Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Во весь голос

Два года живут врозь две Испании. Одну я знаю хорошо. Я изъездил ее от края до края. Я видел ее в дни первых надежд. Я видел ее и когда она узнала меру человеческого горя. Другую Испанию я знаю только по столбцам газет, да еще по рассказам беженцев, путаным и торопливым, — человек, убежавший от смерти, всегда боится чего-то недосказать.

Недавно на несколько часов я очутился в той, другой Испании. Крестьянский дом; я знаю такие дома. Большой камин, женщина в черном, на беленой стене — распятие. Те же дома, те же женщины... Эта была старой и глухой. Меня привел к ней Антонио. Я не знаю, как уцелел этот человек. Антонио сказал:

— Они убили ее сына. Его убили рекете. Там, где мы шли, возле «Каса Роса». Он лежал и ругался. Она не знала, а когда она пришла, он был уже мертвый. Они ее оставили здесь потому, что она очень старая.

Старуха смотрела то на него, то на меня. Антонио крикнул ей в ухо:

— Они тебя оставили потому, что ты очень старая!

Она радостно закивала головой:

— Да, очень старая.

Потом она сжала острыми пальцами черный платок: [285]

— Он не был старым. Он был молодым.

Она громко заплакала. Антонио поднес к губам палец: гвардеец. Я посмотрел в щели ставень, никого. Вдали слабо затенькал колокол. Антонио крошил сухой хлеб и рассказывал.

— Здесь его все боятся. Он грозит: «Я девятнадцать лет на службе, меня не проведешь...» Я был в Элисондо на ярмарке. Там тоже никто рта не раскроет, боятся фалангистов. А фалангисты боятся рекете. Да, верно, и рекете кого-нибудь боятся! Зайдешь в кафе, все смотрят, кто пришел? Мне один прямо сказал: «Я только с женой говорю, и то страшно. Я сам из Вильмедианы». Это маленькая деревушка, сто шестьдесят душ. Они расстреляли двадцать девять. Вот и боятся. Я тебе говорю — дышать боятся.

Я мало увидел в той, второй Испании, но мне кажется, что я прожил в ней долгие месяцы: я дышал ее воздухом. Это — тот воздух, которым нельзя дышать.

Вечером из Андайя видны яркие огни Ируна и Фуэнтарраби, фашисты не боятся воздушных налетов. В Сан-Себастьяне казино, кабаре, роскошные рестораны, музыканты в красных фраках, дамы в сандалиях, с ногтями на ногах, выкрашенными в багровый цвет, дипломаты, курящие гаванские сигары. Когда попадаешь в Порт-Бу, сразу темнота, развалины, хвосты возле булочных. Ирун — парадный подъезд, Порт-Бу — черная лестница. В той, второй Испании много хлеба, много люстр, много мундиров. В той, второй Испании нет одного: воздуха. Глаза людей, которых я там видел, похожи на глаза рыб, выхваченных из воды: это — муть удушья.

Вторая Испания? Бар «Гамбринус» с немецким пивом и с немецкими хамами, которые за несколько песет покупают испанских девушек. Одну ночь они убивают женщин Барселоны, другую — измываются над женщинами Бильбао. Вторая Испания? Наварра с ее одиннадцатью тысячами расстрелянных. Наварра и наваррская деревня Перальта. В Перальте четыре тысячи жителей. Они расстреляли девяносто. Они расстреляли в Перальте одного человека и его дочь. Он молил: «Убейте сначала ее». Он знал, о чем просит. Они сначала убили его, потом они изнасиловали девушку, а изнасиловав, убили ее. Это — та, вторая Испания. Наемники старого охранника Мартинеса Анидо рыщут по деревням. На заводе «Патрисия Чиверсия» триста пленных изготовляют бомбы, те самые [286] бомбы, которыми итальянцы убивают детей. Немецкий инженер отмечает в книжечке, сколько всыпать нерадивому горячих. Панихиды. «Вива дуче», ночь, расстрелы, тишина. «Я только с женою говорю, и то страшно...» Та, вторая Испания? Крестьянский дом, распятие на стене и глухая старуха, которая не смеет плакать над расстрелянным сыном.

