Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Часть первая

Глава первая

В день какого-то католического праздника, обозначенного в старом календаре особыми красочными буквами, в сентябре 1940 года, Стася Седлецкая, жена местного лавочника села Вулько-Гусарское, что находится в Западной Белоруссии, у самой польской границы, высунулась в окно и крикнула сидевшему на крыльце мужу:

— Олесь, ты все-таки пойдешь сегодня в костел или нет?

— Я все-таки не пойду в костел. Возьми детей и ступай, если тебе так хочется.

— Как же может не захотеться в такой день?

Стася гордо встряхнула головой, рассыпала на плечах густые каштановые волосы и вызывающе посмотрела на сидящего рядом с мужем председателя Совета Ивана Магницкого. Щуря на солнце большие коричневые глаза, она навязчиво переспросила:

— Почему мне не хотеть идти в костел? Может, пан комиссар Магницкий запретит мне молиться?

— С чего это вы взяли, Стася? Да и какой из меня пан?

— А Советы скоро всем запретят молиться, — сказал только что подошедший бывший староста при панской власти — высокий большеносый поляк Юзеф Михальский.

— Большевики никому не запрещают молиться, — возразил Магницкий. Ему захотелось покрепче отчитать этого панского выродка, но его перебила Стася Седлецкая:

— Если они вздумают запретить, так я не очень-то их послушаюсь. Самому папе пожалуюсь...

— Ступай молись на здоровье и не трещи тут, как сорока, — повернув голову, властно проговорил ее муж Олесь Седлецкий. При этом концы его усов дрогнули и зашевелились от едва сдерживаемого гнева.

Седлецкий сегодня с утра был не в духе. Магницкий принес ему очередной налоговый лист. За лавочку надо было платить солидную сумму, а торговлишка шла не бойко. В Гуличи, районный центр, Советы навезли столько товаров, что даже складывать некуда. Спешно начали строить торговые помещения и лабазы.

Юзеф Михальский предлагает заняться контрабандой. Вчера познакомил с одним недавно прибывшим из Гродно человеком. Но человек этот, по мнению Олеся, очень подозрительный: одет как монах, да и интересуется больше новой властью, настроением населения, чем коммерцией... А политика вовсе не его, Олеся, дело. Разумеется, при случае он не прочь послушать хорошую политику, особенно если она может способствовать развитию коммерции. Но политика, связанная с контрабандой, не для Олеся Седлецкого. Не в его характере рисковать башкой. Он привык к тихой семейной жизни. У него жена и две дочери, одна из них уже вдова, а другая — невеста. Вот она убирается в доме и поет, как жаворонок. Ей все нипочем! Погоди, что такое она поет?

Разгромили атаманов,

Разогнали воевод

И на Тихом океане

Свой закончили поход.

Из распахнутого окна доносился чистый девичий голос. Перемешивая русские слова с польскими, Галина, подражая пограничникам ближайшей заставы, пела сочным грудным голосом. Песня оборвалась, послышался задорный девичий смех и грозный окрик матери.

— У тебя, Олесь, дочка в красные, что ли, собирается — все время солдатские песни напевает? — язвительно замечает Михальский. — Воевод-то пока еще не всех разогнали, подождите трошки...

Юзеф Михальский сорвал торчащую у крыльца верхушку высохшей полыни и, разминая, зажал в горсть. В лицо Олеся Седлецкого ударил горький запах полынной пыли. Запах этот, казалось, еще больше растравил охваченную горечью душу. Хмуро покосившись на скрюченный нос бывшего старосты, Олесь дернул правый ус книзу и, не скрывая злости, проговорил:

— Брось, Юзеф, эту пакость ворошить! Не труси полынь... Смотри, глаза засоришь и себе и нам...

— Наши глаза давно засорены. Новые стали петь песни в Августовских лесах.

Михальский разжал ладонь, подул на руки.

— Советы же костелов не закрыли, а почему ты их песни хочешь запретить? — не без иронии заметил Иван Магницкий и, улыбнувшись из-под коротко остриженных усов, показал белые крепкие зубы.

Ему никто не ответил.

Юзеф Михальский побаивался этого высокого, плечистого, хотя и спокойного по характеру плотогона, работавшего до прихода Красной Армии на сплавном канале у помещика Гурского, в имении которого теперь открылась школа.

Олесю Седлецкому не хотелось вступать в спор. Голова его была занята мыслями о младшей дочери, красавице Галинке. Неспроста повадился в его лавку этот чернобровый советский офицер-артиллерист из бетонных укреплений, которых понастроили по всей границе. Приходит и покупает вонючие немецкие сигареты, как будто у Советов нет отличных папирос! Или же закупил в течение одного месяца две дюжины зубных щеток и — о матка бозка! — столько же паршивой ваксы, которую вот уже три года никто не покупал. А Галинка посмеивается и, когда разговор заходит об этом артиллеристе, так краснеет, словно ее по щекам ладошками нашлепали. Начинает покупки завертывать, а сама с этого офицера глаз не спускает и жмурится, как тот котенок, когда его по шейке гладят.

Юзеф Михальский сообщил по секрету Олесю, что видел Галинку с русским офицером на канале. Сидели под черемухой... Юзеф, спрятавшись в кустах, слышал: сначала песню разучивали, как надо «воевод разгонять», а потом... принялись целоваться...

«Ах ты, матка бозка! — мысленно восклицает Олесь и сердито накручивает на палец черный, начинающий седеть ус. — Если об этом узнает жена, вот лихо начнется!» А Юзеф Михальский грозится ксендзу рассказать. За сына своего метит Галинку взять. Хватает за горло мертвой хваткой. Контрабанду предлагает завести и со свадьбой торопит. А какая тут свадьба, когда Галинка о его Владиславе и слышать не хочет! Как тут быть? Раньше выдрал бы хорошенько за косы, да и к ксендзу, а теперь Советы пришли... Нельзя даже собственного ребенка поучить. Иван Магницкий первый поймает за руку.

Мысли Олеся Седлецкого прервались. В большом, прилегающем к дому Седлецких плодовом саду залаяла собака. За дощатой загородкой показался парень с вьющейся спутанной шевелюрой, в новом голубого цвета пиджаке со множеством блестящих пуговиц, украшенных польскими орлами.

Парень, нагнувшись, приподнял над головой корзинку, наполненную яблоками, и легко перескочил через ограду.

Увидев живописно одетого сына, Юзеф Михальский улыбнулся и самодовольно разгладил жиденькую бородку.

Владислав почтительно поздоровался с мужчинами; придерживая руками корзинку, направился к открытому окну. Не доходя, весело крикнул:

— Эгей! Панна Галченка, а ну, покажись! Что ты там спиваешь?

— Я не икона, чтоб казаться! — раздался из комнаты звонкий шаловливый голос, и снова послышалась песня:

Разгромили всех мы панов,

Разгромили воевод

И на Немане, под Гродно,

Свой закончили поход!

Раньше никогда Августовские леса не слышали таких песен. И теперь некоторая часть населения не понимала их или не хотела понимать. Но молодежь Западной Белоруссии и Польши, впервые услышав их от советских воинов, подхватывала на лету, переделывая на свой лад, начинала петь всюду с юношеской восторженностью.

Владислав Михальский растерянно перекладывал тяжелую корзинку из одной руки в другую. Как его Галинка, — а он уже давно считал ее своей, — может петь такие скандальные песни?!

До сего времени он считал настоящими панами не только себя и своего отца, но и всю семью Седлецких, а в особенности мать Галины, Стасю Седлецкую. Она-то была настоящая пани, дочь каких-то давным-давно разорившихся помещиков, и очень гордилась своим происхождением. А ее дочка такие песни распевает...

— Почему ты, Галина, не показываешься? — тихим голосом спросил Владислав и поставил корзинку на подоконник.

В ответ ему снова раздались въедливые, оскорбительные, как ему казалось, слова песни.

— Может, тебе стыдно глянуть мне в очи за ту поганую песню, за свой болтливый язык?

— Это мне-то стыдно? Это у меня болтливый язык, да? — снова раздалось из комнаты. В створке окна показалось хорошенькое полудетское личико. На щеках девушки, как и на выглядывавшем из корзины яблоке, рдел огненный румянец, а в складках ярких розовых губ и в блеске рассерженных карих глаз был неподдельно-лютый ребячий гнев.

— Это моя песня поганая?.. Подумаешь! Притащил орех в починку да червивых яблок корзинку! В окно лезет не спрося, как то замаранное порося! Та еще такими словами кидается! Геть! На вот! Собирай, а я и руками до твоих яблок не притронусь...

Вслед за такими словами маленькая, в башмаке с деревянной подошвой, сильная, голая до колен ножка сковырнула подарки с подоконника. Перевернувшись в воздухе, корзинка из сухих прутьев с треском грохнулась на землю. Крупные спелые яблоки и мелкие орешки покатились по протоптанной у окна дорожке и рассыпались в запыленной и пожелтевшей траве.

Все это произошло так неожиданно, что мужчины не сразу смогли опомниться; повернув головы, сидели, как идолы, с открытыми ртами. Первым пришел в себя Владислав Михальский. Судорожно сжав кулаки, он рванулся к окну, но там уже никого не было. Постояв немного, натянул конфедератку почти до самых глаз и, нагнувшись, стал торопливо собирать раскатившиеся яблоки.

— Эге! — глухо произнес Юзеф. — Вот, дорогой братка Олесь. Я тебе говорил, чему могут научить твою дочку Советы. Русский лейтенант учит под черемухой на канале, а русская учительница занимается с ней в комнатах пана Гурского. Там у ворот я каждый день вижу коня того лейтенанта, начальника заставы. И ты дозволяешь своей дочке дружить с этой учительшей, как будто не знаешь, что у большевиков-москалей все бабы общие...

— Помолчи! — с глубоким внутренним напряжением не проговорил, а как-то выдавил из себя Седлецкий.

— А чего я стану молчать? — Михальский, кряхтя, поднялся с крыльца. Опираясь на ореховую трость, стараясь поймать взгляд Олеся, продолжал: — Чего мне молчать? Ты мне рот не заткнешь! Дочь твоя Михальских осрамила, а я должен молчать?

— Говорю, закрой, Юзеф, рот! — в исступлении рявкнул Олесь и поднялся во весь свой огромный рост. Длинные усы его снова дрогнули. Видно было, как дрожит его подбородок и горят остановившиеся под опущенными бровями глаза.

— Да не чепляйся ты, Юзеф, к человеку, — вмешался Иван Магницкий, едва сдерживая смех. — Если тебе не нравятся советские песни, ты не слушай. Кстати, пойдем-ка пройдемся вместе, мне кое-что тебе сказать надо.

— Мне с тобой говорить не о чем, — отрезал Михальский.

— Тебе не о чем, а у меня есть разговор. Да и лес, который ты вчера ночью привез, посмотреть надо.

— Какой такой лес? — опешил Михальский.

— А тот, что в саду свален.

— Лес этот, братка мой, за наличные денежки куплен, — растерянно залепетал Юзеф, поражаясь, каким образом этот проклятый плотогон мог дознаться о его самовольной порубке.

— А мы там на месте посмотрим, кому вы, гражданин Михальский, платили наличные денежки. Наверное, и расписочку имеете? Я знаю, вы человек деловой, аккуратный... Пойдем, — решительно позвал Магницкий и повел оторопевшего Юзефа в сад, откуда только что вышел неудачливый Владислав.

Глава вторая

Олесь Седлецкий остался на крыльце, погруженный в глубокое раздумье.

Над Августовскими лесами медленно поднималось еще жаркое сентябрьское солнце. Над озером Шлямы, потонувшим в густолесье, над лесосплавным каналом, впадающим в Неман, клубился туман.

Невдалеке от недавно выстроенного моста виднелось длинное кирпичное здание конюшни ближайшей пограничной заставы. Оттуда доносилась бодрая военная песня:

Прицелом точным врага в упор,

Дальневосточная, даешь отпор!

Но Олесь сейчас ничего не слышал и не видел. Он лихорадочно думал о том, что разнесут теперь Михальские по всей округе худую славу о его дочери. Как поступить с девчонкой?

Не поднимая головы, Олесь круто повернулся и, грузно ступая, зашагал в сени. Открывая дверь, он случайно бросил взгляд на висевшую на стене конскую сбрую и остановился. Подумав немного и что-то решив, машинально выдернул из клещевины ременную супонь, аккуратно сложил ее вдвое и завел правую руку за спину. Толкнул ногой дверь, вошел в избу.

Галина сидела по детской привычке на полу в последней угловой комнате, служившей девушкам спальней. Тихо напевая, она делала из цветов букет. На ее лице Олесь не заметил ни тени волнения или раскаяния. Однако, увидя грозное лицо отца, она все же смутилась и опустила цветы на колени.

Олесь остановился у порога и, держа руки за спиной, смотрел на нее сверху вниз. Откашлявшись, спросил ничего хорошего не сулившим голосом:

— Для кого цветы приготовила?

Девушка посмотрела на него с удивлением. Возилась с цветами и расставляла букеты во всех комнатах она почти ежедневно.

Олесь и сам понял, что вопрос его глупый и неуместный. Силился задать какой-то другой, но мешал нарастающий гнев. Он почувствовал вдруг, что ему сейчас хочется больше всего отхлестать супонью Юзефа Михальского, но никак не эту рослую, какую-то странно чужую, настороженную Галинку.

— Зачем такое с Владиславом устроила? — спросил он невпопад после напряженного молчания.

— Ой, тату! Да он же сказал, что я спиваю поганые песни, что у меня болтливый язык!

— Что верно, то верно. Язык у тебя как у коровы на шее ботало.

— Ой, тату! Да он же сказал, что мне стыдно глянуть ему в очи! Как он может такое говорить? Мне никому не стыдно глядеть в очи! — подняв на отца глаза, проговорила Галина.

— Все ты брешешь, — отрезал отец.

— Я не шавка, чтоб брехать.

— А с кем вчера вечером была на канале? — в упор глядя на дочь, спросил Олесь.

От такого вопроса лицо девушки еще больше стало походить на румяное яблоко. Галинке даже и в голову не приходило, чтобы кто-нибудь мог открыть ее сокровенную девичью тайну. Все же она коротко и быстро ответила:

— Я была на канале, а еще... еще был Кость.

Так она называла полюбившегося ей человека — лейтенанта Константина Кудеярова.

— Гость или воловья кость? — поражаясь ее откровенности, спросил Олесь.

— Так зовут русского лейтенанта... Костя...

— Добже, — глухо сказал отец и с грубой мрачностью в голосе спросил: — Теперь отвечай, что вы там делали?

— Он меня учил песни петь, — смущаясь все больше и больше, отвернув голову в сторону, ответила Галина.

— Еще чему тебя учил лейтенант Кость?

Девушка опускала голову ниже и ниже, к упавшим на колени цветам.

— Правду говори, — жестко приказал отец.

— Не ругай, тату! Я выйду за него замуж! Ни за кого больше не хочу! Понимаешь, не хочу! — выкрикнула Галинка.

От этих слов Олесь отшатнулся. Будто и не он собирался стегать Галинку, а его самого хлестнули по телу.

— Значит, все кончено?

Олесь уже не прятал рук за спину и дрожащими пальцами крутил ремень.

— Убей меня гром! Мы только поцеловались с ним. Я люблю его, вот и все!.. И я стану его женой!

Галинка обхватила колени руками и, уронив на них голову, затряслась всем телом.

— Ты, ты... католичка... пойдешь за русского? Он же безбожник! Ох, матка бозка, что творится с моими детьми!

Олесь хотел еще что-то прибавить, но вернувшаяся из костела со старшей дочерью Ганной супруга оттолкнула его.

— Это что за содом такой? Что тут такое творится? — спросила Стася, посматривая то на растерявшегося мужа, то на съежившуюся посреди пола Галинку.

Олесь, нелепо потрясая супонью, все рассказал супруге.

Стася, выслушав мужа, вырвала из его рук супонь и хлестнула девушку по оголенной шее.

Галинка, взвизгнув, подняла голову, схватив ремень, потянула его к себе, а затем резко дернула. Стася, не удержавшись, повалилась на пол и с истошным криком начала рвать на себе волосы.

Ганна бросилась за лекарством. Наливая из пузырька валериановые капли, она с любопытством смотрела на притихшую сестричку.

Глава третья

— Сдается мне, Осип Петрович, что у Седлецких кто-то голосит, — бросив подметать пол, сказала мужу Франчишка Игнатьевна Августинович, соседка Седлецких. Это была сухонькая, рано состарившаяся женщина с узким худощавым лицом и остреньким птичьим носом.

— У них всегда голосят, — равнодушно ответил Осип Петрович, привязывая к удочке леску. — Если Галка песни не спивает, так Стаська бранится.

Осип Петрович сидел на кровати. Около него на потрепанном пестром рядне лежали сделанные из коры поплавки и свинцовые грузила. Склонив сильно поседевшую голову, он стал рассматривать завязанный на леске узелок.

— Нет, там кто-то голосит. Пусть я провалюсь на этом месте, там кто-то голосит, — повторила Франчишка Игнатьевна и, бросив веник, неслышно ступая по кирпичному полу босыми сморщенными ногами, подошла к окну. Любопытство было ее извечным пороком, как это справедливо считал Осип Петрович. — Пусть у меня ноги отсохнут, а там все-таки добре голосят, — вновь подтвердила Франчишка Игнатьевна.

— Ноги твои и так не очень мясистые, — заметил Осип Петрович и тут же раскаялся в неуместной реплике.

— А что ты чепляешься до моих ног? Почему не беленькие да не пухленькие? А отчего мои ноги такие сухопарые та корявые, а ну, отвечайте, пан Августинович! Может, вы забыли, кто нашу единственную животину годует та каждый день на заставу за три версты ребятишкам молоко носит?

— А что, я не пасу твою корову и не пожинаю для нее в лесе траву? — попробовал было защищаться Осип Петрович, но Франчишка Игнатьевна так затараторила, что пришлось заткнуть уши.

— Он косит траву, он пасет корову! Ха! Езус-Мария! Як ты пасешь корову? Я-то знаю, як за ней ходишь! Придет корова домой и от твоего пасения готова отжевать мне руку... Вот як ты пасешь животину! Если бы тебя поить молоком от твоего сена, то был бы ты такой же костлявый, як наш старый гусак!

У Франчишки был такой запас слов, что его хватило бы надолго, но тут из дома Олеся Седлецкого раздался душераздирающий крик.

Франчишка даже подпрыгнула на месте и в одно мгновение юркнула в окно, словно ее, как рыбку-плотвичку, подцепили на удочку и выдернули на улицу. Осип Петрович только увидел, как мелькнули в окне ее сухощавые, исцарапанные икры.

Вернулась она часа через два усталая, изнеможенная. Согнав задремавшего Осипа Петровича с кровати, прилегла отдохнуть и осмыслить события.

...Войдя к Седлецким тихими шажками и затаив дыхание, она прислонилась к косяку двери и стала наблюдать. Галина по-прежнему сидела на полу с опущенной на грудь головой и, вздрагивая плечами, вялыми движениями обрывала цветочные лепестки. Олесь, согнув туловище, давил своим грузным телом скрипящий стул и, пошлепывая губами, тянул из трубки табачный дым. Ему было стыдно за ременную супонь, которую он принес, за то, что он дал волю гневу. Олесь не мог поднять глаза на Галину, на розовый, опоясавший ее шею рубец. Он слышал вздрагивающее дыхание дочери и чувствовал, что любит ее еще больше, чем прежде, видит в ее поступках частицу самого себя, своего характера. Вот Ганна — совсем другая. Она сидит на своей кровати и, неизвестно о чем думая, комкает в руках маленькую с вышитой наволочкой подушку. И взбалмошная жена ему сейчас противна. Она, беспрестанно размахивая руками, крестится и пронзительным голосом кричит:

— Тварь! О-о! Что мне с тобой делать, чертово отродье!

Стася сама не помнила, какие слова слетали с ее языка. От выкриков матери девушка судорожно вздрагивала и почти переставала дышать.

— Перестань же! — крикнул Олесь, желая прекратить эту омерзительную сцену.

— Я ее на цепь посажу, как шкодливую сучонку! Пусть она меня слышит и не притворяется!

Галина, казалось, ничего не могла слышать и воспринимать. Но это только казалось. На самом деле она все слышала и понимала. И в голове ее уже зрел дерзкий, отчаянный план.

Стася, видя упорное молчание дочери, чувствовала, что та сильнее ее не только молодостью, но и горячей девичьей любовью. Для выражения своего негодования Стася старалась подбирать самые обидные, оскорбительные слова, но запас их начинал иссякать, в утомленную голову, кроме пустых, мало устрашающих ругательств, ничего не шло.

— Я размозжу этой сквернавке башку! Вот мой святой крест, я убью ее!

— Мамо! Довольно, — вырвалось наконец у Ганны. Ей тоже была невыносимо противна вся эта ругань, искренне хотелось заступиться за сестру.

— Не твое дело! Можешь и помолчать! — снова разъярилась Стася. — Я ее сейчас же отведу к ксендзу, заставлю молиться и окручу с Владиславом! — И, чтобы больней задеть дочь, продолжала: — Но только Владислав не такой парень, чтобы захотеть после этой поганой истории взять в жены такую!..

— А я хочу вашего Владислава? Вы меня спросили? Можете меня на куски разрезать! Пусть мое тело собаки съедят, а Владислав меня не увидит! Нет! — страстно выкрикнула Галинка. — Хоть сейчас зовите десять ксендзов, а за Владислава выйти замуж меня никто не заставит. Сейчас не панская власть, чтоб девушек насильно выдавать.

— Значит, ты опять хочешь с русским лейтенантом на канал шляться и нас позорить!.. Нет, — зашипела Стася, — лучше я тебя вниз головой в землю вобью, а такого не допущу! Не будь я пани Массальская!

И Стася притопнула ногой, стараясь показать, как она будет заколачивать свою дочь в землю. В это время позади раздался умилительный, сладко-таинственный голос Франчишки Игнатьевны:

— Не расстраивайтесь, пани Стася...

Все в комнате замерли.

— А ты чего тут торчишь? — поджав тонкие губы, сдерживая ярость, спросила Стася и резко отстранила от себя вскочившую Ганну.

— Я пришла, пани Стася, сказать, что до вашего сада зашел какой-то человек и спрятался в той самой беседке, где пан Олесь с паном Михальским часто самогонку пьют, — скороговоркой ответила Франчишка Игнатьевна, делая вид, что до семейных передряг ей нет никакого дела. Она забежала только предупредить, что в их сад забрался чужой человек. Франчишка Игнатьевна действительно увидела его в окно, выходящее из спальни в сад.

— Какой такой человек? — настороженно спросил Олесь, не веря ни одному ее слову.

— Сдается мне, пан Олесь, что это пришел до вас родственник нашего ксендза пана Сукальского, чи брат, чи двоюродный дядя, ну тот, что толички из Гродно приехал и несколько раз приходил до пана Михальского. Да и вы, кажись, там сами бывали и его видели.

— А ты не брешешь? — Находясь в полном замешательстве от осведомленности Франчишки, Олесь поднялся со стула и хотел было выйти.

— Езус-Мария! За кого вы меня принимаете, пан Олесь? Вот провалиться мне туточки, на этом самом месте. Дивлюсь, як панна Галочка от болести надрывается, и не знаю, як ей помочь, а сама глаз не спускаю, чтоб мои паршивые гусята к вам в сад не забрались и баклажанов не поклевали. А тем часом замечаю: человек по саду быстренько протрусил и заскочил в беседку. Ось, ось туды, як раз, где цветочки панны Галиночки завиваются, — показывая своим маленьким пальчиком, тараторила Франчишка Игнатьевна.

Остановить ее не было никакой возможности. Рассказывая, она быстро жестикулировала, стреляя глазами то в Галинку, присмиревшую на полу, то в бледную, задыхающуюся от злости Стасю, то в окна, выходящие в сад и на улицу.

