Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

31

Жаннет шла, не останавливаясь, до рассвета. В темноте раздавались шаги, плач детей, далекие выстрелы. Утром Жаннет, вместе с другими, упала на вытоптанную траву. Она проспала несколько часов и вскочила от грохота. Вдали она увидела облако пыли. Люди лежали плашмя, будто хотели врасти в землю. Потом мимо Жаннет пронесли девочку; у нее был распорот живот.

Жаннет прошла еще двадцать километров. Больше не было сил; горели ноги; мучил голод. В деревушке, куда они пришли, жителей не было; все убежали. Люди стояли перед закрытой лавкой. Кто-то крикнул:

— Да чего тут!.. У меня дети второй день не ели...

Лавку разгромили. Летели бутылки, жестянки. Старуха вся вымазалась в варенье. Рабочий дал Жаннет коробку консервов и бисквиты. Жаннет боялась отстать от людей, с которыми шла раньше, даже не от людей — от отдельных примет: от косм старухи, от матроски мальчика, от тачки с гремевшим на ней чайником. Она побежала вдогонку и на ходу жевала.

В другой деревне еще было несколько крестьян. У двери одного дома стояла пара — муж и жена. Жаннет попросила стакан воды. Женщина в злобе сказала:

— Это вам не Париж! Мне в колодце брать... Дайте франк...

Муж удивленно на нее посмотрел, точно прежде не видел, и крикнул:

— Стерва!

Потом все загудело. Люди заметались, попадали на землю. Жаннет обдало теплой пылью. Когда она пошла дальше, долго слышался истошный крик женщины — убили ее мужа.

Повстречали солдат; они стояли возле дороги. Беженцы спрашивали: «Где немцы? Будут ли защищать левый берег Луары?» Солдаты ругались:

— Дерьмо! Кто их знает?.. Полковник уехал. Говорят, немцы на левом берегу. Тогда нам крышка... Очень просто — Даладье за это пять миллионов получил. Разыграно, как по нотам... Ах, подлецы, убить их мало!..

Один, крохотный, с огромным бинтом вокруг головы, подбежал к Жаннет и стал кричать:

— За Испанию — раз! За чехов — два! А кому платить? Я плачу. Они в Бордо уехали. Ты мне скажи, сколько человек может терпеть?

Жаннет посмотрела на него и беззвучно ответила:

— Много.

Ночью беженцы приютились в церкви. Пахло ладаном и сухими цветами. Рядом с Жаннет мать бережно кормила грудью ребенка. Старуха возле алтаря стонала; к утру она притихла. Когда сквозь цветные стекла пробились малиновые лучи, она лежала неподвижно, острый нос глядел в купол: спит или умерла — никто не знал.

Жаннет сидя дремала. В полусне проносились обрывки воспоминаний; чаще всего она видела июльскую ночь, когда шла по узкой улице с Андре, голубого слона карусели, фонарь и поцелуй под широким каштаном.

Все зашевелились и, кряхтя, двинулись дальше. Только старуха осталась в залитой солнцем беленой церквушке.

Около полудня с холма Жаннет увидела Луару — блеснула вода. И Жаннет подумала: «Значит, спаслась!» Как всем, ей казалось, что стоит перейти Луару, и на том берегу — жизнь.

Кругом валялись сожженные или брошенные машины. Деревья были расщеплены. Висели порванные провода. Жаннет наткнулась на труп лошади; торчали большие желтые зубы; лошадь как будто улыбалась. В стороне от дороги лежала раненая женщина; возле нее сидела другая, закрыв лицо рукой. Город Жиен был разрушен. Среди мусора валялись кастрюли, книги, солдатские подсумки. На случайно уцелевшей стене висел яркий плакат: «Замки Луары — жемчужина Франции».

Жаннет с трудом пробиралась между развалин. Солнце было горячим. Трупный запах шел от камней — под ними лежали мертвые. Иногда торчала голова, высовывались ноги в дамских туфлях, старческие руки. Жаннет шла, как лунатик; ничего не видела, но шла к реке.

Вдруг она остановилась, вскрикнула: мост был взорван. Она села на камень и стала ждать смерти, как несколько дней тому назад ждала поезда, тупо и напряженно, ничего не видя, не думая ни о чем. И когда налетели немецкие самолеты, обдав пулеметным огнем дорогу, возле которой лежали измученные беженцы, Жаннет не двинулась с места. Она, наверно, осталась бы до утра на этом камне, если бы к ней не подошли другие. В общем несчастье родилась участливость: делились едой, помогали нести раненых, даже привели старухе отставшую собачонку. Какие-то люди сказали Жаннет:

— Внизу лодки.

Жаннет пошла за ними.

На том берегу она рассмеялась; ей хотелось сказать деревьям: «Вот и я, живая!..»

Она начала подыматься на холм. Она едва жила. Ее окликнули:

— Жаннет!

Не сразу она узнала в грязном, обросшем щетиной солдате Люсьена. А он тряс ее руку и смеялся. Четыре года они не видались. Только раз Люсьен ее увидел в фойе театра и постарался уйти незамеченным. Теперь он от радости смеялся: ведь какое это счастье — встретить Жаннет в такое время, напасть на нее среди десятков тысяч! Он чувствовал, что никогда не переставал ее любить. Все, что было потом, — игра в заговор, Дженни, дюны — только длинный дурной сон. Вот она говорит, он слышит ее голос!..

Жаннет спрашивала:

— Люсьен!.. Что же это случилось? Это такое горе! Знаешь, на том берегу... Женщин, детей... Сейчас мальчика убили... Я ничего не понимаю...

Люсьен усмехнулся:

— На одной этой дороге тысяч двадцать беженцев погибло. И сколько таких дорог!.. Я на севере видел... Мы идем, а впереди беженцы — нельзя пройти... Перед беженцами немцы... Ты не понимаешь? Они этого хотели — завели армию в западню и удрали. Хотели, чтобы нас расколотили, вот и все. Мой папаша в том числе... Сколько раз он говорил: «Немцы и то лучше!..» Вот тебе и «лучше»!

Он грустно погладил руку Жаннет.

— Тебе надо идти — они будут бомбить. Видишь, сколько солдат... А офицеров? Три. Остальные удрали. Говорят, что мы будем защищать этот холм. Не верится... Все время так — окопаемся, ждем, потом приказ — отступать. А они бомбят... Иди, Жаннет!

— Люсьен, как же ты здесь останешься?

— Я?.. Я был в Дюнкерке... Может, лучше, если убьют.

— А я боюсь. Мне, Люсьен, жить хочется...

Она крепко его поцеловала и пошла дальше. На верхушке холма она остановилась. Солнце, заходя, было очень большим и красным. Отсюда не было видно разрушений, и жизнь представлялась мирной, полной зелени и свежести. Широкая, но мелкая Луара лениво посвечивала вдалеке. Песчаные острова были покрыты кустарником. Возле Жаннет два дерева стояли важные, как часовые на постах; темные листья вырисовывались на небе. Те деревья, что были подальше, казались синими. В некошеную траву ныряли ласточки. Далеко басом лаяла собака. Беленький домик, наверно брошенный хозяевами, манил к себе — приют мира!.. Жаннет подумала: «До чего хорошо!» Вытащила из сумки бисквит. Ее охватила простая радость жизни.

Тогда снова послышалось знакомое гудение. Она послушно упала на траву. Как это делали прежде другие, она старалась стать плоской, незаметной, зарыться в траву. А трава изумительно пахла — детством Жаннет, первыми ее веснами. Сердце билось. Шум нарастал. Она еще успела подумать: «Здесь, наверно, растет мята, ведь это мятой пахнет»...

Агония длилась недолго. Платье и трава вокруг были в крови. Лицо Жаннет было спокойное. Поднялся ветер; он приподымал ее длинные вьющиеся волосы. А большие совиные глаза удивленно глядели на первые, еще бледные звезды.

32

Тесса завтракал в ресторане «Золотой каплун» с испанским послом. Разговор предстоял тяжелый; но тонкость бордоской кухни и прославленный погреб ресторана смягчали горесть положения.

Тесса пережил ужасную неделю. В Тур он приехал за два дня до своих товарищей по кабинету; только благодаря этому он получил приличное помещение. А потом министры метались, как бездомные бродяги... Город бомбили. Рейно знал одно: писал телеграммы Рузвельту. Тесса острил: «Наш премьер превратился в специального корреспондента Юнайтед Пресс...» Беспорядок был такой, что одна из телеграмм Рузвельту провалялась ночь на телеграфе. А немцы продвигались каждый день на пятьдесят километров. Дороги были забиты беженцами.

Тесса старался почаще встречаться с Бретейлем; но тот был угрюм, малообщителен: говорил, что жена заболела нервным расстройством. Не мудрено! Тесса не понимает, как это он не заболел. Только Лаваль сиял; его белый галстук казался убором молодожена. Но Лаваль не обращал на Тесса внимания. Что касается министров, они носились бессмысленно из замка, где жил Рейно, в город, искали пропавшие чемоданы и отмахивались от секретарей, пристававших с глупыми вопросами: «Когда мы уезжаем?..»

На заседании кабинета Тесса предложил начать мирные переговоры. Рейно его прервал: «А наши обязательства?.. Нужно подождать, что ответит Рузвельт...» Мандель пристально взглянул на Тесса, и Тесса отвернулся. Этот человек на все способен! Для него Тесса — предатель. Даже дети знают, что, когда Мандель решил кого-нибудь погубить, можно писать некролог... Страшное лицо — ни кровинки!.. Инквизитор!..

Помощь пришла неожиданно: генерал Пикар потребовал, чтобы его допустили на совещание — чрезвычайно важное известие. Обычно спокойный, Пикар был страшен. Он шамкал, и Тесса вдруг увидел, что у Пикара нет зубов.

Как он мог потерять челюсть?.. Тесса не сразу понял, что говорит генерал. А тот повторял: «Да, да, коммунистический переворот!.. Чернь осаждает Елисейский дворец... Возникли большие пожары...»

Тесса в ужасе закрыл глаза. Он не боялся ни бомб, ни снарядов. Он даже приучил себя к мысли, что может попасть в плен. Это ужасно, но немцы — культурные люди, они не станут обращаться с министром как с преступником. Только коммунисты пугали Тесса. После разговора с Дениз он понял, что красные его ненавидят. Если они захватят власть, ему не миновать пули. И потом, какое несчастье для Франции!.. Когда немцы войдут в Париж, это будет днем национального траура. Но все-таки немцы лучше коммунистов. Немцы подымут над Елисейским дворцом свой флаг, но дворца они не тронут. А коммунисты все сожгут, как в семьдесят первом. Уже начали жечь... Это фанатики, звери!

Мандель связался с Парижем и полчаса спустя заявил: «В Париже полный порядок». Пикар попробовал спорить; но потом с самодовольной улыбкой сказал: «Конечно! Генерал Денц — мой друг. Это один из лучших полководцев. Он отдал полиции приказ стрелять по провокаторам, которые вздумают оказывать противнику вооруженное сопротивление».

Тесса повторял: «Пора уезжать из Тура!» Прошли еще сутки. Немцы снова продвинулись на пятьдесят километров. Это был отвратительный день — четырнадцатое июня. Он всегда думал, что четырнадцать для него фатальное число... Четырнадцатого умерла Амали. Тесса сидел в парикмахерской, когда ему сказали, что немцы вошли в Париж. Он был подготовлен к событию, но все же не выдержал и воскликнул: «Какое горе!..» А парикмахер закричал: «Уходите! Я не могу работать!..» Наверно, парикмахер был коммунистом...

Вечером Тесса уехал в Бордо.

Это было позавчера, но ему кажется — сто лет назад. Сколько он пережил! Он перестал различать дни. Немцы продолжают наступать; они дошли до Луары. Хорошо тем, кто остался в Париже, — для них все кончено!.. А здесь нужно что-то делать, решать. Черчилль шантажирует. Говорят, что в Бордо приехал де Голль. Кто знает, не связан ли он с коммунистами?.. Здесь много портовых рабочих; префект сказал: «Опасный элемент»... Нужно прогнать Рейно, а Лебрен все еще колеблется. Сидит и плачет... Слезы не по сезону. Теперь нужна твердая рука!