На французскую границу пришли недавно четыре человека в лохмотьях. У одного была прострелена нога, другой был ранен в шею. Люди были вооружены — пулемет, автоматическое ружье, винтовка, два револьвера.

— Мы из Астурии.

Один, ему девятнадцать лет, тихо попросил:

— Хлеба.

Они не ели перед тем трое суток. Они вышли из Астурии 6 мая. Пятьдесят два дня они шли по горам. Их было семеро, и четверо из семерых дошли до Франции. Хосе двадцать пять лет. Это красивый смуглый испанец. До войны он был кочегаром. Он сражался вместе с горняками Миереса. Когда фашисты захватили Астурию, Хосе не сдался, он ушел в горы. Там он встретил товарищей. Горы Астурии неприветливы и пустынны, но теперь эти горы ожили, по ним бродят партизаны. Крестьяне несут им хлеб, молоко, яйца. Та, вторая Испания? Это не только бар «Гамбринус», это еще люди в горах, которые не сдаются.

Хосе решил пробраться во Францию, а оттуда в первую, настоящую Испанию. Они ждали весны, в горах было чересчур много снега. Они вышли в путь навьюченные, каждый нес поклажу в двадцать пять кило. Был май, но на перевалах еще лежал глубокий снег. Они вязли в снегу. Они шли и шли. Один не выдержал, отстал. Шестеро шли дальше. Я смотрел с Хосе карту, они блуждали, обходя заставы и караулы. Они пересекли Овьедо, Леон, Бискайю, А лаву, Гипускоа, Наварру. В пятьдесят два дня они прошли свыше тысячи километров.

10 июня на горе Горбейя их окружил отряд гражданской гвардии. Бой длился больше часа. Астурийцам удалось прорваться. Пять дней спустя они отдыхали в горах возле Толосы. Двести гвардейцев и рекете окружили астурийцев. Один вскочил босой, он так и не успел обуться. Он шел босиком две недели, он перешел босиком Пиренеи. Хосе убил одного гвардейца. Но фашистов было [287] много, кольцо смыкалось. Я не называю живых: у них остались семьи в той, второй Испании. Я назову только мертвых. Гвардейцы убили Хустино Мартинеса, астурийского крестьянина. Они тяжело ранили бывшего командира 2-й бригады Уральдо Родригеса. Уральдо Родригес не мог идти дальше. Он отдал ружье Хосе и застрелился: он не хотел даться живым в руки врага. Пуля пробила ногу Хосе, но Хосе не переставал стрелять. Двести тех, четверо этих, и четверо победили.

Они шли дальше. 22 июня в горах Наварры над Элисондр астурийцы столкнулись с отрядом фалангистов. Они снова выдержали бой. Два дня спустя возле поселка Урепель они увидели французского пограничника. Хосе едва шел, его раненая нога распухла, но он крепко сжимал ружье.

— Я хочу в Барселону, в Испанию, на фронт!

Я видел его в госпитале. Вокруг был мир, море, виноградники, розы. Он повторял: «Скорей бы туда...»

Вот она, настоящая Испания! Нет двух Испании, есть одна, бесстрашная и бессмертная. Эти четыре астурийца — ее дети. Они пришли сюда из той, второй Испании. В пути они видели лачуги, треугольники гвардейцев и женщин в черном. Они видели также человеческое тепло. Рискуя жизнью, крестьяне давали астурийцам хлеб, сыр, вино.

