Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Глава седьмая.

Моргульцев

Командир агитотряда решил утром выезд по кишлакам повторить, чтобы «избавиться» от оставшейся в грузовиках материальной помощи, а в Кабул вернуться с громким рапортом об очередном успешном пропагандистском рейде.

Десантуру вновь никто не спросил, хочет она — не хочет по кишлакам мотаться. Приставили десантуру охранять, подчинили политработникам, вот и томились в безделье на БМПэшках с раннего утра гвардейцы.

Лагерем встали в поле за советской заставой.

Лейтенант Епимахов помаленьку приобщился к жизни на броне, афганцев рассмотрел вблизи; уверенно и довольно грамотно бойцам позиции определил, часовых на ночь назначил. Командирский тон прорезался в нем, еще пока наигранный и слишком громкий, подражательный, да и это уже было неплохо. Главное, чтобы бойцы все время в напряжении находились, усваивали голос взводного.

...чтобы он им во сне слышался вперемежку с голосом матери...

«Слоны» — те тоже не промах, чуть заприметят слабинку, почувствуют нерешительность, — пиши пропало, падет авторитет командира, сядут старослужащие на шею, оборзеют. Они знают себе цену, вразвалочку передвигаются, умело отлынивают от работы, «шлангуют».

В начале перемигивались, что, мол, инициативу проявлять? Подождем распоряжений, пусть попрыгает «щегол», попотеет, поймет, что без нас он — нуль; зубоскалили дедушки новому взводному.

Епимахов не растерялся — шпарит приказы, на глупые вопросы и остроты не сердится, делает вид, что не замечает, выражение лица строгим держит. По лицу можно подумать, что шибко недоволен взводный, но пока сдерживается, но церемониться не станет, в рыло двинет непонятливому бойцу не моргнув. Дедушки таким его никогда раньше и не видели, и решили тогда, что лучше на конфликт не нарываться, и нашли соломоново решение: разделись по пояс, и, оттягивая подтяжки, с важным видом громко повторяли приказы командира чижам и черпакам. Оголили те свои торсы, поплевали на ладоши, углубились, налегая на лопаты, в землю, подышали ее разрытой свежестью. Заморышам этим и подавно не разобраться было сходу, что за птица новый комвзвода, да и времени нет — лопаты в руки и вперед! пошел копать! до темноты б успеть!

Первый снаряд лег в ста метрах от лагеря. Епимахов повернулся и увидел столб дыма. Через секунд пять второй реактивный снаряд разорвался ближе. Он услышал вначале свист, и, сам не понимая почему, решил, что следующий эрэс попадет прямо в лагерь, и что он непременно будет убит.

Епимахов оторопел, заметался на месте, закричал солдатам: «В укрытие!», хотя большинство и так уже попрятались, взглядом спешно отыскивал безопасное место.

Третий эрэс громыхнул всего-то метрах в пятидесяти, и земля вздрогнула, и от того, что задрожала она под ногами, Епимахову стало жутко.

Ложились снаряды вразброс, в поле за лагерем.

Едва зародившись, страх, глубокий животный страх, охватил все тело и душу лейтенанта, спутал все мысли в голове, вырвал и решительность всякую, и уверенность напускную. Страх пронизывал сознание, но он боролся с ним, боролся с естественным желанием спрятаться, бежать прочь от опасности. Озноб почувствовал он, слабость в коленях, продолжая стоять на месте, повторял про себя: «Ты офицер — ты не имеешь права бояться, ты офицер — ты не имеешь права бояться».

Всего из-за горки прилетело семь снарядов. Шарагин считал разрывы. Прикрываясь, на всякий случай, броней БМП, вместе с офицерами агитотряда прикидывал он, откуда идут пуски.

Духи явно били наобум. Увидели, небось, откуда-нибудь с горы, что советская бронегруппа и грузовики, съехав с дороги, встали лагерем, и решили обстрелять.

Что-то взорвалось вдалеке, где-то сзади, на дороге, ведущей в Кабул, и, в этот раз не на шутку встревоженные, и Шарагин, и офицеры агитотряда, как по команде, обернулись. На мгновение показалось всем, что духи надвигаются с разных направлений. На дороге застрекотали автоматы. Успокаивало лишь то, что там, недалеко, была советская застава — надежное прикрытие хотя бы с одного фланга.

Капитан Моргульцев занервничал, закурил, отправился связываться со взводом Зебрева, вернулся, подозвал Шарагина:

— У Зебрева «коробочку» подбили...

— Где?

— На дороге.

— Выезжаем?! Потери есть? — дернулся было Шарагин.

— Спокойно, все нормально, бляха-муха, — приглушенно и заговорщески сказал Моргульцев. — Потерь нет. Но одну машину сожгли. Я сам поеду разберусь.

Когда обстрел прекратился и стихло, Епимахов выглянул из-за брони, и тут же внутренне смутился, сообразив, что нечего было победу над страхом праздновать после того, как струсил.

Он суетливо оглянулся: не заметил ли кто его растерянный вид? В том, что вид у него был жалкий и растерянный, Епимахов не сомневался. Вроде бы никто не смеялся. Впрочем, от этого легче не стало. Чудовищное презрение обожгло самолюбивое сердце неудавшегося героя.

— Наши, наверняка, засекли пуски и накроют духов артиллерией, — услышал Епимахов разговор офицеров, подходя ближе.

— Как же! Разбежался! — Шарагин прикурил от чужой сигареты, и, бегло бросив взгляд на Епимахова, догадался, отчего не весел лейтеха, но не выказал догадки ни единым жестом, ни ухмылкой. — Они из-за той горы прилетели, — продолжал как ни в чем не бывало Шарагин. — Думаешь, там кто-нибудь остался? Духи сразу же прыгнули в «Тойоту» и смылись. Ищи ветра в поле!..

Епимахов сидел рядом с Шарагиным, но замкнувшись в себе, с забитым видом тыкал ложкой в рисовую кашу.

...нормально, что испугался парень... странно было б, если не испугался...боится — значит не дурак... привыкнет... ко всему привыкает человек, привык и Герасим к городской жизни....

По наезженной колее катил к лагерю бронетранспортер. Майор в шлемофоне, комбат с ближайшей заставы, с виду туркмен, спрыгнул с бэтээра:

— Где командир роты? — завопил он разъяренно. — А, вот ты где! Ты здесь сидишь, значит, чаи гоняешь, капитан, а там бээмпэ твоя горит!

— А вы что на меня орете! — поднимаясь, возмутился капитан Моргульцев. — Знаю про бээмпэшку, сам только что вернулся. Ее духи из гранатомета подожгли. Прямо в масляный бак попали!

— Какой на .уй гранатомет! Какие на .уй духи! — кричал командир заставы. — На моем участке за последний месяц духи ни одной колонны, ни одной машины не тронули! У меня договор с главарем местной банды! Так что не надо мне, капитан, лапшу на уши вешать! Я проезжал мимо ваших трех бээмпэшек, сам видел, что последняя неисправна была, ее ремонтировали... Вы сами ее подожгли!

— Не-на-да, товарищ майор! Нечего на моих офицеров поклеп наводить! — раздраженно выговорил Моргульцев, лицо его сделалось пунцовым. — Все, бляха-муха, слышали выстрел из гранатомета!

— Хорошо, допустим, — не унимался майор:

— В таком случае, где ваши раненые, где контуженые? А-а? Молчишь, капитан?! Где же это видано такое, даже контуженых нет!

Словесная баталия затягивалась. И майор, и капитан сражались уже не один на один, а искали в рядом стоящих офицерах роты и агитотряда союзников: чьи доводы весомее?

Майор стянул шлемофон, показав бритую голову.

...и я такой же лысый когда-то ходил...

усмехнулся Шарагин,

...как залупа!..

Командир заставы то прятал, то доставал из карманов руки, жестикулировал, тыча в ротного и в направлении горящей машины, которую из лагеря все равно видно не было.

— Что ты улыбаешься, капитан? Скажи честно, что просто хотел списать неисправную машину на боевые потери! Не выйдет, мальчишка! Где ты видел, чтобы так атаковали бээмпэ?!

— Товарищ майор! — с неприязнью в голосе ответил Моргульцев. — Я, бляха-муха, уже второй срок в Афгане, самого три раз подбивали...

— Если списать надо было машину, — перебил командир заставы, — обратился бы ко мне. Я б тебе показал, на какую мину наехать, здесь их до ... !

Где-то за заставой, километра за полтора от лагеря послышались взрывы. Начали взлетать боекомплекты сгоревшей БМП. Майор сплюнул под ноги:

— Только вчера встречался с главарем банды. Договорились, что на моем участке духи к дороге не выходят.

— Значит вы больше верите бандиту, чем советскому офицеру?!

— Слушай, — шепнул Шарагин, — напусти на него нашего замполита. Пусть мозги прополощет.

— Да ну его! — отмахнулся Моргульцев.

— Я, капитан, верю своим глазам. — продолжал, чуть остывая, командир заставы. — Сначала на дороге стоит поломанная бээмпэ, а потом на нее духи нападают. И в результате никаких потерь! Все живы и здоровы! Молодец! А ты подумал, капитан, что теперь будет? Это же ЧП! Что я скажу главарю? Рейнджеры, .. вашу мать! Выехали повоевать, пострелять, а после вас расхлебывай! Вы завтра в Кабул смоетесь, а мне тут оставаться...

Мало-помалу он затухал, накричался. Тяжело дыша, майор обращался к присутствующим офицерам, как бы ища у них поддержку:

— Подъезжаю, а они заняли оборону и строчат по кишлакам. Я говорю: в кого стреляете? а они говорят: там за дувалом духи должны быть. Видите ли, им па-ка-за-лась, что по ним стреляли. А я в полный рост хожу без бронежилета туда-обратно и унимаю этих рейнджеров! Там этот старлей, как его...

— Старший лейтенант Зебрев, — подсказал Моргульцев.

— Вот именно, Зебрев. Такую пальбу устроил! А если, капитан, твои рейнджеры кого-то ранили или убили в кишлаках? Да завтра вся банда выйдет на дорогу и подожжет в отместку колонну! Что тогда?!

— Пойдемте, товарищ майор, — уводил Моргульцев командира заставы от лишних свидетелей. Минут пять они петляли по лагерю, спорили. Майор уперся:

— Нет, я доложу, что машина загорелась при невыясненных обстоятельствах. Пусть приезжает комиссия, разбирается. И охрану выставлю, чтоб кто-нибудь из твоих рейнджеров не продырявил ее из гранатомета.

В роте происшествие не обсуждали. Молчали глухо,

...как в танке...

Всем было понятно, что приключилось с БМПэшкой. Обычный случай на войне. Чего зря языком молоть?

У одного Епимахова, по наивности и незнанию реалий, тлели весь вечер сомнения, и, когда опустилась на лагерь ночь, вспыхнул в груди молодого интернационалиста протест, захотелось разобраться, обсудить случай с товарищем:

— Ничего не понимаю, — вполголоса рассуждал он. — С одной стороны, если действительно духи машину подбили, значит все герои, так? И можно на медаль посылать! А если правда на стороне майора, а я, да и ты тоже, мы оба видели, когда возвращались, что взвод Зебрева остался на дороге и с бээмпэшкой возится, тогда саботаж выходит, тюрьмой попахивает. Что ж мы сами, значит, технику гробим, а? Это ведь какой кипешь на весь полк будет!..

— Не все так просто, — задумчиво ответил Шарагин. — Замнут это дело, вот увидишь.

...кому охота на войну ехать на поломанной технике!.. нельзя починить, нельзя списать — в расход ее! иначе на боевых подведет...

— Если не было никаких духов, это же нечестно... несправедливо... Я не думал, что Моргульцев способен на такое!..

— Ты здесь новенький. Не суди людей. Что справедливо — несправедливо будешь в Союзе рассуждать... Когда война закончится...

Не находил себе месте и без того излишне дерганый капитан Моргульцев, ходил по лагерю, топтался то тут то там, курил сигарету за сигаретой.

— Напоролся, бляха-муха! Упрямый, как ишак! Туркмен его мать! Чурка .баный!

Всю жизнь так было у Моргульцева — то орден, то нагоняй! То пан, то пропал!

...Впервые попал он в Афган лейтенантом. Ни у кого не спрашивали: хочешь — не хочешь в Афганистан? Родина за всех решила.