Бретейль поручил Тесса переговорить с испанским послом: Берлин должен сообщить условия. Бретейль добавил, что от этого разговора многое зависит. Тесса был горд своей миссией и в то же время подавлен. Он старался расположить к себе испанца. Когда посол начал хвалить бордоское вино, Тесса дипломатично возразил: «Я пробовал вашу «риоху», она не уступает нашим лучшим сортам». Вздохнув, он сказал:

— Мой сын был консулом в Саламанке во время вашей национальной эпопеи. Он дружил со многими фалангистами, активно помогал генералу Франко.

— Где теперь ваш сын?

Тесса ответил не сразу. Он покраснел — до чего жарко в ресторане!..

— Погиб. Его убили коммунисты.

После каплуна на вертеле Тесса наконец-то заговорил о деле: каковы условия Берлина? Испанец сначала отвечал туманно: не стоит останавливаться на деталях; должно быть взаимное понимание; победители не хотят унизить Францию. Когда он перешел к тому, что назвал «деталями», Тесса почувствовал в спине холод:

— Но это невозможно!

— Конечно, в некоторых пунктах мыслимы изменения. Как я вам говорил, самое существенное — установить контакт. Многое зависит от судьбы вашего военного флота... Берлин сомневался, сможет ли маршал, придя к власти, заставить всех подчиниться его приказам. В частности, немцев беспокоят некоторые нездоровые настроения в Марокко и в Сирии...

— Это недоразумение. Во Франции нет человека более авторитетного, нежели герой Вердена...

— Тем лучше... Вы правы, арманьяк здесь волшебный...

После завтрака Тесса поспешил к Бретейлю.

— Немцы сошли с ума! Условия неслыханные, скажу прямо — недостойные! Боюсь, что Рейно прав — придется улепетывать на Мадагаскар...

Увидев, что Бретейль не изумлен немецкими требованиями, Тесса успокоился:

— Конечно, нужно смотреть на вещи трезво... В общем, это не так страшно, как мне показалось на первый взгляд. Я думаю только, что не стоит сейчас оглашать условия: сначала подпишем, потом напечатаем. Иначе этим могут воспользоваться коммунисты. Или де Голль. Кстати, он в Бордо. Интересно, что он здесь делает?.. Да, нам предстоит пережить несколько тяжелых дней. А потом все войдет в норму...

Вечером Рейно подал в отставку. Тесса сердечно поздравил Петена.

— Ваш ореол победителя...

Старческим, глухим голосом маршал ответил:

— Благодарствую.

Поздно ночью Тесса продиктовал Жолио состав нового правительства: толстяк уже успел выпустить в Бордо крохотное издание «Ла вуа нувель». Тесса сказал:

— Конечно, министерский кризис прошел не по этикету. Но у маршала был готовый список... Декларацию не удалось огласить в палате. Ничего не поделаешь — мы теперь на положении беженцев.

Жолио спросил:

— Каковы условия немцев?

— Этого я не могу сообщить — государственная тайна. Скажу одно — условия вполне совместимы с нашим достоинством. На другие условия маршал никогда не пошел бы...

Жолио недоверчиво прищурил один глаз:

— Достоинство — вещь растяжимая. Меня интересует, пустят сюда немцев или нет? Я наконец-то нашел плохонькую типографию. И потом, нельзя жить в автомобиле!..

— Вы можете здесь обосноваться — Бордо станет второй столицей.

Часы тянулись, как месяцы. Немцы медлили с ответом; продвигались вперед. Дважды в день Тесса подчеркивал на карте города, захваченные противником. Орлеан, Шербург, Рени, Дижон, Бельфор. На четвертый день он приказал убрать карту. В унынии он сказал Поммаре: «Скажи мне лучше, какие города у нас еще остались?..»

Шотан вдруг заявил Тесса:

— Они хотят нас добить. Условия таковы, что под ними не подпишется ни один француз. — Усмехаясь, он добавил: — Разве что твой Грандель, но он остался в Париже...

Тесса обиделся:

— С каких пор Грандель «мой»? И я вовсе не настаиваю на капитуляции. Я хотел почетного мира, это естественно. Если нужно, мы уедем. В Алжир. Может быть, для начала в Перпиньян — оттуда легко выбраться — через Порт-Вандр.

И Тесса начал думать о сопротивлении. Долго разглядывал карту; беседовал с генералом Леридо; обратился по радио к стране:

— Солдаты и моряки! Перемирие не подписано. Борьба продолжается. Рука об руку с союзниками защищайте нашу честь на суше, на море и в воздухе!..

Вечером он вышел погулять — у него болела голова, он хотел проветриться. Возле порта его узнали грузчики, стали кричать:

— Хорошо бы изменников выкупать!.. Или на фонарь!..

Тесса увидел такси — это было спасением. Несмотря на духоту, он поднял стекла: ему казалось, что его преследуют. Он поехал к Бретейлю.

— Шотан опять интригует. Хочет, чтобы мы переехали в Перпиньян, а потом в Африку. Это проделки Черчилля. Шотан всегда был падок на деньги. Вспомни только дело Стависского... Я считаю, что нужно принять немецкие условия. Мы катимся к революции, к анархии!

Немцы все еще медлили с ответом. Они наступали на Бордо.

Рано утром Тесса проснулся от грохота; бомбардировщики летали низко над городом. Час спустя Тесса доложили: «Семьсот жертв...» Пришлось поехать в госпиталь. Зрелище раненых детей и запах эфира доконали Тесса. Он визжал: «Мы посылаем телеграммы, а они отвечают нам бомбами!»

Прибежал мэр Бордо Марке, требовал, чтобы правительство уехало — нужно спасти город. Началась паника. Весь день Тесса провел у испанского посла. Вечером он гордо сказал Жолио:

— Можете успокоить население. Немцы обещали маршалу не трогать город.

На следующий день он раскаялся — зачем он говорил с Жолио? В Бордо кинулись отовсюду толпы обезумевших беженцев. Нельзя было проехать по улице. В булочных не было хлеба. Люди спали на площадях. А к городу все неслись и неслись люди. Тесса вызвал префекта:

— Никого не впускайте в город, не то мы погибнем. Поставьте полицейских с автоматами. На армию нельзя положиться — солдаты разложились, они пропустят кого угодно: беженцев, немцев, коммунистов.

Когда Тесса сообщили, что город Тур сопротивляется, он вышел из себя: сумасшедшие! Зачем озлоблять Гитлера?.. И правительство по предложению Тесса объявило все города Франции «открытыми».

Тесса снова выступил по радио. Его голос дрожал от волнения:

— Мы надеемся, что наши противники проявят благородство. Французский народ всегда был реалистом. Мы умеем глядеть правде в глаза. Если нам придется вложить меч в ножны, мы скажем — дух непобедим! Но, увы, в настоящий момент танки сильнее духа!..

Он сидел измученный: по лицу струился пот. Вдруг вошел Вайс. Тесса удивился — почему впускают без доклада?.. Забывают, что он — министр, что Бордо теперь — столица!

Вайс протянул бумажку:

— Подпишите.

— Что это?

Вайс объяснил: многие летчики хотят улететь в Англию; необходимо воспрепятствовать; сделать бензин негодным.

— Но это не мое ведомство... Обратитесь к генералу... Вайс зло усмехнулся:

— Генерал, когда нужно, неуловим. А дело срочное. Я вам советую не быть формалистом. Названия министерств никого больше не интересуют. А за каждый ускользнувший самолет вы будете отвечать перед немцами. Вы меня понимаете?

Тесса хотел крикнуть: «Наглец! Шпион!» Но он не крикнул; растерянно он поглядел на Вайса; потом вынул ручку, прищурил глаза и подписал. Вайс вежливо поблагодарил.

33

Тур держался. Защитники города дважды уничтожали понтоны. С удивлением поглядывали немцы на серый островок домов, перед которым посвечивала Луара. Через Тур шла дорога в Пуатье и дальше на юг. Неожиданная заминка нервировала наступавшую армию. Один из немецких генералов, любивший похвастать своей начитанностью, говорил офицерам: «Что вы хотите — эти лягушатники защищают родину Бальзака...»

Как случилось, что Тур не был объявлен открытым городом? Говорили, будто мэр призвал население к обороне, и тогда солдаты, пристыженные отвагой жителей, решили не отступать. Говорили, будто первые атаки были отбиты ранеными, находившимися в местном лазарете. Легенды рождались в погребах, где среди бочек луарского вина прятались жители; батальоны становились дивизиями. Рассказывали о каких-то таинственных снарядах, уничтожающих немецкие танки. Никто не понимал, почему Тур еще держится. Видимо, даже в дни паники находятся смелые люди. Защищали Тур два батальона; к ним присоединились сотня раненых и некоторое количество добровольцев — пожилых людей, прошедших прошлую войну, или подростков, не призванных в армию.

Среди защитников находился депутат парламента, лейтенант Дюкан. Солдаты назвали его «дедушкой» — он сильно постарел за этот год. Все, чем он жил, оказалось вымышленным. Дюкан не был слеп; он видел свою ошибку; но втайне он надеялся, что кровь самоотверженных людей воскресит старую, знакомую ему по книгам, Францию. Оборона Тура была для него последней милостью судьбы.

Тридцать пять лет тому назад Дюкан пошел на литературный вечер. Он тогда был некрасивым подростком с большими оттопыренными ушами, мечтавшим о карьере летчика. Поэт Шарль Пеги читал стихи:

Блаженны погибшие в правом бою
За четыре угла родимой земли!

Пеги убили в первый день битвы, которая потом была названа Марнской. Он не знал, что эта битва закончится победой; он умер, видя разгром, панику, бегство; умер, защищая Париж. И Франция победила. Теперь Дюкан часто повторял любимые строки. Стихи Пеги поддерживали его в минуты отчаяния. Он старался не думать о том, что происходит в Бордо. Измученный, много ночей не спавший среди грохота снарядов и криков раненых, Дюкан еще верил в победу: оборона небольшого города была для него битвой за Францию.

Немецкие батареи, расположенные на правом берегу Луары, старательно уничтожали Тур. Им помогали бомбардировщики. Тяжелые бомбы сносили старые дома с лепными фасадами, с колоннами, с башнями. У защитников не было продовольствия, не было перевязочных средств, не было снарядов. Французские орудия замолкли; только пулеметный огонь задерживал противника.

К концу второго дня выпала короткая передышка. В одном из домов, выходивших на набережную, Дюкан и сержант Майо ужинали — солдаты принесли им хлеб и огрызок колбасы. Они громко жевали: в непривычной тишине этот звук был уютным. В комнате было темно — окна завалили мешками с песком. Мебель напоминала о прошлой жизни: буфет, а на нем фаянсовые чашки с розовыми петушками. На полу валялись гильзы, пустые жестянки, обрывки писем. В соседней комнате отдыхали солдаты.

Кто-то включил радио. Из Бордо передавали речь Тесса. Министр нового правительства говорил о танках и о «бессмертной душе». Дюкан крикнул:

— Заткни глотку, подлец!

Солдаты рассмеялись:

— Он дедушке есть не дает.

Радио выключили. А сержант Майо, с седой щетиной на лице, с красными воспаленными глазами, вдруг сказал Дюкану:

— Почему вы им помогали?.. В тридцать шестом. Вы честный человек. Кажется, мы отсюда не выкарабкаемся. Я хочу понять...

— Понять?.. — Дюкан усмехнулся. — Я сам ничего не понимаю. Белое оказалось черным, черное — белым. Вот мы и ослепли. Или наоборот — что-то начали видеть, не знаю. Есть честные люди. Англичане не сдадутся. А наша судьба...