— Бувайте здоровеньки. Кажется... — Франчишка Игнатьевна приставила ко лбу ребрышко ладони и уставилась в окно. — Пусть лопнут мои очи, кажется, комиссарша с заставы со своими малышами и военными начальниками идет до меня в гости! И кажется, с ними идет тот чернявенький красавец, не то лейтенант, не то подпоручик, господь бог разберет. Кажется, он самый! Слышишь, Галочка? Тот, что в вашей лавке часто сигаретки закупает. Надо скорей бежать...

С этими словами Франчишка Игнатьевна, подобрав выгоревшую на солнце зеленую юбку, торопливо прошлепала своими беспокойными ногами по крашеному полу и исчезла за дверью.

Она оставила семью Седлецких в полной растерянности.

Галина при последних словах Франчишки Игнатьевны быстро вскочила и, мимоходом взглянув в окно, бросилась вниз лицом на смятую, неприбранную постель.

Ганна подошла к окну и стала рассматривать подходившую к их дому группу людей.

Глава четвертая

Вдоль узкой улицы села Вулько-Гусарское росли старые сучковатые ветлы. За деревянными загородками висели буйно выросшие и сейчас созревающие гроздья рябины. Они были такого же цвета, как и прикрепленное Магницким на здании Совета знамя.

Было уже около десяти часов утра. На улицах села играли ребятишки, из садов доносились песни, звуки гармоники, смех веселящейся молодежи.

— Я люблю, когда много-много знамен и флагов! — воскликнула девочка лет восьми, дочка политрука пограничной заставы Александра Шарипова.

Шагавший рядом с ней лейтенант Кудеяров молча взял девочку за руку.

— Дядя Костя, ты был когда-нибудь на Красной площади в Москве?

— Был, Оленька, на всех московских площадях и скверах, — отвечал Кудеяров, поглаживая густые темные волосы девочки.

Девочка с хохотом отскакивала в сторону, останавливалась, ждала, когда лейтенант, как обычно, бросится ее догонять, поймает и, подхватив сильными руками, подбросит в воздух.

Однако сегодня двадцатитрехлетний дядя Костя не склонен был шалить.

— Оля, иди спокойно, не приставай к дяде Косте. Дай взрослым поговорить. Возьми Славу за ручку и пройдись с ним. Покажи ему, где яблоки растут, бабочку поймайте.

Молодая, высокая, немного полная женщина в темно-синем шелковом платье сняла с рук двухлетнего ребенка и поставила на землю.

Это был темноволосый мальчуган, с большими, как у девочки, карими глазами, такой же крутолобый и круглолицый. Ухватив девочку за руку, он вприпрыжку побежал по придорожной траве. Оставив мать и дядю Костю позади, дети решили догнать шедших впереди — Олину учительницу Александру Григорьевну и начальника заставы дядю Витю, который служил вместе с их отцом и жил в одном доме с ними.

— Дядя Витя! Александра Григорьевна! Подождите нас! — крикнула девочка.

— Григорьевна-а-а-а! Мы идем к ва-ам! — пищал Слава и, спотыкаясь, едва поспевал за тащившей его за руку Олей.

— Я бы на вашем месте давно прекратила эту канитель. Только сами напрасно мучаетесь и другим покоя не даете, — говорила Шарипова.

— Как прекратить, Клавдия Федоровна? — спросил Кудеяров.

— Пойти в загс, расписаться, вот и все!

— Нет, это не так просто, как вы думаете. Я попробовал посоветоваться с одним моим другом, командиром части, так он меня в пух и в прах разнес! Ты, говорит, советский командир и вдруг вздумал жениться на дочери лавочника...

— Кто этот человек? Наверное, ваш начальник? — пытливо посматривая на Кудеярова синими вдумчивыми глазами, спросила Клавдия Федоровна.

— Это неважно. Мне и другие так говорили.

— Ну кто, например? Или вы мне не доверяете?

— Что вы, Клавдия Федоровна! Я всем с вами делюсь, как с родной матерью... Если хотите, ваш муж то же самое говорил.

— Саша? Это он может, — улыбнувшись, подтвердила Шарипова, воображая, какую горячую проповедь прочитал по этому поводу ее муж. — А вы бы напомнили ему его же слова: «Человека надо правильно воспитывать, для того чтобы он стал настоящим человеком!» А кто много-много лет воспитывал этих вот только что освобожденных людей? Польские паны да помещики. Возьмите Франчишку, которая нам на заставу молоко носит, мужа ее, Осипа Петровича. Они всю жизнь ломают горб с единственным стремлением разбогатеть, а живут так, что лишней сорочки не имеют. А кто этот самый Олесь Седлецкий — отец Галины? Пятикопеечный лавочник, бакалейщик по недоразумению. Там его супруга Стася всем заворачивает. Ей нужна эта жалкая лавочка для фанаберии, чтобы купчиху из себя изображать. А муж имеет единственную лошаденку и сам работает в поле как вол, и дети трудятся. У них от мозолей ладони трескаются. Что они, батраков, что ли, держат или раньше держали?

— Нет. Батраков у них никогда не было. Но психология у него действительно буржуйская.

— Да в капиталистической стране у каждого крестьянина такая психология. Наша молочница Франчишка, казалось бы, бедный человек, а о колхозе и слышать не хочет. Получила землю пана Гурского и по секрету мне сказала, что мечтает молочную ферму завести. Вот тоже мне фермерша! Да вы расспросите моего мужа, как он мальчишкой башмаки на углу чинил и тоже мечтал открыть свою мастерскую... Потом пошел в армию, вступил в комсомол, и там весь мусор из него вытряхнули!.. А вы, коммунист, испугались дочери лавочника. Если ее родители всю жизнь лукаво мудрствуют, она-то при чем? Ей-то зачем гибнуть из-за их глупости? Она потянулась к вам всем сердцем, не видела она таких людей. А хорошего человека всегда тянет к хорошим людям. Галина прекрасная девушка. Какого из нее человека можно сделать! А вы ничего самостоятельно решить не можете. Значит, не любите по-настоящему, так и не морочьте девушке голову!

— Неправда, Клавдия Федоровна. Неправда! — горячо запротестовал Кудеяров. — Люблю... Вы и представить не можете, какое у меня было тяжелое детство. Я вырос сиротой, воспитывался у дальних родственников. Как немножко подрос, уехал в город пробивать себе дорогу. Работал на заводе и учился. Когда я окончил училище, мне казалось, что счастливее человека нет на всем белом свете! Но тогда я еще не знал, что такое полная, до краев счастливая человеческая жизнь. Я понял это теперь, когда встретил Галину. И я сказал себе, что, наверное, буду долго жить, раз могу так крепко любить!.. Я должен вас поблагодарить, Клавдия Федоровна, за то, что отругали и совет дали. Теперь я уже ударю беглым, на поражение...

Кудеяров поднял руку, кому-то погрозил, поправил на боку пистолетную кобуру, достал из кармана папиросу. Прикуривая, он нахмурил широкие, нависшие на глаза темные брови, отрывисто добавил:

— Мне бы сейчас схватиться с кем-нибудь, переломил бы пополам...

Шарипова пристально посмотрела на него и залюбовалась чистотой его темных глаз и всей его крепкой коренастой фигурой, затянутой в коверкотовую гимнастерку. Радость бушевала в нем как хмельной напиток, рвалась наружу.

Она была добрая женщина, и ей хотелось переженить всех ближайших друзей, сделать их такими же счастливыми, как и она сама. Наблюдая за Кудеяровым, Шарипова думала о том, что на свете бывает разное счастье и разная любовь. Вон начальник заставы лейтенант Усов тоже влюблен в недавно приехавшую учительницу Шуру. Но их любовь спокойна и ровна. Да и Усов не такой, как Костя Кудеяров. Витя Усов всегда спокоен, собран и подтянут. Или его природа выковала из твердой породы, или таким его сделала пограничная служба?.. Его Шурочка проста и довольно наивна, опыта ей явно не хватает. С замужеством она не торопится, хотя любит Витю не меньше, чем он ее. Однако она боится, что как только они поженятся, то их непременно загонят в глухой медвежий угол. А он... он тоже особенно не настаивает на скорой свадьбе. Ухватился за ее слабое место, посмеивается и подшучивает:

— Снова буду проситься на Памир. Какие там могучие горы и скалы! Страсть! А здесь что? Нет ни одного горного кряжа, чтобы забраться на вершину, чтоб аж дух захватило. Даже негде порядочную засаду устроить. А какой там пейзаж! Семьсот километров от железной дороги. Не поездка, а путешествие по неизведанной местности. Над головой висит скала тонн в тысячу, внизу темная бездонная пропасть, а тропинка шириной в две ладони... Или едешь по мостику через пропастищу, а мостик скрипит и покачивается. Лучшего способа закалки нервной системы и не придумаешь. Едешь от лета к зиме. На перевале вьюга с ног валит, а вниз спустился — снова жаркое лето. Махнем, Шурочка, на Памир, там тигры водятся, шкуру тебе добуду и у кроватки под ножки постелю.

— Нет, насчет этого погоди, Витенька. Страшновато, — признается Шура. От его рассказов у нее захватывает дух и, кажется, останавливается сердце.

Усова ничем не проймешь. Напевая что-то себе под нос, он садится верхом на коня и едет проверять службу пограничных нарядов, а в свободное время обложит себя книгами и работает. Но достаточно, чтобы его конь в течение двух дней не завернул к школе, как у ворот заставы появляется Шурочка и, смущенно теребя кончик вздернутого носика, просит часового доложить дежурному, что пришла учительница и хочет видеть начальника заставы «по очень важному делу».

Почему-то особенно часто ее визиты на заставу совпадали с дежурствами Игната Сороки, шутника и забавника. При появлении Шуры он принимает официальный, до приторности вежливый вид. Вытянувшись в струнку, смотрит посетительнице пристально в глаза, лаконично отвечает:

— Начальник заставы лейтенант Усов заняты службой по охране государственной границы. Посторонним... тревожить запретили.

— Да я же не посторонняя... Разве вы меня не узнаете?

— Никак нет!

— Странно...

Шурочка еще в большем смущении пожимает плечами.

— Так точно, странно... Вы не можете себе представить, какая у меня скверная на лица память!

— Очень жаль.

— Так точно.

— Как же вы с такой, с позволения сказать, скверной памятью можете служить в пограничных войсках?

— Никак нет, я вам сказал, что у меня никудышная память на лица, но я очень хорошо слышу и вижу.

— Вы, может быть, признаете меня по голосу?

— Да, голос такой я где-то слышал... Кажется, по радио...

— Никак нет, товарищ Сорока, вы ошибаетесь. Может быть, можно увидеть политрука?

Александре Григорьевне сразу неудобно вызывать по «важному делу» Клавдию Федоровну, но коварный дежурный и тут начинает вставлять свои шпильки и путать все карты.

— Никак нет. Политрук заставы после очередного дежурства прилегли отдохнуть.

— А Клавдию Федоровну? — открывает Шурочка свой последний козырь.

— К сожалению, Клавдия Федоровна выбыла в город по личной надобности.

После такого разговора у Шурочки начинают часто моргать ресницы и кончиком туфли она сердито топчет ни в чем не повинный кустик.

Видя это, Сорока смягчает тон и предлагает гостье повидать Олю с братиком, которые вместе со старшиной Салаховым собираются варить куропаткины яйца.

Предложение дежурного принимается с нескрываемой радостью. Шура бежит разыскивать ребятишек и начинает помогать в их детской кулинарии, а там, глядишь, сняв «запрет», выходит Витя Усов — и все повторяется сначала до очередного «путешествия» лейтенанта Усова на Чукотский полуостров на собаках и оленях с переправой через быстротекущие реки на самодельном, примитивно устроенном плоту.

Клавдия Федоровна как старшая по возрасту в их кругу относится ко всем этим житейским историям с теплотой, действительно материнской нежностью и заботой. Размолвки среди друзей она старается по возможности быстро устранять. Вчера, например, она пробрала основательно Шуру за ее нерешительность и капризы. Досталось и Усову. Но он только отшучивался:

— Действуйте, Клавдия Федоровна, действуйте. Время тоже на нас немало сработало.

Сегодня она нарочно позвала их в село, чтобы они без помех могли поговорить друг с другом. Кроме того, ей хотелось познакомиться с родителями Галины. Виктор Усов согласился побывать в селе, потому что ему нужно было кое-что разузнать об одном недавно появившемся здесь человеке.

Прежде чем зайти к Седлецким, они прошлись по селу из конца в конец.

Глава пятая

— Что за человека высмотрела Франчишка? — спросила Стася после исчезновения соседки. — Может, она брешет?

— Может, и брешет, — уклончиво ответил Олесь и поспешно вышел из комнаты.

В саду Седлецких было много вишневых деревьев, начавших уже ронять на траву пожелтевшие листья. В самом конце сада находилась беседка, обвитая хмелем.

Раздвинув куст сирени, Олесь, согнувшись, полез в беседку. Увидев сидевшего за круглым столиком вчерашнего «контрабандиста», он так растерялся, что даже позабыл поприветствовать быстро вскочившего гостя.

— Не ожидали, пан Седлецкий? — проговорил гость. Острые разномастные глаза его смотрели на Олеся сквозь круглые роговые очки, неуклюже сидевшие на сухом хрящеватом носу. Вчера этих очков на незнакомце Олесь не видел. Он еще больше смутился.

— Удивлен немножко... это сущая правда, — пробормотал Олесь и присел напротив. Он не только был не рад пришельцу, но чувствовал себя так, словно его самого, как карася, посадили в пруд пана Гурского к матерым, столетнего возраста щукам.

— Не удивляйтесь, пан Седлецкий, — негромко проговорил гость, видя замешательство хозяина. — Я считал себя обязанным навестить оторванного от своей отчизны земляка именно сегодня!

— Благодарю вас, пан. Но мы со своим братом Янушем здесь родились и выросли...

— Вы мне не дали договорить, пан Седлецкий! Я имею в виду всю нашу многострадальную Польшу, о которой должен болеть душой сейчас всякий честный поляк. Теперь в каждом польском доме есть свое горе!

— Это вы тоже верно сказали, — подтвердил Олесь.

— Вы, как мне известно, чистокровный поляк и свой человек, поэтому будем говорить откровенно. Я шел к вам, но в вашем доме оказались посторонние люди, и я вынужден был пройти в сад.

— Да, я вас понимаю, но в село, кажется, пришли пограничники, пан... пан... простите, не знаю вашего имени, — быстро заговорил Олесь. Он чувствовал себя неловко, да и неприятен был этот бесцеремонный, с напористым взглядом человек в длинном сером макинтоше и в легкой фетровой шляпе.

— Сукальский. Вы же знаете, что я приехал к своему родственнику ксендзу Сукальскому. Меня не интересуют дела советских пограничников. Я прибыл навестить моего родственника и зарегистрировался в милиции. Я свободный служитель всемогущего господа бога и Речи Посполитой. Мое искреннее желание, подкрепленное свыше моими святыми наставниками и его преосвященством папой римским, — помочь каждому католику, на которого обрушилось тяжелое бедствие. Мне стало известно и ваше большое несчастье.

— Покамест, пан Сукальский, в моем доме не было большого несчастья, — осторожно возразил Олесь, начиная догадываться, к чему клонит этот человек.

— А разве приход новой власти, которая попирает религию и свободную торговлю, — это не несчастье, пан Седлецкий? Когда не было Советов, разве ваша пани Стася не покупала дешевых заграничных товаров, разве не было возможности заниматься коммерцией? Ведь она, кажется, привозила из Кракова дамские чулки, шелк, обувь...

Олесь отлично помнил, как года два назад Стася действительно привезла какие-то тряпки и начала ими торговать. Однако вскоре нагрянула полиция, произвела обыск и опись всех товаров, а потом пригрозила судом. Как тогда Стася откупилась от полицейских чиновников, одному богу известно. «Может быть, такой же монашек всучил тогда Стасе этот товарец из чужого магазина», — подумал Олесь, но сказал совсем другое:

— Я, пан Сукальский, плохо разбираюсь в тонкостях торговли. В этом больше смыслит пани Стася. Но должен вам признаться, что сейчас торговля идет плохо. У Советов очень много товаров, и торгуют они гораздо дешевле, чем мы. Думаю, что нам придется закрывать лавочку.

— Вот, вот! Сначала они закроют вашу лавочку, а потом, если вы не захотите идти в колхоз, вас с пани Стасей и дочками увезут в Сибирь, за десять тысяч километров...

— Вы так думаете, пан Сукальский? — сумрачно спросил Олесь. Точно такие же слова он слышал от Юзефа Михальского, и ему никак не улыбалось совершать такое длительное путешествие. Олесь крепко задумался.

— Не думаю, а знаю! — резко подтвердил Сукальский и, чувствуя, что слова его достигают цели, продолжал: — А то, что делается с вашей младшей дочерью, это вам по душе, пан Олесь?

— Нет, не по душе, — откровенно признался Олесь, удивляясь, откуда пану Сукальскому известны такие подробности.

Олесь начинал верить в бога, когда его семье грозила какая-нибудь опасность. Вспомнив неурядицу в своей семье, Олесь мысленно помолился и решил про себя, что, если этот переодетый монашек умеет разгадывать семейные тайны, значит, с ним можно вести дела.

— Вы, поляк, разве можете терпеть, когда вас отлучают от церкви и совращают ваших родных детей? — приближая к Олесю худощавое продолговатое лицо, горячо прошептал гость.

— Нет, я не могу мириться с этим, — робея, согласился Олесь. — Но что мне делать, пан Сукальский?

Слова этого странного человека попадали в самые больные места Олеся.

— Каждый настоящий поляк должен быть хозяином своей жизни и должен знать, что ему делать, — жестко продолжал Сукальский.

— А все же, пан Сукальский, скажите, что мне делать?

— Сопротивляться и ждать!

— Кому сопротивляться и чего ждать? — настаивал Олесь.

— Сопротивляться Советам, а как это делать вам, укажут верные люди... — Сукальский, что-то обдумывая, несколько секунд помолчал, потом, впившись своими продолговатыми разномастными глазами в глаза Олеся, шепотом продолжал: — Скоро все изменится. Собираются такие силы, что Советам будет вот что... — Сукальский быстро провел ребром ладони по своему выпуклому кадыку и, любуясь произведенным впечатлением, замолчал.

Олесь резко отшатнулся, привалившись к спинке скамьи. Теперь ему окончательно стало ясно, что гость его занимается «большой политикой».

— Все, что вы от меня слышали, пан Седлецкий, можете рассказать только верным людям, как, например, пани Седлецкой. Она настоящая католичка! Надеюсь, вы меня поняли. Передайте ей вот эту книжицу. Тут некоторые наставления на всякие случаи жизни, — Сукальский сунул Олесю какую-то брошюру.

Олесь не все понял в странных речах Сукальского. Однако он отлично усвоил, что это тайна и касается она «большой политики». О том, что надо говорить с женой, ему и не нужно было напоминать. С ней он обо всем серьезном советовался.

Вернувшись в хату, Олесь нашел свою супругу в столовой около буфета. Она с нетерпением ожидала мужа.

— Что это за птица в беседке прячется? Зачем он сюда приходил? — решительно спросила Стася.

— Это двоюродный брат нашего ксендза Сукальского, — присаживаясь к столу, ответил Олесь и попросил жену налить ему стаканчик вишневой настойки, так как заметил на старомодном громоздком буфете пустую рюмку и понял, что Стася уже приложилась к бутылке. Это напоминало, что и ему после всех передряг тоже не мешает опрокинуть стаканчик и отдохнуть.

— Так это и есть тот самый родственник пана Сукальского... Он молодой? — наливая из граненой старинной бутылки, спросила Стася, явно заинтересованная сообщением мужа.

— А я что, был у него на крестинах и считал его годы? — в свою очередь спросил Олесь с раздражением в голосе.

— Может быть, он такой же дряхлый, как наш пастух Януш Ожешко, этот самый родственник пана Сукальского?

— Вот же пристала, жинка! Да что ты его, в женихи, что ли, записать хочешь? — упорствовал недогадливый Олесь, не представляя себе, что в его отсутствие Стася пересортировала целые вороха мыслей. После третьей рюмки вишневки в ее воображении стал вырисовываться соблазнительный план: пристроить своих дочерей при помощи ксендза Сукальского, который и сам не прочь иногда скользнуть косым взглядом по корсету пани Седлецкой. Мысли ее теперь вертелись около вопроса: зачем приходил этот Сукальский и о чем беседовал с ее мужем? Ведь ксендз при каждой встрече говорит восторженные вещи о ее дочерях. Она не замедлила отчитать мужа за то, что он не пригласил такого почтенного гостя в комнаты.

— Может быть, у него были свои намерения... Мне не раз пан Сукальский намекал о своем брате. И почему, когда в доме есть взрослые дочери, их мать не должна беспокоиться?

Олесь вспомнил сухоносую физиономию монаха, на минуту вообразил его женихом Ганны или Галинки, не выдержал и громко расхохотался. Слишком далеки были его помыслы от планов супруги.

— Из него такой же женишок, как из меня духовный наставник.

— Я с тобой о деле говорю и не желаю слушать твой глупый смех! И что такого, если я спросила — молодой он или старый?

— Пан Сукальский неизвестных лет и приехал сюда не такими глупостями заниматься, какими набита твоя пустая голова! — приосаниваясь, решительно заявил Олесь, с гордостью думая, что если пан Сукальский доверил ему тайну «большой политики», то он может разговаривать со своей супругой не только как муж, но и как маленький домашний воевода и никому не позволит считать свой смех глупым.

— Если бы ты знала, зачем приехал сюда пан Сукальский...

Стася была задета за живое и зажглась любопытством.

— Если ты узнаешь, зачем здесь этот человек, так у тебя застучит сердце и начнут зудеть пятки, — подливал Олесь масла в огонь.

— Да говори же ты!

— Налей-ка еще стакашку... Ой же и добрая вишневка!

Стася не замедлила исполнить просьбу мужа, но не забыла и себя.

Сжимая рюмку пальцами и глядя на мужа расширенными глазами, Стася готова была поймать на лету и проглотить каждое сказанное им слово. Но коварный Олесь, смакуя настойку, не торопился.

— Пан Сукальский — такая голова! Его брату, нашему ксендзу, надо на крышку органа залезть, чтобы на эту голову плюнуть...

— Ты что, полыни, что ли, наелся, такое мерзавство о нашем ксендзе говоришь! — возмутилась Стася. — Больше не получишь ни одного стаканчика...

— Нет, пани Стаська! Ты мне нальешь еще несколько стаканчиков этой настойки! Вот я тебе расскажу такое, что ты прилипнешь к спинке стула, на котором сидишь, как та муха к бутылке. Прогони эту поганую муху ко всем дьяволам или убей ее, а то она мне еще в стакан упадет...

Стася покорилась и тут. Она знала, что если Олесь понюхал один стаканчик, значит, надо налить другой. После третьего он начнет думать, что он все-таки пан, и немножко покуражится. Поэтому Стася решила терпеливо ждать и потрафлять всем его мелким капризам. Нацелившись на притаившуюся у горлышка бутылки муху, она слегка, как ей казалось, шлепнула ладонью по стеклу бутылки. Бутылка с грохотом опрокинулась на пол.

Спавшая в соседней комнате Галина проснулась и подняла голову с подушки.

— Ух и глупая ж ты баба! Даже мухи не можешь пришлепнуть, а туда же, лезешь с разговорами. Гляди, что наделала!

На белых половиках разбрызгались красные капли вина, а на месте, где разбилась бутылка, образовалась порядочная лужа.

— Все из-за твоей мухи! — вскочив со стула, крикнула Стася и принялась подбирать склянки.

— Почему это моя муха? Вы, бабы, разводите столько мух, что негде даже краюху хлеба положить!

— Уж молчал бы!

— Ну и что же, буду молчать. Ставь-ка другую бутылку. Я тебе такое расскажу, что ты треснешь со страху, как эта самая бутылка.

— Да ты так рассказываешь, как ленивого вола к ярму тянешь. Через твое такое говорение столько доброго вина разлила.

— А сколько, жинка, мы все-таки намочили той доброй вишневки?

— Хватит тебе, пьянчужка. До рождества и к пасхе останется.

— А ежели мы справим свадьбу, хватит нам вина или нет?

— Была бы свадьба...

