Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

11

Тихий город, о древностях которого профессор Мале рассказывал Дениз и Мишо, не походил на себя. На улицах, где обычно старые аристократки чинно сплетничали, аббаты прогуливались с раскрытыми молитвенниками, а ребята играли в бабки, теперь люди спорили, жестикулировали; доносились слова: «Народный фронт... Фашизм... Порядок... Война...» Старые стены, морщинистые, как щеки почтенных аристократок, покрылись, будто румянами, плакатами разных партий. Вокруг щитов целый день толпились люди, читая хлесткую перебранку кандидатов. А рядом, на порталах древних церквей, длиннолицые святители благословляли грешников, и на каменные персты садились встревоженные воробьи.

Три человека оспаривали у Поля Тесса честь быть депутатом Пуатье. С двумя Тесса столкнулся четыре года назад: с коммунистом Дидье, по профессии слесарем, и с отставным генералом Гранмезоном, ставленником консервативных кругов города, аристократии и духовенства, именовавшим себя «националистом». Тогда Тесса легко разбил соперников. Теперь он далеко не был уверен в победе, хотя Дессер выполнил свое обещание: «Ла вуа нувель» посвятила номер Полю Тесса, а из трех местных газет две были куплены радикалами. Коммунисты за последние годы окрепли. Дидье, не блиставший красноречием, собирал огромную аудиторию. Появился и новый конкурент: молодой агроном Дюгар, связанный с «Боевыми крестами», энергичный человек, обходивший дом за домом и повсюду разоблачавший «засилье финансистов, масонов и евреев». Лавочники, страдавшие от расцвета магазинов стандартных цен, ремесленники, обремененные налогами, интеллигенты, считавшие, что они вытеснены из жизни иностранцами, пенсионеры, возмущенные аферами Стависского, к которым Тесса приложил руку, — все эти люди горячо аплодировали Дюгару.

Собрания протекали бурно, и Тесса, привыкший подтрунивать над подзащитными, часто чувствовал себя подсудимым. Дюгар, как бы вскользь, упоминал об одном чеке, выданном Стависским. Тесса давно забыл, на что он истратил злополучные восемьдесят тысяч. Он ударял кулаком о стол и рычал: «Эти деньги предназначались для инвалидов!» Гранмезон настаивал на безнравственности Тесса, обильно цитируя книгу Люсьена: «Вот что увидел молодой литератор в доме родного отца!» Дидье не касался частной жизни Тесса; он говорил о подкупной печати, о роли «двухсот семейств». Но Тесса казалось, что слесарь говорит именно о нем. Да и крики подтверждали подозрения: стоило Дидье упомянуть о продажности прессы, как раздавались голоса: «Ла вуа нувель!», а тирады о «двухстах семействах» прерывались возгласами: «Дессер! Дессер!»

Тесса работал как каторжник. Он разговаривал с тысячами избирателей, спрашивал, как здоровье супруги, сдал ли сын экзамен, когда будут справлять свадьбу дочери. Он сулил городу новый мост и два сквера, а гражданам пенсии, ордена, места казенных сидельцев. Он пил у стойки с красноносыми приверженцами Даладье или Эррио: «За республику! За победу!» Он срывал голос на собраниях, писал листки, редактировал газетные отчеты, придумывал карикатуры. Он не спал шестнадцать ночей, испортил себе желудок на банкетах и забыл о нежных объятиях Полет. На одном из самых больших кафе значилось: «Перманентное дежурство по кандидатуре Поля Тесса». Там Тесса дарил агитаторам то часы, то автоматическую ручку, то сотенную. Он выписал из Парижа двух сенаторов, которые выступили с докладами. Певица в мюзик-холле исполняла куплеты:

Нам не нужны крикуны и нытики,
Мы сторонники умеренной политики.
Утром кофе, вечером любовь.
Поль Тесса будет избран вновь!

Главный козырь Тесса приберег напоследок: вдову Антуан. Ее сына, мелкого чиновника, суд приговорил к десяти годам за растрату. Антуан был осужден несправедливо, и Тесса добился пересмотра дела. Вдова на большом собрании, обливаясь слезами, воскликнула: «Поль Тесса — святой человек!»

В вечер, когда подсчитывали голоса, Тесса не держался на ногах; он с трудом выпил чашку настойки на апельсиновом цвете, чтобы успокоить нервы. Он не мог вытерпеть напряжения и отошел к окну. На площади толпились зеваки: они ждали результатов подсчета. Тесса увидел девушку, чем-то похожую на Дениз, и загрустил. Зачем он занялся проклятой политикой? Разве не все равно, кто победит: Дюгар или Народный фронт? Все это ложь!.. Сидеть дома с женой. Глядеть на Дениз. Съездить на часок к красавице Полет. Это — жизнь! А речи или лозунги — скучная, тяжелая работа.

Зеваки были разочарованы: выборы не дали ни одному кандидату абсолютного большинства; через неделю предстояла перебаллотировка. По сравнению с прошлыми выборами Тесса потерял почти три тысячи голосов; потерял и Гранмезон; выиграли коммунисты, а Дюгар шел на первом месте.

Начали гадать. Если генерал снимет кандидатуру в пользу «Боевых крестов», может пройти Дюгар. Откажется ли Дидье в пользу Тесса? За кого будут голосовать умеренные? Люди сидели в кафе и считали, считали.

Тесса раздраженно зевнул. Он думал, что сегодня все кончится, завтра он будет дома. Придется здесь просидеть еще неделю. Он послал телеграмму жене: «Перебаллотировка приеду среду на один день обнимаю тебя Дениз Люсьена». До среды он успеет договориться... Предстоит мучительная неделя. Даже если коммунисты согласятся голосовать за него, все зависит от простой случайности: шесть тысяч против шести. Но вряд ли коммунисты согласятся: они ненавидят Тесса.

Вечером состоялось решительное собрание: радикалы пригласили коммунистов. Зал нетерпеливо гудел: что скажет Дидье? Собрание открыл Тесса:

— Граждане, благодарю вас за доверие. Я призываю всех, кому дорога республика, всех преданных делу мира и социальной справедливости, всех противников церковного воспитания голосовать за меня, как за единственного республиканского кандидата...

Он на мгновение замолк и потом прогремел:

— Народного фронта!

Слово предоставили Дидье:

— Коммунисты не подкупают, не соблазняют, они обращаются к разуму, к совести. На прошлых выборах мы получили шестьсот голосов. А теперь две тысячи триста семьдесят, вот сколько! Это — сила. Надо загородить дорогу фашистам Дюгару и Гранмезону. Тесса обещает быть верным Народному фронту. Хорошо, мы будем голосовать за Тесса. Франция переживает трудное время: растет опасность извне, внутри — изменники. Так всегда бывало: шуаны шли с англичанами или с австрийцами, версальцам помогали пруссаки. Только Народный фронт может спасти Францию. Да здравствует Народный фронт! Да здравствует Франция!

В ответ поднялись кулаки.

Тесса встал и поклонился, как актер. Он не знал, радоваться ему или огорчаться. Он ненавидел и Дюгара и Дидье: выскочки, молокососы! Коммунисты решили голосовать за Тесса. Это, конечно, успех. Но кто знает, послушаются ли рабочие? Он ведь слышал, как один сказал: «Голосовать за этого прохвоста?..» Притом, даже если все сторонники Дидье будут голосовать за Тесса, Дюгар может получить на двести — триста голосов больше. Рассчитывать на умеренных не приходится — Тесса открыто братается с коммунистами. Прохвост Дессер, что он задумал? На чем хочет нажиться? На разгроме Франции? А Тесса залез в болото...

Не дожидаясь конца собрания, Тесса поехал в гостиницу. Он морщился от головной боли. Его остановил портье:

— Вас спрашивал один господин. Он в курительном салоне.

Тесса вздохнул: еще один любитель пенсий!.. Но вместо избирателя, хлопочущего о пособии, он увидел депутата Луи Бретейля.

Тесса растерялся. Что означает этот визит? Тесса дружил со всеми депутатами, левыми и правыми. Он дружил и с Бретейлем. В другое время он воскликнул бы с напускной радостью: «Дружище! Как здоровье? Супруга?..» Но теперь он чувствовал себя на поле брани. Он еще слышал оскорбления Дюгара: «А чек?..» Вдруг этот нахальный землемер займет кресло Тесса в Бурбонском дворце?.. Бретейль мог бы не приходить!..

Бретейля побаивались. Он слыл фанатиком. У него была внешность старого спортсмена: метр восемьдесят пять роста, прямая выправка, красное, раз навсегда обгоревшее лицо, седые волосы, коротко подстриженные усы. Он был военным инвалидом: на правой руке не хватало двух пальцев, и это увечье вязалось с обликом Бретейля. Говорил он сухо, отщелкивая слова: его речи напоминали приказы. Когда на трибуну парламента подымался коммунист, Бретейль уходил из зала: говорил, что не может слышать этих людей. Он не участвовал в акционерных обществах, не занимался финансовыми спекуляциями, жил скромно; рассказывали, что часть своего оклада он расходует на пропаганду. Его любимым делом было воспитание молодежи: он устраивал отряды, дрессировал подростков, превозносил перед ними шуанов, национальных гвардейцев, жандармов, заставлял маменькиных сынков в дождь маршировать, по команде подымать руку. Женился он поздно, на уродливой бедной женщине, и нянчился с пятилетним сынишкой, хилым и капризным. Кажется, это было единственной слабостью Бретейля...

Тесса стоял в дверях, не зная, что сказать. Бретейль встал:

— Здравствуй, Поль! Ты плохо выглядишь. Наверно, устал?

— Да. Очень... Но что ты тут делаешь? Проездом?..

— Нет, я из Парижа. Ты ведь знаешь, что Дюгар — мой питомец? Он молод, но неглуп. Надо ему помочь.

Тесса рассердился. Бретейль приехал на подмогу Дюгару. Что же, это его дело! Но бестактно приходить к Тесса, да еще жалеть, что он плохо выглядит...

— Ты прости, но я пойду. Я устал.

— Погоди, нам нужно поговорить. Только не здесь... Я зайду к тебе в номер.

Тесса прошел к себе, развязал галстук, снял ботинки и прилег на кушетку. Постучал Бретейль. Тесса сказал:

— Отложим разговор. Я очень устал. После выборов...

— Это невозможно. Я знаю, что ты устал, я отниму у тебя ровно пять минут. Необходимо принять решение. Ты сам знаешь, что у Дюгара все шансы на победу. Он должен получить на пятьсот — шестьсот голосов больше. Но я против...

— Против чего?

— Я хочу, чтобы выбрали тебя. Дюгар — толковый парень, он нам еще пригодится. Но в парламенте он будет статистом. Разве можно сравнить его с тобой? Ты — опытный политик, человек с огромным опытом, великолепный оратор, наконец у тебя имя. Для страны твое поражение будет несчастьем.

— Послушай, Луи, я тебя не понимаю. К чему эти комплименты? Разве ты не поддерживал Дюгара? А он меня каждый день смешивал с грязью.

— Зачем придавать значение словам, да еще на предвыборных собраниях? Как будто ты не расхваливал Народный фронт! Я ведь знаю, что ты думаешь о коммунистах. Еще неизвестно, кто из нас больше их любит — я или ты. Я хочу, чтобы ты прошел в палату. Пусть они думают, что ты за Народный фронт. Важен человек, а не этикетка. Тебе достаточно сказать одно слово...

— Час тому назад я заявил, что принимаю поддержку Народного фронта.

— Дело не в публичных заявлениях. Я повторяю: достаточно одного твоего слова. Я не болтун, и ты можешь мне доверять. Пойми, Поль, стране теперь не до партий. Нужно спасать нацию! Дюгар должен уступить. Конечно, призывать голосовать за тебя он не может. Достаточно, чтобы он снял кандидатуру. Две-три тысячи голосов отойдут к тебе.

— Сторонники Дюгара предпочтут Гранмезона.

— А, старый генерал?.. Я его знаю. Дурак, но порядочный человек. Я с ним завтра увижусь. Что же, и Гранмезон снимет кандидатуру. Ты пройдешь как единственный кандидат. Вот тебе символ единства, которое может спасти Францию!

Искушение было настолько сильным, что Тесса начал бессмысленно бормотать:

— Символ?.. А ты, значит, из Парижа? Там тоже жарко? Я не выношу жары...

Бретейль молчал. Тесса старался задуматься и не мог: мысли были мелкими и густыми, как плотва в воде. Он понимал одно: он снова будет депутатом! Он выпил стакан воды и вытер полотенцем лоб. Сознание постепенно возвращалось к нему. Он говорил себе: Франция в опасности. Враги караулят... А внутри измена. Я буду символом национального единства. Дело не в этикетках, а в людях! Сам того не замечая, он повторял слова то Бретейля, то Дидье. Наконец робко, как ребенок, которому обещали чудесный подарок, он пролепетал:

— Но что, собственно говоря, я должен сказать?

— Только одно — что ты согласен.

— Тогда хорошо... Я не вправе отказаться.

Бретейль крепко пожал руку Тесса.

— Я знал, что ты честный человек. А теперь отдыхай. Спокойной ночи!

На следующий день Тесса проснулся поздно. Солнце просачивалось сквозь ставни, и старые бархатные кресла цвета малахита казались маленькими лужайками. Выйдя из гостиницы, Тесса увидал свеженаклеенную афишу: «Жак Дюгар благодарит своих избирателей и, повинуясь долгу патриота, снимает кандидатуру. Да здравствует Франция!» Тесса не мог скрыть улыбки. Он даже подмигнул молодой цветочнице; поглядев на нее, он вспомнил шею Полет. Все-таки жизнь хороша! В это утро все ему нравилось: и романские церкви, и пылесосы в витрине магазина, и рыночные торговки. Он готов был всех расцеловать. Наверно, этот Дюгар — славный парень, с ним можно хорошо позавтракать, поболтать, пошутить. Жаль, что у Тесса нет поместий, он дал бы Дюгару заработать. Да и Дидье порядочный человек, старый слесарь, добродушный и усатый. Такой может починить замок... Дело не в этикетках, а в людях! Тесса останавливался возле каждой афиши. Люди обсуждали заявление Дюгара. Один шофер слез с грузовика, прочитал обращение вслух, потом сплюнул и сказал:

— Ай да шпана!

