Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

О том же

Недавно я видел одну пьесу; в ней фронтовики, вернувшись после победы домой, находят исключительно совестливых управдомов и еще более совестливых девушек. Может быть, будет так, может быть, и не совсем так: я знаю разных управдомов и разных девушек. Пишу я об этом потому, что война продолжается, суровая и жестокая война. Конечно, в минуту затишья и фронтовик помечтает о том, как он вернется домой; но быстро «поиски разведчиков и бои местного значения» напоминают ему о действительности. Тогда он начинает думать не о возвращении в Барнаул или в Полтаву, а о посещении Берлина. Прежде чем выяснить вопрос об управдомах и девушках, фронтовики твердо решили заглянуть в Берлин, и к этому посещению они относятся страстно, ревниво; читая телеграммы из-за границы, с вполне справедливой тревогой они спрашивают себя: понесут ли злодеи заслуженную кару? Так и будет, говорят бойцы, думая о предстоящем возмездии.

Если некоторые легкомысленные люди в тылу порой забывают, что война далеко не кончилась, фронт знает правду. Никто не ждал, что вор сам полезет в петлю. Немцы отчаянно защищаются; пользуясь своими ничтожными успехами на Западе, они пробуют омолодиться, тряхнуть стариной, выдать синяки за медали. Гитлер не нашел ничего лучше, как учредить новый орден для своей битой армии: «золотой дубовый лист с мечами и бриллиантами». Что же, пусть за падение каждого города он раздает своим фельдмаршалам и генералам листья с бриллиантами: это листопад Германии. Геббельсу, тому мало дубов, он ссылается на лавры. Этот блудливый пигмей пишет: «Мы не собираемся опочить на лаврах». Что принял он за лавры? Перемещение боев с улиц Сталинграда на улицы Будапешта? Или пивнушки Дюрена вместо песков Египта? Никогда немецкая ведьма не почивала на лаврах; но слишком долго она почивала на матрацах, набитых волосами мучениц из Майданека и Треблинки. Теперь ведьме не до сна, ее равно пугают и гроза над Венгрией, и тишина над Пруссией. Геббельс пишет: «Враги начали атаку наших душ». Ложь!

Мы не визионеры, мы знаем, что у немцев нет души. Мы не собираемся взять Германию доводами, увещеваниями. На орудья мы полагаемся, на минометы, на гранаты. Мы не ведем атаку на воображаемую «душу» ведьмы, мы ведем атаку на ее вполне реальную плоть, на ее укрепления, на ее доты, на ее города. И никакие трудности нас не остановят, потому что легче взять Берлин, чем увидать Майданек, легче проломить все доты, чем пережить осень сорок первого. Я рассказывал недавно американцам о подвиге сержанта, который, будучи раненным, уничтожил два немецких танка. «Откуда в нем такая сила?» — спросили мои собеседники. Я мог бы им ответить: «Этот сержант — белорус из Уречья, и немцы сожгли его жену».

Я сейчас раскрыл газету. Концерты армейского джаза. Совещание спортсменов фронта. Сельскохозяйственная выставка пограничных войск. Может быть, наш гнев улегся среди будней войны? Нет, никогда еще он не был так силен. Он перерос все слова. Он вошел в нашу кровь, и, что бы мы ни делали, о чем бы ни говорили, одна мысль нас гложет: ведьма еще лежит на женских волосах, еще ходят по земле злодеи, которые кидали в колодцы детей, и, может быть, на груди одного из печников Майданека блистают бриллианты орденов. Как же нам думать о другом? Грех преуменьшать горе, грех зарыть могилы близких. И если скажут воину, что есть рай, блаженство, курские соловьи, тургеневские девушки, он отдаст и рай, и соловьев, и девушек за одно: побывать в Берлине.

Один пространный государственный деятель недавно сказал: «Мы не являемся судьями немцев — только бог может судить человеческие дела». Страшные слова! Никому не передоверит Красная Армия своего права судить злодеев. Это право мы выстрадали: солдаты, пережившие все, закаленные, плакали, как дети, глядя на изуродованные тела девушек Белоруссии. «Богу богово, кесарю кесарево» — так сказано в одной из старейших книг; добавим: а человеку — человеческое. Никогда вы не отымете у нас нашего человеческого права судить презреннейших убийц, которые издевались над нашими женами, над нашими стариками, над нашими детьми! Тот же снисходительный государственный деятель сказал: «Немцы — наши братья». Осторожно! Не играйте высокими словами! Мы знаем, что такое братство. За это слово и за это чувство двадцать пять лет подряд травили наш народ. Нас хотели уничтожить, загнать в одиночку, отлучить от мира только за то, что мы говорили о братстве народов. Мы говорим о нем и теперь: скорее охладеет земля, чем мы отречемся от братства. Но именно поэтому мы не прощаем и не простим немцев. Нет русского, который расценивал бы кровь по сортам, который говорил бы, что кровь серба, француза или грека стоит меньше, чем кровь русского. Мы не были на пепелище Лидице или Орадура, мы не видели «камер пыток» в Эльзасе и в Бельгии, мы не хоронили детей Пирея, умерших от голода; но мы хоронили детей Ленинграда, мы видели золу Смоленска, мы знаем Понары и Тростянец. Мы хотим судить немцев не только за горе Белоруссии или Новгорода — за горе всех народов. Для нас священны законы братства. И кощунством звучат для нас слова о том, что в братскую семью мы можем принять детоубийц. Вы слышите медовые речи: «Брат-истопник из Майданека, не хочешь ли ты обнять твою сестру?» или «Брат-шофер из Краснодара, не покатаешь ли ты в своей душегубке маленьких детишек?»