— Ну, а ежели мы справим две свадьбы и я вздумаю отпраздновать день своего рождения и позову много гостей?

— Можешь позвать все Гусарское и еще солдат с пограничной заставы.

— Ты говоришь, солдат с пограничной заставы?

Олесь многозначительно ухмыльнулся и начал закручивать облитые вином усы.

— Я глупости говорю, а ты поменьше слушай. Лучше не томи душу, расскажи те страсти, что слышал от этого монашка.

— Когда мы будем справлять свадьбу Галины, то советских солдат здесь уже не будет, — пристально посматривая на Стасю, твердо проговорил Олесь.

— А куда могут подеваться советские солдаты? — ловя его взгляд, спросила Стася.

Олесь, оторвав руку от усов, так же как и Сукальский, провел ладонью по своему горлу.

— Что же это значит, Олесь?

Стася подскочила к мужу и крепко сдавила рукой его плечо.

Олесь, ничего не утаивая, передал разговор с Сукальским, взяв с жены клятву, что она будет молчать как рыба.

Глава шестая

Галина прислушивалась к разговору в соседней комнате.

Кто-то готовится напасть на советских солдат и вернуть старую панскую власть, которая уничтожит ее любимого Костю и маленькую Олю с заставы. Не будет и Олиной матери, доброй русской женщины Клавдии Федоровны, и славной учительницы Александры Григорьевны, умеющей так ласково говорить и с маленькими и со взрослыми. Клавдия Федоровна, Александра Григорьевна и Костя помогли ей узнать, как в России живут люди. Значит, ничего этого здесь не будет? Значит, снова родители могут отдать ее или Владиславу Михальскому или даже ксендзу Сукальскому. Нет, она этого не допустит! Побежит сейчас к Косте или на пограничную заставу, к лейтенанту Усову, и расскажет все об этом проклятом родственнике Сукальского, который хочет погубить русских.

Олесь и Стася продолжали выпивать и разглагольствовать до тех пор, пока в дверь не постучали и в комнату не вошли начальник пограничной заставы лейтенант Усов, Клавдия Федоровна Шарипова и учительница Александра Григорьевна. Кудеяров ушел с детьми к Франчишке Игнатьевне пить молоко и покупать помидоры.

Таких гостей Седлецкие никак не ожидали. Они растерялись. В особенности это было заметно по Олесю, у которого хмель быстро прошел. В его голову полезли черт знает какие несуразные мысли. «Может, когда я с тем монахом, чтоб ему собака пана Михальского перегрызла глотку, разговоры вел о «большой политике», этот беловолосый начальник заставы со своей овчаркой в кустах сидел и подслушивал?.. Смотри, как по-польски трещать научился. Все, наверное, записал, до единого словечка! Вот придешь теперь на заставу, — мучительно думал Олесь (на заставу он иногда ходил выполнять плотницкие работы), — придешь туда, а та паршивая овчарка узнает тебя и цапнет голубчика за ляжку... Вот тогда-то наверняка поедешь в далекое путешествие..."

Стася поставила на стол новую бутылку и большое блюдо со спелыми коричневыми яблоками. Она тоже ломала себе голову, зачем могли пожаловать к ним такие необычные гости. Стася с любопытством разглядывала ярко и модно одетых женщин, высокого красавца лейтенанта. Ей даже понравились его смелые голубые глаза, густые, зачесанные назад светлые волосы и красивый рот, полный крепких и ровных зубов.

— Да вы напрасно беспокоитесь, Станислава... простите, не знаю, как вас величать по батюшке... — с сердечностью проговорила Клавдия Федоровна. Она старалась разогнать холодок отчужденности со стороны хозяев.

— Меня зовут Станислава Юзефовна, — с заметным оттенком гордости ответила Стася.

— Какие у вас, Станислава Юзефовна, милые дети! — говорила Клавдия Федоровна. — Чудесные, способные у вас девушки и великолепные мастерицы. А какую Галя связала и подарила моей Оленьке шапочку! Прелесть! Сразу чувствуется воспитание матери. Приучать к труду девочек может только мать.

— Это вы правильно говорите, — польщенная похвалой, согласилась Стася.

— А где же ваши девушки, Станислава Юзефовна? Почему вы их прячете? Позовите. Может быть, мы даже посватаемся. Вон какие у нас женихи, — кивая на Усова, закончила Клавдия Федоровна.

— Да у него своя есть, — метнув на Шуру глаза, бойко проговорила Стася.

— У нас не только один жених, есть и другие, не хуже этого, — полушутливо-полусерьезно ответила Клавдия Федоровна.

— У наших девочек уже есть женихи. Да и не пара они вашим командирам. Они католички, а вы, советские, ни в какого бога не веруете.

Мрачнея в лице, Стася встала, давая понять, что разговор на эту тему дальше продолжать не намерена.

От суровой, ничем не прикрытой резкости хозяйки Клавдия Федоровна умолкла. Александра Григорьевна, чувствуя, что лицо ее начинает краснеть, отвернулась к окну.

За ближайшей, почерневшей от давности соломенной крышей лениво крутились серые крылья ветряной мельницы, за которой виднелась верхушка высохшей ветлы. Мельница эта принадлежала Юзефу Михальскому.

В столовой, где сидели гости, было темно и неуютно. Отпечаток мрачности лежал не только на лицах хозяев, но и на всей комнате с ее неуклюжим старомодным буфетом и обветшалыми, с высокими спинками, стульями, доставшимися пани Стасе в наследство от бабушки.

Единственное, что здесь радовало, так это обилие садовых цветов, расставленных Галиной на подоконниках.

Резко скрипнув пистолетной кобурой, Усов встал со стула, оправил под командирским ремнем гимнастерку и, едва заметно моргнув Клавдии Федоровне, улыбнулся. Несмотря на неприветливость хозяйки и замкнутость Олеся, начальник заставы был доволен визитом. Нужно было, прежде чем выступать в роли свата, познакомиться с домашней обстановкой Седлецких, узнать, как и чем живет эта семья, с которой предстояло породниться его близкому другу. Присматриваясь внимательно к хозяйке, он почувствовал, что эта, по-видимому, гордая, самолюбивая и глубоко невежественная женщина не только чужда современной жизни, но далека и от интересов родных детей. «Тяжеловато с вами, тетя Стася, вашему молчаливому супругу», — подумал Усов и шутливо заметил:

— У вас, у верующих, Станислава Юзефовна, больше преимуществ, чем у нас, безбожников.

— Что вы этим хотите сказать? — круто повернувшись к нему, настороженно спросила Седлецкая.

— Хочу сказать, что вы, верующие, пользуетесь и всеми земными благами и небесными, но почему же вы с нами, грешными, не хотите разделить даже мирских радостей...

— Вы сами виноваты, коли отказываетесь от господа бога, — назидательно проговорила Стася, очень любившая говорить о туманных божественных вещах и поучать других.

— Я бы с удовольствием встретил такого человека, который мог бы насытить меня этой священной пищей, но вот, к сожалению, никак не могу встретить. Тут, говорят, приехал недавно какой-то католический наставник. Мечтаю с ним встретиться и поговорить по душам.

Усов быстро вскинул на хозяйку голубые глаза и доверчиво улыбнулся. Это вышло у него непосредственно и забавно, но заставило Клавдию Федоровну прищурить и опустить глаза.

— Вы шутите, товарищ лейтенант! Вам это совсем ни к чему, — запинаясь, торопливо проговорила Стася, чувствуя, что глаза начальника заставы становились все пытливее и зорче, а улыбка, не сходящая с его строгого красивого лица, требовала определенного ответа.

Спрятав дрожащие руки под темную кашемировую кофточку, Стася несколько раз подряд ущипнула себя за бок, поморщилась и плотно закусила губы.

Олесь мысленно призывал на помощь господа бога и одновременно посылал Сукальского, вмешавшего его, скромного человека, в «большую политику», к дьяволу.

Муж и жена, не глядя друг на друга и как будто забыв про гостей, мрачно и растерянно опустив головы, молчали.

Попрощавшись, гости быстро вышли.

Глава седьмая

Иван Магницкий сидел в большом плодовом саду Михальских на сваленных под ветвистой яблоней сосновых бревнах, вдыхая свежий, любимый им с детства запах смолы, и выслушивал путаные объяснения Юзефа. Кривя длинное морщинистое лицо, изрядно выпивший перед этим самогонки, Михальский говорил:

— Ежели ты теперь новая власть, то можешь мне, Юзефу Михальскому, которого знают добрые люди от Познани до Варшавы, говорить, что я украл у твоей власти лес? Выходит, Юзеф, у которого душа почище вот этой смолы, вор?

— Это скажет народный суд, — упрямо и настойчиво твердил Магницкий.

— Ага, значит, говоришь — народный! Ну, а лес тоже народный! Ведь так же говорят Советы?

— Так говорят Советы. Ну и что же?

— Так что мне может сказать твой суд, коли лес принадлежит народу?

— Суд охраняет народное добро, а ты украл у народа лес. Тебя надо судить.

— Ха-ха! За что же меня судить, когда я сам есть народ... Как же я могу украсть сам у себя?

— Народ — это все государство, а ты созорничал один! Вспомни, когда ты был старостой при панской власти, много ты разрешал рубить лес для наших крестьянских хат? Ну-ка, скажи!

— Какой ты чудак, Иван! Сколько тогда было народного леса? Шиш! Тогда почти весь лес принадлежал пану Гурскому. Это была собственность! Не надо путать собаку с кошкой... А теперь это собственность народа, значит, и моя! Так говорят Советы, а при чем тут я, Юзеф Михальский?

Магницкому надоели дурашливые увертки Юзефа и весь этот замысловатый разговор, сопровождаемый всякого рода ужимками, пьяными гримасами и жестами.

— Ты, Юзеф, похож на того старого монаха, который, напившись бражки, нагрешил, напакостил и обвинил во всем бондаря, смастерившего бочонок. Если бы не было бочонка, то не в чем было бы квасить брагу... Не юли, я тебе не бондарь и не бочонок, в который ты можешь вылить свои помои. Лес придется отвезти в сельсовет и добровольно уплатить штраф. А то еще хуже будет.

— А вот это видел?! — злобно крикнул Михальский и показал Ивану дулю.

Магницкий медленно встал с бревна, гневно уставившись на Михальского, отбросил цигарку в сторону.

— Озорничать ты можешь, Юзеф. Чтобы боднуть козленку вола, ума много не надо. Но себя бодать я тебе не дам! И оскорблять Советскую власть не позволю! Не ты и не твой сын ее завоевали! Она дорого стоит! Ты вот кричишь: все народное, а сам тащишь народное добро и прячешь у себя в саду. Спросил ты на это разрешение у народа?

— Не у тебя ли спрашивать? Тоже комиссар! Бревно ты, а не комиссар! В лесу вырос, всю жизнь, как голодный медведь, лапу сосал, а теперь дали тебе волю!..

Взбешенный, полупьяный Михальский, не помня себя, как камни, с презрением и ненавистью швырял в лицо Магницкого эти слова.

— Комиссары... Да ты знаешь, скоро твоих комиссаров в Августовских лесах вешать будут! Ты тоже попадешь вместе с ними, если не одумаешься!

— Погоди, погоди, что ты говоришь?

Но Юзеф Михальский, казалось, ничего не слышал и с клокотавшей в горле злобой продолжал:

— Тысячами глоток на тебя орать будут! Каленым железом будут того жечь, кто не перестанет притеснять нас, коренных поляков! А ты белорус, в тебе нет чистой польской крови, потому ты и против нас! Смотри, Магницкий, народ недоволен тобой. Скоро твои начальники не смогут за тебя заступиться...

— Почему ты так думаешь?

— Только я смогу за тебя заступиться... — не отвечая, продолжал Михальский. — Скоро все изменится...

Неизвестно, какие еще мысли высказал бы Михальский, если бы в это время не раздался собачий лай и в кустах не показался какой-то человек.

Магницкий и Михальский повернули головы. Нервно теребя в руках измятую шляпу, перед ними стоял Сукальский.

Пробираясь по саду от Олеся Седлецкого, он услышал голоса и, спрятавшись в кустах, подслушал весь разговор. Его поразили грубые и откровенные выкрики несдержанного Михальского. Они были опасны не только для Юзефа. Захотелось выскочить из кустов и зажать рот этому дураку Михальскому, но он боялся показаться на глаза Магницкому. Однако покинуть свое убежище его вынудила огромная собака Владислава. Почуяв чужого человека, она с громким лаем бросилась в кусты и, злобно зарычав, остановилась в двух шагах.

— Я вам не помешал, добрые хозяева? — спросил Сукальский и, повернув голову к Михальскому, так свирепо на него посмотрел, что тот обмяк и съежился.

Иван Магницкий, оглядев незнакомца с ног до головы, вытащил из кармана коробку с табаком, стал крутить цигарку. Усиленно работавшая в голове мысль неожиданно подсказала, что появление этого человека и угроза Михальского имеют какую-то внутреннюю связь. Иван Магницкий насторожился и решил выждать, что же будет дальше. По выступившим на щеках незнакомца розовым пятнам он видел, что скуластое волевое лицо его искажено не страхом перед собакой, а злобой на Юзефа, которого он, очевидно, видел не первый раз.

Сукальский без труда угадал мысли Магницкого. Он имел о нем достаточные сведения и поэтому, решив не дать ему опомниться, напал первым.

— Мне известно, гражданин Магницкий, что вы являетесь председателем сельсовета. Все, что говорил вам этот гражданин, — небрежно показывая пальцем, продолжал Сукальский, — я слышал. Как официальное лицо, вы обязаны сообщить этот разговор властям. Если меня вызовут, я могу подтвердить. Я, как вновь прибывшее лицо, недавно регистрировался в милиции, имею там знакомых...

Юзеф Михальский, сжимая в кулак растрепавшуюся бороденку, вытаращив глаза, поднимал голову все выше и выше, невольно подчиняясь этому жесткому скрипящему голосу. Он с ужасом почувствовал, что Сукальский говорит то, что может случиться на самом деле.

Сбитый с толку, Магницкий, выжидательно посматривая на незнакомца, курил.

— Пан Сукальский, — огорошенный его словами, начал было Михальский, но Сукальский, махнув рукой, властно его оборвал:

— Молчите! Вы заслужили наказание, и будете наказаны! Гражданин Магницкий, я повторяю, что вы обязаны выполнить свой долг или это сделаю я сам. Вы только не выпускайте его из рук... — Сукальский выразительно посмотрел на оторопевшего Михальского и, круто повернувшись, скрылся за густыми кустами вишни.

Минуту спустя слышно было, как он о чем-то разговаривал с Владиславом, который успокаивал рычавшую собаку и, видимо, привязывал ее. Потом все стихло.

— Быстро, Владислав, принесите мне лучший ваш костюм, — проходя в комнату Владислава, сказал Сукальский. — Ваш родитель, как самый последний дурак, из-за каких-то бревен наговорил этому белорусу всяких глупостей и выдал нас с головой. Мне дольше оставаться здесь нельзя. Все связи вы будете держать у себя в руках. Но вам тоже придется туго. Вы отлично сделали, что вошли в доверие. А сейчас отец и вас скомпрометирует... У нас с вами почти одинаковые фигуры, — примеривая серый костюм, продолжал Сукальский. — Вы еще положите в корзину яблок. В случае чего будете говорить, что я приходил к вам покупать яблоки для больного родственника и случайно сторговал у вас и костюм. В моем положении надо чаще менять костюмы. Чертовски трудно стало налаживать связи.

— Скажите, пан Сукальский, скоро все это начнется? — пытливо спросил Владислав.

— Этого никто сказать не может, кроме вашего глупого отца.

— Отец не глуп... Но он с утра выпивает и сегодня пропустил лишнее. Что же теперь с ним будет? Вы думаете, донесет Магницкий?

— Не знаю. Может быть, и побоится. Но надеяться на это никак нельзя.

— Если Магницкий донесет, что могут сделать с отцом?

— Это уж надо спрашивать у советских чекистов. И я бы на вашем месте воздержался от таких вопросов. Надо принять меры, чтобы этого не случилось.

— Что же можно сделать? — напряженно давя руками спинку стула, спросил Владислав.

— Сейчас пока проследите, что предпримет этот лесоруб. Потом напишете донесение и снесете в указанное вам место. Самостоятельно никаких действий пока не предпринимать — понятно?

Владислав молча склонил голову.

Через некоторое время мимо окон Франчишки Игнатьевны прошел высокий, в сером костюме человек. В руках у него была закрытая газетой корзинка. Быстро шагая, он свернул за угол и скрылся в ближайшем переулке.

— Костя, Костя! — крикнула вертевшаяся у окна Оля. — Вон дяденька пошел с корзинкой в лес. Мне тоже хочется в лес! Пойдемте, дядя Костя, грибочков наберем!

— Как же мы пойдем без мамы? — отозвался Кудеяров, разговаривавший до этого с сидевшим на кровати Осипом Петровичем.

Франчишка Игнатьевна поила Славу молоком. Вытянув тонкую шею, она глянула в окно, подосадовав на то, что ей не удалось узнать, кто мог в такой час отправиться за грибами.

В хате Августиновичей, кроме одной табуретки, скамьи, стола и старенькой самодельной кровати, покрытой синим дерюжным одеялом, ничего не было.

Когда Усов, Клавдия Федоровна и Шура вошли в хату, Франчишка Игнатьевна кое-как рассадила их, поставила на стол вторую крынку молока и тарелку с помидорами. Теперь, уперев руки в свои костлявые бока, она думала, чем еще угостить таких редких и дорогих гостей.

— Погодите, я сейчас угощу вас тыквой! У меня есть такая пареная тыква, получше того абрикоса...

Несмотря на свои пятьдесят лет, Франчишка Игнатьевна легко, по-девичьи быстро повернулась на пятках и подскочила к печке.

— Спасибо, Франчишка Игнатьевна. Мы ничего не хотим! — в один голос сказали женщины.

— Как же вы можете отказываться от такой тыквы! А когда я прихожу до вас, то сколько вы меня кушать заставляете? И того попробуй и этого откуси. По-вашему, Франчишка не может угостить? Что она, не знает, как нужно принимать гостей?

— Ну что ж, тыква так тыква... Давайте, тетя Франчишка, тыкву, — решительно заявил Усов, подсаживаясь к столу. — Тыква, брат, тонкий деликатес, если кто понимает, — продолжал он, с усмешкой поглядывая на шептавшихся женщин.

— А чем вас угощала пани Седлецкая? — с любопытством спросила Франчишка Игнатьевна, ставя на стол сковородку с пареной тыквой.

— Графинчик вишневочки появлялся... — ответил Усов, пробуя дымящуюся тыкву.

— Чуешь, баба, чем угощает Стаська? Вишневкой, а ты тыквой! — вмешался Осип Петрович и так смачно крякнул и разгладил усы, словно уже опрокинул стаканчик забористой вишневки. — Ты бы лучше швырнула на стол нам солененьких грибочков, та огурчиков, та малого куренка, хотя б того хроменького, я бы ему живо открутил голову, а то тыква! — тянул своим певучим тенорком Осип Петрович. — Что, у нас в доме ничего другого не может оказаться? — не унимался он, питая слабую надежду, что его занозистая женка расчувствуется ради гостей и выставит на стол припрятанную настойку.

— Подождите, — снова заговорила Франчишка Игнатьевна и, остановившись посреди комнаты, подняла указательный палец кверху. — Дайте трошки подумать... Я могла бы угостить вас свежей рыбой... Вот добрая закуска!

— Рыба! То пища! — весело встрепенулся Осип Петрович. — Так у тебя, матка, есть рыба?

— Наверное, есть, коли ты сегодня наловил в Шлямах...

— Я что-то не припомню, чтобы я сегодня ходил на Шлямы, — предчувствуя коварство жены, усомнился Осип Петрович.

— Раз ты не наловил, то мне птички рыбы не натаскают. И он, лежебока, спрашивает, есть ли у меня рыба! Люди добрые подумают, что он меня закормил рыбой, а я все никак не могу растолстеть. Сам целый день крюки-дрюки строит, все замусорил, не наубираешься, а в доме ни одной рыбной косточки не видно... И добрая настойка была у Седлецких? — спросила Усова Франчишка Игнатьевна.

— Вишневки, Франчишка Игнатьевна, я так и не попробовал, — ухмыляясь, ответил Усов.

— Тю-у-у! — разочарованно протянул Осип Петрович. — А почему бы вам не попробовать той настойки?

— Не пью, — ответил Усов. — Кроме нашей «Московской», ничего не употребляю.

— Вот это гарно! Она ж душу успокаивает и играет! — хлестко шлепнув себя ладонью по колену, согласился Осип Петрович.

— А как сама Стаська? — не обращая внимания на азартные выкрики мужа, допытывалась Франчишка Игнатьевна. — Как сама хозяйка, очень за вами ухаживала? Сдается мне, что с ней сегодня хворость приключилась...

Франчишке Игнатьевне не терпелось рассказать, как сегодня бранилась и рвала на себе волосы Стася Седлецкая, и она ждала для этого подходящего момента. Вот если бы женщины перестали шептаться и обратили бы на хозяйку внимание.

— Стася сегодня совсем не своя... — горестно поджимая щеку, продолжала Франчишка Игнатьевна, — ну совсем помешанная...

— Ну чего ты причепилась, — предчувствуя, что у супруги чешется язык, вмешался Осип Петрович. — Помешанная та хворая... Ты тоже пять раз в день ложишься помирать...

В другой раз Франчишка Игнатьевна не стерпела бы этой дерзости мужа, но на этот раз сдержалась и только коротко огрызнулась:

— Не петушись, пока тебя курица не клюнула. Раз я говорю, что Стаська хвора, значит, хвора...

— Лечиться нужно, — лаконично заметил Усов и, сдерживая улыбку, добавил: — Мне показалось, что Станислава Юзефовна женщина с выдержкой.

— Тю-у! — махнул рукой Осип Петрович и, ткнув сморщенным указательным пальцем в пространство, добавил: — Эта Стаська хитрюща, як та ворона, которая под крылом у себя чешет, а уж перышка не выщипнет, к другим норовит нос протянуть.

— Значит, притворяется? — спросил Усов.

— Эге, умеет... что в твоем гродненском цирке, — подтвердил Осип Петрович.

— И что же такое случилось сегодня с вашей соседкой? — Видя страстное нетерпение хозяйки, Усов решил дать ей высказаться. — Пустяки какие-нибудь, — добавил он нарочито небрежным тоном.

— Он говорит — пустяки! Послушали бы да посмотрели на эти пустяки...

Осип Петрович предупреждающе посмотрел на жену и стал ей подмигивать. Все-таки неудобно было рассказывать про соседку такие нехорошие вещи. Но удержать Франчишку Игнатьевну было уже невозможно.

Склонившись к лейтенанту Усову, она робко покосилась на тихо разговаривающего с женщинами Кудеярова.

— Все дело произошло из-за Галины, — начала Франчишка Игнатьевна, — и вот этого самого вашего Кости. Их видели вместе на канале. Галинку отстегали и заперли в сарай, даже башмаки отобрали и платье. Стаська теперь поведет Галину к нашему ксендзу грехи замаливать и поклоны заставит бить... «На куски тебя, негодницу, изрежу и собакам выкину», — орала на нее Стаська, а у самой в руках ремень этакий, жгут сыромятный! Аж мне страшно стало... А пани Седлецкая, наверное, для своей Галины жениха присмотрела. Вижу я, как он у них в саду в беседке ховается. Высокий такой, в шляпе, ну, настоящий пан!

— А откуда жених-то? — внимательно вслушиваясь в разговор, спросил Усов.

— Да тот самый брат или дядька нашего ксендза Сукальского. Богатый, говорят, и большой чин имеет.

— Большой чин! Скажите, пожалуйста!

Усов, как бы удивляясь, покачал головой. Брови его дернулись, а лицо приняло совсем безразличное выражение, только глаза заблестели строже и жестче. Отвернув рукав гимнастерки, он посмотрел на часы и коротко, тоном приказания, сказал:

— А нам ведь пора, друзья.