Но даже это не смогло омрачить Тесса. Он сиял. Он решил съездить в Париж на полтора дня: надо посвятить Полет целый вечер. Он зашел в кондитерскую и купил коробку конфет для Дениз. Потом он сел в маленьком кафе; заказал стакан пикона. Рядом сидел человек, несмотря на ранний час успевший опрокинуть несколько рюмок. Он кормил воробьев крошками хлеба, завернутого в газету. Он сказал Тесса:

— Приятно поговорить с птицей. А то все выборы и выборы...

Тесса машинально спросил:

— Вы за кого?

— Я? Я за себя, вот я за кого! И за птицу. А голосовать я не буду. Дудки!

Тесса рассмеялся:

— Правильно! Что будете пить? Я угощаю.

Тесса уехал в четыре часа, а в пять Бретейль направился к маркизе де Ниор. Там по вторникам собиралась знать Пуатье: разорившиеся помещики, жившие скромно, но по этикету. В их среду были допущены два фабриканта, профессор археологического института и несколько лиц духовного звания. Лакей разносил жидкий чай и крохотные сандвичи: маркиза славилась скупостью. Обычно гости сплетничали, для приличия посвящая пять минут иностранной политике или раскопкам: город славился древностями, и все местные аристократы обожали археологию. Но в тот день разговор вращался вокруг одного — перебаллотировки. Гранмезон чувствовал себя героем. Это был ворчливый, но безобидный старик с черепом новорожденного и с подагрической ногой, обутой в матерчатую туфлю. Сердясь, генерал выставлял больную ногу вперед и кричал: «Никогда!»

Бретейль, поболтав в чашке ложечкой, сказал:

— Мой друг, при создавшемся положении благороднее всего уйти.

— Никогда! Я не Дюгар... Я знаю, что пройдет Тесса, но бывают поражения, которые почетней победы.

— Не нужно горячиться. Две тысячи голосов, поданных за вас, откинут Тесса в лагерь наших врагов. А между тем это порядочный человек.

Все возмутились:

— Приятель Шотана! Вспомните дело Стависского!..

— Масон! Он в ложе «Великий Восток».

— А деньги Дессера?..

Гранмезон выкрикивал:

— Порядочный? А вы его писания знаете? Атеист. Хуже того — циник! «Светская школа»! Из этой школы и выходят шалопаи, которые хотят поделить все... Никогда!

Бретейль заговорил с необычной для него страстностью:

— Будем говорить прямо. Наша страна накануне революции. Народный фронт может вовлечь Францию в войну. Если мы даже победим, для нас эта победа будет поражением. Тесса против религиозного воспитания? Допустим. Но ведь это — думать о насморке, когда человек болен скоротечной чахоткой. Тесса не коммунист. Я его видел вчера. Он мне подтвердил все. Народный фронт завтра придет к власти. Если нельзя его остановить заградительным огнем, надо взорвать его изнутри. Десяток Тесса сделают свое дело. Чтобы спасти Францию, я готов объединиться не только с Тесса, но даже с немцами. Да, да, выслушайте меня!.. Если завтра мне скажут — революция неминуема, я отвечу: зовите Гитлера.

Воцарилась тишина. Маркиза де Ниор прошептала:

— Вы замечательно говорите, господин Бретейль!.. Но это мрачно!.. Господи, до чего это мрачно!..

Она уронила на пол щипчики для сахара.

12

О своем успехе Тесса решил рассказать домочадцам за обедом: он любил говорить о политике, когда перед ним дымилось вкусное блюдо.

— Положение было критическим. Дюгар пустил в ход клевету: снова Стависский!.. Кстати, Люсьен, ты можешь радоваться: твоя книжонка там нарасхват. Конечно, из-за меня... Гранмезон ее каждый день цитировал: «Полюбуйтесь на сынка»! Мамочка, где ты достала такую нежную утку? Мне в Пуатье приготовили лангуста по-американски, это был лангуст!.. Но и коммунисты не отставали. Они меня взяли под такой огонь... «Свобода, мир», словом, безответственная демагогия. В итоге — перебаллотировка. Я думал, что свалюсь от усталости. И такие головные боли!.. Дениз, почему ты бледная? Ты должна съездить в Пуатье: там романские церкви, это класс! Святая Редегонда... Я подсчитал: если коммунисты снимут кандидатуру, шансы равные — чет и нечет. Но ходили слухи, что они будут опять голосовать за Дидье. Ведь приятели Люсьена меня не очень-то жалуют. Что же, я заявил, что являюсь кандидатом Народного фронта. Овация. Даже кулаки подымали. Я, по правде сказать, не выкошу этого жеста... Уточка дивная! Первый мыс обойден: коммунисты заявили, что будут голосовать за меня. Но тут правые подняли крик: они хотят мобилизовать всех. А шансы равные: красное и черное...

Он замолк, обгладывая лапку. Люсьен сказал:

— Ты все-таки побьешь фашиста. Настроение страны...

— Погоди! Ты даже не представляешь себе, что случилось. Угадай! Это как в театре... Мамочка, положи мне салата. А себе!.. Тебе нельзя даже салата? Ужасная вещь диета! Ну что, не угадал? Дюгар снял кандидатуру, и я теперь — единственный кандидат. Это — национальное объединение.

Люсьен не удержался:

— И ты на это пошел? Какая низость!

Тесса обиделся:

— Я не вижу в этом ничего позорного. Все партии сошлись на мне. Этим можно только гордиться. Разве национальное объединение — низость? Даже твой слесарь все время говорил: «Франция! Франция!» Ты, брат, отстал...

Обед был испорчен. Близкие не понимают Тесса. Жена вздыхает. Дениз не слушает, ест или играет с котенком. А этот бездельник, наверно, придумывает новый пасквиль. Тесса, проглотив кофе, прошел в кабинет:

— Мне надо поработать.

(Все знали, что после обеда он спит; называлось это «работой».)

Люсьен упрекал себя за несдержанность. Он ждал приезда отца, чтобы попросить у него пять тысяч. Жаннет необходимо оперировать. А занять не у кого. Зачем он рассердил отца? Теперь отец, чего доброго, откажет. Люсьен вспомнил глаза Жаннет и, больше ни о чем не думая, вошел в кабинет. Сразу — так кидаются в холодную воду — он сказал:

— Мне нужны пять тысяч. До зарезу.

Тесса молчал. Люсьен угрюмо выговорил:

— Я не хотел тебя огорчать. Не сердись!

Тесса лежал на диване. Обида еще больше заострила его птичье личико. На лбу были капли пота. Маленький и очень бледный, он казался мертвецом.

— Зачем тебе пять тысяч? На пасквиль?..

Люсьен не ответил. Тесса поглядел на него и отвернулся. Такой способен на все!.. Дядя Тесса был тоже рыжим. В семье о нем не говорили: он подделал подпись кассира и получил четыре года...

— Все равно... Бери.

Он встал и выписал чек. Люсьен ушел.

Тесса снова лег и решил вздремнуть, чтобы успокоиться; но ему мешали мысли. Он испытывал отвращение, как в тот вечер, когда приехал Бретейль. Люсьен думает, что ему не противно брать подачку из рук Бретейля? Конечно, противно. Противно и якшаться с коммунистами. Починить замок? Пожалуйста! Но не решать с ними вместе судьбы страны! Все это мерзость!.. Как жизнь. Разве жизнь не пакостная игра? Чет или нечет. В палате, когда голосуют доверие правительству... Несколько голосов «за» или «против» решают судьбу человека. А присяжные!.. Отрежут человеку голову или не отрежут? Да это зависит от пустяка: растрогала ли речь Тесса какого-нибудь лавочника. Если нет, так разбудят в четыре часа утра, дадут стопку рома и полоснут по шее. Лотерея! Все понимают, что Народный фронт — гадость. Но он не продержится и года. Вообще ничего не продержится. Гниль! Дрянь! Все рассыплется. А тогда наплевать... Вечером он поедет к Полет. И Полет умрет. Все умрут.

Мысли о неизбежном распаде существующего успокоили Тесса. Из кабинета раздался тонкий храп, переходивший в свист.

Люсьен сказал Дениз:

— Что ни говори, а это все-таки низость. Он и с коммунистами и с «Боевыми крестами». В этом нет ни чести, ни простой честности.

— Мне его жалко. Он очень постарел за последний год.

— Не удивительно — Полет способна доконать человека в его возрасте.

— Люсьен!..

Он поглядел на нее и вспомнил глаза Жаннет. Ах, эти тихони!.. А Жаннет его не любит. Сама призналась. Да и за что его любить?.. Люсьен сказал:

— Можешь и меня пожалеть заодно. Отец еще, может быть, умрет, а я не умру, я сдохну.

Вечером Тесса несколько развлекся: он был у Полет, потом они ужинали у «Максима». Тесса лениво глядел на канкан: ноги девушек то подымались, то опускались. Это казалось ему жизнью. Он пил шампанское, бокал за бокалом, но не пьянел. Задумчивость, которая родилась днем, не проходила.

Он вернулся домой в два часа. Жена, как всегда, раскладывала пасьянс, лежа с грелкой на животе. Увидев Тесса, она расплакалась.

— Хорошо, что ты пришел... Такие боли!..

— Это пройдет, Амали. Доктор сказал, что это скоро пройдет.

— Нет, я знаю, что не пройдет. Я теперь скоро умру.

— Зачем ты говоришь глупости?.. Я видел доктора. Это можно вылечить. Ты еще всех переживешь...

— Зачем мне жить? Я ни на что больше не гожусь. Сегодня, ради твоего приезда, я встала, и вот видишь, снова хуже... Я не боюсь смерти. Я другого боюсь... Ты ни во что не веришь... Но должна быть расплата... Я не хотела говорить при детях... С коммунистами!.. Как ты можешь? Я вчера читала в газете, что они делают... Они в Малаге восемь церквей подожгли. Это звери! И вот ты, мой муж, — с ними!

Тесса разделся, лег и только тогда ответил:

— Ты думаешь, что мне не противно? Противно. Политика — грязное дело. Спекулировать и то лучше... Но что ты хочешь? Нам с тобой деньги не нужны, проживем как-нибудь. А дети? Люсьен сегодня снова взял у меня пять тысяч. Если ему не дать, он способен кого-нибудь зарезать... А ты подумала о Дениз? Она может не сегодня-завтра влюбиться. Я не хочу, чтобы она зависела от мужа. У нее гордый характер. Без денег она не вытерпит. Знаешь, Амали, не нужно меня добивать! Мне и так плохо...

Жена поцеловала его в лоб и погасила свет.

Тесса лежал на спине, глядя в темноту. Он знал, что не уснет. Светлые точки подымались вверх, как газ шампанского. Рядом жена тихо стонала. Он шепнул: «Амали!» она не откликнулась: она стонала во сне. Тесса почувствовал страх. Амали скоро умрет. И он умрет. Он вспомнил, как отрезали голову Ларошу, который убил полицейского. Это было осенью. На бульваре Араго под ногой шуршали листья. А солнце было большим и красным. Ларош выпил ром, щелкнул языком и сказал: «Каюк!» Думали, что он умрет спокойно, но, когда его повели к гильотине, он упирался; его тащили, а он выл, как собака в деревне. Тесса теперь слышал этот вой и дрожал. А светлые точки все подымались к потолку... Хорошо Амали! Она верит в ад — это тоже выход. Пусть — муки, лишь бы сознавать!.. Но никакого ада нет: могила, холод, пустота. И, не вытерпев, Тесса закричал. Жена проснулась:

— Что с тобой, Поль?

Он виновато ответил:

— Мне что-то приснилось.

13

Огюст Виар, о котором Жолио рассказывал небылицы и которого боготворил Пьер, походил на рассеянного, добродушного профессора. Прошлый век сказывался во всем: в пенсне, в широкополой черной шляпе, в наклонности к психологическому анализу, в витиеватом слоге.

Виар родился в Шалоне, в тот год, который прозвали «Страшным»; над его колыбелью пролетали ядра пруссаков. Отец Виара был убежденным республиканцем и отсидел два года в тюрьме за выступление против «Маленького Наполеона». Огюст с ранних лет слышал имена Марата, Бланки, Делеклюза и горячие споры о социальной революции.

В Париже Виар поступил на исторический факультет. Он хотел посвятить себя политической борьбе; но неожиданно увлекся искусством — сказался возраст, может быть и эпоха. Молоденький студент не раз встречал в кафе Латинского квартала Верлена, который, среди пьяного бормотания, вдруг ронял прекрасные строфы, похожие на крик перелетной птицы, разбившейся о провода. Виар выпустил сборник стихов, подражательных, но не бездарных. Он помещал в газетах отчеты о «Салонах»; хотел стать критиком. Но его захватило дело Дрейфуса. Он стал учеником Жореса. Будучи по природе человеком скромным, он выполнял любую работу: писал статьи для крохотных журналов, обличал клерикалов, ездил по захолустьям, выступая против милитаризма, и с дрожью в голосе требовал женского равноправия. В свободное время он много читал; продолжал интересоваться искусством; товарищи шутя звали его «наш афинянин». Незадолго до войны его выбрали в парламент. Это совпало с женитьбой Виара; женился он на женщине-враче. Виара не выпускали с ответственными речами в палате, но он работал в различных комиссиях и считался специалистом по культурным вопросам. Он ездил на международные конгрессы; там он познакомился с Лениным, Бебелем, Плехановым. Он твердо верил, что социалисты, получив на выборах большинство, осуществят великие преобразования.