Темны ночи Испании. Воют сирены, грохочут бомбы. Потом светлеет небо, голодный рассвет среди мусора и битого стекла. Да, но здесь люди громко говорят, они мечтают, спорят, судят. Здесь нет ни гнусного шушуканья доносчиков, ни шепота запуганных. Люди здесь не боятся друг друга, они все в осажденной крепости. Голод и фашистские бомбы скрепили новое братство. Прежде солдатам считали месяц в осажденной крепости за год. За сколько веков история зачтет испанскому народу эти два невыносимых года?

19 июля 1936... Барселонцы руками берут пулеметные гнезда. Безоружный народ Мадрида штурмует казармы Монтанья. Потом пришли итальянцы. Потом прилетели «фиаты», «юнкерсы», «хейнкели», «савойи», «мессершмитты». Испанский народ защищался, как мог. Он защищается и сейчас среди мертвых садов Леванта. Он не [288] хочет жить так, как живут люди в деревне, где я недавно побывал: он не хочет жить шепотом. Он хочет жить во весь голос.

Андай — Барселона, июль 1938

18 июля 1938 года

Испании не до праздников. Крохотные бумажные флажки: дорог каждый аршин материи. Короткие, отрывистые речи: дорога каждая минута. Да о чем говорить? Давно брошен жребий, давно выбран путь. Там, в Леванте, идет бой насмерть: когда-то веселая Валенсия хочет сорвать с шеи наброшенную петлю. В Барселоне, не замирая ни на минуту, работают заводы. Бойцы учатся. Это — жизнь за шаг до атаки.

Душны южные ночи, трудно уснуть. Как уснешь — все равно разбудят. Всю ночь сегодня отчаянно орали зенитки, ревели боевые бомбы, и небо было полно гудков. Я живу высоко — на седьмом этаже. С балкона я глядел на фейерверк: прожекторы, как красные диски, снопы дыма. Потом закричал петух, и по улице пронеслась санитарная машина.

Сейчас я увидел, что они сделали: они на славу отпраздновали их праздник — два года убийства. С Майорки прилетели десять итальянских бомбардировщиков. Разумеется, они преследовали только военные цели. Для этого они убили восемь детей и изувечили древние камни. Они ненавидят эту страну: они хотят уничтожить ее будущее и ее прошлое.

Я был на узкой улице старого города. Там не проехать автомобилю. Темные дома, дети, кошки... Женщины толпились, прижимая к себе живых ребят. Сверху скидывали камни, и пыль вокруг развалин казалась дымом. «Еще одного...» Из-под камней вытащили ребенка. Это страшные раскопки: седой старый человек выгребает из-под камней ребенка, может быть, своего сына. Отцы меня поймут. Я не добавлю ни слова.

Я знаю, что человеколюбивых англичан этими строками не проймешь: они тоже отцы, но, вероятно, других, [289] неприкосновенных детей. Я все же скажу им — не о детях, а о камнях.

Есть камни, которые дороги, как люди. В Барселоне изумительный собор XIII — XIV вв.: романское зодчество, готика и предчувствие Возрождения. Этот собор — каменная летопись. Видя камень, я всегда дивлюсь: искусство хрупко, как жизнь ребенка, который задохся под камнями. Как уцелели эти колонны, порталы, корабли, статуи!

Сегодня под утро итальянская бомба пробила крышу собора. Вот разорвано каменное кружево оконца, вот осколки витражей, вот пыль вместо колонн: труп собора, смерть камня, конец искусства.

Этот собор пощадили века. Его обошли войны. Перед ним склоняли головы завоеватели. Народ простил ему торжество и злобу священников: народ знал, что прекрасные камни не отвечают за низость торгашей. В июле 1936 года, когда Барселона горела ненавистью к иезуитам, которые превратили церкви в фашистские арсеналы, в эти беспокойные дни гнева и надежд, ни одна рука не посягнула на собор. О нем говорили: «Это наше...» Искусство — чье оно? Ревнителей одной секты, владельца одной галереи или оно всех, как воздух? Кто изувечил собор Барселоны? Католики — две недели тому назад их благословил папа. Итальянцы. Фашисты. Люди, которые непрестанно твердят о национальных святынях, о традициях, о прошлом. Они расплатились с собором, как с ребенком, — с прошлым, как с будущим. Дикари. Они прилетели из страны Донателло, Леонардо да Винчи, Веронезе. Но это дикари. Их надо отделить от человечества: не то такие черные, душные ночи станут последними ночами Европы.