Перед самой отправкой, в декабре семьдесят девятого, сидели больше недели на учениях в белорусских лесах. Морозы стояли лютые, каких и врагу не пожелаешь, и немца и француза сломили в свое время такие же морозы. Только русские в состоянии были терпеть их, и все же, что ни день, солдаты выбывали из строя — то пальцы на руках, то ноги отморозят, то уши.

Знали офицеры, интуиция подсказывала — неспроста устроили учения, готовят к чему-то, и вечера коротали в долгих беседах, обмениваясь соображениями. Об Афгане разговоров не было, никто и не знал толком, что это за страна, с чем ее едят. Подумывали об Иране, именно в этом, из всех граничащих с Советским Союзом государств, было наиболее неспокойно. Догадка про Иран приободрила всех. Шутили, что, мол, вовсе неплохо было бы провести зиму в южных краях.

Время шло. Стали поговаривать о доме. Пора елку наряжать! «Даже если, в крайнем случае, Новый год пропустим, Двадцать Третье февраля справим дома», — вздыхали офицеры.

Судьба рассудила иначе.

АН-12 набрал высоту, взял курс на Урал. Лейтенант Моргульцев легко определил это по звездам. Пять часов лету и приземлились в Шадринске. Летчиков увезли питаться в теплую столовую, а десантура ковыряла при минус тридцати сухпайки. Снова взлетели и сели часа через четыре в Андижане, где просидели на полосе полтора суток.

За это время все стало ясно, секретов больше не делали — командирам поставили задачи, выдали боеприпасы и карты... афганской столицы.

Начальник штаба полка сказал: «...Вам поручено оказать помощь дружественной стране, защитить ее от реакционных сил... Обстановка очень опасная. Банды мятежников захватили аэродром...»

После таких слов летчики лететь отказались. Не положено при такой обстановке летать, в один голос заявили они. Десантироваться — пожалуйста, а сажать машину на полосу, захваченную мятежниками — об этом и речи быть не может! Где же это слыхано! Ни один командир такого приказа не отдаст!

«Да нет, ребята, — выкручивался начштаба. — Это я так, чтобы солдат постращать... Аэродром не захвачен, все в наших руках!»

С рассветом сели в Кабуле. Ударная сила, готовая к молниеносной победе, а врага нет, враг затаился. Задумал что-то враг, хитрит?

Один за другим заходили на посадочную полосу борта, выгружали личный состав, технику.

Нешуточная операция разворачивалась.

— Вот тебе и южные страны! — Моргульцев растирал закоченевшие руки.

Окопались советские подразделения, спали в бронетехнике, накрывшись бушлатами, шинелями. Днем пошел мокрый снег, невесело делалось от промозглого ветра и гнетущего чувства неопределенности.

Поджимая замерзшие лапы, жалобно мяукая, подошла к Моргульцеву кошка необычной трехцветной раскраски, потерлась о вымазанные грязью сапоги.

Он решил традиционным «кис-кис-кис» подозвать ее, взять на руки. Кошка испуганно отпрыгнула.

— Что, не понимаешь по-русски? А я по-вашему не бум-бум. Все-таки живое существо... Пойдем, покормлю!

Он забрал у солдат почти доеденную банку тушенки. Вся дрожа, кошка с голодухи накинулась на еду, остервенело вылизывая стенки консервной банки. Она не ушла, осталась с десантниками.

— Первый контакт с местными аборигенами состоялся, — обрадовался лейтенант, и размечтался:

— Через недельку-другую закончится здесь все, полетим домой, и Мурку афганскую захватим! Надо же домой хоть какой-то сувенир привезти!

После завтрака его вызвали в штаб. Целый генерал присутствовал. Получил лейтенант Моргульцев в помощь военного советника, работавшего в Кабуле, и план объекта под номером 14, который предстояло его взводу захватить.

Название объекта выговаривали старшие офицеры с трудом — тюрьма Пули Чархи. Причем здесь «пули» Моргульцев так и не понял.

— Ваша задача — захватить объект 14 и освободить политзаключенных! По нашим данным, там человек сто двадцать охраны. Товарищ Коробейников даст вам консультации по объекту. Он его прекрасно знает, — ставил задачу командир полка. — Найдешь начальника тюрьмы и лично его расстреляешь. Товарищ Коробейников займется политзаключенными. Вопросы есть?

— Никак нет!

— Наемник американского империализма Амин собирался уничтожить всех заключенных Пули Чархи, — добавил начальник политотдела. — Верные ему части охраняют тюрьму! Они могут в любую минуту приступить к расстрелам! Жизнь тысяч людей в опасности!

— Не выполнишь задачу — пойдешь под трибунал! — пообещал напоследок хмурый генерал. Он пристально и испытующе смотрел на Моргульцева, будто не доверял ему, сомневался в лейтенанте.

Переодевшись в белые халаты, на санитарной машине Моргульцев с советником отправились на разведку. Проехали недалеко от тюрьмы,

осмотрели местность, вернулись на аэродром. Дядя Федя — так прозвали солдаты курносого советника, лицо которого можно было циркулем обвезти, — развернул детальный план тюрьмы, прикинули, что к чему, обмозговали. Появилась некоторая ясность. Да и с воздуха ведь видел тюрьму Моргульцев! Когда заходил их борт на посадку в Кабул. Точно-точно, напоминала она с высоты оторвавшееся от телеги и закатившееся черти куда громадное колесо. Именно так и подумал — «колесо какое-то валяется».

Грелись у костра, обсуждали план операции. Солдатам приказали внимательно слушать и запоминать.

— Можете палить сколько угодно, — дядя Федя помолчал, оглядел всех, давая понять, что здесь не учения. — Никаких, бляха-муха, ограничений! Любые неповиновения, любые сомнения — стрелять на месте. Разбираться некогда будет!

«Сто двадцать человек охраны! — прикидывал Моргульцев. — Это не шутка. А нас всего взвод. Но мы ведь ВДВ, мы на боевых машинах и наглые!»

Выехали в полной темноте. Путь преградил выносной пост с самодельным шлагбаумом, выставленный у ближайшего от Пули Чархи кишлака. Боевые машины десанта остановились. С головной направили прожектор, осветили афганского солдата, который наставил на колонну штык-нож и дико закричал: «Дры-ы-ы-ш!»

— Этот откуда, бляха-муха, взялся?! — задвигал желваками дядя Федя. — Гаси свет! Не стреляй. Ножом его...

— Чего он кричит, как поросенок резаный?

— «Стой» кричит. Давай, лейтенант, действуй!

Моргульцев спустился с брони, подошел к афганцу, приветливо протянул руку:

— Да мы свои, земляк! Как дела, губошлеп? Чего вылупился? — Он похлопал афганца по плечу:

— Пойдем-ка со мной! Сюда сюда, чего на дороге стоять?

Моргульцев выкрутил солдату руку, забрал нож, и приставил к горлу:

— Брат, иди-ка ты на ... отсюда. Не хочу брать грех на душу, понимаешь? Дуй!

Парень упал на колени, раскрыл от ужаса рот, поднялся, попятился, споткнулся, побежал.

У Пули Чархи дорогу перегородил афганский БРДМ. Его быстро приструнили пулеметами — очередь пробила шины. Ответного огня не последовало. Возможно, у афганцев и боеприпасов не было.

— Гаси фонари на вышках, — приказал дядя Федя, и солдаты в несколько очередей «погасили» освещение.

— Всем под броню!

Накануне Моргульцев выпросил у командира полка самоходную установку — СУ-85. С ее помощью рассчитывал с ходу вышибить массивные ворота тюрьмы. «Не на БМД же это делать! Фанерный щит родины! БМД такие ворота не проломит!»

И надо же было такому приключиться! Лейтенант попался придурочный: съехал с дороги, растерялся и открыл болванками огонь по Пули Чархи. Без приказа бабахнула «Сушка» по сторожевым вышкам.

— Прекратить! — крикнул по рации Моргульцев.

— Вас понял! — ответил лейтенант, однако через полминуты вновь открыл огонь.

— Идиот! — разозлился Моргульцев и, не теряя времени, отдал приказ механику-водителю:

— Вали ворота!

Выдержала БМД! Не подвела! Вот тебе и фанерный щит родины! Ворвались в тюрьму.

— Теперь назад подавай! Быстрей! — командовал Моргульцев.

Они с дядей Федей все рассчитали заранее: наехали задним

ходом и раздавили деревянный дом, где должно было находится караульное помещение.

— Вперед! Полный вперед!

У корпуса для политзаключенных пришлось таранить вторые ворота. Стрельба, полный хаос. Хорошо хоть рассвело, через триплекс Моргульцев разглядел копошащихся людей с автоматами. Пули барабанили по броне, как дождь по крыше при сильном ливне.

— Заводи карусель!

БМД закрутилась на месте, поливая из всех стволов.

— Пора! — тронул Моргульцева за плечо дядя Федя.

Они открыли люк, выпрыгнули из БМД.

— Вперед!

Солдатня колебалась. Выстрелы не утихали, но где, кто и в кого стрелял было не разобрать. Дядя Федя подгонял:

— Время теряем! Вылезай! — и побежал, перепрыгивая через трупы, к дверям корпуса.

— Два человека остаются здесь!

В глубине коридора слышалась незнакомая речь. Они прижались к стене, а когда шаги приблизились, дядя Федя пустил от пояса, веером, длинную очередь. В темноте кто-то вскрикнул, кто-то, видимо, упал.

— Бросай гранату!

Чуть рассеялся дым, побежали в конец коридора. Справа и слева висели одеяла, вместо дверей прикрывавшие проем. Одно из них колыхнулось и Моргульцев нажал на спуск. Вывалился окровавленный старик с четками в руке.

— Пошли! Пошли! — звал дядя Федя. Но сам замедлил, сменил рожок. — Прикрывай!

Афганцам, поди, было страшнее. Кто из них мог знать, сколько советских ворвалось в тюрьму, и сколько еще снаружи, какими силами осуществляется операция захвата Пули Чархи, и вообще, что происходит в Кабуле? Оттого-то и сопротивлялись они недолго. В общей сложности насчитали человек двести с лишним охраны. Небольшую часть десантура постреляла, остальные с готовностью сдались. На смерть стоять афганцы и не думали.

Через тюремные решетки торчали сотни и сотни рук, кто-то махал длинной тряпкой — распущенной чалмой, кто-то сумел дотянуться до окна и высунуть голову.

Он должен был чувствовать себя победителем, вернее сказать освободителем, человеком, спасшим тысячи жизней. Но ничего подобного Моргульцев не испытывал. Напротив, его охватил страх: незнакомые черные бородатые люди наблюдали сквозь решетки за советским офицером. Моргульцев вздрогнул.

Освободили! Спасли! А кого? Что там за люди? Против кого бунтовали? За что поплатились? Не уголовники ли? Поди разбери, бляха-муха! Язык — чужой, лица — подозрительные. Спасли, освободили, а что теперь? Не брататься же с ними! Какие они, к черту, друзья! Пусть до поры до времени посидят по камерам! Так спокойней! Так — верней! Пусть те, кто знает, что к чему, разбираются, решают, кого выпускать, а кого — нет! Мое дело малое. Задачу выполнили. Коли у нас бы такое произошло, если б, к примеру, революционеров освободить из тюрем... Тогда понятно. Это святое дело! А здесь...

— Никого из камер не выпускать! — предупредил он солдат. — Раненые есть?

— В нашем отделении нет, товарищ лейтенант.

— А где третье отделение?

— Не знаю, товарищ лейтенант, — пожал плечами боец.

Третье отделение на боевой машине десанта провалилось в яму с дерьмом. Ворвавшись на территорию тюрьмы, вторая БМД взяла влево, и, не разглядев в суматохе, куда рулить, плюхнулась в темную жижу. Выхлопные газы пошли в кабину, солдатня начала задыхаться. Нашли их совершенно случайно и очень вовремя. Заметили торчащую из вонючей ямы башню.

— Засранцы! — негодовал Моргульцев. — Не десантники, а форменные засранцы!

Захват Пули Чархи продолжался меньше часа, пятьдесят четыре минуты. Моргульцев засек по своим «командирским» часам.

Доложил по рации: «Объект 14 взят!»

Дядя Федя уехал в Кабул, вернулся с афганскими «товарищами», занялся сортировкой заключенных.

Взводу Моргульцева по рации из штаба приказали: «Оставаться на охране объекта. Продовольствие и боеприпасы вам подвезут».

Выставили посты, заняли под казарму самое теплое помещение с печкой, работавшей на солярке, занавесили одеялами выбитые стрельбой окна.

Моргульцев грелся на солнышке, первый раз увидел он здесь солнце, курил.

— Товарищ лейтенант. Там журналисты приехали, говорят с советского телевидения. Пустить?

— Валяй, пусть сюда идут.

— Там еще афганцев много.

— Каких афганцев?

— Человек триста, поди будет.

— Т-а-к, — растянул Моргульцев, и повторил любимое дяди Федино:

— Бляха-муха! Что им, интересно, здесь надо?

Впускать кого-либо в тюрьму Моргульцев наотрез отказался, связался со штабом, долго ждал разъяснений. Береженого Бог бережет!

— Я на себя ответственность не возьму! Присылайте представителя из штаба! Тогда пущу!

— Телевидение должно заснять взятие тюрьмы Пули Чархи, — разъяснил приехавший полковник.

— Это мы запросто, сейчас свистну своих гавриков.

— Вы не понимаете, товарищ лейтенант. Тюрьму захватывали афганские военнослужащие, из частей, которые подняли мятеж против кровавого режима предателя Амина!

— Не понял, товарищ полковник?!

— Я, кажется, достаточно ясно объяснил, лейтенант!

Со сторожевой вышки, куда он было взобрался, чтобы наблюдать за съемками, Моргульцева согнали — не должен был советский офицер попадать в кадр. Тогда он приказал солдатам вынести из кабинета начальника тюрьмы кресло, устроился, как в первом ряду.

— Поди потом кому докажи, что это мы Пули Чархи захватывали, — расстроился кто-то из солдат. — Никто не поверит!..

— Это точно, бляха-муха! — обиженно подтвердил Моргульцев.

С дядей Федей свидеться больше не пришлось, говорили, погиб он через несколько месяцев. Где? При каких обстоятельствах? Никто толком не знал. «Может врут, что погиб, а может и впрямь убили. Он же комитетчик. У них никогда правду не узнаешь...» — решил Моргульцев.

В первые годы войны вообще страшно было задавать вопросы, опасались люди всего. Однажды после ранения Моргульцев в госпитале лежал, спирт пил с одним капитаном. Черноволосый, загорелый, то ли татарин, то ли таджик. Нос запомнил — длинный, переломанный в нескольких местах.

Крепко тяпнули. Разоткровенничались по пьяни, кто да где был, кто да что делал в Афгане. Оказывается, обоих судьба забросила в Кабул в декабре 1979 года. Походили вокруг да около, да, не сговариваясь, решили не темнить.

— Я тюрьму брал, — признался Моргульцев. — Пули Чархи. А ты?

— А я — дворец...

— Дворец Амина?! — Моргульцев даже поперхнулся. Глянул на капитана, а тот опустил голову, смотрит куда-то себе под ноги. И так и не поднял глаза, когда подтвердил:

— Так точно.

Про дворец Амина ходили разные слухи. И девятая рота из Витебской дивизии вроде как участвовала в штурме, и КГБэшники якобы присылали спецгруппу.

Разлили остатки спирта, чокнулись: «ну, будем», выдохнули почти одновременно, запрокинув головы, влили в себя, занюхали черным хлебом.

— Я в «мусульманском батальоне» служил, — продолжил после паузы капитан. — Слышал такое название?

— Слышал, — соврал Моргульцев. Решил не расспрашивать, что это за странное название. Какая-то спецчасть, наверняка. — И самого Амина видел?

— Видел... только мертвым...

— ?..

Собеседник замолчал, взвешивая все за и против.

— Он лежал на полу в майке, в одних трусах, на груди в районе сердца было большое красное пятно. Надо было убедиться, что он мертв. Потянули за левую руку, а она оторвалась...

Моргульцева пот прошиб. «Зачем он мне это рассказывает? Зачем я ему про тюрьму брякнул? Молчать надо было, молчать!»

Уснуть не смог, слова капитана из «мусульманского батальона» вселяли тревогу:

— Страшно было. И во время штурма, мы ведь прямо как на ладони у них были, стреляй — не хочу, чудом прорвались, и особенно потом, когда поняли, что произошло. Как-никак, главу государства устранили! Посадили нас в самолет, думали, не долетим. Кто из знает?.. Казалось, что теперь свои же могут отравить. Зачем оставлять свидетелей? Расформировали нас, разослали по разным частям...

За завтраком трещала голова, глаза слипались. Моргульцев поздоровался с капитаном, а тот отвернулся, сделал вид, что незнаком. «Наболтал лишнего!» Пообещал тогда себе Моргульцев, что молчать отныне будет. Нечего гордиться, нечего про тюрьму бахвалиться!

За Пули Чархи представили Моргульцева к ордену «Красного знамени». Старшего лейтенанта получил досрочно. Сыну третий год шел. И как будто кто сглазил! Повалилось все из рук, рассыпаться стала доселе ровно складывавшаяся жизнь, словно поднялся он на горку и не удержался, под откос покатился. Сперва жена ушла. Появился у нее кто-то, еще пока в Афгане служил Моргульцев. Не из части, гражданский, увез из Витебска.

Моргульцев запил, зачастили нарекания от комбата, служба радости не приносила, политотдел на психику давил, воспитывал. Он по молодости резким был, вспыльчивым, все больше посылал на три буквы, по морде заехать торопился, прежде чем подумать, кого посылаешь и кому кулаком нос разбиваешь. Вскоре ЧП на его голову приключилось: дедушки до полусмерти новичка забили.

Несколько лет ушло на то, чтобы все выправить. Женился второй раз, дочь родилась. Снова в Афган попросился.

Про семейные передряги ротный сослуживцам не рассказывал, но они и так знали. Кто развелся, кто вновь женился, у кого где дети остались — в армии ничего не скроешь.

В комнате Моргульцева висел рисунок сына от первого брака. Раз в месяц он писал ему короткие записки, отправлявшихся в отпуск офицеров просил зайти в Союзе на почту и отправить небольшую посылку с подарками. Мальчишка нарисовал самолеты-птицы, сбрасывающие бомбы-сосульки, горящие танки-букашки со свастикой на броне, на которые наступали танки с красными звездами, бегущих между взрывами бомб человечков с автоматами. В правом углу сын написал печатными буквами: «Это я сам рисовал папа пришли мне пажалуста жвачку»...