Вместо этого разразилась война. Виар переживал ее мучительно, как гибель своих мечтаний. От участия в Циммервальдской конференции он, однако, уклонился: «Нельзя противопоставлять рабочий класс нации!» Разговоры о Священном союзе его и раздражали и умиляли. Он ограничивался протестами против строгостей цензуры или против расстрелов без суда.

Настали бурные послевоенные годы. Виар приветствовал русскую революцию, но осудил коммунистов: «Мы должны идти своей дорогой!» Война укрепила в нем отвращение к крови; он был убежден, что человечество пойдет по пути мирного прогресса.

Он стал одним из руководителей социалистической партии; этому способствовали и возраст и эрудиция. Душевно он постарел, ссохся. Его жена умерла; дочери вышли замуж; он жил один в просторной, неуютной квартире, похожей на картинную галерею: он по-прежнему любил живопись. Все чаще и чаще он испытывал потребность в одиночестве. У него был деревенский домик в Авалоне, весь обвитый глициниями. Там, на щербатой скамейке, он слушал перекличку петухов или кваканье лягушек. Возвращаясь с заседания палаты, он садился перед портретом дочки, написанным Ренуаром, и любовался розовыми тонами, теплыми и сладкими, как пенки варенья. Страх перед всем, что может нарушить распорядок жизни, влиял на его политические оценки. Человек, которого правые карикатуристы изображали с ножом в зубах, был кротким домоседом, повторяющим по привычке старые революционные монологи.

Внезапно, как ветер на море, поднялась буря. Не находя себе места в жизни, молодые повернулись к крайним партиям. Февральский мятеж напугал Виара. Он возненавидел питомцев Бретейля: они посягнули на покой страны. Виар стал сторонником Народного фронта; он даже поборол в себе давнишнюю неприязнь к коммунистам; он защищал свой домик в Авалоне, свои картины, свое место в парламенте.

Накануне выборов он выступил на большом собрании, вместе с коммунистами, и десять тысяч человек восторженно его встретили. Сначала он говорил о демократии, о платных отпусках, о гражданском мире; но, будучи прирожденным оратором, он поддался чувствам толпы. Живые звуки пробились сквозь пески красноречия: надтреснутый голос окреп. Виар заговорил о соседней Испании, где на выборах победил Народный фронт.

— Крестьяне Эстремадуры запахали землю помещиков. В монастырях, вместо мощей, циркуль и глобус. Рабочие учатся стрелять из винтовок, чтобы отстоять свободу...

В ответ раздался крик десяти тысяч:

— Да здравствует Народный фронт!

На верхнем ярусе сидели Мишо и Дениз. Он аплодировал, кричал; потом, смеясь, шепнул Дениз:

— Не ему — испанцам...

Вслед за Виаром выступил коммунист Легре. Дениз вскрикнула: «Я его знаю», — это был рабочий со шрамом на щеке, который спросил ее, из какого она района.

— Товарищи, не в одних урнах дело. Придется защищать правительство Народного фронта грудью. Это не слова, а дело, и трудное. Нужно победить, обязательно!..

Виар пожал руку Легре; это привело всех в восторг: казалось, прошлый век, утописты и зачинатели, приветствует людей, способных не только жертвовать собой, но и побеждать.

Дениз и Мишо вышли. На улице было душно: надвигалась гроза. Разморенные люди на террасах кафе пили пиво и лениво вытирали потные лица.

Прошло всего полтора месяца с предвыборного собрания на улице Фальгьер, но Дениз и Мишо разговаривали, как старые друзья. Дениз сказала:

— Виар хорошо говорит, но чего-то ему не хватает...

— Не верит в то, что говорит.

— А мне кажется — верит, но наполовину. Я это понимаю, со мной тоже бывает — скажу уверенно и сейчас же спохвачусь... — Она добавила смеясь: — Только я на собраниях не выступаю. Мне Легре нравится, у него все выходит всерьез.

— Надо, чтобы слова вязались с поступками.

— А можно связать?..

— Можно. Кровью...

Ударил гром, и сразу — как полилось!.. Они забрались под брезентовый навес магазина. Стояли близко друг от друга, среди воды, молний, и разговаривали вполголоса, хотя никого рядом не было. Дениз рассказывала о своей жизни.

— Много лжи... Я не хочу с вами говорить об отце, это как-то нехорошо выходит. Но жить так тоже нельзя. Иногда мне кажется, что я как рыба на кухонном столе. Надо что-то придумать. Я не прошу у вас совета, просто рассказываю.

— Выход простой...

— Нет. Для вас это — просто. Ведь это — ваше, может быть, даже врожденное, во всяком случае — с детства. А меня иначе скроили. С вами я этого не чувствую, а на собраниях — всегда... Мне надо семь раз примерить, не то будет как с братом. Люсьен неплохой человек, только ветреный. Влюбится, а потом даже не помнит — как ее звали. Так у него и с убеждениями. А я тяжелодум.

— Вы, Дениз, особенная!.. Вот и сказал глупость! Объясните мне, что за история — как начинаю с вами говорить о таких вещах, получается чепуха? Откуда это, скажите, пожалуйста? Ну, ладно, довольно дурить! Я хочу вам сказать одну вещь. Вы только не примите это за другое... Вот я вас слушаю, гляжу, и я что-то начинаю понимать. Это вроде искусства... Я все бился, хотел понять — почему так волнует?.. И это — стихи, и то — стихи. Но одно прочтешь и забудешь, а от другого все внутри переворачивается. Мне кажется, я теперь и архитектуру понял. Без Мале. С вами. И еще как!..

Он комично развел руками, но она не рассмеялась.

— Мишо, об этом не нужно говорить. Я сейчас думаю о другом... Я у вас учусь: жить, дышать, разговаривать. Может быть, научусь тому... Как вы сказали?.. «Поступкам». А дождь не перейдет.

Они выбежали под звонкий ливень. На них с удивлением поглядывали: они шли мокрые и улыбались. Дениз была без шляпы; косы, закрученные позади; серый дорожный костюм. Красота ее была строгой, несколько старомодной. А глаза Мишо горели еще ярче обычного. Молча они дошли до дома Дениз; весело простились. Дождь не утихал, и на синем асфальте вздувались большие светящиеся пузыри. Пахло травой, дачей.

Когда Виар вернулся к себе, недавняя приподнятость показалась ему наигранной; он переживал стыд похмелья. Зачем он произнес эту речь? Завтра за него будет отвечать государство. Надо взвешивать каждое слово. Нельзя с замашками провинциального агитатора стать министром!

Он решил забыться и сел в глубокое кресло. Перед ним висел пейзаж Боннара: под зеленым навесом солнечные блики сгущались, как мед; от полотна шло спокойствие жаркого полдня. Виар начинал входить в тот мир неподвижности, оцепенения, где он проводил лучшие свои часы.

Очарование нарушил лакей, который принес на подносе вечернюю почту. Виар нехотя вскрыл первое письмо и сразу переменился в лице. На машинке было написано: «Если ты посмеешь управлять Францией, мы тебя спалим, как старую крысу. Смерть Народному фронту! Французский патриот».

Анонимное письмо испугало Виара; он боялся не смерти, но ответственности. Через несколько дней ему придется решать, приказывать, может быть, карать. А он этого не умеет; он привык анализировать, критиковать, оставаться при особом мнении. В шестьдесят пять лет Виар испытывал дрожь девушки перед первыми объятиями. Когда-то ему все казалось простым: они получат на выборах большинство и объявят эру социализма... Может быть, тогда это и было просто? До войны люди были мягче, податливей. Они не знали ни карательных экспедиций, ни костров из книг, ни фашистских лагерей. Вот этот пишет: «Спалим, как крысу...» Да, они будут науськивать, провоцировать, стрелять из-за угла. Как в Мадриде... Они захотят потопить Народный фронт в крови. А кто союзники Виара? Для коммунистов он «предатель». Коммунисты начнут настаивать, требовать решительных мер апеллировать к массам. Радикалы?.. Для Тесса Виар и Легре — одна шайка; достаточно послушать, с каким отвращением он выговаривает слово «марксист»... Виар одинок. Если ему сегодня аплодировали, то только потому, что он говорил, как Легре. Когда он начнет действовать, те же самые люди его освищут.

К чему это все? Сколько ему остается жить? Пять лет. Может быть, меньше. Он мог бы глядеть на пейзажи Боннара, читать хорошие книги, уехать к себе, в Авалон — там зяблики, левкои... Как все непонятно и скучно! И до чего холодно в комнате!.. Виар почему-то вспомнил свои юношеские стихи:

Промозглый холод,
И фонари,
И мысль, как овод:
Умри! Умри!

Он чувствовал, что в этот горячий майский вечер его бьет озноб.

— Робер, принесите мне плед.

Усмехнувшись, лакей сказал кухарке:

— Результаты предвыборной кампании — дышать нечем, а ему холодно!

14

В воскресенье вечером Пьер зашел к Аньес:

— Пойдем на Бульвары — будут объявлять результаты выборов.

Он был возбужден близостью развязки, кричал, размахивал руками. Аньес не хотелось идти; она себя плохо чувствовала, да и не занимали ее выборы; однако она уступила.

Людская река текла с узких темных улиц вниз, к центру. Лихорадка, охватившая Пьера, трясла город. Отовсюду слышались вопросы, догадки, слухи, слова тревоги или надежды. Кепки рабочих запрудили Большие бульвары. Обычная публика отступила перед ними; только иностранцы и проститутки сидели на террасах нарядных кафе.

Пьер и Аньес стояли перед редакцией вечерней газеты. На большой треугольной площади нетерпеливо гудела толпа, как в театре перед занавесом. Через несколько минут имена и цифры на белом экране расскажут о судьбе Франции. Может быть, победят правые?.. И суеверная тревога рождала слухи: крестьяне испугались Народного фронта, провинция голосовала за фашистов, даже красные пригороды Парижа отступились от левых. На экране стояло всего несколько имен: первые парижские депутаты. Люди расхватывали вечерние газеты, хотя знали, что в них еще нет результатов выборов. Площадь походила на ярмарку. Кто-то, чтобы скоротать время, затянул романс о «госпоже маркизе». Грызли китайские орешки. Арабы расхваливали коврики из козьего меха. А вечер был жаркий; в соседних барах бойко торговали пивом и лимонадом.

Вдруг раздался голос громкоговорителя:

— Торез Морис. Избран...

Ответная буря голосов: Тореза любили. По площади прокатывалось: «Да здравствует наш Морис!» Хотя никто не сомневался, что Торез будет избран, первая удача вдохновила всех. Запели «Интернационал». Толпа теперь заполнила соседние улицы. Напрасно полицейские пытались расчистить дорогу для автомобилей; впрочем, полицейские не настаивали: они не знали, чья сторона возьмет, и старались быть деликатными.

— Фланден Пьер. Избран...

— Долой фашистов!

— Предателей к стенке!

— Блюм Леон. Избран...

— Да здравствует Народный фронт!

Приветствия и аплодисменты сменялись свистками. Но все чаще слышались радостные возгласы и все реже толпа разражалась неодобрительным улюлюканьем. К десяти часам стало ясно, что Народный фронт победил. С лиц уже не сходила улыбка. Сведения об избрании правых встречались ленивым свистом. Легкая победа казалась колдовством, чудом: все выиграли пять миллионов в необычайной лотерее. Не ружья, но крохотные бюллетени спасли народ. Десятки лет голосование было скучным обрядом: не все ли равно, кто пройдет — радикал-социалист или левый республиканец? Но эти выборы были особенными; они родились на улице, среди камней и крови шестого февраля, среди красных флагов демонстраций. Надежда на перемену не только министерства, но и своей маленькой жизни в этот майский вечер охватила всех. На других площадях и дальше — в прокопченном Лилле, в веселом Марселе, в молчаливом, черством Лионе, на побережье океана, на склонах Альп — миллионы сердец взволнованно бились.

— Виар Огюст. Избран...

Пьер закричал так громко, что Аньес, смеясь, зажала уши. Его возглас подхватили другие. Но Пьеру это показалось недостаточным. Он ревниво сказал:

— Когда проходит коммунист, они кричат куда сильнее...

— Тесса Поль. Избран...

В ответ несколько человек неуверенно крикнули:

— Да здравствует Народный фронт!

Аньес сказала:

— Пойдем. Я на ногах не держусь...

Они дошли до Бульваров и сели на террасе маленького кафе. Кругом люди чокались, поздравляли друг друга.

— Аньес, как ты можешь не радоваться?

— Чему? Что выбрали Тесса? Да, конечно, этот подлец хлопотал за меня... А я не радуюсь.

— Дело не в Тесса. Это деталь. Важно, что победил Народный фронт.

— Ты ведь знаешь, как я к этому отношусь. Для меня жизнь — как раз то, что ты называешь «деталями».

— Тесса?

— Нет. Прямота, честность.

Пьер был слишком утомлен событиями дня, чтобы спорить. Он только покачал головой и отдался шумливой радости проходивших мимо людей.

За соседним столиком сидели солдаты; они подвыпили и кричали:

— Полковник наложит в штаны...

— Да, теперь их приберут к рукам...

— Ты что — завтра в Страсбург?

— Послезавтра утром. Там теперь, брат, сезон. Немцы все время что-то строят, видно как на ладони... Орудия поставили, прямо на город...

Пронеслись газетчики:

— Экстренный выпуск. Полная победа Народного фронта!

Аньес попросила:

— Если можно, поедем в такси. Я совсем расклеилась.

Дома она сразу легла.

