Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Кто они?

Вчера я провел весь день с итальянскими и немецкими летчиками, взятыми в плен. Конечно, они не похожи один на другого. Имеются среди них и обманутые дураки, и [264] циничные убийцы. Итальянцы болтливы, легкомысленны, благодушны. Повторив наспех несколько заученных фраз, они переходят к девушкам или к погоде. Немцы методичны, пропаганда дошла до их кишок, до их ногтей, до их мозолей. Одно сближает всех — простаков и фанатиков, неаполитанцев и пруссаков: они приехали в Испанию, чтобы воевать против испанского народа, или, как они говорят, чтобы «помочь испанскому народу», но никто из них ничего не знал и не знает об Испании, никто не читал испанских писателей, никто не заинтересовался прошлым этой земли, никто даже не полюбопытствовал, какой в ней строй. Один сказал мне, что Асанья — анархист, другой заверял, что Сервантес — генерал.

Это не те люди — голодные, измученные двумя годами войны, которые, купив на Рамбле книжку, жадно ее читают в окопе или в полутемной комнате Барселоны. Это не «красная чернь», как изволил выразиться один из немецких летчиков. Это люди с высшим образованием, гордость двух империй.

Джино Поджи — веселый, смышленый юноша. Ему двадцать два года. Сын адвоката. Он учился в коммерческом техникуме. Потом его призвали на службу, зачислили в авиацию. В декабре 1937 года Джино на аэродроме в Болонье проверял приборы. Было это вечером. Ему сказали: «Завтра утром ты вылетишь в Рим, а потом...» Джино не успел даже попрощаться с родителями. Из Рима — на Майорку, оттуда в Севилью, потом в Логронью. На аэродроме было тридцать итальянских бомбардировщиков. Командовал всеми полковник Винтинчелли, который у себя на родине именуется Купини. Итальянцы усердно бомбили открытые города.

«Скажите, это вам по душе — убивать женщин?»

Джино качает головой:

«Мы все говорили, что это — безобразие. Даже полковник Винтинчелли говорил, что это — безобразие».

Джино морщит свой детский лоб: «Мне прежде жилось хорошо, и я ни о чем не думал. Когда человеку хорошо, он не думает. А теперь...»

Это не абруццкий пастух, это студент из Болоньи. Но я вижу, как в его глазах появляется блеск, и я — свидетель рождения первой мысли в голове этого двадцатидвухлетнего младенца. Он вдруг говорит: «А кто правит?.. Несправедливость...» [265]

Гейнцу Клавери двадцать три года, на вид ему не больше восемнадцати. Берлинец. Курчавый, светлоглазый подросток. Отец его санитар, мать больна. Дома жили плохо. А тут еще пригрозили, что продадут с торгов крохотный домик отца. Гейнц был наборщиком. Но книги не пушки, и в Германии много безработных наборщиков. Пришлось менять ремесло. Гейнц записался на вечерние курсы и стал радистом. Потом ему предложили: «Хочешь в Испанию?» Дело было не столько в возвышенных идеях генерала Франко, сколько в пятидесяти марках, которые Гейнцу дали авансом. Уезжая, он ничего не сказал старикам: боялся их огорчить. На немецком пароходе он добрался до Лиссабона, его направили в Бургос. Ему уплачивали ежемесячно сто пятьдесят марок. Политика его никогда не занимала. Он не читал газет. У него в Берлине невеста. «Я в Испании не поглядел ни на одну девушку...» Он, пожалуй, в Испании вообще ни на что не поглядел. «В Бургосе мы были всегда в своей немецкой компании. