Судьба колосьев
Осенью не позабыли вырядиться в багрянец леса, скрипят обозы, и малыши, как магическую шкатулку, раскрывают первую книгу.
Страда страны продолжается. Война избороздила и землю, и лица женщин. На границах родины Красная Армия ломает сопротивление врага. Поглядеть на бойцов у костра, на будничную Москву, на внутренние полосы газет «Хлебозаготовки» или «Военная топография», и не сразу разгадаешь величие часа. А ведь об этой осени будут писать и писать.
Давно ли Европа томилась в преисподней? Наперекор календарю, не весною осенью Прозерпина вышла из подземного царства. «Марсельеза» подымает седые камни Парижа. Гудят вечевые башни Бельгии. Герои маршала Тито приветствуют Красную Армию. Гроза очистила Балканы. Крестьяне Словакии и рабочие Чехии перешли в наступление. Повсюду выстрелы, слезы радости, бомбы, цветы, флаги, речи... Она жива, наша милая старая Европа! Ее ждет новый большой день.
Я вспоминаю другой сентябрь. То было шесть лет назад; Европа думала откупиться, отмолчаться, сойти за мертвую. Ее государственные деятели говорили о «судьбе поколения»: слепцы прикидывались ясновидцами. Париж затемнили на один вечер; и когда снова зажгли фонари, обманутые парижане радовались: они не понимали, что впереди тьма и тьма, страшное затмение «нового порядка». Еще стояли разрушенные ныне города; еще смеялись, танцевали, учились мертвые ныне юноши. А Прозерпину выдали царю преисподней.
Я позволю себе привести здесь цитату из старой моей статьи. В ней я говорил об учителе с Урала, который, прочитав роман французского писателя Дрие ла Рошелля, возмутился и написал мне: «Спросите Дрие ла Рошелля, какой злой дух нашептывает ему разные нелепости, вроде следующей: «То, что было жизнью, не представляет абсолютно никакого интереса. Сознание больше невозможно, ибо нечего сознавать». Сообщите ему заодно, что один из людей, населяющих нашу страну, уверяет его честь, что жизнь полна абсолютного интереса и что кроме больного сознания есть еще нетронутые залежи сознания миллионов». Я показал это письмо Дрие ла Рошеллю; он прочитал и усмехнулся. Я тогда писал: «В этом письме имеется то, чем мы вправе гордиться: наша глубокая заинтересованность в судьбах всечеловеческой культуры. Скифами оказались не мы. Не мы плюем на то, что «было жизнью». Кто же пойдет отстаивать все, что было лучшего в этом мире: и Бальзака, и собор Парижской богоматери, и великую веселость парижского народа, литераторы типа Дрие ла Рошелля или уральские учителя?» Под этими строками дата: 1932. Ответ теперь дан. Дрие ла Рошелль несколько дней тому назад арестован французскими патриотами как предатель. Что же касается уральских учителей, то разве не к ним относятся слова Парижского комитета освобождения, который приветствует Красную Армию как армию-освободительницу?
Европа и мир знают, чем они обязаны советскому народу. Я не хочу умалить доблесть наших союзников, которые ворвались в фашистскую берлогу. Честь им и слава! Да разве умалит их, если я скажу, что они смогли высадиться в Нормандии и столь же быстро пройти от Шербура до Трира потому, что три года до того, день и ночь, от Баренцева моря до Черного, в болотах, в степях, по пояс в грязи, по пояс в снегу, в пургу, в зной Красная Армия уничтожала немцев? Не вычеркнуть из истории Европы Сталинграда; его зарево освещает наши дни.
