стороны. Но крепостники наотрез отказались и никак не хотели даже назвать свои фамилии.

Дело не клеилось. Они держались двусмысленно, ни слова не сказали путного, долбили одно:

— Мы только успокоить... Мы пришли вас только успокоить...

Нет уж, спасибо за этакое "успокоенье": ишь, как выглядывают, сквозь стены стараются рассмотреть — что там укрыто.

Сидим, полные взаимного недоверья, ловим друг друга на каждом слове, прощупываем, выпытываем, один другого сбиваем и путаем, выстукиваем-определяем слабые места.

С крепостной делегацией пришел и Сараев, верненский комендант, которого крепостники арестовали, держали долго где-то под запором, а теперь решили использовать:

— Если не воротишься, — заявили ему, — знай, что и Муратова и Шегабутдинова прикончим...

Мне все хотелось поговорить с Сараевым с глазу на глаз, узнать у него точно, что там творится, в крепости, но сделать этого никак было нельзя, мы сидим у всех на глазах, и за ним, за Сараевым, крепостники усиленно следят. Мы только встретимся глазами, — и вижу я по его серьезному, тревожному взгляду, что неладно дело. Он в ответ на вопросительный мой взгляд только медленно, значительно покачивал головой:

— Плохо, дескать, очень плохо.

Но поговорить так и не удалось.

Пока сидели мы и толковали, крепость по телефону запросила прислать новую — полномочную делегацию, с которой могли бы там срочно обсудить все "наболевшие вопросы красноармейцев".

Делать нечего, надо слать, и слать именно теперь, пока крепостная делегация у нас. Мы ее не выпустим до тех пор, пока наши ребята не вернутся обратно...

Собрали четверку, послали: начподива Кравчука, Павла Береснева и двух курсантов — Копылова и Седых. Задачу им дали — не договариваться окончательно, а только пощупать почву, осмотреться, уловить крепостные настроения, приглядеться к главарям, прикинуть силы крепости, узнать, чего она определенно хочет, как будет этого добиваться и до какого предела нам необходимо уступать...

Снарядили, послали. А мы тут, в штадиве, продолжали с этой невинной делегацией вести целомудренную болтовню.

Пару слов надо сказать о делегате нашем, Павле Бересневе. Его накануне восстания за какие-то старинные, а может быть, и новые грехи собирался арестовать особотдел. Поздно вечером, когда закончилось заседание конференции, часов в десять Береснев пришел искать защиты в штаб дивизии и обратился к начдиву Белову, а тот отложил дело до утра. Береснева пока оставил у себя, в штадиве, а рано утром хотел выяснить все лично с Масарским. Но утром — вот оно что случилось. Тут, разумеется, было не до Береснева. Иные из наших товарищей уверяли, что Береснев и есть главный вождь мятежа, что он это все лишь подстроил и с целью толкается в штадиве, чтобы знать все самому непосредственно и в нужную минуту, когда все ему станет ясно, даст приказ о нашей кончине!

— Остерегайтесь Береснева, — говорили они, — это известный бандит. Он такие тут по Семиречью штуки выкидывал, что давно повесить надо... Арестовать его следует немедленно и держать до конца...

Надо сказать, что в свое время Береснев командовал всеми войсками Семиречья, считался отличным партизанским командиром, отличался отвагой, безумной личной храбростью и железной волей. Среди своих бойцов он имел большую популярность, но у командования числился на худом счету за попустительства своей братве, которая была так охоча до грабежей и хулиганства. Этому Береснев никогда не поперечил, хотя сам, по-видимому, и был неповинен: просто гладил "бражку" по шерсти, своеобразно охранял свой "авторитет".

К начдиву Береснев имел какое-то исключительное доверие и уважением проникнут был необыкновенным, почему и обратился теперь именно к нему за помощью.

Мы с Панфилычем советовались:

— Посадить не штука, но будет ли толк? Во-первых, крепость разъярится, узнав, что Береснева арестовали, и черт знает чем кончится этот взрыв протеста. Затем, не лучше ли вообще попытаться использовать его в своих делах?

Мы отозвали Береснева в отдельную комнату и сказали примерно следующее:

— Ты, Береснев, человек умный. Ты, конечно, видишь, что эта глупейшая затея, эта каша, что заварили крепостники, дорого им обойдется. Ну, что у них может выйти путного? Ровно ничего. Из Ташкента уж двинуты броневики и пехота, — скоро будет жаркая баня. Они ведь по дури на ура вышли, они и сами не знают, чего хотят. Они думают, что Верный далеко, что раз они за горами — значит, и достать нельзя. Вот погоди-ка, что будет, если только не захотят угомониться. Жарко будет, жестоко будет. Но, знаешь, мы все силы приложим к тому, чтобы обошлось без капли крови. И ты нам помоги. А там, быть может, и мы тебе окажемся полезны... Крепость тебя знает, хорошо знает и даже любит. Ты там — авторитет. Вот мы посылаем делегацию для переговоров, — иди с ними. Поговори и ты — у крепости больше будет доверия к твоим словам, чем к нашим.

И Береснев согласился. Чем руководствовался он — кто знает. Но согласился.

Мы умышленно ставили ему так круто и откровенно вопрос: пусть, думали, перейдет к крепостникам. Зато будет знать, что подмога нам из Ташкента уже идет, а это будет действовать устрашающе, это, может быть, удержит кой от каких шагов. Потом мы сказали ему, что дело хотим ликвидировать бескровно. Это сказали искренно, это и есть основная линия наших действий, — пусть в соответствии с ней и свои строит планы. Затем — и это для него главное — дано понять, что в случае оказания нам помощи мы возьмем его под свою опеку и поможем, добьемся, чтобы за эту заслугу простили ему старые грехи.

Так приручили мы Павла Береснева.

Держали на глазах, полной веры к нему, разумеется, не имели, но в дело пустили.

Тем временем в 26-й полк с секретным пакетом послали верного хлопца Лысова.

— Запомни, Лысов, — наказывали ему, — если мятежники прочитают письмо — всему конец. Дальше ждать не станут... Не давайся в руки... и письмо не давай...

Вскакивая на коня, пихая за пазуху пакет, ухмыльнулся Лысов:

— Будет справлено. Будьте в надежде. Если станут отымать пакет — я его в клочья, а сам... эх!

И крепко ударил ладонью по рукоятке нагана.

— Ну, айда-айда, Лысов, скачи!

Конь заиграл, взметнул тучу пыли, — пропал по улице Лысов.

Потом узнали, что доскакал он благополучно: переулками пустых окраин выбрался в горы, а там пробирался глухими, неезжими тропинками. Эти места ему близко были знакомы: горное бездорожье служило ему самым близким и верным путем.

В пакете командиру полка описывалось происшедшее и указывалось, как надо поступать со своим полком и как нам помочь в нужную минуту. Сам комполка опасений не внушал, но братва в полку была столь разнузданной, что смахнуть его могла в единый миг: это же были почти одни семиреки...

Тем временем и крепость в 26-й полк послала своих представителей.

Но Лысов прискакал первым, насторожил, ко всему приготовил командира полка. Крепостную делегацию, как только она показалась, похватали и посадили в каталажку.

Напрасно крепостники шумели, протестовали, ссылаясь на свои полномочия, потрясали мандатами, требовали разговоров со всем полком. Их к полку, разумеется, не пустили, а страсти утишили тем, что показали дула винтовок и не шуткой пригрозили. Полк ничего не знал про мятежную делегацию.

А делегация именно к полку и рвалась, требовала, чтобы пустили ее поговорить на открытом собрании зараз "со всеми братьями-красноармейцами". Это было для нас самое опасное. Тут бы непременно "своя своих познаша". Весь полк согласился бы не с нами, — с мятежниками: это ведь были все те же семиреки!

В нашем пакете указывалось на необходимость полк удержать на месте во что бы то ни стало; крепостников ни под каким видом к бойцам не пропускать; осветить должным образом верненские события, как начало белогвардейского восстания, стремящегося свергнуть в области Советскую власть. И затем — вынести постановление, закрепить в резолюции готовность полка защищать Советскую власть с оружием в руках, осуждая восставших, угрожая им расправой.

Такие же сведения дали мы и 4-му кавалерийскому. Эти сведения попали и в Кара-Булак. Вскоре из всех этих мест действительно примчались в Верный резолюции:

"Советскую власть в обиду не дадим!"

Это была нам серьезная поддержка. Этими резолюциями потом мы немало козыряли, хотя и знали, что грош им цена, что приди назавтра в город 26-й полк — и через десять минут он будет в крепости, а через двадцать — снимет нам головы.

Да и крепость не без оснований заявляла:

— Какие это резолюции, какая им цена, кто их принимал? Полки-то, наверное, о них и не знают; одни командиры да коммунисты принимали... А ты нам самый полк подавай — мы с ним сами начистоту поговорим.

И уж совершенно очевидно, что, поговорив с полками "начистоту", крепость имела, бы их в своих рядах. Мы это знали и потому в своей среде резолюциям цены большой не придавали, хоть и использовали их широко, раздули и нашумели, разгласили, опубликовали, где можно, грозили ими налево и направо.

А силы наши, жалкие наши силы, все таяли и таяли.

Уж давно к крепостникам перебежала комендантская команда, перебежали и остатки караульного батальона, приведенные Масанчи: не то что сочувствовали они мятежникам, а просто боялись оставаться маленькою кучкой против такого сонмища врагов. По этим же соображениям и партшкола начала поговаривать об уходе в крепость; из особовской и трибунальской команд то и дело исчезали отдельные перебежчики, а один даже утащил с собою пулеметный замок.

Рассыпались, пропадали наши силы, скоро они и вовсе нас оставили. Ушли партийная школа и рота интернационалистов.

Всего-навсего осталось нас человек пятнадцать — двадцать партийцев. Теперь о вооруженном сопротивлении и думать было бы смешно: исход дела — мы это понимали — будет зависеть исключительно от нашего умения лавировать, от спокойствия и выдержки, от крепких нервов и неутомимой, несдающейся энергии.

Двадцать человек против пятитысячной разъяренной толпы! Теперь в крепость набежало даже больше пяти тысяч. Вооруженных только — было полторы! Население пригнало лошадей, — там создаются свои конные части.

Словом, растет и крепнет крепость по часам и минутам, а мы, мы силами высохли до дна, остались крошечной кучкой, — мы предоставлены только себе самим.

Из особого отдела сюда же, в штадив, перевезли все ценности, все важнейшие бумаги и дела. Заботливый Мамелюк настоял на том, чтобы и из банка ценности перебросить сюда же. И их перевезли.

Все сгрудились в штадиве, словно на крошечном островке, осажденном ревущей, бушующей, гневной стихией.

Наши делегаты из крепости воротились ни с чем, крепостников мы тоже отпустили "голодных", только разожгли им аппетиты намеками на вооруженную подмогу из Ташкента, на наши скрытые силы здесь, в Верном, нашу технику и т. д. и т. д.

Крепость просила новую делегацию. И на этот раз определенно указывала, кого хочет видеть: начдива, военкомдива, двух комбригов, завподивом и т. д.

Нет, довольно, пока не надо показывать, что мы исполняем немедленно их любое желание! Надо повременить, иначе сразу поймут, что мы бессильны и на все немедленно согласны. И, кроме того, почему же это нужны им такие "именитые" делегаты — начдив, два комбрига... Нет, нет, дело ясное: это они хотят снять у нас самый цвет, нашу военную головку. Такую жертву принести мы не можем.

Мы отказали. Заявили, что в крепости совещаться не хотим, а предлагаем у себя в штадиве. От штадива они отказались. Тогда предложили мы им нейтральное место, не крепость и не штадив — штаб киргизской бригады. Крепость помялась, покочевряжилась, но согласилась. Было условлено, что сойдемся там в четыре часа дня и с каждой стороны будет по десять представителей. Готовились к заседанию, собирали материал, совещались.

Я около этого времени дал Ташкенту телеграмму:

Ташкент, Реввоенсовет Туркфронта тов. Новицкому

Сообщаю новые сведения. К батальону присоединились следующие части: караульный батальон, батальон 25-го полка, нештатный артвзвод, милиция, Интернациональная рота за исключением 70 человек{18}, и, кроме всего этого, к ним непрерывно стекается население. В крепости создан руководящий орган, так называемый Боевой совет. Он намеревается провозгласить свою диктатуру, оцепить город, разогнать Особотдел и Ревтрибунал. Это, безусловно, найдет и уже находит широкое сочувствие у населения, которое к данному моменту снабдило восставших лошадьми. Имеются сведения, что восставшие на днях созывают какой-то съезд. Ночью восставшими послана делегация в Илийское к 26-му полку, но наказ этой делегации узнать не удается. Двенадцатого в десять часов утра получено сообщение от комполка 26-го по проводу о том, что он делегацию арестовал, но это действие мы считаем проявлением дисциплинированности самого командира, но отнюдь не полка, вероятно, солидарного во всем с восставшими, так как эти последние решили не принимать никаких решительных мер до прихода 26-го полка, который ими ошибочно ожидается с часу на час. При создавшейся обстановке и впредь до подкрепления мы считаем преждевременным объявлять свою диктатуру, так как наша слабость реальной силой не позволяет нам диктовать. Одно название диктатуры не придает нам сил, а с другой стороны, оно озлобит крепостников и вынудит их открыто заявить о своем военном превосходстве. Не регламентируя своей диктатуры и не раздражая этим крепостников, мы в то же время продолжаем издавать свои приказы и распоряжения.

Вам необходимо уяснить, что наши силы далеко не равные и всякий резкий шаг может родить нежелательные осложнения. До прихода новых сил мы с неизбежностью держимся выжидательно и завязали с ними переговоры. Была их делегация у нас и сообщила, что крепостники не будут предпринимать против нас никаких мер, но в их словах была отмечена неточность и противоречие. Мы в свою очередь посылали к ним делегацию из четырех товарищей, но переговоры ни к чему не привели, так как крепостники решение крупных вопросов, например вопросов об оружии, очищении крепости, подчинении нашим приказам и прочее, откладывают до прихода 26-го полка. Они предложили прислать в крепость для переговоров начдива, военкомдива, двух комбригов и завполитотделом.

Это нам показалось подозрительным. Выходило так, что они у нас могли снять разом всю военную головку, и поэтому мы предложили им заседание устроить в нейтральном доме, пригласив туда по равному количеству представителей от обеих сторон.

Ответа пока нет.

Сообщите, что и когда выслано вами в подкрепление.

Уполреввоенсовета Дм. Фурманов.

Эту телеграмму шифровал неизменный Рубанчик, помогал ему Никитченко, а что надо было печатать — на посту стояла Лидочка Отмарштейн. Мы Рубанчику изумлялись, — шифры он запоминал с быстротой необыкновенной, выдалбливал их наизусть и чужую шифровку нам читал по памяти, как простую писаную бумажку.

Город давно уж был на ногах. Встревоженное население еще с ночи, в первые же минуты восстания, узнало о переходе войск из казарм в крепость.

Тут-то и поползли и поскакали разные слухи и измышления:

— Сдавшиеся казаки захватили город.

— Щербаков наскочил из Китая, и весь город занят белыми...

— "Власти" перевешаны...

— Красноармейцы сдались "казакам"...

Болтали что кому приходило на ум. Один другого вперегонку обвирали и перевирали, наслаивали на слухи свои "факты" и соображения. Слухи тучами носились над городом, рассыпались брызгами в живом человеческом потоке, в нем пропадали и из него вырывались вновь, мчались дальше неузнаваемо-странные, совсем иные, на себя непохожие: уж такова доля летучего слуха.

По учреждениям, разумеется, тоже работа на ум не шла — никто ничего не делал, слонялись без толку в коридорах, шушукались за столами, за углами, в нишах окон, иные настораживались робко, иные мужественно сплетничали, подхихикивали или поматывали головами и молча отходили, покусывая ус, почесывая затылок, — все в зависимости от того, рады или не рады были услышанному.

Не объявляя своей диктатуры официально, мы все же пытались в каждом своем выступлении сохранять крепкий, уверенный тон, чтобы хоть он прикрывал до известной степени наше вопиющее бессилие. Отпечатали и по городу пустили мы листовку:

ВСЕМ, ВСЕМ, ВСЕМ...

По городу распускаются провокационные слухи о том, что местная крепость занята белогвардейцами.

Военный совет, Областной военно-революционный комитет, Областной комитет партии коммунистов-большевиков самым решительным образом заявляют, что подобные слухи носят характер самой черной, неприкрытой провокации, и вместе с тем предупреждают, что с распространителями подобных слухов они будут бороться самым решительным способом.

То печальное недоразумение, которое случайно имеет ныне место среди части Верненского гарнизона, несомненно будет улажено в самом непродолжительном времени.

Военный совет, Военно-революционный комитет и Областной комитет партии предлагают всем учреждениям и должностным лицам спокойно продолжать свою повседневную работу.

Никакой паники, никаким колебаниям не может быть места в эти дни среди партийных и советских работников и всех граждан Семиреченской области.

За председателя Военного совета Дм. Фурманов.

За председателя Областного военного революционного

комитета Пацынко.

Член Областного комитета партии Верничев.

12 июня 1920 г. 11 часов утра.

Писали, но уж, конечно, знали, что "спокойно продолжать повседневную работу" никто не будет, да и не сможет до тех пор, пока не будет ликвидирован самый мятеж. Листовку выпустили мы больше для того, чтобы напомнить о себе, заявить, что живы, что нас еще не укокошили и что мы еще сохранили немало бодрости и даже дерзости: пугаем "самым решительным способом", который... и осуществить-то нечем.

Но этого требовали обстоятельства: листовка чуть-чуть придала нам бодрости, осадила заносчивость наших противников, — большего мы от нее и не ждали.

Кое-какая техническая сила, разумеется, с нами оставалась: были работники в штадиве, телеграфисты, машинистка, остался даже кой-кто из команд, но все эти силишки были так ничтожны и ненадежны, что и их мы опасались утерять ежеминутно, — что тогда делать, если и телеграфисты нас оставят вдруг?

Но они оставались: может быть, потому, что сознательно были с нами, а может, и потому, что мы глаз с них не спускали. Неизвестно. Но оставались и работали.

Вот, не странное ли дело: телеграф мятежники повредили только на Пишпек, да и то несущественно, а рвать его не рвали — для себя, видимо, хранили.

Связь телефонную оставили по всему городу, а с нами, со штадивом, то и дело даже переговаривали любезно о разных делах.

Они ждали. Они, безусловно, выжидали и были уверены, что с часу на час подойдет в Верный 26-й стрелковый. В этом они твердо были уверены. А одни, без его подмоги, начинать окончательное дело не хотели. И, кроме того, у них было совершенно неверное представление о наших реальных силах, — в особом и в трибунале они считали не меньше... 800 отборных бойцов и до десятка пулеметов! Откуда были у них эти сведения — неизвестно, но такое заблуждение крепости было нам очень на руку, и, ухватившись за него, мы сами раздували и рьяно распространяли слухи об имеющихся в резерве наших значительных силах. Слухи эти имели свое безусловное действие: они породили в крепости неуверенность, медлительность, робость, встали поперек активному выступлению. Тут случилось вскоре одно небольшое происшествие: это происшествие могло ускорить ход дела и обернуть его против нас драматическим образом.

В инженерную часть дивизии везли из Талгара четыре бочки спирту. Крепостники это добро перехватили и угнали подводы за собой, а там, в крепости, на манер вольницы запорожской окружили виночерпиев и требовали по чарке "зелена вина", приспособив на роль этой чарки... грязную, ржавую консервную банку.

И часть уже успела недурно налакаться.

Но тут вмешались вожаки и остановили пьянство: опасаясь, что наши "10 пулеметов и 800 штыков" их, перепившихся, положат на месте. Понапугали толпу, пригрозили опасностями — переломили охоту: страх смерти был выше жажды полакать из консервной банки.

А нам и это было на руку, иначе можно представить себе, что делалось бы вечером, ночью...

Надо сказать, что попавшие в крепость — Сараев, Шегабутдинов и Стрельцов — одни из лучших наших товарищей, тоже, но по-своему и в других целях, боролись в крепости с пьяным разгулом. Они знали, что в пьяном, буйном море прежде всего утопят военный совет и штаб дивизии. Так каждый по-своему и в своих интересах оберегал крепость от повального пьянства.

Шумно бушевала крепость. Она собой напоминала встревоженный табор, когда он под близкой опасностью наспех готовится к бою, в звонком зуде второпях оттачивает тонкие кинжалы, жирокоперые шашки, недосягаемой, высочайшей напрягся нотой и дрожмя дрожит в предчувствии неминуемой близкой сечи. Эта лихорадочная беготня, этот ревущий, неумолчный гомон, воспламеняющие крики, чьи-то кому-то обрывочные, безнадежные, бессвязные приказы охрипшей глоткой, раздраженные вопросы, дикие, но бессильные угрозы — звериным ревом дрожит над крепостью мятежный гул. Никакого начальства. Никакого управления. Долой все к черту! — крепостная масса сама разрешит все свои вопросы. О том говорили дикие крики и сумасшедшая суета.

Но уже просвечивали первые признаки организации. Чутьем чуяли мятежники, что без организации ничего не поделать. Долго еще не уходиться разгульному самовольству, еще долго крепость станет сама, гулом и воем своих собраний, обсуждать вопросы, но к тому идет, и придет время (пришло бы оно!), когда зажмет железная рука разбушевавшиеся толпы, заклешит их недвижимо дисциплиной плети, шашки, свинцовой пули и поведет, прикажет идти.

И пойдут — покорные, безвольные, не видя, не понимая своего нежданного пути.

Ночью у казарм, когда только выступали, раскололись мнения: одни говорили, что надо тотчас идти на штаб дивизии, захватить его и арестовать или тут же прикончить все начальство.

Другие урезонивали и до подхода 26-го полка не решались на этот шаг, зато крепость захватить считали весьма полезным:

во-первых — прибрать в ней к рукам оружие;

во-вторых — укрепиться, приготовиться к встрече;

в-третьих — подогреть на выступление остальные части;

наконец — разбудить деревни, привлечь и вовлечь сразу в дело массу крестьянства.

Со своей точки, правы были, конечно, первые. В интересах восставших надо было действовать решительно уже с первого момента. Что-нибудь одно: или у штадива есть силы — и тогда от сил этих не укроешься в крепости, ожидая 26-й полк; или у штадива нет достаточных сил — и тогда зачем ждать подхода новых сил, когда управишься легко и теми, что есть налицо? Правы были первые: быстрым ударом надо было грохнуть на штадив, нас всех арестовать, а может быть, и расстрелять. Власть захватить немедля и полностью, произвести массовые аресты, заявить о единой собственной власти, — словом, всем и во всем показать, что за тобой победа! А мятежники — так они сделали? Ничего подобного: они только наполовину заявили о своей победе, а дальше — открыли с нами целую серию переговоров и совещаний, как в тину, затянули себя в споры и обсужденья, в этой тине сами и увязли. Мы их в эту тину усиленно тащили, ибо при данных обстоятельствах только здесь было наше спасение, спасение нашего дела. Мятежники выступили с грозными словами, но грозных дел совершить не сумели. Их сбивало с толку предположение, что в особом, у нас и в трибунале — много сил: недаром после того как вооружились они награбленным из транспорта оружием и готовы были идти из казарм в крепость, выслали сначала сильные дозоры к особому и трибуналу — ждали оттуда удара.

Но удара не было. Тихо, без криков, без песен походных, чуть позванивая оружием — проходили они в густом мраке ночи, рота за ротой, в крепость. Там разбили склады, растащили из них оружие. Стража крепостная и не подумала сопротивляться — посторонилась, дала дорогу, а потом и сама присоединилась к восставшим.

Как только вошли — эх, забегали, шныряя по всем углам, загалдели, вверх дном кувырнули тихую жизнь крепости, врезали в глухое безмолвие ночи лязг, и свист, и ржанье коней, и крикливую обжигающую брань. Взвыла, заржала, застонала, зазвенела июльская ночь. Во взбаламученной крепости один за другим все быстрей нарастали, все грозней завывали пенные, мятежные валы.

В крепости, в центре людского потока, — Петров и Караваев.

Петров — коренаст, крутобок, детина атлетический. Небольшая голова, стриженная накругло, посажена глубоко и плотно в мускулистые, тяжелые плечи. Ладонь — как лопата: широченная. Ноги коротки, но крепки и жилисты, легко бросают корпус на ходу. Вся фигура, как слитая, словно осаженная в землю, ядреная, выносливая. В сощуренных хитрых зеленых глазках — мысль, а за мыслью дрожит и бьется беспощадная звериная жестокость. Фронтовик. В бою — боец, неустрашимый рубака. В кругу товарищей — скандалист, забияка, выпить не дурак, охотник пображничать.

Во всем под стать ему Караваев — забулдыжная, лихая голова: этому ничто нипочем. Недаром из песни самое у него любимое:

"Все отдам — не пожалею".

И это верно. В бою — и храбр, и находчив, и выручит в беде, и жизнь отдаст вгорячах — не пожалеет.

А вот тихую, без грома боевого жизнь и любит и не отдаст без слез, станет просить, как просил потом на суде:

— Пощадите. Простите. Исправлюсь. Смою пятно. Клянусь...

Ростом низок, крепко скроен Караваев, как барсук. Широкоплеч. Жилист и гибок, в движенье ловок, словно джигит. И на коне, как джигит, — ему конь с седлом, что мяснику табуретка: верное место. Черные волосы сухи, густы и жестки. Низкий лоб не сулит добра. Хищные зубы из-под багровых обветренных губ — так сверкнут за лукавой улыбкой, аж жуть берет: глотку прогрызет и кровь всю высосет. Вампир. Над губами — словно зола понасыпана, приютились короткие темные усики; под ними, как бык в стену лбом, уперся в грудь непокорный, крутой подбородок. В черных хитрецких глазах — и забубенная радость жизни, ухарский пляс под рыдающую гармошку, и безумная, грани не знающая удаль, всепожирающая, страстная отвага. Говор караваевский — чистый, трескучий, торопливый говорок. Лукавая, насмешливая улыбка все сбивает с толку, и не знаешь: правду говорит или глумится, свое держит на уме Караваев. Он с Петровым подымал казармы, это они строили ночью в строй красноармейцев, подбрасывали винтовки, отсчитывали патроны, слали дозоры в разные стороны и вели на крепость, подвели, ввели и там всю суматоху кружили вокруг себя.

К ним в батальон приходил Чеусов, из "коммунистов", работал в милиции, был начальством. Не боялись его восставшие, знали, что за "коммунист": с такими коммунистами можно...

Чеусов говорил про свои нужды, про несчастия милиции, про пакостное начальство, что наехало из центра, поддакивал насчет "страдающих без вины красноармейцев", которых-де притесняют и насилуют, и загоняют, охал и ахал вместе с казармами, проклинал и крыл на чем свет стоит разные "верхи". Словом, был у них "свой человек". И нужный человек.

Годов ему тридцать пять — тридцать восемь. На желтом сухом лице свинцом отливают карие остывшие глаза. Темно-русые негустые волосы над высоким, просторным лбом. Темно-русые, пышно-пуховые усы — он их ладонью то и дело вздыбливает из-под губ. В движениях медлителен и раздумчив, не быстр и в решениях, но может вскипеть негодованием — тогда ударит сплеча. Грамотность небольшая, о ней не беспокоится, живет не ученьем, а больше своими мыслями и тем, что видит-слышит кругом: это запоминает и понимает быстро. Чеусов приходил в казармы, знал, куда идут красноармейцы, но с ними не пошел — пришел прямо в крепость. И как пришел — за дело: речи, речи, речи, разговоры разные, советы, указанья, — вошел в дело плотно, учуял, обсмаковал, взялся за вожжи.

В батальоне 27-го, в Джаркентском, когда он выступал, было много чужого народу — вооружали всех набежавших: тут были одиночки комендантской команды штадива, были из батальона 25-го полка, что здесь стоял, было много ребят из караульного батальона. Из караульного же были Вуйчич и Букин. Оба играли потом немалую роль.

В Туркестане по местам, иссохшим от зноя, растет корявое, сучковатое, изгорбленное дерево: саксаул.

Вуйчич напоминал саксаул: так был неуклюж, тощ и высок и согнут-перегнут в разные стороны, словно кто-то ломал его и не сломал вовсе, а только перекрутил как железный прут.

Красноармейские иссаленные, во все цвета заштопанные штаны, как на шесте мешок, болтались на худых долгих ногах, сползая, словно хвостиками, двумя подвязками на босые широкие грязные ступни с черными и, верно уж, вонючими, пропотелыми пальцами. Рубашка коротка ему, долговязому: чуть прикрыла пуп и влезла рукавами на самые локти тонких, сухих, нездоровых рук. Руками на ходу бестолково болтает, как плетьми. Голова, словно птичья головка: шустрая, мелкая, беспокойная. Волосенки жидкие — то ли русы, то ли рыжи — видно, что голову наспех у забора обдергивали-стригли полковые ножницы. Лицо у Вуйчича в густых, заплесневелых веснушках, желто-буры впалые, иссохшие щеки, нос — разваренной картошкой, длинна по-гусиному сальная потная шея: верно, чахоточный. Глаза мертвы, тусклы, невеселы, никогда не веселы, и никогда им не сверкнуть, как сверкнут волчьи караваевские, — у Вуйчича словно налили под веки мутную густую влагу, и глаза в ней беспомощно завязли, затонули, обессилели и чуть ворочаются в глубоких орбитах: медленно, зловеще, налиты злобой и непокорностью, буйволиным упрямством.

Неотлучно с Вуйчичем — Тегнеряднов. Молодой парень, лет что-нибудь под двадцать пять. Лицо как лицо: средних качеств, сразу не бросается, ничем не выделяется из тысячи других. Быстрые движенья, быстрая речь, настойчивая жестикуляция — все говорит о молодой, неизрасходованной силе. Молодость — это первое, чем веяло от Тегнеряднова. От молодости и его энергия: прет наружу свежая силища, здоровье не тронуто жизненным искусом. Тегнеряднов равнялся по Вуйчичу: тот надумывал и говорил, Тегнеряднов делал, исполнял. Они все время вместе. Один был нужен другому.

Из карбатальона был и Букин.

Страшилище. Чудище. Пугало. Росту голиафского. Широты в плечах — соответственной. Рыжие густущие усищи — словно крылья мельницы: размашистые, большущие, шевелятся, как живые. Это не пышные чеусовские игрушки, а настоящие голиафские, серьезные усы, на которых легко провисеть полчаса трехлетнему ребенку. И где-то в деревне у Букина в самом деле был такой Алешка-сынишка, которого так любил он брать в неуклюжие могучие руки, когда цеплялся тот за отцовские усы, вздымал над головой и дико ревел пьяной октавой — под беспомощный плач сухощавой, малокровной, перепуганной жены.

— Алешка, Алешка, сукин сын... Возьму вот тебя, мать твою раскроши, как шмякну об пол — ничего не останется... У... у... гу... подлец...

И он ласкал его рыжими крыльями-усами, а Алешка плакал навзрыд от боли и со смертельного перепуга от ласковых отцовских слов.

Возле Букина всегда было стоять как будто страшновато: хватит вот сверху кулачищем по башке и — конец. Тут и поляжешь бесславно костьми. Его большущая круглая голова, все черты его здоровенного буро-матового лица, каждое движение увесистой коряги-руки так тебе и говорили:

"Лучше не тронь. Не тронь, говорю, а то вот кокну — и дух вон, лапти кверху".

На плоском, тупом лице — мясист и крепок обрубок-нос! Под самым носом густые усищи разжелтил табачищем: ежеминутно нюхает, прорва. Зубы — крокодильи: куда тут караваевские, — у того зубишки перед букинскими, словно перед волчьими у малого хорька: Букин сожрет и Караваева со всеми потрохами. И с зубами сожрет. Все переварит этакое пугало. Глаза букинские как будто темно-зеленые, но цвет их менялся от настроений: в ладном настроении они рассиропливаются в бледно-серые, а когда гневен Букин — темнеют глаза, грозовеют, как тучи, становятся мрачно-черны, наливаются страстной, звериной жадностью. В разговоре краток и крут. Не голос у Букина — рычанье хрипучее, а речь у него такая всегда увесистая, окончательная:

— Уб...б...бью св...в...в...вол...л...лчь.

— Рр...р...рас...с...стерзаю, под...длец...ц...ца...

От Букина все время пахло могилой.

Был с крепостниками Александр Щукин. Из офицеров. Но из сереньких офицеров, из тех, которые несли на себе "империалистическую"... Одно званье — что офицер, душком гнилым только чуть-чуть попахивал, а на деле остался сиволапым, заскорузлым, от земли. Он все хорохорился, гоношился, как петух, — всем и всеми был недоволен, в том числе и крепостными соратниками, все ему казалось, что везде и всякие дела идут и плохо, и медленно, и ведут-то их неумело:

— Эх, кабы мне всю волю, я бы...

Но всей воли ему не давали, а сам взять не умел: мелко плавал. Ростом Щукин мал, лицом серо-желт, глазами постоянно взволнованно-тороплив, движеньями непоседлив и суетлив, речью бессвязен, умом недалеко ушел: середняк, одно слово.

В крепости был потом комендантом, а брат его, Вася — так Вася и есть: Хренок-топорик, назвали мы его, когда попался потом в руки; толку незначительного, хотя и секретарствовал у восставших в боевом совете; трусок, мещанчик, мечтает о тихой жизни — в крепость попал за компанию с братом.

Затем явился, — не сейчас, не в этот час восстания, а позже, — Чернов: Федька Чернов, как его звали в крепости. Чернов черен, как чернила, весь черный: лицом, волосами, бровями, усами, бритой густой щетиной бороды. Годов немного, под тридцать; не ходит — бегает, и не бегает, а катится, как шар: круглый, упругий, подвижный. Служил он прежде сам в дивизионном особотделе, чекистом себя называл горделиво, но от особого же и пострадал за пакостные разные делишки. Теперь готов был в разнуздавшейся мести все перебить в особом, а заодно и все, что с ним и около, — мстить так мстить: по-черновски! Был Федька "комиссаром" крепости. Специальностью избрал погром особого отдела и трибунала. Потом, когда по приговору вели расстреливать, — плакал, как девочка слабонервная, молил о пощаде, не выдержал пути.

Хулиган-скандалист по натуре — Федька и в крепости со всеми перебранился. Бунтовал-шебуршил, подбивать на "штучки" большой был мастер и охотник.

Кроме названных, были и другие в руководителях. Но про них не теперь — упомянем в своем месте. Это про них сказано — первые главари. И самые к тому же колоритные. Это — вожди, но лучше сказать, не вожди — зачинщики. Так точнее, правильнее. У вождя — большие горизонты, у вождя — широкие планы, он знает, что делает, что надо и что будет делать. Он видит вперед.

А эти просто были зачинщики. Они зачинали сегодня то, что завтра взорвалось бы все равно и без них. Они только более красочно и бурно отражали в себе подлинное настроенье взбунтовавшихся — и в этом смысле олицетворяли общие интересы. Но их хватало только на бунт. Встать, рвануться, оглушить, — это их дело, это по плечу. А дальше не хватало ни мысли, ни опыта, ни знанья: путь был глух и неясен. Они знали, из-за чего поднялись, но вовсе не знали — как что устранять, что надо собирать и создавать заново. Их на дорогу — на свою дорогу — вывел бы кто-то другой, всего верней — Щербаков и Анненков. Но тем и значительно было восстание, что вождей оно не имело, что вырвалось из берегов само собою, что оно отражало в вихре своем интересы целого слоя: кулацкого крестьянства, не желающего над собой ничьей опеки, стремящегося размахнуться вволю.

Зачинщики-главари только стояли впереди, но ведь надо же кому-то и впереди стоять, не всем сзади. И те из красноармейцев, что были "покулачистей" — эх, как охотно шли они за ними. А крепкие мужички? Да эти в один миг все распознали и унюхали: недаром и лошадей в крепость нагнали, и фуражу, и хлеба навезли, и сами винтовки брали с собой, — или по селам увозили или тут с ними оставались, в крепости.

За сутки в крепость народу набралось... пять тысяч! Целое войско. И гнев и протест у них тут у всех, и желанья — общие.

Как только Петров с Караваевым привели восставших в крепость — ясно стало, что надо спешить разрабатывать какой-то план каких-то действий. Пока они возились около оружия, бегали, осматривали крепость и окрестности, прикидывали, как обороняться "в случае, ежели что"... облюбовывали лучшие места, советовались и готовились к решительным делам, — в крепости открылось собрание, и на этом собрании сразу же встал вопрос о власти.

Какую власть — временную или постоянную? Как ее назвать? Кого избрать? Что ей делать? И что делать с той властью, что теперь осталась в городе?

Шуму было, шуму — как полагается. Чеусов держал речи — одну за другой. Выступали Вуйчич, Букин, Щукин, другие. Столковались на том, что постоянную власть сразу создавать нельзя, надо временную.

Потом — и срочно — созвать областной съезд и уж тогда — постоянную.

Назвать... Как власть назвать? О, тут миллион проектов и предложений:

Революционный штаб... Штаб революции... Штаб горных орлов... Комитет свободы и равенства... Всеобщий совет революции... Боевой комитет революции...

Бузили-бузили и выбрали:

"Боевой революционный комитет", а сокращенно: боеревком.

Но многие звали: "боевой совет", боесовет. Нам неизвестно, может, и изменили когда-нибудь позже это на заседаниях, но за все время звали и так и этак, на первом же собранье крепко окрестили: "боеревком".

Чеусов — председателем. Это уж официально и во всеуслышание. А прежде, говорят, небольшая кучка и Вуйчича председателем избрала, но это мимолетно, кратковременно, незаметно.

До Щукина тоже какого-то Скокова комендантом считали крепостным, но настоящий комендант, постоянный, до последнего дня мятежа, — Александр Щукин.

В боеревком и Вуйчича избрали, и Букина, и Петрова с Караваевым, и еще набрали несколько человек. Что делать — не знали. Собрались члены боеревкома после общего собрания в маленькую комнату крепостного дома и обсуждали: что же делать теперь?

Ну, вышли; ну, пришли; а дальше, дальше что?

Прежде всего связь к полкам — к 26-му и 4-му, который тоже идет сюда. Снарядили летунов, письма им дали, словами зарядили наглухо, — айда.

Затем — караулы во все стороны и наново разослать и усилить те, что есть.

Подсчитать крепостные силы и привести их в боевую готовность.

Определить, что за силы у военсовета.

Связаться с селами-деревнями.

Закрыть из Верного выходы и входы.

Издать серию приказов..

Посадили секретарем Щукина Василия, заставили его обстрагивать корявые предложенья и вклеивать их в протоколы, а по протоколам этим — требовать исполненья от тех, кому что приказывается.