Он махнул рукой. Майо сказал:

— В ту войну я был на севере, в Аррасе. Город буквально снесли с земли. Теперь в начале войны я снова попал в Аррас. Смешно! Гляжу — за двадцать лет люди отстроили город. Там было спокойно — тыл — Бельгия. Никто не думал... И вот снова... Когда мы отходили от Арраса, ничего не оставалось — мусор, труха... Будут снова отстраивать. Чепуха! Разве можно так жить? Что-то нужно изменить, и всерьез...

— Вы коммунист?

— Нет. Я был учителем. Голосовал против вас, за Народный фронт. Но политикой не занимался. А теперь я дошел до отчаяния. Вчера капитан Греми мне сказал: «Вы плохой француз...» Неужели все так и останется?..

Дюкан крикнул:

— Если мы выживем, я первый скажу — нет!.. Но теперь не время... Скажите, неужели вы не будете... (заикаясь, он едва выговорил) защищать город?

Ответил грохот снаряда — пауза кончилась.

Третий день решил все; немцы ворвались в Тур. Горела библиотека. Бои шли на узких улицах между набережной и бульварами. Солнце, пробиваясь сквозь дым, было грязно-розовым; пахло гарью.

Дюкан стоял возле чердачного оконца. Перед ним были черепичные крыши, длинная извилистая улица. Стреляет он неплохо... Когда-то в маленьком городке, где вырос Дюкан, на троицу открывалась ярмарка. Дюкан не умел ухаживать за девушками; заикался, стыдился своего уродства. Он расцветал у тира; все стояли, охали: «Ну и стреляет!..» Это было тщеславием подростка. Теперь это последняя надежда. Он себя дешево не продаст!..

Вдалеке он заметил немцев; они шли гуськом, прижавшись к серой стене. Улицу пересекала баррикада; бочки, выброшенная из домов мебель, тюфяки.

Вдруг Дюкан увидел французского солдата. Это сержант Майо... Что он делает? Сумасшедший!.. Майо бросился навстречу немцам; потом остановился, кинул гранату. Три немца остались на мостовой; остальные убежали, Дюкан, не помня себя, ревел:

— Здорово, сержант! Здорово!..

Майо стоял, не двигаясь, будто окаменел. Раздался залп; он вскинул руки и упал.

Снова показались немцы. Дюкан стрелял без промаху. Немцы не выдержали, побежали назад к набережной.

Дюкан вытер рукавом мокрый лоб, схватил фляжку — его давно мучила жажда. Он не подумал, что немцы могут подойти с соседней улицы — по крышам. Он увидел перед собой рослого рыжего солдата. Они долго боролись. Дюкану удалось повалить немца.

Была минута тишины. Жужжал залетевший в комнату шмель. Дюкан подобрал винтовку, прицелился — по крышам ползли немцы. Он еще два раза выстрелил. Успел подумать: «Это девятый!..» Потом зашатался и упал — шумно, как дерево.

34

Тесса лежал на кушетке в изнеможении. Мухи не давали ему покоя, садились на нос, на темя, щекотали уши. Он не мог двинуться; мечтал уснуть, но сон не шел. Он чувствовал длину каждой минуты. А когда-то незаметно пролетали дни, месяцы... В ужасе Тесса подумал: «Где теперь Дениз?..» Ее схватили немцы. А Полет, наверно, погибла. Не то она разыскала бы его — министра легко разыскать. Все говорят, что на дорогах трупы беженцев... Да и Люсьен вряд ли уцелел, это — сорвиголова, такие гибнут первыми...

Что будет дальше? Лаваль улыбается. Марке горд бордоскими винами. Бретейль коротко отвечает: «Обойдется». И ни единого проблеска... Немцы продолжают наступать; заняли Брест, Лион. Они в Ла-Рошели, а это возле Бордо... Парламентеры уехали: среди них Пикар. Но кто знает, что им скажут?.. Может быть, немцы нарочно тянут? В стране неспокойно. Поммаре говорит, что в Марселе коммунисты кричат на всех площадях... Да и здесь препротивное настроение... (Тесса вспомнил свою встречу с рабочими, громко вздохнул.) Конечно, Вайс — нахал, но он прав: за самолеты придется отвечать... Некоторые радикалы собираются удрать в Африку. Это не так глупо... Тесса предлагали место на пароходе «Массилья». Он готов был согласиться. Но Бретейль сказал: «Пассажиров «Массильи» мы приставим к стенке...» И Тесса поспешно воскликнул: «Правильно! В такие минуты не покидают родину!..»

Раздался телефонный звонок: Тесса вызывали на заседание.

Увидав, что Лебрен сморкается, Тесса понял — новости невеселые!.. Бретейль монотонно, как поминальную молитву, прочитал немецкие условия, переданные по проводу генералом Пикаром. Тесса возмущенно крикнул:

— Позорные условия!

Бретейль сухо посмотрел на него:

— Не следует забывать, что мы разбиты.

— Я понимаю... — Тесса кивал головой. — Лично я за то, чтобы подписать...

Полуживой от усталости, он подошел к микрофону; откашлялся; и бодро, как в былые годы, начал речь, обращенную «к нации»:

— Не будем падать духом! Условия перемирия, подписанные нашими делегатами, тяжелы, но не позорны. Это — почетные условия. Вся моя жизнь тому порукой!

А после, выпив стакан минеральной воды, слабым голосом сказал Бретейлю:

— Только смотри, чтобы не напечатали!.. До того, как солдаты сложат оружие... Зачем играть с огнем?.. Среди них достаточно горячих голов...

В Бордо возвратился Пикар. Тесса тотчас поехал к нему — его разбирало любопытство.

— Как все было? Я говорю об атмосфере...

Генерал поглядел на него тусклыми, пустыми глазами:

— Мне стыдно за мой мундир.

— Но все же?.. Меня интересуют детали.

— Детали? Пожалуйста. Нас отвели в палатку. Там стоял стол, на нем графин с водой, чернильница, перья. Офицер сказал: «Мы вас принимаем великодушно, не правда ли?» — и показал на графин. Потом он обратился к своим коллегам и сказал: «Я не маршал Фош...»

— Но он? Как держался он?

— Он похож на какого-то актера кино. Бегал, суетился, речь произнес — у него хриплый голос. Он стоял на поляне и ногой топтал траву — хотел показать: топчу французскую землю. Вот и все. А об остальном я не расскажу даже себе — слишком стыдно...

Прошло еще три дня. Тесса много работал. Повседневные заботы отвлекали его от раздумий. Приходилось заниматься всем: принимать журналистов и проверять полицейские кордоны, следить за подвозом муки и ублажать испанского посла. А тут еще подоспела реорганизация кабинета: ввели двух новых министров.

Парламентеры теперь направились в Рим. Все ждали развязки. Немцы продолжали бомбить города. Жолио каркал:

— Я никому больше не верю... Вы увидите, что они придут в Бордо...

Наконец условия перемирия были преданы гласности. Бретейль предложил устроить «день национального траура». Тесса рассмеялся:

— У него одна мысль — как бы помолиться. Любит ладан.

Решили отслужить торжественную панихиду. На богослужении присутствовали Петен и все министры. Тесса надел черный галстук — как на похороны. Возле собора несколько человек прокричали: «Да здравствует маршал!» Тесса обиделся: опять выделяют премьера!..

Во время панихиды он скучал, лезли в голову дурацкие мысли. Вдруг Полет не погибла, а сошлась с кем-нибудь?.. Виар, наверно, радуется, что не вошел в кабинет, потом скажет: «У меня руки чистые, я не подписывал...» Через два дня придется снова переезжать... Ох, как глупо вышло!.. А у Гитлера маленькие усики, как у Чаплина. Жарко!..

Когда Тесса выходил из собора, к нему подошел пожилой человек, благообразной наружности, с ленточкой в петлице. Тесса вежливо спросил:

— Что вам угодно, сударь?

Вместо ответа незнакомец ударил его по лицу. Тесса схватился за щеку и, еще ничего не соображая, крикнул:

— Но почему?

Обидчик, глядя на него темными злыми глазами, ответил:

— У меня два сына погибли...

Он не договорил — его увели полицейские. Собралась толпа. Старая женщина в трауре плакала. Кто-то хихикнул: «Съездили по морде...» Тесса поспешно сел в машину.

Он еще не оправился от потрясения, когда прибежал Жолио:

— Вы меня снова подвели. Оказывается, они занимают по договору Бордо. Я не понимаю, как вы не отдали им Марселя?..

Напрасно Тесса пытался его успокоить; говорил, что в Клермон-Ферране прекрасные типографии, что газета там расцветет — он ей устроит субсидию. Толстяк вопил:

— Нужна мне ваша помощь! Грош ей цена... Можно быть лакеем у господ, но не лакеем у лакеев! Лучше в Марселе продавать ракушки...

Жолио еще долго бушевал; потом поплелся в гостиницу, где его ждала Мари; он не сразу пришел в себя; выпил целый сифон; наконец сказал:

— Тесса едет в Клермон-Ферран. Четвертая столица. Потом будет пятая... Но с меня хватит! Точка. Все равно Францией правят немцы. А тогда лучше вернуться в Париж. Там по крайней мере у нас квартира.

— Но что ты будешь делать в Париже?

— То, что делал. «Ла вуа нувель». Как будто немцам не нужны газеты! А кто в меня кинет камнем? Тесса? Ему только что дали по морде, щека припухла. Хоть какое-нибудь удовлетворение...

Несколько дней спустя правительство выехало в Клермон-Ферран. Тесса уложил документы в поместительный портфель, проверил замки чемоданов. Потом он выглянул в окно и отскочил; по улице маршировали немцы. Нарядный лейтенант снисходительно оглядывал редких прохожих. Тесса обиделся: не могли подождать до вечера!.. Все-таки неудобно: суверенное правительство и рядом — оккупанты... Что подумают за границей? Он сдвинул бархатные портьеры, точно хотел отгородить себя от немцев.

Секретарь сказал, что машина будет через час — исправляют мотор. Тесса прилег перед дорогой. Золотые пятна солнца, пробиваясь между шторами, прыгали по стене. Вдруг он увидел глаза своего обидчика, жесткие, металлические. Что с ним сделали? А нужно понять чувства отца... Дениз... Люсьен...

И Тесса позвонил префекту:

— Я обращаюсь к вам с просьбой. На меня было совершено сегодня нападение. Благодарю вас, хорошо... Я прошу вас освободить этого человека. Он сказал мне, что его сыновья погибли на фронте. Вы — отец семейства, вы понимаете, какое это горе!.. Можно потерять голову... У меня тоже двое детей... Да, да, погибли...

Тесса едва договорил: его душили слезы. Пришел секретарь:

— Машина подана.

Тесса привел себя в порядок. Через несколько минут в машине сидел человек, который понимает, что он облечен доверием нации.

35

Правительство обосновалось в Клермон-Ферране, потому что окрестности этого города изобилуют минеральными источниками; кругом расположено много курортов с комфортабельными гостиницами. Лаваль остановился в Клермон-Ферране; другие министры облюбовали кто Виши, кто Мондор, кто Бурбуль. Тесса счел наиболее пристойным Руайя — здесь задержали комнаты для президента республики.

Большая кондитерская «Маркиза де Севиньи» была переполнена. На улице толпились люди, ожидая, когда освободится столик. Прельщал беженцев не столько густой шоколад, которым славился Руайя, сколько общество — после пережитых ужасов приятно было встретить знакомых, очутиться в своем кругу. Казалось, сюда перебрались все кафе Елисейских полей: и «Ронд-пуань», и «Мариньи», и бар «Карльтон», и былая резиденция Люсьена «Фукет'с».

Госпожа Монтиньи, задыхаясь от жары и горя, рассказывала:

— Мне пришлось за неделю до катастрофы вернуться в Париж — муж заболел ангиной. А потом мы едва выбрались. Это была ужасная поездка! Возле Невера мы оставили наш кадильяк — не было бензина. Нас довез до Виши какой-то мошенник. Но я надеюсь, что машина цела...

Модный драматург за другим столиком жаловался:

— Шестнадцатого должна была быть премьера... А десятого все началось... Теперь неизвестно, когда откроется театральный сезон...