— Да что это вы так сразу, товарищ начальник! — засуетилась Франчишка Игнатьевна. Она приготовилась выложить кучу новостей, а лейтенант вдруг бесцеремонно встал и собрался уходить.

— Спасибо, Франчишка Игнатьевна, за угощение, — проговорил Усов и, кивнув Клавдии Федоровне, показал глазами на дверь.

— Так скоро, Виктор Михайлович? — сказала Шарипова, но, встретившись с ним взглядом, тоже встала.

Как и утром, Усов с Александрой Григорьевной пошли вперед, Клавдия Федоровна с детьми и Кудеяровым — позади.

— Ах какая все-таки ужасная женщина эта самая Стася, мать Галины! — беря за руку Усова, проговорила Шура.

— Чем же? — спросил Усов, ускоряя шаги.

— А ты и не разглядел?

— Разглядел. Но ведь если бы и тебя по-иезуитски нашпиговать, ты была бы такой же...

— При чем тут я?

— Я говорю о воспитании.

— Извини, — вспыхнула Шура, — как бы меня ни воспитывали, но уж это...

— Нечего отговариваться, милая моя, — подзадоривал Усов. — Я знаю твой характер, потому и говорю.

— А какой у меня характер? И вообще я тебя сегодня не узнаю. Ты с самого утра придираешься ко мне. Ну, какой у меня характер?

— Упрямый.

— Слыхали. Дальше?

— Заносчивый, если хочешь, капризный, мелочный, эгоистичный, самолюбивый, властный... Если тебе дать волю, то выйдет такая Станислава, что сбежишь без оглядки на Памир...

— В общем, я чудовище? Так, да?

— Сухопутное, но не морское. Морское чудовище глупее, а ты умненькая...

— Ага, признался все-таки, что я умненькая. И на том спасибо. А вот у тебя какой характер, представь себе, никак не могу определить.

— Твердый, как вот этот камень. — Усов показал глазами на лежащий у дороги большой серый валун.

— Что верно, то верно, — согласилась Шура. — Этого-то я и боюсь. Выйдешь за тебя замуж, ты меня в тряпочку завернешь и будешь возить, как игрушку, куда тебе захочется. А я люблю жить самостоятельно и хочу хоть немножечко мужем командовать, ну хоть капельку... И вот всем сердцем чувствую, что этого никогда не будет. Ты какой-то уж чересчур правильный человек, никакой в тебе трещинки, хоть бы ноготком поковырять. Ну дашь маленечко кое-когда покомандовать, а? Слышишь, жених?

Шура ласково смотрела сбоку на сумрачное красивое лицо своего друга.

— Ну что же ты молчишь? Дашь немножко покомандовать? — покачивая его тяжелую руку, спрашивала Шура. Вся эта любовная история с Кудеяровым и Галиной настроила ее сегодня на веселый лад.

— Я больше к тебе, милашка, не сватаюсь, — сказал Усов и многозначительно, с озорством подмигнул.

— Это что же, тебя Франчишка завлекла, что ли? А может быть, Стася? Она женщина заметная. С итальянским носом.

— Это ты верно говоришь, — согласился Усов. — Только как раз не она, а дочка ее. Вот девушка так девушка! Завидую Косте.

— Но ты опоздал, милый.

— Ничего не опоздал. Вторая-то, Ганна, которая в саду копалась и вино приносила... Если бы ты видела, как она на меня поглядывала. Я ведь не буду вздыхать и Клавдию Федоровну донимать, а сразу в машину, на поезд — и на Памир!

— Скатертью дорожка, — пропела Шура и попыталась улыбнуться, но улыбка получилась невеселая. В сестру Галины можно было влюбиться. Двадцатипятилетняя Ганна уже была замужем, но через год после свадьбы похоронила утонувшего мужа, местного лесничего. Она выделялась среди подруг яркой и зрелой красотой. Ганна иногда приходила в школу и брала книги на белорусском языке, которому научилась от своего мужа, белоруса. Шура хорошо знала ее историю. Замуж она вышла против воли родителей, стремившихся найти для нее состоятельного жениха.

— Надо было сегодня посвататься, зачем откладывать? — колко заметила Александра Григорьевна.

— Мы уж обойдемся без сватовства, — в тон ей ответил Усов.

У Клавдии Федоровны с Кудеяровым между тем продолжался все тот же разговор.

— Ты сейчас в отпуске, и нечего раздумывать! — говорила Клавдия Федоровна. — С родителями ее каши не сваришь. Теперь они создадут твоей Галине такую жизнь, что она вниз головой в канал может броситься. Ты бы посмотрел только, с какой ненавистью ее мать смотрела на меня, когда я пошутила о сватовстве. У меня даже уши покраснели... А если бы она знала всю правду? Я даже поражаюсь, почему у такой монахини, как эта Стася, такие прекрасные дочери?

— Времена не те, Клавдия Федоровна. Кроме того, Галина мне рассказывала, что муж у Ганны был хороший человек. Очевидно, он всерьез повлиял на Галину. Говорят, это был начитанный человек. Научил Ганну и Галину белорусскому языку, давал им читать Мицкевича, Пушкина, Некрасова... Потом он как-то загадочно утонул.

Кудеяров замолчал, потер ладонью широкий лоб и упрямо сжал красные, как у девушки, губы. Он был еще совсем молод и любил первый раз в жизни.

— Ну, а как все это сделать, Клавдия Федоровна? С Виктором, что ли, поговорить?

— Обязательно поговори. Он опытнее тебя, — ответила Клавдия Федоровна и крикнула шагавшему впереди Усову: — Виктор Михайлович!

— Что случилось? — приостанавливаясь, спросил Усов.

— Идите скорее, а то они удерут, — подтолкнула Клавдия Федоровна Кудеярова и задержалась, поджидая детей. К ней присоединилась и Шура, взвинченная разговором с Усовым, недовольная им и собой.

Кудеяров пошел рядом с Усовым.

— Поговорить надо, Витя. Ты знаешь, друг, я того... Решил, значит... Да тебе, наверное, Шура все рассказала, — начал Кудеяров, смущаясь и краснея.

— Ну так. Дальше... Не мямли, ну? — поторопил его Усов и своим холодным «ну» окончательно сбил с толку.

Мысли начальника заставы были очень далеки сейчас от любви Кудеярова к Галине. Он и Шуру слушал рассеянно. В голове Усова засело упоминание Франчишки Игнатьевны о загадочном родственнике ксендза.

— Понимаешь, такие дела, такие дела... — продолжал Кудеяров. — Так складываются, братишечка...

— Что ты, на самом деле, разводишь! Говори толком, что тебе от меня надо? Мне некогда! А сват... честное слово, плохой из меня сват.

— Ну тогда иди к черту! Я ему, понимаешь, хочу всю душу выложить, а он! Подумаешь! — вскипел Кудеяров, стараясь попасть быстро шагающему Усову в ногу. Такого отношения к себе со стороны друга он никак не ожидал. — Я думал, ты настоящий человек, а ты булыжник! — Кудеяров яростно пнул попавший под ноги камень.

— Так его, так! Еще разок! — Вспомнив, что сегодня уже говорилось о камне, Усов весело рассмеялся и, поймав друга за плечо, зашептал: — Служба, понимаешь? Служба! И не злись.

— Сегодня воскресенье. Не оправдывайся! Выходной день!

— Дорогой мой товарищ артиллерист! У пограничников выходных не бывает. Они всегда на службе. У них есть только часы отдыха. Вот тогда и приходи. Нужно тебе невесту высватать или просто выкрасть у родителей — выкрадем. Посадим тебя, как Ивана-царевича, на серого волка — и дуй! Никакая теща не догонит. А от твоей тещи надо вообще удирать без оглядки... Извини, брат, бегу. Ты только женщин не оставляй одних. Иди с ними потихоньку, цветочки пособирайте и обсудите вместе, если еще не обсудили все это жениховское дело... Женщины все предусмотрят лучше нас. А волка серого я добуду... Поймаю, будь покоен. Ну, бывай, Костя!

Усов ловко козырнул и быстро зашагал полем к переброшенному через канал мосту.

— Катись, булыжник, вместе со своим волком! Служба! — крикнул ему вслед Кудеяров и погрозил кулаком.

Глава восьмая

Смутно вспоминая все случившееся, Юзеф Михальский, расставив некрепко стоявшие на земле ноги и держась за воткнутую в землю палку, ошеломленно смотрел то на кусты, где только что исчез Сукальский, то на Ивана Магницкого, тоже растерянно переступавшего с ноги на ногу.

— Иван, скажи мне, тут сейчас кто-нибудь был, или мне померещилось? — тряся головой, вкрадчивым стонущим голосом спросил Михальский.

— Зачем меня спрашивать? Ты же отлично знаешь, что здесь был твой знакомый, пан Сукальский. Так, кажется, ты его называл? Не знаю, к чему задавать такой глупый вопрос, — ответил Иван Магницкий. Он старался понять и осмыслить все то, что здесь сейчас произошло.

Кто такой Сукальский? В голове малоопытного в таких делах Магницкого возникали разные противоречивые мысли, и разобраться в них сразу казалось невозможным. До сего времени он считал язык Юзефа Михальского пустой трещоткой. Так ли это? До освобождения Западной Белоруссии Михальский слегка бранил панов и помещиков, но не так зло, как сейчас издевался над новой властью. А чем его обидела новая власть? Лишила управления селом, не позволяет обижать бедняков.

То, что делала Советская власть, по мнению Ивана Магницкого, было справедливым. Советская власть призывает делать добрые дела и помогать друг другу. А к чему призывает Юзеф Михальский? Страшно подумать! Действительно ли язык его только шутовская трещотка? Иван Магницкий нахмурился и, не спуская с Михальского напряженного взгляда, снова спросил:

— Может быть, ты, Юзеф Войтехович, скажешь, кто этот странный человек в измятой шляпе?

— Что он за человек? Бес его знает, что он за человек... Так, значит, тут кто-то был, мне не померещилось? И он слышал, как мы с тобой, ну, трошки побранились, повздорили! Эх, пропала моя голова! — неожиданно пьяным голосом захныкал Михальский.

Появление Сукальского на самом деле отрезвило его. Он смекнул, что не мешало бы по-настоящему заплакать — может быть, тогда Иван поверит ему. И тут же заплакал с гортанным завыванием.

— Эх, пьяная моя голова! — причитал Михальский, дурашливо размахивая руками. — И зачем мне этот лес? И зачем нам с тобой, дорогой братка Иван, браниться? Ну, бери этот лес, бери. Я сыну прикажу, и он сам его привезет до тебя. Бери эти яблоки, и пусть на здоровье кушают их твои малюсенькие ребятишки. Я беру всех твоих пацанчиков на яблочный кошт! Зачем нам ссориться и трясти бородами?

— Мои дети, Юзеф Михальский, не побирушки, а я не нищий! — гневно заговорил Иван. — Ты мне мозги не мути! Лучше ответь, что это за человек?

— Брешет он все! Клянусь маткой бозкой, что брешет! Он такой же пьянчужка, этот Сукальский, как и я сам. Все утро с ним мы вдвоем, как свиньи, тянули эту настойку. Он упился, завалился дрыхнуть в кусты и ничего не помнит, как свинячье ухо. Я тоже ничего не помню...

— А ты и верно ничего не помнишь? — спросил Магницкий, видя, что Юзеф, разглаживая ползавшие вокруг пьяно опущенных губ морщины, увертывается от прямых ответов.

— Эх, Иван, Иван! Если бы Юзеф Михальский имел образованный ум и умел блюсти свой язык, разве он жил бы в Гусарском? Он бы тогда на почетном месте в сейме сидел! Государственные дела вершил! Пришел бы к нему Иван Магницкий, он не только отпустил бы лесу, но и новую хату выстроил бы ему! На, Иван, живи, и заставь своих мальчишек молиться за Юзефа господу богу... Вот что могло быть из Михальского! А сейчас, пока он горилку льет в горло, нет Юзефа, ничего он не помнит, не знает и мелет, как пустая мельница. Просто свинья — и все!

— Значит, ты не помнишь, как собирался комиссаров вешать в Августовских лесах и огнем палить?

— Езус-Мария! Чтоб такое мог сказать мой поганый язык? Так его надо заставить лизнуть сковородку, когда на ней шипит сало...

— Это как раз слетело с твоего языка.

— Если так болтал мой язык, там не было моей головы, а была другая, хмельная башка... — Исподлобья посмотрев на хмурого Ивана, Юзеф постучал своим костлявым кулаком по сморщенному лбу и, отведя глаза в сторону, продолжал: — Не такой Юзеф дурак, чтобы говорить это всерьез!

— А Сукальский тоже не всерьез говорил? — спросил Иван.

— Глупая шутка пьяного человека. Как можно такой брехне верить! Пойдем в хату и посмотрим — спит, наверное, этот пьянчужка. Кстати, и выпьем по чарке, чтобы он пропал, этот сегодняшний день!

— Спасибо за угощение. Мне давно пора отсюда уходить. Не забудь про лес.

Иван, круто повернувшись, быстро пошел к воротам.

После того как затихли в переулке шаги Магницкого, из кустов вышел Владислав.

— Ну что, батько, проводил гостя? — разламывая пополам крупное яблоко, спросил Владислав.

— Где пан Сукальский? — в свою очередь спросил Михальский.

— Уже далеко.

— Ушел?

— Да. А чего он должен здесь дожидаться?..

— Его еще кто-нибудь видел?

— Он переоделся в мой костюм. Мы почти одинакового роста.

— Черт с ним, с костюмом! Он что-нибудь сказал тебе?

— Он мне сказал, что ты много лишнего выпил и столько же наделал глупостей.

Михальский вырвал из рук сына половину яблока, забыв про испорченные зубы, яростно запустил их в твердую кожуру и, вскрикнув от боли, швырнул недозрелое яблоко в кусты. Держась за щеку и проклиная все на свете, взвывая и охая, он продолжал расспрашивать, что еще говорил пан Сукальский.

— Значит, он сказал, что Магницкий не донесет?

— Побоится.

— А вдруг не побоится? Пойдет и заявит или тайно напишет бумагу... Тогда что?

— Насчет бумаги он ничего не говорил.

— А ты как думаешь — может он написать такую бумагу?

— Я думаю, что может, — после длительного раздумья ответил Владислав.

— Этот упрямый лесной медведь все может сделать. Он может заколотить меня в гроб, — подавленно проговорил Михальский. — Ты не должен спускать с него глаз. Может быть, ты встретишься с ним и поговоришь? Предложи ему червонцев пять, а если не согласится, пообещай пеструю телку.

— Иван Магницкий не возьмет ни денег, ни телки, — возразил Владислав.

— Неужели этот голодранец откажется от пяти червонцев?

— Батько, ты меня с детства учил, как надо узнавать людей, чтобы перехитрить их и потом вывернуть наизнанку, а сам даже не изучил Ивана. Он держит в руках власть. Если ему намекнуть на червонцы, он наверняка откажется и составит какой-нибудь протокол или другую бумагу. Надо хитрее что-нибудь придумать.

— Что же можно придумать?

— Не беспокойся только и не горячись. Я придумаю так, что Иван не донесет.

— Ты уже придумал? — тяжело дыша, шагнув к сыну, спросил Юзеф.

— Может, и придумал... — Владислав, сверкнув глазами, первый раз в жизни с грубой злостью сказал отцу: — Ты лучше не расспрашивай, коль не можешь держать за зубами свой болтливый язык.

И, оставив растерянного родителя одного в саду, ушел в дом.

Глава девятая

Соскочив с кровати, Галина подошла к окну.

В лицо ей ударил ослепительный луч солнца, скользнул по растрепанным каштановым волосам и осветил старенькое коричневого цвета платье, из которого она давно уже выросла. Прижав к груди маленькие на деревянной подошве башмачки, Галина осторожно влезла на подоконник и спрыгнула в сад. С бурно колотившимся сердцем девушка, не останавливаясь, вышла на задний двор, где находился крытый соломой сушильный сарай. За сараем до недалекой опушки леса тянулось начинающее желтеть картофельное поле.

Ей жалко было покидать родной дом, но и тяжело было ощущать вздувшийся на шее рубец от сыромятной супони. Еще более тяжело было слушать шепотливый, задыхающийся голос матери, когда она говорила отцу, что ненавидит новую власть и с радостью ждет ее гибели, которую предрекает какой-то Сукальский. Галина четко видела перед глазами всех этих ставших ей близкими советских людей, которых она полюбила, как и своего Костю. Он-то и сблизил ее со своими друзьями и многое научил понимать. А теперь у нее хотят отнять его, а может быть, и убить.

Галина вдруг рванулась и бегом побежала к заставе, словно любимому человеку уже сейчас грозила смертельная опасность.

Прошлепав босыми ногами по мосту, Галина спустилась в крутую ложбинку, заросшую кустами черемухи. Сначала узкая тропа вела вдоль канала, а затем поворачивала вправо, на небольшую высотку. У ската этой высотки начинался забор с колючей проволокой. За забором, рядом с командирским домом, стояла маленькая деревянная баня. Чуть повыше виднелся бруствер траншеи. В центре двора находилась длинная, из красного кирпича конюшня с высоким коньком. Параллельно ей стояла одноэтажная каменная казарма. В ней же были и все остальные служебные помещения.

Обогнув командирский дом, Галина, мельком взглянув на занавешенные окна, пошла к центральным воротам. Со двора доносились смех солдат и задорные хлопки ладоней. Сквозь щели забора было видно, как рослые, в сапогах и брюках, но с обнаженными загорелыми спинами пограничники сильными движениями кидали через сетку волейбольный мяч. Один из играющих — бритоголовый — был в синих военных брюках и в красной шелковой тенниске. В воротах Галину встретил высокий белокурый командир с тремя треугольниками на зеленых петлицах и с красной повязкой дежурного на рукаве.

— Что вам угодно, гражданочка? — спросил дежурный.

— Здравствуйте, товарищ Стебайлов! — Галина хотела протянуть руку, но тут же отдернула ее и густо покраснела.

— Здравствуйте, — ответил Стебайлов и тоже смутился. — Откуда вы меня знаете? — спросил он.

— Да вы же в школе доклад делали! О-о, мы вам тогда долго в ладоши хлопали и хорошо вас запомнили. Лейтенант Кудеяров нас тогда познакомил. Разве забыли?

— Кажется, теперь вспоминаю... — неловко оправив гимнастерку, ответил Стебайлов. Он хотел сказать, что все помнит, но не сказал, а вместо этого спросил, зачем она пришла и кого ей нужно видеть. Галина ответила, что она хочет видеть начальника заставы или комиссара по очень важному делу.

Стебайлов козырнул и четко повернулся. Подойдя к играющим, он что-то объяснил вышедшему с площадки бритоголовому в синих брюках. Тот в знак согласия кивнул своей крупной головой и, отряхивая широкие ладони, пошел к висевшему у кирпичной стены умывальнику.

Политрук Шарипов уже успел надеть гимнастерку и портупею и сесть за большой письменный стол, когда девушка вошла в его кабинет. Он приветливо улыбнулся, встал, пожал девушке руку. Гладко выбритой головой и серыми глазами он напомнил Галине Григория Котовского, портрет которого она видела в недавно прочитанной книге.

— Значит, по очень важному делу? — внимательно посматривая на девушку, спросил Шарипов. Он понял, что она чем-то взволнована, и, чтобы дать ей немного успокоиться, сам заговорил первым:

— Клавдию Федоровну в селе не встретили?

— А разве она туда пошла?

— Пошла с ребятишками и хотела зайти к Франчишке Игнатьевне. Как же вы их не встретили?

— Не встретила. Я полем шибко бежала. Сердце даже колыхается.

— Почему же шибко?

Шарипов налил Галине воды и предложил положить на стул башмаки, которые она все время держала в руках.

Выпив глоток воды, Галина, сжимая стакан в руке, прерывающимся голосом начала говорить:

— Я вам такое расскажу, товарищ политрук, такое! Вы только про меня никому ни словечка...

— Не скажу ни одного слова, — заверил Шарипов, отодвигая от себя карандаш и чистые листы бумаги.

— Нет, товарищ начальник, — заметив его движение, запротестовала Галина, — надо все записать и послать куда нужно. Надо заставить замолчать врагов!

— Каких врагов? — поощрительно закивал головой Шарипов, чувствуя, что его собеседница начинает волноваться еще сильнее.

— Вроде того Сукальского! — звонко выкрикнула девушка.

— А кто такой Сукальский? Рассказывайте по порядку, спокойно рассказывайте.

Из глаз девушки до конца рассказа не переставая текли слезы.

— Значит, они и вашу Олю убьют, и маленького Славу, и Клавдию Федоровну? — спрашивала потом Галина и смотрела на Шарипова широко открытыми глазами.

— Не надо волноваться. Никому больше об этом не говорите. Вам нужно отдохнуть и успокоиться. Я сейчас вернусь.

Шарипов вышел и долго не возвращался.

Вернулся он вместе с начальником заставы лейтенантом Усовым.

Галина, положив голову на стол, закрыла ее руками, не двигалась и, казалось, не дышала.

— Спит? — шепотом спросил Усов.

— Ее обессилили все эти переживания, — сказал Шарипов. — Она напугана, как ребенок, страшно напугана и оскорблена, унижена. Избили, даже платье отняли.

— О, черт побери, — тихо проговорил Усов. — Ведь посмотреть на ее мать со стороны, лицо на икону просится. И вдруг такая божественная дама с хлыстом в руках! Это уж, друг мой, настоящее иезуитство. Я сейчас поеду, всех их там расшевелю. А с ней что будем делать? — кивая на Галину, спросил Усов.

— Она совсем пришла, — с улыбкой посматривая на Усова, ответил Шарипов. — Просит проводить ее к лейтенанту Кудеярову или вызвать его сюда.

— Совсем пришла? — переспросил Усов и, резко приподняв голову, с удивлением посмотрел на склонившуюся над столом, словно застывшую, Галину.

— Да. Вот и приданое принесла: башмаки на деревянной подошве.

— Ты, может быть, шутишь, Александр?

— Какие тут шутки! Тут, милый мой, любовь!

— Смелая!

— Мало того — она помогла нам в большом деле! Таких людей надо ценить.

Посмотрев сбоку на спящую Галину, Шарипов вдруг решительно подошел к ней и легонько тронул за плечо:

— Галина! Проснитесь!

— Да, да... сейчас... — Галина вялым движением подняла голову и, встретив внимательный и сочувственный взгляд Усова, потерла ладонью глаза.

— Отдохнули? Вас проводят ко мне на квартиру.

Шарипов снял трубку и приказал дежурному проводить девушку к Клавдии Федоровне.

— Да, да! — подхватил Усов. — Сейчас должна прийти Клавдия Федоровна. Она хотела вас видеть. И лейтенант Кудеяров... Костя... тоже придет.

— А где сейчас Костя? Вы его видели?

— Видел. Вместе с ним был в вашем селе. И даже поссорился.

— Из-за чего поссорились? — вздрагивающим голосом спросила Галина. Каждое напоминание о Косте сейчас волновало ее.

— Потому что он балда, этот Костя...

— Неправду вы говорите! — горячо вступилась Галина.

— Не человек он, а булыжник! — невозмутимо продолжал Усов.

— Зачем вы такое говорите!

— Затем, что я бы на его месте... Да что об этом толковать! Мямля ваш Костя!

— Нет, он совсем не такой. Вы, товарищ лейтенант, шутите, — тихо проговорила Галина.

— Ей, пожалуй, действительно не до шуток, — вмешался Шарипов. — Идемте, я вас провожу...

— Вот, Витя, какие дела-то у нас совершаются! — вернувшись, проговорил Шарипов.

— Ничего, — записывая что-то в тетрадь, ответил Усов. — Вокруг нас столько помощников, радоваться нужно. А за этим иезуитом уже целую неделю наблюдают.

— Он не может ускользнуть? — спросил Шарипов.

— Думаю, что нет. Он в кольце.

— Ты сам пойдешь в операцию?

— Вероятно, сам, если разрешит начальство. Жду звонка. Ты без меня отдашь боевой приказ на усиленную охрану границы.

— Кого ты берешь с собой?

— Наряд Кабанова и Чубарова. Связным пойдет Сорока.

