Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Часть вторая

1

У Монтиньи собирались по вторникам. В просторном кабинете среди дыма сигар, за чашкой кофе, сопровождаемой белым ромом с Мартиники, друзья Бретейля обсуждали очередные политические вопросы. Дамы тем временем в гостиной пили чай и сплетничали. Дочка Монтиньи, Жозефина, с нетерпением ждала, когда мужчины перейдут в гостиную: она не остыла к Люсьену, который бывал у Монтиньи каждый вторник.

С победы Народного фронта прошло без малого два года. Как говорил Дессер, все утряслось. Виар хвастал: «Я научился управлять — меня теперь не замечают...» Дела шли хорошо. Заводы были завалены заказами. В магазинах продавщицы не успевали отпускать товары. Исчезли надписи «сдается»: больше не было пустующих помещений. Экономисты писали о конце кризиса и предсказывали долгий период благополучия.

Однако под покровом умиротворения скрывалось общее недовольство. Буржуа помнили июньские забастовки; они не простили Народному фронту своего страха. Сорокачасовая рабочая неделя и платные отпуска — вот причина всех бедствий! Так рассуждали не только посетители Монтиньи, но и люди скромного достатка, начитавшиеся газетных статей. Лавочница, объявляя покупательницам, что мыло снова вздорожало на четыре су, философствовала: «Ничего не поделаешь. Ведь господа рабочие разъезжают по курортам...» Крестьянин, заполняя декларацию о доходах, ворчал: «Дармоеды!» — «Дармоедами» для него были учитель, два почтовых служащих и рабочие в соседнем городке. Рабочие, в свою очередь, негодовали. Жизнь с каждым днем дорожала, и повышение заработной платы, которого они добились два года тому назад, пошло насмарку. То и дело вспыхивали забастовки. Предприниматели не уступали. Виар призывал к благоразумию. Фашисты на глазах у всех формировали боевые отряды, и рабочие спрашивали: «Кто нас защитит? Ведь не жандармы, эти только ждут часа, чтобы с нами расквитаться». В Испании еще шли бои; но фашисты отрезали Каталонию от Мадрида, и рабочие злобно бормотали: «Предали...» Предательство, как ржавчина, разъело душу народа. А газеты писали об опасности войны. По венскому Рингу прошли германские дивизии. Все гадали: куда теперь двинется Гитлер? Волновались, спорили по вечерам в кафе, потом мирно засыпали. На редкость холодная весна тысяча девятьсот тридцать восьмого года застала Париж спокойным и растерянным, сытым и недовольным.

Бретейль многое перепробовал за это время. Друзья, с которыми он встречался у Монтиньи, не знали о его разносторонней деятельности. Считая, что все зло в мнимом умиротворении, Бретейль посвятил год террористическим актам. Самые ответственные дела он поручал Грине. Это Грине поджег шесть военных самолетов, он же положил в железнодорожный туннель адскую машину. Желая припугнуть капиталистов, Бретейль поручил Грине взорвать дом, принадлежавший «Союзу предпринимателей». Бомба повредила фасад и убила сторожа.

Правая печать обвиняла в этих покушениях коммунистов. Виар отвечал журналистам уклончиво: «Характер преступлений все еще не выяснен...» Сторонники Народного фронта требовали решительных мер; желая их успокоить, Виар «раскрыл заговор». Конечно, он не тронул ни Бретейля, ни арсеналов «верных»; но полиция выволокла из разных подвалов несколько пулеметов и арестовала полсотни «верных». Виар преподнес заговор как ребяческую затею; по его указанию газеты прозвали заговорщиков «кагулярами», уверяли, будто они носят средневековые капюшоны и маски. Бретейль возмущенно заявил в палате, что правительство преследует «истинных патриотов», и арестованных вскоре выпустили.

Теперь Бретейль решил переменить тактику; он перешел от бомб к парламентским интригам, в надежде, что международные осложнения помогут ему расколоть правительственное большинство. Все стены были облеплены воззваниями: «Народный фронт ведет Францию к войне!» Друзья Бретейля, разъезжая по стране, заклинали крестьян «спасти дело мира». Предстоял очередной министерский кризис: радикалам надоели социалисты. Обложение капиталов — вот здесь-то осторожный Блюм поскользнется! Тогда может выплыть Тесса... И Бретейль ухаживал за старым адвокатом, расхваливал его речи, угощал уткой по-руански или сальми из фазанов. Тесса одобрял блюда, но держал себя осторожно; даже подчеркивал свои добрые отношения с Виаром: «Социалисты оказались хорошими французами...» Может быть, предвидя свое близкое торжество, он хотел заручиться голосами социалистов; может быть, старался успокоить левых радикалов, в частности неистового Фуже, который не называл Бретейля иначе как «гитлеровцем».

Свергнуть правительство, конечно, труднее, чем взорвать дом. Бретейлю пришлось прибегнуть к помощи новых людей. Грине и прочие «латники» теперь сидели без дела. Бретейль добился дружбы двух видных депутатов, которые зачастили к Монтиньи: Дюкана и Гранделя. Это были люди разного склада. Сын провинциального ветеринара, Дюкан в молодости знавал нужду, однако он остался в стороне от социального движения. Его идеалом была рыцарская аскетическая Франция; он мечтал о подвиге лотарингской пастушки, о труде безвестных строителей Шартрского и Реймского соборов, о нации как о целом. Во время войны он был летчиком, получил тяжелую рану; его дважды наградили. Потом увлекся политикой, проповедовал «интегральный национализм». В парламент его послали жители одного из горных департаментов. Дюкан выбрал себе место на крайней правой; но часто он смущал своих соседей неожиданными заявлениями. Так, однажды он сказал с трибуны: «Если нам предстоят ужасы новой Коммуны, я предпочту пост защитника Парижа двойной роли Тьера». Это был скромный, невзрачный человек лет пятидесяти, страдавший косноязычием. Волнуясь, он говорил настолько невнятно, что его не понимали даже близкие. В палате он выступал редко, но пользовался большим влиянием: ценили его личную порядочность и осведомленность — он был лучшим специалистом по воздухоплаванию и руководил работами авиационной комиссии. За Бретейлем он пошел, считая, что Народный фронт ведет Францию к разгрому. Бретейль старался не оттолкнуть его и никогда при нем не заикался о сотрудничестве с Германией.

Если Дюкан был хорошо известен в кругах парламентских и военных, то Гранделя знала вся страна. Грандель был молод и чрезвычайно привлекателен: тонкое лицо, нос с горбинкой, голубые мечтательные глаза; он походил на портреты Сен-Жюста. Говорил он превосходно, и даже противники, зачарованные, слушали его, как соловья. В детстве Грандель был вундеркиндом: чудесно играл на скрипке. Отец его, разбогатевший после перемирия на биржевых спекуляциях, вскоре разорился, и Грандель сам вышел в люди: писал эссе о «мистике нищеты», о «космических бурях» и социальные пьесы с аллегорическими персонажами. Несколько лет тому назад он примкнул к социалистам; выступал с большим успехом на митингах. Его выбрали в парламент. Там он вдруг объявил, что ему претит интернационализм Блюма и Виара, что он, Грандель, — француз и представитель французских рабочих, которые дорожат не Марксом, но Прудоном и не хотят жить по чужой указке. Грандель стал героем дня. Его зазывали радикалы, социалистические республиканцы, демократы. Он называл себя «независимым социалистом», но при голосованиях поддерживал правую оппозицию и сдружился с Бретейлем. У Гранделя было немало врагов; в кулуарах парламента охотно прислушивались к разговорам, порочившим репутацию молодого депутата. Уверяли, будто он слишком часто встречается с атташе германского посольства; говорили даже, что радикал Фуже раздобыл документы, компрометирующие Гранделя. Все это походило на инсинуации. Сам Грандель пренебрежительно приподымал тонкие, как будто нарисованные брови: «Старый прием — очернить противника и заодно перепутать карты! Когда придет время, я докажу, что Фуже — агент Москвы».

Года три тому назад Грандель женился на хорошенькой креолке; ее имя было Мари, но все ее звали Муш. Он везде бывал с женой; о них говорили: «неразлучники». Бывала Муш и у Монтиньи. Не принимая участия в общем разговоре, она рассеянно разглядывала старые альбомы. Сердцем Жозефина почувствовала в ней соперницу: Муш частенько поглядывала на двери кабинета и менялась в лице, увидев Люсьена.

Политическую кампанию Бретейля субсидировал Монтиньи, человек с крутым нравом и с лицом, похожим на морду бульдога. Жозефина не зря мечтала о том часе, когда наконец-то покинет родительский дом; часами Монтиньи пилил ее то за книжку Морана, то за губную помаду. Это был тупой самодур. Он верил, что Бретейль обуздает рабочих. На дивиденды истекшего года Монтиньи не мог пожаловаться; но он считал себя униженным: «Сорок часов... Канальи! Разве я считаю, сколько часов я работаю? А я ведь рискую, у меня могут быть убытки. Они-то знают одно: получку. Тунеядцы!» Рабочие для Монтиньи были не противниками, как для Дессера, а страшными насекомыми, готовыми пожрать все. Он мог без конца говорить об их лени и жадности.

Так было и в тот вечер: он не давал никому раскрыть рот, в сотый раз рассказывая о наглости рабочих, которые потребовали отдельного помещения для умывальников.

— Скоро им понадобятся ванны, увидите. Подумать только — пока немцы работают круглые сутки, наши рабочие выезжают на морские купанья!

Он закашлялся от досады. Этим воспользовался Бретейль: надо было поговорить не об умывальниках, а о предстоящем парламентском бое. Желая заручиться поддержкой Дюкана, Бретейль, как и Монтиньи, сослался на немецкую опасность:

— Я думаю, что в мае немцы начнут наседать на Чехословакию. Мы должны до этого времени создать подлинно национальное правительство. Я лично не возражаю против Тесса, — конечно, если он откажется от голосов коммунистов.

Люсьен поморщился: он давно подозревал, что Бретейль занят не заговором, а парламентскими интригами; все же он не ждал, что его папашу произведут в спасители отечества. Стоило огород городить!.. И, проглотив зевок, Люсьен подумал: хоть бы они скорее кончили — ему хотелось поговорить с Муш.

Грандель поддержал Бретейля:

— Тесса — наименьшее зло. Только необходимо оторвать его от шайки Фуже. Вчера мне сказали, что Фуже передал Тесса ту самую фальшивку. Я, конечно, сейчас же обратился к Тесса: «Скажи на милость, в чем меня обвиняют?» Он был архилюбезен, но от объяснений уклонился. А план ясен: поднять шум в комиссии. Классическая диверсия: чтобы спасти Блюма, они выволокут очередную «сенсацию».

Дюкан возмутился:

— Я не думал, что Фуже способен на такую низость. Он на меня производил впечатление честного человека. Солдат Вердена... И вот, очернить политического врага! Но вы, Грандель, их заклеймите. С вашим ораторским талантом...

— Обидно, что я вынужден ждать. Я даже не могу как следует подготовиться: не знаю содержания этой фальшивки.

Бретейль пояснил:

— Я тоже пробовал объясниться с Тесса, но он увиливает: ставит на обе карты. А мы с ним старые друзья.

В конечном счете победой на выборах он обязан мне, причем он не верит ни на грош в эти инсинуации. Что вы хотите, человек связан партийной дисциплиной, боится прогневать масонов, Эррио...

Люсьен смутно улыбнулся и вдруг сказал: — Отец — честный человек, но тряпка.

Депутаты занялись подсчетом голосов. Около семидесяти радикалов будут голосовать против Блюма. Правительственное большинство тает, но оно тает слишком медленно. А ждать нельзя: через месяц Германия зашевелится.

— Вывезут сенаторы. Кайо поклялся содрать шкуру с Блюма.

Дюкан проворчал:

— Кайо — лиса и пораженец.

Обсудили программу будущего правительства. Первое условие: Тесса рвет с коммунистами. В судетском вопросе твердая политика, но не перегибать палки, постараться найти компромисс, приемлемый для обеих сторон. Немедленное признание генерала Франко. Послать Лаваля в Рим: нужно, пока не поздно, договориться с Муссолини. Контроль над прессой. Кредиты авиационной промышленности (на этом настаивал Дюкан). Шестидесятичасовая рабочая неделя.

Бретейль добавил для Монтиньи:

— При захвате заводов применять вооруженную силу.

Здесь Монтиньи разошелся:

— Газами! Исключительно газами! Как грызунов! Добавьте — ускоренное судопроизводство. Смертная казнь за террористические акты. Мы еще доберемся до мерзавца, который кинул бомбу в «Союз». Такого мало гильотинировать!..

Бретейль посмотрел на тупое лицо Монтиньи: от этого дурака можно ожидать всего! И, сославшись на срочные дела, Бретейль откланялся.

Остальные перешли в гостиную. Жозефина искала глазами Люсьена, но он и не поглядел на нее. Он сел рядом с Муш и завел салонный разговор о новой постановке пьесы Жироду «Троянской войны не будет».

— Название удачное: идут, чтобы успокоиться...

Муш шепнула:

— В четверг. Его не будет. Я тебе сама открою...

Дюкан, горячась, доказывал Гранделю, что пора перейти к активной политике:

— С Италией или против, все равно. Дело не в Судетах, но в чешской линии Мажино...

— Конечно. Но не нужно забывать, что Судеты — немцы. А Гитлер заявил, что на Западе у него нет никаких притязаний...

Дюкан взволновался; он что-то выкрикивал; слов нельзя было разобрать; казалось, он жует резину. Грандель улыбнулся:

— Вы абсолютно правы.

В передней Люсьена нагнала Жозефина. Не глядя на него, она сказала скороговоркой:

— Люсьен, если с вами что-нибудь случится, не забывайте: я для вас готова на все.

Он был растроган, но сдержал себя.

— Спасибо. Здесь холодно, вы простудитесь.

У нее показались на глазах слезы:

— До чего я вас ненавижу!..