Заработала машина... Часть официальная, впрочем, была у них всегда в пренебреженье, и под разными распоряжениями подписывались кому как вздумается: где один председатель, где секретарь, а где и за секретаря подмахнет кто-нибудь, случившийся у стола, потом оба подпишутся, а то сразу человек шесть — восемь, это уж для большего весу и на бумагах немалого значения.

Как только населенье узнало, что крепость захвачена восставшими, от разных организаций сейчас же помчались туда вестники, представители, делегаты, разузнать точно, в чем дело, бить челом победителю, просить милости и разрешенья встать "под высокую руку". Прибежали, например, скорее всякого здорового — представители инвалидов:

— Так и так... одно видели до сих пор утеснение от Советской власти: ни торговать не дает, ни сама не кормит — насилье одно. А потому — мы навсегда с вами, и ежели потребуется — мы с оружием в руках...

Члены боеревкома одобрили и ободрили новых своих союзников, и те мало-помалу перекочевали в крепость, ютясь около тучных крестьянских телег, понаехавших из деревень.

Потом вестник прилетел от верненского исправительного дома:

— Мы, дескать, борцы за свободу народную, а сидим в тюрьме — за что, спрашивается? Комиссары там разные — ничего себе: бриллианты, золото воруют, а тут и часишки какие-нибудь взять нельзя — сейчас же в тюрьму... С...с...с...волочь... И потом — насилье всякое: бьют по мордам, по бокам, плетками — день и ночь все бьют... С...с...с...волочи!!!

Серые глазки Чеусова запрыгали под густыми ресницами. Злоба душила спазмами:

— Вот мы им покажем, трах...та..тах!!

И он ухарским росчерком, как пишут полковые фронтовые канцеляристы, набросал приказ в исправительный дом, вручил его прибежавшему вестнику:

Заведующему верненским исправительным домом

Военно-революционный Совет предписывает не притеснять находящихся под арестом, и если только один из числа арестованных будет кем бы то ни было уничтожен без ведома Совета, будешь отвечать своей щкурой.

Председатель Совета Чеусов.

Тов. председателя (подпись).

12 июня 1920 г. Крепость.

Потом посидели-подумали и решили, что в военсовете все равно шпана сидит и трусы; соберут, дескать, они манатки — и поминай, как звали; кто на конях, кто на машине. Нет, задержать надо подлецов. Никуда не пустим. И Чеусов пишет верному человеку в село, в Казанскобогородское. А его никак не миновать по пути в Ташкент.

Военная, срочная, Казанскобогородск, начальнику милиции

Вр. Военно-революционный Совет приказывает вам ни одного пассажира не пропускать по направлению Ташкента без документа, подписанного Советом, которых задерживать и докладывать Совету для указаний.

Председатель Военно-революционного Совета Чеусов.

Секретарь Горлов.

12 июня 1920 г.

Тут как раз подоспела наша первая делегация, — не знали, что с ней делать, что говорить. А потом решили:

— Чего глядеть, сажай в тюрьму, пущай сидит.

И посадили. Но потом одумались. Додумались, что и через наших делегатов кой-что можно выудить, пользу какую-то для крепости извлечь.

Совещались совершенно секретно.

И порешили в военсовет, в штаб дивизии послать свою делегацию — ту самую, которая изображала потом коллективное немое действо и лишь упорно, монотонно повторяла:

— Мы не уполномочены... Мы только успокоить...

Это была не делегация, а разведка.

Затем обмен визитами принял хроническую форму, движение в крепость и из крепости совершалось непрерывно.

В первый же момент тревоги, лишь только узнали мы, что крепость занимается восставшими, — спешно подсчитывали свои силы и цеплялись не то что за каждую организацию, а за всякую малую кучку, за одиночек: надо было поставить на ноги решительно всех, кто еще не выступил против нас, — не успеем мы поставить, успеют поставить против нас. И тут некогда было особо тщательно разбираться в степени надежности: раз хоть малая имеется надежда — веди, мобилизуй!

Городскую партийную организацию мы вовсе не считали серьезно сознательной и целиком надежной, но, разумеется, на известную помощь от нее надеялись. И потому на первых же порах от имени обкома дали распоряжение{19}: парткомитету забить тревогу и немедленно созвать партийцев, под ружьем явиться всем к военсовету. Идти и говорить было некогда, каждое мгновенье было у нас поглощено иными заботами, каждое мгновенье ждали мы налета крепостников и обдумывали торопливо — как его отразить, этот удар?

Распоряжение обкома там получили, но явиться к нам и не подумали. Наоборот, скоро завязали отношения с восставшими, отправили туда своих представителей, а дальше — дали представителей и в самый боеревком. Рано утром 13-го вся партийная организация под знаменами "проследовала" в крепость и там держала приветственные речи. Эти молодцы позже все угодили на скамью подсудимых и понесли за предательство крепкую кару. Мы такого оборота все-таки не ждали, самое большое, что могли предполагать, — это пассивность "партийцев", их трусость, невмешательство в развертывавшиеся события.

А вышло все по-иному. Скоро четыре "представителя партии" сидели в мятежном боеревкоме и решали судьбу Советской власти в Семиречье. Как они ни ежились, как они ни прикрашивались и ни прикрывали себя разными "доводами", — было очевидно лишь одно: они с мятежниками, — и против нас.

Председатель угоркома даже отослал в центр совершенно ребяческую телеграмму: никакой помощи, дескать, присылать сюда не надо... все спокойно... восстания никакого нет, и т. д. и т. д. — что-то в этом роде.

И это после того как крепость была захвачена восставшими, оружие разграблено, в области провозглашена власть боеревкома "до созыва съезда", а тем самым низложены, следовательно, существовавшие органы Советской власти. Подложил было мину нам, да ладно, скоро все мы разузнали, дали знать центру, что за цена этим сообщениям предательской "парторганизации". Уже 12-го, через несколько часов после восстания, в крепости болталось немало "партийцев", а когда открылось там "совещание о требованиях к военсовету", — на этом совещании председательствовал некто Печонкин, тоже член партии и даже чуть ли не член угоркома. Крепость выработала двенадцать пунктов. Эти пункты и разбирали мы потом на заседании в штабе Киргизской бригады. И здесь, на заседании, кроме нас и крепостников, — посредниками, что ли, — присутствовали "представители партии", да еще как лихо присутствовали: требовали немедленного разоруженья особого отдела и буйно голосили против каждого нашего слова, каждого предложения.

Совещание в Кирбригаде открылось ровно в четыре часа. Обе стороны пришли вовремя — дорога была каждая минута. Помнится — этот маленький старенький домик с худыми, полусгнившими воротами, скучное крылечко, низкая душная комната с измазанными стеклами в окнах, голые стены, где болтались ободранные грязные обои, стол — длинный, пустой, словно под покойника. А вокруг стола — лавки, хромавшие и скрипевшие на немытом годами, дряхлеющем полу. Мы набились в комнату все разом, и разом стало там душно и тесно. Окна были приоткрыты, но вовсе открывать было нельзя: совещанье наше ведь "секретное", а по улице то и дело шмыгает народ. Поставили стражу у дверей, около домика. Но страсти могут разгореться — и никакой страже не ухранить тогда наши споры-крики. Словом, сидели в душной комнатке при закрытых окнах, в табачном дыму, словно в курной избе. Исподлобья оглядываем друг друга, хотим проникнуть взором туда — в мысли, в сердца, узнать: с чем кто пришел?

Будут слова, будут обещанья, а вот на самом-то деле — чего они ждут от этого совещанья? И кто тут у них главный? Может, вот этот же самый Печонкин? Или этот, как его — вон, что вертится и вьется ужимками, словно глиста... какое у него, однако, нехорошее лицо: подобострастно-рабское, корыстное, жестокое. Нервно прыгают зеленые хищные глаза, словно что-то высматривают. Губы сложены в ядовитую, нехорошую улыбку: такие мясистые, отвислые, сластолюбивые губы говорят о дрянности характера. Это кто? Вилецкий. Он шумит больше всех. Видно, из вожаков.

А вот — этот, небольшого роста, с застенчивым лицом — этот как будто другого склада... У него и манеры такие непосредственные и в словах ни вызывающего нахальства, ни заносчивой самоуверенности. Это Фоменко.

А тот, что сидит на окне со скрещенными руками, оглядывает бесстрастно всех немигающим, спокойным взором? И руки так у него положены крепко одна на другую, словно и не думает он их вовсе разнимать. По лицу — безмятежно пассивен. Опасность не здесь. Это Проценко.

Тот, что рядом стоит у окна и пристально нас рассматривает, — серьезен, уверен в себе, неглуп: он что-то заговорил, как вошел сюда, и речь была простая, верно построенная, свидетельствующая о том, что знает человек, что ему надо делать. Такой может быть и опасен. Даже — куда опасней гаденького Вилецкого. Это Невротов. За этим надо приглядывать и слова его взвешивать прочнее.

А другие? В общем, право, похожи друг на друга.

Мы помаленьку размещаемся, проталкиваемся кому куда любо сесть, чуточку разговариваем сторона со стороной, а больше вс„ — они меж собой, а мы тоже. Шелестение, говорок кругом, передвижка, подготовка к действию, которое все впереди. Надо открывать — чего еще медлить.

От нас выбрано было народу тоже немало: кроме меня — Позднышев, Белов, Бочаров, Береснев, Павлов и Сусанин (командиры), Аборин, Пацынко, Муратов. Впрочем, осталось нас потом всего несколько человек. Иные и вовсе не пришли, разными спешными поглощены были делами, а иные ушли с заседанья, увидев, как оно проходит, и сообразив, что в другом месте им быть полезней. Открывая заседанье, пришлось агитнуть в том смысле, что:

...интересы и цели у нас, собравшихся, само собой разумеется, одни и те же. Надо только кой о чем договориться в мелочах... Мы же борцы... революционеры... Мало ли какие могут быть и у нас разногласия в своей среде. Но мы всегда договоримся, так как лозунг у нас общий: "вся власть трудящимся" и т. д. и т. д.

В этом роде была построена короткая речь. Цель у нее единственная: ослабить их подозрительность; наиболее слабых — психологически, хоть в малой доле, привлечь на свою сторону; заявить сразу и определенно, что не смотрим на них, как на врагов, и пытаемся договориться...

Затем стали избирать президиум.

Избрали, впрочем, только двоих: меня председателем, Никитича (Позднышева) — секретарем. Это уже была некая победа.

— Ну, что ставить в повестку дня?

— А вот эти двенадцать пунктов и обсудить, — заявил Вилецкий, — которые у нас разработаны на всякие нужды... Чего же еще разбирать...

Пункты огласили. Голоснули: все были согласны обсуждать. Мы своего ничего не предлагали, не все ли равно: и под этими вопросами провести можно что угодно.

Открылось заседанье, пошла галиматья: с едкими вопросами, взгоряченными протестами, злобными выкриками, угрозами, дрожащим негодованием, с буйным громом по столу кулачищами...

Буря длилась четыре часа. Мы старались утихомирить страсти, сгладить колючие углы вопросов: в такой обстановке заострять их было нам вовсе невыгодно. И шли на уступки, то и дело шли на уступки, когда увидели, что на рожон переть все равно нельзя. Но многое взяли с бою. Собственно говоря, ни одно постановление не было вынесено в том виде, как предлагали его мятежники, — все постановления перестроены под нашим напором. Лишь только предлагалась какая-нибудь сногсшибательная формулировка, как мы в очередь, один за другим, брали ее под перекрестный огонь, безвыходно прижимали крепостников к стене и как-нибудь так повертывали дело, что им приходилось отвечать на вопрос:

— Революционеры вы или нет?

— Конечно, да.

— За власть вы трудовую или нет?

— О, конечно, да...

— Ну, так значит...

И мы опутывали вопрос тонкой сетью своих доводов. Из этой сети мятежникам трудно было выбраться, и волей-неволей они соглашались предложение свое изменить в духе наших требований, так как они же... "революционеры... борются за право народа... за трудовую власть... за власть Совецкую..."

Им надо было нас давным-давно посадить в тюрьму, — это было бы, с их точки зрения, — дело. А тут завязали переговоры-разговоры. Да еще на "легальной, советской платформе". Это уже была наполовину их гибель, ибо удержаться тут в равновесии было никак невозможно: или — или. Или не признаешь Советскую власть — и тогда сажай ее защитников, расстреливай, свергай; или, раз признал ее, хоть и на словах, — никак не отвертишься от убийственной логики, которую нам в нашем положении "советчиков" так просто развивать.

Мы все время и по каждому вопросу ставили крепостников в тупик и обнаруживали им же самим противоречия в их словах. Тогда они быстро пятились назад, кой-что не повторяли, кой-что уступали, кой от чего вовсе отказывались и говорили, что этого не было, что это недоразумение, оговорка и так далее.

Назвался груздем — полезай в кузов.

На примере этого безрассудного восстания вообще хорошо можно научиться тому — как не надо делать восстаний. Крепостники негодовали. Бранились, бесились. Но что ж от того: не в этом сила в конце концов.

Только вот что нас смущало: наговоримся, постановим, запишем... Ну, хорошо. А будет ли крепость-то сама всему этому подчиняться, что мы тут скажем? Ой, нет, — ох, мало надежды. Ведь и самый-то боеревком, говорят, у них только чести ради выбран, а все дела решают на общих крепостных собраниях... Так куда уж тут надеяться, что наши решенья там приняты будут "единогласно"? Пустое, пожалуй, все это... А делать все-таки надо. И мы делали усердно, настойчиво, тщательно.

Первым вопросом стояло:

О белом офицерстве из перебежчиков и находящихся в Семиречье.

Не очень складна формулировка, — ну, да ладно. По разным вопросам разные были у них и "докладчики", особенно потом, когда разгорелись страсти, — каждый спешил высказаться первым. Всем скопом выли зараз.

— ...Зачем все офицеры на свободе? — кричали они. — Совецкая власть должна быть не такая, чтобы офицеров на службе держать: пожалуйте, дескать, господин офицер казацкий, в продотдел работать, а там мы паек вам дадим, будете обеспечены. Разве такая Совецкая власть? Всех посадить сразу — так требует крепость, а если не посадите, мы сами посадим, а вместе с ними и вас всех туда же... Довольно терпеть, мы сами все можем делать, и без вас: ишь, учителя какие понаехали, офицеров распускать, — видно, дороги больно пришлись по сердцу...

— Товарищи, да что вы говорите, — отражали мы лихой налет, — и о чем тут спорить: ни вам, ни нам офицеры не товарищи.

— Нет, товарищи у вас, коли так...

— Да нет же... И вовсе не в том дело.

— Втирай очки! — хихикал Вилецкий. — Знаем вашего брата, куда вертеть надо... А тут и спорить нечего: раз они вам не товарищи — посадить в тюрьму и кончено, расстрелять сукиных детей...

Все это по виду было очень революционно. Слушая их, не зная их, можно было подумать: какая же тут яркая классовая ненависть к офицерству, защитнику наших врагов. Но не в том дело — за этот вопрос лишь надо было спрятаться крепостникам-главарям, как за боевой. Да таких и еще было два-три вопроса. А главное совсем-совсем не в том, главное — в хлебной монополии, в жестокой диктатуре советской, особом трибунале и т. д., — вот где собака была зарыта, вот что им надо было кувыркнуть. А это все ширма одна. Впрочем, ненависть к офицерству, особенно в широкой массе красноармейской, где не одно же было чистое кулачье, — эта ненависть и действительно имелась, но уже не из-за нее, конечно, поднялось всеогромное дело мятежа.

— Такую сволочь держать на свободе, — гремели крепостники, — да это что же, братцы, а?!

— Но вы не забывайте, товарищи, этих офицеров мы ведь взяли в Копале со всею белой армией. А при сдаче — условия определенные подписали, поклялись советским словом, что расправы не будет... Так что же, по-вашему, теперь — обмануть? Но кому, зачем это надо? Мы ведь часть из них все равно отправили в Ташкент, а остальных отправлять будем постепенно. Он, офицер положим, как агроном работает в земотделе, вашему же хозяйству крестьянскому помогает... Сними его сегодня, а кем назавтра заменить? Нам обещали в скором времени из центра работников партию: тут же, как заменим, тут же все остатки офицеров и угоним в Ташкент...

— Это ладно, нащет партиев-то... Какое нам дело до ваших работников... Крепость требует, чтобы немедленно снять!

— Но, товарищи, нельзя же всех разом, мы этим делом работу свою испортим. Давайте хоть некоторую соблюдать осторожность. Ну... ну, хоть так давайте поступим: вам, вероятно, известны фамилии уж особенно поганых офицеров — тех, которые вели себя жестоко в белой армии... Давайте от крепости такой список, и мы этих по списку вышлем немедленно, а остальных — в очередь, постепенно, не разрушая дела... Идет?

Поломались-поломались — договорились:

Военный совет дивизии уже издал соответствующий приказ и обязуется немедленно отправить в Ташкент всех офицеров, список которых будет представлен делегатами гарнизона, и постепенно, по мере нахождения заместителей, снять всех остальных с командных и административных должностей.

Укачали первый вопрос. Второй гласил:

По вопросу об использовании и распределении, трофейного оружия, по возможности из него снабдить население.

Видите, куда повернуты оглобли; населенье вооружить! А мы ведь только недавно по области отдали приказ, чтобы под угрозой тяжелого наказания все оружие население сдавало нам.

Совсем наоборот выходит.

— Потому что населенье навсегда должно быть вооружено, — уверенно, спокойно заявил Невротов. — Крестьянину винтовка необходима, раз он находится среди врагов.

— Каких врагов?

— А всяких врагов, и казаки могут опять, и потом же киргизы эти...

— Но ведь у киргизов тоже нет никакого оружия, — нам все его должны сдать...

— Киргиз? Что такое киргиз? — взвизгнул вдруг Вилецкий. — Ты меня с киргизом, что ли, станешь равнять? Что я тебе — кто? Я шесть лет в армии служил, кровь, можно сказать, пролил, а меня с киргизом ставить заодно? Нет уж, это вам не удастся... Продались вы там все офицерам, а теперь киргизу продались: вооружить его, а нам не надо оружия? Коли не надо, так не надо, мы и не просим, у нас хватит без вас...

— Вилецкий, ты не то, — перебил его Фоменко, — тут не насчет киргиз, тут, чтобы всех, значит, разоружать...

Невротов злобно глазами сверкнул на Фоменко, перебил торопясь:

— То ли, не то ли, об этом никто не спрашивает. А крепость требует потому, что в штабе, в дивизии много оружия, крепость требует отдать его все населенью... Мы его отвоевали — нам и должно быть передано...

— А не киргизу, — ввернул ехидно Вилецкий.

— У меня никакого оружия нет, — четко выговорил Иван Панфилович (Белов). — Никаких огромных запасов не имеется. Это вранье. А то оружие, что есть, необходимо для дела, и пока я начальник дивизии — я взять его не позволю...

Откровенная, но резкая речь его могла иметь двоякое влияние: разжечь страсти, поднять мятежников на дыбы или же, наоборот, урезонить, оборвать возможность дальнейших пререканий. Она подействовала благотворно.

— Оружья нет? А если мы проверим? А если мы сами найдем? — хихикнул Невротов.

— Найдете, — значит, ваша взяла, — добродушно, без улыбки, скрепил Панфилов. — Только вот что надо помнить: я за это время части перевооружал, — что было, туда все ушло... А проверить можно, что не проверить, — добавил он после короткого молчания.

Зная, что все равно ничего нигде они не найдут, а в то же время будут заняты и отвлечены, мы предложили избрать комиссию. Они вынуждены были согласиться. Постановили:

Ввиду того что оружия незначительное количество и начдивом принимались меры к использованию этого оружия для перевооружения частей, решили избрать комиссию из товарищей Невротова, Халитова и Проценко, которой и поручается выяснить этот вопрос с начдивом 3-й Туркдивизии.

Постановления мы принимали с теми подчас неуклюжими поправками и формулировками, которые настойчиво предлагали они; но это их успокаивало, получалось даже впечатление, как будто это сами они свое же предложение и подтверждают.

Пусть, что мы теряли от этого?

Третий вопрос:

Об удовлетворении красноармейцев обмундированием.

Вопрос как будто вовсе деловой и безобидный. А на самом деле крыли они в этом пункте нас за то, что все мы тут одни только воры и собрались, обмундирование растащили себе, а красноармейцу нет ничего, что за счет красноармейца мы пузо себе растим, а он вот разут и раздет, — значит, за дело, дескать, и самое восстание произошло.

Вот мы еще вам покажем, как обращаться с нами надо!

Мы отбивались от упреков и обвинений, мы утверждали, что воровства не было, а где и было — мы же сами крепко за это карали виновных. Напирали мы на приказы центра и вынудили крепостников признаться, что "приказы центра надо исполнять...", а то, дескать, какие же вы и защитники Советской власти, раз центр не признаете?

По третьему постановили:

Поручить Военному совету принять самые решительные меры к скорейшему снабжению красноармейцев, наблюдая за снабженческими органами, чтобы они распределяли это равномерно, а в смысле удовлетворения командного состава и сотрудников — строго придерживаться существующих приказов центра, а виновных в нарушении — отдавать под суд...

Близкий к этому вопросу был и следующий, четвертый:

Об улучшении питания красноармейцев.

Тут, конечно, опять о воровстве, о том, что "вы там жрете, наверно, колбасу, а нам и хлеба нет... Известно, тут один другого моет, все вместе воруют красноармейское наше добро..."

И тут побранились немало. Постановили неплохо.

Существующим снабженческим органам, а также и продовольственным организациям принять все меры в самый наикратчайший срок, принять самые решительные (?) революционные шаги к улучшению питания красноармейцев, а в частности госпиталей, а Военному совету 3-й дивизии наблюдать за проведением в жизнь. Комиссарам же и Политоду всячески прийти на помощь контрольно-хозяйственным советам частей в их работе, а где таковых нет, то организовать.

В повестке дня всего двенадцать пунктов. Они их так расположили, что среди невинных и "законных" вопросов втыкали как бы вовсе незаметно какой-нибудь особо злободневный, основной, — из тех, которые и подняли восстание. А остальные тут вопросы, вроде вот двух предыдущих, — декорация, одна попытка глаза отвести.

Пятый вопрос уже соленый.

Разобрать все дела красноармейцев, находящихся под следствием и судом, а также и в заключении, согласно представляемого списка.

Этот вопрос, как видите, совсем иного порядка. Кто у них в списке? А все сами же главари на первом плане и есть. За трибуналом и особотделом — кто ж тут не числится или уже не пострадал? Петров, Караваев, Вуйчич, Букин, Вилецкий... Все они — кто за что: за бандитизм, за зверство, за хулиганство...

Так что вопрос этот в известном смысле был и "личным", — разбирать его надо было с особой деликатностью.

— Нам, — заявил Вилецкий, — никаких ваших делов и разбиранья не надо, мы всех арестованных заведем на собранье в крепость, и пусть сами красноармейцы разберут, виноват он али нет... А потом сейчас же всех выпустить... И сейчас же в крепость всех...

— Товарищи, так нельзя, — вступились мы, — так нельзя, это же не суд получается, а черт-те что. Ну, где это видано, чтобы пятитысячная толпа разбирала вся сразу какое-нибудь дело? Это же гвалт сплошной — и больше ничего...

— Не ваше дело, — перебивает кто-то из крепостников, — мы сами знаем, как надо судить, учиться не будем...

— Но это же немыслимо: гарнизон будет судить преступников... А кто его уполномочил, кто ему право дал на это? Разве сами вы не понимаете, товарищи, что судебный орган непременно должен быть где-то и кем-то назначен, выбран. Сегодня судит гарнизон, завтра случайное собрание горожан, потом наедут, может быть, из деревень — и они судить захотят... Да разве это суд? Курам на смех. И кто из вас хотел бы очутиться перед таким случайным судом?

— Не случайный, а свой... народный будет, — ворвался настойчивый протест. — Это свой, а ваш трибунал, — что он нам дал? Расстрел, один только расстрел наших братьев...

— Да, расстрел, непременно расстрел, — покрывали мы протестующих, — но этот расстрел был не "братьям", как вы говорите, а врагам нашим — буржуям, белогвардейцам, бандитам... Для них эти трибуналы... Только для них... А вы о "братьях" — стыдитесь говорить! Какие они вам братья?! Ну да, не отрицаем — предатель или бандит может случиться и из нашего брата, трудящийся, пусть из рабочих, крестьян, киргизов, казаков — не все ли равно? Да разве такого вы сами-то помилуете, разве не кончите его?

Крепостники сидели смущенные. Притихли.

Мы продолжаем:

— И среди арестованных, товарищи, всякие есть. Очень может быть, ни на минуту и мы не сомневаемся, что есть там ребята, которые попали вовсе случайно.

— И невинные...

— Да, и невинные, — соглашаемся мы. — Но остальные — виновны. И вот, кому-то надо отсеять одних от других: виновных от невиновных, — крепость всем скопом этого не сделает. Надо выбирать какие-то органы, но зачем выбирать, когда уже есть: особый и трибунал...

— Долой, к черту ваши трибуналы... — взорвался снова протест. — Перевешать там всю сволочь, только, и знают что расстрел...

— Товарищи, товарищи, о чем мы спорим? Эти органы остаются... Не можете же вы их уничтожить, раз они утверждены центром, а мы ведь только недавно постановили с вами, что решеньям центра будем подчиняться... Их не уничтожить, а только освежить... людей туда, может быть, прибавить новых... И пусть они вместе...

— Своих, одним словом — свой и трибунал в крепости выберем...

— Нет, нет, — поправляем мы ретивых строителей, — не свой трибунал, а освежить надо тот, что есть...

— Держут по году, с...с...вол...л...чь...

— Ну, не по году, это уж лишку... А вот что не успевают быстро, — это может быть... Но мы поторопим, мы им накажем, чтоб быстрей...

Наконец постановили:

Особый отдел и Ревтрибунал обязуются в самом срочном порядке пересмотреть все дела красноармейцев и разобрать, а впредь стараться при разборе дел придерживаться установленных законами сроков.

Вопрос шестой:

Об уничтожении волокиты и формалистики.

Ну, что за серьезный, подлинно советский вопрос? Да разве большевики не против "волокиты и формалистики"? Словом, сказано приятно.

А начали обсуждать, — эге, куда саданули:

— В учрежденье не приди... Слова не скажи... Одна формалистика кругом. А ты пришел по своему делу. Весна. Тебе пахать надо идти, а из армии держут — не пущают... Что это — порядок? А земля — непаханая... Какой ты черт меня держишь, когда побил я казака?

И вся "формалистика" сводилась к одному:

— Распускай армию по домам!

Постановили "вообще":

Как та, так и другая сторона признает волокиту и ненужную формалистику злом Республики. Предлагается компартии, профсоюзам и всем ответственным работникам бороться с этим злом, отдавая виновных под суд.

Седьмой:

О пропусках, существующих для входа в некоторые отделы.

Тут на первый взгляд как будто и вопроса-то скандального вовсе нет никакого. Да и вопрос сам по себе второстепенный. Но его подняли с нескрываемой охотой, вгрызлись в него оживленно, потому что тут, в суматохе спора, уж очень было легко перескочить в перебранку, поднять демагогический вой:

— Никуда тебе пройти нельзя, красноармейцу: в штаб идешь — пропуск давай, в трибунал — пропуск. На кой они черт надобны, и кто же вас тронет тут в тылу... Нам чтобы везде ходить...

— Нельзя везде ходить без пропуска, товарищи... Это чистые пустяки... Да у себя на фронте — разве вы позволите каждому входить, например, в штаб, где начальник готовит боевой приказ?.. От этого приказа и жизнь ваша зависит... все тут... и раз без пропуска — входи, значит, кто хочет. А почему же тогда и белогвардейцу не войти какому? Почему не смыть вовремя этот приказ, а? Ну, как, по-вашему, возможно это или нет?

— Ничего не "возможно"! — огрызнулся Вилецкий. — Белогвардейца сами узнаем...

— Не узнаете... Он сделает так, что нельзя узнать... И все дело погибло... Это же совершенно легкомысленно, это ужасно и недопустимо: всем и везде распахнуть наши двери... нельзя этого, товарищи, нельзя, — нам же самим и опасно. Конечно, есть учреждения, где не должно быть для входа никаких пропусков, ну, в хозяйственную какую часть, положим, в здравотдел, соцобес.

— Собесы, ваши, тоже...

— Не о том, не о том, подождите...

— У вас всегда не о том, — перебивают крепостники. — Как только о деле — у вас всегда "не о том", когда же "о том-то" будет?

Молотили-молотили — постановили невинное:

Признать пропуска необходимыми для некоторых отделов, как Штаб, Трибунал и т. д. Изгонять пропуска из учреждений, где они не нужны.

Вопросы восьмой и десятый согласились объединить:

Допустима ли та форма устрашения, которая применяется в Ревтрибунале в отношении подсудимых?

Возмутительное поведение и приговоры таких учреждений, как Особый отдел и Революционный Трибунал, которые ни в коем случае не могут существовать в таком виде, в каком существуют в Верном.

Уничтожить сыск в таком виде, в каком он существует в Особом отделе.

На этих скандальнейших вопросах вдруг заговорил и "представитель партии" — Печонкин: против "дьявольского" нашего сыска, против трибунальской разнузданности, а в конце ляпнул:

— Правильно говорит крепость, что разоружить следует и особый и трибунал... Разоружить — к черту разогнать...

Ну, раз "партейные" так говорили — что ж было делать остальным?

На этих вопросах разгорелись страсти. Паче же всех неистовствовал, разумеется, Вилецкий:

— Суд? Это — народный суд?

— Да где это было? — кричали ему перебивая.

— Везде! — орет Вилецкий. — Везде нашего брата пугали да мучали... Значит, это допрос, по-вашему, коли пистолет на висок наставили, а? Это допрос? Самих расстрелять, допросчиков, подлецов, а они красноармейца, ироды, мучают... До всех доберемся, всем будет сказано, кому что делали...

Крепостники одобрительно гудели, выкрикивали поощрительно отдельные слова ему в подмогу и в раздор, а Вилецкий уж и без того настолько бурно расходился, что выплевывал гневные, злые слова совершенно бессвязно, все чаще, все настойчивей угрожая какому-то невидимому врагу:

— Мы эти допросы все переменим...

— Да кто допрашивал-то, где, когда?

— Вот тебе и где, — уклонялся он от ответа, — мы знаем, где... все знаем...

— Но тут нам и спорить нечего, — успокаиваем крикуна, — за такие случаи допросов мы же первые и предадим негодяев революционному суду, ну? Ну, называйте же фамилии... говорите...

Так фамилий никто и не назвал, а взамен того шумно загалдели о другом, о сыске:

— Красноармейцу стрелять нечем, а тут оружья по трибуналам необеримо, тут шпана окопалась разная да нашего же брата и расстреливает... Нигде тебе пройти нельзя, чтоб спокойно, сыщики шныряют на каждом шагу... Что мух на мед, сукины сыны, все налетели на чужое добро... На каждого жителя по три мерзавца, и все с оружьем... Все с оружьем, а нам стрелять на фронте нечем... Прогнать сыщиков, прогнать шпионов, всю шайку разогнать сейчас же, без промедления, а оружье в Красную Армию сдать, в крепость...

В этом именно месте и выступил "партейный" Печонкин, требуя разоружения особого и трибунала. Положение становилось угрожающим.

Почувствовав "поддержку", крепостники и вовсе обнаглели, заявляя еще резче свои требования, еще грубей угрожая и предрекая всякие нам беды и кары. Напрягли мы свои агитационные таланты, возопили к "совести и разуму революционеров" и, перекувыркивая одно за другим крепостнические предложения, добились сносного заключения.

А предлагали нам разное и сумбурное:

— Арестовать сейчас же особистов и трибунальцев.

— Начальников особого и трибунал — на суд в крепость.

— Прервать наше заседанье, идти отсюда всем и обыскать оба учрежденья, а найденное оружие переправить в крепость...

И вот все в этом роде: раз от разу не легче. Постановление по сему пункту гласило:

Поручить избранной комиссии по выяснению оружия, добавив в эту комиссию товарищей Вилецкого и Беледкова, — все выяснить путем ознакомления с делами Ревтрибунала и сообщить фамилии всех лиц, позорящих Советскую власть.

Для такого жуткого вопроса это решение — чистый клад. Мы уже бодрей, уверенней проскакивали к следующему, девятому:

Немедленно приступить к организации на местах в Семиречье выборной Советской власти на основах конституции...

В чем же тут соль вопроса? Уж, конечно, не в том, чтобы — "по конституции"... Словечко это пристегнуто для шику советского, а с другой стороны, как ширма; попробуй-ка, дескать, придраться к нам, когда тут все строится что ни на есть по самой лучшей "конституции"?

А существо дела такое.

Боевая страда заставляла все время держать Семиречье на положении военного лагеря. Повсюду были назначенные ревкомы, а не выборные советы, как и повсюду это было у нас в прифронтовых местах или в местах под угрозой. По ликвидации фронта — естественное дело — организация советской выборной власти была для нас первоочередным делом. И уж недалек был срок, когда все это осуществилось бы естественным порядком и действительно по конституции. Но перед выборами надо же было провести подготовительную работу. Надо нам было отсеять кулацкую спекулянтскую часть крестьянства, казачества, киргизского населения.

Это ведь целое огромное дело, особенно для глухого Семиречья. А тут хотели наспех, сплеча, сгоряча, не дав нам произвести деление, построить эту выборную власть "по конституции". Можно себе представить, что получилась бы за власть, кого бы туда насажали, кого бы вовсе оттерли от управления!

Кулачество рвалось к легальному господству. Вот почему мы и открыли жестокий бой по этому вопросу.

— Нельзя сделать часами того, что требует по крайней мере недель... И потом — согласие центра? Вы же не хотите оторвать от всего мира свое Семиречье? А волостные, уездные, областной съезд намечены и без того, ваша горячка опоздала...

— Народ задушили, — вопили нам в ответ крепостники. — Нету управы на вас никакой. Мужик сам собой хочет управлять, а вы насажали ему разную сволочь, — на что она ему? Раз свобода, так всем свобода, и мужику свобода, а ему вздохнуть не дают, жмут его, обдирают кому не лень, а власти настоящей все нет... Мы больше не хотим ждать и сами созовем...

— Товарищи! Это же вовсе не требуется, — объясняем мы им. — Уж давно и создана и работает областная комиссия по выборам... Чего еще? Сроки близки — и нечего горячку пороть...

Обломали. Решили не очень складно:

Ввиду того что волостные съезды собираются через две-три недели, а уездные и областной за ними, внести вопрос (там) на обсуждение об установлении выборной власти, для чего съездом возбудить ходатайство перед Турциком.

Одиннадцатый:

Уничтожить расстрелы.

Коротко и ясно: вообще не расстреливать — никого и ни за что.

Вой протестов и брани, слюнявых угроз и шипящих укоров, буйных, гневных проклятий ударил по нам:

— Подлецы разные... Укрылись по трибуналам... расстреливать... наживаться. Мы кровь проливали... Разнести трибуналы до основанья.

А мы вопрос по-своему:

— Верно, что провинившегося рабочего и крестьянина надо мягче судить... Но если белогвардеец попал, если оставить его опасно, если по его вине сотни — тысячи, может быть, наших лучших погибло товарищей, а на месте сел, деревень, кишлаков остались только мертвые пожарища, — неужели и его помиловать?

Прижали к стене. Крыть им было нечем.

Вынесли постановление:

Предложить Ревтрибуналу, Особотделу и ЧК с особым вниманием относиться к рабочим и крестьянам при вынесении приговоров, беспощадно расправляясь с контрреволюционерами.

И, наконец, последний, двенадцатый:

Принять самые решительные меры по оказанию помощи Лепсинскому уезду и беженцам, а также отозвать агентов Особого отдела из уезда, где они ведут себя непристойно.

Тут уж получилась вовсе чепуха: они о помощи леисинцам как-то ничего не говорили, а все внимание свое и наше сосредоточили на том, что вот-де по голодным уездам агенты особотдела хулиганствуют, насилуют, грабят, издеваются.

— Дайте хоть один факт, — просили мы, — и по приговору, у вас же на глазах, чтобы видели все, мы расстреляем сами подлеца...

Но фактов не нашлось ни одного, а был лишь бессмысленный крик на иные темы:

— Казаки били — страдали мы! Казаков побили — опять страдай!.. Да где же правда после этого? Что наши семьи — гады поганые? Жрать они, по-вашему, не хотят, что ли? Сами тут пайки да то, да се, а голодным семьям — на-ко в рот...

— Нет, это неверно, это неверно, товарищи, — доказывали мы, — по голодным уездам уж давно работает наша специальная комиссия...

— Кляп с ней — с комиссией вашей...

— Нет, вы подождите...

— А что ждать? А что толку в ней?

— Толку? Есть толк: мы уж туда немало переправили хлеба, это вы только не знаете или не хотите знать... А потом дорога — разве вам неизвестно, что это за дьявольская дорога, песок горячий, безводица... а кормиться чем? Ведь одних лошадей что мы на этом деле поморили: не держится лошадь — падает... Мобилизовали верблюдов — на них теперь возят, да разве и этого вы не знаете? Нет, товарищи, надо ж отчет себе отдавать, за что порицаете... Сразу тут все равно не сделать...

— А нам сразу надо! — налетали они.

— Сейчас же немедленно подать туда хлеб, вот что, а то разнесем все ваши отделы снабжения, сами возьмем...

Против этого нечем было козырять, доводы не помогали, пришлось соглашаться на пустое, никчемное решение:

Предложить Обвоенревкому и отделу Социального обеспечения немедленно снабдить хлебом разоренные Копальский и Лепсинский уезды, обеспечив также и беженцев, прибывших в город из этих уездов...

Обеспечить немедленно!

Легко сказать, а мы уж давно, неделями, все силы напрягаем на эту работу, да и то не смогли обеспечить...

А тут: немедленно!

Ну, пусть. Это дело работы подлинной и серьезной нисколько не изменит.

Кончились все двенадцать вопросов.

— Теперь, товарищи, передайте крепости, что по всем вопросам с вами мы договорились, что протестовать собственно дальше против кого же и в чем? Надо кончать, кончать надо эту всю заваруху. Спешно очистить крепость, разойтись по казармам, начать дружную совместную работу на основе того, что мы приняли теперь... Распишитесь под протоколом.

— А вы еще дайте обещанье, что все будет выполнено, — вставил Невротов. — Не то наговорите, а там — ищи. Подпишите-ка здесь под протоколом.

Его шумно поддержали приятели.