— Что с тобой? Простудилась?

Она едва заметно улыбнулась.

— Нет... Да ты не волнуйся, я не больна. Так должно быть... Не понимаешь?.. Вот глупый!

Пьер наконец-то понял. Он запрыгал по крохотной комнатушке.

— Вот это замечательно! И чтобы узнать в такой день!.. Да он у нас будет чудесным, увидишь! Обязательно — он! Может, тебе принести чего-нибудь? Лекарство? Апельсины?

Она засмеялась:

— Ничего не нужно. Садись сюда. Вот так...

Она приблизила его глаза к своим и руками отгородилась от света.

— Так мы совсем одни...

Она улыбалась: ей было легко и спокойно.

Под окном раздалось: «Это есть наш последний...» Беднота Бельвилля подымалась по горбатым улицам к себе, в темные зловонные дома. Сегодня люди увидели сказку: не любовь американской красотки, не феерию на сцене плохонького районного театра, нет, сказку о них самих: кто-то сражался за Бельвилль и победил; теперь они будут счастливы!

— «...И решительный бой...»

Аньес вдруг вспомнила солдат в кафе. У того, что рассказывал про Страсбург, были розовые пушистые щеки, как у ребенка... Аньес нахмурилась. Ее близорукие глаза стали еще беспомощней обычного.

— Скажи, Пьер, войны не будет?

— Нет.

— И потом?..

— Ни теперь, ни потом. Никогда!

15

Победа Народного фронта взволновала обывателей: говорили о надвигающихся забастовках, о кризисе, о беспорядках. Дамы испуганно шушукались: «Моя прислуга сразу обнаглела!» Лавочники прятали продукты. Крупные чиновники снисходительно поясняли, что не будут повиноваться новым министрам: «Это калифы на час». Бретейль предложил «всем честным французам» украсить свои дома национальными флагами и тем протестовать против Народного фронта. На некоторых улицах одни фасады были украшены трехцветными флагами, другие красными, и казалось, что не только люди — камни готовы броситься друг на друга. В финансовых кругах царила растерянность; поговаривали о крупных налогах на капитал, даже о национализации банков. Капиталисты спешно переводили деньги в Америку.

Только Дессер сохранял спокойствие. «Как вы можете работать в такое время?» — спросил его знакомый банкир. Дессер ответил: «Расскажите мне, чем Блюм отличается от Capo? У меня слишком грубая натура, чтобы разобраться в подобных нюансах».

Узнав, что Виар назначен министром, Дессер решил поговорить с ним по душам: это — дети, они могут наделать глупостей... Он позвонил Виару: «Мне давно хотелось ознакомиться с вашим собранием картин...»

Выступая на митингах, Виар не раз называл имя Дессера; говорил, что Дессер — тип беззастенчивого дельца. Однако, узнав о предстоящем визите, Виар с гордостью подумал: «Дессер все же выбрал меня!» Он не помнил своих обличительных речей; он жил теперь, как подросток, которому все внове. Не прошло и недели, как он стал министром, но он не только иначе рассуждал, он иначе улыбался, иначе клал ногу на ногу: все его мысли, жесты, слова были подчинены новому положению.

Дессер, тот помнил все, но он был равнодушен к обидам, как и к похвалам: он презирал слова. Он поздравил Виара:

— Дорогой друг, я счастлив увидеть вас на этом посту.

Натянутость исчезла перед картинами. Виар сразу понял, что Дессер разбирается в живописи. Они приятно побеседовали о голубом периоде Пикассо, об Утрилло, о рисунках Матисса. Разглядывая наброски Модильяни, полные тревожных предчувствий, Дессер сказал:

— Поразительно, как в статическом искусстве выражается крайность, даже чрезмерность...

— Я люблю это и у старых мастеров: у Греко, Сурбарана.

Дессер вынул изо рта трубку, обдал собеседника едким дымом (он курил дешевый черный табак) и вдруг сказал:

— Теперь вам придется от этого отказаться. Ничего не поделаешь, вы сами выбрали такую профессию. Я, например, могу быть азартным. Я поставил на вас, а для меня это — риск. Но вы не имеете права рисковать. У каждого искусства свои законы. Политика — это большие речи и маленькие дела. Я вас поддерживал на выборах, готов вам помогать и впредь. Но сколько таких, как я?.. Биржа вас ненавидит, для Венделя вы бандит, для господ из «Лионского кредита» — взломщик. Стоит вам сделать один неосторожный шаг, как они вас растерзают. Не потребуется ни заговоров, ни парламентских интриг: достаточно организовать понижение франка. Вы увидите, что тогда запоют рабочие... Я уж не говорю о рантье; эти будут кричать: «Виара к стенке!» У вас прекрасный Брак... Я его не очень-то люблю, суховат, но этот натюрморт — один из лучших... Помните, Брак сказал: «Художник должен проверять вдохновение линейкой». Вам придется проверять социалистические проекты курсом франка...

Виар возмутился; ему захотелось ответить: «Мы запретим вывоз капиталов, установим твердый курс франка, посадим вас в тюрьму!» Но вспышка длилась не больше минуты. Виар вспомнил о своей ответственности:

— Не нужно вставлять палки в колеса. Ведь стабильность правительства — единственный шанс мирного разрешения конфликта.

— Бесспорно. Это относится и к международному положению. Кстати, я надеюсь, что в этой области вы используете опыт нашего общего друга Тесса.

Виар поморщился: он считал Тесса своим врагом. Но Дессер не следил за его мимикой; он продолжал:

— Я убежден, что вам удастся сохранить мир. Конечно, Гитлер несносен, но лучше любые уступки, нежели война.

Виар расцвел. Он боялся, что Дессер, ссылаясь на опасность извне, начнет бряцать оружием. Но нет, и Дессер за мир! Виар крепко пожал его руку:

— Верьте мне, пока я у власти — никаких авантюр! Я не допущу, чтобы французские крестьяне умирали за абиссинцев или за чехов. Проводив гостя, Виар облегченно вздохнул, как школьник, сдавший трудный экзамен. Конечно, Дессер защищает свои интересы. Но все теперь перепуталось; интересы Дессера совпадают с интересами трудящихся. Он — искренний пацифист. Значит, Виар представляет не партию, не класс, а нацию...

Вошел секретарь за подписью: приказ о перемещении чиновника, игравшего крупную роль в организации Бретейля. Виар отстранил лист:

— Зачем восстанавливать против себя всех?

Шутя он добавил:

— Мой друг, надо учиться управлять сорока миллионами. Во времена Маркса пролетарии могли потерять только цепи, а завоевать весь мир. Теперь мы можем потерять мир, а завоевать только цепи.

Выйдя на улицу, Дессер брезгливо отряхнулся. Все оказалось чересчур легким!.. И вот такому Виару верит Пьер! Не один Пьер, миллионы... Да, люди глупы; вероятно, в этом их спасение.

Дессер должен был поехать на совещание финансовых экспертов, но передумал: трусость Виара его утомила. Он зашагал по длинной улице Риволи. Дойдя до площади Бастилии, он свернул в боковую уличку и увидел светящуюся вывеску танцульки... Не раздумывая, он вошел: забыться!..

Гармонисты лихо исполняли старые фоксы. Бумажные фонарики и гирлянды из коленкора придавали всему характер театральной постановки. Вокруг Дессера танцевали матросы, рабочие, модистки, горничные.

Дессер, вручив музыкантам пять су за тур, подхватил толстую веснушчатую девушку. От нее пахло дешевой пудрой, и, танцуя, она блаженно закатывала глаза. Потом Дессер угостил ее пьяными вишнями.

— Вы любите танцевать?

Девушка оказалась болтливой:

— Очень! Только редко удается. Я до шести работаю в мастерской. А приходится еще брать работу на дом. Знаете, сколько мне платят? Пятьсот пятьдесят! Разве на это можно прожить? Теперь, говорят, все изменится. У нас мастерицы заявили, что, если не набавят, мы будем бастовать. Потому что теперь Народный фронт и никто не хочет жить по-старому. Правда?

Дессер вытряхнул из трубки пепел и, надвинув на глаза свои неестественно большие брови, сказал:

— Как же, как же! Обязательно переменится... Вот, например, блондины танцевали с брюнетками, а Виар прикажет, чтобы брюнетки танцевали с блондинами. До свидания, милая барышня! Мне пора домой!

16

Забастовка на авиационном заводе «Сэн» началась в субботу. Всю неделю рабочие пытались договориться с дирекцией. Дессер соглашался на увеличение заработной платы, но решительно отклонял другие требования рабочих. Особенно его возмутили пункты, касавшиеся коллективного договора и платных отпусков. Он сухо ответил:

— Это не подлежит обсуждению.

Дессер понимал, что время от времени забастовки неизбежны. Эти маленькие войны кончались то победой рабочих, то победой Дессера; причем сторона, потерпевшая поражение, ни на минуту не отказывалась от мыслей о реванше. Требования забастовщиков всегда сводились к одному: поменьше рабочих часов, побольше франков; и Дессер находил это естественным. У него сотни способов наживы. Рабочие только забастовками могут повысить свой заработок. Остальное зависит от ситуации, от выдержки. Если завод завален срочными заказами, а среди безработных трудно отыскать квалифицированных рабочих, Дессер идет на уступки. Если заказов мало, а желтых много, Дессер выжидает; пройдет неделя-другая, и, не выдержав голодухи, забастовщики придут с повинной, или он объявит расчет и наберет новых. Дессер видел в этой непрерывной борьбе закон жизни и не испытывал к своим противникам ни симпатии, ни злобы.

Народный фронт победил на выборах; к этой победе приложил руку и Дессер; он верил в изворотливость радикалов; среди новых министров были его старые приятели; разговор с Виаром окончательно его успокоил: из этого поджигателя выйдет отменный пожарный!.. Пылкие речи не смущали Дессера: зачем принимать бенгальский огонь за катастрофу? Он ждал забастовок: рабочие воспользуются выгодной для них ситуацией. Он готов был пойти навстречу и повысить ставки. Но требования, изложенные Мишо, его возмутили. Дессер — не государство, он всего-навсего предприниматель! Если Виар хочет посылать рабочих на морские купания, — пожалуйста! Пусть платит казна. Коллективный договор?

— Нет, господин Мишо! Я сторонник свободы. Вы можете оставаться на моем заводе или уйти, это ваше дело. Я могу вас оставить или уволить, это мое дело.

В субботу рабочие не стали на работу. Восемнадцать тысяч собрались во дворе перед литейным цехом. Легре сказал:

— Кто против, подымите руку.

Были среди рабочих малодушные, которые уговаривали не бастовать: они боялись попреков домашних, голода, разгрома. Но теперь, когда надо было перед всеми признаться в трусости, они уныло молчали: не поднялась ни одна рука.

Двинулись к воротам. Тогда раздался звонкий голос Мишо:

— Товарищи, стоп!.. Не уходи!..

Он стоял на грузовике и, поднеся ко рту рупор, кричал: «Не уходи», — и, как эхо, со всех сторон откликались голоса: «Не уходи».

— Товарищи, если мы уйдем, они наберут желтых. Мы должны оставаться на заводе, здесь ночевать, здесь жить — сутки, неделю, месяц, — пока не победим.

Раздались изумленные крики: никто не понимал, о чем говорит Мишо.

— Вот так забастовка!

— А жрать что будем?

— Все равно полиция выгонит!

Мишо продолжал кричать в рупор.

— Вопрос о продовольствии разрешит комитет. Возьмем деньги в нашем союзе. Никто нас отсюда не выгонит: руки коротки! Надо расставить посты. Не подпускать провокаторов. Господа из дирекции могут уйти домой, но назад мы их не пустим. Это правда, товарищи, что такой забастовки не было. А мы покажем...

Приятель Мишо, молоденький токарь Жано, влез на крышу корпуса, где помещалась дирекция, и повесил красный флаг. Он крикнул:

— Знамя над крепостью!

Так началась необычайная забастовка, которая потрясла страну.

Весь день толпы народу стояли на набережной и на улицах, прилегавших к заводу. Три тысячи полицейских, в боевых касках, с противогазами, готовились к штурму. Правительство, однако, колебалось, и полицейские отводили душу на женах забастовщиков, которые пытались пробраться к воротам, или на случайных прохожих. Вечером женщины все же прорвались к заводу; они принесли хлеб, колбасу, сыр, вишни, вино; некоторые притащили мячи для футбола, шахматы, книжки, гитары. Мать Жано принесла яйца и подушку. Жано, вместе с другими, влез на забор, а мать кричала ему снизу:

— Ты что придумал, бесстыдник? Иди домой спать!

Жано сконфуженно улыбался.

Из инженеров дирекции только Пьер присоединился к забастовщикам. Директор ему сказал: «Осторожно! Перебежчиков никто не любит...» Пьер вскипел: «Мой отец, сударь, был рабочим!»

Жано обрадовался, увидев Пьера: раз и Пьер пошел, значит, победим!.. Жано было девятнадцать лет, и он мечтал о баррикадах, выстрелах, знаменах. Но и Пьер не был равнодушен к романтике.

Ночью завод превратился в военный лагерь; повсюду были выставлены караулы. Пьер и Жано стояли возле главных ворот. Пьеру казалось, что он на войне: сейчас неприятель пойдет в атаку... А Жано шептал:

— Что, если нападут? У тебя револьвер есть?

— Есть. Но стрелять нельзя... Надо спросить Мишо.

Случилось так, что Мишо, дотоле известный только коммунистам да товарищам по цеху, стал сразу вождем. Говорили: «Спроси Мишо... Мишо приказал... Мишо против...»

Мишо работал без устали. Он раздобыл котлы для супа. Он подобрал оркестр. Он сносился с городским комитетом и диктовал отчеты для «Юманите». Он подбодрял малодушных: «Победим! И еще как!..» Он осматривал машины: надо глядеть в оба, чтобы не повредили...