Усов открыл сейф, достал несколько пачек патронов, сунул их в карман.

— А смелая девушка, — как бы про себя проговорил Усов и, обернувшись к Шарипову, вдруг в упор спросил: — Как ты, Саша, думаешь, что ее заставило прийти к нам на заставу — увлечение, любовь?

— Я уже задавал себе этот вопрос. Думаю, что не только это, — ответил Шарипов. — Молодежь, получившая свободу впервые в своей жизни и в истории своей родины, принимает ее всем сердцем и со всяким посягательством на эту свободу будет бороться тоже от всего сердца... Ватикан благословлял каждый шаг фашистов. Кардиналы Адам Сапега и Хленда насаждали во всех учебных заведениях террористические фаланги. Убивали за прогрессивные взгляды не только из-за угла, но и открыто на институтских и школьных лестницах. Кто состоял в этих фалангах? Сынки помещиков, кулаков. Даже теперь, совсем недавно, ректор духовной академии, некий Осип Слипый, послал в Москву ноту, в которой протестует против передачи крестьянам монастырских земель и еще против чего бы ты думал?.. Против легализации комсомола в западных районах, освобожденных от панской власти, и против открытия во Львове Дворца пионеров... Или вот взять эту брошюру — называется-то как: «Главные правила современного душепастырства», а по существу? По существу — специальный учебник, как организовать саботаж против мероприятий Советской власти... Молодежь-то видит, что это за люди. Обмануть ее трудно. У юношей и девушек теперь есть свои моральные критерии. Ведь сейчас Галина совершила подвиг, подвиг государственной важности! К ней надо проявить и нам и тому же Кудеярову много человечности и внимания... Он на самом деле всерьез задумал жениться?

— Кажется, решил окончательно. Он мне начал было изливать свои чувства, но я торопился и не мог его выслушать. Разозлил его. Девушка действительно замечательная. Я только сегодня по-настоящему ее разглядел, — задумчиво проговорил Усов.

— Ну, а у тебя как? — спросил Шарипов.

— У меня?.. Ничего! Ну, кажется, мне надо собираться.

— Не виляй, друг, не виляй! Скоро мы тебя женим или нет?

— Вы с Клавдией Федоровной готовы всех переженить!

— А что, плохо? Женитьба — это большое событие. А после пойдут еще более важные события: начнут появляться ребятишки. Мы вот четвертого ждем. Хорошо!

Усов, приподнявшись над столом, раскрыл толстый журнал. С озорством подмигнув Шарипову, сказал:

— Скоро, Саша, в этом нашем историческом кондуите ты запишешь чрезвычайное происшествие: такого-то числа, во столько-то ноль-ноль, начальник заставы лейтенант Усов выбыл из строя холостяков и вступил в брак!

Продолжая посмеиваться, Усов пристукнул каблуками и, направляясь к двери, запел:

Эх ты, Галя,

Ты моя завлека,

Завлекнула Костюка,

Поедешь далеко!

В дверь постучали. Придерживая карабин, вошел старший наряда Сорока и попросил разрешения обратиться к начальнику заставы.

Усов окинул пограничника острым, внимательным взглядом и задержал глаза на его сапогах.

— Наряд номер три прибыл для получения боевого приказа по охране государственных границ. Докладывает старший наряда Сорока.

— Хорошо, — протянул Усов и продолжал пристально рассматривать улыбающегося Сороку.

По тону его ответа и по особому прищуру глаз начальника заставы Сорока понял, что надо ожидать серьезного разговора.

— Когда вернулись из наряда? — спросил Усов.

— В двадцать четыре ноль-ноль, товарищ лейтенант!

— Отдохнули?

— Так точно!

— Чем были заняты днем?

— Тренировались в волейбол. Готовимся к соревнованиям с четвертой.

— Так. Заметили что-нибудь новое на заставе?

— Никак нет, ничего не заметил.

— Ничего-таки не заметили?

— Вроде как ничего, — пожимая широкими плечами, ответил Сорока.

— Плохо наблюдаете, товарищ Сорока, очень плохо. Пограничник все должен замечать и все помнить.

— Да ничего такого не случилось, товарищ лейтенант!

— А я вот скажу, что случилось. Видел в окно, что вы заметили на дворе девушку и, когда ее Стебайлов провожал, вы подошли к ней, немножко разинули рот и забыли, что у вас расстегнут воротник, а на ногах нечищеные сапоги. Как пришли из наряда, сунули их под койку и в таких же грязных явились на доклад к начальнику заставы. А я уверен, что девушка все заметила. Ну, скажет, и пограничники, ну и неряхи!.. Наверное, и начальник такой же замухрышка.

— Виноват, товарищ начальник, — смущенно оправдывался Сорока, — в волейбол тренировались... Забыл.

— Вот опять виноват. Придется мне надевать парадную форму и идти к девушке объясняться. Не подумайте, мол, что у нас все такие. Это у нас только Сорока забывчивый.

— Больше этого не будет, товарищ лейтенант.

— Посмотрим. Можете идти. Я сейчас выйду.

Быстро повернувшись, Сорока вышел. Щеки его горели, а на лбу от стыда и напряжения выступили капельки пота.

Глава десятая

Клавдия Федоровна с возбужденным и радостным лицом, с засученными по локоть рукавами готовила закуску. Иногда, открыв дверь в комнату, где сидели на диване, прижавшись друг к другу, Галина и Кудеяров, она, встряхивая головой, говорила:

— Хоть маленькую, скромную свадьбу, да устроим. Все будет хорошо! Ну ладно, не стану вам мешать, мои милые, не стану.

Молодые люди смущенно прятали глаза и, как только исчезала неугомонная хозяйка, снова брали друг друга за руки и говорили совсем не то, что, казалось бы, следовало говорить в такие минуты.

— Ударили тебя? Да еще и заперли? Это же возмутительно!

— Больше не надо об этом говорить, Костя! Не надо! — глухо и протестующе проговорила Галина.

— Прости, милая, не буду. Но мне обидно. Понимаешь, за тебя обидно... Тяжело тебе, я понимаю. Но расскажи, как ты решилась?

— Легла в постель, все решила, обдумала... — тихим грудным голосом говорила Галина.

Костя склонил к ней взъерошенную голову и притронулся губами к ее горячей щеке. У Галины вспыхнули глаза, и неожиданно со страстной решимостью она прижалась к нему всем телом. Ее маленькие ладони были в руках Кости.

— Почему не ко мне сразу? Пришла бы в Новицкое.

— Туда далеко, и у тебя строгий начальник, этот страшный майор. Я его почему-то боюсь.

— Бояться его нечего...

— На заставе меня все знают. И Клавдия Федоровна здесь, — продолжала Галина.

— Да, да. Ты все сделала правильно. Очень правильно. Я тебя хочу спросить, Галя... Вдруг ты... тебе захочется домой вернуться?

Галина подняла на него темные глаза. Глубоко вздохнув, заговорила:

— Как же я могу вернуться, когда мне хочется на тебя все время смотреть и смотреть, слышать, как ты говоришь и как ты сердишься! Я знаю, что ты любишь меня. Но я боюсь, что нам с тобой не дадут жить. Прежде, когда я не знала тебя, я много пела и смеялась. А теперь я перестала смеяться, пою только потихоньку и все время о тебе думаю. Я все думаю и думаю о том, что... Как же я могу вернуться! Да и некуда мне теперь возвращаться.

Взволнованный Костя перебирал в своих руках ее горячие пальцы и сжимал их все крепче и крепче.

— Ты еще не знаешь, как я тебя люблю. Но ты узнаешь, Галя, узнаешь! Мне невозможно тебя потерять, невозможно.

В комнате было тихо. Костя чувствовал, что может пересчитать удары своего сердца.

— Мы сегодня же отсюда уедем.

— Куда?

— Сначала поедем в Гродно...

— А как мы поедем... — Галина растерянно посмотрела на свои босые ноги и смущенно одернула платье. — Как же мы поедем, когда у меня одни деревянные башмаки да старое, как тряпка, платье.

— Стоит ли об этом говорить! Башмаки, платье — все будет. Мы с тобой немножко побудем в Гродно, а потом поедем дальше.

Костя уже видел перед собой Крымские горы, синее море, сизые гроздья винограда.

— А куда мы поедем дальше? — спрашивала Галина.

— О-о, Галочка! Мы поедем к Черному морю! Ты знаешь, есть такое море, все его зовут почему-то Черным, по оно бывает то голубое, то зеленое. Мы заедем в Москву. Ты же мечтала побывать в Москве и увидеть Кремль!

— Неужели это правда, Костя?

— Это так же верно, как то, что я сейчас вижу тебя.

— И нам никто не помешает?

— А кто нам может помешать поехать в Москву? Никто.

Глаза девушки вспыхнули и осветились теплой улыбкой. Она высвободила руки, смущенно и робко обняла его сильные плечи. Закрыв глаза, тихо спросила:

— Ты будешь моим мужем, да?

Костя не дал ей договорить и поцеловал в горячие полуоткрытые губы. И они обо всем на свете забыли... Им не нужно было в эту минуту ни свадебной пирушки, ни счастливых пожеланий, ни новых башмаков. Они оторвались друг от друга только тогда, когда в передней скрипнула дверь и от грубого окающего мужского голоса, казалось, задрожала тонкая тесовая перегородка.

— Где он, этот беглец? — прогремел голос.

— А-а! Зиновий Владимирович! Здравствуйте! Здесь. Все здесь, — ответила Клавдия Федоровна. — Вы уж только не пугайте их, Зиновий Владимирович. От вашего голоса можно сбежать из дому.

Кудеяров выпустил руки Галины и быстро вскочил.

— Кто это, Костя? — испуганно спросила Галина.

— Мой начальник. Ничего, ничего, не волнуйся. Вот же притащился. Он всегда так. Где нужно и не нужно лезет со своим длинным носом.

Кудеяров хоть и уважал своего начальника, но не любил его и боялся. Мельком взглянув в зеркало, он начал поправлять съехавшую с плеча портупею.

Вошла Клавдия Федоровна.

— Ну как, голубчики мои, наговорились? — ласково посматривая на смутившихся молодых людей, проговорила она и, порывшись в комоде, вытащила чистое полотенце.

— Вы сейчас умойтесь, освежитесь. Майор Рубцов к нам приехал. Все будет отлично! — И, перейдя на шепот, добавила: — Уж я его, толстяка, на подарок выставлю...

— Его-то каким сюда ветром занесло? — спросил Костя, совсем не разделяя ее веселости. — Зачем он-то здесь появился?

— Как зачем? Вот тебе раз! На свадьбу приехал.

Кудеяров и не подозревал, какой перед этим состоялся разговор у спрутов Шариповых.

... — Хозяйничаешь, Клавочка? — войдя в кухню, где Клавдия Федоровна протирала посуду, спросил Шарипов.

— Надо, Сашенька, надо. Все чтобы было по-настоящему. Свадьба эта особенная.

— Да, конечно... Все это очень интересно... — поглаживая свою бритую голову, неопределенно проговорил Шарипов. — А где дети?

— Дети с Александрой Григорьевной, во дворе. Ты чего, Саша, такой? — пытливо посматривая на озабоченного мужа, спросила Клавдия Федоровна.

— Ничего, так. Ну, как там молодежь-то, успокоилась?

— Чудесная пара! Им теперь скорее с глаз долой. А ты отчего не в своей тарелке? Что-нибудь случилось?

— Ничего особенного.

— А что не особенное? Ты можешь мне сказать?

— Пока не могу. Я вот насчет этой свадьбы, Клава. Как-то себя неловко чувствую.

— Ничего. Все получится очень хорошо. Ты будешь посаженым отцом.

— Нет уж, уволь, милая! Я этих порядков не знаю, да и некогда мне. Посидеть, конечно, немножко посижу, лошадей могу запрячь... И в добрый путь!

— Ну вот, начинается! Сразу и дела нашлись! Тогда тащи сюда Усова. Я его сейчас проинструктирую, что и как.

— Усова совсем не будет. Выехал.

Клавдия Федоровна хотела спросить, куда выехал Усов, но поняла, что ответа все равно не получит. Промолчала и задумалась.

Раз Александр так озабочен и нет Усова, значит у них дела, и свадьба может получиться не только не веселой, но даже грустной. Для этого было много других оснований и причин. У невесты, как заметила Клавдия Федоровна, не просыхают глаза. Надо было что-то придумать и сделать пирушку хоть немного веселой, а остальное, как она предполагала, все утрясется само собой.

— Значит, Усова не будет?

— Вряд ли он успеет. Да и нашим молодым надо выехать заранее. Не исключено, что сюда придут родители Галины, а это совсем ни к чему. Ты меня понимаешь?

— Понимаю. Если придут родители, то я скажу часовому, чтобы он их выпроводил. Подумаешь! Так просто отпустить молодых я не могу! Позвони майору Рубцову. Я с ним сама договорюсь. Звони Рубцову, — решительно заявила Клавдия Федоровна.

— Да ты, мамка, сама-то не кипятись. У нас на самом деле много забот. А что касается Рубцова — это мысль правильная. Но только вряд ли он захочет приехать. Я знаю, что он был против этой свадьбы.

— И ты был против. Все вы, женатые люди, такие... осторожные.

— Ну ладно, ладно. Позвоню твоему Рубцову. Я знаю, ты к нему неравнодушна.

— Определенно симпатизирую. Он-то уж не будет ходить вокруг да около. По крайней мере, скажет то, что думает.

— Все равно он не приедет.

— А я тебе говорю, приедет. Как узнает, что все решено, непременно прикатит. К тому же он начальник Кости и неудобно его не позвать.

Шарипов с доводами Клавдии Федоровны должен был согласиться...

...Сейчас сочный басок Рубцова гудел уже в передней.

— Да как же он узнал? — спросил у хозяйки Кудеяров, вовсе не желавший, чтобы его начальник присутствовал здесь. — Как он узнал?

— Александр ему позвонил и пригласил.

— Дорогая Клавдия Федоровна, — с досадой в голосе и раздражением говорил Кудеяров. — Женюсь-то все-таки я! Список-то гостей надо было согласовать со мной. Не хотели мы приглашать никаких гостей. Все это не так получается, как я думал...

— Это уж, прости, моя вина: я попросила Александра позвонить и даже предложила Зиновию Владимировичу быть твоим посаженым отцом. Он согласился. У тебя родителей нет, и он все-таки твой начальник, отец-командир. С ним надо считаться.

— Очень строгий начальник, — робко заметила Галина, видевшая этого страшноватого, некрасивого офицера на собрании, когда он приезжал к ним делить помещичью землю и очень сердито говорил о пане Гурском.

— Я сейчас в отпуске и сам собой командую! — горячился Кудеяров.

— Какой герой, а? — пробасил вошедший вместе с Шариповым майор Рубцов.

Вид у майора был действительно грозный. Плотный, тучный, на коротких ногах, он, казалось, сразу же занял собой много места в комнате. Его большой, длинный, оседланный роговыми очками нос занимал почти половину узкого лица. Под кончиком носа торчали ровно подстриженные седоватые усики. Из толстогубого рта раздавался громкий и редкий по густоте бас:

— Герой, герой! Прямо Хаз-Булат! Коней взнуздал, в отпуск собрался скакать. А ведь не представляет соколик, что ему враз можно крылышки подрезать. Кто его в отпуск-то направляет? Я или он сам себе хозяин? Забыл, соколик, что я могу присесть за этот стол, написать две фразы: «Отпуск отложить. Лейтенанта Кудеярова вернуть к исполнению служебных обязанностей».

— Вы, Зиновий Владимирович, никогда этого не сделаете! — вступилась Клавдия Федоровна.

— Если этого потребуют интересы Красной Армии, я это непременно сделаю! И притом я должен руководствоваться принципиальными соображениями. Кроме всего прочего, я приглашен в посаженые отцы, а он что говорит? Что я от этого Хаз-Булата слышу?

— Извините, товарищ майор, я просто... немножко погорячился. Извините. Очень буду рад, если вы согласитесь быть посаженым отцом, — багровея, заговорил Кудеяров, которого все время толкала в бок Клавдия Федоровна.

— Вижу, как ты рад, вижу, — ворчал Зиновий Владимирович. — Ты бы хоть, сокол, для приличия орлицу-то свою показал да представил, — продолжал майор, искоса посматривая на невесту.

Кудеяров взял смущенную Галину за руку и подвел к Рубцову.

— Не знал я, дочка, что ты такая, — проговорил Рубцов, пожимая оторопевшей Галине руку. — За храбрость хвалю, одобряю, ну, остальное потом скажу, потом...

И больше, пока не сели за стол, Зиновий Владимирович не сказал молодым ни слова. Разговаривая с Шариповым, он был рассеян и задумчив. Только один раз пристально посмотрел на Галину. Клавдия Федоровна принесла свои туфли и платье учительницы Шуры, за которым пришлось ехать на машине майора Рубцова в бывшую усадьбу помещика Гурского. Все это она уговорила девушку надеть. Длинное белое платье так шло к смуглому лицу Галины и так разительно изменило ее внешность, что вошедший Иван Магницкий сразу и не узнал девушку.

— А вас там ищут, — запинаясь, проговорил Магницкий, совсем не ожидавший встретить здесь Галину. — Вас Ганна кличет, а вы тут... Извините, товарищ политрук, у меня до вас дело.

Увидев Магницкого, Галина вздрогнула и невольно прижалась к спинке дивана. Ей почудилось, что вот сейчас откроется дверь и с криком ворвется мать. За ней появится отец, сурово на нее посмотрит и потребует, чтобы она шла сейчас же домой. При этой мысли даже и майор показался ей не таким уж грозным и строгим. Галина растерянно оглянулась. Костя ушел умываться. Ушел и политрук Шарипов вместе с Иваном Магницким. В комнате остался только майор. Посапывая своим большущим носом, он курил толстую папиросу, потом начал расспрашивать, что она умеет делать и чем думает заняться, когда выйдет замуж. Галина немного успокоилась. Краснея и смущаясь, она рассказала майору, что умеет и жать, и косить, и разводить цветы, и хорошо знает, как надо стряпать из картошки белорусские лапуны. От ее ответов майор, как показалось Галине, подобрел.

Вернулся Шарипов, и гости по приглашению Клавдии Федоровны уселись за стол.

Как ни старалась хозяйка развеселить и оживить это маленькое скромное застолье, но это ей не удавалось.

Шарипов сидел как на иголках, то и дело посматривая на часы. Он с нетерпением ожидал сообщений от Усова. Майор Рубцов, выпив две рюмки настойки, закусывал, сосредоточенно о чем-то думая, и, изредка поворачивая голову, украдкой рассматривал розовую от смущения невесту.

Костя с душевным огорчением думал, что, не будь здесь его угрюмого начальника, все бы было хорошо и только он, майор Рубцов, своим мрачным видом и ледяной неприступностью заморозил всю компанию. Рубцов, по мнению Кости, молчал и пыжился, как сибирский медведь. Недаром и родился-то он где-то в глухой уссурийской тайге.

Все шло совсем не так, как предполагала добрая и гостеприимная хозяйка, тяготившаяся этой неловкостью больше всех.

В открытые окна уже вползали сумерки, и в комнате установилась скучная, давившая гостей тишина. Только было слышно, как тяжело дышал грузный Рубцов. Со двора доносились крики и веселый смех играющих детей. Скоро должен был уйти политрук Шарипов. Подходило время отдачи боевого приказа на охрану государственных границ.

Наступал ласковый, прохладный осенний вечер. От прикосновения легкого ветерка с чуть слышным звоном падали с деревьев сухие листья.

— Ну-ка, хозяюшка, налей-ка еще по одной, по последней, — неожиданно для всех попросил Зиновий Владимирович и, взяв рюмку, поднялся. — Разрешите мне все-таки воспользоваться правом посаженого отца и от чистого сердца поздравить молодых... Решение их, я вижу, серьезно, но только, как и всякие молодые, неопытные люди, они не продумали своих поступков до конца...

Рубцов замолчал и тяжело передохнул, словно на его плечах был непомерный груз; тяжелым взглядом своих маленьких серых глаз он обвел гостей.

— По выражению ваших лиц и снисходительным улыбкам я вижу и чувствую, что вы сейчас думаете: Рубцов, мол, пожилой и странный человек, не понимает молодости и говорит не то, что обычно говорят в таких случаях. Скука и грусть, присутствующие на этой в действительности невеселой свадьбе, как вы все полагаете, исходят из моего поведения... Я молчал потому, что не хотел говорить пустых, ничего не стоящих слов. Разве не грустно и не печально, что за этим столом нет родителей невесты? Грустно, а нам, советским людям, еще и дико. Грустно, и это не спрячешь ни за какими красивыми словами. Почему так невесело, почему так тяжело нам всем? Да потому, что совершено зло! Совершено преступление! Не делайте ужасных лиц! Не думайте, что я буду обвинять этих молодых людей, нет! Они поступили по влечению своих молодых, горячих сердец! Тем, что они любят друг друга и будут жить дружно — а я в этом не сомневаюсь, — они исправят зло, совершенное старшими. А над этими старшими сотнями лет совершали преступление другие. Это иезуиты, мракобесы из ватиканских мрачных трущоб, фашисты. Но придет время, и родители этой девушки все поймут и осудят сами себя. И время это не далеко, оно скоро придет... Но и наши молодые ничего не продумали, ничего не взвесили! Вот они сегодня уезжают. Все это отлично. Завтра будут в городе. Где они остановятся? В гостинице или у товарища? Башмаки на деревянной подошве нужно сменить на приличные туфли. Надо купить новое платье, и не одно. Потом Кудеяров хочет повезти Галину в Москву, затем на курорт. Он хочет, чтобы человек, которого он любит, почувствовал себя счастливым. Я приветствую это желание и в свою очередь хочу помочь им. Вот возьмите этот ключик. — С этими словами Зиновий Владимирович вытащил из кармана ключи и положил на стол. — Мне с супругой гродненская трехкомнатная квартира пока не нужна. Живите и будьте счастливы, там все есть, все приготовлено... А вот и еще один ключ — это от моей машины, она у меня собственная. Садитесь — и в добрый путь. Вот такой мой отцовский завет!

Густой голос Зиновия Владимировича разогнал, уничтожил тягостное настроение. В комнате стало как-то светлей, уютней. Оживились и повеселели лица гостей. У Галины часто затрепетали темные ресницы, и она, сжимая под столом руку Кости, с радостным чувством поглядывала на этого удивительного пожилого офицера.

Костя смущенно и неловко налил полный стакан вина и поставил перед майором, но, поймав его укоризненный взгляд, окончательно смутился и покраснел. «Что же я, дурень, делаю? Надо ведь, наверное, благодарить. Хоть бы Клавдия Федоровна что-нибудь подсказала».

Зиновий Владимирович взял стакан и выпил его до дна.

Клавдия Федоровна со следами слез на щеках встала и решительными шагами обошла вокруг стола. Подойдя к Рубцову, она белой, полной рукой обняла его за шею.

— Хоть и не любит наш Зиновий Владимирович целоваться, а я его все-таки поцелую.

С этими словами она трижды поцеловала сконфузившегося майора в щеки.

— Браво! — хлопая в ладоши, крикнул Шарипов. — Браво!

— Кто это сказал, что я не люблю целоваться? — оправдывался Зиновий Владимирович. — Это я на людях только стесняюсь, — закончил под общий хохот Рубцов.

Спустя два часа молодых усадили в машину и отправили в город.

Глава одиннадцатая

Кавалерийский наряд пограничников во главе с лейтенантом Усовым рысью проследовал вдоль канала и втянулся в лес.

Встретив на развилке дорог патруль, Усов приказал всадникам спешиться и укрыть лошадей под деревьями.

Советские радисты запеленговали работу неизвестного радиопередатчика, действующего в разных лесных квадратах. Было видно, что нарушители кочуют с места на место и передают шифрованные передачи. Несколько часов назад войска оперативной группы совместно с пограничниками зонального отряда заняли все выходы из леса и начали осуществлять его методическую проческу. Для того чтобы обнаружить радиоточку, пришлось прочесать лесной массив в тридцать — сорок километров.