Биржевик кричал своему собеседнику — глухому, с аппаратом возле уха:

— Не имея курсов Нью-Йорка, трудно сказать что-нибудь определенное. Но я не продавал бы... Как только все уляжется, эти бумаги пойдут в гору.

Дессер, до которого доходили рассказы, сетования, пророчества, мучительно усмехался. Они еще не поняли, что случилось; думают — через неделю или через месяц возобновится прежняя жизнь.

Почему Дессер пришел сюда? Он не любил фешенебельных заведений и шоколаду предпочитал вино. А теперь щебет растерянных и растерзанных дам, причитания мужей с запыленными саквояжами, лай японских собачек и тойтерьеров, вздохи («У меня пропал чемодан в Мулене»), восторги («Я дал швейцару три тысячи и получил комнату»), суета встревоженного света и полусвета были ему вдвойне противны. Но он хотел доконать себя. Увидев, как Тесса зашел в кондитерскую, Дессер остановил машину.

Он слушал щебет и задыхался. Вся низость тут, вся грязь! Перед его глазами еще была кровь. Он проехал по дороге, которую звали «Лазурной», — она ведет из Парижа в Ниццу. Прежде по ней неслись спортсмены, дамы в коротких штанишках, снобы, любители юга или рулетки. По этой дороге двинулись беженцы. Над ними низко кружили немцы: усмехались и давали очередь... Дессер видел братские могилы. Он видел тысячи бездомных. Парижские автобусы стали домами; в них ютились счастливцы. Голодные солдаты бродили по полям, искали свеклу или репу. Кричали, как помешанные, женщины: звали пропавших детей. Вместо городов были развалины. Мычали недоеные, обезумевшие коровы. Пахло гарью, трупами.

Вспомнив «Лазурную дорогу», Дессер закрыл глаза. Он очнулся от смеха Тесса:

— И ты тут? Мир действительно тесен! Пережить все, что мы пережили, и встретиться у «Маркизы де Севиньи»!..

Дессер молчал. Тесса не унимался:

— Ты плохо выглядишь. Нехорошо, Жюль, нужно взять себя в руки! Я лично боялся худшего. А все обошлось... Ты знаешь, наши фанатики — Мандель и компания — хотели удрать в Африку. Но мы их не пустили. В такие минуты должно быть единство нации. Теперь скоро все кончится — немцы пойдут на Лондон. Дело двух-трех месяцев... Мы вышли из игры, и это наш плюс. Что ты собираешься делать? Ты можешь нам помочь — теперь начнется экономическое восстановление. Почему ты смеешься? Я говорю вполне серьезно...

Дессер больше не смеялся; он сказал задумчиво:

— Это хорошо, что ты ничего не понимаешь... Пей шоколад и не думай! Ведь ты — клоп. Не сердись на меня, но ты — старый почтенный клоп. И ты жил в старом почтенном доме. Теперь дом сгорел. А клоп еще жив. Но сколько ему осталось?.. Мне тебя жаль — вот такого, как ты есть.

— Пожалей лучше себя! Меня нечего жалеть! — Тесса кричал от обиды. — Я не Фуже! Я человек новых концепций... Это ты цеплялся за прошлое: Народный фронт, либерализм, Америка... Мы очистим страну от гнили... Я подготовляю текст новой конституции. Мы возьмем у Гитлера самое ценное — идею сотрудничества классов, иерархию, дисциплину и прибавим наши традиции, культ семьи, французское благоразумие, а тогда...

Дессер не слушал; он задумчиво повторял:

— Бедный старый клоп...

Тесса ушел. Дессер еще сидел. Он больше не прислушивался к разговорам, не разглядывал соседей. Наконец он поднялся, неуверенной походкой прошел к двери. Кто-то громко сказал:

— И Дессер здесь!.. Значит, все в порядке...

Он не обернулся, — может быть, не расслышал. Он снова видел Париж, окутанный черным туманом, беженцев с тележками, горы мусора. Это та Франция, которую он хотел отстоять, спасти, Франция его детства, рыболовов, китайских фонариков, «Кафе де коммерс»... Когда-то он показал Пьеру на светившиеся окна тихой, заброшенной улицы — ели суп, готовили уроки, вязали набрюшники, ревновали, целовались. Больше ничего нет: черные окна, как выколотые глаза, расщепленные бомбами стены, а на площади Конкорд — немцы... Нужно додумать, сделать выводы. Он хотел спасти... И кормил клопа, сотни клопов... Любил скромные кабачки и миллионы. Все было ложью! Поэтому и Жаннет терзалась... Да, за всю свою долгую жизнь он полюбил одну женщину, взбалмошную, никчемную, добрую. Что с Жаннет?.. Может быть, она бродит рядом, ищет ночлега? Или погибла на дороге? По старенькой улице маршируют солдаты, серо-зеленые... Он ей не может помочь. Он всех губил.

Давно исчезли гостиницы, магазины, автомобили. Потянуло свежестью пастбищ. Темно-зеленая трава радовала глаза, измученные рябью жизни. Дессер правил, не задумываясь, куда едет. Зачем-то повернул направо; дорога шла в гору. Прохладно... И до чего хорошо! Он остановил машину, вышел. Местность была пустынной; впервые за долгое время Дессер оказался один. Он с нежностью глядел на луга; цветы желтые, розовые, лиловые. Вот эти, кажется, называли львиным зевом... Какое детское имя!.. А дальше темно-синие горы; на них облака — это овцы.

Воздух был настолько чистым, что Дессер стоял и дышал, изумленный. Все последнее время ему казалось, что он задыхается. А здесь сердце часто билось; стучало в висках; уши наполнял глухой гул.

Он подумал о Бернаре; это был его давний друг. Бернара знали все как опытного хирурга. Вчера Дессеру рассказали, что он застрелился. У него было лицо ибсеновского пастора — сухое и суровое. Но он любил жить, копался в грядках, играл с дочкой... И вот Бернар застрелился — увидел немцев под окном и написал на листке из блокнота: «Не могу. Умираю».

Прежде смерть пугала Дессера — необычностью, непонятностью. Теперь он подумал о конце Бернара, как о мудром, но житейском деле. Он вдруг понял, что смерть входит в жизнь; и смерть перестала его страшить.

Он прошел по лужайке до дерева; смешно шагал — не хотел примять цветы. Дерево напомнило ему Флери, встречи с Жаннет.

Увидим вместе мы корабль забвенья
И Елисейские поля...

Вот они, поля забвенья, Элизиум!..

Со стороны это было диковинное зрелище — старый человек, тучный и неповоротливый, в длинном пальто, шагал по лужайке, размахивал руками, бормотал: «Зерно... любовь... холод...» Но кругом никого не было. Только на горе пастухи разводили костер; до них еще не добрались ни хрип радио, ни агония беженцев; они жили прошлым покоем.

Солнце зашло за гору. И смерть сразу приблизилась; она была легким туманом. Туман этот жил, дрожал, передвигался, как овцы. Дессер рассеянно улыбнулся, вынул из брючного кармана большой револьвер и жадно губами прильнул к дулу, как в зной, погибая от жажды, к горлышку фляги.

Эхо повторило выстрел. Пастухи насторожились: вот и к ним подбирается проклятая война...

36

Стоял конец июня, но луга Лимузена были ярко-зелеными, как в мае. Часами Люсьен глядел на зелень: она успокаивала. Потом он вставал с земли и шел дальше. Он не знал, куда он идет; давно бы залег под большим ясенем и забылся; подымал его голод. Он как-то усмехнулся: последнее живое чувство!.. Он ел морковь, свеклу. Иногда встречный солдат, грязный и небритый, как Люсьен, делился с ним хлебом. Иногда в деревне давали миску парного молока; и теплый запах хлева — прежде Люсьена от него мутило — казался чудом, остатком былой молодости, запахом жизни.

Люсьен вырезал себе палку. Еще неделю тому назад он числился солдатом восемьдесят седьмого линейного полка. Но армии больше не было, и Люсьен считал себя бродягой. В одной деревушке он услышал по радио речь отца, объявившего о перемирии. Старуха, стоявшая рядом с Люсьеном, сказала: «Кончили? Ну и хорошо», — и погнала дальше свинью, розовую, как «ню» живописца. Солдаты выругались; а Люсьен, изумленный, вслушивался в тембр голоса: да, это голос отца... Встало далекое детство. Отец говорит над кроватью больного Люсьена: «Амали, кошечка, не отчаивайся! Наука всесильна...» Теперь Тесса говорит: «Душа бессмертна...» А Жаннет хотела жить... У немецких летчиков должны быть чертовски крепкие нервы — в упор расстреливают женщин, детишек... Значит, отец получил индульгенцию от Бретейля. Может получить Железный крест от Гитлера... Люсьен протяжно зевнул. Даст кто-нибудь молока или нет? Но до него мимо этой деревушки уже прошли тысячи солдат. Крестьяне испуганно запирали двери домов, а старуха, которую он догнал, закрыла руками розовую равнодушную свинью, завизжала: «Ничего у меня нет, ничего!..»

В этот вечер Люсьен был особенно голоден. Он пригрозил винтовкой старухе. Та перестала визжать, но еще крепче сжала в руке веревку, к которой была привязана свинья, и зашептала: «Не дам!..» И Люсьен сплюнул: «Возни много»; он думал не о старухе — о свинье.

Он пошел дальше. Неподалеку от дороги стояла ферма. Ставни были закрыты наглухо. Крестьяне боялись ночью выглянуть. Только, не умолкая, лаяли собаки. Люсьен кричал: «Хлеба дайте, негодяи!» Никто не отвечал. А собаки сходили с ума. Люсьен постоял и пошел в сторону к маленькой речке. Он попил теплую воду, которая пахла тиной, и лег под навесом. Он проснулся от женского голоса: «Солдат!.. А солдат!..» Над ним стояла девушка. Она надела мужское пальто поверх рубашки. Ночь была лунная, и Люсьен внимательно оглядел крестьянку. Он даже подумал: «Хорошенькая...» Живые глаза и вздернутый нос придавали ей веселость, хотя ей было невесело; она испуганно повторяла: «Солдат! Спишь, солдат?..» Она принесла Люсьену большой хлеб и кусок сала.

— Я ждала, пока хозяйка уснет... Сало она оставила, а другое у нее в кладовке... Я тебя видела, когда ты на дворе стоял... Хозяин не злой, только много вас ходит; он говорит: «Сами с голоду сдохнем...» Я вышла — вижу, ты к речке пошел. Как они легли, я взяла и бегом...

Он ничего не ответил, вытащил нож и стал сосредоточенно есть. Девушка по-прежнему стояла над ним. Он долго ел — насытился, но не хотелось кончать. Еще мутный от усталости и сна, он спросил:

— Дочка?

— Служанка...

Наконец-то он кончил есть, вытер нож о землю и молча взглянул на девушку. Он поймал на себе ее восторженный взгляд, удивился — думал, что должен теперь всех пугать. Он оброс жесткой рыжей щетиной. А зеленые глаза светились. Шинель пропахла пылью и потом. Он показал рукой: садись. Девушка села. Она оказалась низкой — на голову ниже Люсьена. Он спокойно и как-то задумчиво обнял левой рукой ее шею, бережно запрокинул голову и поцеловал. Ему казалось, что он пьет воду. А она его горячо и часто целовала и потом, когда они лежали на траве, говорила: «Солдат!.. А солдат!»

Начало светать. Девушка засуетилась: «Хозяйка проснется». Он спросил:

— Как тебя звать?

— Прелис Жанна.

И Люсьен взволновался, осторожно погладил ее красную, шершавую руку, пошевелил губами — хотел сказать что-то ласковое, но не вышло; наконец он выговорил:

— Жаннет...

— А тебя?

— Люсьен.

— А дальше?

— Люсьен Дюваль.