Но я хотел сказать англичанам о соборе. Вы колесите по миру с бедекерами, в которых перечислены диковины, все, что народы создали потом и кровью, все, над чем мучились художники. Вы любопытны, вы любите красоту. Так вот: этот собор помечен в ваших бедекерах двумя звездочками как чудо средневековья. О нем на вашем языке имеются ученые монографии. Я видел вас в Барселоне до войны. Вы проезжали по узким улицам, вы любовались собором. Может быть, эти обломки вас смутят. Если вы не вступились за детей, которых вытаскивают из-под обломков (не ваши дети), если вы не вступились за Испанию (не ваша земля), может [290] быть, вы вступитесь за собор, за прошлое человечества, за то искусство, которое не знает границ! Спешите, пока на этой вдохновенной земле еще остались камни, не тронутые смертью!

Барселона, 19 июля 1938

Сражение в Леванте

Три месяца длится сражение за Валенсию, самое ожесточенное сражение этой войны. В первый период наступления фашисты с боями продвигались по побережью. Корпус генерала Аранды занял Кастельон и Бурриану. Республиканцам удалось его остановить. Тогда противник повел атаку на дорогу Теруэль — Сагунто. Ему удалось захватить Саррион и Барракас. Это создало серьезную угрозу для республиканских частей, еще удерживавших Мора-де-Рубьелос. Фашисты уже слали за границу телеграммы об окружении республиканского корпуса, говоря, что не сего дня-завтра они захватят большое количество войск и трофеев. Однако республиканское командование вывело из мешка все части, вывезло все снаряжение. Такая операция свидетельствует о большом опыте командиров республиканской армии, о выдержке и дисциплине ее бойцов.

Противник нажимает на юго-западе от Теруэля, стремясь выйти к Сегорбе. Он сосредоточил здесь крупные силы. Если на всем фронте сражения находится до 250 тысяч фашистских солдат и 100 батарей, то на узком фронте, где последние дни происходили особенно жестокие бои, противник располагает 120–130 тысячами солдат и 40 батареями. Здесь ведут атаки: фашистский корпус генерала Варелы, корпус «Турия» (название по имени реки, протекающей в этом районе), находившийся прежде в резерве, наконец, итальянский корпус.

В связи с идиллическими разговорами в Лондоне о выводе иностранных «добровольцев» небезынтересно отметить, что в настоящем сражении участвуют все итальянские части, находящиеся в Испании: дивизия «Литто-рио» (17000 штыков), дивизия «23 марцо», дивизия «Стрелы». Авиация интервентов также целиком сосредоточена на этом фронте. За последнее время бывают дни, когда действуют 450, даже 480 фашистских самолетов. [291]

Следует напомнить, что интервенты обладают достаточным количеством боеприпасов для своей артиллерии.

При таких условиях республиканцы без всякого преувеличения могут быть названы исключительно стойкими. В марте фашисты быстро продвигались вперед при помощи авиации и артиллерии. За исключением некоторых частей республиканцы тогда отступали без пехотного боя. Теперь противник дорого оплачивает каждую пядь земли. Пулеметным огнем республиканцы косят наступающих. Ряд фашистских частей уничтожен. Республиканцы проявляют боевую инициативу, то и дело прибегая к небольшим контратакам. Обычно эти контратаки направлены на высоты, которые неприятель только что занял и еще не успел укрепить. Таким образом, потери республиканцев относительно невелики.