Через минуту он диктовал, мы писали:

"Военный совет 3-й дивизии обязуется революционным честным словом провести все в жизнь".

И ниже подписи: наши и крепостников. Мы искренно, охотно подписывались. И без лукавства: что было полезного в этих решениях трудовому Семиречью — мы все готовы были осуществить, во всем готовы были участвовать.

Что для нас это "честное слово"? Уж, конечно, не слепое ему служенье. Только целесообразность — и больше ничего. Если очевидно станет, что от исполнения его один вред, разруха, погибель, — неужели станем держаться за него, как за фетиш?

Заседанье окончено. Расходимся. Но уж, конечно, мы не верили, что на этом всему конец. Эти делегаты и эти разговоры-решенья — одно, а крепость вся в целом — совсем другое. И вряд ли станет слушать она серьезно этих своих делегатов. Да и делегаты какие: второстепенные. Тут же не было ни одного из настоящих вожаков.

Разошлись так же, как и сходились сюда, — в глубокой тревоге.

Пока сидели мы в штабе Киргизской бригады и совещались с мятежниками, Мамелюк бился на "широком собрании" в Доме свободы, тщетно убеждая и доказывая присутствующим необходимость идти с нами рука об руку: семиреченские "партийцы" и иная публика предпочитали обратное.

Шегабутдинов целый день сидел в крепости под арестом. В боеревкоме у кого-то явилась мысль использовать его и "взять в работу". Привели.

— Хочешь с нами работать?

— Работать можно, если вы не против Советской власти...

— Какое против, — мы сами и есть Советская власть...

Шегабутдинов остался в боеревкоме. Улучив минуту, шепнул он Агидуллину, чтобы тот сбегал к нам и доложил, как и для чего вступил Шегабутдинов в боеревком:

— Объединить вокруг себя мусульман-красноармейцев. Бороться с возможными эксцессами. Доносить нам вовремя обо всем и предупреждать об опасностях.

Мы ему через Агидуллина же отослали свое согласие на такую работу. В боеревкоме выбрали Шегабутдинова товарищем председателя. На этом посту он мог бы сделать для нас очень многое, но он был плохим политиком и не знал граней, за которые переступать опасно. Он, безусловно, с чистым сердцем и в нашу пользу вступил в боеревком, но уже сразу ахнул непростительную глупость: дал свою подпись под приказом крепости № 1. Его имя под таким приказом многих сбило с толку.

Вот он, приказ крепости № 1.

ПРИКАЗ № 1

Врем. военно-революционного Совета Семиреченской обл.

12 июля 1920 г., г. Верный.

1

Для улучшения быта защитников Советской власти, власти рабочих, крестьянской и дехканской бедноты, красноармейцев, всемерного улучшения положения трудящихся масс области, без различия национальностей, для разрешения создавшегося положения в области в связи с назначением на ответственные посты в советских учреждениях офицеров, перешедших к нам, взятых в плен на северном фронте, и предотвращения возможных выйти конфликтов среди трудящихся масс и в красноармейских частях, сего 12 июня в 6 часов вечера организован из представителей красноармейских частей Верненского гарнизона Временный Областной Военно-революционный совет в составе следующего порядка: председателя Вр. Обл. Военсовета — т. Чеусова, тов. его — обл. военкома тов. Шегабутдинова, членов тт. Кривенко, Шкутина, Прасолова, Вуйчича, каковому совету с момента опубликования настоящего приказа до созыва Областного чрезвычайного съезда совета переходит вся полнота власти.

2

Всем советским учреждениям как гражданским, так и военным с опубликованием настоящего приказа предлагается продолжать работу и неуклонно исполнять все распоряжения Вр. Обл. Военсовета, за неисполнение сего заведующие учреждениями будут привлечены к самому строгому ответу.

3

Всем советским учреждениям предлагается 13-го сего числа к 12 часам удалить со всех ответственных постов всех назначенных на таковые офицеров, служивших у Анненкова, об исполнении немедленно донести.

Подлинный подписали

Председатель Реввоенсовета Чеусов.

Его товарищ Шегабутдинов.

Члены: Кривенко, Шкутин,

Вуйчич, Прасолов.

Составлялся он вечером 12-го, а опубликован был только на следующий день поутру.

Кончался первый день мятежа. Крепость гудела неумолчной тревогой. Никто не спал. Ночь подступала такая же беспокойная, как беспокоен был день от ранней зари. Красноармейцы наловчились из закрытых бочонков добывать спирт, обманывали бдительность расставленной Шегабутдиновым и Сараевым охраны из верных ребят, сосали и тянули тут же в крепости, а потом, пьяные, рвались на улицы, на бульвары, с песнями, гвалтом, разгульным буйством... Носились и пьяные разъезды, — эти гикали и орали дико, грозно, зловеще, словно мчались в атаку. Жители давно попрятались. Окна наглухо застегнуты. Весь город замер, напрягся в ожиданье пьяных бесчинств и расправ. Остатки нашей охраны стояли по углам: это ребята из партийной школы. Ватаги мятежников их трогать боялись: все были еще уверены в огромных силах, скрытых нами в особом и в трибунале... Кончался первый день мятежа. Что-то будет ночью, что будет завтра?

В крепости, словно в камере тюремной, — за решетчатыми окнами, в глухой, полутемной комнатке ночью заседал боевой ревком: Чеусов, Шегабутдинов, братья Щукины, Вуйчич, Букин, кто-то еще. Обсуждали разное: про силы крепости, силы штаба, надежна ли крепость как боевая точка, хватит ли оружия...

Только за полночь — шумно ввалились пьяные Петров с Караваевым, а сзади них целая толпа:

— Тут что, все обсуждаете? А дело не делаете. А враги все на свободе... Эх вы!

В приотворенную дверь один за другим протискивались спутники — скоро комнатушку забили битком. Под окно подступила гудящая густая толпа, сквозь решетку слышала-слушала она эту брань, сочувственно волновалась, подбадривала выкриками пьяных вожаков.

Держит речь Караваев. Взвизгивает нервным, срывающимся голосом, взмахивает кулаками в такт своей буйной речи.

— Болтуны... подлецы, хвастунишки! Мы три месяца готовили с Петровым восстанье, а вы что? Только все болтовней занимаетесь, дела вам нет никакого. А тут — три месяца! По конюшням да за казармами, как воры, прятались... Особый слежку за нами... Помощи нет никакой... А тут шпи„ны кругом... Ладно вот Букин да Вуйчич поддержали, в караульном помогли... А то бы ни пикни, сунуться некуда. Теперь-то уж что, теперь растрясли второй и двадцать пятый, оба с нами, и в двадцать шестой послали делегацию. Настал момент, и надо действовать, а не болтать тут словами, — только и дела вам, что языки чесать! Братва в Узун-Агаче, Каекелене, Талгаре, да и везде — с нами, готова... Везде свои поставлены ребята, и никакая сволочь теперь не уйдет. Только не выпустить надо, не дремать, а сразу захватить особотдел и послать, куда они нас всех посылали — красноармейцев, проливавших два года свою кровь... "Кумурушка"{20} сбежал на луну, так надо скорей захватить остальных, чтоб и они не сбежали. Нужно быстро действовать, а то будет поздно...

Взволнованно Караваеву в ответ зарокотала сочувствием красноармейская толпа:

— Чего там... Правильно... Делать надо, не ждать...

Эти выкрики сразу накалили атмосферу, заострили положенье.

— А что смотрите, — кто-то крикнул вдруг из толпы, — средь вас шпион! Что его тут держать, дайте сюда, на луну мы пустим...

Никто не называл фамилии, но поняли разом, о ком тут речь. Толпа вздрогнула, словно рванул ее электрический ток. Момент — и все будет кончено.

Петров скакнул, как зверь. Шегабутдинова в широченную спину прямо с размаху ахнул прикладом. Тот только крякнул, вмиг обернулся:

— Что ты?

Еще бы миг, один только миг молчания и новый один удар — остервенело кинулась бы дрожавшая толпа, прикончила жертву.

Но крикнул Чеусов:

— Ты что, Петров, брось — брось... Шегабутдинов — свой, он работает вместе с нами.

Петров смущенно потупился, тихо отошел, и в тот же миг толпа обмякла, словно пружина, только что утерявшая силу...

— Ты, брат, того — не обижайся, я так...

Шегабутдинов ни слова ему, только от боли поводил спиной да кривил багровыми сухими губами. Петров разорвал неловкое молчание, неистово, зычно заговорил:

— Что Караваев, то и я: все правда... Давно мы начали все готовить. И сколько намучились — только знаем про это сами... Да... Оно тово... А главное — торопиться надо... Скорей надо дело делать!

И опять ворвался-заговорил Караваев:

— Нам поручили с Петровым обрезать провода... А как поехали, на разъезд штабной попали. Они задерживать, а мы им пропуск... Отпустили... Ничего... Мы в Кучугур к старику одному, там и самогонки хапнули... — Караваев лукаво улыбнулся, ухмыльнулись, облизнулись стоявшие кругом.

— Правда, — продолжал он, — перерезали, теперь "им" не с кем говорить по телефону. Надо скорей только, не выпустить чтобы из них ни одного...

И Караваев шмыгнул по всем сторонам хитрым взглядом, ожидая сочувственных слов.

— Караваев правду говорит, — глухо прогудел Букин, — надо торопиться, потому — красноармейцы бунтуют...

— Идти требуют, — вставил за ним и корявый Вуйчич. — Дальше, говорят, терпеть не можем, требуем, чтобы на штаб вели немедленно...

Чеусов важно провел рукой под пышными усами, выцедил самодовольно:

— Что ж, можно. Боевой совет готов.

Шегабутдинов все время молчал. После удара прикладом он понял, что каждое лишнее слово может тут испортить всю его "карьеру" и что верить ему так, как верят Караваеву и Петрову, — никто не поверит. Но момент был исключительный, — все ставилось на карту: крепостники согласны и готовы выступать... Они решили... Что дальше — когда разгромлен будет штаб? Скорее, скорей им поперек!

— Товарищи! — обратился Шегабутдинов... — Вы постановили выступать на штаб, а я вам вот что советую...

— Чего еще там? — заворчали из толпы.

— Я советую, — продолжал он, — лучше сначала договориться, — не сразу идти, а договориться, потому что они там — все же законная власть...

— Мы сами власть, — прозвенел злой выкрик, — какая там еще законная нашлась...

— Это, значит, война, опять война пошла, — настаивал Шегабутдинов. — Потому что вы на штаб, а они из особого и трибунала всю силу выпустят на вас: у них же пулеметы, вы сами знаете...

Угроза подействовала. Чеусов первый заколебался:

— Я тоже думаю... я тоже думаю, товарищи, чтобы... поговорить сперва.

— Конечно, попытать, — поддержал его Василий Щукин.

Поддержало еще несколько голосов. Стали обсуждать, как и когда наладить в штадив делегацию. Но раньше того — звонили по телефону. Петров и Караваев зловеще молчали, не принимали участия в обсужденье. Переглянулись-перемигнулись с Вуйчичем и Букиным, вышли во двор. Дело с делегацией без них вовсе расклеилось, и скоро присутствующие, один за другим, тоже ушли; остались только Чеусов, Щукин Василий да Шегабутдинов... Был третий час ночи... Устало повалились на полу и только стали задремывать, как снова распахнулись двери, шумно ввалилась ватага.

— Теперь новый боевой совет, — ни к кому не обращаясь, громко сообщил Петров. А потом, повернувшись к Чеусову: — Вот красноармейцы избрали нас заново: я — председатель, потом Чернов, Букин...

— А мы как же? — изумился Чеусов. — Нас же на общем собранье выбирали...

— Не... И командующим меня назначили, — не слушая его, продолжал Петров, — а Букин вот в помощники, Чернов — комиссаром. Некогда тянуть, а сейчас же надо дело делать...

— Товарищи, — обратился к ним Шегабутдинов, — можете мне верить, можете нет, но я тоже думаю, что всю крепость надо снова собрать, чтобы боесовет новый... А теперь, Петров, действительно ты должен заняться войсками, в совете мы и сами справимся.

Петров не протестовал. У него, видимо, была какая-то новая мысль.

— Ну, ладно. Только первым делом — приказ, что я командующий, — вдруг заявил он присмиревшему боеревкому.

— Ясное дело, — подтвердил Шегабутдинов.

— Второе — штаб мне сейчас же...

— Это же вместе будем делать, — ответил Шегабутдинов.

— Штаб подожду, а приказ сейчас же...

Приказ скоро смастерили. Вот он:

ПРИКАЗ № 3{21}

Врем. Военно-революционного Боевого Совета

Семиреченской области.

1920 г. 13 июня, 5 ч. утра

1

Тов. Петров назначается командующим войсками Семиреченской области. Его помощником тов. Букин. Первому приступить к своим прямым обязанностям, об исполнении донести.

2

Тов. Чернов назначается политическим военным комиссаром при командующем войсками Семиреченской области, которому предлагается приступить к своим прямым обязанностям, об исполнении донести.

Председатель Вр. В.-Р. Б. Совета Семиреченской обл. Чеусов.

Тов. председателя Б. Шегабутдинов.

Члены: Шкутин, Караваев, Прасолов, Вуйчич.

Комендант крепости Щукин.

Петров и Караваев, а за ним и остальные собрались уходить.

— Надо бы их всех сюда, — сказал Вуйчич.

— Кого?

— А из штаба дивизии. Пусть прикажут-скажут, что они собрались делать. — И Вуйчич криво улыбнулся, видно было, что думал он вовсе не то, что говорил. Но мысль его всем понравилась. Затрезвонили по телефону в штадив. Требовали, чтобы я и другие немедленно явились в крепость.

— Не придут, сволочь, боятся, — крякнул Караваев.

— Придут, проси лучше, — усмешливо ему ответил Чеусов.

Мы всю ночь на ногах в штадиве. По проводу говорили с Ташкентом, сообщали свежие новости. За ночь два раза прибегал из крепости Агидуллин и взволнованно рассказывал сначала, как Шегабутдинова чуть не прикончили, потом — как собиралась крепость выступать. Наши дозорные через каждые полчаса приходили с разных концов к штабу и докладывали, где рыщут пьяные разъезды крепостников, где кого они примяли, где произвели дебош, самочинный обыск... Мы были в курсе происходящего.

Потом звонок из крепости:

— Начдиву немедленно явиться в крепость.

Это было в три. Мы подумали-подумали — воспретили ему идти:

— Подождем до утра, пока не ходи.

Утром снова звонят:

— Явиться! Крепость требует!

— Я еду, — заявил Белов. — Павлушку беру Береснева и еду, а то еще подумают, подлецы, что боюсь их.

Это было уже иное время, иное положенье: шесть утра.

Ночью, в три, к пьяным идти куда было опасней.

Теперь, под утро, был слабей хмельной угар.

С Беловым поехали Бочаров, Кравчук, Пацынко. Мы их перед отъездом напутствовали советами.

— Павел, — приказывал дорогой Бересневу Белов. — Ты в крепости, тово, лишку не болтай. Сил наших настоящих не называй, а если спросят — раз в тридцать больше ври...

— Ладно. Знаю сам.

Ехали дальше молча.

Подъехали к крепости.

У ворот, окруженный шумной братвой, встречает Караваев.

— Слезай с коней, давай оружие, — обратился он к приехавшим.

— Караваев, ты это брось, — сказал ему серьезно начдив. — Дело не в наших четырех револьверах, а мы ведь все-таки по приглашению... как делегаты, — так с делегатами нельзя.

— А это я для вас же, товарищ начдив, — с ухмылкой пояснил Караваев. — Вас же оберегаю. Массы, знаете ли, настроены очень скверно, могут, знаете ли, крикнуть: бей! То есть вас-то, дескать, бить... А вы... вгорячах и прицелиться, пожалуй, можете...

Толпа мятежников окружила приехавших тесным кольцом. Некуда деться. Да и бесполезно открывать огонь — зачем? Ребята молча сняли револьверы, отдали.

Толпа облипала, ширилась по кругу, росла. Караваев деланно громким голосом, — так, чтобы слышали все, — спросил занозливо Белова:

— А что, товарищ Белов, разве это белая банда, как вы называли, а? Посмотрите-ка...

И Караваев рукой обвел неопределенно вокруг, словно хотел сказать:

"Эва, какие владенья-то у меня!"

Белов молчал. Тогда Караваев резче, громче:

— Так разве это похоже на белую банду, а?

Тихо и строго Белов ему ответил:

— Не знаю, брат, не знаю, — сразу не определишь. — А потом добавил еще строже: — Ну, веди-ка нас в боесовет, там, верно, ждут — зачем звали.

Караваев от этого спокойного и строгого тона Панфилыча сразу потерялся, не знал, что дальше сказать, а когда увидел, что Белов уверенно, твердо пошел вперед средь раздвинувшейся притихшей толпы, только кинул ему вслед что-то неудачное и скороходью сам заторопился, догнал, повел к боесовету.

В комнате боесовета народу сбилось до отказа. Тут все члены совета в сборе. Они знали, что из крепости с минуты на минуту должны приехать делегаты, и нетерпеливо их поджидали. Посредине стола торжествующе восседал сам Чеусов. Как только Белов появился в дверях вместе с товарищами — Чеусов к нему:

— Ну, вот, мы вас и ждали. Это вы являетесь хозяином дивизии?

— Я не хозяин, а начальник дивизии.

— Это одно и то же, — чуть сдрейфил Чеусов.

— Ну, — сказал Панфилов, — зачем вы нас позвали?

Кругом с оттянутыми шеями стояли красноармейцы. Они серьезно, сосредоточенно вслушивались в то, что говорили кругом. Иные пересмехались:

— Отта да... Отта самые что ни на есть... Одни главари попались...

— Мы вас хотим допросить, — заявил Чеусов. — Например, мы вам посылали делегатов в штаб, от вас тоже были... И мирное положение вполне было достигнуто... Мы вас уверяли, что хотим избежать кровопролития. Хорошо. Так вот почему же после этого всего вы от штаба в разные стороны выставляли посты, а на крепость направили свои пулеметы?

— Это ложь, — твердо ссек его Белов. — Никаких пулеметов на крепость мы не выставляли. Ложь. А что касается постов в разные стороны — так посты были и от вас: такое создалось положение, нам надо было охранять свой штаб...

— Угу... Так... хорошо, — расправил Чеусов мягкие, пышные усы.

Он сидел, важно развалившись на стуле, и, видимо, с большим наслажденьем смаковал свою новую, неожиданную роль. Он себя в те минуты, верно, почитал не простым допытчиком, а верховным судией: так много самоуверенной важности было у него во всей его фигуре, в позе, во взгляде, в небрежно произносимых словах.

— Хорошо-с... Так... А почему это, — продолжал он, — почему это вы грузили несколько дней назад брички оружием и почему же это вы направили их не куда-нибудь, а именно к озеру Балхашу?

— Киргизов вооружать! — крикнул кто-то от стены.

— Что такое, что за дичь, за вранье, — спокойно спросил Панфилов, — откуда вы все это взяли?

— Сам видел.

— Что сам видел?

— Как нагружали... да... да...

— Ну, уж это, брат, — и Панфилов развел руками. — Я заявляю, — вдруг повысил он голос, — заявляю, что никакого оружия за последнее время я не грузил и не отправлял на Балхаш. Это... это выдумка...

Вдруг Караваев стукнул по столу:

— А, что там слушать. Они вам брехают, а вы тут развесьте уши... Идти сейчас же и всех из штаба привести сюда...

— Стой, стой, Караваев, — остановил его Чеусов, — стой, не горячись.

На Караваева действовал окрик, он примолкал.

— Караваев, погоди, а вы, — обратился он к Белову, — вы мне еще на один вопросик ответьте: сколько же это у вас пулеметов в особом и в трибунале?

— Да я-то откуда знаю, они мне не подчинены. У них спрашивайте, при чем тут штаб...

— Да что их слушать, — снова кто-то выкрикнул из толпы, — одно все вранье. В работу их взять...

— Я предлагаю, — рявкнул октавой Букин, — предлагаю все разговоры кончить, а Белова и пришедших с ним посадить в отдельную камеру...

Он грузно поднялся из-за стола, подошел к Панфилычу, взял его за плечо и сказал:

— Ну-ка, идем в кабинет, посидишь, а мы тут сами доделаем.

Белов резко отдернул руку Букина, запальчиво крикнул:

— Это что такое? Не сметь трогать! Знаете, что если вы нас и арестуете, если расстреляете даже — революция от этого не пропадет, не погибнет... Но вам тогда несдобровать... И дело без крови не обойдется: команды особотдела, трибунала и штадива — они даром вам в руки не дадутся... Так и знайте: будет бой, будет кровь! А вы сами присылали делегацию, заявляли, что против кровопролитья.

Все притихли и слушали со вниманием его страстную, обозленную речь.

— Я другое предлагаю, — продолжал Белов, — я предлагаю идти нам вместе к проводу и поговорить с Ташкентом, вызвать командующего; и если он разрешит обезоружить команды — так тому и быть... Тогда без крови. А так — идите, попробуйте... Как "они" цукнут!

Речь произвела впечатление. За Беловым тотчас Береснев:

— Ребята, говорю это я — Павел Береснев. Я Белова знаю давно. Это человек хороший. Он не врет. И что он говорит, то дело. Его надо слушать... д...да...

Встал, выпалил, примолк, сел, голову положил на широкие ладонищи.

Тут же случился Мерлин, председатель уревкома.

— Товарищи, вот видите мои худые сапоги? — и он приподнял сапог с отвалившейся подошвой. — Клянусь вам, что не надо никаких насилий. Прошу верить мне, как давно работающему в Семиречье... Миром, миром, товарищи...

Мерлин лопотал что-то ненужное, бессвязное, но уже настроение общее давно переменилось, — от прежнего задора не было следа. Сошлись на том, что вместе с Беловым поедут в штадив представители боесовета и лично будут участвовать в разговорах военсовета с центром.

Выбрали Чеусова, Караваева.

А чтобы с ними ничего не случилось, в крепости оставили заложниками Бочарова и Кравчука. Пацынко уехал с Беловым, с ними Чеусов, а Караваев, взяв человек тридцать конных, догнал их в пути.

И когда подъезжали к штадиву, Караваев и Чеусов, — боясь, что откроют огонь, Белова направили вперед, а сами за ним, зорко озираясь, робко пробрались во двор.

Подступили к проводу. Подошли к ним и мы, остававшиеся в штадиве.

Вызвали ревсовет фронта.

Рано утром этого же дня, то есть 13-го, городская партийная организация собралась около комитета. На руках у комитетчиков было распоряжение обкома явиться к военному совету. Но они и думать про то не думали — развернули знамена и прямым сообщением наладили в крепость. Там их встретили как желанных друзей, торжественно, с музыкой. Партийные представители, по приглашению боесовета, уже работали в нем заодно с мятежниками. Крепость чувствовала себя в некотором смысле "революционной". И в самом деле как это выходило революционно!

Тут тебе и коммунисты как будто заодно, тут тебе можно и "долой коммунистов" кричать, и уничтожать агентов по продразверстке, и требовать разоруженья особотдела и трибунала, свергать все власти военные и гражданские, провозглашать свою мятежную, крепостную власть, — это вот так коммунисты, с такими и дело любо вести!

Потому так торжественно крепость и встретила городскую организацию.

— Свои, — решили там безошибочно.

Были даже при встрече торжественные речи, — обменивались взаимно любезностями. С приветствием от партии досталась "великая честь" выступать Кирпо.

Произошел даже вежливый обмен официальными документами. Крепость писала:

УГОРКОМУ ПАРТИИ

Временный Военно-революционный Совет предлагает партии влить в состав Врем. В.-Р. С. четырех членов партии.

За предс. Врем. В.-Р. С., член Ф. ШКУТИН.

Члены: Кризенко, Прасолов, Караваев.

Последовал ответ:

Городской комитет партии выдвигает во Временный Военно-революционный Совет товарищей: Меньшова, Демченко, Кирпо, Дублицкого.

(Следует девять подписей.)

Словом, соблюли все необходимые "формальности". Один из командированных партией, Дублицкий, настолько усердно, рьяно взялся за работу, что уже вскоре сидел в боесовете над столом, за картой, вместе с мятежниками и разрабатывал план налета на особотдел. Правда, это был всего-навсего юноша лет девятнадцати. Потом, на суде, он сознался в ошибках своих и прегрешениях, но все же вреда натворил немало, — и не только в этом деле, он участвовал и в других, столь же зазорных и пакостных. Одним словом, крепость чувствовала себя в "контакте" с городскими "коммунистами" и начинала даже на них покрикивать. Так, например, тому самому почтенному собранию, что заседало в Доме свободы, крепость послала довольно отчетливое... извещение.

ИЗВЕЩЕНИЕ

Вр. Военно-революционный Совет Семиреченской области считает долгом оповестить объединенное заседание всех организаций, состоявшееся в Доме свободы, что ему в полном составе предлагается явиться в крепость не позже восьми часов утра для разрешения наболевших вопросов среди тт. красноармейцев. В случае неявки Советом будут приниматься меры, как к неподчиняющимся Советской власти, во главе которой стоит Вр. Революционный боевой Совет Семиреченской области.

6 часов утра 13 июня 1920 г., крепость.

Председатель Вр. Военно-революционного боевого

Совета Семиреченской области (подпись).

Тов. председателя (подпись).

Секретарь (подпись).

"Партийцы" верненские все переносили молча, крепостная узда им приходилась в самый раз. Недаром председатель угоркома телеграфировал в Ташкент краевому комитету партии, что все спокойно, помощь не нужна.

В самом деле, какая и зачем им требовалась бы помощь? Они во всей этой суматохе чувствовали себя как рыба в воде.

Теперь в крепости во время поскудного допроса Белова Чеусовым — они, представители партии, и не подумали возвысить свой голос против самой недопустимости подобного допроса, они сидели и сочувственно ухмылялись вместе с мятежниками над каждым ответом нашим.

Только Мерлин неловко вмешался со своими "дырявыми сапогами", да и то как-то слезно, просительно, по-христиански.

Заложников — Кравчука и Бочарова — скоро посадили в тюрьму. Разнузданная шпана вела в заключенье партийных товарищей, а "представители партии" стояли в сторонке и ухмылялись, единого слова не вымолвили в пользу заключенных. Ничего себе, — недурны "партийцы"!

На прямой провод вместе с Чеусовым и Караваевым их пожаловало трое: Демченко, Меньков, Дублицкий. Ташкент отвечал.

Еще значительно раньше, тотчас после вчерашнего совещания в штабе Киргизской бригады, мы сообщили центру все наши решения по двенадцати пунктам. И предупредили: решить-то решили, но сами этим решеньям не верим ни на грош, так как делегация крепостная и сама крепость в целом мыслят вовсе не одинаково и плюнуть на любую свою делегацию для крепости — пара пустяков.

Теперь, явившись в штадив, прежде чем говорить по проводу, мы устроили с мятежниками заседанье и на нем предполагали выработать "общее мнение", которое уж и сообщим центру. В ряду множества других подобных заседаний оно ничем не выделялось, и молотили мятежники на нем все ту же и такую же околесицу, как на всех прочих. Кой до чего "договорились". Подошли к проводу. Не все разговоры по проводу сохранились полностью. Иные — только в обрывках{22}. И, видимо, перед тем как всем нам подойти для переговоров, кто-то из наших товарищей имел с Ташкентом следующий разговор:

— Подзовите к аппарату Новицкого, немедленно нужен!

— Здесь у аппарата Новицкий, член Турцика — Ибрагимов и председатель Турцика — Бисеров, остальных членов пока нет...

— У аппарата секретарь уполномоченного... Положение слишком критическое. Самозваным боесоветом выставляется ультимативное требование о сдаче военной власти командующему, выставленному ими... Собираются арестовать ответственных работников... Бунтарями выставлены посты по всем направлениям выезда из Верного... Положение очень тяжелое. Достали спирт в достаточном количестве, и можно ожидать печальных последствий... Скажите: ожидать ли нам здесь ареста или заранее выбраться в горы?

Мы никого не уполномачивали на такой разговор, тем более ставить этот нелепый вопрос: "ждать ареста или бежать в горы".

Откуда Ташкент мог это знать? Нам самим лучше было видно, до какого момента следует сидеть на месте и когда полезно бежать. Но такая была горячка, что к проводу тогда подходили почти все и завязывали самые невероятные, безответственные разговоры. Мы этого сначала вовсе не знали. Узнали только тогда, когда пожаловались телеграфисты:

— Заездили, товарищи: все говорят...

— Как все? — удивляемся мы.

— А так: идет, идет, повернется — и давай.

Впрочем, бывало и так, что какой-нубудь любопытствующий задавал разные вопросы из Ташкента!

— Что нового, как дела?

И тут ему отвечал тот, кто случится у аппарата. Всего разом не предусмотришь.

Разговор этот о "побеге в горы" на этом не закончился. Сохранились и еще обрывки:

— Здесь у аппарата член реввоенсовета — Куйбышев и Ибрагимов, председатель Турцика — Бисеров, председатель Совета комиссаров — Любимов, а товарищ Фрунзе сейчас подойдет...

— Настаивайте на кандидатуре Белова в командующие войсками, — советовал Ташкенту некто из Верного, — отвечайте на последний вопрос (то есть о побеге в горы).

— По аппарату сейчас получите ответ. Новицкий.

— Хорошо. Ждем.

— Подошедшие к аппарату читают ваши сообщения. Новицкий.

— Хорошо, давайте ответ...

— Пока не прочтут — ответить не можем... Вы пригласили много лиц, которые все должны ознакомиться с разговором.

В это время, по-видимому, заседанье наше окончилось, говоривший по проводу это знал и заторопился:

— Заседанье кончилось... Если не можете сказать, то мы уходим...

Из Ташкента тоже торопливо:

— Сейчас к аппарату подошел Фрунзе, сейчас начнем давать ответ...

Но уж было, видимо, поздно: говоривший из Верного на ходу диктует:

— Задержите... Подходят к аппарату Фурманов и Белов. За их спиной стоят повстанцы. Учтите это в разговоре, и потому ответа пока не нужно.

— Поняли и все учтем, — скрепил Ташкент.

Затем мы подошли к аппарату и запросили Ташкент:

— Скажите, кто у аппарата, и всех перечислите.

Оттуда ответили:

— Сначала вы перечислите — кто это требует.

— У аппарата Фурманов, Белов, Позднышев, начособотдела Масарский, предобревкома Пацынко и члены так называемого реввоенсовета, организованного в крепости, Чеусов, Шегабутдинов, затем еще оскомпродив Мамелюк и некоторые ответственные работники. Говорю я, Фурманов. В ряде заседаний... выяснилось следующее: самый жгучий вопрос для восставшей массы — это вопрос о разоружении ОО и РВТ с передачей всего оружия крепости. На только что закончившемся объединенном заседании военсовета и реввоенсовета было принято условно два предложения.

[Первое.] Оставить в той и другой организации (т. е. в ОО и РВТ) по пятнадцати человек, а остальные части команд [употребить] на укомплектование комендантской команды штадива со всем оружием, кроме пулеметов, передаваемых непременно в крепость, тем более что пулемет ОО уже не имеет замка, похищенного перебежавшим в крепость пулеметчиком.

[Второе.] Если масса не примет этого предложения и потребует полного разоружения команд и передачи всего оружия в крепость, — создавшаяся обстановка вынудит нас со всем согласиться и посылать на работу в ОО и РВТ караулы из караульного батальона. Военсовет и реввоенсовет будут настойчиво защищать первое требование, но в крайнем случае будут вынуждены согласиться и на второе.

Следующим крупным вопросом стоит организация власти — как военной, так и гражданской. В данное время у нас двоевластие, которое та и другая сторона желают окончить, но методы рекомендуют разные. Одно дело — соглашение организаций военсовета и реввоенсовета, и другое дело — наше общее соглашение с массой.

Мы, организации, договорились на следующем: реввоенсовет влить в обревком и военсовет. Караульный и батальон двадцать седьмого полка развести по своим местам, оставив в крепости [лишь] необходимую охрану. Обо всем широко оповестить население. Если это предложение не будет принято массой, то остается существовать во главе всей военной и гражданской власти реввоенсовет самочинный. Разница между самочинной и государственной организациями разъяснена как делегатам, там будет разъяснена и массам. Делегаты предупреждены о том, что в случае уничтожения государственной власти центр будет действовать броневиками из Ташкента и сибирскими армиями, стоящими под Лепсинском и состоящими из рабочих и крестьян, не привыкших свергать [свои же] государственные организации. Ждем от вас ответа на два вопроса: первый — о разоружении ОО и РВТ, второй — об организации власти. Фурманов и остальные. Скажите, кто у аппарата. Желательно присутствие начособотдела и предреввоентрибунала.

— У аппарата командующий фронтом Фрунзе, члены реввоенсовета — Куйбышев, председатель Турцика Бисеров и председатель ОО фронта. Говорит командующий. Из представленного реввоенсовету фронта материала [ясно], что местными органами власти как военной, так и гражданской были допущены некоторые ошибки. В частности, как это видно из заявления гарнизона, это относится к пребыванию в Верном перебежчиков-офицеров, затем деятельности ОО. Указанные ошибки уже учтены фронтом, и дано распоряжение о переброске офицеров-перебежчиков в Ташкент для дальнейшего направления в Россию; что же касается ОО, то из Ташкента уже больше недели направлен новый начальник ОО — Соколовский. Постольку, поскольку заявления гарнизона касаются различных мероприятий, — должно установить подобного рода недочеты и с ними считаться. Поскольку же вопрос ставится о создании новых органов власти по усмотрению отдельных частей, реввоенсовет [фронта] считает это абсолютно недопустимым. [В качестве] практических мероприятий, как долженствующих улучшить работу местных органов, так и положение частей, должны быть сделаны, в частности: Первое. Еще раз подтверждается переотправка перебежчиков-офицеров в Ташкент. Второе. Относительно вооружения населения подтверждается приказ фронта, согласно которому должны быть организованы части всеобуча, которые будут нести местную охрану, являясь в то же время резервом полевых частей, а неорганизованного вооружения населения, кому попало и как попало, быть не должно. Третье. Организация Советской власти на местах является очередной задачей туркестанской Советской власти, и этому вопросу посвящены все ближайшие съезды как на местах, так и в центре, в результате которых мы надеемся создать правильный аппарат рабоче-крестьянской власти в Туркестане. Четвертое. Все заявления, касающиеся улучшения работы местных органов власти, должны быть проведены немедленно. Пятое. Помощь лепсинскому населению, разоренному войной, считается первой задачей Советской власти, и этому вопросу должно быть уделено особое внимание, согласно нашим прежним приказам. Что касается ОО и РВТ, то реввоенсовет фронта согласен с военсоветом только в том случае, если оставшиеся части будут влиты в комендантскую команду штадива, с сохранением оружия. Вопрос об органах власти может быть разрешен только на основе сделанных уже нами указаний и должен быть санкционирован центральной властью. Новый орган должен состоять из лиц, знакомых фронту, и в этом случае разрешается военсовету наметить кандидатов из лиц, пользующихся доверием гарнизона, и представить их также на утверждение реввоенсовета фронта. То же самое относится и к обревкому. И в том и в другом случае сохраняется порядок издания приказов и несения ответственности перед всей рабоче-крестьянской массой республики. Вся оперативная работа и все приказы остаются за начдивом, так же как и приказы обревкома — за нынешним председателем. Реввоенсовет усматривает определенную работу лиц, обрадовавшихся возможности нанести удар Советской России и затруднить ее положение в борьбе с польской шляхтой, и требует разъяснить [это] красноармейцам. Я уверен, что чутье рабочего и крестьянина подскажет каждому из них необходимость немедленной ликвидации всего происшедшего на основе данных разъяснений. В частности, подтверждаю мой боевой приказ о переброске некоторых частей в Фергану, где в борьбе с разбойничьим басмачеством изнывают рабочие и крестьяне, ожидая братской помощи из Семиречья. Еще раз подтверждаю необходимость восстановления порядка, причем — в случае исполнения приказа и приступления к работе — не будет никакого преследования, если же приказ не будет выполнен и среди частей найдутся люди, которые способны нанести в спину Советской России удар, то никаких разговоров с ними, как палачами России, не будет. Рабочие России и войска фронта, как представители их, заставят считаться с ней. В ближайшее время я, как командующий фронтом и сам сын Семиречья, выеду в Верный. Реввоенсовет фронта ожидает немедленного ответа на поставленные им требования. Комфронта Фрунзе, член реввоенсовета Куйбышев.

— Говорит Фурманов в присутствии представителей военсовета и крепостного ревсовета. Все переданное вами будет принято к немедленному исполнению. Сейчас вопросы разберем на объединенном заседании военных и гражданских работников, потом объявим всем красноармейцам, находящимся в крепости; о результатах известим вас. По нашему мнению, один из членов реввоенсовета [фронта] должен быть поблизости от аппарата, чтобы самые срочные ответы не замедлялись.

— Дежурство будет, причем можно говорить с товарищем Новицким, как нашим заместителем. Передаю для сведения только что полученное радио из Москвы о взятии нашими войсками Киева и решительном повороте борьбы в нашу сторону, причем озверелая польская шляхта разрушила большую часть города, заводы, электрические станции и даже собор Киево-Печерской лавры. Известно ли вам, далее, что в Персии вспыхнула коммунистическая революция, образовалось в Реште революционное правительство, англичане и купечество покидают [город]. Это обстоятельство особенно должно обратить наше внимание на афгано-персидскую границу. Здравый смысл и чувство [чести] 3-й дивизии подскажут ей место в рядах славной рабоче-крестьянской армии...

Был, вероятно, и еще какой-то разговор, но здесь лента порвана. Мы после этих переговоров тут же, в штадиве, устроили с крепостниками летучее совещание, обсудили все, что сказал нам Ташкент, и постановили идти в крепость, созвать там общее собрание и из нас одному выступить с обширным докладом как по поводу вчерашнего заседания в штабе Киргизской бригады, так и для разъяснения этого только что из центра полученного распоряжения.

Выбор пал на меня. Дружески напутствовали, заряжали ребята бодростью, энергией, — так провожали, словно чувствовали, как обернется все дело. Пошел еще в крепость Мамелюк, пошел Пацынко; Чеусов и другие с ним уехали раньше; мы — обождав, посовещавшись, выработали линию поведения.

Шегабутдинов остался в штадиве, с Чеусовым в крепость не возвратился и вообще до конца мятежа туда больше не показывался, ни на минуту не оставляя военный совет.

За эти полтора-два часа, что остались нам до поездки на крепостное собрание, мы связались и поговорили с Пишпеком. Ни с каким другим центром по области связи установить мы не могли, — не знали, на кого положиться.