Начальнику заставы лейтенанту Усову было приказано выставить на своем участке конные и пешие патрули, контролировать дорогу на Вильнюс и лесосплавный канал. Это старое сооружение было построено белорусскими и польскими крестьянами. Канал брал свое начало от пограничного озера Шлямы, окруженного девственными лесами, и тянулся на многие десятки километров по Западной Белоруссии к Неману.

Сукальский хорошо знал эту местность. Еще будучи уланским офицером, он не раз приезжал в имение пана Гурского и распил здесь на пикниках и охоте не одну бутылку французского вина. Блестящий мундир офицера он сменил на монашескую сутану, но и ее давно уже променял на черный костюм находящегося на службе у Ватикана разведчика, которого христолюбивые хозяева заставляли творить самые грязные дела. Пользуясь фальшивыми документами пастыря Львовской метрополии, Сукальский приехал в Западную Белоруссию для «ревизии деятельности католических церквей». На самом же деле он распространял брошюру Слипого «Главные правила современного душепастырства» и другую нелегальную литературу среди отсталого крестьянства и реакционно настроенного кулачества. Одновременно, выполняя задание иностранной разведки, он собирал информацию о строительстве пограничных укреплений и настроениях белорусского и польского населения. По прибытии на место Сукальский связался с местными националистическими элементами фашистской ориентации.

После визита к Юзефу Михальскому, боясь провала, Сукальский взял надежных людей и перебазировался в лес.

Чувствуя, что на одном месте оставаться нельзя, Сукальский, сняв радиостанцию, двинулся по направлению к литовской границе с намерением получить помощь у известных ему людей. Однако вскоре он понял, что находится в ловушке. Волчий инстинкт этого матерого диверсанта подсказал ему, что он попал в железное кольцо, которое с каждым часом сжималось все плотней и плотней.

Сукальский повернул в другую сторону и стал пробираться в глубь леса. Его сопровождали сыновья Юзефа Михальского — Юрко и Владислав.

Пройдя метров пятьсот, Владислав обогнал Юрко, тащившего за спиной портативный радиопередатчик, приблизился к Сукальскому и тронул его за плечо:

— Если вы хотите, пан Сукальский, идти на Вильнюс, то дорога на Вильнюс не здесь, — тихо сказал Владислав.

— Я это знаю, — мрачно ответил Сукальский и, зверовато оглядываясь по сторонам, спросил: — Неужели в лесу нет такого места, где было бы можно надежно укрыться и дождаться темноты?

— Места такие есть, — сказал Владислав. — Это, пожалуй, и есть самое дикое место. Но у пограничников собаки.

Он еще не подозревал, что лес почти окружен. Понимал безвыходность положения только Сукальский, о чем сразу же сообщил и Владиславу. Тот удивленно заморгал глазами и стал нетерпеливо перекладывать пустую корзинку с руки на руку.

— Тогда нам надо уходить, пан Сукальский, — в смятении проговорил Владислав.

— А если тебя по дороге схватят? — в упор спросил Сукальский. Он знал, что удерживать Владислава нет никакого смысла: парень будет только помехой.

— Я скажу, что ходил в лес за грибами... что вообще у меня сегодня расстроены нервы! Я поссорился со своей невестой и решил пойти в лес успокоиться...

— Но если советские чекисты не поверят тебе и упрячут туда?.. — Сукальский сложил два пальца крестом, изображая тюремную решетку.

— Надо иметь доказательства, а их нет. Я все-таки советский служащий, лесотехник, на хорошем счету... Но если нас всех захватят вместе и вот с этой штукой... — Владислав показал пальцем на радиопередатчик.

Сукальский исподлобья посмотрел на подходившего Юрко и нахмурился. Владислав, пожалуй, прав. Радиоустановку надо немедленно спрятать. Подозвав Юрко, он приказал отнести аппарат подальше в кусты и зарыть под корневищем.

— Да вы не беспокойтесь, пан Сукальский! — сказал Юрко.

Юрко был совсем еще юноша со светлыми, кудрявыми, как у барашка, волосами, с полными, порозовевшими от быстрой ходьбы щеками; у него были печальные голубые глаза.

— Здесь нас никто не найдет...

— Мы всегда находимся в опасности, — мрачно ответил Сукальский.

Он подошел к Владиславу, рывком схватил его за руку и отвел к толстой, шатром раскинувшейся ели. Прижавшись спиной к стволу, лихорадочно спросил:

— Ты хорошо знаешь этот лес?

— О-о! Отлично, пан Сукальский, — понимая его волнение, ответил Владислав.

— Как можно отсюда выбраться? Неужели нет никакого скрытого выхода?

— Попробуйте через канал, — после некоторого раздумья заговорил Владислав. — Неприятно, конечно, но другого выхода нет. Придется ползти по канаве, по которой осушают болото, тут совсем недалеко. Когда спуститесь в воду, поплывете у самой стены и почти все время под водой. Юрко вас проведет до канала, а потом проберется домой...

— Хорошо, — коротко проговорил Сукальский и, выхватив из чехла острый короткий нож, стал торопливо делать на древесной коре отметку. Ему надо было запомнить это место. Здесь, в лесу, он спрятал важные документы. Пришлось заучивать их наизусть. Покончив с отметкой, он повернулся и сунул нож в маленький, висевший на поясе кожаный чехол.

— Разрешите пожелать вам успеха, пан Сукальский. Мне надо торопиться. Когда будете плыть, обвяжите голову травой или ветками. Так раньше контрабандисты делали.

— Меня этому учить не надо... — Сукальский усмехнулся и протянул Владиславу сухую жилистую руку. Тот крепко пожал ее и быстро скрылся в густом орешнике.

Через несколько часов он был задержан пограничниками с полной корзинкой грибов и отведен в комендатуру.

Высокий сгорбленный Сукальский остался стоять на месте. Ухватившись за ветви ели руками, наклонив голову, он поджидал Юрко и напряженно думал. Все, что посоветовал ему Владислав, было малоутешительным. Как загнанный зверь, он чувствовал, что окружен со всех сторон солдатами, и понимал, что вырваться из этого кольца будет трудно. В памяти всплыли все ранее применяемые им в таких случаях уловки, но сейчас ничего подходящего не находилось.

Далеко за деревьями звонко и призывно заржал конь.

Сукальский вздрогнул. Ему показалось, что в лесных шорохах, в шелесте листьев скрывается шепот приближающихся пограничников и даже слышны их осторожные шаги. Вот сейчас зашевелятся, раздвинутся кусты и раздастся грозный окрик: «Стой! Руки вверх!"

Шаги действительно приближались. За кустом черемухи мелькнула фигура Юрко.

Сукальский оторвал руку от сучка, за который держался.

Робкий и смущенный вид Юрко, измятый коричневый костюм, круглые бараньи глаза вызывали у Сукальского глухое озлобление. Больше всего Сукальского раздражала и озлобляла безответная покорность этого красивого юноши. Стоило пообещать ему, что он скоро будет носить мундир уланского офицера, командовать кавалерийским взводом, драться за новую Польшу, и он, бросив учиться, слепо пошел за паном Сукальским, беспрекословно выполняя все его поручения. А теперь, думал Сукальский, если этот мальчишка попадется в руки пограничников, он так же откровенно и просто выдаст его.

— Все в порядке. Бегите к каналу, — прошептал Юрко. — Торопитесь, прошу вас. А мне надо домой.

Сукальский не ответил, продолжая украдкой хмуро коситься на Юрко. Больше всего ему сейчас неприятна была тонкая, белая, едва покрытая загаром шея юноши, с помятым, нечистым воротничком. У Сукальского бурно заколотилось сердце. От сильного напряжения становилось трудно дышать. Выбрав глазами место, он ударил Юрко ниже мочки уха в шею и, чтобы не забрызгаться кровью, отскочил в сторону.

Когда замерла на лице юноши последняя судорога, Сукальский поднял труп с земли, прислонил его к дереву, сунул в вялые пальцы нож и, согнувшись, побежал в кусты.

Спустя несколько часов пограничники нашли мертвого Юрко. Дальше розыскная собака привела пограничников к берегу Августовского канала и там потеряла след. Под корневищем сваленного дерева была найдена рация германского происхождения.

По глубокой водосточной канаве, заросшей мелким густым кустарником, Сукальский осторожно прополз к каналу. Свой след он посыпал специальным порошком.

Сначала он плыл под водой, иногда высовывая обмотанную камышом голову, жадно глотал воздух, снова плыл вниз по течению дальше от границы, с намерением миновать посты, а там пробраться в Литовский лес. Потом он остановился и, сидя в воде, спрятался под нависшую над берегом корягу. Он слышал, как по противоположному берегу прошел пограничный патруль. Дрожа от холода и страха, сидел не шелохнувшись. К ночи он так закоченел, что его тело начало сводить судорогой. Но переходить в незнакомом месте границу он не решился и поплыл в обратном направлении. Единственным спасением было выползти на берег и идти в Гусарское, чтобы укрыться в доме Михальского. Другого выхода не было. Он вылез на берег, спотыкаясь и падая в темноте, в полном безразличии ко всему окружающему, пошел через поле в село и с трудом добрался до сада Михальских.

Услышав сердитый лай собаки, Юзеф вышел в сад и столкнулся с едва живым, промокшим, облепленным илом и водорослями Сукальским.

— Что случилось? — шепотом спросил Михальский. — А где сыновья?

— Дайте мне вина и спрячьте... Умоляю вас, — еле выговорил Сукальский. — Ваши сыновья спасли мне жизнь, о-о! Да сохранит их господь бог!

Юзеф Михальский принес сухую одежду. Сукальский переоделся. После этого Михальский отвел его в костел, а под утро они уже были у литовской границы. Старый волк Юзеф знал тайные тропы. Через несколько дней он вернулся и был арестован.

Владислав, которого за недостатком улик вскоре выпустили, стал писать высшим властям жалобы, всячески стремясь выгородить отца и запутать следствие.

Глава двенадцатая

Вечером Усов вызвал старшего наряда Сороку в канцелярию штаба и приказал:

— Доложите подробно, как несли службу на посту номер шесть.

— Да я уже, товарищ лейтенант, докладывал товарищу политруку, — ничего не подозревая, бодро ответил Сорока.

— Доложите еще раз начальнику заставы. Расскажите все от начала до конца, как заступили и как сменились.

— Да по-обыкновенному, товарищ лейтенант! Пришли, заняли пост, залегли... с Юдичевым. Трохи полежали в одном месте, потом пошли в другое, там посидели...

— Посидели, полежали трохи, — багровея, проговорил Усов. — Какую боевую задачу имеет пост?

— Смотреть за каналом и за ближайшими дорогами. — Повернув недовольное лицо в сторону, Сорока добавил: — Да какая там боевая, товарищ начальник, в тылу... Кроме, як бабы сельские полощут белье да голяшками сверкают с утра до ночи, там и смотреть не на что. Ну, ночью туда-сюда, а днем сидеть тошно.

— Так ты, наверное, не службу нес, а смотрел, как бабы юбки моют?

— Конечно, смотрел, — ухмыляясь, ответил Сорока. — Глаза ж у меня подходящие, ну и смотрел...

— Не годятся твои глаза, чтобы нести пограничную службу. Сегодня посылаю рапорт и отчисляю тебя в другой род войск!

— За что, товарищ лейтенант? — Сорока часто заморгал, предчувствуя, какой позор обрушится ему на голову, когда он изменит адрес и пошлет письмо невесте Варваре, бригадиру одного кубанского колхоза, молодой, разотчаянной девушке. Сорока гордился своей службой на границе, рассказывал о подвигах пограничников, сочиняя и выдумывая их по всякому поводу. На заставе это был самый первый балагур, сказочник и фантазер. Недавно он послал своей невесте фотографию. В парадной форме он выглядел таким молодцом, что привел, как писала Варя, в восхищение всю бригаду. И вот теперь начальник заставы прямо заявил, что отчислит его в другую часть. Что же с ним будет, как станет смотреть он в глаза товарищам, а главное — Варваре?

— За что, товарищ лейтенант? Ну, ежели эти самые бабы полоскают, то даю вам честное комсомольское, что и очей своих больше не подниму...

— Плохие твои очи, товарищ Сорока. Они сегодня диверсанта проглядели, нарушителя, такого врага, что...

— Этого не может быть, товарищ лейтенант! — словно подстегнутый, вытягиваясь в струнку, проговорил Сорока, ошеломленный сообщением Усова.

— Прозевали! Да, да, прозевали, просмотрели! Забыли устав. Забыли, что на границе нет второстепенных и главных участков, а есть служба, дисциплина и точное выполнение приказаний. Вам молодой пограничник Юдичев говорил, что это тоже важный пост, а вы убеждали его в обратном, чего вы, как старший наряда, не имели права делать! Вы, вы его должны воспитывать и дисциплинировать, а получается наоборот. Под носом у вас плыл нарушитель, а вы где были? Ходили с места на место и на деревьях воробьев считали!

— Больше этого никогда не будет, товарищ начальник заставы. Я согласен перенести, перетерпеть любое наказание, только никуда не отправляйте меня!

— Поздно! Сдайте оружие. Получите пилотку и приготовьтесь к отъезду, — твердо заключил Усов.

Вернувшись из канцелярии, Сорока долго ходил по казарме из угла в угол, вздыхал, мучился. Несколько раз открывал сундучок, перебирал знакомые вещи. Попадавшиеся в руки письма бригадирши Варвары обжигали ему руки, он запихивал их на самое дно и с треском захлопывал крышку. На Юдичева смотреть не мог, отводил глаза в сторону. Тот тоже молчал. Оба чувствовали, что надо поговорить, но не знали, с чего начать.

— Меня, слышь, Юдичев, отправляют...

— Куда отправляют?

— Учиться... на курсы, — сам не зная почему, брякнул Сорока.

— На какие такие курсы? — удивленно и недоверчиво спросил Юдичев. — Я бы тебя к чертовой бабушке послал, а не на курсы. Проморгали на посту. Ты все... «второстепенный»... «в тылу»... Эх!

— Сам понимаю, что проморгал. Вот за это меня и отправляют в другую часть, — хмуро и подавленно признался Сорока, чувствуя, что у него начинает першить в горле.

— В другую часть? — спросил Юдичев. — Значит, совсем с нашей заставы? А меня как же? Ведь вместе были на посту.

Юдичеву неловко было перед товарищем: себя он тоже считал виновным, да и наказание казалось очень тяжелым. Уехать из части, с которой сжился, не легко.

— Ну что ж, что вместе были. Я старший наряда, значит, за все ответственный. А тебе что? Ты молодой боец. Вызвал тебя начальник, пропесочил — и концы в воду. А мне, брат, выдирай на голове чуприну. Что я домой напишу? Переведен в другую часть? А за что, дорогой товарищ Сорока, вы удостоились такой чести? И как еще там примут голубчика? Ну, скажут, куда нам такого спихнуть? Валяй каждый день на кухне барабулю чисть, бачки выскребай, в казарме пол натирай... Таковский! Да разве, скажут, можно ему, разгильдяю, после этого какой-нибудь пост доверить? И не посмотрят, что у Сороки два поощрения было. Возьмут да еще и в газете какой-нибудь пропечатают. Сраму для меня будет на всю страну. В колхоз и глаз не кажи. Там у нас такие девчата, засмеют и до дыр пальцами затыкают. Хана мне, Юдичев! Варвара на такого и глядеть не захочет. Если бы, начальник заставы, товарищ Усов, вы знали, что со мной зробили. Э-эх!

Сорока сел на койку и опустил голову. Однако он глубоко ошибался, думая, что начальник заставы не знал о его положении. О переписке с бригадиршей знала вся застава. Не раз Сорока в приливе нежных чувств читал вслух письма и показывал фотокарточки. Усов вполне сознательно объявил ему свое решение, заранее зная, какое оно будет иметь воздействие. Весть о том, что Сороку отсылают с заставы, быстро разлетелась по всей казарме.

— Ты к политруку сходи, — посоветовал повар Чубаров.

— А зачем ему ходить к политруку? — вмешался Бражников.

На заставу Бражников прибыл недавно из госпиталя и имел медаль «За отвагу», полученную в боях за Халхин-Гол. Несмотря на короткий срок пребывания на заставе, он был назначен командиром отделения и всей своей степенностью бывалого сибиряка, разумностью суждений и строгой дисциплинированностью быстро завоевал всеобщее уважение.

— К политруку ходить нечего и не положено это по уставу. Раз начальник заставы принял решение, значит, он нашел нужным его принять. Товарищ Сорока комсомолец, так мы обсудим его поступок на комсомольском собрании и тоже примем решение. Пригласим начальника заставы, и он нам как член партии выскажет свои соображения и объяснит, почему решил так, а нам всем полезно будет послушать и каждому подумать, как лучше нести службу.

Слова Бражникова произвели на Сороку угнетающее впечатление. Он только сейчас почувствовал, что приказ начальника — одно, а обсуждение его проступка на комсомольском собрании — совсем другое. По существу, это будет товарищеский суд.

Целый день Сорока ходил как в воду опущенный, не зная, куда девать оставшееся до собрания время. Его неудержимо тянуло сходить к политруку, поговорить по душам. Несколько раз Сорока подходил к квартире Шарипова, смущенно поглядывал на дверь, но каждый раз уходил обратно. При последней попытке он неожиданно столкнулся с Клавдией Федоровной почти у самого крыльца и в замешательстве спросил:

— Дома товарищ Шарипов?

— Дома. Заходите, — доброжелательно и просто ответила Клавдия Федоровна.

Отступать теперь было уже неудобно. Сорока вошел. Шарипов в одной майке стоял посреди комнаты и, держа в руках гимнастерку, говорил:

— Тут, Оленька, пуговица держится на одной ниточке, надо ее перешить. Принеси-ка мне иголочку с ниткой, и мы сейчас прикрепим ее.

— Папа, отдай мне свою гимнастерку, я сама пришью пуговичку, — сказала Оля.

— Ты, Оленька, не сумеешь.

— Нет, сумею. Я своей кукле Маше сама платье сшила. Дай, папочка, я пришью. Ну, дай! Вот посмотришь, как я крепко пришью.

Сорока, поздоровавшись, сказал:

— Очень извиняюсь, товарищ политрук. Мне нужно с вами поговорить по личному вопросу.

— Говорите, товарищ Сорока. Я слушаю. — Шарипова не удивило появление бойца. О решении Усова он знал и ждал, что Сорока сам заговорит о своем деле при первом удобном случае.

— Мне бы наедине хотелось с вами поговорить, товарищ политрук, — смущенно проговорил Сорока.

— Можно и наедине... Выйдем!

Шарипов отдал дочери гимнастерку и вместе с Сорокой вышел во двор.

Оставшись одна, Оля достала из комода ножницы, отрезала едва державшуюся пуговицу, полюбовавшись ею, положила на стол и, отойдя к окну, стала вдевать в игольное ушко нитку. Нитка не сразу влезла в крошечное отверстие. Пришлось кончик намочить, скрутить пальчиками, и, когда после многих усилий нитка наконец влезла в ушко, Оля, торжествуя, обернулась к столу. Но пуговицы на месте уже не было. Около комода стоял Слава. Завладев золотой пуговицей, он примерял ее к своей рубашке.

— Зачем ты взял пуговицу? — строго спросила Оля.

— Это не твоя пуговица, — не обращая ни малейшего внимания на ее строгий тон, ответил Слава и на всякий случай, зная характер Оли, зажал пуговицу в кулачок.

— Я только что положила пуговицу вот на это местечко, а ты ее схватил. Сейчас же отдай!

— А я не отдам, — заявил Слава, бочком направляясь к двери. Но Оля это заметила, и путь к бегству был немедленно отрезан.

— Отдай пуговицу, я ее должна пришивать.

— Я сам буду пришивать! — крикнул Слава.

Оля бросилась отнимать пуговицу силой. Между братом и сестрой произошла потасовка. Когда Оля разжала Славин кулачок, пуговицы там не оказалось.

— Ты куда девал пуговицу?

— Не скажу, — упорствовал Слава.

— Ты ее забросил?

— Забросил.

Оля исползала весь пол, но пуговицы не нашла.

— Ты, может быть, проглотил ее?

— Проглотил. — Слава плутовски зажмурил глаза и показал пальчиком на свой рот.

— Ой какой глупый мальчишка! — Оля заглянула ему в рот, но и там пуговички не было. — Если проглотил, то умрешь!

— Ты сама глупая, и ты сама умрешь, — защищался Слава как умел.

Об этом происшествии было доложено Клавдии Федоровне. Слава признался, что пуговицу он не съел, а забросил. Он разводил ручонками, показывал пальцем во все углы, но пуговица так и не отыскалась.

Глава тринадцатая

Сцепив руки, согнувшись, Игнат Сорока сидел на кромке кирпичного фундамента и хмуро смотрел себе под ноги. Не отводя напряженно блестевших коричневых глаз от земли, он попросил Шарипова уделить ему несколько минут для беседы.

Вглядываясь в молодое осунувшееся лицо пограничника, Шарипов заметил резкую в нем перемену. Не было видно ни одной прежней лукавой черточки и нарочитого ухарства. Только изгибы плотно сжатых губ и упиравшийся в воротник гимнастерки кадык временами едва заметно вздрагивали, а в глазах то угасал, то вспыхивал вновь влажный блеск.

— О чем будем говорить, товарищ Сорока? — спросил Шарипов.

— Разве вы не знаете, товарищ политрук? — Сорока нервно вскочил, сунул ладонь под пряжку солдатского ремня, но, спохватившись, опустил руки по швам.

— Садись, поговорим спокойно. Ты вот в струнку тянешься, дисциплину показываешь, а не замечаешь, что я в майке, без фуражки... Побеседуем запросто, по-товарищески.

— Виноват, товарищ политрук, — вздохнув, проговорил Сорока и почувствовал, что с политруком разговор будет полегче, чем с начальником заставы. — Шутка сказать, решил отчислить!

По врожденной привычке, не удержавшись от занозистого словца, Игнат Сорока добавил:

— Виноватых всегда на скамью сажают... А меня товарищ лейтенант Усов зараз не хочет садить, а долой с заставы гонит. Лучше уже посадил бы суток на десять — и концы в воду!

— Значит, ты считаешь себя обиженным? — посматривая сбоку на строгое мрачноватое лицо Игната, спросил политрук.

— Тяжело мне уходить с заставы от своих товарищей! Тяжелее этого и придумать ничего нельзя...

— А когда ты на посту стоял, о товарищах своих думал? — спросил Шарипов. Его начал волновать этот разговор. Нравились и откровенность и переживания бойца. — Помнил о товарищах? — переспросил политрук. — О начальнике заставы тоже следовало подумать! Он первое лицо, которое несет ответственность за охрану границы, и за тебя, и за товарищей твоих перед нашей Родиной! Думал или нет?

Игнат подавленно молчал. Видно было, что тот напряженный тон, с каким задавал Шарипов вопросы, для Сороки был неожиданным и выдержать его стоило ему больших усилий. Разговор оказался вовсе не легким, как подумал вначале Игнат. Ему только теперь во всю полноту стало понятно значение своего проступка. Горькое раскаяние охватило его. Он опустил голову и медленно проговорил:

— Наверное, не так думал, как следовало думать...

— Ты понимаешь, что за твое ротозейство несет ответственность вся застава, начиная от начальника и кончая молодым пограничником Румянцевым? Скажу больше — весь отряд. Позор-то на всех нас. Как же после этого может быть мягким начальник заставы? Ты подумай! Пойми!

— Все понимаю, товарищ политрук... — с прежним упрямством ответил Сорока, и Шарипову стало ясно, что он чего-то не договаривает.

— Не-ет! — хлопнув ладонью по колену, решительно заявил политрук. — Не до конца ты понял и чем-то недоволен. Уж раз пришел, так выкладывай все. Я играю в прятки только со своими ребятишками. А ты не мальчик...