Он стряхнул с шинели землю и, не оглядываясь, пошел к дороге. Ночь у речки была непонятной милостью судьбы, сном осужденного. Теперь он проснулся. Дюваль, Дюран, Прелис, все, что угодно, только не Тесса! Его могли бы пытать, он не признался бы... Конечно, стоит сказать, что он сын Тесса, его сразу накормят, оденут, отвезут на машине в Виши. Только лучше убить старуху, ту, со свиньей...

Навстречу шел незнакомый солдат, тоже с палочкой. Поглядели друг на друга, подмигнули. Солдат пошутил:

— Маршал-то потерял свою армию...

— Как булавку...

И пошли в разные стороны — начинается новый день, нужно искать пропитание.

А маршалу Петену было не до армии. Накануне он произнес большую речь, обращенную к французской нации. Он не хотел никого обманывать — ворчливо он повторял: «Не надейтесь на государство. Государство вам ничего не даст. Надейтесь на ваших детей. Воспитайте их в духе религии и семейного начала. Они вас поддержат...» Услыхав речь маршала, Тесса сначала загрустил: его никто не поддержит — ни забулдыга Люсьен, ни гордячка Дениз... Но несколько минут спустя он насмешливо шептал Лавалю:

— В восемьдесят пять лет это логично, тем паче что его кормят не дети, а государство...

О солдатах никто не помнил: министры были заняты размещением кочующих чиновников, посылкой в Париж делегации во главе с Бретейлем, составлением новой конституции, сдачей немцам военного материала, борьбой против сторонников Сопротивления. Армия распалась сама собой. Поездов не было. Уроженцы неоккупированной зоны брели по дорогам на юг. Парижане и жители севера превратились в бродяг. Крестьяне умоляли жандармов защитить их от солдат.

Люсьен взобрался на гору. Весь день он пролежал на лужайке, не хотелось двигаться. Был нежаркий день, солнце то и дело пряталось за круглыми, пухлыми облаками. А облака неслись на восток к двум серым башням соседнего города. Движение облаков увлекало Люсьена. Он ничего точно не вспоминал, не старался восстановить картины прошлого, но в самом ходе облаков было ощущение времени. Люсьен как бы заново переживал свою недлинную, но шумную жизнь. Все сливалось в одно: смерть Анри, глаза Жаннет, когда она стояла возле аптеки, море за дюнами и легкий туман над двумя башнями. Поэтому, когда солнце зашло и в быстрых сумерках пропали облака, ему показалось, что жизнь кончена. Он даже поежился — не то от холода, не то от страха. Никогда прежде смерть его не пугала. Почему он ее испугался в этот сырой вечер на горке, под тусклыми, туманными звездами?.. Он сам удивился и вдруг крикнул: «Жрать!» Ну да, он сегодня ничего не ел!.. Нужно отправиться на поиски хлеба.

Он нырнул в долину. Среди деревьев дрожал огонек маленького квадратного окна. Люсьен постучал, крикнул: «Хлеба солдату!» Никто не ответил. Это был дом старика Серже, самодура, который заморил свою жену за то, что она ходила на исповедь, силача, гнувшего в руке медные су, медведя, засевшего в берлоге. Серже жил один с молодой, вечно испуганной служанкой, которая, когда хозяин начинал ее бранить, неизменно икала. Старший сын Серже давно уехал в Канаду, а младший жил в соседней деревне у тестя; с месяц тому назад его призвали, хотя раньше он был освобожден от военной службы как левша. Судьба привела Люсьена к домику Серже.

Люсьен колотил в дверь: «Давай хлеба!» Из другого оконца доносился запах капусты и лука: служанка варила суп. Этот запах бесил Люсьена. В нем проснулась ярость. Светящееся окно молчало, и это было невыносимо. Пусть обругают, прогонят, но как они смеют молчать?.. За кого, черт побери, он воевал?..

Люсьен прилип к стеклу. За тюлем занавески мелькнуло лицо старика, и Люсьену это лицо напомнило Бретейля. Серже не походил на лидера «верных»; сходство только почудилось взбешенному Люсьену; и он, отбежав от домика, завопил:

— Открой, сволочь! Стрелять буду!

Он и впрямь хотел выстрелить в светлое отвратительное пятно окна. Но тогда раздался выстрел, и Люсьен, описав ногой полукруг, будто танцуя, свалился.

Он упал молча. Закричал не он — Серже, страшно закричал. Будь кругом жилье, сбежались бы люди; но домик стоял в пустынной долине; и только эхо ответило: «Ааай!», да на кухне, полуживая от страха, икала служанка.

Серже отбросил охотничье ружье, с которым он когда-то ходил на кабана, и побежал к Люсьену. Он еще застал короткую агонию. Смерть наступила почти мгновенно. Туманная луна заливала зеленью щеки Люсьена; глаза блестели, как у кошки; а волосы казались ярко-огненными, будто они горели. В эту минуту Люсьен походил на красавца разбойника с лубочной картины; и кровь на шинели — Серже принес фонарь — казалась свежей, жирной краской.

Серже поставил фонарь на землю, сел рядом; так просидел он до полуночи; хотел было закурить, даже вынул кисет, но забыл. Сидел он неподвижно; только чуть тряслась его большая голова с космами седых нерасчесанных волос.

Вышла служанка; она робко подошла к мертвому, вскрикнула: «Красивый», и тотчас ее снова стала душить икота. Серже огрызнулся: «Молчи». Она хотела уйти, он приказал: «Стой». Потом он встал и чужим, бесчувственным голосом сказал:

— Бандиты!.. А кто он? Солдат... Француз...

И здесь-то служанка вся побелела от ужаса: хозяин вдруг упал на мертвеца, завопил:

— Пьеро!.. Сыночек!..

Утром составили протокол. Серже расписался, сказал: «Ведите». Но у жандармов и без того было много хлопот. Бригадир ответил: «Разберут. Если нужно будет, вызовут». Обыскали Люсьена, но бумаг не нашли; и в протоколе проставили: «Неизвестный, одетый в солдатскую форму». Вдруг служанка закричала: «Нашла!..»

Она показала бригадиру бумажку, которую нащупала в маленьком карманчике рубашки. Бригадир развернул лист; на нем старательно прописью были выведены три слова: «Франция. Жаннет. Дерьмо». И бригадир сплюнул:

— Бандиты!

37

Дениз спряталась у Клеманс, старуха только потому и осталась в Париже. До горбатой улицы не доходили ни барабанный бой, ни песни. Тишина казалась невыносимой.

Дениз много раз пыталась выйти. Клеманс ее отговаривала:

— Погоди!.. Пусто. Сразу заметят...

Клеманс каждое утро выходила с кульком; приносила хлеб, овощи, иногда мясо. С наслаждением она готовила обед; ей казалось, что она балует Жано...

Клеманс рассказывала:

— Девилли приехали, и Руссо с женой. Говорят, что многих возвращают. Девилль плакал, спрашивал меня: «Как коммунисты?..» Я ему ответила: «Коммунисты — в подполье. Не так-то легко узнать... Но не такие они, чтобы сдаться...» Что я могу сказать? А им этого мало. Они говорят: «На что нам теперь надеяться?..» Под немцами никто не хочет жить. Ты возьми колбасу, колбаса хорошая. Масла нет. Скоро ничего не будет. Немцы все вывозят. Марок у них сколько угодно: печатают и раздают солдатам. Я видела, как денщики выносили ящики!.. Всё хватают — кофе, чулки, ботинки. Ты ешь получше! Кто знает... Скоро голод будет. А тебе нужно много сил. Девилль правильно сказал: «Теперь на них вся надежда...»

Когда началась паника, Дениз сказали: «Ты останешься, будешь работать в Париже. Связь поддерживай через Гастона». Накануне прихода немцев Дениз пошла по указанному адресу. Дверь открыла заплаканная женщина, сказала: «Гастона забрали. А я уйду пешком...» Дениз обошла всех товарищей: заколоченные дома. Уехали? Или прячутся?

Самым страшным казалось ей бездействие. Время шло медленно; ночью она готова была сломать стенные часы — тикают, тикают... А в рукомойнике каплет вода — капля за каплей...

Что с Мишо? Она умрет и не узнает, что он жив, не услышит «и еще как!». Они могли быть вместе, могли быть счастливы. Теперь ничего не будет, ни встречи, ни жизни. В Париже — немцы. Нужно по многу раз повторять эти слова, чтобы поверить. А Мишо нет. Может быть, его убили. Или взяли в плен... Как это страшно — попасть в их руки живьем!.. Они брали в плен целые армии...

Длинной казалась июньская ночь, и в полусне до одурения Дениз повторяла: «Мишо!.. Мишо!..»

Вдруг она вспомнила: Клод ей сказал, что его оставят в Париже. Нужно найти Клода. Дениз помнила адрес: она нашла ему комнату после майской тревоги. Может быть, он там?..

Клеманс ее обняла, будто снаряжала в далекую дорогу.

— Ты губы поярче накрась — они таких не трогают...

Нужно было пересечь центр города. Увидав первого немца, Дениз попятилась, чуть было не побежала. Какая противная морда! А на рукаве — свастика... Но нельзя быть такой нервной. Теперь придется все скрывать, все прятать... Она пошла дальше; думала об одном: найдет Клода, начнут работать...

Вот и Бульвары!.. Дениз старалась не глядеть, и все же глядела. На террасах больших кафе сидели немецкие офицеры с проститутками. Женщины были одеты, как на пляже, — босые, в сандалиях, ногти выкрашены в рубиновый цвет. Смеялись, пили шампанское, чокались. В витринах были выставлены словари, путеводители по Парижу на немецком языке. Торговцы предлагали солдатам сувениры — крохотные изображения Эйфелевой башни, брошки, открытки с видами, непристойные фотографии. Бойко шла торговля. Переводились франки на марки. Газетчики выкрикивали: «Матэн»! «Виктуар»!

Дениз купила газету, развернула: «Наши приветливые гости, бесспорно, оценили тонкость парижской кухни...» И объявление: «Кончил два факультета. Говорю по-немецки. Ищу место официанта». Она отбросила листок.

Подозрительная, смутная жизнь личинок, могильных жуков шла в захваченном пустом городе. Продавались картины, рубашки, улыбки, остатки чести. С гадливостью Дениз спрашивала себя: «И это — Париж?..»

Она дошла до левого берега; долго пробиралась по пустым улицам: улицы без людей казались куда длиннее.

Заколдованный город! В окнах брошенных магазинов привычные вещи: галстуки, игрушки, бокалы с леденцами. Зонтик, как старик, прислонился к заколдованной двери — зонтик забыли. На балконе засохшая герань. Клетка, а в ней мертвая птица. «Спящая красавица», — подумала Дениз, встала картинка из детской книги. Пышные фасады, статуи Возрождения, колонны Людовиков — прежде она их не замечала: толпа затирала камни. А теперь камни справляют победу над людьми.

На бульваре Пор-Ройяль горбун разглядывал крону дерева. Прошел слепой, стуча палкой. Проковылял хромой подросток. Все калеки, все уроды повылезали из щелей; они не смогли уйти и заселяли город.

Цвели липы. Пахло глухой дачей. Метались вспугнутые птицы — они не могли привыкнуть к гулу моторов; с утра до ночи над завоеванным городом кружили немецкие самолеты; они летали низко, казалось, сейчас срежут крыши.

Пусто... И вдруг — люди! По мостовой шли беженцы; несли на руках замученных, сонных детей. Неделю тому назад они покидали город. Тогда на их лицах были ужас и надежда; они спрашивали, какой дорогой пройти, ругали изменников, мечтали прорваться к жизни. А теперь они плелись, как клячи на бойню. Они столько повидали за эти дни! Лежали под пулеметным огнем, громили поезда, плакали перед отравленными колодцами. Многие потеряли близких, и все потеряли надежду. Уходя, они не знали, что Париж окружен. Дойдя до Шартра, до Орлеана, до Жиена, они увидели немцев. Их остановили, погнали назад. Они возвращались в родной город, как пойманный беглец в острог. И мать, озираясь в испуге на немцев, шептала раскричавшемуся ребенку: «Тише!..»