Единственным был — Пишпек. Заведующему там пунктом особотдела Окорову, верному, надежному парню, дали телеграмму:

Военная. Вне всякой очереди. Восточный.

Восставший батальон двадцать седьмого полка, соединившись с другими гарнизонными частями, захватил крепость и пытается провозгласить себя высшей властью. К нам на помощь из Ташкента идет тридцать восьмой броневой отряд и фронтовая рота на грузовиках. Как только они прибудут в Пишпек, дайте мне знать немедленно шифром, а их пока, впредь до особого распоряжения, остановите в Пишпеке. Мандатом на действия вам будет служить эта телеграмма. Примите меры к предупреждению у вас чего-либо подобного. Известите Зиновьева и ряд ближайших работников. № 900.

Уполномоченный РВС Туркфронта Фурманов.

Окотов сразу забил тревогу, созвал ответственных работников и прежде всего, ввиду чрезвычайной секретности заседания, дал всем подписать смертную бумагу. Вот она:

ЯВОЧНЫЙ ЛИСТ

Мы, нижеподписавшиеся, присутствовавшие на совершенно секретном заседании 13 июня 1920 г. в 8 ч. вечера, созванном зав. пунктом Особого отдела, сим обязуемся хранить в строжайшей тайне все, что говорится, и все даваемые поручения. За нарушение тайны обрекаем себя на расстрел.

1. Окотов, 2. Борзунов, 3. Шаповалова, 4.

(неразборчиво), 5. Жиманов, 6. (неразборчиво), 7.

Айдарбеков, 8. В. Сопов, 9. Булавин, 10.

Кара-Мурза, 11. Кондурушкин, 12. (неразборчиво),

13. (неразборчиво), 14. Судорчин, 15.

(неразборчиво), 16. Зиновьев.

И тут же избрали орган действия — секретный штаб, о чем составили протокол.

ПРОТОКОЛ № 1

Общего собрания активных работников Пишпекской организации

РКП под председательством Окотова. 13 июня 1920 г.

После доклада Окотова о причинах созыва работников приступлено к избранию секретного штаба, с правом начальнику штаба единоличного разрешения всяких вопросов. В помощь начальнику штаба необходимо избрать помощника и адъютанта.

После прений избраны: Начальник штаба тов. Окотов. Помощник начальника Кара-Мурза. Адъютант Голубь.

Заседали поздним вечером, к ночи.

Выработали приказ — наутро его расклеили по городу.

Приводим здесь целиком этот памятный документ:

ПРИКАЗ № 1

14 июня 1920 года

Сим объявляется, что с настоящего момента город Пишпек объявляется на осадном положении.

Вся власть в городе передается в руки штаба в составе нач. штаба тов. Окотова, его помощника Кара-Мурза и адъютанта тов. Голубя. Все распоряжения из области не подлежат исполнению без ведома штаба.

Воспрещаются всякие собрания, митинги, вечера и увеселения впредь до распоряжения.

На все время осадного положения воспрещается колокольный звон и церковные службы.

Выезд из города без пропуска штаба воспрещается под страхом расстрела на месте.

Товарищ Шаповалов назначается командующим всеми вооруженными силами Пишпекского, Нарынского и Пржевальского уездов; все его распоряжения действительны только за подписями начальника штаба или его помощника.

Начальником уездно-городской милиции назначается тов. Снигирев. Начальником гарнизона назначается тов. Жевакин.

Всякая подача и приемка телеграмм без разрешения штаба воспрещается.

Все военные силы города Пишпека и уездов: Пишпекского, Токмакского, Нарынского, Пржевальского — переходят в полное подчинение штаба г. Пишпека.

Все нарушения караульной службы, нарушение дисциплины, неподчинение штабу или неисполнение одного из пунктов настоящего приказа будут караться немедленно расстрелом.

Все коммунисты и советские работники остаются на своих местах и исполняют беспрекословно распоряжения штаба.

Вплоть до отмены осадного положения Ревком переходит в распоряжение штаба и исполняет только его указания. — Подлинный подписал начальник штаба П. Окотов, помощник Кара-Мурза, адъютант Н. Голубь.

Мы связались с Пишпеком, — уж не помню, что разузнали, о чем предупреждали, — за спиной боевого совета вели свою работу. То же самое делал, впрочем, и сам боесовет.

Одно дело — его официальные переговоры с нами и всякие заседания, а другое дело — та работа, которую они, боесоветчики, тоже там, у себя, не обрывали ни на миг. Особенно неспокойно держался сам крепостной "главком" Петров, — ему были решительно нипочем какие бы то ни было заседания и совещания, он их не признавал, плевал на все постановления, сам на заседаниях не был; вместе с Караваевым, Букиным и Вуйчичем не уходил из гущи бунтовщиков и вершил, непрестанно какое-то свое, цельное дело.

Прежде всего он определил, каким частям быть в крепости, как переформировываться, развертываться, пополняться.

Выяснял всякие возможности — свои и наши, выискивал командиров, ставил их на должности — словом, был действительно душой организующейся крепости. Народу сюда понабежало всякого и отовсюду: беженцы лепсинские и копальские; выпущенные или скрывшиеся из-под замков особотдела и трибунала; крепкие хозяйчики близких и отдаленных сел, деревень, наехавшие то с жалобами на "бесчинство властей советских", то за оружием, то попросту поживиться в суматохе или же навестить своих родных-знакомых. Были тут и перебежчики из разных команд, — комендантской, штадива, особовской, трибунальской, были выпущенные из арестного дома, пострадавшие вообще от советских карательных органов, шныряли инвалиды, — словом, такой подобрался материалец, который от первой искры, подобно бочке с порохом, взорвется. С таким материалом тонкая нужна осторожность: чуть оступился — и может быть вмиг конец.

Вся эта гневная масса зловеще волновалась, из памяти выхватывала разные воспоминанья про "разбои советчиков" (и тут продразверстка!), раскаляла атмосферу недовольства, грозила каждый миг прорвать плотину терпенья, вырваться бурным, буйным потоком на волю.

Петров, Караваев, Букин, Вуйчич, Чернов образовали группу так называемых "активистов", — они нисколько не хотели с кем-либо переговаривать и объединяться, они все хотели делать только сами.

Хотели, но... не решались. Им не хватало какого-то одного только винтика, пустив который в оборот, они совсем, совсем по-новому заставили бы работать крепостную машину. Они выражали явное недовольство тем, что боесовет якшается со штадивом и чего-то еще церемонится, но этим недовольством да проклятьями только и ограничивались: большинство боесовета не всегда было с ними: Невротовы, Фоменки, Прасоловы и иные. Эти, видимо, все надежды свои возлагали и все действия свои откладывали до прихода 26-го полка. Вот где был корень дела.

Пока что — промышляли приказами.

Приказ № 3 был о назначении командующего. Этот приказ издал военсовет. А теперь "командующий" издал за № 4 свой приказ, не считая, видимо, нужным заводить особую нумерацию.

Вот содержание документа.

ПРИКАЗ № 4

По войскам Семиреченской области

13 июня 1920 г.

1

Предлагаю всем командирам полков, командирам рот и начальникам команд самочинных выступлений не проводить, о чем и сообщить своим частям. В случае неисполнения сего будут преданы суду.

2

Начальником штаба войск назначается тов. П. Бороздин.

3

Секретарем штаба войск назначается тов. Круглов.

4

Предлагаю командирам полков немедленно привести свои части в боевой порядок.

Подлинный подписали:

Комвойск Петров.

Военком Чернов.

С подлинным верно: нач. штаба Бороздин.

Видите — тут уж приказывается полки привести в боевой порядок. Это значит только одно: "активисты" готовились к действию. Сохранился еще за этот же день характернейший документ, который выдал Петров одному молодцу уж совсем не по "боевому порядку", а по делам... продовольственным. Его содержание.

МАНДАТ

Дан сей красноармейцу Савелию Исаенко, командируемому с командой в числе 50 человек для преследования и арестования комиссии, отправленной по селениям Верненского уезда до с. Зайцевского для производства всевозможной реквизиции, что подписью и приложением печати удостоверяется.

Комвойск Семиреченской области Петров.

Военком Чернов.

Верно: начальник штаба П. Бороздин.

Так широко было поле деятельности "командующего": и организация сил для наступления, и борьба... с продразверсткой!

В то же время Чеусов, председатель боесовета, спешно устанавливал и завязывал вновь и укреплял уж наладившиеся связи с селами, деревнями. Сохранилась, например, весьма показательная переписка боесовета с Алексеевским ревкомом. Крепость еще 12-го писала:

Секретно. Экстренно, неофиц.

Алексеввскому сел. Ревкому.

Вр. областной военно-революционный Боевой совет сообщает вам для сведения, что в городе тишина и спокойствие. Как идут дела у вас, сообщите скорее нарочным и не забывайте, товарищи, что вам нужно быть наготове, по первому нашему извещению стать как один, всем под ружье.

(Подпись).

На это давала ответ Алексеевская волостная военная комиссия. Ответ, писанный корявой рукой, таков:

Алексеевской волостной военной комиссии

Верненского уезда

13 июня 1920 г.

№ 131

Сел. Алексеево

Председателю Военно-Революционного Совета Семиреченской области.

На ваше отношение от 12 июня 1920 г. с просьбой не выдавать оружия без ведома вашего и отобрания оружия от таранчей, которое они отобрали у крестьян, сообщаю вам, что оружие отобрал я путем мирных переговоров: винтовок 5 и централок 9, патронов 375 и две ручных гранаты. Сам председатель Карасукского волостного ревкома Юсупов и с ним 2 человека его прихвостников ночью бежали — по слухам, на город Верный и увезли 5 револьверов, 2 трехлинейки и винтовки. Настроение как таранчей, так и русских очень хорошее, везде тишина и порядок, просим сообщить, какие у вас новости. Мы пока не боимся; организация наша хороша. Если вам нужно, то просите помощь. Мы дадим резервов, остальное вам все пояснит товарищ Лехтин.

Алексеевской Военной волостной Комиссии

(подпись).

Крепость набиралась сил. Устанавливала связи. Организовывалась. Готовилась в "боевой порядок". Силы росли у ней не по часам, а по минутам. А наши растаяли вовсе. Осталась горстка — по существу беспомощная. Единственным достоинством этой горстки было то, что она не растерялась, не пала духом, работала дружно и, не зная устали, понимала верно психологию разбушевавшейся толпы и в соответствии со всем этим — лавировала. И только. Этого "только" оказалось довольно.

Пришел час — надо было снаряжаться в крепость. Пожали нам крепко руки на прощанье, пожелали успеха друзья, — мы ушли. Всю дорогу обсуждали с Мамелюком — как держаться, что говорить. И еще условились, что вслед за моим общим докладом он выступит по хозяйственным вопросам дивизии, по продовольственному, а кроме того, коснется и вчерашнего совещанья в Доме свободы.

Напрасно уговаривались мы с Филиппом Иванычем, — обстоятельства прежде времени расшибли весь уговор.

При входе в крепость встретили нас члены боесовета. Тщательно осмотрели. Оружия при нас не было, — умышленно с собой не взяли, знали, что отымут все равно. Вошли. И тут же настояли, чтоб посреди крепости немедленно созывали митинг. Крепость быстро пришла в движенье. Скоро знали все, что решено собранье; опрометью неслись к центру крепости, торопясь занять места ближе к телеге, откуда будут речи.

Вот она, многотысячная вооруженная толпа, — сбилась, гудит, ревмя-ревет, словно стадо голодных зверей. Тут "недовольных"... сто процентов! У каждого свой зуб против Советской власти: кто за то, что от дома против воли на фронт отлучают, кто за разверстку, кто отомстить трибуналу охотится или особому, кого не обули вовремя, кому помешали хапнуть, кому сам строй не люб новый, — словом, всяк сверлит свое.

Ну-ка, сунься в этакое пекло!

Собрались вожаки, обступили телегу. Влез Букин, зычно объявил:

— Собранье открывается. Сегодня будем здесь обсуждать вопросы, про которые говорит Ташкент... командующий там и члены ревсовета... Слово даем председателю военного совета дивизии...

Он назвал мою фамилию. Поднялся я, встал в рост, окинул взором взволнованную рябь голов, проскочил по ближним лицам — чужие они, злые, зловещие...

Как ее взять в руки, мятежную толпу? Как из этого официального доклада построить агитационную речь, которая нам сослужила бы службу?

Прежде всего — перед лицом мятежного собрания надо выйти как сильному: и думать, мол, не думайте, что к вам сюда пришли несчастные и одинокие, покинутые, кругом побитые, беспомощные представители жалкого военсовета, — пришли с повинной головой, оробевшие... Может быть, и не прочь они толкнуться к вам за милостью, за прощением? О нет. К вам пришли делегаты от высшей власти областной, от военсовета, у которого за спиной — сила, который вовсе не дрогнул и пришел сюда к вам не как слуга или проситель, а как учитель, как власть имеющий. Он вам открыто заявит свою волю, непоколебленную волю военсовета.

Словом — выступать надо твердо, уверенно, как сильному, и без малейших уступок, колебаний. Это первое: твердо и не сдаваясь в основном.

А второе — не выпускать ни на одно мгновенье из-под пытливого взора всю толпу, разом ее наблюдая со всех сторон и во всех проявлениях: говорить — говори, но и слушай чутко разные выкрики, возгласы, одобрения или недовольства, моментально учти, отражают ли они мнение большинства или только беспомощные попытки одиночек. Если большинство — туже натягивай вожжи; если одиночки — парализуй их вначале, спрысни ядовитой желчью, выклюй им глаза, вырви язык, обезвредь, ослепи, обезглавь, разберись в этом вмиг и, поняв новое состояние толпы, живо равняйся по этому ее состоянию — то ли грозовеющему, то ли опавшему, смягченному, теряющему — чем дальше, тем больше — первоначальную свою остроту. А как только учтешь, поймешь — будь в действии гибок, как пантера, чуток, как мышь.

Если нарастает, вот она, близится гроза, чуешь ты ее жаркое близкое дыханье, — зажми крепко сердце, жалом мысли прокладывай путь — не по широкой дороге битвы, а окольными чуть приметными тропками мелких схваток, ловких поворотов, неожиданных скачков, глубоких, острых повреждений, иди — как над ревущими волнами ходят по зыбкому, дрожащему мостику, остерегайся, озирайся, стремись видеть враз кругом: пусть видит голова, пусть видит сердце, весь организм пусть видит и понимает, потому что кратки эти переходные мгновенья и в краткости — смертельно опасны. Кто их не понимает, кто в них не владыка — тот гибнет неизбежно. Когда же минуешь страшную полосу, когда чуть задумаются бешеные волны нараставшего гнева толпы, задумаются, приостановятся и глухо гудящей, тяжкой зыбью попятятся назад, — смело уходи с потаенных защитных троп, выходи на широкую, на большую дорогу. Но — ни гу-гу. Чтоб никто не приметил, — ни в голосе твоем, ни в слове, ни по лицу твоему взволнованному, — как по тайным тропкам минуту назад скрывался ты от грозно ревевшей, близкой катастрофы. Кроме тебя одного, этого никто не должен видеть и знать. Разомкнулись тучи, миновала черная беда, нет больше опасности мгновенного взрыва, толпа постепенно остывает, нехотя и медленно отступает сама под напором твоих убеждающих, крепнущих слов. Не прозевай этого кризисного, чуткого момента, не упусти. Все туже, все туже навинчивай на крепкую ладонь эту тонкую невидимку-узду, на которую взял уверенно обезволенную, намагниченную толпу. Возьми ее, плененную тобой, возьми и веди, куда надо. Веди и будь лицом к толпе, и смотри, смотри по-прежнему пристально и неотрывно ей прямо в мутные глаза. Ни на миг не отрывайся от охмелелых, свинцовых глаз толпы, читай по ним, понимай по ним, как ворочается нутро у ней, у толпы, что там уже совершилось, ушло невозвратно, что теперь совершается в глубине и что совершиться должно через минуты. Просмотришь — будет беда. Твой верный твердый шаг должен командой отдаваться в сердце намагниченной толпы, твое нужное острое слово должно просверлить толстую кору мозгов и сделать там свою работу. Так надо разом: будь в этих грозных испытаньях и непоколебимо крепок, подобно граниту, и гибок, и мягок, и тих, как котенок.

Это запомни — во-вторых.

В-третьих, вот что: знай, чем живет толпа, самые насущные знай у ней интересы. И о них говори. Всегда надо понимать того, с кем имеешь дело. И горе будет тебе, если, — выйдя перед лицом мятежной, в страстях взволнованной толпы, ты на пламенные протесты станешь говорить о чужом, для них ненужном, не о главном, не о том, что взволновало. Говори о чем хочешь, обо всем, что считаешь важным, но так построй свои мысли, чтобы связаны были они с интересами толпы, чтоб внедрялись они в то насущное, чем клокочет она, бушует. Ты не на празднике, ты на поле брани, — и будь, как воин, вооружен до зубов. Знай хорошо противника. Знай у толпы не одни застарелые нужды, — нет, узнай и то, чем жила она, толпа, за минуты до страстного взрыва, и пойми ее неумолчный рокот, вылови четкие коренные звуки, в них вслушайся, вдумайся, на них сосредоточься. Мало того, чтобы зорким взором смотреть толпе в хмельные глаза и видеть, как играют они, отражают в игре своей внутреннюю бурю. Надо еще понимать, отчего разыгралась она, какие силы вызвали ее на волю, какие силы заставят утихнуть. И какой бы ты ни был мастер — никогда не возьмешь на узду толпу чужими ей делами, интересами, нуждами. Можно взять и чужими, но докажи ей сначала, убеди, что не чужие это, а собственные ее интересы. Тогда поймет.

Потом, в-четвертых.

Глянь на лица, всем в глаза, улови нужные слова, учуй по движеньям, пойми непременно и то, как передать, как сказать этой толпе слова свои и мысли, — чтобы дошли они к ней, проникли в сердцевину, как в мозг кинжал.

Если в тон не попал — пропало дело: слова в пространство умчатся, как птицы. В каждую толпу только те вонзай слова, которых она ждет, которые поймет, которые единственны, незаменимы. Других не надо. Другие — для другого времени и места, для другой толпы.

А вот тебе пятый совет, вовсе неожиданный:

— Польсти: здесь это надо!

Не забывай того, что волнуется перед тобой не рабочая масса, которой можно и надо прямо в глаза сказать серьезную, суровую правду, — там ее поймут. И пусть будет от того стократ тяжелей, но им враз нельзя не сказать эту горькую правду. Крепостная толпа — не такая. Эту сразу правдой суровой не возьмешь.

Ты скажешь эту правду, скажешь всю, но не сразу — потом. Скажешь тогда, когда их мысли и сердца будут обмаслены медом лести, когда гладко сможет войти к ним правда — жесткая, сухая, колючая. Они ее смогут принять только незаметно для себя, как больной — лекарство в пилюле. Для такого конца, для своей цели — примени и это средство: нужную дозу лести. И оно пойдет на пользу, искупится, окупится. Само по себе ни одно средство ни хорошо, ни плохо, оно оценивается только по достигнутым результатам. Не слюнявь, иди к цели. Ты скажи мятежникам такое, что они любят слушать, от чего тают их сердца, от чего опадает их гнев, расползается-ширится доверчивость, пропадает подозрительность, настороженность, недоверие к тебе и твоему делу. А тогда — бери голыми руками. Знаешь — как следователь: он сначала вопросами пятого порядка отвлечет и усыпит твою бдительность и недоверчивость, а потом, когда распояшешься и обмякнешь, — сам скажешь начистоту, если сам ты не кремневый. А какая же толпа — кремневая? Буйство — это не сила, буйство только разгул страстей.

Вот тебе все советы.

В последних, так сказать, на разлуку только два слова: когда не помогают никакие меры и средства, все испытано, все отведано и все — безуспешно, — сойди с трибуны, с бочки, с ящика, все равно с чего, сойди так же смело, как вошел сюда. Если быть концу — значит, надо его взять таким, как лучше нельзя. Погибая под кулаками и прикладами, помирай агитационно! Так умри, чтобы и от смерти твоей была польза.

Умереть по-собачьи, с визгом, трепетом и мольбами — вредно.

Умирай хорошо. Наберись сил, все выверни из нутра своего, все мобилизуй у себя — и в мозгах и в сердце, не жалей, что много растратишь энергии, — это ведь твоя последняя мобилизация! Умри хорошо...

Больше нечего сказать. Все.

Мы с Мамелюком в мятежном потоке. Окружили нас тесной, ревущей, зычно гудущей толпой. Вот они, рядом... И с какой беспредельной злобой, исподлобья взглядывает на нас угрюмый Букин, как лукаво, ненадежно ухмыляется Чеусов под пышными усами, как хитро сверкают перламутровые караваевские глазки... Куда ни глянь — угроза.

Мы в пучине разгневанной стихии... Вот, подхватит сейчас и помчит нас, как легкие щепки на гребнях бушующих волн.

— Товарищи! Нам командующий фронтом приказал идти сюда и говорить с вами. Ваши и наши представители вчера на заседании договорились по всем вопросам, которые волновали крепость. Эти решения мы сообщили центру и имеем оттуда ответ. О результатах вчерашнего совещания и об ответе центра и будет теперь наша речь. Не станем выхватывать отдельные мелочи и спорить по ним. Я прошу сделать так: один за другим, последовательно, я переберу все вопросы вчерашнего заседания, расскажу, как и что мы по каждому из них решили, как на каждый вопрос отозвался Ташкент и что теперь приказывает вам и нам делать... Первый вопрос заключается в следующем...

И я рассказал им, в чем дело. За первым вопросом — второй, за вторым — третий...

Сначала, первые минуты, особенно трудно, галдели, не слушали, перебегали с места на место, вызывающе бряцали оружием, смеялись громко промеж себя, харкали, крякали, вскрикивали резко, всвистывали, ухали дико, презрительно, не слушая речь...

Но мчался, врезался в толпу поток таких волнующих заманчиво-притягательных слов:

— Продразверстка... Особотдел... Расстрелы... Переброска...

Просвистеть эти слова не было никому охоты — наоборот, захотелось всем слышать и знать, во все вступиться.

"Надо слухнуть, чего там брехает", — видимо, каждый решил про себя.

И всего через пять или шесть минут такая восстановилась тишина, будто тут и не тысячи стояли, а кучка в десять человек, и будто это вовсе не мятежная, гневная толпа, а внимательные, близкие, приятели... И уже легко было говорить, крепко бодрило это чуткое внимание притихшей толпы...

— Кто сказал, что вы против Советской власти? Как можете против Советской власти идти вы, красные бойцы, чьими трупами усеяны и чьею политы кровью Копальско-Лепсинские горы и равнины?! Это подлая ложь, что вы враги Советской власти. Вы ее истинные друзья, потому что создана она на костях ваших братьев, красных героев, жизнь отдавших за нее!

Это, разумеется, было верно. Два года изнурительной борьбы тому были порукой. Но это же теперь, во дни мятежа, наполовину оказалось и неверно. Надо было отбросить, забыть пока вторую половину вопроса и говорить только о первой, говорить только о заслугах бойцов-семиреков, надо было взволновать одних, осрамить других, заставить раздуматься третьих над тем, что они теперь вольно или невольно делают.

Тихо, недвижимо, в глубоком молчании застыла толпа, жадно ловила слова, пронимавшие ее до сердца.

Я говорил уже второй час...

Вдруг на телегу вскочил Вуйчич:

— Товарищи... Срочно прекратить митинг... Роют окопы... Показались киргизские роты, вооруженные пулеметами... И еще идут на крепость броневики!!!

Ахнула толпа. Вмиг, как сон, разлетелось молчание, и зазвенела она, загудела, заухала тысячами криков, приказаний, команд...

За секунды перед тем спокойно стоявшая, она вдруг забесилась, как сумасшедшая, заметалась в разные стороны...

— Пройдемте в боесовет, — сказал Чеусов.

Мы переглянулись с Мамелюком и, ничего не поняв, пошли сквозь мечущуюся в панике массу красноармейцев...

Только вошли в помещение, как за нами вошел и Вуйчич.

— Ошибка оказалась, — заявил он, не глядя на нас. — Тревога-то ложная вышла... Никого нет... Только зря напужали...

И криво, нехорошо ухмыльнулся.

Тут мы сразу поняли все.

Вожаки-мятежники сами устроили эту ложную тревогу. Им надо было сорвать митинг. Они полагали, что в самом начале сорвет его сама толпа, которую перед тем они ловко нашпиговали. Но толпа не сорвала — наоборот, она слушала сосредоточенно, внимательно, серьезно.

И была опасность, что мы, представители военного совета, заговорим, "околдуем" эту толпу, овладеем сначала ее вниманием, а потом, может быть, и расположеньем, сочувствием...

Может быть, в таком состоянии мы сумеем навязать ей, внимающей чутко толпе, свои мысли, свою волю...

— Э, да тут грозная опасность, не зевай!

И главари порешили расшибить то впечатление, которое мы уже успели произвести, они ловко оборвали митинг. Вспугнутая крепость похваталась за оружие, кинулась к пулеметам, приготовилась встретить неведомого врага.

А когда оказалось, что тревога ложная, до того ли тут было, чтобы снова созывать митинг и снова беседовать? Кому была охота... Так и сорвали. А мы сидим в боесовете и скучно, тошнотворно обсуждаем какие-то вовсе второстепенные вопросы. Мы недоумеваем: зачем теперь и кому мы сами тут нужны?

Скоро и это все объяснилось. За столом и вокруг стола народу сидело, стояло — множество. Заседанье боесовета было летучее, наспех сколоченное — проще сказать, подстроенное. Особенно суетливо и нервно вел себя Вуйчич: он то и дело выскакивал и куда-то убегал. Потом минут через пятнадцать пришел вместе с Тегнерядновым, и оба быстро протиснулись прямо к нам.

— А знаете, — обратился Вуйчич, — знаете про то, что красноармейцы требуют разнести все советские учреждения? Они... они приказали нам вас арестовать... От имени всех красноармейцев... да... арестовать...

Было совершенно очевидно, что "все красноармейцы" вовсе тут ни при чем — нас арестовывала кучка негодяев. Но что ж поделать?

Я обратился к Чеусову:

— Это что ж, товарищ Чеусов, значит, и боесовет согласен на наш арест? Это с вашего разрешенья?

— Нет...

Он смутился, явно растерялся:

— Мы ничего не знали... Это... это ничего неизвестно...

— Так вы спросите их, — указали мы Чеусову на Вуйчича и других.

Но Тегнеряднов крикнул:

— Ладно, довольно болтать, иди без разговоров!

И, зайдя сзади, нас кулаками и прикладами стали выталкивать в дверь. Чеусов и другие — ни слова. Вся эта комедия разыграна была с ведома боесовета, и скрыть этого он не сумел.

Вышли... Шли двором. Недоуменно смотрели на нас встречавшиеся красноармейцы — видно было, что об аресте нашем большинство ничего не знает. Но не станешь же к ним теперь обращаться за помощью. Пришли в казематку, протолкнули нас всех в узкую полумрачную каморку. Там сидели уже ранее арестованных человек пятнадцать, все больше политические работники дивизии и партшкольцы. В уголку, в самом конце каморки, встретились пять дружков: Бочаров, Кравчук, Пацынко, Мамелюк и я.

— Плохо дело, ребята...

— Ни к черту не годится...

— Теперь возьмут еще человек пяток — десяток: в штадиве ничего не останется...

— И что только будет тогда...

— Да уж, без удержу...

— А удрать тут некуда?

Такой вели меж собой мы разговор.

Приподнимались по стене, ползали по грязному полу, обшаривали каморку...

— Можно всего ожидать...

— Конечно... от такой шпаны...

— Тш-ш-ш... тут у них, может, шпики сидят...

— Да, потише, ребята, — вишь, кто-то заглядывает в окно...

К решетчатому окну подошли несколько человек красноармейцев и заглянули, но вряд ли что им было видно в казематном полумраке. И с этих пор, как заглянули двое, уже все время подходили новые и тоже заглядывали — один другому, слышно, сообщал:

— Попались главари-то... сидят...

И, позванивая оружием снаружи, приникли к решетке, силились нас рассмотреть, перешучивались, отмачивали словечки, иные слали проклятья, угрожали, обещая недоброе.

Сидим мы, вполголоса поговариваем. О чем тут говорить, в такие минуты? Положенье наше яснее ясного: в лапах у мятежников, в казематке, тронуться некуда, говорить не с кем, просить нечего и не у кого — мы тут совершенно беспомощны. И самое большое, что сможем сделать, — это умереть как следует, если уж к тому ведет дело.

Признаться, мы все ждали худого конца. И как его было не ждать? Если уж так легко сорвали митинг и не возобновили его, если уж так легко взяли нас и посадили, — отчего ж и не кончить нас столь же легко. Мы всецело у них в руках. Мы — да еще десяток в штадиве — единственное им препятствие на пути к становлению своей власти... В чем же дело? Отчего не предположить что нас выведут и расстреляют. Разве сами мы, подняв восстание, где-нибудь в белогвардейском стане и захватив белую головку, не можем вгорячах "послать ее в штаб Духонина"? Конечно, можем. А тут еще такая необузданно дикая толпа. И никаких принципов. Никакого, по существу, руководства. Отчего не предположить? И мы ждали. Сам собою угас, прекратился разговор. Наши соседи тоже притихли — верно, думали о том же, что и мы, того же ждали... В каморке мертвая тишь. Чернел, сгущался полумрак. Я придвинулся к окошку, снял сапоги, протянулся, примостился и, по привычке, вытащил клочок бумаги, вкривь и вкось начал записывать свои мысли в столь необычном состоянии. Я не видел строк, писал наугад. Но хотелось записать именно теперь, в самый этот редкостный момент жизни...

Так прошло часа два... Вдруг за дверью, в коридоре какая-то возня. Слышно, как быстро подошли к нашей каморке несколько человек и о чем-то заговорили со стражей, — нас оберегали двое с винтовками, стоявшие за дверью. Не то спрашивали, не то уговаривали, не то бранились, — не разберешь. И тут же завизжала, растворилась тяжелая дверь. Чужой голос зычно рявкнул во тьму каморки:

— Здесь Фурманов?

Мы замерли. Насторожили уши. Сразу у меня словно оторвалось сердце и упало. Во рту будто полили холодными мятными каплями, дрогнула и задергалась нижняя губа судорогой, как электрическим током, дернуло ноги и руки, взгляд застыл и впился в дверь, откуда рявкнул голос, — все тело напряглось, застыло, окаменело.

Мы промолчали. А зычный голос снова:

— Фурманов здесь?

— Здесь, — отвечаю ему из темного угла и голосу стараюсь придать здоровую, крепкую бодрость.

— Выходи...

— Куда?

— Выходи.

— Я босой.

— Все равно — выходи босой...

И вдруг нам всем стало ясно:

"Уводят расстреливать!"

Я на прощанье друзьям:

— Ведут кончать... Прощайте, ребята.

— Ну, что ты... это, верно, на допрос... — успокоил было Мамелюк. И Бочаров и Кравчук что-то шепнули утешительное, а слабонервный Пацынко дрожал и в смертельном ужасе ни слова не мог выговорить, только прижался к стене и как-то странно, страшно глядел оттуда прямо мне в лицо, будто говорил: "Кончено... А за тобой и меня поведут..."

Но что же делать, что делать?

Я сжал руку первому Мамелюку:

— Прощай...

А в голове молнией мысль:

"Умереть надо хорошо... Надо умереть не трусом... Но как не хочется, о, как не хочется умирать..."

— Я не пойду, — вдруг заявил я им неожиданно для себя самого. — Приведите кого-нибудь из членов боеревкома — с ним пойду, а с вами без него не пойду...

Но в эту минуту произошло что-то странное. Мы видим, как эти пришедшие, что столпились в просвете дверей, занервничали, заторопились, не стоят на месте... И вдруг они опрометью кинулись из каземата... Мы ничего не понимали... А к дверям уж кто-то торопился, мы слышали чьи-то новые шаги...

— Ба, Муратов...

Он мигом сорвал с носа пенсне, быстро проговорил:

— Товарищи, мы вас сейчас освободим.

— Как?.. Муратов... Как освободим?

— Так вот, сейчас выпустим...

Мы слушаем и не верим тому, что слышим.

— Каким образом, Муратов? Скажи!

— Потом, потом...

И он заторопился, ушел за дверь, а через минуту вернулся снова. Под стражей нас вывели из каморки и повели в помещение боесовета. Боесовет заседал в полном составе.

— Пожалуйте с нами на заседанье, — нагло улыбаясь, заявил Чеусов.

Мы все еще путем ничего не понимали. Но решили держаться с достоинством:

— Какое заседанье? О чем нам совещаться?

— А, видите ли, это просто недоразумение... Вы извините, что так с вами вышло... Боесовет совершенно этого не знал и сразу не мог приостановить, но вот... видите... как только он обсудил — он тотчас же вас и выпустил... Вы извините, это просто недоразумение...

Мы ему ни слова в ответ. Мы еще в те минуты ничего не знали толком, как и почему нас освободили, мы это узнали только позже, у себя, в штадиве.

— Посовещаться надо относительно того, какой теперь власти оставаться в области.

— Отлично...

И мы уселись все за широкий стол. Они всю левую заняли часть, мы — правую, а посередине — "представители комитета партии".

Открылось заседание.

Уж кстати надо сказать и о том, почему нас так скоро освободили. Не все члены боесовета были настроены так буйственно, как Вуйчич, Букин, Караваев, Петров, не все желали и добивались нашего расстрела. Между ними, главарями, не было полного ладу, не существовало единого мнения. И вот, чтобы решить нашу судьбу, они решили созвать представителей от всех тридцати с лишком крепостных рот, опросить их, и что скажут эти представители, то и делать. И, как потом мы узнали, масса красноармейская значительно поколеблена и разволнована была нашим выступлением на митинге, на некоторое время была сагитирована и перестала видеть в нас "злейших врагов", а увидела людей, с которыми может говорить и даже... договориться! Словом, когда собрались эти тридцать — сорок пять представителей от рот, они все голосовали за немедленное наше освобождение ("против" или "воздержалось" что-то двое или трое всего), за освобождение и возобновление переговоров... "Активисты" боесовета, — так называли себя те, что были настроены к нам непримиримо и добивались расстрела, — активисты были озадачены, обозлены и раздавлены этим постановлением собравшихся. Так мы и решили, что это именно они, активисты, в ту критическую минуту ворвались в каземат и хотели нас сгоряча расстрелять, пока не успели освободить — а там разбирайся, когда дело будет сделано! И как мы ни стремились узнать, кто же именно ворвался в каморку, — узнать не могли. Поспешность, с которой они подбежали к двери, торопливость, с которой требовали от меня выходить и следовать куда-то за ними, даже... босого, затем их неожиданное, внезапное бегство, когда заслышали шаги Муратова и других с ним, шедших нас освобождать, — все это говорит за правильность общего мнения о предполагавшейся расправе с заключенными.

Но так или иначе — беда пока миновала.

Мы очутились на заседании боесовета.

Вновь и вновь стоит этот роковой вопрос — о власти.

Крепостники говорят:

— Мы вам предлагаем влиться... Теперь только мы настоящая власть... и даже мы приказ об этом издали... Мы вам предлагаем... влить в наш боевой совет ваш военсовет...

— Вы предлагаете нелепость, — заявляем мы им. — Подумайте только, что из этого выйдет: высшей властью считается власть крепости. Затем...

— Нет, не крепости одной, — отражают они удар, — тут и вы будете... Военсовет...

— От этого дело не меняется; вы же предлагаете нам "влиться", а это значит вот что: существует главная власть — это власть крепостная, и есть власть второстепенная — это та самая, что до сих пор была... И эта вторая растворилась в первой... Но ведь эта вторая, "старая"-то власть, — вы понимаете ли и помните ли это, товарищи, — она ведь и есть утвержденная центром...

— А что нам до того? — огрызаются крепостники.

— Как что? Да вы же республику семиреченскую создавать не будете? Так создавать, чтобы она вовсе не связана была с Ташкентом, то есть с центром вообще?

— Конечно, нет...

— Так неужели вы думаете, что центр так-таки совершенно спокойно и отнесется к тому, что здесь свергнута старая, им утвержденная власть, а образовалась новая, ему незнакомая...

— Да мы же будем вместе...

— Э... нет, это не совсем вместе, когда вы предлагаете влиться... И он, Ташкент, знаете, что может нам всем вместе пищик тогда поприжать — пошлет к черту, да и все тут... не признает... а подчиняться не будем — и пристукнет, да...

Этакая логика, видимо, озадачила мятежников. Они не находили, что нам возразить. А мы ловили момент — ловили, но помнили, что зарываться сразу не надо, и пока что были готовы ограничиться на малом.

— Давайте вот так, — предложили мы им. — Военсовет — власть государственная, не так ли? С военсоветом и Ташкент станет говорить, как со своей организацией, — так давайте не его вольем, а в него вольем ваш боесовет: тогда с нами и считаться в центре станут, и в то же время ваш орган фактически будет у власти...

— Зачем же нам вливаться, коли сила за нами... Пусть наоборот...

Но мы скоро их уломали, сбили азарт. И все уж было слажено, договорено, кончались споры, хотели решать так, как мы им предложили.

В эту ответственную минуту посредине стола поднялась, подобно греческой пифии, сухопарая Штекер, партийная представительница.

— Не влиться, а слиться надо на равных правах, по равному числу членов, — вдруг брякнула она неожиданно.

Мятежники уцепились за это спасительное предложение. В самом деле: и у власти они, и центром будут, верно, признаны, и престиж не уронят своего боесовета...

Снова жарко вспыхнули прения. Теперь уже никак уговорить было невозможно. Надо было мириться нам, что будем не "вливать", а "сливать".

С горькой досадой пришлось нам идти на уступку. Столковались. Определили число. Не помню, там же или после наметились выборные лица. Вопрос был исчерпан. Постановили теперь же, ночью, — а была уж глубокая ночь, совещались несколько часов, — ехать нам в штадив к прямому проводу и поставить в известность обо всем центральную власть, требовать у нее утверждения этого нашего решенья.

Оставили душную комнатку боесовета. Вышли на свежий прохладный воздух ночи. Вскочили на поседланных тут же коней. Поскакали в штадив. С нами было трое-четверо из членов боесовета.

А штадив за эти часы — часы нашего отсутствия, — пережил драму. Когда мы уехали в крепость, там, в штадиве, оставался всего десяток работников. Было у нас условлено, что они установят с крепостью связь и все время будут следить за ходом и результатами нашей работы. Они наметили несколько человек из верных ребят, связались с Агидуллиным, который в этих делах показал себя большим мастером и решил не выпускать нас из виду.

Первый разведчик сообщил неопределенное.

— Пришли в крепость и чего-то там ждут...