В течение последних двух дней неприятель проявляет особую активность, готовясь к новым атакам. Он оголил Центральный, Южный, Каталонский фронты, оставив повсюду тонкие заслоны. Как азартный игрок, забыв о благоразумии, он все поставил на левантскую карту.

Республиканцы обладают большими человеческими резервами, и сопротивление, подлинное сопротивление, которое началось три месяца тому назад, с успехом может длиться месяцы и месяцы. В итоге настоящего сражения противник будет осужден на длительное бездействие. Сейчас еще невозможно сказать, где именно он будет остановлен, и удастся ли ему оправдать перед своим тылом взятие крупного политического пункта путем обескровления своей армии. Это зависит от количества самолетов, которые интервенты продолжают привозить в Испанию, а также от нервов республиканских бойцов.

На долю последних выпало труднейшее испытание: они защищают Валенсию от врага, технически прекрасно оснащенного. Названия мелких деревушек Теруэльской провинции могут войти в историю наравне с именем Мадрида. Апельсиновые рощи между Бурриано и Сагунто являются той ареной, на которой испанский народ еще раз показывает миру свое мужество.

Барселона, 20 июля 1938 [292]

Две притчи

I

Когда-то я не доверял притчам, теперь я знаю, что они правдивы, как голод или как боль.

Я помню огромный зал в Париже. На трибуне стоял Жак Дорио. Он не был согласен с решениями партии. Он говорил:

— Я коммунист и никогда не предам дела рабочих! Наш спор — это спор о деталях...

На следующий день фашистская газета писала: «Жак Дорио произнес блестящую речь...»

Несколько месяцев спустя я снова увидел Жака Дорио. Это было возле стены Коммунаров. Он шел впереди кучки приверженцев. Кто-то в толпе неуверенно крикнул: «Предатель!» Жак Дорио презрительно усмехнулся и поднял кулак: он салютовал мученикам Коммуны. Он уверял других (а может быть, и себя), что это «спор о деталях». Он думал, что перерос всех. Он считал себя академиком революции. На самом деле он был приготовишкой предательства.

6 июля вечером я стоял возле Ирунского моста. Был тот предзакатный час, когда особенно спокойны и нежны зеленые холмы над Бидассоа. На испанской стороне чувствовалось оживление: сновали люди в форме и в штатском, офицеры, жандармы, сыщики, фотографы. Я думал, что они поджидают какого-нибудь германского генерала. По мосту, как всегда, проносились машины: шпионы спешили на работу. В окрестных садах пели птицы. Потом по мосту проехал автомобиль представителя Франко г-на Солера. Все притихли. Из автомобиля вышел Жак Дорио. Он поднял руку: он приветствовал обетованную землю. Он приветствовал тех, что в форме, и тех, что в штатском, офицеров, жандармов, сыщиков. Фотографы работали. Губернатор Гипускоа маркиз Росалехо, человек, который приставил к стенке тридцать женщин, раскрыл объятия и прижал к своей груди Жака Дорио.

Фашистские газеты посвятили приезду Дорио длинные статьи. Он красовался на фотографиях с поднятой рукой. Испанские «националисты» произвели его в испанцы наравне с германским генералом Фейдтом и итальянским [293] генералом Бергонцоли: Жак Дорио стал Хаиме Дорио. Официальное сообщение начиналось так: «Вчера в Испанию вождя Франко прибыл Хаиме Дорио, француз хорошей расы...»

В Сан-Себастьяне имеется фешенебельная гостиница «Мария Кристина». Недавно оттуда выселили английских журналистов: «Марию Кристину» облюбовали немецкие офицеры. Где чествовать «француза хорошей расы», как не в гитлеровском штабе? В «Марии Кристине» был устроен пышный банкет. Жак Дорио произнес речь; он обещал, что Франция пойдет по стопам генерала Франко. Немецкие офицеры аплодировали: все-таки этот Хаиме, или Жак, куда симпатичней покойника Клемансо!..