* * *

Дни летели незаметно, скапливались в недели, месяцы. Рейды, боевые, ранения и смерть офицеров и солдат — он подстраивался под афганский ритм, превращавший каждую оборвавшуюся судьбу в нечто прозаичное; смерть бывала нелепой, трагичной, героической, но более не ужасала Шарагина, как раньше, в первые месяцы; смерть стала делом обыденным, воспринималась как одно из условий войны.

Шарагин выловил в стакане водки две новые звездочки, когда обмывал очередное звание — старший лейтенант. Оформили наградной. Подписал бумагу Моргульцев, взглянул лукаво и как-то между прочим, поинтересовался:

— Любишь потных женщин и теплую водку?

— Смеешься?!

— Значит в отпуск пойдешь зимой!

— Как зимой? — расстроился Шарагин. — Да ты что!

— Надо же кого-то отправлять.

— Но меня-то за что?!

— Зебрев уже был. Епимахову — рано. Пусть втягивается. Значит, тебе остается ехать. Твоя очередь.

— Давай, может, потом, а? Ближе к весне?!

— Потом будет суп с котом, бляха-муха! Свободны, та-ва-рищ старший лейтенант!

— Тогда я завтра в город выбираюсь!

...как же без бакшышей-то домой? с пустыми руками?..

— Я об этом ничего не знаю, — перестраховался Моргульцев.

В Ташкенте, у воинской кассы, Шарагин разговорился с офицером в джинсовом костюме. Издалека увидел и сразу признал в нем афганца.

...такие «варенки» только в Афгане продаются... и по роже видно — военный человек...

Как братья-близнецы смотрелись они с Шарагиным со стороны. Первые джинсы в своей жизни купил Олег.

Офицер на тот же рейс места надеялся достать. Потолкались, подождали, выцарапали билеты. Послушал его Шарагин и решил сделать невозможное: снять с книжки деньги и повести семью к морю.

Им с Леной предстояло столько наверстывать, все недосказанные в письмах чувства, волнения, нежность вдвоем заново пережить. Так лучше у моря, чем в родительской квартире. А после моря можно и родню навестить, с родителями недельку-другую пожить, с дедом порыбачить. Полтора почти месяца — на все хватит время!

— Квартиру всегда найдете. В крайнем случае — комнату. Были б бабки! — обнадежил попутчик в джинсах, пока пили пиво.

Лена никогда не отдыхала на море. Впрочем, и он сам тоже. Настюха в своей жизни та вообще только на речку в деревне ходила.

— Море — это как сотни рек, — пытался объяснить Олег.

— Как две или как тли лечки?

— Больше, очень много речек. И другого берега никогда не видно.

Деньги летели и летели. Переплатил за билеты. Не сезон, никто на юг не летит, а билетов все равно нет!

...это только у нас такое возможно!..

В аэропорт на такси, из аэропорта на такси — благо набежали денежки за месяцы в Афгане. Двойной оклад все же. Раньше о таком и не мечтал!

...чего их жалеть, деньги-то? еще заработаю!..

Первый раз в жизни независимым человеком почувствовал.

...потому-то в Союзе много и не заработаешь... если у человека много денег, так он же от общего порядка тут же отобьется...

Раньше подневольным, бесправным ощущал себя Олег.

...«я другой такой страны не знаю, — напевал однажды пьяный капитан Моргульцев, — где так вольно... смирно и равняйсь!»

Деньги предоставляли мнимую свободу, возможность выбирать, вселяли уверенность.

В гостиницу, правда, их не поселили, сказали, мол, бронировать надо было заранее. Предложил тогда Шарагин взятку, и это не помогло. Неловко получилось у него, грубовато, никогда раньше не приходилось взятки давать, да, к тому же, уж больно принципиальная попалась администраторша, расфыркалась. Лена и Настя стояли у входа, робко заглядывали в вестибюль, дальше их не пускал швейцар.

— Ты же ведь самую шикарную гостиницу выбрал, конечно у них мест нет, — попробовала найти оправдание Лена. — Здесь только интуристы живут.

— Плевать, поехали в частный сектор! — Шарагин махнул рукой подзывая такси. — Вдоль моря прокатимся, шеф, покажи нам побережье. Плачу по двойному счетчику! Будет хороший ресторан по дороге, остановимся на обед. И комнату нам надо будет по ходу дела найти, чтоб обязательно с видом на море.

— Сделаем, командир!

Прокатил с ветерком, и ресторан самый дорогой выбрали, и когда расплачивались, Лена только ахнула, сколько денег растратили зря, ради чего? А Олег светился весь, с гордостью отсчитал сумму и сверху добавил.

Лена даже не удержалась:

— Зачем ему еще-то было давать? Он и так с нас содрал втридорога, — не приучена она была сорить деньгами, от получки до получки, когда они только поженились, едва хватало, иногда по десяточке занимать приходилось, а тут такое барство.

— На чай, — важно сказал Олег, но заметил, что переживает бессмысленное, неоправданное растранжиривание Лена, обнял ее:

— Котенок, не думай о деньгах, еще столько заработаем! Все у нас будет! Все впереди!

Настюша проснулась раньше всех, разбудила обнимавшихся во сне папу и маму, — всю ночь, как заснули, прижимал к себе Лену Олег, — коверкая слова, сказала: «Папуська, падем на лечку». Море пенилось, штормило, дул прохладный ветер, тучи прятали солнце, о купании речи не шло — не сезон. Гуляли по набережной, и редкие прохожие с удивлением смотрели на не по погоде загорелого мужчину и бледную, белокожую женщину с ребенком.