Второй — точнее. И нечто утешительное:

— Открылся митинг... Наши говорят, а крепость вся молчит и слушает...

Было около шести вечера. Связь вдруг оборвалась, никто не приходил из крепости, ничего не сообщал... В чем дело?

— Алло, алло, — звонят по телефону.

— Это что, из крепости?

— Да, что еще?

— Скажите, как идет митинг?

— Как надо...

— Ну, а где Фурманов, Мамелюк и другие, — нельзя ли кого позвать к телефону?

Молчание.

— Алло, алло... Вы слушаете?

Молчание. Трубка брошена, крепость не хочет отвечать.

И раз, и два, и три, и опять звонили в крепость. Там кто-то берет трубку, начинает разговор, но лишь попросят кого к телефону — в ответ гробовое молчание.

Наконец примчался из крепости вестник:

— Наших арестовали, посадили в тюрьму...

— Как, за что?

— Ничего не знаю, только собрание спешно оборвали... сказали, что киргизы на крепость идут... а их всех посадили зараз...

В штадиве вверх ногами полетела жизнь. Сейчас же все — под ружье. А всех — ничтожная горстка. Уставили пулемет, приготовились встретить. В первые же минуты ждали, что налетят:

— Раз арестовали наших, — решили они, — раз посадили в тюрьму — значит, сейчас ударят на штаб!

Тут были: Позднышев, Ная, жена Кравчука, Масарский, Альтшуллер, Колосов Алеша, Лидочка, Аксман, Горячев, Рубанчик, Никитчеико, — кто-то еще, несколько человек. Они решили умереть, но не даваться живыми в руки.

— Товарищ Белов, — крикнул на бегу Масарский, — все равно не удержимся... У меня тут секретные бумаги особотдела... Сожгу?

— Жги! — согласился машинально Панфилыч.

Через минуту на дворе заполыхали языки пламени, — Масарский запалил ящики и корзины, доверху набитые "секретами".

В ранних сумерках ненастного дня только искры заметались по двору, и над крышами домов только дым повалил густой и черный, а зарева не было. В отблесках жаркого костра шмыгали здесь и там человеческие фигуры, кто-то зарывал в землю лишний "кольт" — чтоб не достался врагу, кто-то под навесом надворного сарая прятал связки казенных денег. Мелькали хаковые гимнастерки, под гулкий шепот и треск бумажного костра в диком танце метались люди — мимо окон штадива, по двору, по крыше, с крыши долой и мимо изгороди — в штаб. Пугливо, недоуменно озираются кони, фыркают на костер, вертят нервно сытыми крупами, дергают уздечками шаткую изгородь. Бомбы наготове, револьвер за поясом, другой в кармане про запас, винтовка рядом в углу заряженная, а там высунулась гладкая, злая шейка пулемета: ждет...

Штаб переживал агонию...

Позднышев у провода. Он сообщает Ташкенту, что представители военсовета арестованы в крепости, что каждую минуту можно ожидать налета мятежников. Ташкент просит к проводу Белова. Подбежал Панфилыч; оттуда говорили:

— Я — Новицкий. Комфронта приказал спросить вас, как дела... У аппарата Куйбышев и товарищ Фрунзе (они, видимо, внезапно подошли. — Д. Ф.).

— Здравствуйте. Я — Белов. Положение таково: с вашим приказом в крепостной гарнизон пошел в полном составе военный совет дивизии. Сведений от них официально никаких не имели. Получили первое сведение, что конфликт улаживается, потом — что все наши делегаты арестованы, и третье — что крепость, то есть крепостной гарнизон, идет, — сейчас слышно по улицам пение воинских частей. Посланная разведка сейчас донесла, что происходит движение по городу. Со всеми мерами охранения стараемся выяснить: послан специальный человек. Но вообще все в панике и стараются не исполнять официальных указаний. Если через час мы не сумеем подойти к аппарату, то наверняка будем все в западне. Особым отделом сожжены все дела. На всякий случай принимайте меры, какие угодно. Если конфликт не уладится, то впредь... исполнения своего приказа... (тут что-то пропущено. — Д. Ф.). Пока больше сообщить не могу. Нам верными остались человек двадцать ответственных работников... Предатели рассыпались по городу. Город оцеплен, из него выбраться трудно. Я постараюсь пробраться навстречу к полку.

— Говорит Фрунзе. Как только выяснится положение в сторону окончательного неповиновения гарнизона, вы должны выбраться из города и направиться в сторону Джаркентско-Копальского тракта, с задачей удержать в наших руках все части, расположенные там. Туда же вы должны дать приказ направиться и вашим ответственным сотрудникам. Захватите с собой телеграфный аппарат и связывайтесь с Семипалатинском с первого возможного пункта. Северной дивизии мною отдан приказ спешно двигаться на Верный. Думаю, что выбраться из него вполне возможно и что это сделать необходимо. Помните, что если сумеете выбраться, то этим, может быть, удастся удержать от выступления остальные части. Пишпекский район беру на себя. Отдайте приказ по всем частям области о неподчинении их распоряжениям самозваного крепостного совета. Прикажите всем частям севера от Верного перейти в подчинение комгруппы семипалатинской, от коего и получать приказания. Частям Пржевальского и Пишпекского уездов перейти непосредственно в мое подчинение. Эти приказания, особенно на север, должны быть отданы во что бы то ни стало. Как только выяснится положение... (Видимо, пропуск. — Д. Ф.). Имейте в виду, что детальные директивы мы давать вам не можем. Обязательным остается приказание выбраться из Верного и создать военно-гражданский центр в другом пункте области, по вашему выбору. Фрунзе... Там ли Белов?

— Да, здесь. Сделаем все, что сумеем. Постараюсь во что бы то ни стало выбраться из Верного. С вашего разрешения, нельзя ли сделать следующее: пока выясняем — окружат, и выбраться будет безусловно нелегко. В данный момент больше имеется шансов на то, что я выйду из города. Не найдете ли возможным передать командование дивизией, например, облвоенкому Шегабутдинову, а самому выехать из Верного на Копальский тракт?

— Вообще ваш выезд непосредственно к частям дивизии я считаю очень желательным. Передачу командования Шегабутдинову теперь же, пока положение неясно, считаю недопустимой. Может, в крайнем случае командование передать наштадиву, а сами выезжайте, согласно моим прежним приказаниям. Наштадив должен выполнить все ваши распоряжения, вообще же решение вопроса предоставляю вам, сообразуясь с обстановкой. Кто у вас наштадив? Фрунзе.

— Наштадив у меня Янушев. Передавать командование ему нежелательно в том отношении, что — при каком угодно исходе — снова будут провоцировать, что командовать будет неизвестный для них человек, да (к тому же. — Д. Ф.) офицер. В крайнем случае полагаю сделать так: войска Джаркентского и Пишпекского районов передам вам, непосредственно в ваше распоряжение...

— Войска каких районов? Войска Джаркентского — не может быть?

— Извиняюсь, забита голова: Пржевальского и Пишпекского районов. Остальные части передам в подчинение комбригу девять. Это будет лучший выход.

— Хорошо, но комбриг должен быть подчинен Блажевичу. Кстати, как фамилия комбрига и где его штаб? Фрунзе.

— Фамилия комбрига девять — Скачков, штабриг находится в селении Гавриловке. Все же постараюсь как-нибудь уяснить положение, чтобы своим отъездом не испортить дело. Обо всех изменениях положения, если не будем захвачены, будем извещать регулярно и через короткий промежуток времени. Срок между донесениями полагаю установить час. Больше у меня ничего.

— Если даже положение улучшится, все равно выезжайте на север, сдав командование лицу по вашему выбору. Еще вопрос: какова роль Шегабутдинова? Фрунзе.

— Об этом донесем дополнительно; думаю, что он попал туда по несчастью, и он, по нашему мнению, оказал там большое влияние, сдерживая красноармейцев, как надо, от пьянства и тому подобное. Больше у меня ничего нет, разрешите уйти от аппарата и приступить к выяснению положения. Белов.

— Хорошо, секретное слово вставляйте незаметно, в первых двух фразах один раз, мы будем делать то же самое...

Затем, по-видимому, был обмен примерными секретными фразами. Говорил из Ташкента Куйбышев. И та, и другая сторона поняли условность разговора, взаимно расшифровались. Условились еще раз, что ровно через час Белов уведомит о положении, если только вообще это будет возможно, если их всех не арестуют здесь же, на месте...

Затем сохранился обрывок одного совершенно панического разговора по проводу, но кто вел и когда именно — установить нельзя, нет никаких следов. Кто-то из Верного:

— Позовите к аппарату Новицкого, Куйбышева, Фрунзе, всеобщую власть Ташкента...

— У аппарата остальных нет. Я — Новицкий. Начинайте.

По-видимому, штадив повторил свое требование о "всеобщей власти Ташкента". Новицкий отвечал:

— Отлично. Я понимаю, что нужно к аппарату всю высшую власть. Пока никого нет, вызвали в штаб, а потому ответьте: не желаете ли вы начать предварительный разговор со мной и, кроме того, нужно ли присутствие председателя Турцика... крайкома...

— Да вообще я прошу: позовите к аппарату всю высшую власть...

Тут какая-то заминка. А дальше:

— Какую высшую власть, — спрашивает Новицкий, — военную или гражданскую?

— Ну, да, конечно, военную — зачем нам гражданская. Вот, например, Куйбышева, Новицкого (? — Д. Ф.). Председателя Турцика, всех сюда надо позвать поскорей — поняли или нет теперь-то?

— Председатель Турцика — гражданская власть, а не военная, — урезонил Новицкий, — вы сами себе противоречите...

Из Верного огрызнулись, и, видимо, еще крепче повторено было требование "позвать всех".

— Так вы понимаете, — тщетно, хотя и разумно, убеждал паникера Новицкий, — что в скором времени все прибыть не могут, а потому предлагаю вам начать разговор...

Неизвестно, состоялся ли этот разговор. На этом ленты оборваны. Кто себя вел так панически — черт его знает! И даже точно неизвестно, в какой момент мятежа велся самый этот разговор. Наиболее подходящим, по критичности для штадива, является как будто именно этот — когда ждали с минуты на минуту налета, когда жгли бумаги особотдела.

А впрочем, неизвестно.

Белов обдумывал положение в связи с тем, что ему вот-вот придется исчезнуть из Верного. Советовался с Янушевым, начальником штадива. Советовался с Позднышевым. А в открытые окна штаба доносился с улиц тревожный гул скакавших отрядов. И вдруг прибежал из крепости Медведич — он там все время был около тюрьмы, пока сидели мы — арестованные:

— Освободили всех, повели куда-то на заседание... Надо быть, в ихний совет...

В штадиве радостно все встрепенулись. Блеснула надежда, что минует благополучно. Кинулись снова к телефонной трубке:

— Это крепость?

— Да. Что надо?

— Позовите освобожденного из тюрьмы Фурманова...

Я был в это время уже в помещении боеревкома. Окликнули меня, передали трубку,

— Это ты?

— Я.

— Освобожден?

— Да.

— Сюда пустят, в штадив?

— Не знаю. Верно, пустят. Подробности потом. Сейчас начинается заседание...

Обстановка в штадиве переменилась. Не ослабляя зоркости, не выпуская оружия, все, однако ж, стали спокойней. Ждали нас. А мы заседали. И только глубокой ночью прискакали в штадив — измученные, усталые, с лицами серыми от пыли, от нервности, от бессонных ночей...

Обрадованные друзья встречали у входа, до боли сжимали руки:

— Живы... Живы... А мы уж думали...

Так гурьбой прошли в комнату, там открыли экстренное заседанье.

Всего два вопроса:

Первый — успокоить дивизию и область.

Второй — переговоры с Ташкентом.

Тут разговоров было немного: набросали приказ, позаботились, чтоб он срочно и всюду мог попасть.

ПРИКАЗ

Военного Совета 3-й Туркестанской дивизии

Гарнизоном гор. Верного было предложено создать орган власти, которому подчинялись бы все военные и гражданские областные организации. После того как гарнизоном занята была крепость, там организовался Боевой революционный совет. В результате переговоров Военсовета дивизии, Боевого ревкома крепости и других организаций выяснилось, что причиной всего происшедшего был целый ряд недоразумений, окончательно ныне выясненных и ликвидированных. Военный совет дивизии, Боеревком крепости и Облревком пришли к полному и дружному соглашению на следующих основаниях: во главе дивизии, как прежде, стоит Военсовет дивизии, объединившийся с Боеревкомом крепости, а в Об. ревком добавлено от гарнизона 5 представителей.

Все провокационные слухи о бесчинствах, грабежах, кровопролитии и пр. являются подлой выдумкой наших врагов, и всем честным гражданам предлагается всемерно с ними бороться, а виновные будут немедленно предаваться суду по законам военного времени.

Предвоенсовета Фурманов.

Тов. председателя Чеусов.

За секретаря Щукин.

Надо было торопиться бросить этот приказ в массу, только больше волнующуюся от неведенья, надо было известить, что "договорились", что "все благополучно", и т. д. и т. д., ибо уже издалека прилетели слухи, будто в Верном разгром, резня, непрерывные бои... Эти слухи подогревали, подталкивали нерешительных, накаляли атмосферу и без того горячо накаленную.

Дальше — переговоры с Ташкентом. Крепостники заявили, что "новая власть" должна быть сейчас же, немедленно, тут же — по проводу утверждена центром, иначе... иначе она не может и не будет работать.

— Нам надо, — заявил Чеусов, — чтобы не бумажки одни подписывать, а действительно... власть — так власть... чтобы все слушали. Что скажем, то и делать... И пока утвержденья не будет, работать нельзя...

Нам приходилось дорожить только что наладившимся примирением. Оно удлиняло передышку, давало возможность подтягивать горами 4-й полк, поджидать помощь из Ташкента, разлагать тем временем восставших... Малейшая неловкость, неуступчивость, заносчивость наша могли все перевернуть вверх ногами — и тогда... что тогда?

Тогда можно всего сгоряча ждать.

Поэтому и крепостным теперь мы не возражали, только предупредили, что и "тут же — у провода" могут-де власть нашу и не утвердить, что Ташкенту надо же подумать, посоветоваться — словом, с ответом они, видимо, там повременят...

— Немного можно, отчего же, — снисходительно согласились крепостные.

Мы говорили по проводу:

— У аппарата Фурманов и другие. Говорю я, Фурманов. По получении от вас приказа мы устроили совещание, рассмотрели вами поставленные вопросы. После этого направились в крепость на общее собрание, и мне предоставлено было слово для разъяснения. Но это не удалось: была пущена ложная тревога, митинг сорван... После этого было совещание, на котором мы были арестованы и посажены в заключение, через два часа мы были освобождены и на новом совещании (с боеревкомом. — Д. Ф.) согласились на принятии следующего:

"Объединить оба совета: боесовет и военсовет дивизии в полном составе всех членов. В Облревком (избрать от гарнизона. — Д. Ф.) пять товарищей. Немедленно приступить к работе и объявить приказом по войскам и населению о составе и донести центру". Это постановление считать окончательным, и весь инцидент считать ликвидированным. Я ходатайствую об утверждении этого соглашения, потому что это успокоит окончательно. По дивизии издали приказ об организации власти, где вкратце объясняем все происшедшее. Я кончил. Фурманов.

— Где были арестованы вы и ваши товарищи? И по чьему приказанию?

— Трудно сказать — по чьему, но в присутствии членов боевого ревкома.

— Сообщите новый состав военсовета.

Перечисляю им фамилии двенадцати человек: семь в военсовет, пять в облревком, указываю партийность некоторых крепостников, занимаемую должность. А в заключенье:

— Члены боеревкома гарантируют нам полную неприкосновенность личности. Завтра с утра приступим к работе.

Ташкент чего-то не понял. Спрашивает:

— Откуда взяли двенадцать, когда перечислили пять?

Наш ему ответ:

— Это следует вам разобраться. Во всяком случае, не задерживать из-за этого утверждения, так как всех их выдвинул гарнизон. Содержание приказа перепечатывается и будет вам сообщено...

— Сейчас доложу. Ждите.

Говоривший по проводу представитель реввоенсовета фронта отошел. Мы ждали. Стояли и не разговаривали. Так намучились, что язык во рту не ворочался. Это уж третья бессонная ночь. Ишь, разжижается она, белеют сумерки рассвета. А мы все на ногах — и так вчерашняя, так позавчерашняя ночь, так уж трое суток в нервной ежесекундной горячке, на ногах, без минуты сна. Кто-то сел на окно и захрапел в ту же минуту, другой прислонился к стене и дремлет-качается, будто пьяный. Тихо в штабе. Ташкент отвечал:

— Реввоенсовет сообщает, что ответ на все ваши вопросы будет завтра...

Делегаты крепостные кривят губы, недовольно мычат: они ждали другого.

А нам надо, чтобы слово Ташкента было сохранено во всем авторитете. Крепостные пытаются снова затеять разговор и "поставить на вид" Ташкенту, что "так долго" ждать они не намерены, что не ручаются за массу и т. д., и т. д. Мы с трудом их отговариваем и уговариваем. Прощаемся с Ташкентом. Уходим все от провода.

Крепостники уезжают к себе. А мы в штадиве кучкой — Позднышев, Мамелюк, Панфилыч, я, Бочаров и другие — обсуждаем обстановку. И видим, что вся эта "договоренность" с крепостью — фальшь одна, оттяжка. И больше ничего.

Дело этим во всяком случае не кончится. Развязка должна быть иная. "Утверждением" власти, разумеется, крепость будет отчасти успокоена, будут на время предотвращены эксцессы, но окончательный выход из положения все-таки в другом, не в этом...

Не выдержали усталости, на заре поддались, к столам и окнам притулились, растянулись, спали крепко на них — холодных и грязных...

Тих город. Крепость тиха. В штадиве — беспорядочно валялись человеческие тела, словно на поле брани: полегли все мертвым сном.

Белов сообщил нам свой разговор с Фрунзе. Крепко задумались, взвешивали: бежать ему сейчас или не бежать? Что выгоднее в данной обстановке? И решили, что Панфилычу следует остаться на месте.

Во-первых, создав военно-гражданский центр, где-то за пределами Верного, он тем самым вовсе похерит верненскую власть, хоть и призрачную, хоть и бессильную, но ведь она и такая для крепости кой-что значит, — во всяком случае сдерживает вот уже четвертые сутки крепостников. Тогда же, как убежит, крепости будут развязаны руки, будет как бы подан сигнал к еще более решительному выступлению. Верный будет объявлен как бы вне закона — словом, тогда сами собой откроются военные действия. А наша задача — их не допустить, на них решиться лишь тогда, когда ни одной, ни малейшей возможности не будет обойтись без фронта. Это естественно, что Ташкент так сказал, а не иначе — для него тот момент и был последним, за которым должен неизбежно развернуться фронт. Мы тогда сидели частью в тюрьме. Штадив ждал разгрома. Все висело на волоске. А теперь снова вернулась какая-то надежда и возможность не допустить столкновения. Это во-первых.

Во-вторых, близится ташкентская подмога, приближается к Верному 4-й кавполк. Когда нависнут над мятежниками эти силы — вряд ли примут они бой, мы тогда возьмем их голыми руками. В-третьих, в лице Белова мы потеряем ценнейшего умного советчика, к голосу которого прислушивается и крепость.

И, наконец, поползет провокация, что начдив убежал с деньгами или от трусости, или что-нибудь в этом роде; как материал — крепостникам и это на руку. Зачем давать? Оставшихся, безусловно, поторопятся перехватить, чтобы и они не сбежали, а там — расправа за расправой. И когда нас не станет — крепость начнет осуществлять свою "программу". А эта программа: разгром Советской власти.

Так мы Белова и не пустили.

Он известил Ташкент, что остается с нами. Протеста оттуда не было.

В эту ночь скрылись в горы Масарский и Горячев. Им нельзя было дальше оставаться на виду: все чаще и чаще грозили растерзать. Им коней приготовил Медведич. Где-то спрятал в ущелье. И ночью сам их туда проводил. Ускакали. А жен с подложными документами — айда на Ташкент!

Немало пережили они, пока добрались к своим. Их за Верным встретил неприятельский разъезд, потребовал документы, а документы были заготовлены фальшивые. Сошло. Посмотрели, повертели, поверить не поверили, но и подозрений больших не высказали: двое взялись сопровождать. И вот остановились на ночевку где-то на перепутье, у харчевни. Выпрягли наши друзья лошадей, заправились, улеглись. А сами все подумывали — как бы это ночью тягу дать от своих конвоиров? Антонина Кондурушкина, как только захрапели кругом, уговорила своего возницу запрягать — готовиться к побегу. Тот было поартачился сначала, однако ж тихо запряг, выбрался неприметно на дорогу. Уселись беглянки, покатили дальше, на Курдай. У харчевни, видимо, поздно их хватились — крепко, долго спали конвоиры, прозевали своих спутников. Перепуганные, каждую секунду ожидавшие погони, ехали быстро два-три часа. Вот миновали какой-то полустанок, — не тронули, никто не остановил. Подъезжали к другому — глядь, там целая груда народу. Они было мимо проехать хотели, благо дорога тут саженей на двести от постройки, но в толпе загалдели, замахали руками, приказывали подъезжать. Что тут делать — надо ехать. Не удирать же на крестьянской таратайке, когда там заскакивают на поседланных коней. Повернули оглобли, подъехали:

— Кто такие?

— В Пишпек едем.

— Из Верного?

— Из Верного.

В это время Ия — дочка — шепнула Антонине:

— Мама, глянь-ка: ведь это Козлов.

Антонина глянула — и впрямь Козлов стоит — комендант трибунала.

"Эх, подлец, подлец, и ты с ними", — подумалось скорбно.

Но и виду не показала, что узнала его.

А Козлов сам к ней:

— Вы это каким образом? То-то хорошо — сейчас ему телеграмму дадим.

— Кому телеграмму?

— Да Ивану Семенычу (то есть Кондурушкину), он же в Пишпеке, он как раз и не знает, все беспокоится — живы вы али нет.

— Так вы-то тут?.. — взволнованно глянула она на Козлова.

— А мы самая застава и есть, — пояснил Козлов, — мы из Пишпека...

Радости не было границ: своя своих признаша. Беглянок накормили, дали свежих почтовых лошадей, проводили на Пишпек.

Рано утром прибежал из крепости киргиз-красноармеец из караульного батальона:

— Где Шигабудин, Шигабудин нада скарея.

— В чем дело?

— Шигабудин нада — очинь скора, очинь нада.

Оказалось тревожное: по приказу Петрова, всех мусульман-красноармейцев в крепости разоружили.

Когда они спрашивали — зачем это делается, им лишь одно отвечали:

— Петров приказал!

А Петрова нигде не могут найти.

Обстоятельство чрезвычайно подозрительное — попусту разоружать не станут. Мы насторожились, хотели поехать, узнать все на месте, а тут как раз из крепости прискакали: Караваев, Дублицкий, человек десяток с ними конных:

— Получен ли ответ из Ташкента?

— Нет, не получен...

— Значит, что же это за власть такая — то ее выбирали, а то и утверждать не хотят. Кто же так согласится, а? Вы что думаете — мы терпеть, ждать, што ли, станем?.. Да там, в крепости, хоть сейчас... Ежели ответа нет, мы... мы и знать тогда ничего не хотим... Мы ждать больше не станем... Хватит! Д-да!

Пока мы убеждали Караваева, что надо повременить, что в центр мы уж послали телеграмму, чтобы там поторопились с ответом, что ждем этого ответа с минуты на минуту, пока мы об этом обо всем толковали — Дублицкий во дворе терся около ящиков и корзин с тлевшими бумагами особого отдела. И кое-что, по-видимому, оттуда выхватил — такое, что не успело вовсе сгореть.

Кроме того, выяснилось позже, он где-то раздобыл шифрованные телеграммы штадива. Эти бумажки в его руках чуть не сыграли потом для нас роковую роль.

Крепостники уехали. Ни от них, ни от кого вообще нам так и не удалось ничего разузнать о разоруженье красноармейцев-мусульман. За первой делегацией — вторая, за второй — третья: через каждые полчаса справляются про ответ из центра, заявляют, что крепость волнуется, терпеть больше не хочет, готова выступить, потому что с ней-де не считаются, ей не дают работать и т. д., и т. д.

Стало известно, что Александр Щукин особо рьяно будоражит крепость:

— Мое слово — сейчас же выступать! Мое слово — не ждать никаких ответов: ну, к черту эти ответы. Власть наша, и наступать надо немедля, а то — какая мы есть сила?!!

Крепость гулко откликается ему активным сочувствием. Охота выступать нарастает минутами. Скоро она назреет до предела — и тогда...

Мы торопим центр с ответом. Мы сообщаем о том, как взволнована мятежная масса, как ее провоцируют на этом долго не присылаемом ответе, мы настойчиво просим торопиться...

Здесь обнаружилась разница масштабов, которыми Ташкент и мы измеряли события: если там измеряли их часами, то мы считали каждую минуту, — нам вовсе не безразлично было, в одиннадцать или в двенадцать получим мы ответ. Дорога была буквально каждая минута. Из-за этого "ответа" у нас с Ташкентом даже произошла небольшая перепалка. Когда терпенье истощилось, а крепость участила справки про "ответ", дав нам всего один час сроку, когда совершенно стало очевидным, что "промедление краху подобно", — я дал центру ультимативную телеграмму:

Реввоенсовет Туркфронта. Вне очереди.

Сообщите, будет ли получен от вас через час приказ, утверждающий власть Семиречья. Если не будет получен положительный ответ — мы вынуждены будем до вашего утверждения создать временную власть, ибо влияние гарнизона и общая нервность могут разрешиться нежелательным образом.

Предвоенсовета Фурманов.

На эту телеграмму получил я подзатыльник:

Верный. Предвоенсовета дивизии — Фурманову.

Ваш запрос с постановкой срока для ответов Реввоенсовет считает возмутительным. Ответ Реввоенсовета последует в срок по усмотрению и в течение сегодняшнего дня.

Секретарь Реввоенсовета Савин.

Заострять отношения в такой момент — беда. Надо вывести все на чистую воду, все сделать понятным. Я дал ответ, правда, суровый и соленый, зато откровенный до конца{23}.

Вот он, ответ Ташкенту:

Реввоенсовет Туркфронта. Ташкент.

Вне всякой очереди. Военная.

Реввоенсоветом фронта совершенно неправильно понято предложение о сроке, в который должен быть дан ответ о конструировании власти в Семиречье. Я, Фурманов, этого вопроса не ставил и не мог ставить в силу дисциплинированности. Вопрос поставлен большинством членов объединенного заседания членов Военсовета и Боеревкома крепости. Следует уяснить конкретную обстановку, в которой выносятся всякие постановления: все войска под ружьем; по городу разъезжают вооруженные группы; обстановка до крайности наэлектризована и может разрядиться тяжким образом из-за чьей бы то ни было медлительности. Заключение центра и его возмущение считаю ошибочным, поспешным и основанным на недоразумении. Все будет позже освещено, объяснено подробно, если это вообще когда-либо придется сделать. Рекомендую не упускать из виду того, что в данное время пятнадцать центральных работников отчаянно борются за предотвращение висящего в воздухе кровопролития, за оставление, хотя бы в несовершенном виде, государственного аппарата, и эта борьба идет против вооруженной многотысячной красноармейской массы во имя революции. Отвечайте впредь более осторожно и не дискредитируйте нас своими ответами, ибо вы можете окончательно подорвать своей неосторожностью налаживающееся соглашение и потопить Верный, а может быть, и все Семиречье в огне безумного, кровавого столкновения. Об осторожности и фактическом понимании наших сообщений вас предупреждали неоднократно, и я полагаю, что ваша ошибка с поспешным заключением ясна теперь и вам самим. Положение начало значительно проясняться после того, как (мы. — Д. Ф.) были выпущены из крепости из-под ареста. Требуется максимальная вдумчивость и осторожность даже в мельчайших вопросах, что усвоить следует как нам, так и вам.

Фурманов.

На это послание дипломатичный Ташкент ответил коротко:

Предвоенсовета Фурманову.

По поручению Реввоенсовета сообщаю, что замечание его о недопустимости назначать срок ответа не относилось лично к вам.

Секретарь Савин.

Этот ответ был получен на следующий день. Мы дружно посмеялись над ловкостью, с которой он был составлен.

Теперь о деле: дав телеграмму в Ташкент с просьбой торопиться с ответом, мы, разумеется, не могли сидеть сложа руки и пробавляться ожиданьем. Так, пожалуй, дождались бы чего-нибудь существенного.

Надо было что-то делать — но что же?

Идти в крепость и уговаривать ее? Пустое, не выйдет ничего, не станут слушать, только больше обозлятся.

И у нас блеснула верная мысль: известить вождей крепости, что немедленно надо в штадиве открыть срочное, важное, неотложное — какое хотите — заседанье для разрешения крупнейших вопросов: созвать и на нем точить балясы, сколько хватит сил. Да, иного выхода нет. Надо взять их "на пушку"; водить на этом заседанье несколько часов, задержать около себя, не отпускать до тех пор, пока не получим ташкентского ответа. Повестка дня нас ничуть не смущала. Мы уверены были заранее, что только затей разговор про власть, про особый отдел или трибунал, про оружие — они, как волки на падаль, кинутся на эту приманку, клещами не оторвешь. Пойдут ли только, вот сомненье?

Настрочили бумагу. Отослали в крепость. Часть представителей крепости была здесь же, в штадиве. И вместе с ними, не дожидаясь остальных, подошедших позже, мы открыли свое никчемное заседанье.

Набросали повестку дня — все те же самые вопросы про власть, про разверстку, трибунал и прочее, прочее.

Расселись чинно вокруг стола. Мне поручили председательствовать; секретарем сидел Мутаров.

Что мы теряем? Ровно ничего.

С руки на руку будем, как мячики, перекидывать разные соображенья, которые уже сотню раз повторяли раньше; поспорим и погорячимся, внесем кучу предложений, наплодим груду бумажных, пустяковых решений — не один черт? Разумеется, главное дело не в этих глупейших заседаньях и обещаньях, — наше дело было в ташкентских броневиках и в 4-м кавполку, которые шли на помощь. Но делать нечего — стали совещаться. Уж водили мы их водили, уж путали, путали. Час прошел, два прошло — из Ташкента ответа все нет. В крепость послали одного из присутствующих крепостных делегатов, чтобы известил о происходящем "секретном и важном" заседанье в штадиве, чтоб попросил не волноваться и ждать результатов.

Крепость ответила неожиданно и дружно:

— Коли так, подождем и до утра, некуда торопиться... свои просят, крепостные.

Мы заседали — целых четыре часа заседали! Не стоит вновь повторять страстные споры о трибунале, особотделе, расстрелах, "грабителях продагентах" и т. д., и т. д. Средь заседанья ворвалась в комнату хмельная ватага — впереди Караваев и Дублицкий. Караваев что-то кричит, будто командует торопливо, боится в чем-то опоздать... Но он на втором плане.

Все внимание на Дублицком.

— Все они... шифрованные... — кричит он с ребяческим вызывающим задором и размахивает в воздухе небольшою пачкою бумаг. — Все ваши шифровочки тут... — он причмокнул, хлопнул по пачке и посмотрел на нас торжествующим победным взглядом:

"Ага, дескать, попались, голубчики. Теперь вы все у меня в руках: хочу — помилую, хочу — прикончу!"

— Как шифровки, какие? — изумляемся мы.

— А такие — все они вот тут у меня, которые с пути взяты, которые здесь...

— Ну, о чем же?

— О чем? — гаркнул Караваев. — А мы затем и приехали... Потребовать от вас немедленного ответа, о чем они...

— Немедленно расшифровать! — выкрикнул и Дублицкий.

— А то поди клевета разная?

— У... у... тогда мы... — рявкнул в тон Караваев и неистово свистнул по голенищу сапога.

Наше дело — дрянь. Да и что же могло быть в шифрованных телеграммах наших Ташкенту? Одно:

"Давайте подмогу... Бандитов-мятежников надо прикончить... План наших действий следующий"... И т. д., и т. д.

Словом, раскрыть шифровки — это все равно, что подписать себе смертный приговор. Там обнаружатся все наши планы, все затеи, все тайные наши надежды. И там — ни одного "приятного" слова о мятежниках, а за "бандитов" нам, пожалуй, не поздоровится. Как выйти из положения?

Главное и первое, конечно, — глазом не моргнуть. И отдаленным намеком не дать понять, что ты опешил, растерялся, что тебя прижали к стене, что нечем тебе оправдаться, опровергнуть, доказать. Надо делать так, как бы ничего и не случилось особенного, как будто все их подозренья и предположенья — одна ошибка, чуточное заблужденье, которое мы им сейчас же, походя, легко раскроем и докажем.

Спокойствие — вот лозунг, который первым сверкнул в уме, под которым надо сражаться.

— Эге, да покажите-ка, — тянемся мы за пачкой бумаг к Дублицкому, — так и есть: одни оперативные... одни оперативные...

— Нет, вы нам... вы нам, — задыхающимся голосом заявляет Дублицкий, — шифр... и сейчас же все открыть... Где шифр?

— Да! Чтобы сейчас раскрыть! — бухнул Караваев. — А то мы в крепость... И оттуда потребуем как следует... Шутить не будем...

— Мы не потерпим, чтобы дальше обманывали, — подкрепил Караваева Дублицкий. — Это что же такое: вчера в ночь и неведомо зачем из Илийска вызывали к проводу Белова... Ну, да я, положим, не разрешил. Я приказал, чтобы не звали... Знаем мы, зачем зовут...

— Предлагаю выйти, — басисто, осанисто вдруг заявил Караваев, — выйти всем представителям крепости... Надобно совещанье... Свое. Тут что-то не так...

И, отбрасывая стулья, верезжа скамейками, они повскакали из-за стола, выбежали в другую комнату. Говорили кратко, вернулись — и сразу вопрос:

— Будете отвечать али нет?

— Что отвечать, товарищи?

— Шифровки, — спрашиваем, — будут аль нет раскрыты?

— Вот что, — утешаем мы буянов, — сядьте. Прежде всего — сядьте на пять минут и давайте обсудим спокойно... Дело очень серьезное, — его надо решать не сплеча, вдумчиво. А дело в следующем...

В эту минуту тайком выбрался Мамелюк из зала заседаний к проводу и сообщил Ташкенту:

— В данное время в штабе происходит объединенное заседание с боевым советом... Совещание протекает очень скверно... Есть основания определенно думать, что нас за совещанием же и арестуют...

А мы говорили крепостникам:

— Товарищи, установим сначала главное: дорога ли и вам и нам Советская власть?

— Нечего об этом... Дело надо... о шифровках.

— Это и будет о шифровках... Но сначала скажите... все или не все мы за Советскую власть?

— Конечно, все! — сердито крикнул Караваев.

— А власть Советскую оберегает Красная Армия...

— Ладно рацей разводить — дело говори...

— Красная Армия... — повторяем мы последние свои слова. — Здесь, в Семиречье, мы кончаем последние остатки белых...

Крепостники бурно, недовольно заерзали на местах.

И мы торопимся — сразу к делу.

— Эти шифровки — о том и есть: как добить остатки белых... Товарищи, объяснять вам нечего, вы сами люди военные, сами с боем шли по всему Семиречью целых два года... Ну, скажите откровенно... Положим, вот ты, Караваев, сам, — ну был бы ты командиром бригады... Мог ведь быть, не так ли? (Караваев неопределенно самодовольно искривил губы.) И перед тобой враг. Ты отдаешь боевой приказ: что ты его — с площади в открытую станешь отдавать? Нет, не с площади. Тайком. Вот такими же шифровками, не так ли? Ну, так что тут и удивляться, товарищи, когда начальник дивизии отдает секретно свои боевые приказы. Разве это неправильно? И разве...

Вдруг распахнулись двери, быстро вошли несколько человек.

— Представители партии, — отрекомендовались они собранию. — Нас контролерами прислали на телеграф...

Вся обстановка заседания перевернулась. Надо было не упустить момента.

— Вот видите, товарищи, — подхватываем мы, — в дальнейшем даже ни одного слова не пройдет мимо вашего общего контроля. Чего еще?

И таким образом повернули мы разговор, что присутствующие согласились на необходимости в тайне держать оперативные приказы, на том, что знать их надо только начальнику и комиссару дивизии. Этих телеграмм не должен будет касаться даже и сам новоявленный контроль:

Оперативные!

Шифровки Дублицкого, как "оперативные", тоже были забракованы, и на них больше не задерживались.

Внимание сосредоточили на выработке инструкции для контролеров и на проверке того состава, что прислала партия. Затеял эту проверку Караваев и сразу двоим сделал "отвод".

— Почему, — спрашиваем, — они же от партии?

— Хоть и от партии, — заявил он, — а мусульманы, киргизя оба, лучше уж дать "своих"...

Тут мы открыли дебаты по национальному вопросу... Метали громы-молнии. Жарко протестовали. Поколебали. Настояли на своем. Обоих согласились оставить в контроле.

В этот момент с телеграфа прибежали с желанной вестью:

— Ревсовет телеграмму дает!

Эх, куда тут полетели все наши споры-разговоры. Карьером помчались все к проводу. Ташкент сообщал:

Секретно. Город Верный. Военному Совету

3-й Туркдивизии 14/VI.

Реввоенсовет фронта постановил:

Первое. В интересах скорейшего осуществления всех законных практических пожеланий, высказанных конференцией частей и общим собранием Верненского гарнизона, допустить включение в состав Военного совета дивизии двух представителей от гарнизона, фамилии коих представить Реввоенсовету на утверждение.

Второе. В этих же видах, допустить в Обревком трех представителей, фамилии которых представить на утверждение.

Третье. Реорганизованному Военсовету и Обревкому приступить к исполнению обязанностей, призвав к тому же все части и учреждения.

Четвертое. Все приказы фронта, в том числе и касающиеся переброски войск, подлежат неуклонному исполнению.

Пятое. Ответственность за исполнение данного постановления возлагается персонально на Военный совет дивизии и также гарнизонный совет крепости.

Шестое. Те части и лица, которые уклоняются от исполнения приказов, являются изменниками и предателями делу революции и трудового народа, и с ними должно быть поступлено по революционному закону.

Седьмое. Реввоенсовет фронта уверен, что Военсовет дивизии и совет крепости обладают достаточным авторитетом для проведения настоящего приказа.

Восьмое. Никаких перерешений по данному вопросу возбуждено быть не может.

Девятое. О времени получения настоящего приказа и мерах, принятых в исполнение его, донести.

Командующий М. Фрунзе-Михайлов.

Реввоенсовет фронта Куйбышев.