Потом Дорио повезли на Левантский фронт. Он увидел развалины Нулеса, уничтоженного в июне итальянскими и немецкими самолетами. Дорио тотчас заявил: «Я видел развалины Нулеса, уничтоженного красными дикарями». Газета «Унида» сопроводила эту декларацию следующими словами: «Бесспорно, Хаиме Дорио самый честный из всех французов».

Теперь он перерос многих; это не приготовишка, это академик предательства. С удовлетворением он глядел, как германские орудия уничтожали деревни Леванта. Он радовался, когда марокканцы убивали испанских рабочих. Он хвалил итальянских летчиков. Улыбаясь, глядел он в полевой бинокль; люди по ту сторону проволоки умирали. Это не было «спором о деталях», это было обыкновенным пулеметным огнем.

Я не забыл, как Жак Дорио салютовал стене Коммунаров. Кулак послушно разжался, и та же рука (ведь люди меняют перчатки, не руки) просалютовала наследникам Галифе.

Это было отвратительно, и все же я рад, что я это видел. Предательство, как запах, — его нельзя описать, его надо почувствовать. Велики соблазны всеприемлющей мудрости, зеленые холмы над Бидассоа. Но теперь я знаю противоядие: стоит только вспомнить Жака Дорио на Ирунском мосту...

II

Весной прошлого года в Валенсии я пришел в мексиканское посольство. Особняк был набит людьми. Дамы [294] аристократического происхождения шпыняли горничных. Молодые люди возмущенно восклицали:

— Какое безобразие! Почему кофе без молока?

Это были фашисты, укрывшиеся в мексиканском посольстве в Мадриде. Их везли в Париж. Оттуда они могли направиться в Бургос. Герои «Пятой колонны» были вполне довольны жизнью. Одно их возмущало: почему им дали кофе без молока? Атташе посольства, несколько смущенный, сказал мне:

— Конечно, мы им не сочувствуем. Но они укрылись от возможных преследований, и это вопрос человеколюбия...

Во всех посольствах Мадрида отсиживались вожди фашистского заговора. Некоторые посольства они превратили в арсеналы и крепости. Весной, когда стало ясно, что генерал Франко Мадрид не возьмет, фашисты решили переехать в Бургос. Иностранные дипломаты занялись переселением «Пятой колонны». Они, разумеется, говорили о человеколюбии. Особенное рвение проявили англичане; можно было подумать, что «человеколюбие» — первое слово, которому учит мамка будущего дипломата Великобритании.

Вчера я встретил в Андайе молодую женщину с двумя маленькими детьми. Ее зовут Долорес Руфиланчас. Она мне рассказала, как погиб ее муж, профессор мадридского университета и депутат кортесов. Фашистский мятеж застал Луиса Руфиланчаса в Галисии. Он скрывался. Фашисты арестовали Долорес Руфиланчас, Потом они нашли «преступника»...

По уставу фашистского военно-полевого суда подсудимый не имеет права защищаться. Он может только отвечать на вопросы. Защищает его офицер по назначению. Луис Руфиланчас написал защитительную речь и попросил своего защитника огласить ее. Бравый лейтенант, прочитав несколько фраз, запнулся:

— Господин председатель, прошу освободить меня от моих обязанностей ввиду внезапного заболевания.

Его, конечно, освободили. Приговорить к расстрелу можно и без речей. Среди военных судей заседали два итальянских офицера. Председатель, торопясь, огласил приговор.

Долорес Руфиланчас разрешили попрощаться с мужем через двойную решетку. Луис Руфиланчас сказал жене: [295]

— Когда меня искали, я попытался найти убежище на английском крейсере, который стоял в Ла-Корунье. Я рассказал им, кто я. Они выслушали, а потом отправили меня на берег.

Долорес Руфиланчас побежала к английскому консулу. Консул спокойно ответил ей:

— Я знаю об этом — мне рассказали офицеры флота. Но, во-первых, нам, англичанам, трудно себе представить, что человека можно убить только за его убеждения. ..