На улице дул резкий восточный ветер, и Люсьен поднял воротник пальто. Все ему было противно: и Бретейль, и дурацкая нежность Жозефины, и Муш.

В одном из «землячеств» Бретейль разыскал контролера метро Обри. Этот урод был обозлен.

— Слушай, Обри, надо убрать предателя.

Обри обрадовался: он давно ждал случая, чтобы показать свою храбрость. Только раз ему дали поручение, да и то прескверное: на авеню Ваграм он избил девушку, продававшую «Юманите».

— Я вас слушаю, начальник.

— Надо убрать «латника» Грине. И без огласки. Потом ты подкинешь вот это...

Бретейль вынул из бумажника билет коммунистической партии.

Обри пролепетал:

— Все будет сделано, начальник.

Придя домой, Бретейль не прочитал писем, не отвечал на вопросы жены. Едва шевеля тонкими губами, он молился. Жаль Грине. Но что тут поделаешь, новую главу пишут на чистой странице. Возьмет такой Грине и после трех пиконов все выболтает... Конечно, он честный человек, но дурак. «Я — латник»... Для таких уготован рай. А что ждет Бретейля? Он много взял на себя, с него много взыщется. И, еще раз прочитав заупокойную молитву, Бретейль сказал жене:

— Грине я не знал. Понимаешь?

Жена вытерла руки о передник (она готовила любимое лакомство Бретейля — безе), взглянула на мужа и взвизгнула:

— Изверг!

Он ничего не ответил.

2

По топкой тропинке Грине пробирался от станции Верней к бывшему охотничьему павильону. После долгого ненастья выпал первый теплый день, и Грине подумал: «Скоро пасха...» Выйдя на поляну, он расстегнул пальто: припекало. Под деревьями зеленели острые листья ландышей; через месяц сюда понаедут парижане... Обычно картины мирной жизни вызывали в Грине досаду: сам того не сознавая, он завидовал беспечности других. Но сейчас, умиленный солнцем и весенней суматохой леса, он с нежностью подумал о парочках, которые приедут на эту поляну за ландышами.

Куда теперь пошлет его Бретейль? На испанскую границу? В Бретань? С ранней молодости Грине привык к странствиям, к духоте дымного вагона, к холоду и зевоте узловых станций, к еде за общим столом в третьеразрядных гостиницах, где коммивояжеры рассказывают друг другу надоевшие всем анекдоты, к ночам в нетопленной комнате, с просаленными перинами и с олеографиями на пятнистых стенах. Он не любил передвижений, но с трудом представлял себе оседлую жизнь. Прежняя профессия помогала ему выполнять рискованные поручения Бретейля: когда он исчезал на неделю, хозяйка гостиницы не удивлялась. Францию он знал, как свою улицу; повсюду у него были любимые резиденции, друзья-кабатчики, связи в полиции. Последние четыре месяца он сидел без дела. Письмо Обри не обрадовало и не огорчило его. Он равнодушно засунул в портфель несессер и фляжку с коньяком, а в брючный карман — револьвер. Хозяйке он сказал: «Еду в Аннеси с аппаратами»; сказал и подумал: «Протезы или бомбы — не все ли равно?..» То, что два года тому назад казалось ему вспышкой гнева, азартной игрой, романтикой, стало работой; он выполнял ее исправно, но без страсти.

Апрельский полдень, блики солнца, переполох птиц разнежили Грине. Он думал не о «верных», но о дочери содержателя гостиницы в Аннеси, кудрявой Люлю. Не случайно он ответил хозяйке: «В Аннеси», — мечтал и проговорился... Хорошо бы бросить все, жениться на Люлю и открыть кафе или гостиницу. Мечты! Грине не был бережлив; наградные, полученные от Бретейля, ушли на костюмы да на подарки той же Люлю.

Обри уже ждал его. Охотничьим павильоном называли полуразрушенную беседку среди ольхи, с белеными стенами, исцарапанными влюбленными, которые оставляли на них имена и даты. Обри сидел на каменной скамейке, подставляя солнцу то один бок, то другой. Он тоже поддался весенней неге. Шутка ли сказать, после долгих месяцев, проведенных в душном метро, с его запахами мыла и кислот, оказаться в раю, рядом с крохотной речкой, под деревьями, покрытыми бледно-зеленым пухом. Обри позабыл, зачем он здесь, и, увидев нарядного, чисто выбритого Грине, вздохнул: вот и кончилась сказка!.. Поздоровались; потом Обри сказал:

— Садись. Придет «латник» Дельмас. У него все инструкции.

Грине расстелил газету: не хотел запачкать новенькие брюки.

— Здесь не сыро, солнце... Я ведь тоже побаиваюсь, ничего не стоит простудиться.

Они молча глядели на серебряную зыбь речонки, и мало-помалу ими снова овладела приятная истома.

— Начальник не придет?

— Нет. Он хворает. Возраст не тот.

— Сколько ему, по-твоему?

— За шестьдесят.

— Постарел он. Это после смерти сына. Два года, как сын умер. Я хорошо помню — тогда забастовка была... Жена его плакала. А я пришел, он молится...

— Да, это скверное дело... Ты что, женат?

— Нет, а ты?

Уродливое лицо Обри на минуту осветилось застенчивой улыбкой:

— Еще нет.

— Значит, думаешь?.. Пожалуй, так лучше. Я вот скоро женюсь. В Аннеси нашел... Красотка. Отец — адвокат. Там у них поместье. Я и сам хочу туда переехать. Куплю гостиницу. Англичане приезжают, у англичан валюта. Я и деньги отложил. А девушка замечательная. Как она поет! Колоратура...

Люлю никогда не пела, но, начав врать, Грине не мог остановиться; вернее, он не врал, он размечтался; а вокруг удивительно щебетали лесные пичуги.

Обри поглядел на оранжевые модные ботинки Грине и с грустью подумал: такому легко жениться. А кто пойдет за меня? Разве что старая шлюха...

— Этот... Как его?.. Дельмас? Он, должно быть, заблудился.

— Придет.

Обри никого не ждал; он заранее все обдумал; но теперь почему-то медлил. Грине вынул фляжку. Тогда Обри достал хлеб и колбасу: запасся, предвидя утомительный день. Решили перекусить. Колбаса была упругой, как резина. Грине жевал со смаком: прогулка придала ему аппетит. Хлебнув из фляжки, Обри сказал:

— За твое здоровье!

Грине еще больше размяк от коньяка. Клонило ко сну, он зевал и, глядя на воду, мечтательно говорил:

— Удить люблю. В Аннеси форели вот этакие — гляди...

Потом он уснул; шляпа сдвинулась набок; рот был приоткрыт. Его бледное лицо, обычно перекошенное тиком, стало спокойно, оно даже порозовело на солнце. Было в этом спящем человеке нечто детское. Обри все еще медлил. Он больше не думал о своем одиночестве, не мечтал; тупо он повторял себе: «Ну!» Его охватила тошнота; прежняя нега перешла в полуобморочное состояние. Он поморщился: паршивый коньяк! Вот, сволочь, спит! Гостиницу хочет открыть — «Виктория» или «Монрепо»... Не выйдет! А может быть, он и не предатель? Просто захотелось человеку на покой. Конечно, рыбу удить приятней, это каждый понимает. Только чем он, Обри, хуже! Почему ему нет никакого покоя? Бить, резать... Сволочи! Неизвестно, к кому относилось это бранное слово, но оно приподняло Обри. Он почувствовал злобу, как будто к горлу подступила кислота. И тогда он вынул стилет.

Две минуты спустя, убедившись, что «латник» Грине мертв, Обри положил под скамейку билет, который ему дал Бретейль. Билет был на имя Жака Дельмаса. Тщательно оглядев свои руки, пальто, штаны, Обри быстро зашагал к шоссе. Теперь он не восторгался весенним днем. Тошнота не проходила. Он с отвращением вспоминал о колбасе: как резина! Хотел сплюнуть, но слюны не было.

Стемнело. На шоссе, возле остановки автобуса, стояли две девочки. Увидев Обри, они прыснули, и одна сказала:

— Приятной прогулки!

Обри, обозлившись, ответил:

— Шлюхи!

Поздно вечером в «Союзе инвалидов» он доложил Бретейлю:

— Выполнено.

Бретейль его поблагодарил, усадил рядом с собой на диван:

— Это твое боевое крещение.

Тогда Обри спросил:

— Он действительно был предателем?

Бретейль встал:

— Да. Можешь идти.

Глядя вслед Обри, он смутно подумал: придется убрать и этого.

На следующий день во всех газетах были портреты Грине. Репортеры сообщали, что человек, павший от руки убийцы, был известен своими правыми убеждениями, участвовал в демонстрации шестого февраля. После него не осталось ни копейки. Он был беден; исключены корыстные мотивы преступления. Конечно, коммунисты уверяют, что никакого Жака Дельмаса они не знают, но все же очевидно, что Грине прикончили они, желая избавиться от политического противника, пользовавшегося влиянием в «Католическом синдикате коммивояжеров».

Обри не читал газет; он ни с кем не беседовал о загадочном происшествии в лесу Верней. Как всегда, он пробивал билетики, судорожно позевывая. Кончив работу, он зашел в незнакомое кафе и заказал «перно». Мутный напиток дурманил. Еще стакан. Третий...

За соседним столиком пили люди в кепках. Обри не хотел слушать, о чем они говорят, но имя Грине, повторяемое без конца, его раздражало. Грине больше не было, и он не хотел о нем слышать. Дураки не унимались.

— Что же, одной собакой меньше...

— Да, когда уж такой идет к фашистам, значит — купили...

Обри вдруг встал, подошел к крикунам и сурово сказал:

— Врешь! Он хотел гостиницу купить. А убили его коммунисты, голоштанники, как ты. Понял, сволочь?

Один из сидевших за столом встал и ударил Обри по лицу. Зазвенело стекло. Обри упал. Кафе быстро опустело. Старый официант долго подбирал тяжелые блюдечки, ложки, игральные кости.

3

Тесса накануне справлял свое шестидесятилетие. В бесчисленных телеграммах и письмах красовалась цифра шестьдесят. Молодые адвокаты поднесли Тесса большой торт, украшенный шестьюдесятью восковыми свечками. Вечером свечки зажгли, и Тесса долго глядел на голубые взволнованные огоньки. Он попытался загрустить, заставил себя подумать о длине пройденного пути, о близящемся конце; но эти мысли были отвлеченными; никогда он не чувствовал себя таким молодым. Он воспринимал цифру шестьдесят как красивый вензель. Жизнь его только начиналась. Конечно, он был знаменитым адвокатом, но завтра он станет одним из руководителей страны; его имя перейдет с пятой полосы «Тан», где пишут о судебных процессах, на первую. Время крайностей миновало; страна хочет покоя; она устала и от поднятых кулаков Народного фронта, и от древнеримских приветствий Бретейля; она предпочитает хорошее дружеское рукопожатие; с надеждой смотрит она на веселого гурмана, на доброго семьянина, красноречивого, но трижды осторожного Тесса.

Да, вчерашний день был прекрасен, хотя и его омрачили семейные горести. Напрасно лучшие профессора устраивали консилиумы, напрасно госпожа Тесса прошла курс лечения в Виттеле; ее болезнь прогрессировала; припадки учащались. Вчера Амали наволновалась, переутомилась, и вечером, пока Тесса, глядя на шестьдесят свечей, думал об осчастливленной им Франции, она лежала в полутемной, пропахшей лекарствами спальне и с трудом сдерживала стоны.

Но и помимо болезни жены у Тесса были заботы. Люсьен оказался неисправимым. Амали по-прежнему называла его мальчиком, но этому «мальчику» недавно исполнилось тридцать четыре года. Надежды на дипломатическую карьеру давно рухнули. Бездельник нашел себе странный заработок: он писал в газете Жолио о скачках, предсказывая победителей. Говорили, что он, пользуясь указаниями жокеев, сбивает людей с толку, сам играет, а половину доходов отдает Жолио. Все это вряд ли представляло подходящую профессию для сына министра. Оберегая свое здоровье, Тесса не заговаривал с сыном; за обедом оба молчали. А когда Люсьен раскрывал рот, Тесса испуганно ежился: ждал скандала.

Еще больше горя причиняла Тесса Дениз. Он теперь знал, что в области чувств нет справедливости. Думая о Люсьене, он боялся за себя: сын может его опозорить Если бы Люсьен погиб, Тесса, всплакнув, почувствовал бы облегчение. Не так было с Дениз. То, что она ушла из дому, осрамила отца, сделавшись упаковщицей на заводе «Гном», и, по сведениям директора тайной полиции, состояла в каком-то коммунистическом комитете, казалось Тесса ничтожным по сравнению с тревогой за ее здоровье: ей плохо живется, она не приспособлена для тяжелой работы, ее могут убить во время одной из дурацких демонстраций... О Дениз Тесса узнавал через полицию или через контору частного розыска. Он пробовал ей писать, она не отвечала: не хочет с ним знаться. Эта мысль доводила его до слез. Он подумал о Дениз и над шестьюдесятью свечками вспомнил, как девочкой она присылала ему рифмованные поздравления на розовой бумаге. Он готов был расстроиться; но как раз в это время принесли телеграмму от председателя сената. Тесса усмехнулся: он — единственная надежда честной и благоразумной Франции. Его острый нос покрылся мельчайшими капельками пота: так бывало всегда в минуты волнения. Забыв про Дениз, он обдумывал начало министерской декларации.