— Хорошо, товарищ политрук, раз на то пошло, то скажу все, — поднявшись, решительно проговорил Сорока. — Я честно признался, что есть моя вина, и большая. Заслужил я самого строгого наказания. Вы помните мою собаку Тигра, с которой я пришел на заставу? Знаете, как она работала! Двадцать километров тогда я преследовал нарушителей, сам притомился, а она хоть бы что — и взяла! А когда убили ее бандиты, я целый месяц места себе не находил, письма домой писать не мог... Шутки шутил, а на душе-то тоска была. А после этого мне Ойру подсунули... Сколько раз я говорил командиру отделения, что нет у ней ни чутья, ни выносливости! Сидишь на посту, а она сладко позевывает, словно взвару наелась и ко сну ее клонит. А тут рядом на канале бабы вальками хлопают, смеются, а она и ухом не ведет. Ну, хоть бы раз заворчала! Сержант говорит, что ее надо лучше тренировать. Пробовал. Никакого в ней зла нет. Она, наверное, старше моей бабушки, давно уже оглохла... Всем говорил, что негодная собака, а надо мной только посмеивались, думали, что я шучу и что после Тигра мне эта собака просто из каприза не нравится... Вот, может быть, через эту Ойру мне теперь с родной заставой распрощаться придется. Ну, были у меня промашки по дисциплине, это все правильно. А по службе в наряде я ответственность понимаю, товарищ политрук, и, если нужно будет, жизни не пожалею. Вот сержант Бражников сегодня хочет разбирать мое дело на комсомольском собрании, а ему тоже я не раз говорил, что у меня очень плохая собака. Может, сегодня исключат из комсомола и с заставы отчислят, но я знаю, что совесть у меня есть и она чиста. Может быть, я чего другого не понимал, а насчет службы я, товарищ политрук, всем сердцем служил! — взволнованно и горячо закончил свою речь Сорока.

После этого разговора Шарипову стало понятно, что с Игнатом Сорокой получилось не совсем ладно. Как и во всяком деле, нашелся острый уголок, на который он больно напоролся, а вместе с ним и они, начальники и воспитатели.

Успокоив пограничника, Шарипов пообещал детально во всем разобраться и поступить по справедливости. Одевшись, он пошел в казарму и, пригласив опытного инструктора, установил, что сторожевая собака по кличке Ойра, перед тем как попасть к Сороке, сильно болела и в значительной мере утратила чутье.

Ночью, находясь в наряде, Игнат Сорока вспоминал, как горько ему было выслушивать справедливые упреки товарищей за его промахи по дисциплине, как пылали его щеки, когда говорил на комсомольском собрании начальник заставы лейтенант Усов о «второстепенных» постах, а кроме того, припомнил ему все старые грехи с первых дней службы.

— Все начинается с мелочей, — говорил Виктор Михайлович. — Разрисовали товарища Сороку в стенной газете вместе с плохо заправленной койкой, а он стоит рядом с другими и как ни в чем не бывало посмеивается и даже критикует художника, что неправильно нарисованы «бугры» на одеяле... Не понимал, что начальник заставы стоит здесь же и ему не смешно от этой карикатуры и шутовских замечаний виновника, а стыдно за такого пограничника. Пришел после отдыха в канцелярию в грязных сапогах и на замечание дежурного тоже отделался шуточкой. Пререкался с командиром отделения и потешался над сонливостью собаки, смешил товарищей, а о своей собаке мне ничего и не сказал. Вот так началось с мелочей, и они довели товарища Сороку до большого проступка...

Комсомольская организация объявила Сороке выговор. Комендант участка приказал не назначать его старшим наряда. Крепко поддержали в эти дни суровых испытаний Игната Сороку политрук и сержант Бражников, который обязался помочь товарищу исправить ошибки.

Глава четырнадцатая

В декабре 1940 года в одном из пограничных районов Польши, в глухом лесном местечке, остановилось несколько броневиков. Из головного броневика вышел невысокий тучноватый генерал в табачного цвета бекеше. Отвечая на приветствия встречавших его офицеров, он небрежно взмахивал длинной рукой, то и дело прикладывал ее к шапке из соболиного меха. Выслушав рапорт командира части, стоявшей здесь, у границы, генерал потер кожаной перчаткой толстый старчески красный нос. Потом, скользнув из-под седых бровей по зеленой шинели офицера маленькими глазками, жестко и отрывисто произнося каждое слово, он приказал:

— Майор, вы будете сопровождать нас. Захватите в свою машину Сукальского.

Кругом засуетились, забегали солдаты и офицеры, выполняя какие-то приказания майора. Глухо постукивая, сотрясая мерзлую землю, гудели автомобильные моторы.

Генерал с длинными руками в сопровождении двух в таких же бекешах генералов отошел в сторону, обернувшись, посмотрел на верхушки деревьев и, о чем-то задумавшись, гортанным хриповатым басом проговорил:

— Мы находимся, господа, на историческом месте. Мне пришлось быть здесь двадцать пять лет тому назад, еще офицером генерального штаба его императорского величества. Мы тогда прибыли выручать австрийцев. Их крепко побили русские. Разумеется, неприятно вспоминать такие вещи, но это исторический факт.

Генерал хрипло рассмеялся и, сняв очки, стал протирать запотевшие на морозе стекла.

— В наших планах предусмотрена только победа, господин фельдмаршал, — деревянно отозвался высокий длиннолицый фельдмаршал Рейхенау.

Рядом с ним, чуть поменьше ростом, стоял фельдмаршал Лист.

Низкорослый тучный генерал был автор людоедского плана «Блицкриг», главнокомандующий всеми вооруженными силами гитлеровской Германии фельдмаршал Вальтер Браухич. В сопровождении тридцати высших офицеров фашистской армии он прибыл в Польшу для инспекторского смотра частей и специального обозрения советской границы.

Для обозрения границы заранее была сооружена тщательно замаскированная вышка. Фельдмаршалы навели на советскую сторону стереоскопические трубы и долго наблюдали за жизнью нашей пограничной полосы.

В голубой морозной дымке на снежных сугробах отражались полуденные солнечные лучи. Слева от высокой гряды темных Августовских лесов поднимались небольшие заснеженные холмы. Дальше снова тянулись густые леса, наполненные молчанием и тайной.

Что знает офицер немецкого генерального штаба первой мировой войны, ныне фельдмаршал, о русском народе? Только то, что пишут дипломаты и шпионы.

На что думает опереться гитлеровский главнокомандующий в предстоящих битвах с Красной Армией? Знает ли он, какой у него будет тыл? Может быть, он рассчитывает, что русский народ позволит накинуть себе на шею ярмо и будет безропотно снова возить на своем хребте капиталистов и помещиков? Представляет ли себе Браухич, как он сможет завоевать двухсотмиллионный советский народ и как он будет им управлять? Много ли он приготовил резиновых дубинок?

Фашистский генерал с брезгливо поджатыми губами думал только о том, что он скоро пустит своих солдат разорять цветущую Украину, Молдавию и Белоруссию, что его солдаты растекутся по необъятным пространствам русской земли. Прикрыв веки, гитлеровский фельдмаршал представлял, как затрещат автоматные очереди, засвистят кнуты, закачаются петли с повешенными. Но он не знал, что русская земля скоро будет огненной от гнева и ненависти. Сейчас, наблюдая за пограничным селом, фашистский фельдмаршал видит, как мирно вьется над соломенными крышами сизый дымок. На улице бегают и резвятся детишки, не подозревая, что на них, как стволы орудий, нацелены сверхмощные цейсовские трубы, а скоро, быть может, с той стороны ударят крупповские пушки и повалится высокая стройная рябина вместе с тем бойким мальчишкой, который залез на самую макушку, чтобы полакомиться вкусными мерзлыми ягодами. Фельдмаршал нащупывает своими змеиными глазами советские оборонительные сооружения, но не видит их. Не оборачиваясь, он раздраженно спрашивает:

— Вы утверждаете, Сукальский, что строительство блокгаузов здесь не закончено?

— Да. Так было в сентябре, господин фельдмаршал, — почтительно склонясь, словно переламывая костистую фигуру надвое, отвечает Сукальский.

Ему очень хочется выслужиться перед высоким начальством. Он старается говорить веско и обстоятельно.

— Вы, кажется, были там в роли ксендза? — Браухич неожиданно резко повернул голову и, не скрывая презрения, оглядел Сукальского с головы до ног.

— У меня к этому особое призвание, господин фельдмаршал. Мои религиозные и политические убеждения, надеюсь, вам известны, — хмуро ответил Сукальский.

Высокомерность и ирония командующего были для него оскорбительны. Даже папа римский с ним так не разговаривал.

— О-о, да! Я сам набожный человек. Иногда ищу утешения в молитве. Мир суров, Сукальский. Религия призвана смягчать человеческие души... Удалось ли вам выполнить высокую миссию, чтобы привести к миру украинских униатов и польских католиков? Ваш священнейший папа и мой фюрер очень обеспокоены этими религиозными раздорами...

— У священной католической церкви сейчас единая цель — борьба с коммунизмом. Видит бог, что мы всеми силами стараемся помочь вашему фюреру в осуществлении его идеалов!

— Это заслуживает высоких похвал! — сказал Браухич и, тут же забыв о господе боге, продолжал: — Из вашего доклада мне известно, что граница здесь сильно охраняется, но вы отлично знаете условия местности. Как бывший военный, что вы можете сказать о препятствиях, которые могут возникнуть во время маневренного продвижения наших частей?

— Очевидно, наличие современных укреплений и войск красных, господин фельдмаршал... — неопределенно ответил Сукальский.

— Никакие современные укрепления для доблестной германской армии не являются препятствием! — высокопарно, подражая своему фюреру, сказал Рейхенау. — Вы объясните нам: что собой представляет здесь граница?

— Я уже имел честь докладывать господину фельдмаршалу, что границу в этом районе мне перейти не удалось. Обстоятельства вынудили меня плыть по каналу в обратном направлении, чтобы не попасть в руки пограничников. Мне посчастливилось пройти границу на другом участке. Помогли ваши доблестные солдаты, которым пришлось немножко пострелять.

— Это нам известно, — прервал его Браухич. — Я бы просил вас ознакомить некоторых наших людей с условиями обстановки и местности именно здесь, в этом районе.

— Я всегда готов, господин фельдмаршал, — склонив голову, проговорил Сукальский.

Вечером фельдмаршал вызвал командира пограничного батальона майора Рамке и приказал начать усиленную разведку по выявлению телефонных линий советских пограничных частей, во что бы то ни стало подключиться к ним и систематически вести подслушивание телефонных разговоров. Группу разведчиков он предложил переодеть в форму советских войск и перебросить через границу с боем, то есть устроить провокацию, последствия которой свалить на так называемых «бульбашей» из бандитской организации, созданной из кулацких и других реакционных националистических элементов.

В ту же ночь в доме батальонного командира Рамке, чей гарнизон стоял против заставы лейтенанта Усова, Сукальский вел беседу с двумя военными, переодетыми в советскую форму. Водя указкой по карте, он говорил:

— Как только войдете в лес, в район озера Чарное, можете считать себя наполовину в безопасности. Там вы смешаетесь с красными саперными войсками. При встрече с пограничниками в бой не вступайте, а берите ваши топоры и пилы и начинайте валить лес. На первый случай вас выручат ваши лесорубные инструменты. Никому и в голову не придет, что вы пришли с этой стороны такой большой группой. Там есть лесничий, ему покажите свои документы и скажите пароль. Он вам отведет делянку, а потом покажет дорогу. Его резиденция находится в селе Грушковке. Зовут лесничего Владислав Михальский. Раньше там был другой лесничий, нам пришлось его уничтожить. В случае если придется разбиться на отдельные группы, снимайте форму и пробирайтесь в эту же Грушковку. Там вас могут укрыть в костеле.

Участники этого совещания при последней фразе Сукальского улыбнулись, явно относясь ко всему с шутливой иронией. Гладко остриженный тип неопределенных лет с тугой толстой шеей и круглыми простоватыми глазами что-то проговорил по-немецки и громко расхохотался. Он вел себя нагло и все время подмигивал высокому горбоносому партнеру со знаками различия младшего лейтенанта на поношенной выгоревшей гимнастерке. Именно в таких рабочих гимнастерках ходили командиры на учение и на саперные работы.

— Перестань, Людвиг! — прервал его горбоносый.

Трудно было определить, к какой он принадлежал национальности. У него были темные вьющиеся на висках волосы. Горбинка носа придавала его продолговатому худощавому лицу непроницаемость.

Сукальский понял, что начальник группы — тип дрессированный. Он не задал ни одного лишнего вопроса, только слушал и бросал быстрые взгляды то на собеседника, то на разостланную на столе карту и, видимо, все запоминал.

— Как ваше имя? — заинтересовавшись, спросил Сукальский под конец беседы.

Ему нравился этот тип с осторожными, неторопливыми манерами.

— Моя фамилия Дорофеев, — неприятно улыбаясь углами сжатых губ, ответил тот и встал. — Хорошие собаки у советских пограничников? — неожиданно спросил Дорофеев и, получив утвердительный ответ, стал прощаться.

— Этот иезуит подумал, что меня можно заставить работать на его ватиканских бишопов! Вот сволочь, а! — когда ушел Сукальский, проговорил Дорофеев. — Если бы эта драная ряса знала, как мне тошно ломать комедию с этими швабами и получать их обесцененные марки, от которых отказывается в Польше самый последний нищий! Всех привлекают наши зеленые доллары. А ведь эта обезьяна, толстоносый Браухич, думает, что я буду работать на него, как негр... Как мы ловко провели их, Эдди! Нашу страну тоже интересует русская армия не меньше, чем ихнего фюрера. Нам бы только попасть в Россию, а там маньчжурским экспрессом на Дальний Восток, к мистеру Кауфману. Он даст нам настоящую работу. А поверил этот поп, что я действительно Дорофеев, как ты думаешь? — спросил он у партнера.

— Он скорее всего догадался, что ты работаешь и нашим и вашим. Мне кажется, он почувствовал твое калифорнийское происхождение. Он наблюдал за тобой, а я за ним. Это хитрый иезуит, — отозвался Людвиг. — А в общем, Бен, мне не очень нравится путешествие по России. Что там нас ожидает? Две недели живем в этой дыре и не можем проскочить через границу.

— Завтра швабы устроят провокацию, и мы проскользнем...

— Я боюсь, как бы русские пограничники не просверлили нам башки. Я каждый день слежу за их границей, а они, наверное, смотрят за нами в сотню глаз. Вот что я думаю, мистер Олифсон...

— Все будет отлично. Швабы — мастера устраивать провокации. А тебя в последний раз предупреждаю, что если назовешь мою настоящую фамилию еще хоть только раз, то я размозжу твою голову. Давай спать, — приказал Бен Олифсон и вытянулся на койке.

Глава пятнадцатая

Третий месяц Сорока нес службу младшим наряда. Нередко он выходил на границу вместе с Бражниковым и, к своему удивлению, по-новому воспринимал службу на границе. В секрете сержант сидел словно замороженный, но казалось, что видел все даже в темноте. Днем он приводил Игната на облюбованное место и, спрятавшись в кустах, говорил:

— Охранять границу днем — дело нехитрое. Для чего мы пришли сейчас сюда, а вчера ходили на другое место? Для того чтобы весь участок нашей заставы мы знали, как свой собственный огород, на котором ты даже ночью, ежели, конечно, хороший хозяин, найдешь, где у тебя растет огурец, где поспевает дыня, где можно сорвать на закуску красненький помидорчик... Вот такими хозяевами мы должны быть и здесь. Самое главное на границе — это ночь. Чем она темнее, тем хуже для нас, труднее нести службу. Встал на пост — всякое мечтание о Мотях и Варях брось... Освободился, отдохнул, — можешь мечтать, плясать и байки рассказывать, сколько твоей душе угодно. Вот придешь ты сегодня ночью на это самое место и не узнаешь его. Все кусты и деревья покажутся тебе другими. Но ты должен знать, что это обман, и не поддавайся ему, а держи перед глазами местность, как ты ее видел днем. Это называется не потерять ориентировки, что очень важно при преследовании. Налетишь на куст — выколешь глаза, и не видать тебе вовек твоей Варвары... А Варя-то пишет?

Сорока смутился от такого неожиданного вопроса. Лукаво покосившись на товарища, он ответил со вздохом:

— Когда иду на границу, свои мечтания о Варе, товарищ сержант, оставляю на заставе...

— Да мы же сейчас не в наряде, изучаем местность, — засмеявшись, проговорил Бражников.

— Так точно, товарищ сержант! Но в сорока метрах в кустах торчат фашистские солдаты, и я не желаю, чтобы они знали мои мысли...

Однажды Бражников и Сорока сидели в кустах, продолжая изучать местность на берегу Августовского канала. Берег канала зарос ольхой и черемухой, обшитые бревнами края обвалились, полая вода размыла берег, расширила русло и образовала широкую заводь. Здесь водились крупные лини и окуни. Немецкие солдаты иногда закидывали сети. Нашим же пограничникам рыбачить в этом месте было запрещено.

Дело было в октябре. Ясное осеннее небо синим шатром раскинулось над каналом. Воздух был наполнен бодрящей прохладой. Он молодил горячие щеки пограничников.

Бражников и Сорока увидели на той стороне немецкого офицера с солдатом и невысокого человека в штатском с перекинутой через плечо сетью. Фашисты смотрели именно на то место, где сидели пограничники. Бражников сразу понял, что их заметили. Повернувшись к Сороке, он негромко сказал:

— Выйдем и открыто пройдем по бережку.

— Зачем же обнаруживать себя? — удивленно спросил Сорока.

— Ты делай то, что тебе старший говорит, — резко ответил Бражников и приподнялся.

Вскинув на плечо карабин, он внимательно посмотрел на ту сторону.

Фашисты повернулись и скрылись в кустах. Бражников и Сорока прошлись вдоль берега, потом, свернув на тропу, сделали вид, что уходят на заставу.

— Они сейчас наблюдают за нами. Пойдем открыто, как будто это нас не интересует, — сказал Бражников.

— Наверное, рыбачить собирались, а мы их спугнули, — ответил Сорока.

— Собираются на другую рыбалку... Сеть — это только маскировка. Хитрят что-то... Иди быстро на заставу и доложи лейтенанту Усову, а я пойду к патрулям и предупрежу, чтобы тоже открыто ушли. Сам залягу напротив коряги. Ты туда приходи, только ползи осторожно.

Предупрежденный Бражниковым патруль тоже прошелся вдоль берега и тоже свернул на заставу...

Не прошло и пятнадцати минут, как человек в штатском вытолкнул из кустарника легкую лодку и, бросив на дно сеть, стал торопливо грести веслами. С кормы лодки, разматываясь, в воду падала длинная веревка. «Рыбак» действовал нахально и быстро. Едва он успел причалить и выпрыгнуть на наш берег, лодку тотчас же потянули обратно. Нарушитель, выбирая кусты погуще, стал углубляться в лес.

Ловкий и верткий сибиряк Бражников, держа в руках оружие, скрытно двигался в нескольких шагах от нарушителя, выбирая момент, где бы поудобней уложить его на землю. Тот был, видимо, опытный, шел осторожно, но решительно, очевидно убежденный, что его никто не заметил...

Бражников, напряженно сжимая карабин, не спуская с нарушителя глаз, дал ему сойти в небольшую балку, где росли толстые ели и мелкий кустарник. Сдерживая нарастающее волнение, он встал за дерево и зычно крикнул:

— Ложись!

Затем Бражников дал предупредительный выстрел.

Как ни был дерзок и опытен нарушитель, но неожиданный оклик и выстрел ошеломили его. Он вздрогнул. Повернувшись, увидел могучую фигуру пограничника, за которым наблюдал полчаса назад, узнал его по широкому скуластому лицу и покорно плюхнулся на грязное дно балки. «Рыбак» сам попался в сети...

Глава шестнадцатая

В приемную секретаря райкома партии вошла рослая разрумянившаяся на морозе девушка в новой черной шубейке, отороченной серым барашковым мехом. Оправив на голове оренбургский платок из козьего пуха, она по-хозяйски оглядела просторную с широким окном комнату и поставила к кафельной печке объемистый чемодан.

— Вы откуда, товарищ? — спросила миловидная секретарша.

— С Кубани, — расстегивая шубейку, просто ответила девушка.

Достав из кармана синей жакетки ключик, она быстро отперла чемодан, взяла лежавшую сверху сумку. Секретарша успела заметить, что в чемодане, под какими-то свертками, лежали пучки колосьев с длинными, торчащими в разные стороны усами. «Новый агроном», — подумала секретарша и сказала:

— Вам, наверное, нужно обратиться в райзо...

— Нет! Мне нужно именно сюда, — ответила девушка и протянула секретарше какой-то документ.

Это было удостоверение, в котором сообщалось, что «бригадир колхоза «Червонный маяк» Варвара Христофоровна Руденко командируется в Гродненскую область для изучения состояния сельского хозяйства и обмена опытом своей работы».

— Вот по этому делу мне и нужен секретарь партийного комитета, — звонким певучим голосом сказала Варвара Руденко. — Прошу доложить, да побыстрее, а то время идет зря. Меня люди ждут...

Секретарь райкома Сергей Иванович Викторов, услышав громкий разговор в приемной, встал из-за стола и открыл дверь. Увидев девушку и стоявший на полу чемодан, спросил:

— Вы ко мне? — Сергей Иванович по одежде определил, что девушка приехала из дальних краев. Приветливо улыбнувшись, он пригласил: — Проходите!

— Значит, вы и есть секретарь райкома? — густо краснея, спросила Варя, входя в кабинет следом за Викторовым.

— Совершенно верно...

— Бригадир колхоза «Червонный маяк» Варвара Руденко! С Кубани! — бойко сказала Варя.

— Варвара Руденко! — Сергей Иванович круто повернулся. — Погодите, погодите!.. — Вглядываясь в ее лицо, в синие большие глаза, Викторов продолжал: — Так я же вас знаю!

— Откуда вы меня знаете?

— Примерно два месяца назад о вас «Комсомольская правда» писала и напечатала ваш портрет. Правильно?

— Правильно. Я самая... Вот до вас приехала, — смущаясь, ответила Варя.

— Вот уж не ожидал такой гостьи! Очень рад, товарищ Руденко. Садитесь.

— Спасибо! — Варя присела на стул и подала свои документы.

Пробежав глазами удостоверение, Викторов сказал:

— Отлично, Варвара Христофоровна! Только вот срок-то у вас очень мал, а район у нас большой. Колхозы мы только что начали создавать. Изучать здесь надо много... А поделиться с нами опытом — это правильно. Непременно расскажите здешним крестьянам, как добились такого урожая. А почему вы выбрали именно наш район?.. В обкоме партии были?

— Нет, прямо с поезда сюда... На военной машине, — ответила Варя.

— Почему же вы решили все-таки поехать к нам, Варвара Христофоровна?..

Повинуясь внезапному чувству откровенности, Варя посмотрела на Викторова и просто сказала:

— Так и быть, я вам все поясню. Мне позарез нужно попасть на границу, — опустив глаза, проговорила Варя.

— А зачем вам это нужно?

— Тут где-то недалечко на заставе служит один человек, — не глядя на Викторова, медленно и застенчиво сказала Варя. — Мне его дюже повидать хочется...

— А как фамилия того человека? — заинтересованно спросил Викторов.

— Сорока... Игнат Максимович.

— Знаю такого.

— Ой! Знаете? — воскликнула Варя.

— Я всех должен знать... Так чем же вас заинтересовал Игнат Сорока?

— Все скажу начистоту... Когда меня вместе с другими колхозниками направили сюда поделиться опытом, я очень обрадовалась. А этот самый Игнат... мне всю душу издергал. Все время писал такие расчудесные письма, всей бригадой читали и за него, дурня, радовались. Зараз стал писать только открыточки на восемь строчек, и ни якой души не открывает, и всю нашу любовь як ножом обрезал... До этого писал мне, что белорусские дивчины с наших бойцов очей не сводят, что есть у них там учительница Александра Григорьевна и все с ними по арифметике занимается... Вот поеду, думаю, побачу эту арифметику...

Варя высказала все, что было у нее на душе. Викторов, добродушно улыбаясь, с любопытством смотрел на кубанскую девушку, которая сейчас сидела перед ним, смущенная и взволнованная.