Почему-то вспомнилось, из раннего детства:

На плечах у отца переплыть реку! Ничего, не страшно, когда тебя папа везет! О, если б только он всегда таким был! Бодрым, веселым, шутил, смеялся. А не только, когда выпьет. А выпили они с друзьями хорошенько. Разлеглись на травке возле нарезанных овощей, колбасы, бутылок, кто с женами, кто — сам по себе. Отдыхают офицеры. Олег срезал удилище, привязал леску, крючок, поплавок, груз — рыбачил, а все видел, оборачивался на взрослых. Мама осторожно намекала, что пора закругляться, что переусердствовали, пошатываются, языки заплетаются. И заволновалась мама, когда мужчины собрались купаться: вода прохладная, застудитесь, и мальчишку зачем же с собой?! Ничего. Будущему офицеру полезно такое закаливание! Разделись, как по команде, вбежали в воду, брызгаются. Кто-то занырнул. Пошел икру метать! Смех. Пьяному действительно море по колено! И вовсе не такая уж холодная вода, мама! Олежка, запрыгивай! Отец присел. Садись удобней. И кто-то запел: «Но от тайги до британских морей, Красная армия всех сильней!» Папа разрезал воду, как торпедный катер. Переплывем, сын?! Не боишься?! Нет! Тогда айда на другой берег! Но плыть с сыном на плечах тяжело. По дну пошел отец. На цыпочках уже идет, вода — до подбородка. Течение сносит вправо. Олежка весь светится от счастья. Напрасно мама волнуется! Помахал ей рукой! У нас все отлично! Другие искупались, обсыхают, трусы в кустах выжимают, на одной ноге голые прыгают, никак другой ногой в трусы не попадут, разогреваются, чтобы не замерзнуть — ветерок, все же, руками, как мельницы, крутят, курят, по стопочке опрокинули. Папа же упрямо идет дальше... На том бережку песчаный пляж. Не долго уже. Но пошатнулся папа, стал погружаться под воду! И Олежка окунулся, сполз с плеч, под воду нырнул, забарахтался, не умея еще толком плакать. Мама на берегу вскрикнула. Кто-то прыгнул в воду, поплыл спасать.

...только бы не утонуть!..

А папа. Где папа? Снесло Олежку течением в сторону. Папа тоже захлебывается. Не плывет. Лицо искривилось. Стонет, как будто. Ногу у папы свело... Как щенок бултыхается Олежка в воде. Держится на плаву из последних сил. Захлебывается. Наглотался воды. В легкие вода попала! Закашлялся. А спасение близко! Доплыли до него, ухватили, к берегу тащат! И папа кое-как выплыл...

Все обошлось! Спасли мальчишку! Не надо слез! И ругаться не надо! Никто не виноват. Бывает. Ногу свело. И кто же знал, что там такая яма будет, что по дну не перейти? Как в пропасть провалился... Налей лучше штрафную и пацана растереть как следует...

...Настюшку научить плавать! в следующий же отпуск!..

Как назло начал накрапывать дождь. Они пообедали в кафе, купили на рынке фруктов. Снова, как показалось Лене, забылся Олег, даже не торговался, будто стыдно ему было торговаться из-за одного рубля, сорил и сорил деньгами. А из таких рублей какая сумма набегает! Торгаши чувствуют, у кого деньги есть, цены сразу закатывают. Смолчала Лена, поняла, что шикует-то он ради нее, и ради Настюши, и приятно ему побаловать их свежими фруктами, и что упрекая его в том, что деньги тратит зря, и не экономит вовсе, лишь настроение ему испортит. Он сам потом поймет. Через несколько дней, прикинет, сколько осталось в кармане, и остановится, шиковать перестанет, не пожалеет, нет, просто сообразит, что на обратную дорогу ничего не останется.

И все же на море они побывали! Когда теперь еще придется?!

Первый отпуск с войны всегда проносится незамечено. Слишком колеблется в первый отпуск офицерская душа — между семьей и службой, слишком мало сбывшихся побед и слишком много ожиданий впереди. Разрывался Шарагин. Да и не планировал он так быстро родных увидеть, мать с отцом, когда забирал он Лену и то удивились, никто не ждал его в отпуск раньше, чем через год, а то и больше после отъезда в Афган. Обрадовались, конечно, но и они — и Лена и родители — по-своему рассчитали месяцы и приготовились ждать. А тут на тебе — позвонил, что уже в Ташкенте, вылетает через два часа.

Подарков навез Олег. Рассказывайте, как вы тут без меня обходились? Справляемся, все хорошо, сынок, ни о чем не волнуйся, милый. Батя только хорош, молчал бы, кто его за язык тянул, так нет, ляпнул как-то, оставшись один на один с Олегом:

— Ты с ней поговори.

— С кем?

— С Леной.

— О чем?

— О том, что за хмырь к ней тут клеился...

Как в лицо плюнул. Мерзко стало. Не такой он человек, чтоб не доверять Лене, но и спросить напрямую не решился, вдруг обидится. Не поверил Олег словам отца, но внутри червячок поселился, два дня точился, покусывал. Пока с мамой не переговорил. Мама все просто и по-женски разъяснила. Вовсе не роман никакой, нечего переживать, ни в чем Лена не виновата. Действительно, был тут какой-то лейтенантик, не здешний, заезжий, из ракетных войск. Увидел он Лену, влюбился с первого взгляда. Потом вернулся спустя какое-то время, цветы дарил. Она только жалела его. Что ты с него возьмешь? Сидят они месяцами в шахте на боевом дежурстве, думать-то больше не о чем, и чтоб с ума не сойти, лейтенантик выдумал себе любовь. Лена с ним серьезно поговорила, с тех пор он больше не появлялся.

Через неделю на море Настюша зашмыгала, зачихала, скоро насморк перебрался к Лене, и последним заболел Олег.

...тоже мне отпуск!..

— Забыли бросить в море монетку, — спохватилась Лена. Вернулись на берег. Поставили чемоданы, подошли к воде. Под фиолетово-синими облаками кричали чайки.

— Чтоб вернуться, — пояснил Олег. Вложил в маленькую руку дочери двадцать копеек. — Кидай. Примета такая есть.

Монета зазвенела о гальку...

* * *

Появился в роте за время отпуска Шарагина сын полка. Не застал его Шарагин, без него все произошло. Дело в том, что щенка приютил на выезде Епимахов. Боксер — ни боксер, овчарка — ни овчарка. И не поймешь сразу. Из комендантской бригады подарочек. Визгливый, наивный, забавный, доверчивый, добродушный. Доброта так и хлещет наружу. Кто ни подойдет, кто ни погладит — хвост пропеллером запустит, оближет. Бойцы его «сыном полка» прозвали или просто «Сын». На боевой машине пехоте ехал щен, как настоящий десантник. И на афганцев мигом тявкать научился. Куда его только девать? Погода зимняя. Пропадет. В роте не оставишь. Не на заставе ведь рота стоит — в полку. Иные порядки. Одно дело у саперов собаки обученные, породистые, другое — дело «сын полка», беспризорник, дворняга. Прознает Богданов — вздрючит всех подряд.