На следующее утро приключилась неприятность: желая перечесть донесение посла в Праге, Тесса обнаружил пропажу документа, который ему вручил Фуже. Вся история с Гранделем раздражала Тесса: он не любил разоблачений. Политика — тонкое дело; хороши не только громкие речи, но и шепот в кулуарах, задушевные слова за завтраком, «между сыром и грушей», оттенки мысли, намеки. Разоблачения выпадают из игры. Каким безобразием была шумиха, поднятая в свое время бандой Бретейля вокруг злополучного Стависского! Хотели запутать и Тесса... Фуже не прошел бы без голосов коммунистов. Понятно, что он за Народный фронт. Но Тесса и без него знает, что Грандель выскочка. Гранделя следует остерегаться. Какой оратор! Только покойный Бриан умел так заговаривать людей... Но при чем тут сенсационные разоблачения?.. Еще осенью Фуже сказал Тесса, что Грандель связан с немецкой разведкой. Тесса его оборвал: он не верил в измену депутата. Да и слово «измена» казалось ему пришедшим из другого мира. С иностранной разведкой могут быть связаны майоры, продувшиеся в карты, шалопаи вроде Люсьена — словом, люди, припертые к стенке. Тесса понимал любую оплошность, связь с аферистами, заступничество за мошенников — извольте провести границу между вполне дозволенным участием в акционерном обществе и делом Стависского или Устрика! Но измена... В сознании Тесса проносились стихи Гюго, Чертов остров, шпага, надломленная над головой предателя... Нет, депутат не станет этим заниматься!

Но вот три дня тому назад неутомимый Фуже вручил Тесса эту проклятую бумажонку. Тесса пробежал глазами письмо и вложил листок в папку с делами иностранной комиссии. В записке говорилось о двух миллионах, отпущенных на пропаганду целебных вод Киссингена и Баден-Бадена. Тесса злился: хорошо, Грандель зарабатывает на немецких курортах, это еще не измена! Правда, Фуже уверял, что Грандель не сможет представить оправдательных документов. Но Тесса был против вмешательства в частную жизнь депутатов. Так он и ответил Фуже. Тот настаивал: «Необходимо ознакомить с письмом членов иностранной комиссии». Все это было на редкость глупо; особенно теперь, когда нужно с помощью правых свалить Блюма и в то же время заручиться поддержкой левых. Отказать Фуже Тесса не мог: тогда против нового правительства будут голосовать все левые радикалы. Но если Тесса огласит документ в комиссии, Бретейль станет на дыбы; правые обрушатся на радикалов, и радикалам придется поневоле еще раз выручить Блюма. Подумав, Тесса решил отложить дело недельки на две: он надеялся, что министерский кризис разразится в ближайшие дни.

Но кто мог похитить этот листок?.. Никогда еще Тесса не сталкивался со столь таинственным происшествием! Папка лежала в письменном столе. Уходя, он всегда запирал ящик. Все бумаги на месте. Если рассказать Амали, она, пожалуй, ответит, что документы украл Вельзевул...

В палате Тесса забыл о пропаже. Рассматривали законопроект об открытии двух ветеринарных институтов. В зале сидели только депутаты заинтересованных департаментов. Остальные толпились в кулуарах и в буфете. Говорили о надвигающемся кризисе; и по тому, с каким вниманием осведомлялись у Тесса о его здоровье, можно было безошибочно угадать, что дни Блюма сочтены. Виар, поздравив Тесса с шестидесятилетием, меланхолично вздохнул:

— В шестьдесят лет я и не думал, что мне придется взять в руки министерский портфель. Ты рано начинаешь. В добрый час!

Тесса хихикнул:

— Шестидесятилетняя девственница — совсем недурно! Кстати...

Он рассказал непристойный анекдот. Виар покраснел и ушел. Вдруг из табачного дыма выплыл Фуже. Взглянув на его очки и бородку (Фуже хотел во всем походить на радикалов прошлого века, «пожирателей кюре»), Тесса сразу вспомнил об украденном документе. А Фуже спросил в упор:

— Когда ты ознакомишь комиссию с делом Гранделя?

Тесса замахал руками:

— Разве можно рубить сплеча?.. Надо хорошенько обдумать. Я переговорю с Эррио. Теперь нужно быть сугубо осторожными, не то против нас окажутся все промежуточные группы.

Фуже не унимался:

— Правые все равно нас ненавидят. А налево у нас нет врагов. Потом, это дело не партии, но государства. Ты понимаешь: го-судар-ства! Если Бретейль честный человек, он должен первый вышвырнуть Гранделя. Ведь Грандель попросту немецкий шпион. Ты читал «Пари миди»? Телеграмма из Берлина... Эти «притеснения бедных судетов» могут кончиться походом на Страсбург. Я не потерплю, чтобы в такое время представитель «пятой колонны»...

— Зачем горячиться? Мы не в Испании, у нас споры кончаются не резней. Успокойся! Я старше и опытнее. Когда настанет время, я сам вытащу эту бумажку. Ты меня прости, я должен поговорить с Даладье...

Тесса поспешил скрыться от назойливого Фуже. Но мысль о пропавшем документе больше его не покидала. Конечно, дело можно замять. Он скажет Фуже, что послал документ на экспертизу, а потом свалит все на экспертов или на Второе бюро — там у Тесса приятели, они покроют... Можно попросту отказаться дать Фуже объяснения, заявить, что документ — фальшивка, поставить во фракции вопрос о доверии. Дело пустячное. Не все ли равно, какая у Гранделя кормушка? Довольно пуританства! Пора заняться серьезной политикой...

Но Тесса не переставал думать о глупой бумажонке. Он не мог объяснить себе загадочное происшествие. Что, если за ним следят агенты Виара или, того хуже, приятели Дениз? Тесса съежился. Коммунисты для него были беззастенчивыми преступниками, готовыми на все. Они могут заманить Тесса и отослать его в Москву... Неужели коммунисты?..

Дома он постарался успокоиться, сел за работу. Еще раз он тщательно просмотрел содержимое папки: оставалась надежда на второе чудо — вдруг документ на месте?.. Но пропавшего листка не было. Тесса начал изучать рапорты посла в Праге. Он давно решил, что насчет судетов можно договориться с Гитлером. Он говорил друзьям: «Конечно, Карлсбад — прекрасный курорт, но меня интересует судьба Виши».

Из спальни раздался стон. Оторвавшись от работы, Тесса пошел к жене. Амали шептала:

— Прости... Мне стало очень страшно... Я теперь скоро умру. Что станет с Люсьеном?..

Тесса поглядел на ее белое, обескровленное лицо и стал приговаривать:

— Поправишься. Обязательно поправишься. Все врачи говорят. Мы с тобой скоро в Виттель поедем. Обязательно...

Амали думала не о себе, но о своей любви: о рыжеволосом беспутном сыне.

— Скажи, что станет с Люсьеном?

— Он не мальчик. Устроится... Тебе нельзя волноваться.

Когда он вернулся в кабинет, оттуда вышел Люсьен. Они столкнулись в дверях. Сразу что-то осенило Тесса: документ украл Люсьен. Не раз он заставал сына в своем кабинете. Тот смущенно объяснял: искал спички или вечернюю газету. Теперь понятно... Да, такой на все способен...

Тесса вбежал в комнату Люсьена. На столе лежали фотографии лошадей, длинная дамская перчатка, револьвер. Тесса сел на диван, вытер ладонью мокрое лицо и спросил шепотом:

— Люсьен, это ты взял письмо к Гранделю?

Люсьен молчал. Тогда Тесса вне себя крикнул:

— На немцев работаешь?

Люсьен подбежал к отцу с поднятой рукой, потом отскочил и пробормотал:

— Мерзавец!

Этот негодяй еще оскорбляет отца. Тесса едва выговорил:

— Убирайся!

Он ушел к себе. Он слышал, как Люсьен попрощался с матерью; Амали всхлипывала. Теперь все кончено! Зачем ему министерский портфель? Дочь ушла. Сына он выгнал. Его сын — шпион! Тесса стало жаль себя; он долго грустно сморкался. А из спальни доносился плач Амали. Тесса пошел к ней, сел на кровать.

— Мамочка (так он называл ее, когда бывал растроган), вот мы и одни...

— Почему ты его выгнал? Он гордый. Теперь он ни за что не вернется.

— Я его и не впущу. Ты знаешь, что он делает? Он шпион. Он работает на немцев.

Тесса всегда знал, что его жена глупа и невежественна, но все же растерялся, услышав ее ответ:

— Я тебе говорила, что политика — гадкое дело. Это ты научил Люсьена. Разве ты не кричал, что с немцами можно сговориться, что Гитлер лучше Тореза?

— Замолчи! Я не хочу этого слышать... Люсьен не дипломат, но шпион. Ты не понимаешь разницы?

Тесса был и без того расстроен; хлопнув дверью, он ушел в кабинет. Он долго шагал из угла в угол, повторяя: «Шпион. Наемник. Негодяй». Утомившись, он сел в кресло. Нужно все продумать. Если Люсьена подослали за документами, это — дело серьезное. Значит, Грандель действительно замешан... Но теперь документ исчез. Улик нет. Рассказать о краже? Но этим он посадит в тюрьму Люсьена. Амали не переживет удара. А что выиграет Тесса? Хорош спаситель Франции, у которого сын — шпион! Нет, о краже — ни слова, Фуже придется сказать, что документ — фальшивка. А как быть с Гранделем?.. Шпион в палате депутатов — это все же неслыханно! Но у Тесса нет никаких доказательств. Поддерживая версию Фуже, он только наживет врагов среди правых. Потом, рассуждая трезво, даже если Грандель — немецкий агент, какой вред он может принести Франции? В военную комиссию он не входит. У немцев, наверно, десятки тысяч шпионов... Одним больше... В общем, этим должны заниматься господа из Второго бюро, а не Тесса. Взвесив все, Тесса решил похоронить дело: Люсьена он выгнал как бездельника и неисправимого кутилу.

Он прошел к Амали.

— Насчет шпионажа не говори никому, это вздор, я погорячился. Но мне снова принесли его вексель. Потом, он меня оскорбил. Ты можешь послать ему деньги, но сюда он не должен приходить. Спокойной ночи!

Тесса лег в кабинете. Он погасил свет и, лежа с раскрытыми глазами, думал о своей неудачной жизни. Как всегда, мысли вернулись к Дениз. Впервые Тесса подумал: может быть, она и права? Она ушла из проклятого мертвого дома. Что для нее отец? Она рассуждает по-детски, не понимает, что такое правосудие. Тесса защищал убийц, подбирал алиби, вел дела отъявленных мошенников. Это священное право его ремесла. Но для Дениз он лжец, человек с нечистой совестью. Она не понимает и политики. Он вел сложную игру, дружил с Бретейлем, улыбался Виару. Это необходимо для спасения Франции. Но, конечно, это грязное дело. И вот Дениз возмутилась. Ушла от отца с его непонятной, темной жизнью, от суеверной матери, от брата, который оказался шпионом. Дениз честная, непримиримая...

Тесса видел суровое лицо дочери. Он засыпал, и знакомые черты сливались с картинами, статуями. То Дениз подымала меч, как Жанна д'Арк; то она держала окровавленный кинжал; то ему мерещился угрюмый взгляд Луизы Мишель, и он повторял: «Поджигательница!» Он знал, что коммунисты — убийцы. Теперь он благословлял дочь, которая должна его убить. Вот она подходит... У нее лицо из гипса, а вместо глаз — впадины. Она сжала горло Тесса...

И Тесса закричал. Его разбудила Амали. Услышав крик, она хотела встать, но не смогла, свалилась. Она приползла из спальни и вцепилась руками в голову Тесса.

— Поль, что с тобой?

Он не сразу опомнился.

— Мне приснилась Дениз... Мамочка, теперь мы одни...

Раздался телефонный звонок. Тесса вздрогнул. Кто может звонить так поздно?.. Не случилось ли чего-нибудь с Люсьеном.

Он взял трубку. Маршандо сообщил ему, что десять минут тому назад закончилось голосование в сенате. Блюм требовал чрезвычайных полномочий; за него подано сорок семь голосов; свыше двухсот против.

Заикаясь от волнения, Тесса сказал жене:

— Завтра я буду министром. Это победа.

Он хотел сказать что-нибудь радостное, обнадежить и успокоить Амали. Но нервы не выдержали: сидя за письменным столом, в голубой пижаме, он плакал и рукавом вытирал нос.

4

Пока сенаторы, сердито покашливая и багровостью апоплексических затылков выдавая душевное возмущение, слушали Блюма, на другом конце города рабочие «Сэна», бастовавшие уже свыше двух недель, собрались, чтобы обсудить ответ дирекции. Дессер наотрез отказался вступить в переговоры прежде, нежели рабочие очистят заводские помещения. Он теперь не философствовал, не острил: другие времена... Да и у рабочих не было того пыла, который два года тому назад помог им одержать победу. Завод «Сэн» последовал примеру других: забастовка охватила всю военную промышленность. Не было ни флагов, ни концертов, ни веселой перебранки с полицейскими. Забастовали потому, что жизнь стала невмоготу; но мало кто верил в победу.

Мишо не было: он сражался в Испании. Товарищи не знали, жив ли он, говорили, что в февральских боях бригада «Парижская коммуна» понесла большие потери. Пьер был с забастовщиками; но и его укатали эти два года. Он поседел, помрачнел, мало походил на прежнего Пьера, наивного, всем увлекающегося. Предательство Виара его надломило. Он продолжал бороться, и ни грустные близорукие глаза Аньес, ни годовалый Дуду не могли его удержать от рискованных полетов в Барселону и Картахену; но боролся он теперь не с надеждой, а с горечью отчаяния.

Руководил забастовкой Легре. И если задор Мишо выражал душу июньской забастовки, угрюмая стойкость, молчаливость Легре как нельзя лучше вязались с суровой битвой этой холодной и неудавшейся весны.

Когда Легре огласил короткий ответ дирекции, наступило молчание. Легре предложил продолжать забастовку; в ответ не раздалось ни аплодисментов, ни протестующих криков. Все сидели как убитые.

— Кто хочет высказаться?

Тишина угнетала: за ней чудился разгром. Вдруг из глубины длинного полутемного ангара раздался слабый голос:

— Прошу слова.