Дениз увидала на стене плакат: немецкий солдат держит ребенка; ему доверчиво улыбается женщина; подписано: «Вот покровитель французского населения!» А рядом обрывки старой театральной афиши: «Одеон... Премьера... «Укрощение строптивой»... Глаза немца были синими и блестящими. Эти глаза теперь отовсюду глядели на Дениз. Она отворачивалась, глаза показывались снова; она перешла на другую сторону — та же ярко-синяя эмаль. И, не выдержав, Дениз вскрикнула — глаза, отделившись от стены, шли навстречу. Она не сразу поняла, что это — живой человек. А лейтенант игриво почмокал губами.

Дениз вышла на авеню де Гобелен. На самом припеке стояла очередь — двадцать или тридцать женщин. Потом заметались платки, космы, кошелки:

— Солдат ищут!..

Женщины кинулись к соседнему дому, и на асфальт пролилось синеватое, жидкое молоко. Полицейские вывели из ворот юношу. На нем были солдатские штаны, синяя рабочая блуза. Кто-то крикнул:

— Мать пропустите!

Старуха (Дениз в первую минуту показалось, что это — Клеманс) подошла к солдату, крепко его обняла. Он шепнул:

— Прощай, мама!

Его втолкнули в фургон. Мать, оглядев смущенных полицейских, сурово сказала:

— Вот, значит, на кого вы работаете!..

И снова синие эмалевые глаза — пьют коньяк, едят колбасу, гогочут...

Дениз повернула за угол. Это был бедный квартал за площадью Итали. Дома будто раздетые — грязь, уродство; их больше не скрашивают ни шум толпы, ни пестрые витрины. На скамейках старички играют в карты. Женщины стоят в подворотнях, готовые исчезнуть, как только покажутся солдаты. Но немцы сюда не заходят.

Дениз позвонила. Никого... Кто знает? В последние часы люди уходили против воли, подчиняясь ритму шагов, безумному желанию других — вырваться, уйти. И потом Клода могли арестовать — немцы заходят в дома... Дениз прислушалась — ни шороха...

А Клод — рука на задвижке — томительно думал: «Вот и пришли!» Не открывал — еще минута свободы...

— Ты!..

Они долго ничего не могли вымолвить. Наконец Клод сказал:

— Дожили!.. Я все-таки не думал, что придется это увидеть... Ты понимаешь — немцы в Париже!..

Дениз поглядела на него — серые щеки, а глаза блестят. Нехорошо! Печальная комната — на столе ломтик хлеба, тетрадь со стихами и книга «Как закалялась сталь».

— Надо что-то делать, — сказала Дениз. — У тебя есть связь?

— Нет. Из наших остался только Жюльен. Но как его найти? Я думал, что он придет... А по улицам он не станет ходить — теперь каждый человек заметен. Они ищут... Кьяпп недаром остался — он с ними работает.

— Надо что-то делать, Клод! Беженцы возвращаются, и первое, о чем спрашивают, — как коммунисты?.. Нельзя ждать. Преступно!

— Гектограф есть. Чернила, бумага, все осталось. Только ни к чему... Разве мы с тобой знаем, о чем теперь писать?

Он мучительно закашлялся. Дениз молчала. Она поняла бессмысленность затеи: конечно, Клод — хороший товарищ, смелый, готов на все. Но он не знает... Как она. А связаться не с кем...

Она сидела, сгорбившись, у окна. Перед ней была мертвая улица. И как-то внезапно она вспомнила все. По этой улице проходила демонстрация. Дениз увидела красные шали на балконах, услышала пенье. На деревьях, как воробьи, кричали мальчишки. Женщины подымали кулаки. Все пестрело, звучало, вибрировало. Впереди колонны шагал Мишо. Дениз выпрямилась. «Мишо, ты здесь?» Он не отвечал. Он шагал и глядел прямо перед собой. Очень высокий и веселый. Через окопы шагал, через немцев — Мишо знает, не ошибется, не отстанет. Как она могла подумать, что Мишо убили? Мишо не могут убить. Мишо идет.

Смутно улыбаясь, Дениз шевелила губами:

— Клод, дай бумагу.

Ему показалось, что она пишет стихи; он отошел на цыпочках в угол. А Дениз искала слова, чувствовала — они рядом, и не могла их найти. Снова встала фраза, которую она повторяла на Бульварах: «И это — Париж?..» И слова понеслись, обгоняя одно другое: «Колыбель революции... Город Коммуны... Сердце Франции...»

Ей казалось, что она слышит голоса солдат, которые бродят, всеми брошенные. Голоса пленных — они на дорогах бьют камень, над ними издеваются гитлеровцы. Голоса беженцев — длинные, страшные дороги, а люди бродят, бродят... Говорил французский народ. И дальше — другие... И маленькая женщина, одна, в пустом городе слышала плач, тишину, слова гнева и надежды. Она писала, не останавливаясь, будто ей кто-то диктует.

Клод прочитал и тихонько вытер глаза; испачкал лицо — рука была в лиловых чернилах.

— Дениз, как ты такое написала?..

— Тише!

Она услыхала тяжелые шаги патруля. Потом громкоговоритель, установленный на машине, выкрикнул:

— Заходите в дома! Время! Заходите в дома! Время!

38

Национальное собрание, созванное маршалом Петеном, должно было заседать в Виши. Для торжества приготовили зал казино. Здесь Монтиньи еще недавно играл в покер, а Жозефина, стараясь забыть чары Люсьена, танцевала танго с пресс-атташе Венесуэлы.

Катастрофа застала в Виши несколько тысяч курортников, лечивших на водах свою печень. Зимой в некоторых гостиницах устроили военные госпитали. Теперь раненые в халатах и больные уныло глядели на пеструю толпу. Виши нельзя было узнать. Сюда съехались не только сенаторы и депутаты, но весь цвет Парижа: промышленники, спекулянты, крупные чиновники, журналисты, кокотки. На каждом шагу слышалось: «Ах, это вы, граф!..» «Эге, Жюль, и ты прорвался!..», «Но где же наша цыпка?..»

Все волновались: сегодня — большой день, гвоздь этого необычайного сезона, сеанс национального собрания. Лаваль хотел обойтись без церемоний, но Бретейль любил ритуал; решили похоронить Третью республику с помпой.

Тесса долго готовился к этому событию. Как всегда, он оставался оптимистом: оправившись от дорожных волнений, он чувствовал себя здоровым, и ему хотелось жить. Он подолгу доказывал себе, что затея маршала ему на руку: из избранного он станет назначенным, это спокойней. Все же в глубине души Тесса был обеспокоен; невольно вспоминал слова Дессера: «Бедный старый клоп». Конечно, Дессер рехнулся, но есть в его обидных словах доля правды: Тесса использовали; его громким именем покрылись другие; а теперь его хотят оттеснить; кто поручится, что завтра его не выкинут? Для правых он радикал. В Бордо ему все улыбались, а здесь Лаваль прошел мимо, едва поздоровался. Когда лимонад готов, с выжатым лимоном не церемонятся.

Тесса хотелось заплакать: все его обижают. Разве он не помог Лавалю? Кто ухаживал за поганым испанцем, когда нужно было договориться с немцами? Кто доказывал радикалам, что компьенские условия вполне приемлемы? Короткая у них память! Да и свои его не поняли. Гордячка Дениз... Как он ее любил, как баловал! Теперь немцы ей отрежут голову. Страшно подумать! Гитлер не шутит. Поэтому и победил... Что будет с Дениз?.. Тесса дважды высморкался: слезы шли в нос. Потом он вспомнил огненную шевелюру Люсьена и пугливо съежился. Люсьен обязательно замарает имя Тесса. Это у него наследственное, он в дядю Робера. Только Робер отделался четырьмя годами, а у Люсьена страшная хватка — врожденный преступник. Но, может быть, Люсьена убили? Кончится род Тесса. Да и Франция кончится... Тесса махнул рукой. Вдруг его лицо стало злым: подлая Полет, наверно, поет свои песенки перед немцами; ей нет дела до национального траура, лишь бы помоложе и побойчей...

А час спустя Тесса преобразился: достаточно было пустяка — позвонил Бретейль, спросил: «Как самочувствие?» Тесса понял, что он еще нужен. Правда, он отказался выступить на заседании с разоблачением масонов; зато он произнесет короткую, но яркую речь. Ему удалось установить, что в «Юманите» были напечатаны объявления мебельной фабрики, владельцем которой является эльзасский еврей. Тесса сможет воскликнуть: «Золотые незримые цепи связывали еврейский капитал с коммунистами. Так родилась преступная война...»

В последнюю минуту Бретейль отвел Тесса в сторону: «Лучше будет, если ты не выступишь». Тесса обиженно заморгал. Бретейль объяснил: «Вопрос такта. Нервы страны обнажены, приходится считаться с галеркой. Вытащат старое: Стависского, Народный фронт...» Тесса согласился, но снова помрачнел: он хочет жить, а под ним трясется земля.

Слегка его утешил Грандель (он приехал накануне из Парижа). Увидав Тесса в фойе казино, Грандель подбежал, был мил, рассказывал о столице:

— В первое время было маловато народу, но теперь город мало-помалу наполняется. Хотят даже открыть оперу... В общем, немцы навели порядок. Держатся они хорошо, не скажешь, что завоеватели...

Подошли депутаты; молча слушали Гранделя. Один сенатор сказал: «Ого!..» — нельзя было понять, восхищен он рассказом Гранделя или негодует.

Бержери крепко пожал руку Тесса:

— Хорошо, что ты здесь, на посту. Я был убежден, что ты оставишь Францию в трудную минуту.

Тесса в знак благодарности чуть наклонил свою птичью головку. На остром носу сверкали мелкие капельки пота. Слова Бержери его растрогали: все-таки некоторые понимают, что Тесса принял на себя тяжкий крест. Разве легко подписать позорное перемирие и прийти сюда, чтобы участвовать в ликвидации своего прошлого?

— Служу Франции, — ответил он. — Кстати, Блюм здесь, даже Фуже. Интересно, что они будут делать при голосовании? Особенно Фуже... Это не шутка — лечь на скамью и высечь себя. Ха! А придется... Не посмеет же он голосовать «против». Жалко, что нет Дюкана. Этот поджигатель войны...

— Где он?

— Кажется, в армии.

Грандель вставил:

— Наверно, первым сдался в плен. Знаю я этих «непримиримых»...

— А где Виар?

— Никто не знает. После нашего отъезда из Тура он пропал.

— Я слышал, что он удрал в Лиссабон через Испанию.

— Неужели испанцы его пропустили?

— Анекдот: Виар просит у генерала Франко визу...

— Говорят, что испанцы поставили на границе пулеметы. А всех, кто переходит границу, загоняют в лагеря.

Тесса усмехнулся. Что такое история? Кадриль: вперед — назад, кавалеры меняют дам... Виара испанцы, наверно, посадили в лагерь. Легко себе представить его негодование: пенсне прыгает на носу... А картины? Неужели он оставил в Авалоне свои картины?

— Во всякой трагедии есть нечто смешное. Меня забавляет судьба Виара. Как он должен был перепугаться, чтобы бросить свою коллекцию! Вы видите его физиономию?..

Сзади раздался обиженный голос:

— Если не видите, можете увидеть. Я нахожу, Поль, твою иронию неуместной.

Тесса обомлел:

— Это ты, Огюст? Но откуда?..

— Из Авалона. Почему тебя так удивляет мое присутствие? Я, как всегда, на посту. — И Виар стал доказывать, что он — горячий сторонник нового порядка. — Поражение нас вылечит. Мы должны взять пример с победителей. Почему Гитлер в Париже? Потому, что он дерзал. Маршал Петен показал себя новатором. Ему пошел девятый десяток, но он дерзает. Я первый его приветствую...

Здесь даже Грандель смутился. А Тесса про себя вздохнул: «Лисица! Этот перехитрил всех...»

Наконец председатель потряс звоночком. Тесса не прислушивался к ораторам. Легко теперь говорить Лавалю... Почему он молчал в сентябре? А Виар срывает аплодисменты... Блюм злится. Блюм, конечно, будет голосовать против: его песенка все равно спета.