Кончено. Это нам последняя грамота из Ташкента: "Никаких перерешений по данному вопросу возбуждено быть не может".

И он прав, ревсовет: что тут без конца мусолиться?

Его ответ и должен быть таким лаконическим и категоричным: "Уступаю, дескать, но... твердо приказываю!"

И мы понимаем, что вместе с этой бумажкой настал —"Наш последний, решительный бой".

На этой телеграмме кончаются словесные разговоры Ташкента. Дальше он станет действовать оружием... И мы его ждем, оружия... Ждем, но ведь — где ж оно?!

А пока дожидаемся — нас, верно, прикончат: долго ли и крепость сама будет нянчиться?

— Товарищи, — ласково говорим делегатам крепости. — Это последняя депеша — сами видите. Ежели вы воистину не хотите кровопролития — помогайте нам. Без вашей помощи — что мы сделаем? Давайте вместе. Сядем сейчас снова за стол и обсудим тщательнейшим образом все, что говорит Ташкент. А потом — доложим в крепости. И как там решат — так и быть. Другого выхода нет, все равно...

И снова мы сидели в той же комнате и за тем же столом, разбирали, прощупывали каждое слово ответа. А в разговоре, чуть заметно, мы им напоминали:

Броневики ташкентские недалеко...

4-й кавполк подходит...

Резолюция 26-го полка и Кара-Булакского гарнизона — против крепости...

Эти наши сообщенья хоть и были вовсе не новы, однако ж заметно смиряли заносчивый тон восставших.

Затем еще дали знать, что в Пишпеке работает наш штаб, и он успел уж подчинить себе войска пишпекские, токмакские, нарынские, Пржевальские, — словом, вы, дескать, крепостники, остались чуть ли не сами только с собой. Кто еще с вами?

Разговоры кончились. Назавтра в десять утра мне поручено было делать в крепости основной доклад.

Вожаки крепостные обещали подмогу, уверяли, что все минует тихо... Обещали... А какая цена этим обещаньям? И затем — не было тут ни Петрова, ни Букина, Вуйчича, Тегнеряднова, Чернова, Щукина Александра. А эти — первостепенные ведь бунтари и есть. Они нейдут, чураются, они что-то думают и готовят про себя. С нами сидели: Чеусов, Караваев, Дублицкий, Вилецкий, Невротов, Фоменко, Петренко, кто-то еще...

Ну, пока по местам! Что будет, то завтра увидим, а уж мы постараемся напоследок, чтоб было оно по-нашему!

Мы тут, в штадиве, заседали, а Петров, крепостной главком, отдавал одно распоряженье за другим, чувствовал себя хозяином положения: назначал на разные должности, приказал "командиру 1-го полка" занять белые казармы, отрядил в исправительный дом своего молодца, Мамонтова, дав ему полномочия "освобождать товарищей красноармейцев, кроме белогвардейцев". В исправдоме на ту пору уголовщиков находилось человек полтораста. Мамонтов под своим председательством снарядил особую комиссию и "исследовал заключенных". В результате — оставил на месте человек пяток, а всех остальных освободил; из них большая часть немедленно вооружилась. Уголовщина вышла на волю! В этот же день Ленинский (чуть ли не комиссар сводного госпиталя) представил Петрову в крепость список человек в восемьдесят — служащих и красноармейцев этого госпиталя. Под списком красовалось обращение, отчеканенное собственной рукой Ленинского:

"Прошу, если только найдете возможным, удовлетворить желание служащих верненского госпиталя, изъявивших горячее желание встать с винтовкой в руках на защиту мирного труда и справедливости..."

Все поднялись на нас: и дома инвалидов, и госпитали, и уголовники.

В полдень Чернов с небольшим отрядом налетел на особый отдел. И учинил мастерский разгром. Двух-трех часовых, что до сих пор сторожили помещение, выгнали во двор. Метались очумело из комнаты в комнату, штыками и шашками протыкали на пробу диваны, мягкие стулья, рассекали обои, — искали там секретного. В момент взломаны были столы, из ящиков выброшено все вон, ящики с визгом били о крепкий пол. Носились с гиканьем по комнатам, отыскивая секретные бумаги и "драгоценности". Но найти ничего не могли, — все важное Масарский увез в штадив. В пустых комнатах особого орал Чернов:

— С...с...волл...чи. Все украли" Все увезли... Наше будет. Все будет наше. Айда, ребята, взламывай полы, где тут расстрелянные?!

Часть кинулась на двор — громила там жилые помещенья, сараи. Другая часть раздобыла топоры и взламывала полы в отделе. Но и в подполье, конечно, не нашли ничего — только разыскали где-то пять пар погон, отнятых у пленных офицеров, отрыли компас да несколько царских серебряных монет: это добро припрятал Чернов на нужный момент. Через два часа не узнать было особотдела: переломала, перебила, весь опустошила его черновская ватага. Хозяйничала позже она и в военном трибунале. Спецом по разгрому и здесь был Федька Чернов.

Когда Чернов громил особый — мы как раз обсуждали ответ, полученный от Фрунзе.

О разгроме узнали позже, когда к нам в штадив прибежал арестованный особист — часовой.

Так разом действовала крепость: с нами говорила милые слова и в то же время выворачивала полы в особом отделе. Нельзя было верить ни единому слову, ни на одно решенье нельзя было полагаться: в один миг в такой обстановке все летело вверх дном.

Когда договаривавшиеся с нами в штадиве представители возвратились в крепость, "активисты" встретили их насмешками и бранью.

— Кого защищаете, сукины дети? Мерзота! Аблакаты, мать вашу мать! Стервяги!!

Поздно вечером экстренно был переизбран боесовет: во главе его встал Букин.

Когда на этом боевом "перевыборном" заседанье разыгрались страсти, когда схватились между собой в буйном галдеже "активисты" и "пассивисты" — Вуйчич вопрос разрешил простым верным способом: ввел на заседанье дюжины архаровцев, арестовал "пассивистов", посадил их в каталажку. Оставшиеся продолжали заседать. Решили:

— Арестовать и расстрелять всех, кто сидит в штадиве!

Дело было к полночи. "Пассивистов" постановили, впрочем, вскоре освободить. Одумались. Боялись внутреннего взрыва. Фоменко, член боесовета, бывший где-то в городе, узнал от верного человека о решении в ночь арестовать штадив. Он помчал на заседание боеревкома, поднял бучу, грозил тяжкими карами, упирая с особой силой на ташкентские броневики. Он сумел поколебать боеревкомщиков: они в эту ночь не привели в исполнение своего решенья.

Присутствовавшие на заседании в штадиве "партийцы" верненские с особенным вниманием прислушивались к сообщениям нашим о близкой подмоге. Читали они и категорический ответ Ташкента. И смекнули, что дело неладно, что время поворачивать оглобли в другую сторону. Вечером созвали экстренное заседание городской организации. И было даже стыдно слушать, как они там рьяно клялись в верности Советской власти, как восторженно отзывались о "принципе централизации", как звали всех идти за собою и беспрекословно подчиняться приказам центра — что бы в них ни говорилось. Это было жалкое и позорное отступление.

Они заранее били отбой — струсили, почуяли близкую опасность, поняли фальшивость своего положения. Пытался было Чеусов сыграть на шифровках, поразжечь стухающий огонь, но и это не удалось. Собрание приняло единогласно нескладную, зато громкую резолюцию:

Заслушав доклад по текущему моменту о происходящих в Верном событиях, а также о некоторых требованиях со стороны гарнизона, нарушающих существующие положения структуры рабоче-крестьянского правительства, постановили: предложить вновь утвержденной областной власти строго придерживаться законоположения Советской власти и не отступать от полной централизации. Все поступающие приказы и распоряжения центра немедленно приводить в исполнение. Красноармейцам сделать разъяснение о недопустимости изменения структуры власти, ибо это пагубно отражается на общем деле революции и на руку контрреволюции, указав на то, что подобное выступление равносильно тому, что революционному рабочему и крестьянину, декхану и казаку, геройски защищавшему интересы бедноты, вонзить нож в спину. Для такого разъяснения поручается партийным товарищам немедленно приступить к делу в среде красноармейцев. При этом верненская организация предупреждает все органы Советской власти, а также отдельных товарищей, что каждое малейшее неисполнение (распоряжений. — Д. Ф.) центра... будет рассматриваться как противодействие Советскому правительству, и этих лиц будут рассматривать как врагов трудового народа. Ответственность за могущие (возникнуть. — Д. Ф.) какие-либо выступления возлагается на партийных товарищей. Товарищам предлагают стоять в самой тесной связи с партией, чтобы не было той оторванности, которая наблюдалась до сих пор...

Эва, когда за ум взялись. Трое суток бунтовали с крепостью заодно, помогали ей против нас, а тут — на ко!

До того разошлись, что после собрания, — видимо, во искупление грехов своих, — постановили даже идти агитировать в крепость. Но этот рыцарский жест пропал даром: недосмотрели того, что скоро уж полночь, на воле черная темь, и крепость спит наполовину — какая там ночью агитация! Да к тому же, заслышав о партийном решении, из крепости выслали навстречу идущим своих ходоков, которые заявили, что партию в крепость не пустят:

— Утром приходите.

Ничего не поделаешь — отложили до утра. Это был час, когда в крепости готовились переизбрать боесовет. В этот час Петров отдал приказ своему молодцу, Скокову, разоружить штадив. Скоков прискакал, предъявил "мандат":

Штабу 3-й дивизии

Немедленно сдать все оружие, находящееся как в штабе, так и в Особом отделе и Ревтрибунале, для получки какового командируются от крепости помощник коменданта Скоков и член Вр. В.-Б. Р. совета Шкутин.

Комвойска Петров.

Комендант крепости Щукин.

Верно: Начальник штаба Бороздин.

А какое уж там у нас оружие? Взяли несколько винтовок, взяли поломанный пулемет. Что было поценнее — мы спрятали раньше. Этого не нашли. Револьверов с рук у нас не отобрали. Дело швах — совсем ни к черту. Близится развязка. Ну, что покажет завтрашний митинг?

Поздно вечером Шегабутдинов сообщил:

— Многое может завтра случиться. У меня шестьдесят киргизов наготове: вооружены, как надо... и бомбы на руках. Бомбами, коли пойдет на то, сразу закидают толпу, а в суматохе не бойся, выхватят всех вас, и к воротам... У ворот тоже свои, — эти вовремя "снимут" часовых, а там — на коней: кони будут готовы...

План не плох, только чуть романтичен.

Эту ночь никто из нас дома не ночевал, — кто по глухим чужим квартирам, кто в поле, кто в огороде. Мы с Наей около полуночи воротились из штаба в Белоусовские номера. Тьма на улице — в трех шагах ничего не видать. Живо прибрали все, что при налете-обыске могло бы скомпрометировать, заткнул я за пояс второй револьвер, и ощупью, тихо прокрались на двор, надеясь незаметно шмыгнуть через калитку. Номерами заведовал Куркин — предатель и шпион. Мы пробрались к калитке. Калитка заперта. Заперта, а ключи у Куркина, — что ж поделать? Пошли главным ходом, через крыльцо. Только спустились — в кого-то ткнулись в темноте. Незнакомец вслух произнес мою фамилию. Показались еще двое на углу, маячили силуэтами. А тьма — тьма темная кругом. Идти парком: там в условленном месте будет ждать Мамелюк, он и отведет на тайную квартиру. Чего эти люди стоят: шпионят? А в черном парке такая жуть: из-за каждого куста, того и гляди, выступит кто-то подстораживающий. Револьвер крепко зажат в руке, взведен курок. То и дело оглядываемся назад — нет ли кого по пятам. И идем не тропинкой — вертим то в одну, то в другую сторону, слежку сбиваем с пути: трудно ли спутать в этакой тьме! На перекрестке встретили Мамелюка; он провел из парка в улицу, улицей — к незнакомому дому, остановил нас у ворот, постучал тихо в дверь крыльца. Оттуда глухо кто-то окликнул; Мамелюк назвался, и дверь неприятно и ржаво заскрипела в тишине. Мамелюк вошел один, а мы, притаившись, следили, как проскакал мимо всадник и остановился где-то неподалеку: лязг копыт оборвался враз. Чего ему? И кто этот всадник? На нервах, взвинченных бессонными ночами и бурными тревогами этих дней, сказывалась чутко каждая мелочь. Всадник озадачил всерьез. Теперь мы были уверены, что он нас заметил и лишь затем тут вблизи остановился, чтоб следить. Распластавшись по забору, стояли недвижно. В дверь шепнули, чтобы прекратили разговор. Так прошло две-три минуты. Вдруг зацокали вновь копыта, — шагом всадник уезжал за угол улицы, и тише, все тише, спокойнее стальные поцелуи кованых копыт коня. Мамелюк дохнул в притворенную дверь:

— Входите, только тише — скрипит, окаянная...

Мы протискались в дверную узкую щель, небольшими коридорчиками прошли в комнаты. Окна снаружи крепко захлопнуты были ставнями, однако ж огня сразу не зажигали — только минут через десять водрузили на полу, в углу, чахлый огарок восковой свечи. Человек, к которому привели, мне не был знаком: тип провинциального конторщика. Мы осмотрелись: просторная чистая квартира — тишь, запах ладана и целебных трав, мирный обывательский уют. Все были уверены, что всадник выслеживал нас, что местопребывание наше открыто. Потолковали, как быть, и решили, что хозяину лучше не спать целую ночь (на себя не надеялись: задремлем, уснем, измученные!), целую ночь ему ходить по комнатам и прислушиваться возле окон, возле дверей. Чуть что — он даст нам знать. Во дворе, у ворот станет дежурить верный человек: хозяин сходит, сейчас его там поставит. В случае тревоги бежать черным ходом во двор, возле забора приставили скамейку, чтоб разом с нее перемахнуть. Потихоньку, крадучись, пробрались обратно в комнаты. Спать бы теперь, только и спать бы в этаком душистом тепле да в тишине. А она нет: нервными глотками, словно воздух пьет, дергается тело, а мысли скачут — и не поймешь, не помнишь, о чем думал минуту назад. В тревожной, вздрагивающей дреме провели всю ночь. Ничего не случилось: вся "слежка", верно, была плодом болезненной нервности, прижитой в эти исключительные дни. А может, кто и следил, да с толку был сбит?

Поднялись чуть свет. Напились чаю. Выходить не торопились; куда же тут идти — спозаранок, а до митинга — эге, еще как далеко!

Было около девяти утра, когда пришли мы в пустынные, охолодевшие комнаты штаба дивизии. Всегда такие строгие и деловитые, эти комнаты были теперь проплеваны, унавожены грязными сапожищами, закиданы бумажками, окурками, разным мусором — некому, некогда убирать.

Пришел Позднышев.

— Вместе идем, Никитич? — спрашиваю его.

— Вместе. А скоро?

— Да, чего долго путаться; подождем минут десяток, и айда: чем скорее все выясним, тем лучше, — сегодня ведь ставим последнюю карту!

Никитич угрюмо, серьезно промолчал. Через короткий срок подошли остальные военсоветчики. Условились, что в крепость идем мы вдвоем с Никитичем, а оставшиеся устанавливают с нами связь, следят за развитием переговоров и в случае печального исхода принимают необходимые меры: дают знать Ташкенту, прячут и сжигают, что необходимо, вовремя скрываются сами...

Снова друзья жали руки на прощанье, снова серьезно и значительно глядели нам в глаза, будто спрашивали: "Неужто в последний раз?"

Мы с Никитичем шли в крепость. Дорогой обсуждали характер выступлений, кой-что старались предвидеть, предугадать, прикидывали — как лучше поступить в одном, другом, третьем затруднительном положении... По всем данным — нас встретят враждебно. Вчерашний ответ центра — нам это известно — таскали вечером и до ночи по ротам, читали там, охаивали, подвергали глумлению, — он вызывал остервенелую злобу: боеревкомщики, даже те, что нам в штадиве обещали свою помощь, и думать не подумали разъяснить крепостникам сущность этого приказа, и пальцем не ударили о палец, чтобы выступить в его защиту. Наоборот — подогревали своим едким хихиканьем враждебное, недоверчивое, презрительное к нему отношение. За ночь только выросла, углубилась, стала острей и ядовитей у крепостников ненависть к центру, а с этой ненавистью и другая — к нам. Теперь попадали мы на горячее темя вулкана, назревшего ко взрыву. И думали мы с Никитичем: ежели нисколько, ни чуточки симпатии, — ну, хоть не симпатии, а внимания — мы не завоюем, — тогда нечего в эдакой атмосфере и касаться вопросов о трибунале, расстрелах, подчинении приказам центра, неуспех обеспечен. И притом неуспех, быть может, с драматической развязкой. Значит, надо дело так обернуть, чтобы первыми освещались вопросы второстепенные, менее жгучие, такие, на которых легко можно выступить с успехом, безгневно, удачно и развить даже крутую критику... Из таких, например, подойдут: об устранении волокиты, бюрократизма, о пропусках, излишествах и т. д. Если нет иного исхода — самую лютую спустить с цепи демагогию. Да мы на демагогию согласились заранее — вряд ли без нее обойтись в таком исключительном положенье! Тут все средства хороши, только вели бы нас к намеченной цели — бескровной ликвидации мятежа.

Шли и думали, думали и говорили с Никитичем о разных возможных деталях предстоящего сражения. Пришли на место. Вот она — снова крепость. Два дня назад мы тут сидели в заключенье. Тогда обошлось. Ну, а как сегодня — обойдется ли?

Ишь, как гудят кругом толпы вооруженных мятежников. И шинели, и гимнастерки, и пиджаки, и рубахи рваные, и зипуны, и армяки крестьянские — шныряют кругом. У каждого винтовка. Каждый готов в дело. В бесконечном море голов лиц не видать, не узнать, перемешались люди в суетливой толчее. Отовсюду гул глухой гудит, словно в тревогу десятки зычных фабричных гудков. Там перекличка мечется над головами; здесь густая, угрюмая, зловещая брань; тупыми ножами режет по сердцу скрипучий визг пересохшего грузовика; звенит и лязгает, сталью присвистывает грозно бряцающее оружие... Крепость буйно взволнована, крепость охвачена суматошной тревогой. В каждом лице, в каждом выкрике — угроза, набухшая жажда расправ и бесчинств, страстная охота дать простор растревоженным, на волю прорвавшимся страстям... Наэлектризованные толпы вооруженных людей, заранее не доверяющих всему, что им станут говорить, ненавидящие тех, кто станет это говорить, и жаждущие и готовые к расправе, — вот обстановка, в которой должны были разрешаться вопросы о государственной власти Семиречья. Обстановка, вежливо выражаясь, неподходящая. Обстановка не предвещала ничего доброго. Но дело надо делать. Незаметные, всем чужие — мы пробрались к боеревкому. Там находились в сборе почти все его члены. Блеснула мысль: а не лучше ли вопросы разобрать здесь, на заседанье? Уломать тридцать — сорок — пятьдесят человек куда легче, чем пятитысячную хмельную массу. Созвать сюда представителей рот, будем мы, будет боеревком. Все выясним, обо всем дотолкуемся, а там — каждый представитель на собрании своей роты доложит результаты, разъяснит все, разовьет должным образом; так вернее, ближе к цели. Так вся крепость будет ублажена. А в те роты, где не все понято, пойдут члены боеревкома вместе с нами, и совместно мы поможем выяснить непонятное. Словом, нам хотелось иметь дело с ротами, а не со всей крепостью разом. И так настойчиво убеждали мы присутствующих, что они уже начали было с нами соглашаться... Но "активисты" не дремали, — они один за другим во время этих разговоров исчезали из-за стола, скрывались во двор, делали там свое закулисное дело... Когда уже все у нас было договорено, в дверь вломились три красноармейца и зычно, громко объявили:

— Што за собранье тут за стеной? Мы не позволим, чтобы теперь за стеной — все в крепости надо делать открыто, передо всем народом... Никаких чтобы секретов... Так требует крепость...

Заявили, повернулись, пропали в толпу, а за ними еще двое, затем и по одному, и по два, по три — вламывались непрерывно, словно кто-то по очереди, как из-за кулис на сцену, проталкивал их сюда из-за дверей. Боеревком примолк, — против "голоса народа" выступать он не решился. Поднялся во всем своем составе и, направляясь к двери, позвал нас:

— Айда на телегу!

Через бурно взволнованную массу, плотно запрудившую теперь помещение боеревкома, мы протискались на середину крепости, к знаменитой, памятной нам телеге, откуда держались речи. В толпе мелькали здесь и там узкоглазые бронзовые лица киргизов. И как увидели — легче. А в памяти промчалось:

"Не из той ли и ты таинственной нашей охраны, про которую вчера говорил Шегабутдинов?"

Алеша Колосов привел партийную школу и кольцом построил ее вокруг телеги. Таким образом, ближние ряды были из своих. Мелькали и отдельные знакомые лица городских "партийцев": городская организация сегодня утром пришла сюда целиком; она тоже протискивалась вперед, к телеге, из открытого врага превратившись в нашего попутчика... Толпа со всех сторон притиснулась тесно к телеге, а мы на ней стоим, как пойманные, как приговоренные, и озираемся кругом и видим со всех сторон только злобой и ненавистью сверкающие взоры...

— Надо выбрать председателя...

— Ерискин... Ерискин... Ерискин... — загалдели дружно кругом. Было ясно, что кандидатура задумана была раньше.

Кого-то выбрали секретарем — кажется, Дублицкого. Выбрали Ерискина, а того и не знали, что удивительным образом он привязан к Белову, что слово беловское для него — закон: так любил, уважал Панфилыча Ерискин еще за давнюю работу на красных фронтах.

И того не знали, что Ерискин вчера вечером был у нас — мне и Белову рассказывал секреты крепостные и на сегодня обещал "честным словом" свою помощь.

Недели две назад Ерискин за что-то был посажен трибуналом и всего за несколько дней до восстания убежал из заключения и скрывался где-то в горах под Талгаром. Авантюрист по натуре, хитрый и смышленый парень, храбрый боец — он, разумеется, вовсе не был сознательным нашим сторонником. Им руководила единственно привязанность к Белову да надежда, что положительной своей работой теперь, во дни мятежа, он искупит свою прежнюю вину и получит прощенье от Советской власти.

Итак — Ерискину председательствовать! Черноволосый, черноглазый, с лукавой ухмылкой смуглого красивого лица — он ловким, гибким дьяволом заскочил на телегу. Рядом с ним очутился Павел Береснев. Этот угрюмо молчит: что он думает, Павел Береснев, этот лихой партизанский командир восемнадцатого года? В нем еще много силы, к нему еще много любви у бойцов, и если захочет — многое может сделать человек. Но ничего нельзя разобрать по его хмурому, насупленному лицу: опустил голову вниз, сидит и молчит, будто вовсе не здесь сидит, на бурном митинге, а где-нибудь в селе, на завалинке, мирно беседуя с соседями, шелуша праздничные подсолнухи...

— Какая повестка? — крикнул Ерискин. — Да тише, товарищи! Что за черт — чего орете! Тише надо — у меня глотка не луженая... Какая повестка?

Ерискин держался, как командир, он не просил толпу, — приказывал ей. Это свидетельствовало о силе, о влиянье: всякому встречному так здесь говорить не позволят.

— Какие там повестки? — загалдели с разных сторон. — Нет никаких повесток... Давай приказы читай. Наши приказы, айда. И что там из Ташкенту есть...

Тысячи глоток ответно взывали:

— Приказы... Приказы...

Наконец договорились: прежде всего зачитать крепостной приказ за № 1... Там говорилось о "новой власти", о том, что других властей отныне нет и вся власть захвачена боеревкомом... Этот приказ щекотал приятно нервы бунтовщиков, и — пока читали — кричали они:

— Правильно... Вся власть наша... Чего там...

Обсуждать тут, разумеется, было вовсе нечего, и, пошумев-погалдев вволю, условились, по предложению Ерискина, принять приказ этот "к сведению". Что это означало — надо думать, не понимал никто, в том числе и сам Ерискин.

— Дальше... дальше "слово дается представителю военного совета (он назвал мою фамилию) для освещения двенадцати пунктов наших требований и для разъяснения ответа из центра...".

Передернулась толпа. Может, и крепко нас она ненавидела, однако ж послушать была охотница. И потому с первых же слов притихла, замерла, словно припала к земле и вслушивалась чутко, опасаясь недослышать какую-нибудь нужную, важную весть. От десяти до четырех, целых шесть часов крутили мы ее, эту буйную толпу, словно водили-маяли под водой попавшую на крюк огромную рыбу, прежде чем выхватить оттуда внезапным ловким движеньем. Всю силу сообразительности, все уменье, весь свой опыт — все, что было в мозгах, и в сердце, и во всем организме — и голос и движенья — все приноровили и все напрягли мы до последней степени, до отказа.

Бывает: после такого напряженья заболевают белой горячкой.

Словно острый нож, когда он входит в живое, чуткое тело и крадется к сердцу, чтоб пронзить, — впивались в сердце толпы (мы это чувствовали) наши слова — то спокойные и деланно веселые, все замиряющие, то угрожающие, говорящие о наказанье, о неминуемой расправе за восстанье.

Так брали в плен толпу. Нам отдельными одобрительными откликами со всех сторон отзывались неприметно разбросанные в массе "попутчики" или партшкольцы: вся толпа сбивалась с толку. Эти возгласы одобрения она принимала за свои, недоумевала, не понимала, как это могло случиться, что столь быстро разрядилось общее гневное настроение. Мы от мелких вопросов подступали к крупным, к самым боевым, опасным, решающим вопросам. По мелочам выступали бузотеры-ораторы: из кожи лезли, сипли и хрипли в криках, но на этих вопросах все же не удалось им взорвать гнев толпы.

Попутно с двенадцатью вопросами касались мы и ташкентского ответа, увязывали сразу и вместе и то, что можно было увязать. Пункт докладывался, разъяснялся, по нему вносилось наше предложение. Затем горячились в прениях, кричали, петушились-хорохорились, исступленно угрожали, а в конце концов, разве только с малыми изменениями, принимали то, что говорили мы.

Уже отмахали добрую половину вопросов. Вот они, снова подступают ближе и ближе к нам, эти роковые ступени, на которые жутко ступить, на которых буйно бьется мятежная толпа.

Трибунал, особый, разверстка, расстрелы, уход из Семиречья... На котором же тут тяжелей и где тут главная опасность?

Близимся чутко, нервно, осторожно к решающим вопросам, словно в бурю в открытом море на легком челне, — мчимся на рифы, к подводным камням и не знаем, как обойти их, остаться живу, не разбиться вдребезги о страшную преграду.

— Товарищи, будем откровенны, перед собою прямо и смело поставим этот вопрос: надо или не надо бороться с врагами Советской власти? Надо ли бороться с теми, кто вас вот здесь, по голодному и разоренному Копало-Лепсинскому району терзал и мучил эти годы? Если враг подкрался, если враг наточил свой нож и вот-вот кинется, всадит тебе по рукоять, — неужели станешь стоять и ждать, когда прикончат тебя, как беспомощного барана? Ой, нет! Ты примешь какие-то меры, ты постараешься себя оберечь. И не только скрыться, убежать — этого мало, ты постараешься обезоружить, обессилить врага, чтоб он больше никогда не угрожал. А если и этого мало, если он не поддался тебе — скрутишь его, обессилишь; если же вреден смертельно — прикончишь, потому что из двух выбирай: или ты, или он, кому-то жить одному. Так уж лучше ты сам захочешь жить, а врага кончишь. На то нам нужны, товарищи, и эти карательные революционные органы — особый отдел и трибунал...

Легким ветерком прошелестел в толпе глухой далекий гул.

— Их назначенье, — продолжаем мы чуть громче, — бороться с врагами революции. Кто же станет бороться, как не они? Кто станет выискивать шпионов тут, где-нибудь в тылу или в бригаде, в полку — на фронте? Кто станет выслеживать и раскрывать разные заговоры? А эти заговоры враги наши организовывать мастера, и только отвернись — сейчас же смастачат. Особотдел и трибунал, словно уши наши и глаза: они все должны слышать и видеть, вовремя должны все узнать, предупредить, забить тревогу, спасти нас от близкой грозной опасности. Товарищи, если вашей бригаде, положим, грозит измена, предательство... Если особотдел накрывает предателей, спасает бригаду, спасает сотни и тысячи жизней... Если он, положим, расстрелял этих предателей, — кто из вас станет плакать по негодяям? Никто...

— А нашего брата... — донеслось угрожающе откуда-то издалека.

Это был первый сигнальный крик. Мы понимаем: ответить — значит, завязать спор, перебить речь, а это вредно.

И потому как ни в чем не бывало продолжаем:

— Надо понимать, товарищи, для какой цели существуют эти органы и с кем они борются, кого наказывают... Это же...

— Знаем, кого! — крикнул сердито голос в передних рядах.

— Нашего брата стреляют, — отозвался другой.

— А офицеров здесь не трогают... Им — работать пожалуйте... На жалованье...

— Позвольте, позвольте слово! — кричал на ходу красноармеец, ловко работая локтями, быстро подступая к телеге. Перед ним расступились, охотно пропускали вперед.

— Нет слова, — объявил громко Ерискин, — надо сначала кончить доклад оратору...

— А мне нада, — заявил тот еще громче.

— Дать, дать слово... — загалдели кругом.

— Что такое — одному можно, другому нельзя?

— Всем можно. Вали, говори...

И вскочивший на телегу красноармеец задыхающимся, прерывистым криком рассекал пронзительно воздух:

— Я, может, все и не скажу... я только знаю одно: нашего брата везде стреляют... А кто им дал право, кто они такие, что понаехали с разных концов? Мы без трибунала вашего проживем... Наехала с...сволочь разная... р...р...расстр...реливать...

Толпа дрожала в лихорадке — высвистами, выкриками, улюлюканьем, шумным волненьем обнажала свою резкую нервность... Выступавший больше ничего не сказал; выпалил гневное, разжег страсти, соскочил с телеги — пропал в толпу.

Выступали и что-то кричали: Чернов, Тегнеряднов, Караваев. Но их не слушали, громко галдели. Тогда во весь свой могучий рост со дна телеги поднялся Букин.

— А я вот што, — прорычал он, осанисто и быстро затряс по воздуху какими-то предметами. — Это все вчера нашли: деньги царские да кресты поповские... Да вон какую... — и он поболтал на цепочке компас, не зная, как его назвать...

Толпа заревела пуще прежнего. Вряд ли кто рассмотрел бумажки и крестики — выли просто на букинский вой. Просто знали: раз Букин выступил — значит, что-нибудь громит. Тут бесенком под Букина вынырнул Вуйчич:

— А это што?.. Ага... га... га...

И он отчаянно затряс над головой две пары офицерских погон, утащенных при разгроме особого отдела...

— С офицерами вместе — вот они какие. Продались за наши данежки. Погоны прячут, сами их наденут...

И кто-то крикнул ему в подмогу:

— Всех офицеров на суд подавай... Сами разберем — кого куда. Аль кончить, аль в Сибирь кого. В Сибирь пошлем, в Семипалатинск, — нам они здесь не нужны... Пускай околевают там... сво... лочь...

Толпа прорвалась:

— Чего глядеть — арестовать...

— Арестовать их всех, из центру... Ага-га-га... Ге-ге...

— Расстрелять тут же... Го-го-го...

— Нечего ждать, вали...

И вдруг встрепенулись, метнулись ближние ряды, резнул пронзительный звон оружия, щелкнули четко, зловеще курки... Глянул я быстро Никитичу в лицо — оно было бледно.

"Так неужели кончено?" — сверкнула мысль...

А тело нервно вдруг напряглось, словно готов я был прыгнуть с телеги — через головы, через стены, за крепость...

— Товарищи! — крикнул чужим, зычным голосом. — Ревсовет приказал...

Вдруг сомкнулась кольцом вокруг телеги партийная школа и твердо уперлась, сдерживая бурный натиск толпы. Все исчислялось мгновеньями, все совершалось почти одновременно.

Видим, как взметнулся в телегу Ерискин, и в тот же миг слух пронзили резкие слова:

— Да это что? Ах вы, сукины дети!..

Неожиданный окрик застудил на мгновенье толпу, она будто окаменела в своем страстном порыве. Момент исключительной силы!

— На што выбирали меня?! — крикнул Ерискин. — Раз председатель — я никому не позволю... никому не дам... что за разбой... Ишь, раскричались... Если только кто-нибудь их тронет, — указал он в нашу сторону, — тогда выбирайте другого, а я не стану... И черт с вами, из крепости уйду!

Слова произвели большое впечатление. А тут еще Павел Береснев.

— Товарищи, — говорит, — так нельзя: к вам люди пришли говорить по-хорошему, а вы что? Разве так обращаются? Я тоже уйду из крепости, если што...

— Слово, слово мне! — крикнул Букин.

— Лишаю слова, — твердо объявил ему Ерискин и повторил еще раз во всеуслышание: — Букину слова не даю: лишаю!

Никто не протестовал. Эта была очевидная, бесспорная победа...

— Для продолженья речи слово даю говорившему оратору.

И он рукой дал мне знать, чтоб продолжал.

Надо было выдержать марку, надо было не объявлять своей радости по поводу счастливого исхода. Хоть видимое, но сохранить спокойствие, — как ни в чем не бывало, ровным тоном объяснить приказ центра — приказ, а не просьбу!

— Мы остановились, товарищи, на том...

А толпу не узнать. Она стихла, будто виноватая. Только соскакивали отдельные жалкие выкрики одиночек. Но это же пустяки: буйный гнев вошел в берега. Быстро, походным маршем проходили последние вопросы. Толпа словно зубы потеряла, — нечем было грызть, чавкала, как старуха, опустошенным, беззубым ртом. Покорили нас было за то, что:

— Киргизам вот, беженцам, неделю помощи устроили, а нам что — кукиш?

Но и этот вопрос миновали: договорились, что широко организуем помощь общественную копалолепсинцам в добавление ко всему, что для них и без того делается ускореннейшим темпом. Последний вопрос о власти:

— Крепость выбирает двух в военсовет дивизии и трех в облревком...

Заупрямились было опять на том, что и во что вливать: боеревком в военсовет или наоборот. Уломали, убедили, доказали, что одна крепость центром признана не будет и в ход пустят против нее броневики... А вот вместе с нами — другое дело...

— Мало двух... Мало трех, — галдели кругом. — Всех давай, соединяй...

Пока они перекликались, мы с Никитичем устроили в телеге мгновенное совещание:

— А не один черт, что два, что десять? Давай еще разрешим во все двенадцать отделов ревкома по одному — накинем дюжинку на свой риск!

И объявили:

— Хорошо. Кроме тех пяти, пусть будет еще двенадцать представителей в отделы Обревкома.

Успокоили количеством.

Проголосовали и приняли безусловное подчинение приказам центра. Хотели было тут же и выбирать, чтоб отделаться зараз. Но толпа решила по-иному:

— Сегодня же вечером каждая рота пришлет в городской театр по пять человек, — там из них изберут представителей.

— Что же, и это неплохо.

— Теперь вот что, товарищи, — заявили мы. — Все ясно: и вам ясно и нам. Теперь договорились по всем вопросам, и власть у нас будет одна. Завтра с утра — работать. Кончены все недоразумения. Так и скажем сегодня же Ташкенту: с гарнизоном договорились, работаем отныне мирно и дружно... Вы сегодня же, вот после этого собрания, расходитесь из крепости по казармам, — дальше незачем здесь оставаться, раз договорились по всем вопросам...

Это нами было сказано будто вскользь; будто разумелось само собой, что из крепости надо сегодня же уходить, а мы, дескать, им только вот об этом напоминаем: не забудьте, мол, товарищи!

Митинг окончен. Толпа медленно расползается в разные стороны. Мы беспрепятственно выходим с Никитичем за ворота крепости, легко и весело поминаем отдельные моменты бурного собрания. А в штадиве — на телеграф и делаем Ташкенту короткое сообщение:

...Полученный приказ из центра о конструкции власти было постановлено объяснить на общем собрании гарнизона, так как красноармейцы и слышать не хотели, что его разберут какие-то выборные делегаты... Можете себе представить, что значит заставить пятитысячную массу крепости (не только гарнизон, но и полевые части), — массу, страшно взволнованную и требующую оставления своей крепостной власти, — убедить в необходимости подчинения приказу центра! Сегодня, 15 — VI, в 10 ч. утра мы открыли в крепости общее собрание, длившееся целых шесть часов. Налицо имелось двенадцать волнующих массу вопросов: о расстрелах, об Особом отделе, о Трибунале, о суде над белыми офицерами на месте, об отправке их из Верного в Семипалатинск, в Сибирь, о немедленном аресте всех назначенных (Ташкентом. — Д. Ф.) работников и о неподчинении центру.

Докладчиком по всем вопросам пришлось выступать мне. Одно время раздавались настойчивые требования о нашем аресте и расправе. В конце концов принято голосованием подчинение центру и согласие от каждой роты выбрать по пять человек представителей, которые сегодня в шесть часов собираются в Советском театре, — из них будут выбраны добавочные члены в Военсовет и Обревком. Как пройдут выборы и состоятся ли они (трудно сказать. — Д. Ф.), так как настроение крепости весьма изменчиво. Предложение выбрать делегатов непосредственно гарнизонным собранием принято не было. Город оцеплен патрулями. Тов. Фрунзе, это следует иметь в виду при поездке в Верный{24}...

Делегаты собрались вовремя. Советский театр до отказа набит был всякой публикой. У делегатов на руках имелись особые мандаты. Мы, военсоветчики, тесной кучкой пригрудили к председательскому столу. Председателем избран был представитель крепости Прасолов — тот самый, что 11-го, на заре мятежа, на митинге в казармах кричал громче всех. Потом он в дни мятежа словно сгинул, редко где показывался, вовсе не выступал. Мы о нем и забыли. А теперь — почему-то в роли председателя. Он сидел за столом, а мы ему подшептывали и подсказывали свои советы и предложения. Заседание было отменно спокойным. Избрали представителей: в военсовет — Петрова и Чеусова, а в облревком — полтора десятка.

Ночью я сообщил центру:

— Сейчас закончилось собрание делегатов частей, которое было уполномочено общим собранием гарнизона выбрать представителей в военсовет дивизии и в облревком. Завтра приступим к работе. У меня нет точных сведений о выбранных, — это я сообщу завтра. По-видимому, все закончится без кровопролития. Принципы государственной власти и централизации восторжествовали над самочинством и разнузданностью. Твердо за положение не ручаюсь (курсив мой. — Д. Ф.), но (некоторых. — Д. Ф.) результатов как будто достигли, — во всяком случае, добились определенного перелома в настроении гарнизона.

Теперь придется доканчивать те скверные остатки, которые неизбежно сопутствуют всякому (подобному. — Д. Ф.) неорганизованному движению... Скажите, выехал ли кто из вас на легковом автомобиле в Верный?