На подмостки взошел старик Дюшен. Когда-то он работал в литейном, но уже много лет как его сделали сторожем; он с трудом нагибался, едва ковылял по двору, а уходить не хотел, отвечал: «Дома скучно». Кто не знал Дюшена? Кажется, он здесь работал с сотворения мира.

Инженеры прислушивались к его замечаниям, а Дессер здоровался с ним за руку и говорил: «Это — наша гордость». Люди насторожились. Что скажет Дюшен? Это не крикливый подросток, которому на все наплевать... Зачем им говорить о низких ставках, о растущей дороговизне? Кто этого не знает? Но теперь не тридцать шестой... Дессер уперся. А семьи голодают. И нет в этой забастовке ни смысла, ни исхода... Что же скажет старик Дюшен, на своем веку все повидавший?

Дюшен стоял молча. Наконец он раскрыл рот и надтреснутым, старческим голосом запел:

— Вставай, проклятьем заклейменный...

Все встали, молча подняли кулаки.

— Вот вся моя речь.

Забастовку решили продолжать. Когда обсуждали обращение к другим заводам, Легре вызвали:

— В комитет... Говорят, что правительство слетит...

Дениз сразу узнала рабочего со шрамом на щеке, который подошел к ней в тот вечер, когда она встретила Мишо. Может, быть, Легре что-нибудь знает?.. Дениз часто получала письма; Мишо рассказывал о боях, о трудностях испанского языка, о товарищах по бригаде, о холоде и зное Арагона, о мужестве крестьян. Иногда это были записки на клочке бумаги, иногда длинные послания. Он то вспоминал Париж, вечера, проведенные с Дениз, то писал о военных операциях, о казематах Теруэля, о работе истребителей, прозванных «курносыми». В последнем письме, после восторженного описания боев за предместье Теруэля, карандашом было приписано: «Я тебя люблю, и еще как!» Дениз всегда носила это письмо с собой: среди дня проверяла, на месте ли оно; знала каждую букву, но все-таки перечитывала.

Жизнь ее была на вид неприглядной: работа, потом собрание или книга и выписанные в тетрадку имена, колонки цифр. И все же Дениз знала, что это — война, что она — рядом с Мишо. Его письма, похожие на военные реляции, вдруг, как бы нечаянно вырвавшиеся, мальчишеские слова о любви поддерживали ее в минуты душевной усталости. Но с февраля от Мишо не было писем. Дениз боролась с неотвязными мыслями. Он жив! Она повторяла его любимое восклицание: «И еще как!..» Но тревога росла. Увидев Легре, Дениз всполошилась: может быть, он знает...

На собрании говорили о правительственном кризисе. Сенат хочет отставки Блюма. Народный фронт может рухнуть: радикалы раскололись на две группы; социалисты юлят — боятся оттолкнуть от себя Тесса и остаться с коммунистами. Забастовки в Париже растут. Но подъема нет. А крестьян сумели восстановить против рабочих. По сравнению с прошлым годом положение ухудшилось. Кто-то сказал:

— Упустили минуту...

На него прикрикнули: надо говорить о деле! Париж можно поднять на защиту Народного фронта. Если Блюм откажется уйти, кто выступит против? Друзья Бретейля, кагуляры, да, может быть, полиция. Армия не поддержит фашистов. Нужно только, чтобы Блюм и Виар приняли бой...

Набросали проект обращения. Правительство остается у власти. Виар должен арестовать кагуляров во главе с генералом Пикаром. Помощь Испании: пора наконец-то открыть границу! Можно было этого и не писать; все знали наизусть; слова казались привычными, потерявшими значение, как «здравствуй» или «до свидания». Решили, что с Блюмом переговорит Дюкло, а к Виару пойдет Легре, ведь Легре поддерживал Виара на выборах. Потом, хорошо послать не депутата, а рабочего: пусть знает, что говорит народ.

Напоследок обсудили вопросы, связанные с забастовками. Надо держаться! Многое зависит от того, чем кончится кризис. Дениз спросили о положении на заводе «Гном». Она ответила:

— Все говорят, что надо кончать забастовку, но все понимают, что надо бастовать. Пока другие держатся, наши не подведут.

Легре усмехнулся:

— Как у нас.

На улице Дениз его догнала:

— Ты из Испании что-нибудь получил?.. Как Мишо?

Голос Дениз выдал волнение. Легре нахмурился: вот уже третий месяц, как оттуда нет вестей... Но он спокойно сказал:

— Все в порядке. Приехал один товарищ... Он недавно видел Мишо...

Дениз не смогла скрыть радости. И смутная улыбка, похожая на весенний день где-нибудь в Бильянкуре, среди шлака и гари, осветила сумрачное лицо Легре.

— Я завтра зайду к вам на завод. Надо ребят подбодрить. Да и у нас плохо. Сегодня старик выручил: запел «Интернационал»... Друг друга стыдятся, только поэтому и держатся.

Простившись с Дениз, Легре пошел по длинной набережной. Париж здесь не походил на себя: новые дома, непривычно белые; заводы, заводы; и сирены кричат, как в порту. Странная весна. Апрель, а холодно. Люди ежатся, сердятся, чихают. Каштаны уже приготовились цвести; их зелень кажется неуместной под злым зимним ветром. Легре вспомнил радостное лицо Дениз. Вдруг с Мишо что-нибудь случилось? Беда!.. А она его любит, это сразу видно. Славная девушка! Мишо говорил: студентка. Все-таки хорошо, когда есть на свете близкий человек. Говорят — спокойней. Нет, еще тревожней. Но хорошо: жизни больше.

Легре, сколько он себя помнит, был всегда один как перст. Отца он не знал, мать умерла, когда он еще ходил в платьице. Взял его дядя, скупердяга, по профессии колбасник. Легре подавал жбаны со свиной кровью, топил печь, мыл полы. Потом он ушел на завод.

Война не вовремя началась: Легре тогда приглянулась хохотушка, щебетунья Аннмари. Он о ней думал в окопах Аргонского леса. Война там шла под землей: подкапывались друг под друга. Осколком снаряда Легре был ранен в лицо; пометка осталась. А когда он вернулся с войны, Аннмари и след простыл: она уехала с американским летчиком.

Легре надулся на всех женщин. Жил он тогда скучно. Ходил в кино, иногда выпивал. Потом увлекся политикой. Снова влюбился и снова прозевал: он не знал, как признаться Марго. Ему казалось, что она его презирает. Лето было беспокойное: Сакко и Ванцетти... Легре каждый день выступал на митингах. Осенью Марго вышла замуж за Дюбона. Легре подумал: ей с ним интересней... На Новый год Дюбон позвал к себе приятелей. Он жил в маленьком домике возле фортификаций. Сидели поздно, выпили, накурили. Марго вышла в садик — подышать. Легре уходил: там она его окликнула; начала говорить о кино, спрашивала — видал ли он картину «Остров горя». Он молчал. Вдруг она быстро сказала: «Я вас тогда любила...» И вернулась к гостям. Легре обозлился на себя, решил, что он не создан для счастья; стал еще молчаливей.

Почему он сейчас вспомнил об этом? Да вот, Жозет... Это — дочь товарища. Иногда Легре кажется, что Жозет ласково на него смотрит. Но ей двадцать четыре года, а ему сорок два. Он ей сказал: «Я для вас стар». Почему она рассердилась?.. Надо бы с ней поговорить, Легре все откладывал: не время. И вот сейчас, взволнованный беседой с Дениз, он думал: так и жизнь пройдет...

Он обмотал вокруг шеи шарф. Не то дождь, не то снег... Что ж это за весна?.. Позвонить Виару... Если Блюм уйдет, Дессер ни за что не уступит... Пожалуй, тогда очистят завод силой... А еще недавно казалось, что все у них в руках... Завтра Бретейль будет командовать... Слишком понадеялись на свою силу: большинство, выборы, Народный фронт, демонстрация... А те рыли и рыли... Вот и прозевали!.. Как Легре — Марго... Ну и холод!..

Легре прошел в комнату, где заседал стачечный комитет. Его обступили: что нового?

— Три пункта. Первый — насчет забастовки. Надо держаться. На других заводах настроение боевое. Там были делегаты... На «Гноме» ни за что не уступят... А Дессеру нелегко. Им самолеты теперь вот до чего нужны. Гитлер опять что-то готовит... Значит, на Дессера нажмут: заказы-то он должен сдать. Пункт второй: с министерством. Наши решили обратиться к правительству. Не должны они уходить. Палата выразила доверие. А что сенат? Богадельня! Этих старикашек давно надо отослать на покой. Я к Виару пойду. Мы им предлагаем поддержку. Если понадобится, выйдем на улицу.

— Виар — порядочное дерьмо.

— Не спорю. Но и дерьмо дерьму рознь. А положение у нас посредственное: выбирать приходится не между двумя розами. С Тесса будет еще хуже.

— Это правда. А третий?

— Что третий?..

— Да ты сказал: три пункта.

Легре усмехнулся:

— Я и забыл... Третий — насчет погоды... Разве это, товарищи, весна! Это не весна, а безобразие!..

5

На нарядной улице Сен-Онорэ, возле дворца президента республики, с раннего утра толпились зеваки. Репортеры держали наготове блокноты и «зеркалки». Держали пари: кого вызовет президент? Любопытные в окрестных барах согревались кофе или грогом. В девять часов к воротам подъехала большая машина. Тесса, свежевыбритый и благоуханный, легкой поступью прошел наверх. Он позволил себя заснять, но шутливо погрозил пальцем журналистам:

— Президент вызвал меня для консультации. Это все, что я могу сказать. Бутоны распускаются. Зачем их преждевременно раскрывать? Терпение, друзья, терпение!

Пропажа документа, тревога за Дениз, болезнь жены — все было забыто; Тесса сиял; и один из журналистов пробормотал с завистью: «Подумать только, что ему пошел седьмой десяток!..»

Фотографы снимали Эррио, Даладье, Бонне. Жизнь депутатов и сенаторов была нарушена. Никто из них вовремя не позавтракал. Толпились в кулуарах палаты. Рассказывали друг другу о событиях; президент республики, поблагодарив председателя сената, заплакал от волнения; Даладье забыл выпить аперитив; Тесса при всех обнял Бретейля. Напрасно артистки Французской комедии, балерины, хористки и просто красотки поджидали в урочный час влиятельных любовников: представителям нации было не до любви.

Только Виар начал день необычайно спокойно: его не тревожили репортеры, он не пошел в палату, он был вне игры. Уже зимой он понял, что радикалы созрели для очередной измены, и теперь он не испытывал никакой обиды. Он погрузился в домашние хлопоты, смотрел, как рабочие упаковывали его картины (он собирался, не откладывая, переехать на свою частную квартиру), написал экономке в Авалон, чтобы закончили ремонт к июлю. В этом году он наконец-то насладится каникулами!..

За несколько дней до министерского кризиса к Виару приехала младшая дочь Виолет, проживавшая в Нанси, где у ее мужа была транспортная контора. Виолет нашла отца озабоченным; он подсчитывал голоса, брюзжал на сенаторов, жаловался, что никто его не понимает. Но теперь Виолет не могла нарадоваться: отец сиял. Он пил кофе из большой чашки, дул, чтобы отогнать пенки, и лукаво ухмылялся. Не зная последних событий, можно было принять его за победителя.

— С сегодняшнего дня я вольная птица. Я покажу тебе несколько выставок на улице Боэси. Последние работы Дерена восхитительны.

Он прошел в кабинет. Секретарь его ждал: неотложные дела. Префект Нижней Шаранты сообщал о наводнении; необходимо принять срочные меры для помощи пострадавшим. Еще вчера это известие взволновало бы Виара: он знал, как легко использовать стихийное бедствие для политической агитации. Но теперь он пожал плечами:

— Этим займется мой преемник. Кстати, я ему не завидую. Префект Нижней Шаранты — приятель Бретейля. Да и вообще этот департамент — осиное гнездо. Вы говорите, что Шаранта сильно поднялась?

И, не выслушав ответа секретаря, Виар задумался. Он видел большую реку, серую и молчаливую. Кое-где затопленные наполовину деревья. Вороньи гнезда... Для Виара, освобожденного от государственных забот, наводнение было только явлением природы, поэзией. К действительности вернул его непрошеный гость — Легре.

— Коммунисты предлагают вам не сдаваться. Народный фронт победил на выборах, и только палата выражает волю страны.

— Но конституция...

— Конституция не обязывает вас считаться с вотумом сената. Вы хотите юридического оправдания? Пожалуйста! Когда сенат высказался против радикального кабинета, Леон Буржуа не ушел. А теперь — по существу. Если вы уйдете, вы откроете путь фашистам. Сначала Даладье, Бонне, Тесса. Потом — Бретейль.

— Мой друг, зачем преувеличивать опасность? Даладье — организатор Народного фронта. Да и Тесса не так уж страшен. Если я не ошибаюсь, за него голосовали коммунисты. Это типичный радикал, колеблющийся, но честный...

Легре не умел прикидываться. Он встал, повысил голос:

— Вы как-то при мне сказали, что связали свою судьбу с судьбой рабочего класса. Рабочие хотят, чтобы вы остались. Я не стану вас обманывать. Часто мы осуждали вашу политику, вы это знаете. Но теперь не время для споров... Фашисты мечтают, как бы разгромить все рабочие организации. И мы готовы вас защищать. Вы обязаны остаться. На завтра назначена большая демонстрация перед зданием сената. Мы покажем старичкам, на чьей стороне сила.

Виар едва заметно улыбнулся.

— Я очень признателен вам и вашей партии за доверие. Но теперь это носит ретроспективный характер... Сегодня утром Блюм вручил президенту коллективную отставку.

Легре сел, закрыл ладонью глаза.

— Все это плохо кончится. Сначала они разгромят рабочих. Потом?.. Потом будет, как с Австрией, — придут немцы. Испания доживает последние дни. Чехов они выдадут. Бретейль пойдет с кем угодно, с Муссолини, с Гитлером, лишь бы «навести порядок»...