Я думаю, что люди на Западе, которые не любили нашего народа, не любили и Европы, не любили они ничего, были безлюбыми и мертвыми, как Дрие ла Рошелль, и, став изменниками, они не изменили себе. Конечно, не все они говорили столь откровенно, как циничный французский литератор; многие прикрывались громкими фразами, уверяли, будто, братаясь с Гитлером, с дуче или с Франко, защищают культуру. Одни из них боялись людоедов и думали их насытить чужой человечиной: «Поворачивай, приятель, на восток...» Другие рассчитывали с помощью погромщиков, поджигателей и душителей уничтожить страну, где было в почете человеческое сознание. Не знаю, чего больше было в этом: глупости или хитрости. За все заплатила Европа, ее сады, ее дети. И теперь все народы с отвращением вспоминают то время, когда на Гитлера работали не только заводы Германии, но и растленные перья Европы.
Большим горем оплатила Прозерпина свое пробуждение. Спросят: зачем бередить старые раны? Незачем. Боевая дружба связала нас с Англией, с Америкой, с Францией, со всеми порабощенными, но не укрощенными народами. Если я вспомнил годы «умиротворения», то потому, что могикане клеветы не унимаются; вдруг раздается шепоток о том, что Россия будто бы не вполне Европа, или что мы хотим кого-то обидеть, или что у нас мало традиций, или что много у нас традиций, но традиции не те; словом, жив курилка, есть еще на свете неисправимые мюнхенцы; может быть, они останутся, когда и Мюнхен под бомбами исчезнет. Немного таких, и говорят они теперь осторожно, деликатно, но все же не вывелись и не унялись. Вот почему стоит еще раз напомнить о глубоком нерасторжимом союзе народов, возненавидевших фашизм.
К национализму никогда не лежала душа русского народа. Любя свое, мы ценили и чужое. Мы любили лучшее в других народах, любили искренне, бескорыстно. Может быть, лучше всего определил природу русского патриотизма Добролюбов: «Патриотизм живой, деятельный именно и отличается тем, что он исключает всякую международную вражду, и человек, одушевленный таким патриотизмом, готов трудиться для всего человечества...» А Достоевский подчеркивал глубокую заинтересованность русских в развитии чужеземной культуры, он напоминал, что Шекспир, Байрон или Диккенс роднее и понятнее русским, нежели немцам. Русский народ никогда не противопоставлял себя другим народам. Ощущение внутренней силы и тоска по справедливости делали нас миролюбивыми. Вероятно, это миролюбие иные слепцы принимали за слабость.
Мы и теперь не опьянены победами; мы радуемся, что сила нашего народа помогла другим. Когда боец Красной Армии освобождает город, он видит улыбку, слышит ласковые слова; потом он уходит дальше; далеко уже тот город, и цветы, и женщины, говорившие ему: «Пришли!..» Но в сердце его нечто неизгладимое; не знаю, как лучше определить это чувство гордость ли это, удовлетворение или просто радость за других? Бесконечно далеко от Литвы, где теперь сражаются и умирают люди, до оживших, лихорадочных толп на улицах Парижа, Лиона, Брюсселя, Льежа; но за тысячи верст чувствуется трепет свободы; и наши воины радуются, они пишут в письмах: «Париж освободили! Это большое дело...»
За годы войны мы еще острее почувствовали связь с другими народами; и напрасно иной недоброжелатель жаждет нас изобразить себялюбцами, изоляционистами. Не на банкетах узнают друг друга люди, а в труде и в горе. Говорят: «Съесть с ним пуд соли», а соль солона... Для советских людей в довоенные годы был Лондон огромным городом туманы, парки, старый Вестминстер, огни Пикадилли, трущобы, воспетые Диккенсом, колониальные товары, парики судей... В ту черную зиму, когда бомбы терзали Лондон, открылась нам душа этого города. Мы поняли стойкость англичанина; мы поняли, почему в Англии есть Хартия, почему англичане входят в автобусы не толкаясь, почему при дюнкеркской катастрофе они спасали боевых друзей. Теперь мы радуемся, что Дувр избавлен от артиллерийских снарядов, что англичане освобождают Бельгию. За много верст мы улыбаемся американцам: они славно поработали; и хорошо, что их «виллисы» уже трещат на немецкой земле. Не раз отмечалась наша близость к Америке: молодость нас сближает, размах, широта и полей, и мечтаний. Я не стану долго говорить о нашей любви к Франции. Когда Париж освободил себя, когда покрыли себя славой франтиреры и партизаны, мы не удивились: мы ведь помнили, что такое Франция, мы знали санкюлотов, инсургентов, коммунаров; мы их видим теперь это наши современники. Мы, как свое, переживали горе чехов и сербов; как своими, гордимся солдатами Тито и мужеством чехословаков, которые сейчас освобождают родину. Далеко все это от старого славянофильства: мы не противопоставляем одну часть человечества другой. Мы не расисты; но в славянских народах видим мы много близкого: волнует нас язык, внятный нам, близкая мелодия народной песни, полотенце в словацкой избе или сказка, рассказанная старой черногоркой.