Во время перерыва депутаты окружили Гранделя: все перед ним заискивали. Грандель небрежно отвечал: «Хорошо, я поговорю о вашем деле с Абетцем...» Тесса вспомнил бумажку, выкраденную Люсьеном; поморщился. Все же обидно, что мелкий шпион стал спасителем Франции...

После перерыва выступил Бретейль, говорил о безнравственности, «великом искуплении», поносил англичан и под конец, вытянув вперед руку, торжественно заявил: «Победители показали себя великодушными». Тесса зевнул: старый лицемер! Его Лотарингию, между прочим, отдали немцам... Балаган! и притом скучный...

Вдруг все оживились: на трибуну поднялся Фуже. Он сразу зарычал:

— Когда враги отечества и малодушные заносят свою руку...

Договорить ему не дали. Началось голосование. Полчаса спустя председатель объявил: «За — пятьсот шестьдесят девять. Против — восемьдесят».

Тесса чувствовал непонятную усталость, как будто он произнес очень длинную речь. В саду дамы кричали: «Да здравствует Лаваль!» Тесса даже не позавидовал. У него болела голова. Он уныло побрел к гостинице.

Судьба над ним сжалилась: в салоне он увидал прехорошенькую незнакомку с высокой грудью и ярким, как киноварь, ртом. Она напомнила ему Полет. Он оживился, подошел к незнакомке и только тогда заметил, что у нее на глазах слезы.

Плачущие женщины всегда казались Тесса особенно привлекательными. Он взволнованно заговорил о страданиях Франции. Она кивала головой. Он скромно вставил: «Я — как министр...» Незнакомка улыбнулась. Она рассказала о своих мытарствах; потеряла в Невере чемодан; старушка мать осталась в Париже; здесь она искала своего дядю, который служит в министерстве коммерции. Но он, видимо, остался в Клермон-Ферране. Она не знает, что ей делать, — у нее в сумке только сто франков.

Тесса ее утешил, да и сам утешился. За ужином он был весел, остроумен. Они пили шампанское — сначала «за вечную Францию», потом «за вечную любовь».

Ночью он весело сказал:

— Ты никогда не угадаешь, куколка, сколько мне лет.

— Пятьдесят?

Он засмеялся и погрозил ей пальцем:

— Нет, куколка! В любви мне восемнадцать. А для публики?.. Во всяком случае, маршал мог бы быть моим отцом.

Он вдруг вспомнил все события исторического дня: жесткий взгляд Бретейля, хитрость Виара, бороду Фуже, отвратительную цифру 80. Нашлось восемьдесят чистоплюев! Эти обязательно напишут в мемуарах, что они протестовали против «капитуляции». В представлении потомства скучный день будет выглядеть как государственный переворот. А Тесса во время сеанса мучила изжога: он напрасно ел барашка по-индийски... До сих пор ему нехорошо и голова болит. Может быть, от шампанского?.. Тесса приподнялся, поглядел на сонную «куколку», и слезы подступили к горлу.

— Ты знаешь, что сегодня было в казино?

— Портье мне сказал — какое-то важное заседание...

— Харакири. Ты не понимаешь? Сейчас объясню. Собрались депутаты, сенаторы. Выступил Лаваль... У него, куколка, всегда белый галстук... А потом... Потом мы покончили жизнь самоубийством. Ты не веришь? Честное слово! Объявили себя мертвыми и зааплодировали. Пятьсот шестьдесят девять трупов. Восемьдесят нахалов. Вот и все. Теперь рядом с тобой призрак Тесса, его тень. — Он икнул и виновато добавил: — Не нужно было мне пить столько шампанского. Впрочем, теперь все равно, акт о смерти составлен...

Женщине хотелось спать; она все же пересилила сон и вежливо сказала:

— Зачем огорчаться? Когда немцы уберутся из Парижа, мы заживем по-прежнему. Ты сам говорил, что ты молод душой... Ты...

Она зевнула в руку и прошептала: «Ты — настоящий любовник».

Тесса покачал головой.

— Нет. Это все было... А теперь!.. Я люблю ясность, логику. Я тебе скажу откровенно, кто я. Клоп. Старый клоп в щели.

Он встал и нетвердой походкой пошел к умывальнику.

Фуже вышел из казино сильно возбужденный. Он размахивал руками, что-то бормотал: разговаривал с невидимыми слушателями. Презренные трусы похоронили республику. За что умирали герои Вальми? За что дрались «пуалю» Вердена? Позор, граждане, позор! Весь мир брезгливо отвернется от Франции, которая лижет Гитлеру сапоги.

Конечно, Фуже протестовал. Но ему не дали сказать правду. Он идет в гостиницу. Сейчас — обед. Официант принесет суп. Потом Фуже должен спать. Мирный быт после происшедшего казался несносным. Фуже жаждал мученичества, свиста бомб, гильотины. А эти сидят на террасах кафе и пьют вермут...

Всю ночь он шагал по комнате, не думая ни о Мари-Луиз, ни о сыновьях; задыхался от возмущения. Он попал в Кобленц. Да, Виши — это Кобленц. И кто во главе изменников? Если бы Лаваль... Все знают, что Лаваль — продажная тварь, жадный оверньяк с физиономией конокрада. Да и Тесса его не удивил. Тесса — потаскуха, лишь бы его кормили... Но во главе предателей — солдат республики, старый маршал. Опозорена навек армия. Опозорены и седины. Кому теперь верить? Все заплевано, промотано, пропито — на террасах кафе: и слава и простая порядочность.

Завтра будут кричать: «Да здравствуют спасители Франции, великодушные боши!» Будут пресмыкаться перед пруссаками. Пожалуй, Геринга объявят Жанной д'Арк. И не смешно — отвратительно.

Кому говорил это Фуже? Бабочкам на обоях? Мутному отображению в длинном зеркале? Рассвету?

В девять часов утра постучали. На полицейских были люстриновые пиджачки. Один сказал:

— Предписание об обыске.

Фуже усмехнулся:

— Покажите. А почему оно не по-немецки? Учитесь немецкому языку, господа! Довольно переводов! Я люблю оригиналы. Впрочем, не смущайтесь. Вы ведь не защищали Вердена... (Фуже расчесал бороду, надел шляпу.) Я готов... И да здравствует республика!

На площадке лестницы он увидел Тесса, который успел побриться и позавтракать. Тесса спешил на заседание совета адвокатов. Увидав арестованного, он отвернулся. Лицо у Тесса было строгое, торжественное, как на похоронах. А Фуже шел вниз и ругался: «Дерьмо, господа, дерьмо!..»

39

Генерал Леридо, еще будучи в Париже, говорил: «Когда война проиграна, продолжать войну бессмысленно, скажу больше — безграмотно, вот что».

Бретейль хотел включить Леридо в состав делегации, которая должна была подписать перемирие. Леридо слег: у него сделался припадок печени. Он думал: повезло! Оставить для истории свое имя на таком прискорбном документе!..

При реорганизации правительства генерала Леридо назначили заместителем министра вооружений. Министерство разместилось в небольшом курорте Бурбуль. Узнав, что в Бурбуле лечат астматиков, Леридо огорчился: он надеялся попасть в Виши и заняться своей печенью. Астмой он не страдал; но все же каждое утро направлялся в ингаляторий; говорил: «Война кончена, начинается восстановительный период. Лечение никогда не повредит».

Он выписал супругу и, увидев ее сиреневый капот, просиял; жили они в гостинице, но она сразу внесла в неуютный номер нечто домашнее: вязанье, электрический утюг, разговоры о дороговизне. Леридо был счастлив. Его только смущала ответственность работы: он должен был сдавать немцам военное имущество, согласно тексту перемирия; вздыхал: «Я раньше думал, что трудно вооружаться. Нет, Софи, куда труднее разоружаться».

Он считал, что в его обязанности входит скрывать от немцев все, что может быть от них скрыто. С ним работал полковник Моро, и Леридо говорил полковнику: «Мы должны уже теперь готовиться к тысяча девятьсот шестидесятому году. Да! Да! Ведь немцы сразу после поражения начали готовиться к реваншу. Это — закон природы...» Леридо радовался, как ребенок, когда ему удалось скрыть от немцев тридцать зениток. А Моро снисходительно улыбался: «Вы напрасно стараетесь. Луна не воюет против солнца...»

Утром, вернувшись из ингалятория, Леридо пил кофе. Постучали. Генерал думал — адъютант или официант, крикнул: «Войдите». Вошел Вайс.

Бывший радикал из Кольмара стал теперь закадычным другом Лаваля и членом смешанной франко-немецкой комиссии.

Генерал был еще в халате для ингалятория и походил на карнавальную куклу. Вайс, не выдержав, улыбнулся. Леридо почувствовал неловкость: генерал должен импонировать.

— Мы живем на бивуаке... А мой адъютант неопытен.

— Пожалуйста, генерал... Простите ранний визит. У меня к вам срочное дело...

Четверть часа спустя генерал вышел к Вайсу в полной форме с шестью ленточками на груди. Вайс его спросил в упор:

— Скажите, генерал, ведь в Монпелье было сорок два средних танка? А вы сдали шестнадцать?..

Леридо кивнул головой, с удовольствием ответил:

— Разумеется. Немцы указали шестнадцать.

— А наша подпись?

— Мне кажется, господин Вайс, что мы выполним наш долг перед потомством, если начнем...

Вайс прервал его:

— При чем тут громкие слова? Шестнадцать — это шестнадцать. А сорок два — это сорок два. Какие у вас могли быть резоны, чтобы утаить двадцать шесть танков?

— То есть как?.. (Леридо теперь кричал.) Я выполнил мой долг. Я не позволю, чтобы со мной говорили, как с мальчишкой. Я, сударь, французский солдат, вот что!..

Он приподнялся, и ему показалось, что, несмотря на низкий рост, он смотрит на Вайса свысока. А Вайс пожал плечами:

— Нервничаете, генерал. Это вам не битва, это серьезное дело. Я попрошу вашего начальника разъяснить вам, что такое арифметика...

С этим Вайс вышел из комнаты. Леридо долго не мог опомниться. Он жаловался Софи:

— Я не понимаю, почему мы должны поднести вчерашнему противнику двадцать шесть танков? Приезжает француз, друг Лаваля, человек, пользующийся доверием Бретейля, и говорит со мной, как будто он — немецкий офицер. Это ненормально, вот что!..

На следующий день Леридо отправился к генералу Пикару; заготовил доклад — политики вроде Вайса вмешиваются в военные дела. Это противно указаниям маршала.

Но Пикар, сухо поздоровавшись, сказал:

— Вы, кажется, поверили болтовне де Голля? Напрасно! Не позднее середины августа немцы будут в Лондоне. Вы — немолодой человек. У вас есть опыт. Ваше боевое прошлое вас обязывает. Вы не можете пойти с изменниками.

Леридо растерялся, он едва выговорил:

— Я этого не заслужил...

Пикар понял, что погорячился. Расстались они друзьями. А вернувшись в Бурбуль, Леридо начал наводить порядок; кричал: «Вы отвечаете, майор, за станковые пулеметы... Это не булавки, вот что!.. Мы должны показать нашему бывшему противнику, что мы выполняем принятые обязательства даже в мелочах. До последней пуговицы, капитан! Вы меня поняли?..»