Виар сочувственно кивнул головой. Теперь он был только левым депутатом; он мог свободно высказывать свои чувства.

— Вы совершенно правы. С Испанией поступили отвратительно. Говоря откровенно, комитет по невмешательству — постыдная комедия. Итальянцы делают что хотят... Я вполне разделяю ваш пессимизм.

Легре хотелось спросить: «А кто виноват?» Но он промолчал; он понимал бесполезность разговора. Виар патетично развел руками. Легре вспомнил, как два года тому назад на собрании Виар его обнял. Он повторил:

— Постыдная комедия... До свидания. Мне незачем вас утомлять.

Когда он ушел, Виар подумал: он не лишен деликатности, понял, что я смертельно устал. А другие не понимают, теребят... Да, я хотел что-то сказать секретарю...

Секретарь уже стоял с блокнотом.

— На завтра назначена демонстрация возле сената. Сообщите префекту полиции, что демонстрация запрещена. Я не хочу, чтобы меня могли упрекнуть в шантаже. Мы разбиты, и мы уходим: таковы правила честной парламентской игры.

Он позвонил лакею:

— Здесь очень холодно, затопите камин. И принесите мне туфли.

Какое это было наслаждение! Весело трещали дрова. Виар снял с себя тяжелые ботинки и в теплых туфлях на меховой подкладке, один, в одиннадцать часов утра, наслаждался свободой. Никуда не нужно идти. Мысли были ленивыми, уютными... Легре преувеличивает. Франция — загадочная страна; каждое десятилетие она гибнет и никогда не погибает. Не погибнет и теперь... Может быть, сенаторы правы. Международное положение обострилось. Тесса, Даладье, Сарро, даже Лаваль... Это — домашние туфли. Франция к ним привыкла; они разношены, их не замечаешь. А Народный фронт можно до поры до времени поставить в шкаф...

Пришла Виолет. Он обрадовался: теперь есть время поговорить. Он расспрашивал про мужа, про дела, про квартиру.

— Я надеялся, что у тебя будет мальчик. Хочу понянчить внука.

У старшей дочери Виара были две девочки.

— Морис говорит, что теперь не время... У нас в Нанси все ждут войны.

Виолет хотелось расспросить отца о политике. Морис потом пристанет: «Что он говорил?»

— Ты знаешь, папа, эти два года мне лично было очень тяжело. Тебя у нас не понимают. При мне, конечно, молчат. Но все-таки до меня доходит через Мориса, через Жанну... Почему-то все ополчились на тебя. Одни говорят, что ты распустил рабочих. Это и я слыхала. Даже в кабаре пели... А другие, наоборот, сердятся, что ты выпустил из тюрьмы кагуляров. Уже всего не помню... Но со всех сторон... Я часто плакала...

Подбородок Виара задрожал от обиды. Что он мог ответить дочери? Что больших людей всегда осуждают при жизни? Что он в течение двух лет ограждал Францию от кровопролития? Но ему самому эти громкие слова казались неуместными. Он придвинулся еще ближе к камину и сказал:

— Я знаю, что меня все ненавидят. У меня после смерти мамы никого не осталось.

Потом он встал и тщательно накапал в стаканчик двадцать капель лекарства.

— Чуть было не забыл... А это надо принимать за час до обеда для правильного обмена веществ.

6

Почему Муш так привязалась к Люсьену? Он ее не любил, да и не говорил, что любит. Для него это была еще одна победа в послужном списке: хорошенькая, к тому же слывшая недоступной, женщина. Только теперь он понял, как сильно было его чувство к Жаннет: тогда он терзался от ревности, нетерпеливо ждал каждого свидания, боялся холода, отчужденности. С Муш он забавлялся. Только чтобы оживить приевшиеся ему объятия, он вдруг начинал упрекать ее за то, что она живет с мужем. Муш, плача, говорила: «Хочешь, я уйду от него?» Ей казалось счастьем перебраться в грязный номер, где жил Люсьен после ссоры с отцом, голодать, штопать носки любовника, носить в редакцию его статьи. Но он, поиграв в ревность, говорил: «Нет. Мне ты не нужна, а он тебя любит». Муш плакала еще сильнее. Он нетерпеливо морщился, и, пересилив себя, Муш шутила, пела гавайские песни...

С Гранделем она познакомилась три года тому назад на маленьком пляже в Бретани. Она сразу ему приглянулась. Он бродил с ней по скалам и говорил о «космических бурях»: он тогда был начинающим автором. Зимой они поженились. Оба были молоды, красивы, остроумны. Гранделю к тому же везло: он стал депутатом, завелись деньги. Они сняли хорошую квартиру в Отейле, много принимали, Муш одевалась у лучших портных, выезжала в кадильяке, и шофер никогда не забывал украсить машину ее любимыми цветами — пармскими фиалками.

Казалось, все должно было способствовать семейному счастью. Но вот на четвертый год замужества, встретив Люсьена, Муш потеряла голову. Прежде всего ее поразила внешность Люсьена. Грандель был красив холодной, бесчувственной красотой; походил на гравюру. А в Люсьене все было порывистым: жесткие огненные волосы, яркие глаза, неясная, едва намеченная улыбка, длинные тонкие руки. Узнав его ближе, Муш поняла, что никогда прежде не встречала таких людей. Он весь загорался от одного слова, а потом погружался в беспричинную молчаливую печаль. Он часто играл, она это замечала, но и в игре он оставался самим собой, грубил, оскорблял себя, готов был на благородство и на подлость. Его завтрашний день представлялся загадкой для других, да и для него. Муш вдохновляла его биография, смены страстей, измены, глубокая нечестивость. Она выросла в благонравной, аккуратной семье мелкого колониального чиновника, где все было вымерено — и любовные шалости отца, и молитвы матери, и взятки, и гроши, выдаваемые старой служанке. Муш отдалась Гранделю потому, что он показался ей героем романа; но, прожив с ним три года, она знала, что он — черствый карьерист. Он сам как-то признался, что изменил ей с одной актрисой только для того, чтобы проникнуть в салон влиятельного депутата. Единственной страстью Гранделя была игра. Прежде он частенько бывал в казино Монте-Карло и Биарица. Сделавшись депутатом, он остепенился: говорил Муш, что политика для него — та же рулетка. Она ему не верила, презирала его; признавалась Люсьену: «У меня такое чувство, как будто он меня покупает...» Люсьен иногда в ответ ругался, раз даже ударил ее, но чаще посмеивался: «Я люблю проституток, это порядочные женщины».

Разрыв Люсьена с отцом, то, что он пошел на полуголодную жизнь, еще сильнее привязало к нему Муш. Но она не понимала, почему ему вздумалось спасать репутацию Гранделя. Делами мужа она не интересовалась; никогда его ни о чем не спрашивала. Как-то ей почудилось, что муж подозревает о ее связи; она испугалась за Люсьена, убежденная, что Грандель способен на любую низость. Но Грандель, встречая Люсьена у Монтиньи, был с ним, как прежде, приветлив.

Люсьен никому не рассказывал о своих семейных неприятностях, опасаясь, как бы дело не дошло до Жолио: тогда он лишится доходов. Тесса тоже предпочитал не говорить о своей ссоре с сыном. Только Муш знала все. Грандель теперь чуть ли не каждый день заговаривал с ней о Люсьене. Она молчала. Наконец он сказал: «Я знаю, что ты с ним дружна. Пожалуйста, не отпирайся. Я не ревную... Я только хочу, чтобы ты его позвала. Нам нужно поговорить с глазу на глаз».

Взволнованная, она пришла на свидание. Она не знала, как передать Люсьену предложение Гранделя. Сердцем она чувствовала опасность. А Люсьен, как назло, был весел, потешался над ней. И впервые, когда он ее обнял, она ничего не почувствовала, кроме страха: как будто ее знобило. Потом она высвободилась и сказала:

— Он тебя хочет видеть. Люсьен, я боюсь за тебя.

— Чепуха! Грандель не Отелло.

— Ты не понимаешь... Дело не в ревности. Это страшный человек. Он тебя запутает. Я знаю эту его улыбочку... Зачем только ты ему понадобился?

— Наверно, не знает, что я поссорился с отцом. Хочет войти в доверие. Карьерист. Но довольно об этом...

Он поцеловал Муш. Она отодвинулась и вдруг спросила:

— От кого было то письмо?

Он пожал плечами:

— Глупая фальшивка. Обычная история с деньгами. А подписано — Кильман.

Муш зарылась головой в подушку. Люсьен ее тряс за плечо:

— Ты что-то знаешь? Говори!

— Он тебя убьет...

— Говори! Ты знаешь о письме?

— Нет. О письме ничего... Но я знаю Кильмана. Только, ради бога, не говори!.. Он тебя убьет... В Люцерне... Он меня с ним оставил на несколько минут... У нас был двойной номер... Противный человек, затянут, как в корсете, а затылок выбрит наголо... Он смешно говорил по-французски, вместо «д» — «т»... Настоящий бош. Но ты никому не говори!.. Он мне тогда сказал, чтобы я не говорила... Он очень волновался... А ты знаешь, какой он спокойный... Ты не должен с ним связываться...

Люсьен ее больше не слушал. Он поспешно одевался. Потом крикнул:

— Одевайся!

Она ничего не понимала; искала губами его руки:

— Люсьен, не сердись!.. Я не виновата...

Она плакала. Желая ему угодить, взяла пудреницу, чтобы привести себя в порядок. Он вырвал из ее руки пуховку:

— Живее!

Они вышли вместе. Она шептала:

— Люсьен... Люблю... Мне так страшно!..

Она заметила, что у нее не застегнута блузка; кинулась в первую подворотню. Когда она вышла, Люсьена не было. Она села на скамейку. Кругом толпились люди; это была остановка автобуса. Но она никого не замечала. Напугал ее газетчик; над самым ухом он крикнул: «Угроза не миновала!..» Тогда Муш истерически вскрикнула, а из глаз побежали слезы. К ней подошла какая-то женщина и ласково сказала:

— Успокойтесь! Муж мне говорил, что войны не будет.

7

Было восемь часов вечера, когда Люсьен пришел к Бретейлю. Служанка провела его в гостиную, попросила обождать: Бретейль обедал.

Жил предводитель «верных», как буржуа средней руки. В гостиной стояло пианино, на котором никто не играл; мебель была в чехлах, чтобы не выгорел красный атлас. На круглом столе лежали альбомы с семейными фотографиями и огромная книга «Замки Луары». На стенах висели пейзажи: закат над морем и плодовый сад в цвету.

Дверь была полуоткрыта в столовую с горкой, где красовался старинный хрусталь. Бретейль сидел напротив жены и молча ел компот из чернослива. В углу стоял детский стульчик: жена не захотела, чтобы его вынесли. Аккуратно свернув салфетку, Бретейль вышел к посетителю.

Он поморщился, увидав возбужденное лицо Люсьена: не любил, когда к нему приходили без приглашения.

А Люсьен даже не стал извиняться; он был слишком взволнован: не прошло и часа, как он расстался с Муш. Он сразу сказал:

— Письмо не фальшивка.

Бретейль улыбнулся:

— Это вам сказал ваш достоуважаемый родитель?

— Нет, ему я не поверил бы. Но теперь я знаю, что Кильман существует и Грандель с ним встречался.

Бретейль шагал по длинной полутемной гостиной. Люсьен искоса следил за ним: хотел прочесть гнев, изумление, горечь. Но костистое сухое лицо Бретейля оставалось спокойным.

— Кто вам это рассказал?

— Не все ли равно... Я не могу назвать лица, но я ручаюсь...

Бретейль повернул выключатель. От резкого света люстры Люсьен зажмурился. Бретейль стоял над ним, облокотившись рукой о высокую спинку стула.

— Я вам советую забыть ваши слова. Вы стали игрушкой в чужих руках... Вы мне ручаетесь за человека, которого вы даже не хотите назвать. А я вам ручаюсь за Гранделя.

Люсьен встал и, не прощаясь, вышел в переднюю. Он долго искал в темноте свою шляпу. Потом вдруг вернулся в гостиную. Бретейль стоял все в той же позе. Люсьен сказал неожиданно спокойно, даже задумчиво:

— Я с вами провозился полтора года... И вот интересно... Вы что же, слепой? Или вы тоже знакомы с этим Кильманом?..

Он ждал, что Бретейль ударит его или крикнет: «Негодяй». Но Бретейль не изменился в лице.

— Вы слишком ничтожны, чтобы меня оскорбить. Мой вам совет: не занимайтесь политикой. Это не для вас. По природе вы воришка или сутенер. Ступайте!

Кулаки Люсьена сжались, но он не бросился на Бретейля; он покорно ушел. Только на улице он подумал: «Почему я его не избил?..» И тотчас забыл об обиде: отвращение к себе заслоняло все. Он ходил по улицам, несмотря на холодный ветер. Был конец мая, но зима не унималась.

Люсьен еще раз пережил крушение всего, чем жил; и теперь он знал, что это непоправимо. Он работал на какого-то Кильмана с бритым затылком... Мерзость! А Муш живет с Гранделем... Люсьен не подумал, что Муш много раз порывалась уйти от Гранделя. Тогда Люсьен уговаривал ее остаться с мужем. Теперь она была для него соучастницей преступления. Кто знает, не жила ли она с Кильманом?.. Одна шайка! Отец прав: «на немцев работаешь». Но к отцу он не вернется. Не вернется и к дурачкам из Дома культуры. Назад дорога закрыта. А впереди ничего... Завтра Жолио узнает, что отец его выгнал. Тогда исчезнут и доходы: зачем Жолио с кем-то делиться... Бретейль думал его оскорбить. А это правда — завтра он начнет воровать, сделается котом. Это все-таки лучше их политики!..