Вечером музыканты заиграли «Интернационал». Им ответили тысячи голосов, и песня, выйдя из завода, пронеслась над полицейскими и дальше — над рекой, над черными домами встревоженного предместья. Женщины не спали, прислушиваясь к далекому пению. Что сулит им завтрашний день? Голод? Кровь? Счастье? Не спали и забастовщики; под частыми звездами летней ночи они молча мечтали о победе.

Опасаясь столкновений, правительство ночью решило отвести полицейских. В воскресенье народ свободно проходил по набережной к воротам; но завод по-прежнему казался осажденной крепостью. Кто его осаждал? Дессер? Тени желтых? Призрак голода? Надо было продержаться до победы.

В понедельник вечером, развернув газету, Мишо крикнул:

— И они! Все! И еще как!..

Он не мог говорить от волнения. Газета «Ла вуа нувель» сообщала, что непривычная забастовка, которая началась на заводе «Сэн», охватила Париж; бастуют все крупные заводы, в них заперлись сотни тысяч рабочих; забастовали универсальные магазины, вечером они ярко освещены, там затворились продавщицы; в кафе и ресторанах сидят забастовавшие официанты; мелкие чиновники одного из министерств, объявив забастовку, отказались покинуть канцелярию. Отчет о сенсационной стачке написал сам Жолио, написал с присущим ему пафосом: «Плебеи Парижа удалились на Авентинский холм...» Газета рассказывала, что рабочие кварталы Парижа опустели; на улицах встречаешь только женщин и детей. Жолио заканчивал статью поэтично: «Вспоминаются годы войны, когда мужчины тоже были далеко от своих семейств — на фронте...»

Дессер провел два дня у себя в поместье. Узнав о забастовке, он отменил все деловые свидания, выключил телефон и сел читать Овидия. Он выжидал. Захват завода показался ему настолько нелепым, что он предвидел быструю развязку: или забастовщики, опомнясь, разойдутся по домам, или вспыхнет бунт. В понедельник Дессеру сообщили, что забастовка перекинулась на другие предприятия. На следующее утро он поехал в Париж, и не было девяти, когда его машина остановилась перед воротами завода. Молодой рабочий, стоявший на карауле, загородил дорогу:

— Посторонним запрещено.

— Какой же я посторонний? Я — председатель административного совета, Дессер.

Рабочий улыбнулся:

— Фамилия довольно знакомая... Но, видите ли, господин Дессер, если мы вас пропустим, вы не сможете потом уйти, тогда вам придется сидеть здесь, пока...

— Пока?

— Пока господин Дессер не уступит.

Они оба рассмеялись. Но в душе Дессер злился: что за балаган! Хороша свобода! Что сказали бы господа забастовщики, если бы их не впустили домой?.. Дессер не показал, что он возмущен; все с той же добродушной улыбкой он сказал:

— Вы остроумный человек, но вам придется меня пропустить.

Рабочий послал товарища к Мишо — за инструкциями, и минут пять спустя объявил:

— Можете идти. Уйдете, когда вам вздумается. Но в цеха вход запрещен — во избежание эксцессов.

Дессер хлопнул рабочего по спине:

— Значит, учитесь хозяйничать? Замечательно!

Дессер прошел по пустым комнатам дирекции. Курьер шел за ним вслед и сокрушительно вздыхал.

— Никого нет?

— Все ушли. Еще в субботу. Только господин Дюбуа остался, но он, прошу прощения, с рабочими.

— Машины осматривает?

— Прошу прощения, но господин Дюбуа забастовал.

Дессер рассмеялся: значит, и Пьер решил захватить завод!..

— Позовите господина Дюбуа.

Дессер попросил Пьера сесть, предложил ему сигарету и потом сказал:

— Простите, что я вас потревожил, но у меня к вам один вопрос. Чисто личный... Вы что же, решили захватить завод навсегда или на время? Мне надо знать, как располагать своим временем.

— Никто завода не захватывал. Это — забастовка. И я нахожу требования рабочих справедливыми.

— Очень интересно!.. По-вашему, это — забастовка? Нет, мой друг, это — насилие. Не думайте, что я дрожу за мое добро. Мне страшно за Францию: одно насилие рождает другое.

— Вы сами говорили, что дорожите чужим счастьем. Эти люди хотят жить, жить лучше, свободнее, веселее. Как же вы...

— Я вам говорил, что счастье нашей страны может погибнуть от простой случайности: это — неустойчивое равновесие. Теперь все катится вниз.

— Но это зависит от вас. Стоит вам подписать условия, и рабочие очистят завод.

— То есть капитулировать? Это не мое ремесло. Это и не в моем характере. Я предпочитаю подождать. Причем я не вызываю полицию. Я не требую от правительства защиты моих прав. Почему? Хотя бы потому, что я голосовал за Народный фронт. А что делаете вы? Вы срываете все. Вы не даете Виару провести реформы.

— Напротив, мы ему помогаем. Он теперь может опереться на движение масс. Виар, бесспорно, нас одобряет. Он...

Дессер вспомнил картины, пышную мебель, старика в пенсне и усмехнулся. Он сказал миролюбиво:

— Вы убеждены в этом? Что же, тем лучше для вас. Желаю вам успеха. Да, я забыл спросить, как здоровье вашей супруги? Очень приятно... Теперь я могу покинуть ваш завод, не правда ли? До свидания.

Пьер передал стачечному комитету содержание своей беседы с Дессером; потом он сказал Мишо:

— Я никогда не мог подумать, что он окажется таким...

Он не находил слова. Мишо засмеялся:

— Ты не думал, что Дессер окажется Дессером?

Вечером решили устроить концерт, чтобы развлечь забастовщиков. Мишо накануне позвонил в Дом культуры: просил помочь. Марешаль разыскал своих актеров. Некоторые ответили, что заняты. Жаннет сразу согласилась, хотя она не успела еще оправиться после операции.

Сцену построили в палисаднике перед домом дирекции. Цвел кругом жасмин. На лампочки надели пестрые бумажные фонарики. Музыканты настраивали трубы. Двор завода казался площадью провинциального городка в день местного праздника.

Программа концерта была разнообразной. Марешаль прочитал стихи Рембо о мертвом солдате; магия слов дошла до слушателей; стояла плотная тишина. Потом певица исполнила романсы Равеля; она покорно биссировала и улыбалась, среди красных флагов и листов железа. Кочегар-любитель спел песенку Мориса Шевалье «Париж остается Парижем». Все подтягивали и смеялись: нет, Париж уже не тот!.. Настал черед Жаннет.

Никогда она не чувствовала такого подъема. Ей казалось, что после долгих месяцев немоты, когда она повторяла перед микрофоном бездушные слова реклам, ей вернули дар речи. Ее огромные глаза пылали среди фонариков, а голос потрясал людей до слез. Она прочитала монолог из «Овечьего источника». Когда она кончила, ей ответила буря рук. Крики прерывали аплодисменты; это кричал народ Фуэнте Овехуна, который она, не бедная актриса Жаннет, но героиня Андалузии, вела к победе. Жано, подбежав к подмосткам, крикнул:

— Идем!

Он не знал, куда зовет, зачем; он только отвечал глазам Жаннет. А она тихо улыбалась, измученная и счастливая.

Подошел Пьер и, схватив руку Жаннет, сказал:

— Вы прекрасно читали!.. И как хорошо, что вы приехали! Видите, как они вас понимают! Это не театральная публика, это живые люди. Жаль, что Люсьен не пришел. Он что — занят?

— Не знаю. Я его теперь не вижу: мы разошлись.

На минуту Жаннет стало грустно: она вспомнила свое одиночество, маленькую неопрятную комнату в гостинице, куда она недавно переехала, тишину радиостудии и пошлые слова реклам. Но тогда раздалось пение; рабочие затянули: «Это юная гвардия...» Тысячи рук поднялись, как деревья невиданного леса, как мачты в гавани. И, ни о чем не думая, во власти шума и слез, Жаннет тоже подняла свой детский кулак. Потом она вздохнула и, не глядя ни на кого, пошла к воротам.

А огни корпусов горели всю ночь, и Мишо обходил часовых.

17

В тот вечер, когда Жаннет выступала на заводе «Сэн», Люсьен проиграл четырнадцать тысяч. Ему так не везло, что люди показывали на него пальцами. «Артистический клуб» был вульгарным игорным домом. Среди игроков, истомленных азартом и жарой, сновали шулера, ростовщики, проститутки. Разменяв последнюю тысячу, Люсьен вдруг почувствовал, что он задыхается. Он подошел к раскрытому окну. Позади раздался шепот:

— Звездами любуетесь?..

Люсьен не ответил. Перед ним была раскаленная улица, с писсуаром, на башенке которого светились слова: «Лучший сыр «Корова смеется». Доходил приторный запах эфира, как из операционного зала. Люсьен оглянулся и увидел слюнявую морду Берже: сейчас заговорит о векселе... Берже злобно сказал:

— Придется обратиться к вашему папаше...

Тогда Люсьен понял: уехать! Все последнее время он испытывал обиду отвергнутого. Честолюбие снедало его, как скрытая болезнь. Всем своим существом он ощущал смерть: звуки были приглушенными, контуры предметов расплывались, преследовал запах эфира. Вдруг ночью он бежал по улице за незнакомой женщиной: ему казалось, что перед ним Жаннет. Он видел в темноте ее глаза и тупо повторял: «Я не виноват», — как будто тень его в чем-то упрекала. Он был убежден, что Жаннет живет с Андре, и ненавидел тупого живописца. Решение уехать пришло сразу и показалось спасением: избавиться от мертвой любви, от пошляков из Дома культуры, от кредиторов!

Однако для поездки за границу нужны были деньги, и немалые. Люсьен решил попытать счастья. Теперь он рассчитывал не на карты, но на родительскую снисходительность Поля Тесса. Он тщательно обдумал, как лучше растрогать отца; но, когда дело дошло до объяснения, он забыл все и дал волю чувствам. Он начал с грубого попрека:

— Ты сидишь на деньгах, как собака на сене.

Тесса посмотрел на него маленькими глазками птицы и промолчал.

— Я хочу уехать. Здесь мне нечего делать. Может быть, я устроюсь в Америке. Но для этого мне нужно по меньшей мере пятьдесят тысяч.

Тесса тоскливо зевнул и вдруг предложил сыну:

— Поедем к «Максиму»?

Они попали в цветник женщин: красивые лица, холодные тела, элегантные вечерние платья, дорогие духи... Тесса приглянулась смуглая девушка, похожая на креолку, с большими белками глаз.

Он доверчиво шепнул Люсьену:

— Красотка?..

Люсьен кивнул головой. Это сразу их сблизило; они почувствовали себя товарищами. Шампанское способствовало душевной теплоте. Вспомнив о просьбе сына, Тесса сказал:

— Почему ты хочешь уехать? Здесь как раз время для тебя. По-моему, мы накануне революции.

— Нет, все окончится еще одним министерским кризисом. Для революции нужны люди, а их нет. Я теперь знаю эту публику... Когда я пришел к коммунистам, я рассчитывал на другое.

— Вот как!.. А я думал, что ты — коммунист. Браво, Люсьен!

— Ты-то чему радуешься? Твой мир я ненавижу еще сильнее, чем коммунисты, и я не хочу идти на компромисс.

Тесса весь день мучила изжога, он выпил стакан содовой и кротко сказал:

— Тебе тридцать два года, а рассуждаешь ты, как ребенок. Я был анархистом в восемнадцать лет, это все же простительней.

— Значит, ты меня осуждаешь за...

— Я тебя не осуждаю. Это ты после выборов заявил мне: «Низость». А ты подумал, что я должен поддерживать семью: твою мать, Дениз, тебя? Кто оплачивает твою непримиримость?

Люсьен рассмеялся:

— Ты.

— Тебе не нравится наш режим? Он никому не нравится. Но что ты предлагаешь взамен? Все другое будет еще хуже. Поверь мне, старая, пролежанная кровать лучше тюремных нар, даже новых. Ты говоришь: «твой мир», а ты в этом мире купаешься. У тебя талант памфлетиста, но ведь наше общество ты обличаешь изнутри. Коммунисты тебе могут аплодировать, но с ними у тебя нет общего языка. Ты сам это признал. Нужно сделать выводы... Пора тебе за что-нибудь взяться.

— Я занял достаточно резкую позицию...

— Это только плюс. У нас любят, когда человек начинает с эксцентрики. Во время войны Лаваль был красным, не желал со мной разговаривать... Ты хочешь поехать за границу? Идея неплохая. Но у меня нет денег. Все, что дал Дессер, ушло на выборы. Не знаю, когда теперь что-нибудь подвернется. Я говорю с тобой откровенно. Но я могу тебе предложить другое... Писатели любят дипломатические местечки. Посмотри — Клодель, Жироду, Моран... А это я могу устроить в два счета.

— Представлять Блюма и Виара?

— Почему бы нет?.. Ты не изменяешь своим идеям: сможешь писать все, что захочешь. И сразу освободишься от денежных забот.

Люсьен съежился, как будто проглотил кислое. До чего противно! Впрочем, как все в жизни. Разве это его вина?.. Он хотел быть с революцией, его не поняли. И Жаннет его не поняла. Лагранж, умирая, говорил: «Люсьен, мне холодно...» Холодно в жизни, ох, как холодно! А без цинизма не прожить. Лучше уж стать дипломатом, чем клянчить у отца деньги и унижаться... Когда Люсьен займет место в обществе, с ним будут считаться все, даже тупица из «Юманите»... А счастье? Счастья все равно нет. Жаннет с Андре...

И Люсьен злобно сказал отцу:

— Хорошо. Я согласен.