После ужина он завел политический разговор с Моро:

— Авантюрист де Голль прогадал, я это предвидел. Немцы собрали на побережье основательный кулак. Вы скажете — пролив? Чепуха? В Нарвике они опрокинули все представления о десантных операциях. Через месяц Гитлер будет в Лондоне, это как дважды два четыре... Я нахожу линию Лаваля правильной. Конечно, мы, военные, не должны вмешиваться в политику. Но теперь мы имеем дело не с парламентскими интригами, а с судьбой Франции. Я вам скажу откровенно — победа Германии нам выгодна. Мы сможем занять видное место в новой Европе, наряду с Италией. Когда Гитлер покончит с Англией, останется Россия. Конечно, Красная Армия — это не сила. Но пространство, мой друг, пространство... Я убежден, что Гитлеру придется прибегнуть к нашей помощи. Мы сможем выторговать некоторые уступки. Генерал Пикар считает, что, получив Киев, Гитлер отдаст Лилль. Теперь представьте на минуту, что побеждает Англия. Это катастрофа. Черчилль никогда не простит нам сепаратного перемирия. А де Голль связан с темными элементами. Меня не удивит, если он вступит в переговоры с коммунистами. Да, да, от этих людей можно ожидать всего! Я лично предпочитаю немцев — это бывшие противники, но это честные люди. Может быть, Пейрутон или вчерашние депутаты колеблются. Для меня выбор сделан. Мы действительно должны помогать немцам не формально, но от всего сердца, вот что! Ваше мнение, полковник?

Моро лениво ответил:

— Я вам уже говорил, что луна светит отраженным светом. Трудно спорить против фактов. Конечно, если немцев побьют, с нами не станут церемониться. Я тоже думаю, что лучше жить в Бурбуле, чем висеть на дереве.

Несколько дней спустя генерал Леридо устроил маленький пикник: с Софи и с полковником поехал к горному озеру. Они добрались в машине до деревни, оттуда по тропинке прошли до озера. Пейзаж несколько озадачил Леридо: серые камни были нагромождены как бы в преднамеренном беспорядке. Суровость этого зрелища не смягчалась ни деревом, ни цветами. Только кое-где меж камнями рос жесткий колючий кустарник, серый, как и все вокруг. Серой была вода. Леридо подумал: мир после капитуляции. Вспомнил почему-то зеленый лес в Арденнах, девочку без ног...

Они взяли с собой холодный завтрак. Моро поднес супруге генерала коробку с глазированными каштанами: «Местная специальность». Рассудительная Софи вздохнула: сумасшедший — в такое время потратить восемьдесят франков на конфеты!..

Показалось солнце. Озеро стало розовым. Леридо успокоился, даже разнежился:

— Природа — это абсолютное равновесие чувств...

Софи напевала арию Миньоны. Моро поглядывал на нее нежно и насмешливо: «Будешь, курочка, моей...» А Леридо дремал: воздух был как крепкий настой, веселил и расслаблял.

Услышав взволнованный голос адъютанта, Леридо не сразу опомнился. А когда пришел в себя, закричал:

— Кто вам позволил?.. Сегодня воскресенье... Как-никак мы не на фронте!..

— Господин генерал, случилось несчастье...

Виновником происшествия, омрачившего воскресный отдых генерала, был капрал двести восемьдесят седьмого линейного полка, в прошлом рабочий завода «Сэн», Легре.

До мая Легре просидел в концлагере возле Бриансона. Заключенных заставляли таскать камни на гору. Зачем — этого никто не знал. Легре не возмущался, не спорил с солдатами, сторожившими заключенных. Что-то в нем оборвалось. Он замолк; глаза стали скучными и пустыми; лицо обросло седой жесткой бородой.

В мае солдат неожиданно освободили: полковник произнес перед ними речь, несколько раз повторил: «Франция больна». Освобожденных отправили на итальянскую границу. Легре даже вернули нашивки капрала. Он воспринял перемену в своей судьбе, как малоинтересное событие. Но, прочитав, что немцы вошли в Бельгию, очнулся, стал походить на прежнего Легре, агитатора и бойца. По-другому он теперь сжимал винтовку и только сетовал, что его полк не отсылают на север.

Он хотел попасть на фронт; но в успех боя не верил. Всю эту зиму в лагере он думал об одном: ослепили Францию, заговорили, одурачили, из большой страны сделали Монако. И эта обида так пришибла его, что он не верил в воскресение. Недолго пришлось ему гадать: месяц спустя на Францию напали итальянцы. Полк Легре стоял возле малого Сен-Бернара. Легре защищал дот.

Четыре дня итальянцы вели ураганный огонь, но защитники держались. Настал день передышки. Принесли горячую пищу. Газет не было. Лейтенант, приехавший из Шамбери, рассказал, что немцы заняли Париж. Никто не знает, где французское правительство.

Солдаты загудели:

— Может, и нет его...

— Наверное, фашисты захватили власть — Лаваль, Дорио, вся банда.

— Значит, нам умирать за Лаваля? Не хочу!

Легре вспылил:

— Трусишь? За Лаваля никто не хочет умирать. Только откуда ты знаешь, что теперь правительство Лаваля? «Говорят»? Мало ли что говорят... Лаваль не станет воевать. Он у Муссолини свой человек... Не знаем мы, кто там... (Легре показал на запад.) Но вот кто перед нами — это мы хорошо знаем. Здесь не может быть ошибки. Как хотите, а я фашистов не пущу.

На минуту зажглись его пустые глаза: горем и злобой.

Товарищи поддержали Легре. На следующее утро итальянцы предложили сдаться. Французы ответили отказом. Они продержались еще пять дней, отрезанные от мира.

Легре, как во сне, услышал: «Перемирие подписано...» И тогда он выругался: «Вот теперь Лаваль!..» Они вышли и увидели рядом с французским полковником двух итальянцев. Кто-то пробормотал: «Макаронщики...» Легре снова потух. Он молчал.

Его батальон случайно не распался. Стояли они в Клермон-Ферране. Возле города был большой арсенал с боеприпасами. Смутно, как свет сквозь воду, доходили слова до сознания Легре. Он слышал, как майор сказал лейтенанту Брезье: «В среду сдаем немцам».

Была горячая ночь после дождя, не освежившего мир. Легре стоял на часах. Он думал о Жозет. Она ему ни разу не написала. Может быть, и писала, не доходили письма. А теперь и почты нет. Поезда не ходят. Все распалось, как жизнь Легре. Где Мишо? Где партия? Может быть, рядом: в сердце соседа. Может быть, далеко... Все случилось, как они предсказывали: пришли гитлеровцы, нашли здесь друзей, подручных, лакеев. Даже страшно — до чего точно об этом писали в «Юма» два года тому назад. А сколько горя!.. Разорили страну. Немцы все вывозят: станки, сахар, башмаки. Пленных они не выпустят. Что, если Мишо попал в их руки?.. Теперь они пойдут на англичан. А потом на русских. Крысы, голодные крысы! Неужели всему погибнуть: труду, героизму, да и простой человеческой жизни?..

Так началась ночь: с длинных унылых мыслей. Не первой ночью томления была она для Легре. Днем он пытался говорить: спрашивал глухим надтреснутым голосом, глядел пустыми глазами. Люди отмалчивались: все были потрясены случившимся, пришиблены; искали родных; искали крыши и хлеба; никто не задумывался над трагедией — ее переживали.

Но когда рассвет раздвинул деревья, в голове Легре созрело решение. Оно пришло помимо него; не было ни взвешено, ни проверено. Его продиктовало сердце. Оно было выводом из всех этих сумасшедших недель, из ненужной защиты дота, из жалоб беженцев, из рассказов бродивших вокруг города бездомных и голодных солдат, из наглых, но трусливых слов майора: «В среду сдадим...» Нет, они не сдадут, и те не получат!

Легре отослал трех солдат в город. Лейтенант Брезье спал у себя. Кругом не было ни души. Легре погиб один, погиб просто, скромно, искренне — как жил. Взрыв потряс все окрест. Взлетели птицы с деревьев. На кирпичном заводе — в трех километрах от арсенала, — зазвенели стекла.

Когда генералу Леридо доложили о происшедшем, он закрыл рукой лицо. Взрыв показался ему большей катастрофой, чем поражение Франции. Ведь за взрыв взыщут с него... Немцы никогда не поверят, что это — акт злоумышленника. А Пикар свалит все на Леридо...

Леридо вдруг вспомнил озеро, серое и неприютное, камни, камни. Он сказал Софи:

— Все взорвали. Все разбомбили. Даже природу Даже сердце...

40

Жолио устроился: «Ла вуа нувель» начала выходить в Париже. Из Виши шли франки, от немцев Жолио получал марки. Но толстяк жаловался, что немец Зибург скуп и дурно пахнет: «Посадите его в одну клетку с хорьком, хорек и тот задохнется...»

Генерал фон Шаумберг благоволил к Жолио: ему нравились легкомыслие и пестрое оперение марсельца. А Жолио померк, погрустнел; даже розовая рубашка его не красила. Он редко шутил и стал малообщительным. Возвращаясь из редакции, садился на кровать, не раздевался, молчал. Если жена спрашивала: «Что с тобой?» — качал головой: «Ничего».

Вчера пришел в редакцию Бретейль. Жолио не стал читать статью, надписал «в набор», а Бретейлю сказал: «Так плохо, что скоро начну молиться». Жолио не придумывал больше сенсационных заголовков — к чему стараться? Газету все равно никто не читает — парижане брезгают, а у немцев свои газеты. Часто Жолио получал статьи, неуклюже переведенные с немецкого; он заменял слово «мы» другим — «немцы»: «Ла вуа нувель» должна была выглядеть французским органом. За это Жолио платят. А Бретейль?.. Наверно, и Бретейлю платят. Да и кому теперь нужен Бретейль?.. Странно вспомнить: шестое февраля, «верные», речи в палате... Все это было прежде. Тогда была Франция... А теперь в редакции сидит обер-лейтенант Франк с глазами розовыми, как у белого кролика, аккуратный и злой...

— Бретейль приехал, — сказал Жолио жене. — Скоро все покажутся — и Лаваль и Тесса.

Жена вздохнула:

— Легче от этого не станет. Я сегодня обегала весь город — нет мыла. Вообще ничего нет. Все вывезли.

— Ясно. А уехать некуда. В Марселе то же самое. Эти крысы съели Европу — как головку сыра. Брейтель рассказал, что Дессер застрелился. Где-то в Оверни... Вот тебе героический акт — вместо Марны и Вердена. Смешно! Ты знаешь, что мне пришло в голову? Вдруг... (Жолио закрыл окно и перешел на шепот.) Вдруг их все-таки побьют? Ты представляешь себе, какой невероятный скандал! В один вечер разойдутся пять миллионов экстренного выпуска. А Бретейля повесят...

— Что ты болтаешь? Если англичане победят, тебя тоже убьют.

Жолио весело закивал головой:

— Обязательно! Но все-таки это здорово... Как их будут резать, бог ты мой!.. Ради этого стоит повисеть на фонаре.

Жолио направился в редакцию. По дороге решил выпить аперитив («пока они еще не все вылакали»); выбрал маленькое кафе на боковой улице: сюда, наверно, не заходят немцы.

Молодая служанка, с припухшими от слез глазами, подала стакан «пастис». Жолио вынул газету. Он не читал, он и не думал ни о чем; теперь он часто погружался в такое оцепенение: ему казалось, что он куда-то плывет.

Захрипела дверь. Вошел немецкий офицер, с тяжелой челюстью, с мутными глазами. Он вежливо поздоровался. Никто ему не ответил. Служанка принесла кружку пива. Немец предложил ей присесть. Она молча отказалась. Он выпил вторую кружку и снова обратился к девушке:

— Красотка, нельзя быть такой молчаливой. Почему вы ничего не говорите?..

Она закрыла лицо подносом и ответила:

— Сударь, я француженка.

Офицер рассердился, он встал и уже в дверях крикнул:

— Поглядите на себя в зеркало! Ваша мамаша спала с негром...

Служанка долго всхлипывала:

— Почему у нас не было танков?..

Жолио сказал:

— Танки были. У Тесса... А плакать нечего. Слезами вы их не уничтожите. Это крысы. Их нужно убивать. Я этим не занимаюсь. Нет, я от них получаю денежки. Как все... А что мне делать? Даже Марселя нет. Вообще ничего не осталось — только боши и тоска. Перестаньте плакать, как теленок! Получите лучше — два «пастис». Все может хорошо кончиться — я буду на фонаре, а вы будете танцевать с каким-нибудь марсельцем. У нас в Марселе чертовски танцуют...

Дальше
Место для рекламы