Он вдруг остановился в изумлении: навстречу ползли карнавальные колесницы. Полураздетые девушки, ежась на холодном ветру, пытались улыбаться редким зевакам. Все было залито белым едким светом, от которого становилось еще холодней. И Люсьен вспомнил льды, смерть Анри... Белая колесница, огромные гипсовые лебеди, девушки в крахмальных чепцах с густо припудренными лицами... Почему сегодня карнавал?.. С трудом Люсьен припомнил: да, в газетах писали... Это Поль Тесса забавляет добрый французский народ. Довольно поднятых кулаков, красных флагов, бездушной политики! Да здравствуют веселье и торговля! Тесса решил показать всему миру, что Париж не боится ни революции, ни войны. Карнавальным шествием открывается весенний сезон: премьеры в театрах, розыгрыши крупных призов на ипподроме, балы, выставки мод. Спешите, американцы и англичане! Тащите валюту. Вас ждут все кафешантаны, все портные, все парфюмеры, все проститутки. Вас ждет спаситель Франции — Поль Тесса.

Еще одна колесница. Тучная женщина с трехцветным шарфом на плечах держит электрический факел: это Франция. Ей холодно, у нее грустные глаза и лиловые губы. Люсьен остановился, поглядел на нее и вдруг, как мальчишка, показал ей язык.

8

Еще недавно слово «война» было связано с воспоминаниями: люди пятидесяти лет, мирные виноделы или счетоводы, в длинные зимние вечера любили возвращаться к бурям молодости. Свои рассказы они начинали: «Тогда была война...» Некоторые не щадили слушателей, преувеличивали пережитые опасности, старались звукоподражаниями и жестикуляцией передать грохот снарядов, бой, стоны умирающих. Другим годы войны казались увлекательными похождениями, за которыми последовала серая, неказистая жизнь; забывая о грязи окопов, о вшах и страхе, с восторгом они описывали героические разведки, солдатские пирушки, любовные проказы. Детям давно надоели и бедствия, и удаль отцовской молодости. Война для них была чем-то вышедшим из употребления, как фиакры и керосиновые лампы. И вот знакомое слово обернулось, оно стало предчувствием, томлением; оно заслонило завтрашний день. Говорили: «Если не будет войны, мы осенью поженимся», или: «В июне сдам экзамены, если только не будет войны»...

В ту весну много писали о никому дотоле не ведомых Судетах, и, глядя на карту Чехословакии, люди боязливо ежились; они вспоминали четырнадцатый год, сербов, горячий день, когда беленькие листочки и смутный бой барабанов оповестили о всеобщей мобилизации.

Майская тревога оказалась ложной; но все боялись заглянуть в белесый туман знойного лета. Опять эти судеты!.. Что же тут было ответить приятелю, который спрашивал о каникулах? Тупо повторяли: «Если не будет войны...»

А каникулы приближались. И, отгоняя страх, парижане занялись выбором рыбацкого поселка или горной деревушки. Не сидеть же в раскаленном городе из-за проклятых судетов!..

Тесса твердо верил в счастливую звезду, свою и Франции; он заявил: «Наша страна — оазис мира!» Тотчас газеты и радио начали рекламировать спокойствие Франции, как патентованные пилюли или высокой марки аперитив. Куда ехать американцам? В Висбаден? Помилуйте, там штурмовики, военные маневры, концлагеря, эрзацы. Не в Карлсбад, ведь там-то и живут эти самые Судеты. В Италии госпитали с ранеными, прибывающими из Испании, суматоха — чернорубашечники готовятся к новым походам. А Виши, Трувиль, Биариц ждут гостей. Это воистину оазисы мира! И Жаннет каждый вечер повторяла в микрофон: «Оазисы мира... Заказывайте заранее комнаты... Изумрудное побережье... Не забудьте о красотах Макона, воспетых Ламартином... «О, благовест и мяты аромат!» Отменное белое вино и «траурная пулярка», начиненная трюфелями...»

Отпуск Жаннет начался пятнадцатого августа. Она поехала на Лионский вокзал по пустым улицам. Как и в другие годы, Париж казался вымершим. Несколько провинциалов; автокар с англичанами. Опустевший город был живым, уютным. Толстяки на террасах кафе бесцеремонно расстегивали воротнички. Консьержки в шлепанцах сидели с вязаньем возле подъездов. Во всем была приятная истома. Люди благодушно улыбались, и шофер такси пожелал Жаннет: «Веселых каникул».

В вагоне снова говорили о Судетах, о Гитлере, о войне. Жаннет не слушала: разговоры казались ей абстрактными, не связанными с жизнью. Но вот и Флери...

Почему она выбрала эту деревню, знойную и белую, среди синих виноградников, известную только виноторговцам? Может быть, она запомнила красивое имя с детства: Флери.

Жаннет давно не выезжала из Парижа. Она потеряла голову от воздуха, зелени, тишины. Дыша, она чувствовала, что дышит; она смаковала свежесть глубокого утра, бегала по полянам, взбиралась на холмы. Все здесь было спокойным, невозмутимым; вот такие же домики и виноградники Жаннет видела много лет тому назад, девчонкой... И, смеясь, она повторяла: «Оазис мира...» Хоть раз она не солгала!..

Виноделы опрыскивали лозы. Все было голубым: блузы, руки. Люди любовно осматривали каждую лозу; по-хозяйски, удовлетворенно, поглядывали на безоблачное небо, говоря Жаннет: «Вино в этом году будет хорошее...» Они помнили прожитую жизнь год за годом по тому, какое было лето: много ли солнца, удалось ли вино. Счастливые годы красовались на этикетках старых бутылок и жили в памяти, связанные с молчаливым торжественным зноем августа. А грозди уже темнели...

Внизу, в долинах, стояли деревья. Каждое жило своей жизнью; вязы, дубы, ясени были старше людей; и люди уважали деревья, заискивали перед их тенью, приходили к ним в часы изнеможения или любви. Под деревом закусывали, спали, целовались. Было среди деревьев у Жаннет любимое: на берегу узкой мутной речки стоял высокий ясень. На белом небе чернели как бы вырезанные листья. Ясень стоял прямо, не уступал ветрам, и Жаннет часто думала, что он, у въезда в деревню, сторожит мир.

Разговоры о войне дошли и до Флери. В полутемном кафе, где всегда бывало прохладно и где крестьяне медленно отхлебывали из тяжелых стаканов густое вино, вдруг раздавался голос диктора, этого недружелюбного чужого горожанина. Он говорил о Судетах, о каком-то Генлейне. Виноделы хмурились: война подбиралась к их домам. Но вот приходил забулдыга Южень, неизвестно почему прозванный «Австрийцем», хотя родился он в соседней деревушке, усатый и красномордый, который восторженно объявлял: «А я сегодня съел сорок раков...» Позабыв про Генлейна, все обступали «Австрийца», хотели выведать, в какой речушке нашел он раков, но мошенник молча ухмылялся. Бывали и другие происшествия: из Лиона приезжали за вином для рабочего праздника; старик Боже продал туристам штопор, сделанный из лозы; у хозяина кафе сбежала коза. Все это было жизнью, а газеты и радио глухо говорили о смерти, и живые старались не вникать в их темные речи.

Жаннет вошла в пейзаж, слилась с окрестным миром. Крестьяне угощали ее вином, шутили с ней. Друг другу говорили: «Забавная девушка»; означало это — «славная, приятная». Она сразу забыла Париж, где оставила только одиночество да скучную, изнурительную работу. Автомобили на шоссе с нарядными парижанками напоминали ей о враждебном мире; она в страхе думала: «Скоро конец...»

И вот в один из самых спокойных, самых бездумных дней, когда неистовое солнце августа загоняло людей в прохладное кафе, с ней заговорил парижанин. Одет он был по-дачному: без воротничка, полотняные туфли. Веселый, с прогоревшей трубкой, с лицом обрюзгшим и насмешливым, с живыми внимательными глазами, он походил на виноторговца из Макона или Дижона. Вино он пил со смаком, прищелкивая языком и раздувая щеки. В тот день все засыпали от жары. А хозяйка кафе даже похрапывала. Но человек с трубкой был весел. Он рассмешил Жаннет, передразнив хозяйку и «Австрийца». Потом рассказал марсельский анекдот. Олив взволнован: «Иду вчера по Канебьер и вижу Мариуса. Кричу: «Здравствуй, Мариус!» А он не оборачивается. И представьте себе, оказалось, что это не он и не я!» Жаннет смеялась: «Как глупо! Не он и не я...» Смеялась она так заразительно, что хозяйка, проснувшись, улыбнулась, а потом снова уснула.

Незнакомец понравился Жаннет, хотя был он немолод и некрасив. Привлекала его простота, ласковая насмешка, какая-то живучесть. Жаннет жила в мире актеров; там были лживыми все жесты, все интонации. Этот человек (про себя она называла его виноторговцем) пришелся ей по сердцу. Они весело болтали. А когда жара спала, вышли вместе, и Жаннет повела его к своему любимому дереву. Он сел на траву, снял шляпу, вытер большим фуляром лоб, сказал: «Удивительно хорошо», — и сразу стал грустным. Помрачнела и Жаннет. Он сказал:

— И вы приуныли. Такой у меня талант: все замораживаю. В сказках есть люди, берут песок, а в руке золото. У меня — наоборот: вместо золота песок...

— Я это понимаю...

Жаннет в тоске вспомнила другое дерево, пыльное и сонное на парижской площади, рядом с каруселью. Она могла быть счастлива. Почему она сама отказалась от счастья? Как он... Вместо золота — песок. И чужой человек стал ей вдвойне мил. Она удивленно сказала:

— Вот мы и подружились. А я даже не знаю, кто вы. Я — актриса. Только не думайте, что вы знаете мое имя. Я — маленькая актриса. Работаю в радио. Жанна Ламбер, Жаннет... А вас как зовут?

— Дессер. Во Франции, наверно, сто тысяч Дессеров.

— Дюпонов больше. Я слыхала про какого-то Дессера... Миллионер. Говорят, чудак, но, как все они, мерзавец...

Дессер улыбнулся:

— Конечно... Давайте закончим представления; скажем, как мудрый Олив: не вы и не я. Хорошо? Вам это легко, поскольку вы актриса. Вы играете инженю? Обманутых любовниц? Деревенских служанок? Маргариту Готье?

— Я рекламирую вермут «синзано» и кровати «насиональ». И еще благоденствие Франции. Видите, какое ничтожество! Раз я должна была играть... Но меня заменили: вопрос имени, то есть денег. У меня есть приятель — режиссер Марешаль. Вы, наверно, слыхали... Он очень способный. Он придумывает постановки и не ставит: нет денег. У него революционный театр, а теперь это не в моде. Он чудесно придумал постановку «Нуманции». Я должна была играть главную роль... Все это мечты! Буду восхвалять искусственный жемчуг или новое слабительное. Все равно!.. Обидно, что скоро возвращаться в Париж...

Она подумала, что не знает даже, чем занимается ее собеседник; откуда он, правда, из соседнего Макона или из Парижа? Она робко спросила:

— Вы приехали сюда на каникулы?

— Да. Я снял домик недалеко отсюда, по дороге в Жюльена. Останусь до октября.

— Вы здесь с семьей?

Он рассмеялся.

— Я всегда один! Не знаю, что тому причина: я ли бегу от людей или люди от меня. Вот от вас не убежал...

— И я не убежала... Я тоже одна. То есть у меня были в жизни... я хотела сказать: близкие, это неправда — далекие. Жила с ними, вот и все. Это — внешняя сторона, роль, которую поручили. Иногда даже меньше: комната в гостинице. Не все ли равно какая?..

Вечер принес прохладу; ясень вздрогнул под ветерком; закричали лягушки; вдалеке прозвенели бубенцы стада, Жаннет притихла. Дессер вдруг осунулся, постарел. Они молча вернулись к деревне. Прощаясь, Дессер попросил разрешения прийти завтра. Он с горечью добавил:

— Ходатайствую, как школьник, о романтическом свидании под тенистой липой.

— Это не липа, а ясень. Не говорите так... Не нужно быть грустным! До завтра!

На следующий день выяснилось, что у нее глаза совы, волосы и доброта пуделя, язык парижского мальчишки. Выяснилось, что он презирает все и готов до упаду танцевать с девушками из Флери, что у него обтекаемая машина и потертый пиджак, что он любит стихи Лафорга, но почему-то занимается статистикой.

А еще через несколько дней выяснилось, что они ждут с нетерпением часа свидания, что оба наивны и самолюбивы, что никто из них не признается другому в своих чувствах. Жаннет думала: для него это банальное дачное похождение. Дессер говорил себе: я стар, уродлив, а ко всему не поэт — купец...

Начало сентября было знойным. Крестьяне не могли нарадоваться. Грозди тяжелели. Скоро сбор винограда. Но Жаннет его не увидит: через неделю конец ее счастью.

Это было предпоследнее свидание. Дессер неловко ее обнял. В делах любви он и вправду был школьником. Жаннет почувствовала искренность, смятение Дессера. Она высвободилась и печально попросила:

— Не нужно.

Он тотчас покорился. Они шли по лесной тропинке, молчали. Потом Жаннет сказала:

— Здесь было много земляники, видите листья... Вы не сердитесь. Если бы у меня к вам ничего не было... Я ведь не девушка. Я сходилась просто, не знаю — отчего. От одиночества. Или не умела отказать... Но с вами другое...

Он ничего не ответил.

После этого разговора Жаннет всю ночь корила себя: она снова отказывается от счастья. Правда, она сама не знала, блажь это или настоящее чувство. Иногда ей казалось, что она пристрастилась к беседам с этим человеком только потому, что он говорит, как эхо, отвечает ее мыслям. Они оба устали, опустошены, одичали без ласки. Оба бедняки. Что им дать друг другу? Иногда Дессер сливался с виноградниками, с отдыхом, с простыми шутками в деревенском кафе. Но сейчас ей показалось, что она его любит. Она рассердилась на себя за сцену в лесу: разыграла недотрогу. Потом — на него: почему он ее послушал? Наконец решила: «Завтра я его поцелую». И с этим заснула.

На следующий день Дессер пришел одетый по-городскому. Лицо у него было озабоченное.