— Они приговорили мужа к расстрелу.

— Да, я прочел об этом в газетах. Во-вторых, мы, англичане, соблюдаем абсолютный нейтралитет. Я ничем не могу быть вам полезен.

11 июля 1937 года фашисты расстреляли Луиса Руфиланчаса.

В Мадриде они говорили о человеколюбии. Они забыли о человеколюбии, посадив в шлюпку Луиса Руфиланчаса. Они не вспомнили о человеколюбии, увидев женщину с двумя детьми. Это тоже горькая притча: о двух мерах и о лжи слов. Мораль? Она в словах Долорес Руфиланчас:

— Я хочу туда, в Мадрид...

Не словами уничтожить всю ложь слов.

июль 1938

Долорес Ибаррури

Актриса Массалитинова дала мне в Москве маленькую шкатулку: «Это серьги моей бабушки, самое дорогое, что у меня есть. Отвезите их Пасионарии». Большие голубые серьги цвета испанского неба. Долорес на минуту отвернулась, взволнованная, как будто безделушка еще хранила тепло русской любви. Потом она надела серьги и побежала к зеркалу. Все в ней просто, живо, естественно.

Как она умеет говорить! Это было в парижском цирке. Сорок тысяч французов слушали ее, затаив дыхание. Они не понимали испанских слов, но они понимали Пасионарию: до сердца доходил голос, паузы, волнение, чистота. [296]

Незадолго до фашистского мятежа я был в кортесах. Выступал усмиритель Астурии Хиль Роблес. Он говорил уверенно, развязно. Вдруг встала Долорес Ибаррури, депутат Овьедо:

— Убийца!

Хиль Роблес побелел, его губы дрожали, он вытер платком лоб, он долго не мог вымолвить слово.

В детстве Пасионария мечтала стать сельской учительницей. Она была дочкой горняка в нищем поселке. Она стала не учительницей, но служанкой; она вставала до рассвета, ложилась в два часа ночи, стирала, мыла полы, ходила за коровами. Маленькая черноглазая Долорес... Иногда она думала: «Вдруг все переменится, и я стану учительницей...»

Вот Долорес уже не девочка: она жена, мать. В доме нужда. Бывает, нет хлеба. На руках у Долорес умирает ребенок. Долорес пишет статьи для первых подпольных газет. Горняки внимательно ее слушают: «Женщина, а как говорит!..» Теперь ее зовут «Пасионария» — так она подписала свою первую статью. «Пасионария» по-испански страстоцвет — ярко-красный или синий цветок.

Ее посадили в тюрьму вместе с проститутками. Начальник науськивал: «Это коммунистка, чистоплюйка, она вами брезгует». Долорес знала человеческое горе. Ее слушали, ее спрашивали, ей верили. Несколько дней спустя начальник тюрьмы докладывал губернатору: «Это опаснейшая преступница, заключенные ее боготворят».

1932. Снова тюрьма. Долорес вздумали судить. Все на месте: и бюст Фемиды, и тога судьи, и колокольчик.

— Подсудимая...

Долорес встает:

— Скоро вы ответите за все перед народом. Есть правда. Есть совесть...

Напрасно судья схватился за колокольчик: у Долорес звонкий голос. Жандармы выволокли ее из зала.

Все знают, как она освободила заключенных Овьедо. Она прошла одна сквозь строй солдат и скомандовала:

— Вольно!

Потом вышла к народу и показала большой ржавый ключ:

— Тюрьма пуста.

Смеясь, она рассказывает, как весной 1935 года перешла через французскую границу: [297]

— С одним товарищем... Мы пятнадцать часов шли, не останавливаясь.

Ночь, горы, обрывы, речки. За ними гнались пограничники. Долорес слышала лай полицейских собак. Долорес смеется:

— Это смешная история...

— Смешная?