Враги кричат, что мы завоеватели. Это говорят те самые немцы, которые мечтали завоевать мир, или политические кокотки, которые тоскуют по ласкам какого-нибудь фон Папена. Клевета, низкая клевета. Мы перешли границу как судьи для угнетателей, как освободители для угнетенных. Вот почему все народы теперь с любовью говорят о Красной Армии, с надеждой смотрят они на Москву. Наша мощь страшна только тюремщикам, и даже маленький Люксембург знает, что сила Москвы это оплот его независимости.
На нас смотрят с надеждой все, кроме людей, показавших, что нет в них ничего человеческого. Наша холодная отстоявшаяся ненависть к гитлеровцам, наше твердое решение искоренить фашизм, не дать ему замаскироваться, переодеться именно это привлекает к нам сердца миролюбивых народов. Я внимательно читаю разные проекты искоренения фашизма. Я нашел в американских газетах ряд предложений, которые были бы забавными, если бы мы могли смеяться после люблинского Майданека, после Бабьего Яра и Тростянца. Один чудак уверяет, что гитлеровцы жестоки потому, что они поглощали мало витаминов; другой говорит, что немцев можно исправить трогательными кинофильмами; третий, касаясь судьбы верхушки гитлеровской партии, предлагает предоставить им остров возле Калифорнии и на нем дома с удобствами. Нет, не смешно это, а страшно. Ведь миллионы замученных поручили нам свершить правосудие; мы говорим за мертвых. Должны быть наказаны преступники; должны они искупить кровью и потом разорение Европы, смерть неповинных. Гуманность не откажется от меча; справедливость принесет весы. Не низкая злоба ведет нас в Германию, а забота о будущем, о детях, о колосьях, о культуре. Разве можно забыть потерю Новгорода, Руана, Перуджии? Но и камни ничто, самые священные, но и фрески Гирландайо, погибшие в огне, тускнеют рядом с детскими ботинками в Майданеке. Какая мать сможет нянчить свое дитя, зная, что живы фашисты, что они под другими паспортами поют псалмы и едят заморские витамины? Во имя Европы, ее садов, возделанных поколениями, ее древнейших городов и ее будущего детей, которые сейчас играют на Гоголевском бульваре, или в Летнем саду, или в парижском Люксембурге, или в Гайд-парке, во имя всех детей, светлых и смуглых, мы должны не знать пощады фашистам, выжечь эту раковую опухоль в самом сердце Европы. Мы это сделаем; вот почему на нас смотрят с надеждой вдовы Лондона и матери Парижа. Вот почему на нас клевещут явные и тайные покровители детоубийц. Если заграничная печать теперь занята вопросом найдут ли себе убежище в нейтральных странах главари фашизма, то для нас, да и для всего человечества, вопрос стоит глубже и шире: мы не хотим, чтобы фашизм нашел себе убежище в сердцах народов и людей. Нет ему места ни в будуаре фон Папена, ни в казармах Мадрида, ни в аргентинских прериях. Пусть мать, потерявшая самое дорогое сына, в день победы, теперь уже близкий, скажет: не напрасно пролилась кровь моего мальчика Майданека больше не будет.