— Я так и думал. Все-таки ты — мой сын. Сейчас я это особенно остро чувствую.

Тесса вытер салфеткой мокрое лицо и шепнул Люсьену:

— Что, если мы подзовем эту креолочку?..

Весь следующий день Люсьен не выходил из комнаты, глотал таблетки от головной боли и угрюмо смотрел на обои. Ему не хотелось жить. За обедом Тесса сказал:

— Мамочка, поздравляю — твой сын назначен вице-консулом в Саламанку. Ха! Люсьен, ты сможешь наблюдать революцию. В чужой стране и с дипломатическим паспортом это куда приятней... А испанки?..

Он поглядел искоса на Дениз и замолк. Люсьен уныло сказал:

— Быстро...

— Я позвонил Виару. Он теперь хочет меня обольстить. Это такая комедия!..

На следующий день Люсьен возле Оперы встретил Андре. Он хотел пройти не поздоровавшись, но Андре его остановил.

— Какие дела! Решительно все бастуют. Объясни мне, пожалуйста, чем это все кончится? Ты-то, наверно, знаешь...

— Я уезжаю через три дня в Испанию.

— Вот что! Да, там тоже история... Я читал в газете...

Люсьен не сказал ему о месте вице-консула: зачем исповедоваться перед этим пошляком?.. Он молча протянул руку. Тогда Андре смущенно спросил:

— Жаннет едет с тобой?

Люсьен едва скрыл изумление: значит, Жаннет не с ним! На минуту он обрадовался: вот это хорошо! Пусть ничья!.. Но тотчас тоска покрыла все. Он вспомнил вечер у Жаннет: куклу из тряпок, пустые глаза, одиночество... Он упустил свое счастье, как птицу из руки, как карту — прозевал, не поставил... И, растерянно глядя на Андре, Люсьен пробормотал:

— Прости, у меня болит голова... Ты говоришь — Жаннет?.. Не знаю... Право, не знаю.

18

Бретейль стоял над кроватью своего пятилетнего сына. Ребенок хрипел; на лице был румянец жара. Жена Бретейля всхлипывала.

— Перестань! Бог даст, он поправится.

— Я говорила, что нельзя его ставить под холодный душ. Ведь он перед этим бегал, потный был...

— Перестань! Мальчика нужно закалять.

Стемнело, и жена не видела глаз Бретейля: он стоял, высокий, сухой, и плакал; слезы текли из тусклых глаз на запавшие щеки.

Бретейль был уроженцем Лотарингии; он вырос в бедной набожной семье; в двенадцати километрах от его родного города проходила граница. С детства Бретейль слышал рассказы об осаде Бельфора, о самодурстве какого-то обер-лейтенанта, о потерянных областях. Мечту о реванше он зазубрил, как катехизис. На войне он был дважды ранен. Он вошел с головным отрядом в Метц, и там тетка Бретейля лишилась чувств, увидев первый французский флаг. По характеру Бретейль не походил на француза: он не терпел шуток, не любил пафоса, не пил вина. Маниакально опрятный, педантичный, сухой, он в парижских салонах казался немцем. Политика приучила его к известной гибкости: приходилось якшаться с людьми склада Тесса. Бретейль в душе презирал своих товарищей по парламенту. Он дружил с военными, с мелкими помещиками, с учеными богословами. После войны он поверил в «возрождение Франции»: об этом говорил его земляк Пуанкаре. Но шли годы, и ничего не менялось; в стране хозяйничали масоны — Бриан, Эррио, Пенлеве. Теперь даже эти времена казались ему потерянным раем. Куда заведут Францию Блюм, Кот, Виар?.. Два года тому назад Бретейль понял, что выход в насильственном перевороте. Италию спас «поход на Рим». Гитлер железом выжег язву марксизма. Бретейль приступил к организации тайных отрядов. Каждый отряд состоял из пятидесяти человек, называемых «верными»; начальника именовали «латником».

К Бретейлю шли разные люди: романтики и тупицы, честолюбивые игроки и озлобленные мстители. Богатые видели в нем своего защитника. Лавочники и ремесленники верили, что Бретейль спасет их от разорения. Мелкие маклеры, приказчики, репортеры мечтали с его помощью выйти в люди.

Кого только не было среди «верных»! Метрдотель ресторана «Версаль» пришел к Бретейлю потому, что обожал иерархию; жизнь ему казалась пирамидой посетителей и лакеев, бокалов и вин. Флорио был венерологом; он ненавидел евреев, которые, по его словам, переманивали пациентов и лишали его куска хлеба; он пошел за Бретейлем потому, что Бретейль обещал очистить Францию от Ротшильдов и от врачей еврейского происхождения. Сын крупного мукомола Бомбар хотел вернуть Франции былой престиж и стать заодно послом. Бывший агент Второго бюро Дине, которого выгнали из разведки за растрату подотчетных, считал себя жертвой масонов; он жаждал разогнать парламент и повесить Эррио. Владелец конского завода Гримо ходил с хлыстиком, любил мулаток и презирал механический прогресс; он считал, что состоять в отряде «верных» — признак хорошего тона. Владелец посудного магазина Годе боялся, что коммунисты захватят его торговлю, перебьют товар и отберут сбережения; это был красномордый, широкоплечий детина; по утрам он занимался гимнастикой и всерьез готовился к бою. Служащий метро Обри был на редкость уродлив и нищ, как церковная крыса; говорили, будто его обидела одна девушка; он ненавидел людей и, глядя на Бретейля, ухмылялся: этот наведет порядок!..

Было среди «верных» немало полицейских, и «тайные отряды» не представляли тайны для префекта; но власти прикидывались, что они ничего не видят. Для камуфляжа Бретейль образовывал спортивные кружки и землячества. Дело требовало средств. Бретейль не раз обращался к крупным капиталистам, но нарывался на отказ: он говорил не о пропаганде, а об оружии, и пугал своей прямолинейностью. События последних недель его окрылили: воротилы различных трестов, прежде думавшие только о министерских комбинациях, а теперь испуганные забастовками, начали с надеждой поглядывать на непримиримого Бретейля.

Перекрестив больного ребенка, Бретейль направился в «Союз уроженцев Метца»; там он должен был встретиться с генералом Пикаром. На Больших бульварах светились витрины; в них были выставлены плакаты забастовщиков, украшенные красными лентами. Возле некоторых магазинов стояли девушки с кружками: «Для детей забастовщиков». Одни прохожие, хмурясь, ускоряли шаг, другие кидали в кружку монету. Когда девушка протянула кружку Бретейлю, он остановился и сурово сказал:

— В лагере вас научат работать.

Генерал Пикар уже ждал Бретейля. Это был сухощавый человек лет шестидесяти, с кривыми ногами кавалериста, со множеством орденов и с уничижительной усмешкой; он всех презирал: Даладье и Гамелена, английского короля и свою жену, театр, газеты, выборы. Доверял он только Бретейлю: этот может спасти Францию и армию.

Бретейль спросил:

— Как у вас?

— Дураки. И трусы. Боятся, что Блюм начнет чистить штаб.

— Настроение солдат?

— Гнусное. Коммунисты работают вовсю. Самое большее, на что мы можем рассчитывать, это — нейтралитет армии. Я не говорю, конечно, о колониальных частях. Кстати, мне удалось перетащить два марокканских полка в Венсенн.

— Одни марокканцы нас не вывезут. Я надеюсь только на «верных». Имеются две возможности: или вы нас снабжаете оружием, или мы берем то, что нам предлагают.

— Кто?..

Бретейль посмотрел на Пикара и раздраженно ответил:

— Важно не «кто», а «что». Шестьдесят тысяч винтовок, четыреста пулеметов, боеприпасы. Из Дюссельдорфа. При этом никаких обязательств, кроме тех, которые вытекают из нашей программы: порядок и мир.

Пикар, подумав, сказал:

— Неплохо. Я лично предпочитаю для такой операции автоматы. Ну что же, берите. Одно не мешает другому. Я тоже наскребу в арсеналах...

— Мы должны начать с локальных действий, чтобы дискредитировать правительство. Виар хочет придать захвату заводов оттенок законности. Необходимо подмешать к его речам немного крови...

Они еще долго беседовали. А в соседней комнате, едва освещенной тусклой лампочкой, «латник» Грине, поджидая Бретейля, зевал и напильничком точил ногти. Грине, как-то учинивший скандал в Доме культуры, слепо верил в Бретейля. Это был сирота из воспитательного дома, коммивояжер, развозивший по провинциальным городам ортопедические приборы, бедный фат, часами обдумывавший, какой галстук надеть к перелицованному, но тщательно отглаженному костюму, урод, мечтавший о любви красавицы, истерический крикун и озлобленный неудачник. Он стал «латником» первого отряда «верных», и его-то Бретейль выбрал для боевой разведки.

— Послезавтра в шесть часов утра «верные» придут к заводу «Сэн» как безработные. Подойти незаметно. Вы вступите в перебранку с постами. Постарайтесь их спровоцировать. Если они не начнут, стреляйте. Я постараюсь, чтобы полиция была поблизости. Необходимо довести дело до настоящего столкновения. Вы меня поняли? Все «верные» получат билеты «Христианского союза рабочих». О характере операции они не должны знать. Я остановился на вас потому, что у вас нет детей...

— Все будет выполнено, начальник.

Грине поднял руку и хотел выйти, но Бретейль крепко обнял его:

— Спасибо.

Бретейль вернулся домой в два часа ночи. Жена встретила его словами:

— Воспаление легких...

Бретейль сидел до утра над больным ребенком. Весь следующий день он работал. Он попытался встретиться с Дессером: лучше всего, если дирекция завода «Сэн» объявит о наборе рабочих. Дессер, однако, уклонился от встречи: боялся провокации. Зато Бретейлю удалось уломать префекта. Решили, что полицейские будут стоять возле завода на набережной. Если произойдут какие-либо столкновения, они вмешаются. Вечером Бретейль еще раз встретился с Грине и проверил все детали операции. Он снова просидел ночь над ребенком. Доктор сказал, что надежды на выздоровление нет, но Бретейль верил в бога; его губы шевелились: он повторял слова молитв.

Было чудесное летнее утро. В садах кричали пичуги; их голосов еще не заглушал шум города. Изредка проезжали грузовики огородников. Шли булочницы с длинными хлебами, и запах свежего хлеба веселил душу. Верхние окна домов светились, как бы изнутри, теплым розовым светом. «Верные» один за другим подходили к мосту Жавель. Грине проверил: не пришли четверо. Сорок шесть, разбившись на мелкие группы, разными путями двинулись к заводу.

А на заводе это утро, одиннадцатое утро забастовки, начиналось мирно. Одни часовые сменили других. Мишо ночью спал, теперь он мылся и фыркал, весь в мыльной пене. Возле главных ворот Жано, вспоминая концерт, пел романсы. Пьер, проснувшись, жевал хлеб; почему-то в голову пришли стихи Верлена: «Бледная звезда рассвета...» А солнце было уже ярким. Кое-кто из старых рабочих угрюмо думал: «Вот и одиннадцатый день!.. Когда же это кончится?..» Говорили, будто правительство очистит завод силой; но Мишо усмехался: «Вздор!..»

— Жано, теперь покажи, как Мистенгет сходит по лестнице...

Жано сделал уморительную гримасу, желая показать молодящуюся старуху, и, защемив рукой брюки, как юбку, стал сходить по пожарной лестнице вниз. Вдруг он вскрикнул:

— Кто там?..

Перед воротами толпились какие-то люди.

— Открывай!..

— Мы пришли наниматься... Лодыри, выкидывайся отсюда!..

— Красное жулье!..

Жано не остался в долгу:

— Ах вы собаки этакие!.. Желтые! Фашисты! Мы вас дегтем вымажем!..

Теперь кричали сотни людей; трудно было разобрать слова. Особенно горячился Грине. Подбежав к рабочим, он быстро что-то выкрикивал. Его лицо скосила судорога; он походил на припадочного. Напрасно Мишо пытался урезонить товарищей: дерзость фашистов вывела всех из себя.

Все последние дни Мишо опасался нападения. Он поставил возле ворот пожарных с насосами. Главное — не допустить столкновений... Он усмехался, глядя на Грине. Полсотни юродивых. Наши их перекричат... Успокоились и другие рабочие. Напрасно «верные» бесновались. Забастовщики лениво, даже благодушно отругивались. Жано стал передразнивать Грине:

— Глядите, товарищи, это — бешеная индюшка с макаронами...

Тогда раздался выстрел. Жано упал навзничь. Мишо выбил револьвер из руки Пьера и, покрывая рев толпы, крикнул:

— Не смей стрелять! Пускай насосы!

Пожарные обдали «верных» водой. Те разбежались. Только Грине еще прыгал в ярости, ничего не чувствуя. Потом показались полицейские, и Грине исчез.

Мишо стоял над Жано. Улыбается... А на камнях кровь.

— Жано!..

Смерть этого молодого веселого человека казалась настолько непонятной, что Мишо вдруг крикнул:

— Убили!

Он глядел на других: может быть, они скажут «нет». Рабочие стояли вокруг, сняв кепки; и сквозь туман Мишо увидел искривленное болью лицо Пьера.

Грине, спустившись к реке, забрался под мост; он дрожал от холода и обиды. Какой-то бродяга сказал:

— Что — выкупался?

Грине плюнул в него. Он долго сидел на солнце: нельзя же ходить по городу мокрым! Потом он пошел в парикмахерскую; его брили, обрызгивали одеколоном, мазали фиксатуаром волосы, а он повторял: «Еще». Он лечил себя полузабытьем, и звук ножниц казался ему стрекотанием цикад в душистом саду. Было одиннадцать часов утра, когда он явился с докладом к Бретейлю. Его ввели в кабинет. Бретейль стоял на коленях перед маленьким распятием: сын его умер. Увидев Грине, Бретейль встал.