— А вы напрасно волнуетесь! — с подкупающей простотой сказал Сергей Иванович. — Все будет хорошо. Вы подождите немного в приемной. Сейчас все выясню и помогу вам проехать на заставу.

Варя встала и вышла из кабинета.

Викторов снял телефонную трубку и соединился с заставой. В канцелярии заставы находился Шарипов.

— Так как же, Александр? — спросил его в конце разговора секретарь райкома. — Это, брат, приехала такая бригадирша, что, честное слово, сам бы женился... Привезла целый чемодан колосьев, будет крестьянам показывать. Я думаю, что надо устроить ее в Гусарском. А Сороке дайте отпуск. Пусть встретятся, поговорят. И вообще поинтересуйтесь, чем он ее разобидел. А устроиться, думаю, можно у Франчишки и Осипа. Люди они хорошие...

Вызвав машину, Сергей Иванович поехал с Варей в Гусарское. Варю поместили у Франчишки Игнатьевны. Та приняла гостью с радостью и, как обычно, начала суетиться и хлопотать. Притащив жиденький, с тонкими стеблями сноп ржаной соломы, стала разжигать печь.

Варя знала от Викторова, что колхоза в селе нет и народ здесь живет всяк по-своему. Заговорив с хозяйкой, Варя спросила ее об урожае, хотя уже по соломе определила, что рожь была слабенькая.

— Нынче еще добрый был урожай, — ответила Франчишка, — а вот те годы, при панской власти, нечего было жать.

— Почему же плохо хлеб родился? — спросила Варя.

— А где было взять навозу, коли нет скотины? В этом году есть корова, и тот человек, что тебя привез, какой-то штуки дал, на собрании объяснил, как нужно землю этим порошком посыпать. Вот хлеб лучше и уродился. При панах мы про это и не знали.

— Про удобрения не знали? — поднимаясь со скамьи, спросила Варя. Открыв чемодан, она положила на стол пучок колосьев. Ей не терпелось показать свою пшеницу. — А вот такую пшеницу видели, тетя?

Варя потрясла перед обомлевшей Франчишкой Игнатьевной тяжелыми золотистыми колосьями кубанской пшеницы.

— Езус-Мария! Осип Петрович! — крикнула франчишка. — Иди сюда и посмотри, что эта дивчина показывает!

— Эге! — восторженно прищелкнул языком Осип Петрович. — Где ж она, голубка, уродилась? Я такой даже в Пруссии не видал!

— Это в нашем кубанском колхозе растет, в моей бригаде, — ответила Варя не без гордости.

— Сколько же пудов дает десятина?

— Сто шестьдесят.

Осип Петрович недоверчиво посмотрел на гостью и, выдернув из пучка колосок, спросил:

— Можно один размолотить?

Осип Петрович размял на ладони колос и, сосчитав зерна, ахнул. Не поверил, сосчитал второй раз и покачал головой:

— Сколько же у вас хлеба? Ваша семья сколько получила такого хлеба?

— Мы работаем трое: мама, братишка и я. У нас тысяча двести трудодней. Получили по четыре килограмма, вот и считайте! Да еще получаем подсолнух, горох, картофель, яблоки...

Варя рассказала, как они живут и работают в колхозе, что покупают, как веселятся...

Тем временем Шарипов вызвал Игната Сороку и сказал ему, что он должен побывать у Осипа Петровича и узнать, не может ли Осип прийти на заставу поплотничать...

Несколько удивленный этой срочной командировкой в село и скрытой улыбкой политрука, Игнат спросил:

— Других поручений не будет, товарищ политрук?

— Нет, это все. Да вы поторопитесь в Гусарское, ночь наступает, — сказал Шарипов, сдерживая улыбку.

Игнат быстро зашагал к селу. Широкое поле и в сторонке от него лес застилались сумерками. С неба лукаво подмигивали звезды, разбросанные по необъятному горизонту. Щеки холодил легкий декабрьский морозец. От быстрой ходьбы Игнат запыхался и, подходя к хате Августиновичей, остановился, чтобы отдышаться.

В доме Франчишки Игнатьевны горел огонек. Хозяйка сидела у стола напротив гостьи и, не замечая ее рассеянности, спрашивала:

— Догадываюсь я, что ты сюда колхоз гарнизовать приехала. Ну что ж, гуртом работать веселее. Только народ у нас здесь к этому еще не привычный, своего счастья под носом не чует. Растревожила ты сегодня моего Осипа. Начинай, красавица моя! Расскажи про ваше житье нашим крестьянам, я тебе помогать буду... А чего ты все в окошко да на дверь смотришь? Ожидаешь, что ли, кого? — подметив беспокойство Вари, спросила Франчишка.

— Жду одного человека, бабуся... — поднявшись со скамьи, ответила Варя.

Ее неясная тревога и волнение нарастали и усиливались.

— Кого ж ты ждешь-то? — спросила Франчишка, загораясь любопытством.

— Мужа жду... — совсем неожиданно сорвалось с языка Вари.

В сенцах постучали. Франчишка пошла открывать дверь и через минуту ввела в комнату ничего не подозревавшего Сороку. Хозяйка осталась в сенях, служивших также кухонькой, и сквозь дырочку в дерюжной занавеске видела, как молодые люди стояли друг против друга и молчали... Затем она услышала голос Игната:

— Да что ж оно творится в этой хате! Дайте я трошки посижу. — Игнат, тяжело переводя дух, плюхнулся на скамью и, вытирая рукавом шинели лоб, спросил: — Значит, ты... приехала?

— Не-ет! — сдерживая радостный смех, звонко крикнула Варя. — Это не я... Ты подойди, потрогай, может, тебе только кажется... Да хоть поздоровайся, детина милый!

Игнат вскочил и, не дав Варе опомниться, прижал ее голову к своему лицу.

— Ты полегче, полегче! — слабо протестовала Варя, опускаясь на скамью. — И какой же ты комедиянтщик!.. Як будто и ничего не знал! Ой же, и хитер солдат...

— Да я ж ничего не знал, ничего не чуял! Щоб горб у меня на спине вырос, ежели брешу!

— Зачем тебе горб, ты и так не особенно стройный... Не крутись, я, голубок мой, все о тебе знаю...

— Что ты обо мне знаешь?

Сделав строгое лицо, Варя начала пытать Игната, да так крепко, как могут это делать только казачки. И когда он рассказывал чистосердечно, с волнением обо всем, что с ним случилось и что он пережил, девушка придвигалась к нему все ближе, и он почувствовал на своей щеке теплоту ее руки. От Вари, казалось Сороке, веяло запахом родных кубанских полей, цветами, созревающим хлебным колосом, и дыхание ее было горячее, как ласковый степной ветерок...

— Преследовали мы его, — говорил Сорока, — почти двадцать километров и нагонять стали. Собака моя — тот самый Тигр, о котором я тебе писал, — почуяла, что он близко, прячется в кустах. Я приказал моему напарнику дать выстрел и крикнул бандиту, чтобы он прекратил сопротивление. Но бандит стал отстреливаться и бросился бежать. Я тогда спустил Тигра, и тут этот гадюка застрелил его в упор. Знаешь, Варя, как мне было тяжко! Обозлился я дюже и ударил на поражение... Раненого взяли его, а Тигра пришлось в землю зарыть. — Игнат крепко сжал руку Вари и, немного помолчав, продолжал: — А потом вот прозевал того и наказание понес... Виноват, конечно. Что ж мог я тебе написать, Варя, когда на свою дурную голову навлек такой позор?..

— Надо было мне все написать, — с ласковой строгостью проговорила Варя.

— Позже написал бы все, конечно, написал бы... но тогда не мог, карандаш из рук валился...

— Ты что ж думал, Игнат Максимович, что я знаться с тобой перестану? Бросила бы тебя в беде? Если бы ты сознательно что-нибудь натворил, так я бы тебе сама глаза выцарапала. Но ты попал в беду, а тут я все силы приложила бы, а тебя из беды вызволила. Вот как ты должен обо мне думать!

— Да так я и разумел, голубка моя! Ты не серчай! Писал коротенькие письма потому, что сейчас служба у нас дюже строгая и сами мы строгие стали. Каждый день на границе в разных местах тарарам... Лезет всякая мерзость, потому что фашисты рядом, нахальные. Ну да ничего, мы их учим... Расскажи что-нибудь, а то все я говорю...

— Да что ж тебе, миленький, говорить? Крепко люблю тебя, вот и прилетела...

— Ты, Варенька, такие слова произносишь, что у меня печка на глазах начинает гопака танцевать, — смело смотря ей в лицо, медленно проговорил Игнат, не в силах унять колотившееся под гимнастеркой сердце.

— А ты поставь печку на место...

— Знаешь, Варя, я ту самую печку могу взять руками и в другой угол перетащить... Скажи только одно слово!

— А что его говорить, я уже сказала...

— Варя! — тихо и задумчиво проговорил Игнат и обнял девушку за плечи. — Так что же... рапорт надо начальству подавать? А вдруг откажут?

— А ты добейся, чтобы не отказали. Укажи якую-нибудь важную причину... Да что тебя учить? Ты мастер всякие балансы сводить... Сегодня со мной побудешь, а потом без резолюции начальников, что можно нам в загс сходить, глаз до меня не кажи... Я не хочу разные побасенки выслухивать, да и перед земляками краснеть... Так-то, дорогой мой... Завтра с секретарем райкома поеду здешние колхозы глядеть и свою работу показывать, а ты оформляй тот самый документ.

— Командиры у меня, Варюша, хорошие, — задумчиво, с внутренней радостью сказал Игнат, — и они все поймут правильно, разберутся во всем справедливо. Так что ты, Варенька, будь спокойна, езди по селам, показывай людям нашу золотую кубанскую пшеницу...

Глава семнадцатая

Зная горячую, большую любовь Игната Сороки к Варе, командование одобрило его решение жениться. Сорока бережно спрятал рапорт в нагрудный карман гимнастерки и в великолепном настроении отбыл вместе с сержантом Бражниковым на охрану государственной границы. Передать это радостное известие Варе он не смог: она вместе с прибывшими с Кубани колхозниками и сопровождавшим их местным агрономом ездила по району. Со сцен сельских клубов, за столом красных уголков горячо звенел ее молодой голос:

— Приезжайте, дорогие друзья, к нам в гости, мы вас примем, как родных, и вы сами посмотрите на нашу жизнь.

Простота и рассудительность этой девушки подкупали крестьян. Высокая, белолицая, с темными волнистыми волосами, она была не только красивой, но и какой-то сильной, уверенной в себе.

Сергей Иванович откровенно любовался кипящей в ней энергией и должен был признать: то, что она сейчас делала, не смогли бы сделать десятки агитаторов, которых, кстати сказать, в районе было еще далеко не достаточно. Женщины зазывали Варю в гости, старались подробней расспросить, как живут и работают кубанские колхозники. Она показывала фотографии своей бригады, себя, работающую на комбайновом агрегате, за рулем автомашины, на тракторе. Все поражались, что она может управлять такими машинами. Это было самое убедительное доказательство. Некоторые жители Западной Белоруссии впервые видели комбайны и не сразу верили, что машина может давать готовое, обмолоченное зерно.

После собрания сельского актива Иван Магницкий пригласил всю прибывшую с Кубани делегацию к себе в гости. Народу набралась полна хата. Пришла Франчишка Игнатьевна с Осипом. Даже приплелся старый пастух дед Ожешко, которому стукнуло уже семьдесят два года. С десяти лет он начал пасти скот помещика. С установлением Советской власти в Западной Белоруссии деду была построена хата за счет государства. До этого он своей хаты никогда не имел, всю жизнь прожил по чужим людям.

— Хоть бы раз глянуть на ту самую машину... Так сама косит... косит и молотит? — щуря под седыми бровями маленькие темные глаза, спрашивал дед Ожешко.

— Да, скоро и у вас будут такие машины, — улыбнувшись, отвечала Варя деду.

— Кто ж нам даст такие машины? — сомневался дед, покачивая крупной плешивой головой.

— Советская власть. Видел, сколько уже в эту осень пришло тракторов? — проговорил Иван Магницкий. — Вот организуем колхоз — будем убирать наш урожай такими комбайнами.

— Пан Гурский тоже имел разные машины, а таких, как на вашей картинке, не было, — сообщил Ожешко гостям.

Варя с любопытством смотрела на деда. Он был похож на кубанских дедов: такой же морщинистый, вислоусый и безбородый, седые волосы скобкой обрамляли только затылок.

— А скажи мне, дочка, — трогая за плечо Варю, спрашивал Ожешко, — у вас там, в России, по отдельности трактора не дают?

— Нет, дедушка, не дают, — улыбаясь, ответила Варя. — Тракторы работают на колхозных полях.

— Добре! Я так думаю, что пока наши мужики будут слушать Михальского да всяких монахов, им придется в борозде со своими клячами маяться... Но вот я в кино видел, что у вас на Кубани не только тракторов, но и рысаков много. И какие рысаки! Таких даже пан Гурский во сне не видывал!

— Вы сами-то, дедушка, пойдете в колхоз? — спросила Варя.

— Ежели над скотом должность дадут, почему не пойти? У меня еще ноги крепкие, — пристукнув каблуком об пол, ответил Ожешко. — Я еще думаю к вам на Кубань в гости приехать. А то я дальше Гродно нигде не был.

— Приезжайте, обязательно приезжайте! — приветливо и просто ответила Варя.

За последние дни у Вари взяли адрес многие люди и обещали приехать на Кубань в гости. Все они верили, что ничто не может помешать установившейся между ними дружбе.

Глава восемнадцатая

Была суровая зима 1940 года. Сорока и Бражников стояли недалеко от границы под кроной старой сосны. Дело было уже под утро. Начал падать снег. До слуха пограничников доносился шум какого-то непонятного движения. Он то приближался к самой границе, то отдалялся в глубь леса. Было ясно, что фашисты что-то затевали. Вглядываясь в темноту, острый на глаз Бражников заметил впереди белые движущиеся пятна. Показывая на них рукой, он шепнул Сороке:

— Ползут в маскхалатах...

Вдруг в напряженной тишине раздался громкий крик: «Хальт!» Следом загремели автоматные и пулеметные очереди. Сбивая с веток пушистый снег, пули полетели в сторону пограничников.

Бражников вспомнил, как лейтенант Усов во время инструктажа наряда предупреждал, что фашисты могут прибегнуть к провокации, для того чтобы перебросить во время стрельбы диверсантов.

Бражников и Сорока на провокацию не ответили. Но когда нарушители переползли границу, пограничники бросились к ним. Враги вскочили и метнулись в лес. Начавшаяся вьюга зализывала следы начисто.

Бражников и Сорока шли по следу прорвавшихся нарушителей, но догнать врагов не смогли. Кое-где видневшиеся следы вывели их на проселочную дорогу, по которой рано утром проехали лесорубы на нескольких санях и перемешали разрыхленный снег. Бражников решил идти по этим следам. Вскоре он встретил бежавшего навстречу по дороге Ивана Магницкого.

В то утро жители Гусарского вышли рубить лес для новой школы. Магницкий выехал вместе с ними. Едва они приступили к работе, рассказывал Магницкий пограничникам, как по их следу пришли шесть человек военных во главе с командиром и, ссылаясь на то, что здесь пограничная зона, запретили производить порубку леса.

— Как же они могут нам запрещать, когда мы от лесничества имеем разрешение? — жаловался Магницкий. Затем, понизив голос до шепота, он продолжал: — Командир такой высокий, нос с горбинкой, на вид очень бравый. Остальные — солдаты; пилы у них есть и топоры, походные мешки за плечами. Но дело в том, товарищ сержант, что солдаты эти какие-то странные, неприветливые и уже в годах... Я ж знаю, наши красноармейцы почти все молодые. Потом очень уж быстро они шли, запыхались. Я спросил про стрельбу, которую слышал рано утром, а командир начал на меня орать, что я такой и сякой и много хочу знать. Так, товарищ сержант, на меня еще никто не орал, а в особенности военные. Ушли они очень поспешно по направлению к Грушковке. Я посылал за ними сына своего Петра посмотреть, куда они пойдут. Петро, прячась за деревьями, пошел вслед и увидел такую картину. Встретили они на дороге подводу. Это ехал Олесь Седлецкий. Я его попросил, чтобы он помог обществу лес вывозить. Сынишка рассказывал, что эти военные насильно влезли в сани Олеся и погнали его коня на Грушковку. Мне думается, что наши красноармейцы не могли так поступить...

— Какие у них петлицы? — спросил Бражников, начиная догадываться, что это именно те, кого они с Сорокой преследовали.

— Петлицы черные, — ответил Магницкий.

— Да, это петлицы саперных войск. Но сейчас в этом районе наших саперных войск нет, — задумчиво проговорил Бражников и, обратившись к председателю Совета, сказал: — Товарищ Магницкий, подвезите нас побыстрее на своей лошади до Грушковки. Выясним, что это были за саперы, почему они вам запретили лес рубить... А сыну вашему на другой лошади придется на заставу скакать.

Бражников быстро написал Усову донесение, а сам вместе с Сорокой и Иваном Магницким поехал в Грушковку.

...Олесь выехал на субботник после других. Утром он пропустил чарочку настойки и, сев в сани, отправился в лес. Запел по дороге песню, но закончить ее не успел. Неожиданно в пролеске его остановили военные и стали расспрашивать, куда он едет.

— Куда же еще мне ехать, как не в лес? Сегодня мы бревна вывозим для нашей школы! — сказал он.

— Довези-ка нас, дядька, до Грушковки. Лес твой никуда не убежит, — сказал командир и без дальнейших разговоров сел в сани.

Олеся возмутило такое поведение военного. Он встал с саней, поправил чересседельник и сказал угрюмо:

— До Грушковки два километра, можно и пешком дойти, а меня народ ждет. Нет уж, вы не задерживайте...

— Мы тебе хорошо заплатим. Мужики подождут, а мы торопимся, — проговорил все тот же высокий, горбоносый.

— Я тоже тороплюсь, опаздываю, — ответил Олесь.

Глаза его глядели упорно и мрачно. Вытерев рукавицей отвислые большие усы, Олесь с горечью подумал: «Неужели и зять мой Костя может так поступить с простым крестьянином?» Но солдаты в это время уже облепили его сани и торопили поворачивать.

— Я приказываю тебе как советский командир! — крикнул горбоносый с раздражением.

— У меня зять — тоже советский командир. Но он так не сделает, как вы! — зло сказал Олесь, с волнением наблюдая, как один из солдат взял лошадь под узцы и завернул ее в обратную сторону.

Дорога шла по узкой лесной просеке и прямой стрелой скатывалась по длинному отлогому откосу почти до самой Грушковки. К большому озлоблению Олеся, командир несколько раз хлестнул хворостиной и без того бойко бежавшую кобылу. Так проскакали под горку с полкилометра. Вдруг лошадь остановилась и, вскинув голову, громко заржала. Позади саней тотчас же раздалось заливистое ответное ржание. Горбоносый командир вздрогнул и повернулся. По изволоку вдогонку им на полном галопе, разбрасывая по сторонам вихри снега, мчалась группа всадников, за ними виднелось несколько саней, над головами сидевших в них людей поблескивали топоры.

Не успел Олесь опомниться, как военные мгновенно выпрыгнули из саней и пустились бежать в лес.

Подскакавший Усов спрыгнул с коня. По его примеру спешились и другие. Соскочили с саней и лесорубы, устремившиеся на помощь пограничникам.

— Кого вы везли, Алексей Юрьевич? — спросил Усов.

— Да ваши солдаты, они меня того... — недоуменно забормотал Олесь, прижимаясь к запотевшей лошади.

— Ну, потом разберемся, — неопределенно и сердито проговорил Усов. — А сейчас надо догнать ваших «пассажиров»... Быстро в обход, Бражников и Стебайлов...

— Мне бы оружие какое! — дернув за рукав Сороку, сказал Магницкий. — Топор мой Петро забрал.

— Нема оружия. Вот берите ракетницу, — ответил Сорока и стал догонять Бражникова.

Пограничники вместе с лесорубами устремились в лесную чащу. Группа конников под командованием заместителя политрука Стебайлова заняла просеки. Участок леса, где спрятались нарушители, скоро был окружен плотным полукольцом. Когда пограничники стали приближаться к бандитам, те открыли стрельбу. Начальник заставы приказал огнем ручных пулеметов, автоматов и винтовок прижимать врагов к широкому полю, а на опушке леса посадил засады. Через некоторое время нашли одного раненого нарушителя и трех убитых. Раненый показал, что от группы остались двое. Усов приказал вести поиск со всеми предосторожностями. Вскоре был захвачен еще один нарушитель. Остался последний. Он уже не отстреливался, а засел где-то в кустах.

Иван Магницкий бесшумно двигался неподалеку от Сороки и неожиданно увидел бандита в пяти шагах от себя. Это, видимо, был главарь банды. Спрятавшись между двумя толстыми елями, он целился в Сороку, который шел прямо на него, так как из-за кустов не мог видеть врага.

Если бы Иван Магницкий растерялся и выстрелил из своего большущего ракетного пистолета секундой позже, то не пригодился бы Игнату Максимовичу лежащий в кармане рапорт с резолюцией... Магницкий выстрелил — и весь ракетный заряд угодил бандиту в щеку, разворотив всю скулу. Враг выронил пистолет, и Сорока с Магницким спокойно скрутили ему руки.

Разбирая в канцелярии карты и документы задержанных, Усов диктовал Стебайлову:

— Карт западных районов двадцать три листа...

Обращаясь к сидевшему в углу с перевязанной щекой горбоносому, начальник заставы спросил:

— Олифсон?

— Моя фамилия не Олифсон!.. — вздрогнув, ответил горбоносый. — Вы ошибаетесь, товарищ начальник.

— Во-первых, я вам не товарищ, а во-вторых, вы не Дорофеев, а Олифсон. Бросьте валять дурака. Я знаю, что еще в марте этого года вы ремонтировали в Чикаго часы в мастерской Бауера.

— Я никогда не был в Чикаго...

— Как же тогда ваши часы ј 58640 попали туда без владельца? Может быть, квитанцию вам прислали на имя Бена Олифсона воздушной почтой?.. Вместе с этой квитанцией у вас оказались в сумке десять тысяч американских долларов, карты Японии, Дальнего Востока, Кореи и Маньчжурии. Ну, зачем же нужны фашистскому разведчику карты Японии и Маньчжурии? Ведь у Гитлера с ними одна ось!.. Видимо, не знает фашистская разведка, которая вас послала, кто вы такой есть на самом деле. Но мы вернем вас обратно к фашистам.

— Не делайте этого! Я все скажу! Да, я действительно Олифсон, из Америки! — злобно озираясь, выкрикнул шпион.

— Ну, вот давно бы так! Товарищ Бражников, уведите задержанного, — приказал Усов и, отвернувшись, закурил папироску.

Вся предвоенная зима сопровождалась на границе частыми провокациями, вооруженными бандитскими налетами со стороны гитлеровцев. Фашистская разведка пыталась засылать на советскую землю шпионов и диверсантов. Не дремали и другие империалистические разведки. Американские и английские шпионы, находившиеся в Германии, вербовались в фашистские разведывательные органы, для того чтобы проникнуть на территорию Советской страны. Они считали, что это самый верный способ. Вооруженные силы гитлеровской Германии, переправляя своих агентов, всюду натыкались на наряды наших пограничников. Это раздражало и ожесточало фашистов. Они стали прибегать к открытым провокациям, перебрасывая своих шпионов с боем, сваливая за это ответственность на националистические бандитские организации.

События, происходившие на границе в течение предвоенной зимы, заставляли наших командиров о многом думать. Лейтенант Усов и политрук Шарипов иногда подолгу сидели в канцелярии заставы, обдумывая каждый случай задержания фашистских шпионов, каждое боевое столкновение с гитлеровскими солдатами.

— Усиление разведки — это верный признак подготовки к войне, — задумчиво говорил Виктор Михайлович. — Да, и обрати внимание, Александр, почти все задержанные нами за последнее время нарушители границы — матерые фашистские шпионы и военные разведчики. Раньше шли беженцы из Польши, а теперь только одни акулы попадаются. Это неспроста...

Дальше