— Ну да, смешная. У товарища был новенький костюм. Мы переходили вброд реки, ползли по колючкам. Костюм его сразу погиб. Но он все время вздыхал: «О, мой костюм!» Он боялся, что собаки порвут брюки...

Долорес хорошо поет народные песни. Она с бойцами на фронте. Товарищ нервно смотрит на часы:

— Заседание... Опоздаем...

— Погоди.

Долорес еще не спела с бойцами одной веселой песни. Она знает, что значит накануне атаки мелодия, знакомая с детства.

В Мадриде она шла впереди женщин. Был холодный пыльный день. Она остановила дружинников, убегавших от марокканцев, — не упреком — глазами. Бойцы клялись ей: «Отстоим Мадрид!»

Один отряд с трудом удерживал позицию. Долорес добралась туда в танке. Бойцы радостно кричали: «Теперь ни за что не уйдем». Коммунисты показывали партийные билеты:

— Долорес, напиши здесь твое имя...

Штурмовые гвардейцы приревновали:

— Мы тоже деремся за республику.

Они вынули свои удостоверения:

— Напиши.

У одного молоденького дружинника ничего не было, кроме фотографии матери. Долорес обняла его и написала: «Долорес».

Мы знаем, что такое для оратора аплодисменты. Я слышал, как речи Долорес прерывали орудийные выстрелы. Среди снарядов привычные слова звучали по-иному. Ее слова обходят мир быстрее, чем песня. Они становятся анонимными, как эпос. Они становятся словами народа. Многие ли знают, кто первый кинул в лицо смерти два чудодейственных слова «¡No pasarán!»? Она, Долорес.

Страшный зной арагонского лета. Ни капли воды. Проносят раненых фашистов. Один боец вытащил фляжку: глоток на дне. [298]

— Пей, Долорес!

Раненый шепчет:

— Пить!

Долорес дает ему фляжку:

— Раненый...

Налетела авиация. Одна часть дрогнула. Кто-то кричит:

— Трусы! Не видите, что здесь Пасионария?..

Бойцы тотчас остановились, пристыженные.

В Бельчите к Долорес привели трех священников. Они дрожат от страха. Один, самый хитрый, говорит:

— Я лично всегда любил бедных. Я толковал папскую энциклику «Рерум новарум», посвященную социальному вопросу, в духе снисхождения к низшим классам...

Он запнулся и вдруг стонет:

— Мы два дня ничего не пили...

Воды нет. Долорес ушла и вернулась с кувшином, с лимонами.

— О, святой Иисусе из Сео! О, святая дева пиларская! Благословите эту добрую сеньору!

Один боец, смеясь, спрашивает:

— А ты знаешь, кто эта сеньора?

— Наверно, супруга старшего командира.

Бойцы хохочут:

— Это Пасионария.

Три священника всплеснули руками:

— Святая дева пиларская! Нам говорили, что Пасионария злая женщина, которая любит кровь, а она дала нам воду и лимоны.

Вечером три священника выступили по радио:

— Неправда, что красные убивают пленных. Неправда, что Пасионария злая женщина. Неправда, что республиканцы враги Испании.

Командир Модесто кричит:

— Долорес, сейчас же уходи!.. Убьют!..

Она улыбается. Бойцы весело говорят один другому:

— Долорес с нами...

Два года войны. Она на своем посту; работает с раннего утра до поздней ночи. Душные ночи. Грохот зениток. Тревожные телеграммы. За сколько лет сойдут эти недели?.. По-прежнему Долорес смеется, ободряет других.

— После победы выспимся... [299]

В маленьком андалусском домике я увидел портрет Долорес рядом с изображением святой Терезы. Я спросил крестьянку:

— Ты знаешь, кто это?

— Пасионария. Бедная женщина, как я. Только у нее большое сердце. Ее все слушают — министры, генералы. А я смотрю на нее, и мне легче плакать: у меня все трое там...

июнь 1938
Дальше