— Убитые есть?

— Я одного уложил.

— А из «верных»?..

— Никого. Они насосами...

— Ни одного?.. Что же вы наделали? Ведь теперь все сорвано!..

Грине не понял; он тупо посмотрел на Бретейля и ответил:

— Как латник, я отвечаю за жизнь «верных».

— Ты не латник. Ты дурак.

Бретейль снова опустился на колени. Грине тихо вышел. В передней плакала служанка; он ей сказал:

— Ваш хозяин — великий человек. А мне, наверно, скоро крышка.

19

Убийство Жано заполнило все парижские газеты. Левая печать обвиняла Бретейля и требовала крутых мер против тайных организаций фашистов. Правые газеты утверждали, что Жано убили коммунисты, так как он стоял за прекращение забастовки. В «Матен» была напечатана плаксивая статья о несчастном подростке, который обожал свою старую мать и которого коммунисты приговорили к смерти. Только «Ла вуа нувель» уделила мало места кровавому происшествию. Жолио писал: «Кто бы ни был убийца, мы осуждаем насилие и призываем французов к гражданскому миру». Это было поэтично и ни к чему не обязывало.

Два дня спустя убийство Жано обсуждалось в парламенте. Запрос внес Бретейль. Все ждали скандала, и трибуны для публики были переполнены. Еще до начала заседания в зале стоял неописуемый шум: депутаты энергично переругивались. Председатель Эррио стучал линейкой по столу, как выведенный из себя учитель; потом он схватил звонок и зычно крикнул:

— Замолчите!

На минуту водворилась тишина. Но когда на трибуну поднялся Бретейль, слева раздался рев:

— Убийца!

Депутаты стучали пюпитрами, что-то выкрикивали. Пристава стояли наготове, опасаясь рукопашной. А Эррио надрывался...

Наконец шум стих, и Бретейль начал:

— Кто меня называет убийцей? Убийцы невинного рабочего — коммунисты, которые залили кровью...

Крики заглушили его голос. Он продолжал говорить, но до депутатов доходили только отдельные слова: «Бедная мать... Царство анархии... Беспомощность Блюма... Виар потакает...»

На правительственной скамье Виар рассеянно рисовал кораблики. Речь Бретейля его не пугала: неуклюжее нападение на парламентское большинство. Он думал о другом: как ликвидировать забастовку? Некоторые радикалы начинают ворчать. Рабочие держатся стойко; а хозяева и слышать не хотят об уступках. Дессер что-то придумал... Раздались аплодисменты и свистки: собрав документы, Бретейль сошел с трибуны.

Социалисты еще вчера решили, что с защитой правительства выступит радикал: так будет дипломатичней. Когда председатель предоставил слово Тесса, слева раздались дружные аплодисменты. Правые молчали. Тесса начал говорить среди напряженной тишины. Он оплакивал молодую жизнь, осуждал людей, которые хотят довести страну до гражданской войны, прославлял защитников Вердена, цитировал Гюго. Депутаты растерянно переглядывались. Вдруг Тесса, повернувшись к Виару, сказал:

— Я должен, к моему прискорбию, признать, что правительство, допуская захват заводов, оправдывает насилие. Я говорю это как сторонник социальной справедливости, как депутат Народного фронта...

Слова Тесса были настолько неожиданными, что в первую минуту все молчали. Потом Бретейль встал и отчаянно, как на огромной площади, крикнул: «Браво!» Тогда овация потрясла зал: правые и часть радикалов неистово аплодировали. Напрасно Эррио пытался унять депутатов: обида поражения, ненависть к Народному фронту, страх последних недель — все вылилось в этих рукоплесканиях. Виар переменился в лице; добрая половина радикалов аплодирует! Что же будет с Народным фронтом?.. Тесса теперь говорил о своем доверии правительству, но все понимали, что он золотит горькую пилюлю.

После Тесса выступил коммунист, депутат одного из северных департаментов, горняк с синими жилками на лице.

— Мы требуем, чтобы правительство положило предел работе фашистских убийц. Необходимо расследовать деятельность депутата Бретейля...

Началась обструкция правых. Бретейль ушел; но его друзья кричали, не умолкая, добрый час. Социалисты сидели неподвижно, как будто происходившее их не касалось; они находили речь коммуниста чересчур резкой. Наконец Эррио надел цилиндр; это означало перерыв. Депутаты, как школьники, обрадованные переменкой, ринулись в кулуары или в буфет.

Радикалы собрались на фракционное совещание. Одни депутаты одобряли речь Тесса; другие говорили об «обманутых надеждах страны», о первой трещине в Народном фронте, об интригах правых. Тесса скромно сказал: «Я хотел спасти Народный фронт и нашу партию». После долгих споров радикалы решили согласовать свое поведение с социалистами, указав на желательность очищения захваченных заводов. Социалисты тянули с ответом: Виар хотел переговорить с Дессером. Публика на трибунах была разочарована, когда Эррио предложил перенести обсуждение запроса Бретейля на вечернее заседание и заняться законопроектом о борьбе против эпизоотии. Бретейль крикнул:

— Господа радикалы струсили, а Виар ждет инструкций из Москвы.

Один социалист кинулся на Бретейля с кулаками; тот отпустил ему пощечину. Началась потасовка; депутаты примяли пристава. А Эррио все звонил и звонил... Потом депутаты ушли в буфет: всех мучила жажда. На заседании присутствовало человек тридцать, да и те, под монотонный голос докладчика, читали газеты или строчили письма своим избирателям.

Виар с тяжелым сердцем поехал к Дессеру. Он долго колебался: не умалит ли этот визит его достоинства? Он, министр Народного фронта, едет на поклон к таинственному финансисту, который еще недавно поддерживал банды Бретейля! Но что же делать? Забастовки ширятся, как круги на воде. Кажется, вся Франция бастует. Из Парижа движение перешло на провинцию. Останавливаются автобусы. Из портов не выходят суда. Каждый день приносит новые сюрпризы: то актеры захватывают театр, то кассиры закрывают окошечко кассы, то могильщики отказываются рыть могилы. А хозяева уперлись: некоторые из них говорят: «Тем лучше! Пусть все идет к черту!» Жизнь страны парализована. Как-никак Дессер — лучший представитель капитализма. Надо попробовать с ним договориться, понять его игру.

Дессер участливо спросил:

— Как ваше здоровье?

— Благодарю. Я очень устал.

— Понятно — проводить такую забастовку.

— Мы страдаем от нее, как и вы. Нам нужно поговорить... Скажите, что вы нам предлагаете?

— Дорогой друг, вы — министр, а я — частное лицо. Я жду ваших распоряжений.

Виар хотел встать и уйти; но сознание ответственности победило обиду. Он кротко сказал:

— Я не понимаю вашей иронии.

— Это не ирония, это самозащита. Судите сами, если я начну требовать расправы с забастовщиками, вы скажете, что мы, «двести семейств», помешали вам устроить рай на земле. Я предпочитаю ждать. Может быть, вы действительно кудесники... А может быть, и нет. Тогда рабочие сами увидят, что вы ничего не изменили, да и не могли изменить. Итак, я ни на чем не настаиваю.

— Но Тесса сегодня потребовал очищения заводов.

— Знаю. Наш друг Тесса молод душой. А я предпочитаю ждать. Я не против полицейских мер, но всему свое время. Как вам нравится мой Марке? Конечно, он уступает вашему, но этот зеленый тон...

Дессер перевел разговор на живопись. Виару было не до картин, и он откланялся.

Что делать? Игра Дессера оказалась сложной. Он, видимо, задумал расколоть правительственное большинство. Сегодня половина радикалов поддержала Тесса. Значит, очистить заводы?.. Но тогда рабочие пойдут за коммунистами. Это — революция... Отвратительная игра: и так и этак проигрыш! Виар долго терзался. Усталость подсказывала: ждать. Это было чем-то родным, знакомым с детства, уютным. Ведь всю жизнь он ждал; ждал победы на выборах, торжества прогресса, всеобщего умиротворения; ждал и в личной жизни счастья, признания, покоя. Дессер прав, выжидая. Конечно, надо ждать! Все образумятся. Главное — не сделать лишнего жеста.

Перед вечерним заседанием Виару доставили сводку секретной полиции. Агенты сообщали, что среди стачечников замечается раскол. Многие стоят за прекращение забастовки. На заводе «Сэн» число сторонников соглашения растет. Виар удовлетворенно улыбнулся; потом он подумал: надо предотвратить полный провал забастовки, иначе этим воспользуются правые радикалы. Но ведь и Дессер настроен примирительно. Можно найти компромисс. Время работает на нас...

Радикалы ничего не добились. На заседании правительство в лице Виара дало туманный ответ: необходимо, с одной стороны, защищать интересы трудящихся, с другой — охранять законность... Справа протестовали, социалисты аплодировали, радикалы молчали. Тесса с места крикнул:

— Если вы не очистите заводов, вас сметет волна общественного негодования.

Снова раздались хлопки и крики. Виар грустно улыбался: он устал, очень устал...

А Тесса был героем дня; ему жали руку; его сравнивали с Мирабо, с Лафайетом, с Гамбеттой. Он еще переживал угар дневного выступления. Он чувствовал себя бесстрашным трибуном, борцом за истину. Он говорил: «Плыву против течения...»

Домой он приехал слабый, но счастливый. Жена, как всегда, лежала с грелкой. Люсьена не было дома: кутил перед отъездом. А Тесса хотелось рассказать кому-нибудь о своем триумфе; он прошел к Дениз.

Он повторил перед дочерью свое выступление, с жестами, с мимикой, вставляя другим голосом, как напечатанное в скобках, «здесь аплодировали...».

Увлекшись, он не глядел на Дениз, а она сидела убитая. Все последнее время она думала о жизни отца. Еще зимой она ничего не понимала в политике; ей казалось, что отец занимается скучным, но почтенным делом. Теперь она ходила на собрания, читала газеты, разговоры отца за обедом стали для нее мучительными. С каждым днем перед ней все больше раскрывался неопрятный политикан, готовый на любую сделку.

Лихорадка парижских улиц захватила Дениз. Из газет она знала, что во главе стачечников завода «Сэн» стоит Мишо. Она верила ему, и забастовка представлялась ей войной за справедливость. Узнав об убийстве молодого рабочего, она вспомнила слова Мишо: только кровью можно связать слова и поступки. Она спрашивала себя: что же ей делать? Она была стыдлива по природе, боялась жестов, громких слов. Ей хотелось каким-то поступком сразу перечеркнуть свое прошлое... Теперь она обратилась бы к Мишо за советом. Но Мишо занят другим... И вот отец приходит к ней, хвастает своим выступлением, повторяет, что во всем виноваты «захватчики». Она вдруг прервала его:

— Довольно!

Тесса с изумлением посмотрел на дочь: что с ней?.. Дениз стояла, высокая, худая; ее красота теперь казалась суровой; сердитые глаза глядели в упор на Тесса.

— Что с тобой?

— Я не могу этого слышать! Я не хочу тебя обижать, но мне это кажется недостойным. Может быть, и я такая же... Наверно, нужно иначе жить. Не знаю... Но какая это мука!..

Она выбежала из комнаты. Тесса раздражился и пошел к жене.

— Твоя дочка в тебя. Какой-то религиозный фанатизм... Рай... Ад... Черт знает что!

— Поль, почему ты надо мной смеешься?

— Я не смеюсь. Вы все сошли с ума. А я человек свободомыслящий и предпочитаю чистилище.

Он поехал к Полет. Там он мрачно пил коньяк. Напрасно Полет пыталась его развлечь:

— Поцелуй меня, цыпленок!

Он не двигался с места и уныло бормотал:

— Все идет к черту, решительно все.

20

Мать Жано, Клеманс Дюваль, была сварливой, но добродушной женщиной, с ревматическими руками, с седыми, переходящими в желтые, волосами и с еще живыми глазами былой красавицы. Она ходила по домам, убирала комнаты холостяков, мыла полы, иногда стирала, иногда штопала и так вырабатывала на жизнь. Прежде было труднее: мужа Клеманс убили незадолго до перемирия, и она осталась с двумя малютками на руках. Много горьких жалоб услыхала тесная комната на седьмом этаже, с каменным полом, с дымной печуркой и с огромной кроватью, доставшейся Клеманс от бабушки. То не хватало денег на ведерко угля, и дети мерзли, то протирались штанишки Жано, то надо было купить задачник Аннет. Она все же поставила детей на ноги. Аннет вышла замуж за монтера и уехала в Лион. А Жано удалось пристроить на завод «Сэн». Какое это было счастье! В тот день Клеманс даже купила бутылку запечатанного вина. Ведь сколько сверстников Жано бродило по длинным улицам парижских пригородов, от одного завода к другому, и все надеялись — может, возьмут... Но на всех воротах было написано: «Здесь не нанимают». Не брали даже в ученики. Соседки вздыхали, взрослые сыновья для всех были обузой, и Клеманс глазам не верила, когда Жано принес первую получку.

Она гордилась веселым, бойким сыном, но и боялась за него: насмешливый, всех передразнивает, первый лезет в драку. Разве трудно такому погибнуть?.. Сколько раз она ему говорила это! Ведь для нее он оставался ребенком, — которого не грех и отшлепать за глупую проказу. Когда Жано стал ходить на собрания, Клеманс всполошилась: она сердцем почувствовала опасность. Говорила «брось», пугала его, а он отшучивался. Этой весной первого мая он прошел мимо нее с красным флагом. Клеманс не ходила в церковь; она считала, что, если бог и существует, хода к нему нет; но, увидав Жано с флагом, она все же перекрестилась: так мальчик может пропасть...