Привезли все-таки Сына в полк. А что дальше? В казарму его не возьмешь и возле казармы будку не поставишь. В парке боевой техники, в самом укромном местечке домик устроили из ящика. Старый бушлат подложили, чтоб теплее спалось, и поочередно относили еду. Чаще других наведывались Мышковский с Епимаховым.

Моргульцев, ясное дело, как обычно, нахмурился, ворчал. Однако сам был замечен в тайном подкармливании щенка. Боец рассказал Епимахову, что ротный втихаря принес Сыну кашу с тушенкой, командам «сидеть», «лежать» обучал, да только щенок пока совсем несмышленый, обслюнявил от счастья ротному всю форму, грязными лапами попачкал — до лица все достать хотел, нос ротному облизнуть.

Рассудил Епимахов как: перекантуется, откормится малость щен, а на выезде пристроим, если уж никак нельзя будет оставить, на заставу определим.

Так и сложилось бы все, не попади Сын на глаза Богданову. Мышковский — тот успел нырнуть за БМП. А Сын не привык на своей территории прятаться. Свою территорию надо охранять. И не то что на глаза попался, а под ноги. Неудачно получилось. Сын ведь не научился в званиях разбираться. Ему что рядовой, что лейтенант, что подполковник — все одинаково. И генерала бы он не сумел отличить от капитана.

Выскочил щен из-под БМП, охраняя вверенную боевую технику роты, тявкнул. Не со злобы, не по-настоящему. Не как на афганца, в запахах разбираться научился щенок, предупредительно тявкнул, мол, осторожно, меня здесь как бы на пост охранять поставили. И не убежал, не спрятался, а под ногами и остался стоять. Хвостом виляет, мол, жду приказаний! А Богданов с кем-то разговаривал, от неожиданности попятился и отдавил Сыну лапу.

Визгу было! Мышковский высунулся из-за брони, а выйти побоялся, шмыгнул обратно. Обиделся на Богданова Сын, затаил недоброе чувство. Уж очень больно наступили ему на лапу ботинком. И за что?

Богданов чертыхался, приказал выяснить, кто собаку в полк приволок. И Моргульцеву всыпал за то, что в зверинец парк боевой техники превращает. Приказано было очистить территорию от бездомных собак. В срочном порядке.

Моргульцев, в свою очередь, вызвал Епимахова, накричал и велел от Сына избавиться. Епимахов умолял хоть несколько деньков подождать, пока он с кем-нибудь не договориться, пока куда-нибудь не удастся Сына пристроить.

А через два дня Сына нашли в парке мертвым. Из пистолета застрелили щенка.

Не сговариваясь, они и говорить на эту тему не говорили, каждый отдельно переживал, молча, уединенно, и Епимахов и Мышковский поклялись выяснить, кто застрелил Сына. Все указывало на Богданова. Только как докажешь? А если и докажешь, что это изменит? Речь ведь не о человеке. Солдат или офицер погибнет, и то не всегда докопаешься до всех обстоятельств смерти, а тут — дворняга.

Часовой признался Мышковскому, что действительно приходил Богданов лично в парк, проверял, там все еще собака или нет. «А выстрел слышал?» Нет, ничего не слышал часовой, ничего больше не сказал. Подумаешь, щенка потеряли! Скажешь, что слышал, а Мышковский пойдет и застрелит подполковника. Вот тогда будет история! Всех затаскают, и особый отдел, и прокуратура...

* * *

Ничего не изменилось за полтора месяца в полку. Уезжал в отпуск, беспокоился Шарагин: а что если боевые? Воевал-воевал, и на тебе — пропустил операцию важную. Как же так, все поедут, без него?!

...не годится... обидно...

По большому счету, однако, ничего он не пропустил. Так, пару выездов.

...будто и не было отпуска... будто никуда не уезжал...

Епимахова разве что опалила война. Несколько раз под обстрел попадал он, у самого уха пули свистели, и ничего. Гордый ходил теперь лейтеха.

...точно с женщиной первый раз в жизни переспал...

Как и любого по-хорошему честолюбивого и тщеславного молодого офицера, Епимахова необходимо было какое-то время удерживать за воротник, чтобы он сам определил разницу между романтикой побед и настоящим боем; кто-то непременно должен был охлаждать пыл новичка, рвущегося под пули, дабы не постигла его участь многих новоиспеченных лейтенантиков, прибывших в Афган и не прослуживших и до первого отпуска. В данном случае, никто, по всей видимости, этим не занимался. Просто везло Епимахову.

— Мне нагадали, что от пули я заговорен, — заявил он возвратившемуся из отпуска другу.

— Это кто тебе такую ерунду сказал?

— Цыганка.

— Сплюнь. Вот так-то лучше. И по дереву постучи...

Втягивался новичок в военно-полевой быт. Учился убивать, хлестко ругаться матом, не удивляться смерти. Прибарахлился: поднакопил чеков, поторговался в дуканах, в военторге потратился, накупил по мелочи — и джинсы, и сувениры, и безделушки, — в общем, стандартный набор советского офицера в Афганистане.

Появился у него надежный друг — водяра, проверенное веками российское лекарство от многих бед и сомнений, от печали и тоски душевной. Епимахов утратил свою восторженность, сделался немножко циничным, на смену уверенности в спасительную роль Советской Армии в Афганистане пришло разочарование.

Чувства свои он никому не обнаруживал, только Шарагину приоткрывался, иногда, если, бывало, курили вдвоем на улице, особенно после водки, когда мысли и язык раскрепощались.

Рассуждали о стране, в которой родились, выросли и служили.

Рассуждали о войне, что свела таких разных людей вместе. Переживали, терзались, что так глупо порой, непродуманно, впустую

...расходуется русская силушка...

бросаются батальонами, полками, не берегут людей, не берегут армию.

Воздерживались обсуждать только одну тему — возвращение домой.

Нельзя на войне, где ты временно передаешь жизнь свою в руки судьбы и случая, где ситуация может запросто потребовать от тебя вынужденной жертвы ради друга, ради цели, ради принципа, планировать и расписывать далекое, оставленное в ином мире, с иными ценностями будущее, по крайней мере во всеуслышанье не стоит это делать, можно запросто просчитаться, сглазить.

Дальше