— Через час я уезжаю в Париж.

Жаннет вскрикнула:

— Нет!

Он тихо ответил:

— Спасибо.

Потом показал синий листок — телеграмма.

— Меня вызывают. Неожиданное обострение...

И вдруг Жаннет услышала знакомые имена, как будто заговорил диктор: Гитлер, Генлейн, Чемберлен...

— Неужели война?

— Не думаю. Но нужно спасать мир. Во что бы то ни стало... Вы видали, как счастливы здесь люди. Нужно это отстоять...

Она глухо ответила:

— Да.

А минуту спустя удивилась:

— Почему вы?.. Нет, я ничего не понимаю. Я ведь до сих пор не знаю — кто вы. Сначала я думала, что вы торгуете вином... А теперь вы говорите, как будто вы депутат или министр...

Он на минуту развеселился.

— Нет, нет, не министр! Избави бог! Я торгую... Только не вином... Одним словом, тот самый Дессер, который мерзавец. Помните, вы в первый день сказали? Теперь вы, наверно, пошлете меня к черту.

Жаннет изумленно посмотрела на него, как будто она раньше не видела этого человека. Миллионер... Она помнила богачей Лиона, чопорных и надменных. А Дессер пил с крестьянами, ходил в люстриновом пиджачке, проводил дни с плохонькой актрисой... Необычайность всего этого еще усилила ее влечение к Дессеру. Как обидно, что он уезжает!.. Они попрощались у того же дерева. Жаннет хотела его поцеловать, но отвернулась.

— Я вчера ночью решила, что я вас поцелую. Но теперь нельзя — вы подумаете, что польстилась на миллионы...

У него на глазах показались слезы, и, рассердившись на свое смятение, он пробормотал:

— Это как всегда...

Она быстро его поцеловала и, взбежав на холмик, крикнула:

— Мой телефон: Суфрен ноль восемь двадцать шесть. И, поднявшись еще выше:

— До свидания! В Париже увидимся. Хорошо?

Он уже успел прийти в себя, стать обычным, чуть насмешливым:

— Конечно! Если только не будет войны.

9

Тесса так долго рассказывал всем о безопасности Франции, что сам в нее уверовал. Когда при нем говорили: «Если не будет войны», — он с уверенностью отвечал: «Не будет». Собеседники улыбались, обнадеженные: Тесса что-то знает!.. А Тесса ничего не знал. Он мог бы, как другие, сесть и гадать: будет — не будет? Но он был спокоен. Спокойствие это было необъяснимым и непоколебимым; оно рождалось от зрелища людей, мирно распивающих аперитивы, от щебета Полет, от привычных парламентских сплетен; все в мире представлялось ему понятным и закономерным. Могла ли эта хорошо налаженная жизнь поколебаться от каких-то Судетов?

Но вот наступил сентябрь. Телеграммы из Берлина говорили о близкой развязке. Нельзя было отделаться оптимистическими фразами. Тесса собирался отдохнуть в поместье друзей на берегу Луары, когда подошла гроза. Немногие понимали серьезность положения. Газетам не верили; помнили май, тогда журналисты тоже каркали; говорили: «Обойдется!..» Каникулы продолжались; загорали на пляжах, подымались на ледники, удили рыбу. В теплой тишине дачных уголков газетные сообщения казались отвлеченными; трудно было представить, что донесения послов могут помешать купанью или прогулке.

Тесса пугала ответственность. Стоило ли интриговать, подкапываться, льстить, чтобы заполучить власть в такое проклятое время? Частенько он вздыхал о прошлом: куда легче было защищать честного убийцу, который, не говоря высоких фраз, прирезал богатую свояченицу! Но ни за что Тесса не расстался бы с министерским портфелем: в ощущении власти было нечто веселящее. Он помолодел лет на десять; даже Полет это заметила. Он все время был в движении, приподнят, возбужден. Он говорил себе: «Какие минуты! Министров было много, их забыли, а про меня будут читать правнуки. Только бы спасти Францию и мир!»

Положение с каждым днем обострялось. Нужно было что-то сделать, одернуть немцев. Но англичане отмалчивались. А Франция была разъединена. Тесса отводил в сторону Фланден, объяснял, доказывал, уныло повторял: «Мир на волоске...» — и Тесса казалось, что вся беда в чехах. Потом прибегал бородатый Фуже, кричал о свободе, цитировал Клемансо, выплевывал: «Франция!.. Франция!..» И Тесса, испуганный, отвечал: «Чего ты петушишься? Мы не выдадим чехов. Ручаюсь...» И, освободившись от неистового бородача, Тесса вздыхал: кажется, придется воевать.

Только что ему принесли пространную телеграмму из Праги. Судеты выступят в ближайшие дни; германские войска перейдут границу, чтобы «защитить братьев»; Бенеш настаивает на совместном выступлении держав, гарантировавших неприкосновенность Чехословакии. Тесса задумался. Можно ли спасти чехов, когда Франция накануне распада?.. Правые грозят бунтом. Даладье пьет абсент и приговаривает: «Я не пошлю французских крестьян на убой...» Лебрен плачет. А друзья Дениз выносят воинственные резолюции и разжигают забастовки. Да, это тяжелее, чем защищать самого страшного убийцу!..

Когда в кабинет вошел Бретейль, Тесса грустно высморкался; предстоит еще один неприятный разговор. Мало ему судетов, надо считаться с оппозицией, ублажать Бретейля!.. Тесса вдруг вспомнил Люсьена, выкраденный документ и всхорохорился. Его птичий нос заходил, как клюв хищной птицы.

— Видимо, придется воевать.

Бретейль спокойно ответил:

— Ни в коем случае. Ты знаешь, что мы не должны и не будем воевать. Успокой страну. Эта паника отражается на всей экономической жизни. Сегодня на бирже...

— А ты слышал, что на этой неделе ожидают путча судетов? Все как по нотам: немцы перейдут границу... Отвертеться мы не сможем.

— Если вы объявите мобилизацию, начнется гражданская война. Разгром Франции обеспечен. Конечно, Германия — наш естественный враг. Но бой нужно дать на выигрышных позициях. А Франция разделилась. Одни считают, что судетов следует отдать: богу — божье, Гитлеру — гитлеровское. Так рассуждают и депутаты моей группы. Кто против уступок? Коммунисты. Народный фронт. Поклонник Москвы Фуже. На чехов им наплевать. Они хотят укрепить свои позиции. Из ста французов десять — за компромисс, пять — за Бенеша, остальным попросту надоела вся эта история. Неужели ты пойдешь за коммунистами?

— При чем тут коммунисты? Речь идет о чехах.

— Да, но чехи — союзники Москвы.

— А мы? Пакт с Прагой подписал не Кашен, а Лаваль. Нельзя в вопросах иностранной политики руководствоваться партийными интересами.

— Мы не на Олимпе. Ты сам говорил, что французы не хотят умирать за барселонских анархистов. Нет, погоди, говорил ты это или не говорил? Ну вот, а теперь французы не хотят умирать за искусственное государство, которым к тому же управляют ставленники Кремля. Пойми, Поль, Чехословакия — авиаматка Москвы. Понятно, что Гитлер лезет на стену...

Тесса глядел на сухое костистое лицо Бретейля, и в голове все время вертелось: знает ли он, что документ Фуже выкрали?.. Наконец он не выдержал:

— Как ты относишься к Гранделю?

Бретейль пожал плечами:

— Я с тобой говорю о серьезных вещах, а ты спрашиваешь про какого-то мальчишку. Это не дело, Поль!..

Когда Бретейль ушел, Тесса стал прикидывать: правые сорвались с цепи — двести сорок голосов против... В одном Бретейль прав: страна разбрелась. Вытащить дело Гранделя? Но Тесса только осрамится: какие у него доказательства?.. Припугнуть Берлин? Но что, если Гитлер не испугается? Опасная игра... Генерал Гамелен три часа подряд говорил о «чешской линии Мажино». А когда Даладье поставил вопрос ребром, Гамелен предпочел ретироваться: «Армия выполнит приказания правительства:». Повиноваться легко. Но ты изволь приказывать...

Перед ужином Тесса вызвал своего старого приятеля, генерала Пикара, которому он доверял. Пикар молодо выглядел, был спокоен; он как бы олицетворял непоколебимую армию Франции. Он не набросился на Тесса с тирадами, как Фуже или Бретейль, не стал увиливать; хладнокровно он изложил свои соображения.

— Я оставляю в стороне политическую сторону проблемы. Я человек военный... Конечно, потеря чехословацкого плацдарма будет для нас тяжелым ударом. Но нужно глядеть правде в глаза. Не думаю, чтобы нам удалось провести мобилизацию. Вы знаете настроения страны. Народ не понимает, почему он должен сражаться за судетов. Идея превентивной войны непопулярна. Что касается Германии...

— Но ведь чехи задержат их...

— Хорошо, если на неделю. Это — клещи; главный удар будет нанесен со стороны Австрии. Выступят венгры. Да и поляки... Немцы смогут сразу заняться нами. Конечно, у нас линия Мажино. Но...

— Но?..

— У нас мало самолетов. Летчики слабо обучены. Зенитная артиллерия далеко не на высоте. А испанский опыт показал...

Тесса перебил:

— Значит — невозможно?

Пикар вежливо улыбнулся:

— Для военного этого слова не существует. Но необходимо все взвесить... Потеря Чехословакии лучше военного разгрома.

Тесса был подавлен. Пикар нарисовал картину разрушения Парижа. Если это знает Пикар, это знают и немцы. Нельзя даже блефовать... Что же делать? Подчиниться? Но роль Франции? Престиж?.. Тесса почувствовал острую обиду: его разжаловали, превратили в министра Бельгии или Португалии. В нем проснулся патриотизм. Сидя один в полутемном кабинете, он думал о днях Вердена, о товарищах, погибших на войне, о бесцельной победе восемнадцатого года. Да, статуя в Лувре полна значения: у победы крылья, но у нее нет головы...

Ужинать он должен был с Дессером; и хотя Дессер всегда умел изысканной снедью порадовать своего приятеля, вечер предстоял невеселый. Тесса даже не заглянул в меню. Ресторан был марсельский; об этом говорили запахи чеснока и лоз, на которых жарили рыбу. В другое время Тесса произнес бы вдохновенную речь о дивных дарах плодоносного юга. Но теперь он переживал горечь падения. Дессер усмехнулся:

— Мы не спрашиваем, имеются ли здесь раки в белом вине? Ай, ай, мы стали государственным человеком!

Впрочем, и Дессер был мрачен. Он обладал удивительной способностью: за день молодел или старел лет на двадцать. Вряд ли Жаннет узнала бы в этом обрюзгшем печальном человеке влюбленного романтика, приходившего под тень ясеня.

Дессер сдал за последние годы. Он и раньше мало во что верил; но была в нем страсть; с азартом он строил и опрокидывал могущественные тресты, затевал биржевые бури, менял, как перчатки, министров. Он клал все свои силы на сохранение окостеневшего общества, его уюта, духоты, скромных радостей. События последних лет, забастовки, террор фашистов, испанская драма, захват Гитлером Австрии, предвидение других, еще больших, испытаний лишали его жизнь смысла. Климат в мире изменился; нельзя было надеяться на чудодейственное спасение старомодной провинциальной Франции с ее удильщиками, сельскими танцульками и радикал-социалистами. Дессер продолжал работать; это было инерцией. Как упрямый игрок, он ставил все на тот же номер, и шарик рулетки над ним издевался. Положение обязывало: Дессера спрашивали, приходилось отвечать, а любое его слово расценивалось как приказание.

Так было и с Тесса: ведь не ради раков в вине пришел он сюда. Напрасно Дессер старался его развлечь гастрономическими сюрпризами. Тесса думал о своем: о развалинах Парижа, о голосах правых. Уныло он допрашивал Дессера:

— Что же будет?..

— Придется отступать. Ты говорил с Бретейлем?

— Да. Они рвут и мечут... Бенеш для них «большевик»!

Дессер рассмеялся:

— Конечно. Первым большевиком был Асанья. Интересно, кто окажется третьим. Чемберлен или ты? Все это очень забавно. Но вывод ясен: придется отступать. Понимаешь, они перепутали все карты. Теперь не может быть обыкновенной, честной войны, всякая война превратится в гражданскую. Когда-то опасность была только в подпольных кружках, в недовольстве населения, в солдатских бунтах. Идиллия!.. Теперь существует огромное государство с дипломатами, того хуже — с самолетами. Естественно, что все косятся на восток. Если русские будут с нами, друзья Бретейля станут пораженцами. Если русские пойдут против нас, пораженцами станут рабочие. А если русские останутся в стороне, предпочтут выждать, тогда все будут пораженцами. Наши буржуа боятся и поражения и победы. Пуще всего они боятся, как бы Москва не окрепла. Вот и воюй в таком положении! Я понимаю, что рабочие поют «Марсельезу». Но ты не слушай. Песни — песнями, а нужно отступать.

Тесса молча сидел над тарелкой, наполненной раками. Он был еще бледней обычного, жаловался на жару, вытирал салфеткой лицо.

— Устал!.. А нужно на что-то решиться. Ты ведь знаешь Даладье — стучит кулаком, кричит: «Я, я, я...» Наполеон... А на самом деле тряпка. Хочет блефовать. Но что, если немцы в ответ пошлют пятьсот, тысячу бомбардировщиков? Пикар говорит, что наша авиация никуда не годится. Я чувствую, что на мне лежит страшная ответственность. Прага ждет ответа. Мы ведь им обещали...

— Я недавно обедал с Чемберленом. Хитрый купец. Злой, но меда вот столько!.. Он мне показал часы своего дедушки — луковица, на крышке выгравировано: «Никогда не обещай того, чего не можешь выполнить». Для купца это замечательный девиз. Но ты не огорчайся: не ты обещал, а твои предшественники. Да если и ты — не важно! Политика не коммерция, в политике нельзя быть честным.