А потом началась забастовка, да еще какая!.. Прежде бастовали, но тихо, сидели дома, ждали. Эти выдумали засесть там. За такое могут и схватить. Клеманс стыдила Жано, уговаривала его вернуться домой; он и слышать не хотел. Каждый вечер Клеманс носила ему яйца, сыр, колбасу. Она не жаловалась, что у нее туго с деньгами, — ведь не за себя она боялась.

И вот пришла страшная весть... С той минуты она будто онемела. Ни соседки, ни родственники, ни товарищи Жано не услышали от нее ни одного слова. На похоронах она шла впереди и беззвучно плакала. За нею шли двоюродная тетка Жано с детьми, соседи, а позади делегация рабочих «Сэна» с Мишо во главе.

Решено было, что рабочие до победы не оставят завода, и похороны вышли скромными. Похоронили Жано на кладбище пригорода, среди тесных могил с чугунными крестами и бисерными веночками. Было знойное летнее утро, пахло резедой, и птицы заливались. А речей не было; товарищи Жано молча жали руку Клеманс, один за другим; и только красные ленты на венке, который держал Мишо, говорили о драме.

Когда делегаты вернулись с кладбища, токарь Сильвен в злобе крикнул:

— Эти речи говорят, а других убивают!..

Полицейские не обманули Виара: положение на заводе «Сэн» было трудным. Две недели забастовки сломили волю многих. Жены теперь приходили к воротам не с провизией, но с жалобами: деньги вышли, а лавочники не отпускают в кредит. Убийство Жано на несколько часов всколыхнуло всех: хотели расправиться с убийцами, и Мишо едва удержал товарищей. Но к вечеру всех снова одолели унылые мысли: дома голодают; считали, сколько дней уже бастуют; говорили: «А все зря!..» Люди, связанные с дирекцией, распространяли различные слухи, уверяли, что завод закроют до января, — нет заказов; говорили, будто полиция предъявила ультиматум очистить здание, не то пустят газы.

Недовольные группировались вокруг Сильвена, человека увлекающегося и неуравновешенного. В начале забастовки он предложил пустить завод и заменить дирекцию выборным комитетом. Когда его высмеяли, он обозлился: «А если так, это дело проигранное! Дессеру легко ждать, не нам...» Когда жена сказала ему, что у нее не осталось и франка на молоко, он вскипел: «Надо кончать с этой дурацкой стачкой!» Он говорил истерически, в голосе часто слышались слезы. С каждым днем его все охотней слушали. Он предложил устроить тайное голосование: он был убежден, что из восемнадцати тысяч рабочих десять выскажутся за прекращение забастовки. Мишо возражал: это — дело чести, и голосовать надо открыто. Он далеко не был уверен в стойкости товарищей. Казалось, день поражения близок.

Дессер был, конечно, прекрасно осведомлен обо всем, что происходит на заводе, и решил попытаться сломить движение. Он вторично вызвал Пьера.

— Здравствуйте, дорогой энтузиаст! Заточение вам пошло на пользу: вы прекрасно выглядите. Я хочу передать мои соображения стачечному комитету. Мне говорили, что вы в него входите. Я принимаю пункты, касающиеся заработной платы и рабочих часов. Я категорически отвергаю коллективный договор и платные отпуска. Это относится к области чудес. Вы еще верите в Виара? Что же, может быть, он сотворит чудо... Что касается меня, если забастовка не кончится, я закрываю завод.

— Не думаю, чтобы ваше предложение было принято. Пьер, обычно порывистый, восторженный, был сух.

Дессер почувствовал неприязнь.

— Зачем сердиться? Я — капиталист, этим сказано все. Рабочие по-своему правы. А вы?.. Вы ни рыба ни мясо. Но вы хотите быть бифштексом, да еще кровавым. Мечты!.. Что вам коллективный договор? Вы сломаете себе шею, а люди останутся людьми.

— Я в них верю.

— Нет. Может быть, вы их любите. Но вы в них не верите. Вы ведете народ к самому жестокому деспотизму. Как все это грустно!..

Пьер ушел. Дессер посмотрел в окно на ярко-лазоревое небо, на красный флажок, на вихлястого подростка, караулившего возле дирекции, и Дессер позавидовал Пьеру: он глуп, но счастлив. Он во что-то верит. А дальше — не все ли равно во что?.. Дессеру сиротливо. Так страшно, просыпаясь утром, начинать суетливый и пустой, как пустыня, день!

Пьер передал предложение Дессера Мишо. Тот сразу сказал:

— До утра ни слова. Завтра соберем всех, проголосуем.

Пьер сам думал, что нужно действовать осторожно, объяснить каждому, в чем дело. Главное, чтобы Сильвен не узнал о предложении. Они долго об этом толковали. Вдруг Мишо обнял Пьера; это было вместо ненайденных слов; и Пьер понял значительность жеста; он был настолько взволнован, что и сам ничего не мог вымолвить.

Мишо прежде относился к Пьеру недоверчиво; называл его в сердцах «сдобным» — за мягкость; не мог ему простить увлечения социалистами, в частности Виаром. Но во время забастовки Мишо узнал и полюбил Пьера.

То, что один из лучших инженеров «Сэна» пошел с рабочими, свидетельствовало о его бескорыстии и мужестве. А в повседневной жизни Пьер невольно привлекал к себе. Это был фантазер, что ни минута придумывавший какой-нибудь невозможный план. Когда Мишо говорил «не пройдет», он не спорил, не обижался, но сейчас же начинал придумывать что-нибудь другое. Веселый южанин, он в самую трудную минуту мог всех рассмешить: рассказывал марсельские анекдоты, прыгал, куролесил; и Мишо ласково думал: «Ребенок», хотя Пьер был на два года старше его.

Иногда они спорили. Пьер, то ли по своему воспитанию, то ли по характеру, благодушному и беспечному, крепко держался за идеи прошлого века. Он и людей разводил бы, как цветы, — с лейкой в руке... Он верил, что можно всех переубедить, и профессорский тон старого Виара ему казался мудростью. А Мишо над ним подтрунивал, и Пьер в ответ грустно улыбался, как ребенок, у которого хотят отобрать любимую игрушку.

Теперь Мишо сказал:

— Ты на собрании изложи разговор с Дессером. У тебя это здорово получается: я вот сразу почувствовал, что и Дессеру несладко.

— Ладно. А знаешь, Мишо, что самое смешное? Дессеру вообще несладко. Миллионы — миллионами, но жизнь получается поганая. Он как-то гулял со мной, рассказывал... Выходит, и он у конвейера, честное слово!

— А рассуждаешь ты как интеллигент. Я вот знаю, что, если нас побьют, ты не изменишь. К той же стенке пойдешь. А победим?.. Тогда я за тебя не отвечаю. У тебя фунт веры на десять фунтов жалости. Я знаю одну девушку, студентку. Мне иногда кажется, что для нее слабость выше силы. Черт знает что!.. Но сама она крепкая. И еще как!..

Он улыбнулся мечтательно и застенчиво. Пьер расцвел: значит, и Мишо может это понять!.. А Мишо уже носился по заводу: говорил, уговаривал.

Сильвен узнал о предложении Дессера: об этом позаботились агенты дирекции. И Сильвен тоже не терял времени. Слово «соглашение» гуляло по двору, по цехам, волнуя людей, измученных долгим бездельем, стосковавшихся по семьям, встревоженных рассказами близких. Достаточно подписать соглашение, и сразу кончится собачья жизнь! А Сильвен нашептывал: «Скрывают... Им что? Политика!.. А наши с голоду сдохнут...»

Под вечер положение стало угрожающим. Пьер пробовал говорить о хитрости Дессера, но люди Сильвена его гнали: «Инженер!.. Сколько у тебя в сберегательной кассе?..» Говорили, что в десять вечера состоится собрание, организованное Сильвеном; проголосуют соглашение. Пьер пал духом, считая, что все проиграно; да и не один Пьер. Мишо старался держаться спокойно, даже шутил, но стоило ему это больших усилий. Себе он говорил, что выручить может только чудо. Нужно было на что-то решиться; от него сейчас зависела судьба товарищей, может быть и всей парижской забастовки.

Когда стемнело, он сказал Легре:

— Слушай, я на час уйду. Никому не говори — скажут: удрал.

— Идешь куда? В комитет?

Мишо не ответил.

Клеманс сидела у пыльного окна, неподвижная, похожая на мертвый куст. В комнату вошел Мишо; он осторожно взял красную распухшую руку Клеманс. Он хотел говорить, но не мог. Он пришел к этой женщине за помощью, но ее горе обдало его, как горячий туман. Он забыл все заготовленные слова. Он забыл о забастовке, о Сильвене, о соглашении: перед ним была мать товарища. Он начал говорить о Жано: как тот шутил за несколько минут до смерти, о его веселье, мужестве. Он рассказывал горячо и несвязно; никогда еще он не говорил с такой мукой.

Смеркалось. Клеманс не зажгла света; и в темной комнате ожил Жано — здесь он рос, играл на полу кубиками, готовил уроки, рассказывал матери о товарищах, о демонстрациях, о стычках с полицейскими. Клеманс чувствовала, как короткая, но шумная жизнь заполняет все; и эта жизнь продолжалась — там, на заводе... Так сильно было ощущение связанности, родства мертвого Жано с этим незнакомым ей человеком, что она в страхе подумала: и этого убьют! Они все отчаянные...

Мишо вдруг замолк: он вспомнил — завод, Легре, Пьер... Он встал:

— Помогите!..

Тогда Клеманс, ни о чем не думая, пошла с ним.

На дворе завода собрались все рабочие, как в первый день стачки: Сильвен воспользовался отсутствием Мишо. Он заявил, будто дирекция приняла требования рабочих, а комитет это скрывает. Когда Мишо подошел к толпе, происходило голосование. Со всех сторон кричали, что большинство за соглашение. Трудно было проверить, так ли это: руки то подымались, то опускались; многие не знали толком, за что они голосуют, кричали, переругивались; возбуждение и растерянность овладели всеми. Взобравшись на грузовик, Мишо крикнул:

— Товарищи, погодите!..

Сильвен его прервал:

— Хватит! Уже проголосовали!..

Мишо не сдавался:

— Все могут высказаться, голосовать. А один молчит: Жано. Вы что, забыли про него? Жано здесь. С нами. За Жано будет говорить его мать.

Настала глубокая тишина. Потеря Жано была свежей, и горе матери нависло над всеми. А на грузовик поднялась старая женщина, с красными заплаканными глазами, с космами седых волос. Она молча подняла кулак: так делал Жано, когда шел с товарищами на собрание... Клеманс хотела что-то сказать, шевелила губами, но не смогла. А кулак дрожал над толпой; и в ответ поднялись кулаки всех. Когда Мишо сказал: «Кто за соглашение, опустите руки», — ни одна рука не опустилась. Даже Сильвен голосовал за забастовку: на него глядели глаза Клеманс.

Потом Клеманс сказала:

— Я теперь здесь останусь. Вместо Жано...

Она ласково поглядела на Мишо и добавила:

— Ты к воротам не ходи — убьют...

Это был пятнадцатый день забастовки. В ту ночь Пьер, радуясь, как ребенок, кружился вокруг Мишо и все кричал: «Выиграли, выиграли!..»

Три дня спустя Дессер позвонил Виару:

— Я решил принять их условия. У нас срочные заказы. И потом — побеждает тот, кто умеет отступать. Впрочем, не вам это рассказывать: вы, мой друг, умеете отступать, как Наполеон.

Грубоватой шуткой Дессер хотел себя несколько развлечь. Капитуляция его злила: страдало самолюбие. Теперь Пьер, наверно, ухмыляется... Но не терять же каждый день полмиллиона! Политика — игра, как биржа. Сегодня рабочие едут на курорты. Завтра их, пожалуй, отправят в концентрационные лагеря. Знаменитый маятник начинает пошаливать, он раскачивается слишком резко. Сердце Дессера тоже: он плохо себя чувствует, врачи запретили алкоголь, табак, кофе; но он их не слушает: сердце требует горючего; если не любви, то суррогатов.

На девятнадцатый день, в семь часов вечера, соглашение было подписано; изменения, внесенные в первоначальные требования рабочих, были незначительными. Все понимали, что это — победа.

Завод «Сэн» открыл бой, за ним последовали другие, и его победа означала победу всех; в течение дня поступали сведения о капитуляции других предпринимателей. Жолио лирически писал: «Перемирие подписано. Теперь, французы, за работу: надо лечить раны!..»

В восемь вечера рабочие «Сэна», выстроившись в колонны, с музыкой, с флагами, после трехнедельного добровольного заточения, покинули здание завода. Впереди шли Клеманс и Мишо. Десятки тысяч людей радостно встречали победителей; здесь были семьи забастовщиков, жители квартала, делегаты различных союзов. Надвигались летние сумерки; в еще светлом небе зажглись первые звезды, и голубые огни казались непонятными среди золота заката. Праздничная толпа заполнила улицы, террасы кафе. Рабочих приветствовали, совали им цветы, угощали пивом.

Мишо поддерживал Клеманс. События последних дней ее надломили, и она едва держалась на ногах. Она привыкла к Мишо, следила за ним материнским глазом. Вот сейчас они расстанутся... Он пойдет по своим делам, будет, как Жано, бегать на собрания, кричать, пока не убьют его. А она вернется в опустевшую комнату с каменным полом и большой кроватью.

Клеманс вдруг сказала:

— Почему не женишься? Все-таки лучше. А то — бегаешь один... Убьют, и плакать некому будет. Нехорошо!..

Мишо сконфуженно улыбнулся. Деревья были черными на белом, как начерченные. Синяя дымка покрывала Сену. Повсюду Мишо мерещилось знакомое лицо: это Дениз встречает его, улыбается, жмет украдкой руку...

Дальше