— Я этого не знаю, — говорил Ташкент, — а потому не могу ответить...

— Хорошо, до свиданья.

— Всего наилучшего...

Мы собрались в штадиве, обсуждали сложившуюся обстановку. Она, бесспорно, была куда благоприятней, чем вчера, чем два дня назад. Но быть начеку! Вот оно, по вечерней тишине слышно в открытые окна топанье тысяч ног — это части уходят из крепости в казармы. Прекрасно. Мы этого ждали. Мы на этом настаивали. Мы этого добились. Но... быть начеку!

За тревогами минувшего дня мы не успели снестись с Пишпеком, не знали, что там творится.

А в Пишпеке совершилось кое-что новое.

Заведующий пунктом особого отдела, Окоров, несколько нервно сообщил в центр:

Военная. Вне очереди. Срочно.

В Верном восстание. Я получил распоряжение тов. Фурманова принять меры. Все возможное сделал, создан Оперативный штаб. Пишпеку подчинены Пржевальск, Токмак, Нарын. Все на боевом положении. Во всех районах спокойно. В Верный высланы разведчики, — жду результатов...

Масарский (и) Горячев бежали в горы, там окружены враждебными бандами, выставленными в горных проходах...

Материал, как видно, чуть-чуть запоздалый, в это время центру были известны уже и более поздние сведения.

В тот же день в Пишпек получено было из Ташкента распоряжение, а по этому распоряжению там отдан был новый приказ. Вот его содержание:

ПРИКАЗ № 2

15 июня 1920 г., гор. Пишпек.

Согласно телеграфному распоряжению Реввоенсовета Туркфронта от 15 июня за № 2458, я назначен временно командующим всеми силами Пишпекского, Пржевальского, Токмакского и Нарынского районов.

С этого момента Оперативный штаб Пишпека считается упраздненным.

Подтверждая приказ № 1 штаба гор. Пишпека, предлагаю всем частям уездных районов оставаться на своих местах.

Все военные распоряжения по области будут исходить только от меня.

Призывая граждан к полному спокойствию, предупреждаю, что всякая попытка к неповиновению или неисполнению моего распоряжения, а также всякая провокация будут наказываться немедленным расстрелом.

Все учреждения уездных районов прекращают, впредь до распоряжения, сношения с Верным.

Командующий силами области Шаповалов.

Начальник штаба Кондурушкин.

Но об этом приказе мы узнали лишь значительно позже, как и вообще с большим опозданьем узнавали о том, что творится по области: мы поглощены были Верным и поглощены едва ли не на 80 — 90%: и работа, и время, и техника связи не позволяли нам целую неделю быть воистину областным центром...

Итак, очищалась крепость, оттуда уходило большинство частей. Как будто жизнь входила в нормальное русло. Закрывалась целая полоса, события переваливали за четвертые сутки.

Как бы там ни было, а мятеж оконченным мы не считали. Мы не могли поверить, что движение, имеющее под собою столь глубокие социально-экономические корни, сможет закончиться на таких в сущности... пустяках. В самом деле, разве это не пустяки для восставших? Дали им возможность послать своих представителей в военсовет и облревком. А дальше что? А дальше — остается у кормила та же центральная власть, та же пролетарская диктатура. Словом, "все по-старому". Наиболее из них сообразительные, разумеется, понимали, что в военсовете, например, не Чеусов с Петровым будут руководить делом, а все мы же, которые им руководили и раньше. Так будет в военсовете, так будет и в облревкоме. Так будет и всегда и повсюду, где мы у власти. Следовательно, и требования все останутся прежние:

Из Семиречья войскам идти на Фергану, помогать там против басмачей.

Продразверстку выполнять так, как это указывает центр.

Киргизов больше не эксплуатировать.

Бригаду киргизскую продолжать формировать.

Трибунал и особотдел восстановить...

И так далее, и так далее...

Так зачем же было и огород городить, на что было подымать восстание? Весь мятежный сыр-бор из-за того лишь и загорелся, что эти коренные, глубокие требования семирекам показались осуществимыми: все долой и все по-своему! А теперь — ишь, чем подменили: вместо отмены продразверстки, и прочего и прочего — выбирайте своих представителей. Нет, брат, шалишь, на мякине воробья не проведешь!

Так думали те, что стояли во главе дела. Они теперь, после вчерашнего боя на крепостном митинге, чувствовали себя побежденными и будто в чаду каком, на похмелье: как это в самом деле могло получиться, что мятежная крепость уплыла у них из рук? И как это вдруг красноармейцы, кричавшие: "арестовать... уничтожить... расстрелять..." — как они вдруг стали покорными, будто овцы, согласились очистить крепость, разошлись по казармам? Вожди крепостные недоумевали. Стекались снова в крепость, там секретно совещались, шушукались по коридорам военсовета и облревкома, держались, как одичалые, укрывались, устраивали тайные заседания, обсуждали: "Как теперь быть?"

И порешили: хотя центровики и "втерли очки крепости", но еще не поздно, еще не все проиграно, надо торопиться все вернуть, наверстать потерянное, снова разжечь страсти гарнизона. А потом вот-вот должен прийти 26-й полк... О, тогда мы им покажем!

И мы, и они хорошо понимали, что дело не кончилось, что доброй волей красноармейцы-семиреки из Семиречья не пойдут, что впереди — кто еще знает, на чьей стороне окажется перевес? Иные из них, попроще, искренно верили, что "дело кончено", и горячо взялись с утра же за практическую работу в облревкоме.

Военсовет заседал с утра в новом составе. Было непривычно — и нам, и им — уже не спорить и опровергать друг друга, как это было доселе, а так вот мирно и покойно заняться повседневной работой. Удивительно. Даже стыдились чего-то, неловкость испытывали обе стороны. Сидеть мы с ними сидели, говорить — говорили, а важнейшие вопросы все-таки предпочитали разрешать одни, уединившись ли куда в штадиве, или собравшись на частную квартиру, — во многое посвящать мы их, конечно, не хотели и не могли.

На первом же заседании военсовета разрешили все нужные вопросы, правда, "разрешив" их предварительно на своем секретном совещании. Делегаты крепости в иных местах трепыхались, сопротивлялись, но мы им рекомендовали теперь равняться не столько на гарнизон, сколько на Ташкент, потому что они-де "законная власть". И они примолкали. Даже жалко было смотреть, в какое положение они себя посадили: ни взад, ни вперед. А нам как раз это на руку. На заседании военсовета решили прежде всего созвать весь командный состав и разъяснить ему, как держаться и что делать в новой обстановке. Комсостав потом созвали и так его проняли, что иные уж ни разу больше не показывались в крепость.

Затем на заседании постановили расформировать крепостные объединения и оставить те названия частей, что были раньше.

Тут поднялся было на дыбы Петров:

— Как расформировать! А зачем мы четыре дня формировали их?

Не вдаваясь в пространные прения, мы ему дали понять, что и сами не знаем, зачем их "четыре дня формировали", что так "удобнее", что их крепостная система имела в виду один только верненский гарнизон, а наша рассчитана на всю Семиреченскую армию. Убедили ли эти доводы — неизвестно, но больше он не протестовал.

Третий вопрос — о переброске из Семиречья воинских частей в положенный заранее срок. Вопрос большой, вопрос скандальный, а "разрешили" его в момент, но, конечно, понимали, что фактическое "разрешение" еще впереди, а это лишь так себе, бумажная одна наметка.

Затем решено было созвать экстренное общегарнизонное партийное собрание. Хоть Петров был и непартийный, зато Чеусов настоящий "партиец": им обоим очень польстило, что в их присутствии решаются и такие дела. На этом собрании потом без пощады громили мы своих "партийных товарищей" и многим из них отшибли окончательно охоту шататься в крепость. На этом же собрании намечались кандидатуры новых временных работников в особый отдел и в трибунал, ввиду того что старый состав весь был разогнан — и скрылся.

Дальше, пятым вопросом, стояло избрание комиссии по учету пропавшего оружия и его собиранию. Комиссию создали под председательством Никитича...

Шестой вопрос — об исчезнувших, разбежавшихся из-под ареста особотдела, трибунала или "работного дома". Это дело постановили передать для разрешения вновь формировавшимся особотделу и ревтрибуналу.

Седьмой вопрос: Щукина Александра оставили и утвердили комендантом крепости. Так, мы считали, будет тактичнее. То-то получилось "тактично": в тот же день, 16-го, он, Александр Щукин, затеял переписку с Авдеевым, председателем областной ЧК (или его заместителем). Щукин писал ему распоряжение: непременно разыскать и доставить в крепость укрывшихся работников особотдела — Масарского и Аксмана. Авдеев ему ответил:

Коменданту крепости т. Щукину.

Областная ЧК просит сделать распоряжение о высылке в распоряжение ЧК пяти человек конного конвоя для производства ареста граждан Аксмана и Масарского, так как дневным обыском никаких результатов не добыто. Конвой выслать часам к 10 вечера, и если возможно, то пропуск на право хождения по городу.

Врид предобчека Авдеев.

16 июня 1920 г.

Вот какая шпана сидела в Верном даже на таком посту, как... предобчека!

Этого молодца, разумеется, потом расстреляли. Но теперь он очень рьяно помогал крепости.

Это лишь к слову. Седьмым и последним вопросом на заседании было утверждение проекта приказа — первого приказа нового военсовета. Проект утвердили полностью. Вот содержание:

ПРИКАЗ № 1

Военного совета 3-й Туркестанской стрелковой дивизии

16 июня 1920 г., гор. Верный

На общем собрании гарнизона гор. Верного, состоявшемся 15 июня в крепости, было постановлено, во исполнение приказа Реввоенсовета Туркфронта, выбрать двух представителей в Военный совет дивизии и трех представителей в Обревком. Каждая рота выбрала по 5 делегатов на общее гарнизонное делегатское собрание, и там были выбраны следующие представители:

1) в Военсовет дивизии Петров и Чеусов.

2) в Облревком Белецкий Алексей, Петренко Александр и Щукин Александр.

Кроме того, во все отделы Облревкома было выбрано для работ еще двенадцать человек.

В данное время достигнуто полное объединение. Военсовет дивизии и Облревком приступили к выполнению своих функций. В области объявляется военная диктатура Военного совета дивизии.

Всем органам военным и гражданским приказывается немедленно приступить к работе.

Объявляется самая беспощадная и суровая борьба с провокацией.

Подлинный подписали:

Председатель Военсовета дивизии Фурманов.

Тов. председателя Петров.

Секретарь Чеусов.

С подлинным верно:

Исп. об. начальника штаба дивизии Бровкин.

С этого же дня мы отобрали из гарнизонных "партийцев" хоть сколько-нибудь понадежнее и наладили их вести среди частей настойчивую агитацию в нашу пользу. Во главе этого дела встала группа наших товарищей: Альвин, Верничев, Алеша Колосов, Кравчук, Шегабутдинов. Дело шло — и неплохо шло. Иных они уговаривали, убеждали, иных припугивали "ответом", который надо будет нести перед Ташкентом; гарнизон понемногу "разлагался", часть публики перетягивалась к нам. Непокорны только по-прежнему были части 25-го и 27-го полков. Эти держались крепко и ни в какие "миролюбивые" разговоры с нами не вступали.

В полдень была по проводу беседа с центром:

— У аппарата замчленреввоенсовета. Там ли Фурманов?

— Да, здесь. Членами военсовета от гарнизона выбраны: Петров Алексей, командир Первого Семиреченского полка, беспартийный. Чеусов Георгий, начальник милиции города Верного, председатель городской партийной ячейки. Членами облревкома: Вилецкий, коммунист тысяча девятьсот шестого года, Петренко Александр и Щукин Александр — беспартийный; кроме того, избраны в отделы облревкома двенадцать человек на практическую работу. От вас ожидаем утверждения пяти членов. Сегодня состоялось заседание военного совета в составе председателя Фурманова, как назначенного центром, товарища — Петрова, секретаря — Чеусова. В области объявлена военная диктатура, органом которой является военсовет дивизии. Принимаем срочные меры к проведению в жизнь приказа центра о переброске частей. За последние четыре дня части, собравшиеся в крепости, (объединились. — Д. Ф.) в новые полки и команды. Нами объявлено, чтобы эти части расформировать и оставить в прежнем виде. Ввиду того что ответственные работники особого отдела и ревтрибунала скрылись в горы, оставшимся продолжать свою работу при данном отношении гарнизона (невозможно. — Д. Ф.). Постановлено сегодня на экстренном заседании гарнизонной партийной организации выделить работников в оба (эти. — Д. Ф.) органа, пока центр не пришлет новых. Ввиду того что во время событий расхищалось и утаивалось оружие и имущество, поручено через спецкомиссию все выяснить и собрать. Начальником гарнизона назначается облвоенком, а комендантом — Сараев. Комендантом крепости назначается Щукин Александр; вопрос об арестованных, выпущенных и разбежавшихся поручено разобрать в экстренном порядке вновь организованным особому отделу и ревтрибуналу, притом вчера на собрании было постановлено всех офицеров задержать в Семиречье для сбора против них материала, но полагаю, что военсовет теперь сможет приказ центра выполнить. Было принято ходатайствовать перед центром об отмене смертной казни для Семиречья. Там же было принято (решение) об организации добровольного пожертвования в пользу разоренных Копальского и Лепсинского уездов. Пока сообщить (больше) ничего не имею. Фурманов.

— Прежде чем поставить на обсуждение реввоенсовета ваши вопросы и сообщения, дополните, что все передается от имени военного совета дивизии, в присутствии президиума.

— Хорошо.

— Сообщите, какими сведениями располагает военсовет относительно выполнения приказа о переброске частей других городов области, и затем, каково отношение мусульманства к происшедшему?

— Все части, за исключением первого полка, от которого сведения не получены, согласны выполнить приказ центра. Отношение мусульманства выжидательное и напряженное. Первый провокационный выстрел повлечет крупные (осложнения). Нам это удалось предотвратить совместно с лучшим элементом крепости. Фурманов.

— Хорошо. Весь разговор сейчас же сообщу Реввоенсовету.

— Между прочим, сообщаю о благородном поступке Береснева и Ерискина: в то время, когда гарнизон готов был поднять нас на штыки, (они) остановили возмущенную массу, заявили, что солидарны с нами, и своим авторитетом удержали массу от неизбежного кровопролития. За какие-то дела в прошлом они привлекаются реввоентрибуналом к суду — за какие дела, я не знаю, но если (они) не очень важные, то я порекомендовал бы всякие дела прекратить за их благородный поступок. Равным образом товарищ Стрельцов проявил большую сознательность, удерживая красноармейцев от распития ими десяти (?){25}бочек спирта, которые каким-то образом попали в крепость. Фурманов.

— До свиданья.

Ташкент — лишь только получил от нас окончательное извещение о новой конструкции областной и дивизионной власти — дал знать об этом Пишпеку следующей телеграммой:

Текона. Секретно. № 0650 — 196.

16-го 15 час. 15 мин.

Спешно, только Пишпек, для передачи по всем адресам: Пишпек, Пржевальск, Токмак, Нарын, начальнику гарнизона, копия комитету коммунистической партии, копия Турцик, Крайком. Судя по последним данным, верненский гарнизон с пути мятежа возвратился на путь революционного порядка. Впредь до фактического ознакомления с истинной подкладкой и характером верненских событий Реввоенсовет Туркфронта, в видах прекращения возможных эксцессов и кровопролития, счел возможным временно допустить реорганизацию местной власти путем введения двух лиц в состав Военного совета дивизии и трех лиц — в Облревком. Во внимание к этому вы должны формально считаться с возникшей временной новой властью в области и восстановить деловую связь с Верным. Фактическое же исполнение всех распоряжений области (должно) согласоваться с нашими указаниями. О дальнейших отношениях Реввоенсовета фронта к верненской власти и верненским событиям вы своевременно будете ставиться в известность. Принципиальное отношение ваше к верненским событиям Реввоенсовет фронта считает вполне правильным.

Командтуркфронтом Фрунзе.

За члена Реввоенсовета Малиновский.

Так и ревсовет фронта считал новую власть маргариновой — такою же ее считали и мы. Во всех телеграммах центру, во всех с ним переговорах мы неизменно подчеркивали мысль о том, что власть-то — властью, а все же мы не верим в ее "прочность" и можем с часу на час ожидать новых осложнений. Правда, наиболее острый момент был уже позади и нашего непосредственного вооруженного вмешательства пока не требовалось. О продвижении ташкентских сил мы ровно ничего не знали и даже не были уверены, что они в пути, а потому при разговоре с центром за этот же день мы говорили не о случайной вооруженной помощи Ташкента, а считали совершенно необходимой присылку сюда постоянной силы, которая уберегла бы область и на будущее время от подобных восстаний.

Мы писали:

Из Текона 216. Военная. Вне всякой очереди.

Ташкент. Командтуркфронтом Фрунзе

На ваш № 1 — 1396 от присылки из Ташкента сил можно было бы воздержаться, так как дело разрешается в нашу пользу. Но это предложение относится к ликвидации острого момента восстания, который, по-видимому, миновал. Надежных сил, базы у нас нет, и это вынуждает ходатайствовать о присылке стойкой части постоянного (курсив мой. — Д. Ф.) назначения, которая могла бы оказать помощь в будущем повторном восстании, возможность которого отнюдь не исключена{26}. Пытаемся приступать к переброска частей, согласно вашему приказу. Если первый опыт окажется неудачным, разрешите нам распустить некоторые части во временный отпуск, мотивируя это их исключительными боевыми заслугами, а тем временем дать возможность подтянуть 105-ю бригаду и совершить переброску принудительно. Примите к сведению, что на телеграфе установлен контроль городской компартии, игравшей во всей этой истории довольно гнусную роль и работавшей солидарно с крепостью. Передавайте шифром.

Фурманов.

16 июня 1920 г.

И в тот же день еще телеграмму:

Вне всякой очереди. Ташкент.

Реввоенсовету Туркфронта.

Положение считать спокойным не следует. Мы добились главного: вывести части из крепости и разрядить атмосферу, но волнение не улеглось, и оно будет прогрессивно нарастать по мере приближения (срока) переброски войск в центр. Семиреки определенно не хотят уходить из Семиречья и подыскивают всякие поводы, чтобы остаться или задержаться здесь. Они затягивают время в надежде на подход других частей, чтобы совместно с ними поднять еще более жестокую бурю. Во главе движения стоят уголовные и политические преступники, пострадавшие от карательных органов. Этим в значительной степени и объясняется та ненависть к Особому отделу и Трибуналу, которою захвачена вся эта масса, что (и) вылилось в фактический разгром этих двух организаций. Я еще считаю неправильной для Семиречья и общую линию, которую усвоили в своей тактике эти организации; для Семиречья, где мы окружены социально чуждым, политически враждебным населением, где мы не имеем достаточной реальной силы, нельзя применять политику крутой расправы, как в центре, ибо эта политика приведет к возмущению и восстанию, что и подтверждается на факте данного бунта. Полагаю, что этот вопрос следует принципиально разрешить в краткий срок. В данное время положение таково: нам удалось привлечь на свою сторону комсостав, который сегодня на своем заседании высказал полную солидарность со всеми нашими взглядами. Завтра утром, то есть 17 июня, идем вместе с комсоставом в батальон 27-го полка, который должен выступить первый и до сих пор упирается. Ставим вопрос ребром: кто подчиняется приказу — направо, кто нет — налево, и такой будет считаться дезертиром. Я тактически возбудил перед вами ходатайство об амнистии Бересневу и Ерискину, предав это широкой гласности, — результат колоссальный. Затем поручили командирам выполнить беспрекословно приказ о переброске. Когда этих согласных наберется большинство, тогда они убедят меньшинство. Я веду линию раскола частей, дабы они воздействовали одна на другую. Такую же линию пытаюсь вести в деле ареста подлых элементов. У нас нет реальной силы для этих арестов, и я добиваюсь того, чтобы сознательные сами арестовывали подстрекателей. Общее направление наше сводится к тому, чтобы не было крови, так как это может повести здесь, с одной стороны, к открытию фронта и — с другой — к мусульманской резне.

Фурманов. № 1411/3

Обе стороны стихли, будто устав, перемучившись от страстной борьбы: борцы отдыхали.

Но только отдыхали — не больше. А как отдохнут, снова в борьбу, и тогда уж — кто кого? Второй раз отдыхать не придется. Друг дружку в борьбе точно узнали, испытали и в слабых и в крепких точках. Дважды провести никого никому не удастся — это надо себе запомнить, зарубить.

Эй, не дремли, борец: моментальной, внезапной, крепкой хваткой уцепит тебя затаившийся враг и мигом ловко подомнет под себя. Подомнет и грузно осядет. Тогда уж выхода нет, конец.

В такой среде, в такой обстановке решали мы дела.

Две стороны. Чуть замирившиеся враги.

Может ли это держаться долго?

Семнадцатого мало что переменилось. Только стало известно, что "активисты" повели среди красноармейцев агитацию за возврат в крепость:

— В крепости мы — сила, а здесь что? Из крепости мы любое можем штабу приказание послать, а отсюда? Вали, ребята, айда-айда. Снова в поход и снова в крепость!

Но уходили пока только кучками и одиночки, — главные силы оставались по казармам, их удерживала та часть комсостава, которую удалось нам кой в чем убедить, кой-чем припугнуть. Самое ядро бунтовщическое из крепости не уходило, все главари там дневали и ночевали, отрываясь в казармы лишь на агитацию. Как-то двусмысленно стал держаться и Павел Береснев, якшаясь охотно и много с главарями крепости, уединяясь с ними, шушукаясь по углам. Это заставило нас против него серьезно насторожиться. Положение было чрезвычайно неопределенное. Окончательного разрешения вопроса таким путем нельзя было ждать. Обе стороны будто раскачивались — медленно и вяло, набирали ходу, энергии, решимости.

Разрешать вопрос готовились по-иному.

Сегодня Чернов явился в караульный батальон, созвал собрание, начал "бузить" против военсовета, против советских "комиссаров". Но в карбатальоне{27} было уже немало наших ребят, они там вели явную и тайную агитацию и так обернули дело, что оскандалили Чернова, взбудоражили массу, подняли ее на протест: Чернова с митинга прогнали. Трудней было здесь ослабить влияние Букина и Вуйчича, — эти считались чуть ли не героями, имели авторитет. Но старательные наши политические кроты и под них копали яму: настойчиво, небезуспешно.

Уж всего в нескольких десятках верст находился 4-й кавполк: сегодня к нему навстречу выедет комиссар дивизии Бочаров. Дальше он свяжется с 26-м стрелковым. Надо стягивать силы, надо действовать; 26-й, правда, вовсе не надежен, но и с ним надо в чем-то уговориться, его надо пока задержать в пути, не давать подходить к Верному. Бочаров уехал. Мы еще не знали в тот час, что и сами скоро помчимся ему вдогонку.

Не предпринимая против нас никаких активных действий, крепость в то же время у нас на глазах наливалась живыми соками, набиралась свежих сил. Она по-прежнему держала себя как победительница и власть имеющая. По-прежнему к ней стекались на подводах жители сел и деревень, а она им "разъясняла" по-своему события и "приказывала" сноситься только с собою; по-прежнему она запружена была беженцами — полуголодными, нищими, протестующими с отчаяния против всего и против всех. Крепость и не думала свертываться. Она распустила по казармам части, но еще много осталось и на месте горючего элемента. Потом, что такое "распустила": казармы — вот они, под рукой; из казарм обратно в крепость перебраться долго ли?

Помнится случай за этот день. Он обошелся благополучно, а дело пахло драматической развязкой: пара наших товарищей, трибуналец и особист, чуть-чуть не угодили в лапы врагу.

Мы ни одного особиста, ни одного трибунальца не пускали на заседанья с представителями крепости или в самую крепость: против них так непосредственна и горяча была озлобленность, что вряд ли утерпела бы толпа, вряд ли сдержала бы слепой свой гнев. Потому и проводили так спешно в горы Масарского с Горячевым. Куда они скрылись — того мы и сами не знали: может, на Джаркент, а может, и на Пишпек. Некогда было о том толковать: вмиг собрались, в момент ускакали. Был полдень 17-го. Мы в Белоусовских номерах. Вдруг — по камням конский скок, ближе, ближе, и вот три всадника остановились перед крыльцом. Глянули в окна мы, ахнули: Масарский с Горячевым! А с ними какой-то третий, и у этого третьего в правой — наган, а в левой — запечатанный большой пакет, только что выхватил он его из-за пазухи.

— Что-то неладно, — видно, поймали.

Я выскочил на крыльцо; все трое, гляжу, на конях, слезать и не думают.

— Тут, што ли, крепостное управление? — спросил меня незнакомец, мужик годов сорока, видимо крестьянин.

— А што? — говорю я, а сам стараюсь на ребят не смотреть, будто их вовсе не знаю.

— Да вот, двоих поймали... в горах шатались... К нам в деревню наехали... Надо быть, из трибуналу будут, мужики-то опознали... Мне их наказали непременно в крепость...

— Ага, вот и прекрасно, — говорю конвоиру. — Как раз я начальник штаба и есть этой самой крепости. Дай-ка пакет-то... так... Можешь их здесь оставить мне, а я уж сам под конвоем провожу куда следует.

Надо было сохранить невозмутимый тон, надо было сразу сбить с толку незадачливого мужичонку, к тому же, видимо, полагавшего, что крепость господствует по всему городу и другой власти вообще нет никакой... Надобно было врать, не моргнув ни единым глазом. Мужичонка, на наше счастье, попался глуповатый, да ему, видимо, и надоело уж возиться со своими пленниками.

Авторитетный тон и непринужденная громкая речь сбили окончательно мужичка с панталыку, — он передал пакет, я ему на конверте расписался, подмахнув какую-то невероятную фамилию, моргнул ребятам, они соскочили с коней — и на крыльцо, поводья кинули мужичонке. Горячев быстро понял, в чем дело, и молча прошмыгнул в коридор, став сзади меня, а экспансивный, чудаковатый Масарский чуть не затеял спор со своим конвоиром, вроде того, что:

— Не говорил ли я тебе, черт паршивый?!

Но мы с Горячевым его незаметно втолкнули в коридор. Мужичонка ускакал. На радостях тут же мы все и расхохотались. Но медлить нельзя было ни минуты: а вдруг, по горячим следам, наскочат крепостники? Несдобровать ребятам: кончат их непременно. Мужичонка напоследок сообщил, что сам проедет еще повидаться со "своими", — видимо, с односельчанами на крепости.

Наш неизменный друг, Медведич, обоих провел задами на соседнюю улицу и спрятал в огромном сенном сарае. Там они пробыли вплоть до ликвидации мятежа. Медведич их и кормил, сам носил пищу в сарай.

Из значительных событий за 17-е надо отметить телеграмму Фрунзе, попавшую и в Пишпек, где находился в это время Быховский, командовавший вооруженной подмогой, торопившейся к нам на помощь. Подмога шла — из броневиков, кавалерии, пехоты. Телеграмма Фрунзе была прочтена и по этим частям. Вот что писал командующий:

"2 июня мною был отдан приказ об отправлении некоторых частей Н-ской дивизии, расположенных в Семиречье, в Ташкент и далее в Фергану. В связи с этим в гор. Верном разыгрались события совершенно недопустимого свойства. Уже до издания приказа из Семиречья поступали сведения, указывавшие на то, что в некоторых полках дивизии, укомплектованных из местных уроженцев, положение в смысле воинской дисциплины, выполнения боевых приказов и прочее было далеко не благополучно; указывалось, что эти полки не желают уходить куда бы то ни было от своих родных мест и что на этой почве возможен даже открытый мятеж. Командование фронта с подобным положением мириться, конечно, не могло, не могло допустить, чтобы в составе фронта имелись части, относительно которых нет уверенности в том, что они будут выполнять приказы и идти на помощь своим боевым товарищам на других участках фронта, когда это потребуется обстановкой; не могло допускать, чтобы в то время, когда десятки тысяч крестьян и рабочих Европейской России, в сознании необходимости этого, спокойно шли сюда, в далекий Туркестан, на помощь своим братьям, в то время, когда на Западном фронте лилась кровь рабоче-крестьянских полков, спасающих Россию от ограбления польской шляхты, — в это время семиреченские части получили бы привилегию остаться подле своих деревень. Красноармеец обязан быть там, где этого требуют интересы рабоче-крестьянского дела. Вот почему миллионы крестьян и рабочих России, уже годами оторванные от своих близких, грудью стоят по фронтам, защищая завоевания революции и права труда, среди невероятных лишений, в обстановке самой мучительной, где с доблестью несли и несут красные знамена, сокрушая врагов пролетариата и прокладывая родному народу путь к свету и счастью, — вот истинный путь всех честных сынов рабоче-крестьянской (страны), таков же он должен был быть и для сынов Семиречья; вот почему командование фронта в полном сознании правильности своих действий и в надежде на классовый трудовой инстинкт частей Семиречья отдало вышеупомянутый приказ, когда этого потребовала необходимость оказать помощь другим участкам Туркестанского фронта. К сожалению, эта надежда не оправдалась. На почве выполнения приказа в некоторых частях Семиречья, предназначенных к переброске, повелась самая шкурническая агитация; шкурные интересы давили в сторону отказа от выполнения боевого приказа, но это делать прямо было странно даже закоренелым шкурникам и предателям рабоче-крестьянского дела. И вот на сцену посыпались жалобы на недостачу обмундирования, на недочет в организации советских органов власти, требование изменения комсостава и прочее, и прочее. Враги революции, разумеется, ухватились за удобный случай нанести удар Советской власти и принялись раздувать недовольство, стараясь довести дело до открытого выступления. К сожалению, этого отчасти им удалось достичь. Части верненского гарнизона вместо выполнения приказа принялись митинговать, предъявлять всевозможные, большею частью невыполнимые требования и допустили даже аресты — правда, временно — некоторых лиц командного состава. Подобные безобразия, совершенно нетерпимые в рабоче-крестьянской Красной Армии, производились в очевидном расчете на далекость Семиречья, на отсутствие туда хороших путей сообщений и, стало быть, полную безнаказанность безобразников. Доводя об изложенном до сведения всех товарищей красноармейцев, командование фронта от их имени клеймит позором и негодованием шкурническое, предательское поведение тех частей Н-ской дивизии, которые, вместо помощи истекавшим кровью в Фергане братьям, пошли по пути подрыва нашей военной мощи в Туркестане. Пусть знают все враги революции и все шкурники и предатели, что рабоче-крестьянская Россия сумеет быстро подавить всякие происки против нее. Изменники Советской власти не укроются нигде, и всюду их настигнет карающая рука революционного правосудия. По-видимому, голос благоразумия и чувство долга одержали верх, и части верненского гарнизона, без давления извне, вернулись на путь революционного порядка. Как командующий фронтом, отвечающий перед Россией за военное положение всего фронта, приказываю: I. Начдиву 3 потребовать немедленного выполнения всех без исключения отданных мною приказов о боевых передвижениях частей. II. От частей верненского гарнизона потребовать полного прекращения всякого митингования и выражения готовности загладить свой проступок дальнейшим честным служением Советской власти. III. Военному совету дивизии расследовать все происшедшее и материал представить в Реввоенсовет фронта.

Командующий войсками Туркестанского фронта

Михаил Фрунзе-Михайлов.

Член Реввоенсовета Туркестанского фронта

Ибрагимов.

Замначштаба Туркестанского фронта

Благовещенский.

Батальону 27-го полка выступать из Верного надо было 20-го, через два-три дня. Мы уже 17-го, вчера, нащупали почву: пойдет или не пойдет? Собрания общего не созывали, решили его отложить еще на денек, чтоб было ближе к сроку выступления. Но настроение в общем и без того было ясное:

— Не пойдет!

На сегодня, 18-го, это свое предположение мы проверяем на общебатальонном собрании. Вот они, те же казармы, те же лица, теперь уж так близко знакомые, та же грязь, и вонь, и брань кругом, — все по-старому, как будто и не было недели буйного мятежа.

И даже мы явились чуть ли не в том же составе: Белов, я, Кравчук. Только нет Бочарова.

Настроение... Э, да и настроение нашей аудитории мало чем отличается от того, что было в памятный вечер, накануне восстания: так же нам прямо не глядя в лицо, отмачивают грозную и грязную брань, покрикивают, будто промеж себя, но чтоб и мы слышали:

— Шляются, свол...лч... чего ходют? Все равно не пойдем никуда... Наемная шкура... Свол...ч...

Мы на самодельной трибуне, один за другим, выступаем, убеждая, и видим, что убежденья, уверенья наши ни к чему:

— Все равно, не пойдем, что ни говори...

— Товарищи, но мы же договорились...

— Мало ли что...

— Как "мало ли что", — вы же сами заявили в крепости, что готовы подчиняться приказам центра... И готовы на переброску...

— Ничего никто не говорил... Сам болтал...

— Да вы же согласились... голосовали... и ваши представители теперь работают с нами; они вот тоже скажут, что и мы...

Оглядываемся кругом, — под руками ни одного "представителя": Петров, правда, и вовсе не явился, а Чеусов куда-то дипломатично исчез, чтобы не выступать в роли "защитника власти". Мы отбиваемся снова:

— Что ж получается, товарищи, сегодня как будто договорились, а назавтра — вверх дном? Да где это видано, чтобы так? И как после этого будет нам верить Ташкент?

— На што нам Ташкент?

— Да кем же власть-то будет поддерживаться? Как нас утвердит? И что вы, товарищи, — или опять все разговоры начинать сначала?

— Нам Ташкент не нужен! — крикнул с нар знакомый голос, но чей он — никак не вспомнить. — Что Ташкент! Может, мы Сибири хотим подчиняться. А может, и никому не хотим...

Видим, дело на худо пошло.

Подпустили было говорить одного из командиров, а ему — крики встречу словно камни в голову:

— И ты за "них", подлец...

— Продался, сукин сын!

Настроенье против нас. Это несомненно.

Вперебой вскрикивали злые голоса:

— Не надо нам вашего коммунизму... Да здравствует Советская власть... не такая, а без жидва, без киргизы... наша, хлеборобная...

— Уходи, наговорил... Пока шапку не сшибли...

— Подождем, когда двадцать шестой придет...

— Чего вам ждать, товарищи, — взываем мы. — Чего ждать, когда отправка назначена побатальонно...

— Не надо в батальоны — всем полком пойдем...

— Это невозможно...

— А вот увидим, возможно ли, — спрашивать не станем... Полк подойдет, мы и сами с ним договоримся...

У батальона уж готова была на этот счет своя особая резолюция: не выступать!

Стоит ли дальше говорить? Не ясна ли до дна обстановка? Разговор длится уж скоро три часа. Хватит. Переглядываемся молча. Понимаем друг друга. Закрываем собрание. Уезжаем.

И снова верхами, от казарм к штадиву. Обсуждали на ходу положение. Разговаривать дальше — бессмысленно. Надо действовать: немедленно и решительно. Тут оттяжка, промедление — прямо против нас. Так что же выбрать? Как поступить?

От Бочарова нет еще никаких значительных донесений. Он, надо быть, из 4-го проехал в 26-й, дальше по пути. А ведь 4-й кавалерийский остановился вовсе недалеко, в Карасуке: что-то 23 — 25 верст от Верного... Туда и надо держать равнение. Немедля надо вводить полк, громить мятежников. Это единственный выход. Но есть сомнения.

Прежде всего, наш налет явится сигналом к вооруженному сопротивлению, к восстанию окрестных сел, деревень, особенно же в случае неудачной для нас схватки, в случае поражения.

Во-вторых, можем ли мы уж так твердо, уверенно полагаться на этот самый полк? Знаем ли мы его достаточно? Не разложится ли и сам он, придя с мятежниками в соприкосновенье, ощутив некоторые "общие" вопросы? Правда, он лучше, надежней других частей. Правда и то, что ввести его непосредственно в действие — почти безопасно. Но разрешить переговоры, сношения полков, совместные обсуждения — это верный путь нашей гибели, этого не надо допускать ни в коем случае: общение с мятежниками, безусловно, погубит нестойкую массу 4-го полка. Затем начали распространяться какие-то бумажонки, — в них речь про трибунал, про особотдел, про Советскую власть вообще. Хоть прямо говорить обо многом и остерегаются, зато намекают довольно прозрачно.

Вот одна такая бумага-прокламация. У нее странное название, да и содержание тоже странное.

ЦАРСКИЙ ГОРШОЧЕК

Вот воняет, вот смердит. Но что воняет, что смердит, про то никто не говорит, потому что, значит, все боятся, так как царский. А монархисты самый запах его смакуют...

Царя убрали, царицу убрали, придворную челядь тоже убрали, а царский горшок остался и воняет по всей Советской России. Срам, товарищи. Позор, свободные граждане.

У нас в Верном тоже осталось душистое царское наследство и тоже навоняло, и всемогущей рукой товарищей красноармейцев закрыт. И теперь не воняет.

Бывшая царская охранка, соединенная с политическим отделом канцелярии губернатора, названа в Свободной России "Особый Отдел".

Хорошо бы было их подразделить на особые отделы с двумя нулями, а в другом городе с тремя нулями, как, например, это делается на ретирадных, или отхожих, местах. Да, горшочек закрыт, но надолго ли? Какой вы состав этому учреждению ни дайте, оно будет вонять, оно будет смердить и душить живую жизнь и свободу граждан царским духом: арестовать, отобрать, расстрелять, а то и зуботычиной попугает...

В областном городе Верном четыре сыскных отделения: при В. Р. Трибунале, при Особом Отделе, при ЧК да при милиции. Кроме того, зарегистрировано тайных сыщиков около 1300 человек. Ну, конечно, стало невозможно жить. Даже при Додон-короле такого штата доносчиков не было. А потому гнев товарищей красноармейцев и требования прекратить насилия и освободиться от предателей — вполне законны и справедливы.

Судите сами, товарищи и граждане, нужен ли нам Особый Отдел.

Евгений.

Да, судите сами. А рядом с подобными бумажками находились и колчаковские документы. Какой-то там поп составил воззвание, — это воззвание попало к нам. Вот содержание:

ВОИНАМ, УХОДЯЩИМ НА ПОЗИЦИЮ

Примите, дорогие воины, благословение на предстоящий вам святой подвиг боевого служения дорогой Родине.

Слышите, — я называю ваше служение Родине святым подвигом. Почему? Потому, что ваше воинское служение, вдали от оставленных вами родных мест, милых семей и привычного, есть великое служение другим, ближним, а теперь вы готовы выступить и на страдальческий подвиг за други своя, по примеру господа нашего Иисуса Христа, жизнь свою отдавшего за спасение всех людей.