В тыловом госпитале лежит теперь фронтовик Чижик. Пуля немца пробила его каску; бойца спасли хирурги. Он не читает иностранных газет и не знает высказываний разных государственных деятелей; но он только прочел письмо леди Гибб, и он мне пишет из госпиталя:

«Ныло нас три брата, двое младших убиты на войне. Была у меня жена и сыночек двух лет. Были старики родители. Лежа в госпитале, я получил письмо от своего товарища: «Дорогой товарищ Чижик! С разбитым сердцем и кровавыми слезами сообщаю тебе, что твои родители, как и мои, убиты немцами, и гады убили твою жену с ребенком в августе 1942 года». Что же мне делать? Скоро меня выпишут как инвалида. Поехать домой? Но у меня нет дома. Может быть, мне поехать в Майданек на склад обуви, разыскать туфельки моего сынишки и бегать с ними по улицам и кричать: «Братья-немцы, вы забыли взять с собой эти туфельки!»

Так пишет воин, у которого в черепе кусок железа, а на сердце камень. Он чувствует, что найдутся люди, которые назовут убийцу его сына «братом», и он томится, негодует, зовет на выручку совесть.

И совесть не обманет: наша совесть, совесть мира. Здесь тыл — я говорю о честных и верных — един с фронтом, весь мир — я говорю о честных и верных — един с Россией. О чем может думать мать, потерявшая своих сыновней, жена, у которой навеки отняли любимого мужа, жители растерзанных городов и дети с растерзанными сердцами, о чем им думать, как не о суде, куда рваться душой, если не в Берлин? Суда над злодеями жаждут и матери американских солдат, недавно зверски убитых немцами, и матери Ковентри, и вдовы французских заложников. Без слов мы поймем друг друга. Есть один пароль: «Берлин». Я не знаю, пропуск ли это к счастью, мы должны раньше почтить мертвых, чем обставлять заново квартиры фарфоровыми кошечками; но это пропуск в жизнь, потому что мы не сможем жить, если не накажем злодеев, не сможем заснуть — под окнами будет бродить товарищ Чижик с туфельками своего двухлетнего ребенка.

Вся заграничная печать пишет, что немцы усердно готовятся к третьей мировой войне. Они явно не хотят почить на «лаврах» своего неминуемого разгрома. Они уже думают о новом походе. Неужели мы не будем думать о Берлине? Мы хотим быть там в 1945 году. Если мы там не будем, в 1965 году немцы двинутся снова на Москву, на Париж, на Лондон. Это просто, как дважды два, и все-таки находятся люди, которые хотят простить преступников, дать им отдохнуть и взяться за старое. В Берлин! — эти слова для нас надежда, надежда на мир, спасение наших детей: не атаковать душу ведьмы, а обрубить ее длиннущие руки.

В тихие минуты громче бьется сердце, оно бьется неистощимым гневом. На Берлин идут не только дивизии и армии, на Берлин идут окаменевшие матери, безутешные вдовы, седые дети. На Берлин идут все овраги, яры и балки, все пустыри. На Берлин идут капуста Майданека и деревья Витебска, на которых немцы вешали несчастных. На Берлин идут сапоги, ботинки, тапочки задушенных, и туфельки двухлетнего мальчика тоже идут на Берлин. Мертвые стучатся в дома на Иоахимсталлерштрассе, на Кенигсалле, на Унтер ден Линден, на всех проклятых улицах проклятого города. Дети, которых немцы закапывали живьем, встали из ям, из противотанковых рвов, они уже на границе, они рвутся к Берлину в квартиры, где супруги обершарфюреров или гехаймсратов, допивая последние бутылки шампанского и напоследок подхлестывая Гапу, или Оксану, или Машу, говорят: «Это ветер с востока, ужасный ветер. Наденьте меховое пальто, которое вам привез супруг из Киева, не то вы простудитесь...» Не ветер — дети пришли, убитые ее супругом в Бабьем Яру, и эти дети не уйдут. Они — наша совесть. Они ведут вперед наши танки, пехоту. И мы будем в Берлине! Мы говорим это не залихватски, не весело, но сжав зубы, с болью, с решимостью, как написал боец, «с кровавыми слезами»: мы там будем!

10 января 1945 г.
Дальше
Место для рекламы