— Но мы должны на что-нибудь решиться...

— За нас решат другие. Мне час тому назад звонили из Лондона... Достоуважаемый Чемберлен решил договориться с Гитлером. Я тебе говорю: это хитрый старикашка. Значит, тебе нечего волноваться. Мы пока что британский доминион. Может быть, превратимся в провинцию «райха». Бретейль станет гаулейтером. Отвратительно! Но ничего не поделаешь: французы разжирели... Повторяю: придется отступать...

Дессер еще больше помрачнел. А Тесса теперь улыбался. Известие о намерениях Чемберлена его обрадовало: с правительства снимали ответственность. Если англичане уступят, даже Фуже подожмет хвост... Тогда за кабинет будут голосовать и правые и левые. Можно будет произнести прекрасную речь: «В трагические минуты необходимо национальное единение...»

И если раки прошли незамеченными, то Тесса оценил и кефаль, и рагу из бычьих хвостов. Он ел жадно, причмокивая, отрыгивая; потом в изнеможении, со слабой улыбкой, отвалился и удивленно спросил:

— Почему ты ничего не ешь?

— Нет аппетита.

Только теперь Тесса заметил, что Дессер плохо выглядит. Он покровительственно хлопнул по плечу всемогущего финансиста.

— Года через два-три мы отыграемся. Главное — оттянуть... Ты напрасно ничего не ешь. Надо поддерживать священный светильник. Я вот сегодня очень хорошо поужинал. Я даже не подозревал, что так проголодался. Возьму еще сыру...

Он ел, ел. Дессер улыбнулся:

— Когда умерла моя тетка, дядюшка съел в один присест две утки и сказал: «Это с горя...»

Тесса вернулся домой веселый. Амали спросила:

— Ты выпил?

— Нет. Но я хорошо поужинал, очень хорошо. Потом важные политические новости... Ты не поймешь — это все чертовски сложно. Вывод ясен: придется отступать.

И, стаскивая с себя брюки, он игриво бормотал: «Отступать... пать... пать...»

10

Жолио жаловался: «Сколько меня морили на курортах, не худел, а теперь я, наверно, пять кило потерял». Редакция напоминала штаб; Жолио держал себя, как главнокомандующий: принимал таинственные пакеты, отдавал еще более таинственные приказы, повесил в кабинете огромную карту Чехословакии. На самом деле он ничего не понимал и похудел от томления: боялся напутать, рассердить Дессера, который продолжал поддерживать «Ла вуа нувель». А от Дессера ничего нельзя было добиться; он отвечал: «Поддерживайте правительство». Но кого?.. Министры не могли сговориться; Даладье травил Манделя; Тесса подкапывался под Рейно. И все требовали от Жолио услуг.

Благодаря Дессеру «Ла вуа нувель» стала одной из самых влиятельных газет. Жолио изменял своему покровителю налево и направо: брал из секретных сумм министерства иностранных дел, не брезгал и подачками различных партий. Иногда он упрекал себя за ветреность: вдруг Дессер узнает?.. Но быстро утешался, говоря себе, что у него уйма расходов, что жена требует манто из чернобурок, что сотрудники прожорливы, наконец, что деньги он берет у честных французов, друзей Дессера, и, следовательно, никого не обманывает. Однако теперь бедняга растерялся: сообщения напоминали шотландский душ с чередованием ледяной воды и кипятка. Трудно было разгадать намерения правительства: готовятся они к войне или пойдут на капитуляцию? Жолио говорил жене: «Это не политика, а бордель. Господи, только бы не наделать глупостей!» Но перед сотрудниками он прикидывался всезнающим, полным дипломатических тайн, и на вопросы многозначительно отвечал: «Мы ведем сложную игру, очень, очень сложную...»

Страна была сбита с толку. Одни газеты писали, что Гитлер собирается напасть на Страсбург; другие уверяли, что чехи притесняют судетов и что Франция тут ни при чем. Проглатывая десяток статей, люди в ужасе спрашивали друг друга: «Что же это значит? И главное, чем это кончится?» Тем временем продолжалась обычная жизнь. Виноделы готовились к сбору винограда, театры — к премьерам, школьники — к началу учебного года. Женщины, запасаясь сахаром и рисом, приговаривали: «Хоть бы не было войны!» И повсюду находились люди, которые отвечали: «Ее и не будет. Какое нам дело до чехов? Войны хотят только марксисты и евреи. Но с ними мы скоро рассчитаемся...» Буржуа прославляли Чемберлена, окрещенного «ангелом мира»; поэты слагали в его честь стихи; газеты собирали деньги на ценное подношение ему; улицы французских городов называли «улицами Чемберлена». На роскошных курортах, в казино, в поместьях, в преждевременно проснувшихся после летней спячки богатых кварталах Парижа проклинали чехов; говорили, что вся беда от них, что они хуже болгар, не то большевики, не то башибузуки. А в рабочих пригородах ругали Даладье, вспоминали Испанию и «невмешательство», кричали: «Довольно капитуляций!»

Вечером пришло тревожное известие: вторичная поездка Чемберлена закончилась неудачей. Жолио развел руками. Он только собирался посвятить две полосы бескровной победе «ангела мира», не побоявшегося в преклонном возрасте совершить еще один полет. И вот снова осложнения!.. Жолио метался по кабинету, не зная, что предпринять, когда неожиданно позвонил Дессер: «Приезжайте».

В квартале Инвалид улицы были затемнены. Жолио суеверно вздрагивал: синие лампочки казались ему могильными лампадами. Вид Дессера его не успокоил: серое, отекшее лицо, погасший взгляд, фиолетовые мешки под глазами. Даже стол Дессера, обычно заваленный бумагами, наводил тоску — голый стол, а на нем стакан воды и таблетки от головной боли. Дессер сразу сказал:

— Положение серьезное. Конечно, войны никто не хочет, но все блефуют... Могут начать не люди, а винтовки. Хотя я, как всегда, оптимист. Послушайте, мой друг, вашу газету читают передовые люди, а не кретины. Марселю Деа они не верят. Это человек с подмоченной репутацией. Над стишками Мориса Ростана смеются. Нельзя так! Посмотрите, какие у них имена: Кериллис, Дюкан, Буссорто, Фуже, Кашен... А кого вы им противопоставляете? Прощелыг. Или слезливых дамочек.

Жолио от волнения хрипел. Он судорожно рылся в своих карманах, набитых письмами, счетами, амулетами, — искал рукопись. Нет, он не зря получает деньги! С гордостью он протянул Дессеру листок тонкой хрустящей бумаги:

— Вот!

Это была статья знаменитого писателя. Дессер прочитал: «Лучше рабство, чем смерть» — и отложил листок. Почему его лицо скосила брезгливая усмешка? Не раз он высказывал ту же мысль, защищал уступки, предлагал перейти на положение второразрядной державы, высмеивал непримиримых. Он боялся смерти, никогда не ходил на похороны, часто думал: «Только бы не умереть!» И вот это было написано на тоненьком листке... «Лучше рабство...» Слово было неприятным, жестким; оно не вязалось с детскими воспоминаниями Дессера, с задорными подростками, с ворчливыми стариками, с куплетистами, с морским ветром, с любимыми авторами. Дессер молча отдал рукопись и, прежде чем возобновить разговор, принял еще одну таблетку.

— Хорошо будет, если вы напечатаете статью Виара. Или интервью. Конечно, за годы у власти он потускнел. Но для значительной части рабочих он остается честным человеком. Если он выскажется за компромисс, никто его не заподозрит в шкурничестве. Скажут: «Интернационалист, пацифист...» Что касается этой статейки, мысли правильные, но я все же заменил бы слово «рабство»...

Дессер почему-то вспомнил Жаннет, тропинку в лесу, печальный голос, когда она попросила: «Не нужно».

— Я поставил бы другое слово: «скромность». Или «несчастье».

На следующий день Виар принял Жолио. Толстяк сразу объяснил, зачем пришел. Виар ответил глухим, утомленным голосом:

— Я знаю. Дессер меня предупредил. Мы об этом еще поговорим... Вы меня простите, но я не знал, что Гитлер будет выступать по радио. Сейчас мы его послушаем. От этой речи многое зависит...

— Вы знаете немецкий?

— Конечно. На интернациональных конгрессах я слышал всех старых социал-демократов: Бебеля, Либкнехта, Каутского. Помню, как Бебель выступал в Базеле незадолго до войны... Хорошие были времена! Не то, что теперь... Да, мой друг, положение очень тяжелое. Мы, социалисты, говорили, что надо беречь Веймарскую республику. С Штреземаном было легче договориться... Нас не послушали. Вот и результаты! А воевать мы не можем. Да и не должны. Демократии не созданы для войны, это аксиома; от войны они либо гибнут, либо вырождаются. Клемансо чуть было не сожрал парламент. А в Италии? А судьба Керенского? Если нас побьют, неизбежна революция. И не та, о которой мы мечтали, но диктатура. Это понимают все. А что нас ждет в случае победы? Власть захватит какой-нибудь генерал. Конечно, у нас имеются честные военные, хотя бы старик Петен. Но найдутся и авантюристы. Я недавно был на заседании военной комиссии. Туда пролез полковник де Голль. Самоуверенный субъект и честолюбивый. Он заявил, что мы зря теряем время, необходимо изменить бюджет, заняться моторизацией армии и так далее, в том же духе. Такой солдафон может в два счета объявить диктатуру. Я вообще считаю, что военных надо держать в стороне. Глупо с ними советоваться. Вот и Даладье...

Он не закончил фразы и кинулся к приемнику. Раздался гул.

— Сейчас он будет говорить. Подумать, что весь мир в эту минуту, затаив дыхание, ждет у приемников!..

Когда Жолио спрашивали, на каких языках он изъясняется, он с гордостью отвечал: «По-французски и по-марсельски». Он не знал ни одного немецкого слова. Все же он напряженно слушал громкую отрывистую речь. Гитлер вначале говорил спокойно, но потом в хриплом голосе послышались угрозы. Приемник выплевывал непонятные и от этого еще более страшные слова. Гитлер лаял, как старый волк. Жолио стало не по себе; он сжал рукой спинку стула: он строго придерживался всех примет и верил, что дерево предохраняет от беды.

Виар то кивал головой, как бы одобряя речь невидимого оратора, то обиженно ежился; дрожали подбородок, нос, пенсне. Жолио жадно следил за лицом Виара, пытаясь понять суть темной для него речи. Иногда комнату заполняло рычание толпы: «Зиг-гейль!» Тогда Жолио хватался рукой за стул. Длилось это добрый час. Наконец раздался восторженный рев. Виар вытер платком лоб. Жолио робко спросил:

— Ну как?

— Что же, ничего особенного... Я все это предвидел. В общем, я оптимист. Он еще раз подтвердил, что отказывается от Эльзаса. А для нас это самое существенное.

— Чехи?..

— В этом он непримирим. Но, поскольку он отказывается от притязаний на западе, я считаю соглашение вполне осуществимым. В конечном счете позиция Праги зависит от нас. Компромисс намечается... Необходимо это объяснить. Сейчас я продиктую статью.

Он позвонил. Пришла машинистка, кудрявая, сильно напудренная. Виар начал диктовать. Он ходил по комнате, иногда останавливался и не диктовал, но декламировал; ему казалось, что он на трибуне. Его голос дрожал от волнения.

— Стеклянные глаза Горгоны памятны всем матерям. Мы знаем, что такое земля Вердена! С гордостью мы отмечаем, что Гитлер, как солдат мировой войны, не забыл всех ужасов страшной бойни. Протянутую им руку мы, представители французской демократии...

Он вытянул руку и задумался. Машинистка спросила:

— После «демократии» точка?

— Нет, запятая. Сыновья миролюбивого народа, ученики Жореса...

Потом он проверил текст, подписал. Когда Жолио уходил, он ему сказал:

— Поставьте в конце, что права закреплены за агентством «Атлантик» — это для американцев. Ничего не поделаешь, приходится думать и о хлебе насущном, — я ведь вернулся к профессии журналиста. Мы теперь коллеги..

Оставшись один, Виар вспомнил речь и вздохнул. Да, это не Бебель!.. Хорошо, что министерский кризис разыгрался весной. Грязное дело! Еще хуже, чем с испанцами... Придется откупаться чужим добром. Впрочем, чехам тоже лучше уступить — их сразу раздавят... В такое время куда приятней быть журналистом: меньше ответственности... Радикалы обязательно хотели выкинуть социалистов из кабинета. Пускай теперь расхлебывают!

Он задремал, сидя в кресле. Разбудил его женский голос: неожиданно приехала из Периге старшая дочь — Луиза. Всхлипывая, она обняла отца:

— Вчера вечером пришли за Гастоном. Он в зенитной артиллерии. Папа, что же будет?

Виар стал благодушным и важным; с таким лицом он когда-то приносил дочкам подарки.

— Сейчас скажу... Погоди, не плачь! Все обойдется... Мы не допустим войны, понимаешь, не допустим.

А Жолио пришел домой невеселый. Конечно, Дессер знает, что делает, но все же синие лампочки, речь Гитлера... Бррр! И Жолио нервничал. Жена за ним ухаживала, принесла домашние туфли, заварила любимую его настойку — вербену. Жолио сказал:

— Получил статью от Виара. Триста строк. Пустили на первой полосе с портретом. Дессер будет доволен. Но если бы ты их видела, кошечка!.. Говорят они об оптимизме, а поглядеть — утопленники. Дессер, по-моему, болен, такой у него вид. Вдруг рак?.. Вот еще сюрприз!... Тогда газете конец.

Жена налила вербеновую настойку и тихо спросила:

— Война будет?

Жолио засмеялся:

— Какая там война! Прагу отдадут, увидишь! Гитлер кричал, кричал... Я всю его речь слышал. Буйный помешанный. А Виар даже побледнел. Знаешь, чего я боюсь? Как бы они им Марсель не отдали. Тогда и удрать будет некуда, честное слово!..

Дальше