Однако же, взирая на величие и святость вашего подвига, помните, дорогие, что он будет свят только в том случае, когда совершается добровольно, без ропота, в кротости и в простоте сердца. В противоположном же случае служение ваше будет не подвигом, а позорным ярмом.

Не забывайте, куда вы идете. Вы идете на помощь и подкрепление нашим доблестным героям-защитникам, которые успели уже, по возрождении нашей армии, покрыть себя честью и славой. Они ждут вас с нетерпением, но ждут мужественных, сильных, добрых, чтобы с вами решительно ударить на дерзких предателей Родины — большевиков.

Вместе с ними вы заставите большевиков убедиться, что и измена и подлое предательство не убили сыновей ее, готовых с беззаветным геройством, без ропота умереть за честь, свободу и единство горячо любимой родной страны.

Родина снова доверчиво поручает вам охрану своей чести и свободы. Сумейте же, дорогие воины, сохранить это сокровище, как сумели сохранить его для нас наши деды и отцы.

Помоги вам господь.

Ввечеру поймал меня на улице китаец{28} Масанчи, с заговорщическим видом отозвал в сторону, шепнул на ухо, озираясь пугливо по сторонам раскосыми маслинками возбужденных глаз:

— Ночью в крепости была пастанавленья... восимь человик сиводни ночью будут расстрилять... и тебя расстрилять, и Билов расстрилять. Шигобудин расстрилять, всех расстрилять... Я искал тебя давно... Верный чилавик сказал...

"Верить ли?" — прикинул я. А потом решил: с чего и зачем ему врать? Во всяком случае нет дыму без огня, что-то крадется неладное... (Такое постановление в крепости действительно состоялось, — это подтвердили потом на суде сами мятежники. Масанчи спас нам жизнь.) Живо собрал друзей, стали совещаться. Решили скакать немедленно к 4-му полку и с ним назавтра ворваться в город. Выехать тайком, чтобы никто не знал, никто не хватился. Оставшимся держать ухо востро, на ночь прятаться, а днем вести настойчивую агитацию в гарнизоне, подготовлять к возможному ночью налету. Сказано — сделано. Шегабутдинов отдал Агидуллину распоряжение приготовить пяток лучших коней, поздним вечером привести их в условленное место, там ждать. В Ташкент сейчас же телеграмму:

Ташкент. Реввоенсовет Туркфронта.

Вне всякой очереди.

Сейчас на собрании батальона определили, что он выступать не хочет из Семиречья, требует, чтобы его оставили до прихода других полков, с которыми он хочет о чем-то поговорить. Ясно, что он хочет спровоцировать, поднять бунт, убрать центровиков и остаться в Семиречье. Нас, человек восемь ответственных работников, постановлено сегодня ночью расстрелять и снова занять крепость. Сведения получены секретно. Мы с Панфиловым немедленно выезжаем к 4-му полку, ибо дальнейшими разговорами ничего не сделаешь. Присылка войск Ташкента необходима в срочном порядке, ибо успокоение, как выяснилось теперь, было только поверхностное. Вам, вероятно, была подана резолюция этого батальона по телеграфу.

Фурманов.

Телеграммы давали мы свободно: контроль был "зорок" лишь первые дни, а потом и вовсе оттерся на деле от всякой работы. Впрочем, и в дни его "зоркости" мы успевали сказать центру все, что хотели. Не контроль был, а горе одно для тех, кто ставил.

Темным, поздним вечером нас по Верному вели проводники-киргизы кривыми переулками. Низкие дома, серые, длинные, скучные заборы, выбитая колея дороги — все говорит о том, что мы где-то возле окраины города. Долго шли. Молчали. Перешептывались только по надобности. Остановились у тесовых дряхлых ворот, согнулись, пролезая в низкую калитку: она была не заперта, там кто-то ждал. Ожидавший перешепнулся с Шегабутдиновым и повел по маленькому грязному двору к противоположному забору. Там другая калитка, и в нее влезли мы, пригибаясь. Второй двор был и просторнее и чище, а самое здание новей; выпирали, как здоровенные груди, свежие, недавно сложенные бревна, как светляки, отсвечивали в темноте глянцевитой, остроганной гладью. По крылечку вошли наверх, на подмостки; с подмостков — в темные сени, из сеней — в полутемную, теплую, тихую комнату. Нас встретили, кланяясь и ласково улыбаясь, два татарина, — видимо, отец с сыном. Они что-то приговаривали, хлопотливо и почтительно усаживая всех к столу. Потом исчезли, а через минуту воротились и быстро стали накрывать. Еще через пяток минут мы уж подкреплялись перед ночным походом: гостеприимные хозяева, видимо, Агидуллиным извещены были заранее и успели приготовиться к встрече. Мы совещались. Не только разговоры разговаривали, а достали еще карту и по ней кружились долго вокруг Карасука. Потом, попрощавшись с заботливыми хозяевами, по тому же крылечку спустились во двор, отвязали коней, вскочили и тихо проехали через ворота на противоположной стороне. Выехали в пустынный переулок. Впереди Шегабутдинов. Он указывал дорогу. Ехали ровной, тихой рысью. Я вовсе не узнавал путь, — в этих местах не привелось быть ни разу. Миновали какие-то черные столбики: что это, кладбище? Зелень пошла, кустарники, деревца... Потом — гуще, выше, чаще и чаще: въезжали, видимо, в лес. Перед лесом зигзагами кружили в разные стороны по чуть видной узкой тропке, — видно, что Шегабутдинов отлично знал путь. Лишь только пробрались на ровное место, поехали быстрей. Уж было за полночь. Но далеко еще до зари, — самое темное, глухое это время. От города, видимо, отъехали недалеко: кое-где позади приметно мелькают сквозь деревья редкие ночные огни. И вдруг мы услышали в отдалении мерный стук. Остановили коней, стали вслушиваться. Во влажной ночной тишине четко цокали по грунту копыта коней.

— Разъезд, — шепнул Ерискин.

— Впереди это или сзади?

— Впереди... Надо ехать тихо.

Тут, как на беду, у Юсупова стряслось несчастье: он отстал шагов на триста позади, теперь нас догнал и объявил, что потерял стремя.

— Дальше ехать не могу, — всю ж... отбил!

Смеяться бы надо, да не до смеху: дальше ехать не может, назад нельзя, а оставаться на месте, — да тут каждую минуту на новый разъезд напорешься — в крепости охочи до ночных разъездов. Соскочили мы вдвоем-втроем с коней, стали шарить по земле. Огня зажечь нельзя, а где тут разыщешь во тьме? Вдруг находчивый Ерискин сорвал с себя ремень, скрутил его вдвое, перевязал веревкой и примастерил ловко вместо стремени.

— Поезжай... да не теряй больше, — добавил он с едкой иронией. — Вы постойте-ка тут, — предложил он нам. — Не уезжайте никуда, а я отсюда, — он показал на узкую тропку, что отсвечивала по опушке леса, — проберусь вперед да посмотрю: сколько их.

И быстро пропал в темноту. Минут через пятнадцать воротился, сообщил:

— Пять человек. Едут тихо. На Карасук. Ну, там все равно Лопатину{29} попадут. (Они действительно наткнулись позже на встречный разъезд 4-го полка и были арестованы.)

Мы ехали тихо, и весь путь слышали, как цокали впереди конские копыта, — перестали их слышать лишь перед самым Карасуком.

Надо сказать, что за час или полтора до выезда нашего из Верного, — с секретными бумагами, с деньгами, с бомбами, — выпроводили тайно из города Елизавету Васильевну, жену Белова. Пользуясь глухой тьмой, она незамеченная выехала на шоссе, а верст за семь свернула в болото, поросшее кустарником, где нас и дожидалась. Она тоже слышала и видела неприятельский разъезд, — он проехал поблизости, по шоссе, не заметив, что в болотине, в кустах прячется повозка. У болотины все мы соединились и дальше ехали вместе.

Мы были в пути что-то слишком долго: больше двух часов. Измученные, подъехали, наконец, к штабу полка.

Последние месяцы, оторванный другою, военно-политической работой, я отвык от фронтовой, полковой обстановки. А теперь, когда вошел в штаб, вдруг ударило этим особенным, что знал так близко, что недавно заполняло всю жизнь.

Вот она, комнатка штаба полка, густо закуренная черной, вонючей махрой, закиданная окурками, огрызками, засоренная так, что ноги скользят по всякой мерзости. Тут же, вповалку, спят одетые в шинели красноармейцы, — раздеваются ли они когда? На столах полевые телефоны; от времени до времени они жалобно гудят, словно кого-то о чем-то безнадежно умоляют. По штабу — матерый, отважный храп. За столом придремывает дежурный, в дверях маячит часовой. В небольшую грудку собраны на столе бумаги, — разные отметки, телефонограммы, распоряженья. Пахнуло родным духом Чапаевской дивизии.

Знать, везде она одна, наша Красная Армия!

Пришел комполка Лопатин. Он из тех, которые с первого слова, с первого взгляда приковывают к себе лучшими чувствами; с простыми, нужными словами, спокойный, уверенный, подошел он к нам и поздоровался запросто. Чувствовался человек, знающий себе цену. Это было — не гордость, не самомнение, — это органическое, естественное уважение к себе — к себе и к другим. Так же, как с нами, через минуту разговаривал и держался он с дежурным по штабу, а еще через минуту — будил и шутливо выпроваживал красноармейцев-храпунов. И движенья и речь его как-то естественно, тесно слиты были с тем, что он делал, — иначе, верно, делать было бы и нельзя. Радовало то, что с рядовым красноармейцем он держался так же, как и с нами, представителями военной власти. Это к нему располагало чрезвычайно, сразу поднимало его в наших глазах, заставило с сугубой внимательностью и интересом вслушиваться в то, что он говорил. Лопатин показался мне живым, лучшим типом того нового, подлинного командира, который является лишь старшим товарищем, более знающим и более опытным среди равных, таких же, как он, красноармейцев. Вкруг стола сели беседовать.

— Что у вас, в Верном? Расскажите-ка, пожалуйста, — обратился к нам Лопатин. — Мы тут кой-что хоть и знаем, да, видно, мало...

Коротко мы ему перебрали главные факты последних дней, рассказали и про последний тревожный митинг в казармах.

— О... от, подлецы! — усмехнулся он. — Надо будет штыком испробовать, слово тут ни к чему.

И эти слова его были простые, обычные, такие слова, за которыми, — чувствуешь это, — немедленно последует у него и действие.

— А как полк у тебя, Лопатин, — надежный? Сам-то ты веришь или нет?

— Да как сказать, — пожал он плечами, — и так и этак может выйти. Главное то надежно, что с разных мест: мадьяры, немцы, киргизы, французы, татары... это хорошо... А вот которые здешние, семиреченские, — заодно, подлецы, говорят, что и у вас там, в крепости...

— Ну, этих ведь мало?

— Мало. Да вредный они народ, — заключил Лопатин. — Сразу их пускать в дело не надо. Лучше пустим других.

— А ты, значит, думаешь, что "дело" будет? — усмехнулись и мы на его уверенность.

— Так как же, — словно испугался он, — а то разве не будет?

— Давайте все обдумаем...

— Обдумаем, — тихо согласился он. — Только дело мне ясное. Идти надо... на Верный.

Стали мы прикидывать разные планы.

Первое: послать в крепость наших делегатов и, судя по ответу, действовать.

Второе: вызвать сразу их представителей сюда для совместных разговоров.

Третье: идти походом на Верный, не завязывая ни с кем никаких переговоров.

Четвертое: попытаться в самом Верном поднять небольшое "восстание" против крепости, а нам лишь подоспеть на подмогу.

Разное предполагали. Многое предполагали. И все забраковали, — не годилось. Остановились, наконец, на таком плане.

Утром проводим общее собрание полка, точно выясняем его настроение, обрисовываем ему создавшуюся обстановку и устанавливаем: можно с такою силой идти в поход или нельзя? Если можно — выступаем в полдень. До Верного не доходим, останавливаемся за несколько верст и вызываем к себе навстречу всех, кто с нами: часть караульного батальона, одумавшиеся команды особого отдела и ревтрибунала, партшколу, — разумеется, тайком послав заранее в Верный свою связь. Посылаем на Верный разведку. А дальше, если это потребуется обстановкой, открываем непосредственно действия.

На этом плане сошлись. Часа два-три решили соснуть. Приткнулись тут же, в штабе: на лавках, на окнах, у стола, на полу, — где кому любо. В окна широкой мутной волной вплывали предрассветные сумерки. Было холодно. Мы ежились в куртках и шинелях. Жадно курили, согреваясь махорочным дымом. Усталость брала свое, переборола стужу, и скоро один за другим все позасыпали.

Полк расположился тут же, у Карасука, на зеленой поляне, на берегу старинного, глухого, в тину затянутого пруда. Зеленью-зеленью, сочными травами, садами и густыми аллеями рано поутру пробирались мы к нему из промахоренного неприютного штаба полка. Бойцы давно на ногах, — они подымаются вместе с солнцем. Одни крутятся вокруг коней: чистят, моют, скребут скребницами, охорашивают любовно, подравнивают бережно хвосты, расчесывают с ухмылкой густоволосые гривы, другие чинят седла, подшивают и заматывают всякие дыры, перетягивают и увязывают расползшиеся концы, продергивают разные ремешки, постукивают, прихлопывают, рвут зубами, сосут и мусолят, причмокивают, смачно и густо сплевывают опачканную каштановую слюну; иные кучками на лужайке — греют воду, махорят, здоровенно хохочут, балагурят безмятежно.

— Товарищи, всем сюда, на эту луговину — айда скликать! Командир полка требует.

Эх, загудело, заревело, заухало по аллеям, по кустарникам! И бегом, вприпрыжку, как беспокойные жеребята, и тихой развалкой, со всех сторон собирались бойцы. А когда собрались, обступили, — Лопатин сказал:

— Товарищи! К нам приехали начальник дивизии и председатель военного совета — они вам расскажут о том, что в Верном. Слово имеет товарищ... (он назвал мою фамилию).

И вот снова на самодельной трибуне — маленьком деревянном ящике. Снова перед лицом красноармейской массы. Снова речь о мятеже.

Но это уж вовсе, вовсе новая, иная обстановка, иная среда: это свои ребята, и к ним мы — за помощью. Нужна ли и здесь, как в крепости, увлекающая, раздражающая, пронзительная демагогия? Надо ли уговаривать, подбивать и взвинчивать на высокую ноту? Нет. Нужды (пока) в этом нет. Ценнее, надежнее, крепче будет — ежели не к сердцу, не к чувствам у них постучаться, а к разуму, если убедить их, что нельзя иначе поступать, как тронуться на Верный и кончить врага. Вот ежели этот способ — убеждением — не поможет, тогда дело иное: тогда, может быть, и демагогию, в интересах дела, надо будет спустить с цепи.

Выслушали бойцы в глубоком молчании, серьезно и сосредоточенно все, что рассказал я им про Верный. Когда заканчивал и говорил о том, что надо спасать Советскую власть, что надо с взбунтовавшимися говорить языком огня, штыка и сабель — взвыли ребята:

— На Верный... на Верный...

— Идти немедленно, чего ждать...

— Мы им, сволочам, дадим против Советской...

Даже китайцы, киргизы, мадьяры — и те вопили зычно, хотя половину, может, и не поняли из того, что им говорили:

— Саветски... Саветски!.. — кричали они, сверкая зловеще угольками раскосых глаз.

Выступили представители полка; они только что из Верного. Туда их полк услал вчера, наказал передать мятежникам, что крепко стоит за Советскую власть и не потерпит дальше мятежа.

— А они нам, товарищи, и говорят, — передавали делегаты, — убирайтесь вы, сукины дети, прочь; вас никто, поди, и не выбирал, сами наехали, коммунисты наслали... Мы с вами и говорить-то не будем да не хотим, а вот полк придет — со всем с им говорить хотим... Так и уехали...

Пуще прежнего заволновались бойцы.

— Наших делегатов не признавать? Наших делегатов прогонять? Ах ты, стервецы такие... Ну, мы покажем, как с четвертым полком говорить надо...

Здесь много уверять не требовалось. Положение ясное. Настроение полка, — как и надо.

Дальше ни к чему медлить, надо готовиться в поход. Но все построить с таким расчетом, чтобы под Верным очутиться лишь ввечеру.

Бочаров в это время уже был в 26-м полку. Он дал знать, что настроение среди бойцов хоть и не столь надежное, как в 4-м, но временно переломлено в нашу пользу, и поддерживать мятежников там пока что не собираются. Мы дали распоряжение подтягивать 26-й ближе на Верный, за 4-м по пути.

Полк собирается в поход. По улицам Карасука носятся всадники, гикают, свищут, кричат, ищут своих, находят, вновь теряют и снова ищут, свищут и скачут, скачут и свищут. Тот кому-то забыл сказать, тот забыл что-то взять, у каждого нашлось свое последнее срочное дело, — и до тех пор в последние минуты будут бешено метаться, пока не промчится команда командира.

И вот построились эскадроны. Построился полк. Красным облаком поплыло быстро вперед и словно дохнуло, обвеяло всех полковое красное знамя.

Вперед проскакали командиры.

Мы ехали перед полком.

Постановлено было остановиться верст за пять от города и вызвать туда из города всех, кто не против нас. А потом вызвать и самый батальон, — ведь ему ничего неизвестно о том, что мы ночью ускакали из Верного и что идем теперь вместе с полком. Мятежный батальон выйдет доверчиво навстречу к 4-му полку, — он же сам так хотел поговорить с бойцами!

И лишь только подойдет — окружить и потребовать сдачи оружия. А там — гуртом арестовать.

Уж вечерело. Медленно, весь путь ровным шагом, колыхались по просторному шоссе эскадроны. То и дело встречались в пути одиночки-красноармейцы, прятавшиеся по опушке, садами и огородами — нам навстречу уползшие из города.

Этих налаживали сюда наши товарищи, оставшиеся в Верном. Перебежчики сообщали нам последние новости: мятежники, оказывается, что-то заподозрили и к чему-то, видимо, готовятся. Часть красноармейцев из 25-го полка и часть из батальона 27-го снова ушла в крепость. Дозоры неприятельские усилены, из города никого не выпускают, — приходилось от конных разъездов затаиваться по высокой, густой придорожной траве, как червякам, уползать на животах.

Пробрались к нам навстречу представители команд особотдела и трибунала, заявили, что команды теперь снова будут с нами и против Советской власти больше не подымутся. Пробрался и ходок от партийной школы, ежели что, они тоже готовы все помочь. Сообщили, что в караульном батальоне удалось на свою сторону привлечь человек двести, а шестьсот все еще тянутся к мятежникам. Но уж плохо ли и это известие? — значит, раскол пошел вглубь.

За шесть верст от города остановились. Плотно налегали густые июньские сумерки, — скоро будет вовсе темно. За дорогу, наговорившись с перебежчиками из Верного, узнав, как быстро идет там разложение в среде мятежников, мы переменили план действия: с крепостниками не разговаривать, а взять их живьем, внезапным налетом. Хоть они и насторожены, но планов наших не знают.

Выехала вперед полсотня текинцев. Во главе — Ерискин. Дали задачу снимать по пути посты, заставы, караулы. Освобождать полку дорогу. Умчались текинцы. Полк тихо тронулся вслед.

Ерискин выполнил задачу с блеском и треском: не только очистил он путь полку и снял разъезды мятежников, но ворвался и в город, заскочил даже в одну казарму и там у обалдевших от неожиданности мятежников отнял пулеметы и винтовки, а их, обезоруженных, выгнал вон, как баранье, и гнал перед собою за город. Крепость была застигнута врасплох, — ничего подобного уж никак не ожидала, — а потому и вела себя самонадеянно. Правда, кой-где она усилила дозоры и бдительность, зато по городу веселилась беспечно.

Красноармейцы празднично, иные под хмельком, болтались по бульварам, болтались по улицам, ротозеяли в цирке, по казармам беспечно шелушили подсолнухи, наигрывали в гармошки.

Вот почему одну казарму за другой бескровно, без свалок захватывали мы внезапным налетом. Захватывали — и тотчас вон выгоняли мятежников.

По городу паника. Никто не понимает, в чем дело, откуда этот стремительный налет. Кто-то куда-то скачет, слышны крики, гиканье всадников. А стрельбы — нет.

— Белые захватили город! — помчалась среди перепуганных жителей шальная весть.

— Налетели казаки...

— Пленные восстали...

Никто, никто ничего не знал. А мы скакали от казармы к казарме и захватывали там ошалевших, растерявшихся мятежников.

В полуночной горячке, — верно, уголовщики, что выпущены были недавно и сгрудились в крепости, — подожгли город в разных местах.

Заполыхали первыми базарные постройки. Темное небо ярко зарделось в зареве. Сквозь обычный галдеж тушили пожар. А кругом, как привиденья, скакали стаи всадников, ныряя внезапно из глухой полуночной тьмы на озаренные пожаром улицы. Феерическая, жуткая, решающая ночь!

И вот мы снова в штабе.

Центру вне очереди депеша:

Ташкент. Реввоенсовет Туркфронта.

Военная. Вне очереди.

Вчера, 18-го, определив окончательно гнусное настроение батальона 27-го полка, категорически отказавшегося выступать в Ташкент, и узнав, что сегодня ночью постановлено расстрелять ответственных работников, мы выехали ночью к 4-му полку, стоявшему в 25 верстах от Верного, чтобы принять немедленные и решительные меры, так как было ясно, что никакие уговоры и переговоры не помогут. Оставшимся в Верном работникам было приказано вести усиленную работу по разложению гарнизона, разъяснить ему положение и вытекающие из этого последствия. Приехав в 4-й полк, мы выяснили с комполка тов. Лопатимым, что настроение полка спокойное и надежное. Рано утром полк был собран целиком, ему было объяснено положение, требования верненского гарнизона и наши дальнейшие намерения бросить пустые и бесплодные разговоры и приступить к решительным действиям по отношению к бунтовщикам. Дружное согласие полка утвердило нас в мысли действовать немедленно. В три часа дня мы выехали из Карасука в Верный и в то же время отдали приказ 26-му полку передвигаться немедленно из Николаевки, отстоящей от Верного на 46 верст. К этому времени определилось, что часть гарнизона примыкает к нам. Навстречу 4-му полку пришла партийная школа, команда Особотдела, рота интернационалистов и мусульманского гарнизона. Не доходя до Верного 6 верст, кавполк остановился. Был выслан эскадрон, который, проникнув в город, налетом окружил 27-й батальон, разоружил свыше 100 человек, отняв 5 пулеметов, одно орудие и до 300 винтовок. Ближайшее участие во всей этой операции принимал тов. Ерискин, которому снова ходатайствую дать амнистию, покончив дело, которое было за ним. Теперь ходатайствую совершенно искренне, не из тактических соображений, ибо заслуги его неоценимы; кроме того, он человек чапаевского склада и благодаря экспансивности способен на ошибки. Об амнистии Бересневу — снимаю, так как дальнейшее его поведение после митинга было не в его пользу. Сейчас в городе пожар: возможно, что он не случайного характера. Авантюра, видимо, ликвидируется, но отнюдь не отпадает необходимость присылки из Ташкента вооруженной силы, так как при переброске других частей может получиться такая же или подобная история. 4-й кавполк занял город.

Фурманов.

Как только Ерискин ворвался в город и обезоружил казарму — проскакал в штаб, телефонил оттуда Щукину, коменданту крепости:

— Сколько у тебя осталось человек на месте?

А тот, все еще ничего не зная и не понимая:

— Восемьдесят со мной, остальные — по казармам.

— Город и крепость окружены четвертым и двадцать шестым полками, — брякнул ему сразу Ерискин.

Тот переспросил недоуменно:

— В чем дело, о каком толкуешь окруженье?

Ерискин повторил. Пояснил. Сказал.

— Сопротивляться тебе, Щукин, бесполезно. И не затевай. Лучше сдайся. По совести сдайся!

И оборвался вдруг телефонный разговор.

Когда с десятью всадниками подскакал Ерискин к крепости, там было пусто, никого не осталось, лишь по кустам попрятались человек шесть оробевших, растерявшихся мятежников. Поставили живо в крепость нового коменданта. Свою поставили всюду охрану. Штадив занимали текинцы. По городу конница ловила беглецов, представляла к нам в штаб. Была новая бессонная ночь, но уж это последняя бессонная ночь мятежа.

Выбрались из заточения особисты и трибунальцы, рьяно взялись за розыск — поимку мятежников: ловили по садам, огородам, вынюхивали в подвалах, погребах, навозных кучах, на чердаках, в траве, на деревьях, под перинами, в сундуках с бельем, ловили в горах, по дорогам, по селам, деревням. Скоро почти все главари были у нас в руках. Первое время скрылся было Караваев, а с ним и Петров. От них доставили нам "привет" — безграмотную, но сочную прокламацию:

Привет от первых дней революции защитников Советской власти и защитников пролетариата бедного народа П. Караваева и А. Петрова, привет, привет, привет! Партия большевиков и коммунистов, как стоящая высшим органом власти, защитник пролетариата и защитник всех ошибающихся на почве советских работ. Товарищи, партия коммунистов, вы как партия, вы как коммунисты, так вы не должны дать пролетарию ту, которая хотела вырвать с тисков сатаны весь народ. Народ тот, который сейчас обратно думает свергнуть все насилия, все казни, все расстрелы, все грабежи, которые обратно творятся в Семиречье, и приказы те, которые пролетария на них не обращает внимания, давит их и рвет, а сами все делаются злей и злей. Ведь нужно учитывать, что народ, если разозлится, то город Верный будет пожаром охвачен, и окрестность идет всегда на помощь. Так, товарищи партия и коммунисты. От имени восьмисот человек, хорошо вооруженных, говорим вам, что если вы допустите, что указано, то сделаем мы удар врагам Панфилову и Фурманову с ихней армией пух и прах. Нам все равно гибнуть в скалах, снежных горах: где орлы, там и мы. Так подумайте и сделайте, тогда я приведу вам помощь горных орлов дикарей и защитников Советской власти. Да здравствует Советская власть и право народа!

И вместе — второй документ, по грамотности не уступающий первому, а по характеру — нечто вроде воззвания:

ПРИВЕТ ОТ ГОРНЫХ ОРЛОВ

Товарищи!

Партия Коммунистов и Большевиков, вы как контроль за ходом революции, но с виду упустили восстания всего гарнизона и всего народа. Совместно с вами была занята пока лишь одна крепость, где находилось до десятка тысяч народу и что они требовали, вы знаете. Теперь что же: падает вина на некоторых лиц, которые сделали так хорошо, что лучше и не нужно. А главное ни одного комиссара не убили, ни одного не ограбили, никово не сожгли. А вот вам пример, что пришедшие полки и сделали ущерб народного достояния: взяли сожгли базар. Так вот, товарищи коммунисты, т-щи большевики, вы на это смотрите или нет, да и ваша святая обязанность смотреть за этим недоразумением или просто злоумышлением, как повели себя полки, например, взяли, обезоружили товарищей, тех кто и шел всегда за народ, и теперь полили на них такое пятно, которое невыносимо не только для тех, кого обезоружили, но и на всю Семиречью. Да разве было 12-го, 13, 14, а наверно жертвами не десятками, а сотнями. Вы что думаете, это забудитца? Ох, нет, оно никогда не забудитца, теперь каждому гражданину понятно и каждому киргизу понятно, что обезоружить, как стали производить грабежи, реквизиции, насилия женщинам. Вот вам пример они первый показали, стали отбирать оружие и шинели, хорошие вещи, как то: часы, кольца и прочие вещи. Народ весь как вареный стал, жаловатца не ходи: угрожают расстрелами. Да разве сделали это Караваев, Петров, Щукин, Бороздин, Чеусов, Шегабутдинов и прочие, которые руководили крепостью. Нет, они этого не сделали, даже и предлога не было от них такового. Правда, может, тока личность оскорбили чью-нибудь, — так без этого не бывает. Так одумайся, партия, и делай так, как народ просит, а если вы не в силах, то мы как орлы горные налетим и разобьем всю свору Белова, Фурманова, Позднышева и Особый отдел, Трибунал. Так сделаем там, где они засиживают: один пепел. Это будет последний наш удар. Мы никогда этим гадам не простим, и им из Семиречья теперь не уйти. Так разберись, верная партия, досвиданья.

Разумеется, эти бумажки никакого значения, никакого действия не имели. Скоро, впрочем, и сами авторы угодили в тюрьму.

Остался от тех дней еще один документ, — этот составлялся каким-то "истинно русским", горячим патриотом. Документ озаглавлен так: МЫ БОРЕМСЯ ЗА ИСТИННО СОВЕТСКУЮ ВЛАСТЬ

Вот что в нем:

Прежде всего мы хотим вырвать то средство, посредством которого власть ушла от народа, перестала быть народною и ответственной перед народом. Это значит то, что Советская власть должна быть властью — выборною, а не назначаемою. Только потому она и Советская власть, что выбирается народом и ответственна перед ним. А власть назначаемая — есть не Советская, а диктаторская, та самая, которая угнетала нас сотни лет. Та самая, которая делает не то, что нужно, что полезно народу, а то, что выгодно ей.

Та самая власть, которая творит насилия над народом, потому что ей чужд этот народ.

И вот это-то назначение власти и привело к такому печальному концу. Мы живем в Советской России, а у власти стоит кто?

Выходит, товарищи: мы одного врага победили, а другого себе на плечи посадили.

Берегитесь, иностранцы. Если вы не враги русского свободного народа, то не будьте палачами его. Не мешайте ему устраивать свою жизнь. А если вы враги, если вы сеятели раздора в русской семье, — горе вам, сеятели лжи. Если вы истинные социалисты, коммунисты-интернационалисты, то вы видите, что русский народ уже три года борется один, что русский народ изнемогает в этой неравной борьбе, обнищал. Идите в Австрию, Германию и Польшу. Ведите агитацию за коммунизм III Интернационала, за всенародное братство, равенство, свободу. Зовите на помощь ваших и наших братьев Западной Европы. Устраивайте то, что творится у нас. Поляки, идите, остановите Польшу, которая стремится отрезать половину России, которая стремится разрушить русскую свободу, закабалить русский народ. А русский народ сам устроит свою жизнь.

Мы, русские, сказали: отныне все народы, живущие в России, свободны, равны. Мы не сделаем никакого насилия над народностями, но не позволим делать насилие над русским многострадальным народом, над русским крестьянином, рабочим, трудящимся. Мы это насилие видим со стороны шовинистской, не истинно Советской власти. Мы видим, что власть заботится о беженцах-киргизах, устраивает недели сбора, собирает миллионы. А о русских страдальцах, плетущихся обнищалыми с фронта? Мы слышим стоны русских красных разоруженных солдат, наконец мы видим планомерное разоружение русских, вооружение киргизов и иностранцев. Да, тонкие, обдуманные планы проводились, одним словом — хитрая механика. Но все-таки они ничтожны перед народом. Народ очнулся и во время затягивания петли разрушил и разорвал эти планы.

Кто составлял — неизвестно.

Во всяком случае кой-какие попытки нового взрыва мятежники проделывали и после своего разгрома. Но это уже было явно беспомощное трепыханье: главные силы у них были разгромлены в ночь налета.

Мы оповещали область. Издали приказ:

ПРИКАЗ № 6

Военного совета 3-й Туркестанской стрелковой дивизии

20 июня 1920 г., гор. Верный.

Гарнизон города Верного сознал свою ошибку в деле выступления 12 июня сего года, поняв, что никакая власть не может быть создана на местах самочинным порядком и что каждая власть является незаконной, случайной и преступной, если она не утверждена центральными властями и предполагает свои действия проводить вне законов, утвержденных центром.

Ныне город Верный занят полками Красной Армии, твердо стоящими на защите Советской власти. Взбунтовавшаяся часть гарнизона обезоружена, и лица, введшие часть красноармейцев в заблуждение, предаются суду военного времени.

С провокаторами, хулиганами и контрреволюционерами будет поступлено самым беспощадным образом, а обманутой части гарнизона разъясняется их тяжелое заблуждение.

Высшей военной властью в области является утвержденный центром Военный Совет дивизии, а высшей гражданской властью является Областной военно-революционный комитет, которые и приступают немедленно к восстановлению занятий, нарушенных и расстроенных ликвидированным ныне событием.

Военный Совет дивизии объявляет всем о своей беспощадной борьбе с провокацией и хулиганством и еще раз подтверждает свою военную диктатуру.

Председатель Военного совета Дм. Фурманов.

Член Военного совета А. Позднышев.

Этот приказ разослали во все стороны. Долетел этот приказ и до Пишпека. Там находился в это время командовавший вооруженной силой, что шла нам в подмогу из Ташкента: эта подмога подоспела дня через три после ликвидации мятежа силами 4-го кавполка. Получив наш приказ, Быховский отдал и свой. Такой:

ПРИКАЗ № 14

По войскам Пишпекского и Пржевальского районов

от 20 июня 1920 г.

Ввиду того что восставший в гор. Верном батальон 26-го полка отказался выполнять приказ РВС Туркфронта и продолжал митинговать, Военным советом 3-й дивизии 19 сего июня было решено обезоружить шкурников, настоящая подкладка которых, наконец, обнаружилась.

19 июня, в 10 час. вечера, 4-й кавалерийский полк, войдя в город, без единого выстрела обезоружил взбунтовавшийся батальон и занял крепость.

Город оцеплен, происходят облавы по выемке оружия у кулачества. Секретарь Военного совета Щукин арестован, прочие главари скрылись, но будут, конечно, пойманы. Так кончилась авантюра контрреволюционеров, которые якобы революционным требованием "удаление из армии белых офицеров", наряду с другими требованиями, определенно контрреволюционными, например: вооружить кулаческое население, уничтожить расстрелы (контрреволюционеров), — увлекли за собой темную, бессознательную массу. Советская власть в целом, назначенная ранее центром, вновь утвердилась в Верном.

Приказываю всем советским, партийным и военным учреждениям городов и уездов Пишпекско-Пржевальского района возобновить прежнюю связь с областной властью и войти к ней в полное подчинение.

Все чрезвычайные меры и осадное положение в районе отменяются, остается прежнее военное положение с хождением по городу до 12 часов ночи.

Разрешаются собрания, митинги, спектакли и прочие зрелища.

Все дополнительные посты во внутренней охране отменяются.

Всем учреждениям, также Особому отделу и Реввоентрибуналу возобновить свои работы с наибольшей энергией.

Всем товарищам, принявшим на себя в связи с обязательствами новые дополнительные обязанности, возвратиться к своим прежним обязанностям. Всем партийным уездным комитетам немедленно и самым энергичным образом приняться за подготовку к съезду Советов.

Выезд и въезд из города объявляется свободным и на прежних основаниях, по пропускам Особого отдела.

Напоминаю всем партийным товарищам и сознательным гражданам, что верненские события должны быть для нас уроком. Эти события — результат нашей расхлябанности, распущенности, лени, недисциплинированности.

От имени РВС Туркфронта требую от каждого работника полного напряжения его сил в работе на пользу Советской власти и партии коммунистов.

Подлинный подписал командующий силами Быховский.

Заместитель военкома Скалов.

Начальник штаба Кондурушкин.

За время мятежа из крепостных складов растащили все оружие; растащили его и из особого, трибунала, штадива — отовсюду, где только можно было взять. Его развезли по селам, по деревням, им вооружились инвалиды, часть городских жителей, выпущенные из заключения уголовщики, копало-лепсинские беженцы. Надо было принять спешные меры к возврату. Мы в первый же день организовали массовые облавы, — эти облавы помогали нам проводить партшкольцы, интернационалисты, команды трибунала и особого, часть красноармейцев из караульного батальона. Несколько сот винтовок, бомбы, патроны приволокли в штадив. В первый же день на эту тему ахнули и приказ:

ПРИКАЗ № 7

Военного совета 3-й Туркестанской Стрелковой дивизии

20 июня 1920 г., гор. Верный.

Во время волнения части верненского гарнизона на почве провокации темных личностей пропала некоторая часть оружия из артиллерийского склада.

Приказывается немедленно все расхищенное оружие сдать в вещевой склад 3-й Туркестанской Стрелковой дивизии (угол Торговой и Копальской улиц, дом Пугасова, во дворе).

Все, не сдавшие оружие, будут расстреливаться без суда.

Председатель Военного Совета 3-й Туркестанской

Стрелковой дивизии Дм. Фурманов.

Член Военного Совета Белов.

Мягче было нельзя — именно так требовалось: "будут расстреливаться без суда".

Только эта угроза и помогла, — опасаясь внезапного расстрела, быстро стали оружие возвращать. Двор штадива скоро вовсе заполнили. До того стали вдруг все "исправными", что тащили не только винтовки, но и допотопные револьверы, какие-то старенькие, архивные дробовики.

Быстро собрали массу оружия.

Переписали, рассортировали, убрали.

В первый же день, 20-го, составили воззвание к местному населению области, опубликовали его в газете, отпечатали в огромном количестве листовками и распространили по кишлакам.

Первый день, 20-го, горячка была исключительная: надо было успеть во всем, торопиться за всем по горячим следам. Все члены военсовета получили задачи: кто руководил поимкой мятежников, кто руководил облавами и отбиранием оружия; кто собирал оставшийся документальный материал; кто писал приказы, воззвания и прочее — всяк руководил определенной областью работы. В штадиве собирались и друг другу сообщали главное, — таким путем все знали обо всем разом.

Поздно вечером пришлось по проводу говорить с Ташкентом, с Куйбышевым. Когда все перетолковали, он заключил мне свой разговор:

— Пользуюсь случаем заявить, что ваша и Белова работа встречена реввоенсоветом одобрением, и за все время событий мы с удовольствием наблюдали вашу энергию и такт.

Он, конечно, тут, по проводу, не мог же перебрать всех. Но следует отметить, что по существу дела, — руководящую работу делали вместе: Позднышев, Мамелюк, Шегабутдинов, Бочаров, Кравчук, Альтшуллер, мы с Беловым и все другие ребята, — словом, та самая горстка, которая и труд и опасности вынесла на своем горбу.

На этом можно кончить историю мятежа.

Дальше — долавливали непойманных. Петров и с ним еще два-три убежали. Петрова потом пристрелили где-то в деревне, когда кинулся двором к тыну от накрывших его агентов.

Приезжала сессия фронтового трибунала. Судила. Городскую организацию партии распустили — судили и ее. Человек двенадцать главарей расстреляли. Остальных — разбросали в заключенье или по другим губерниям и городам. Полки, которые было надо перебросить из Семиречья, перебросили. Кулачье семиреченское притихло, убедившись, как трудно бороться с Советской властью, как дорого обходятся попытки свалить ее с ног.

Москва,
4 ноября 1924 г.

Примечания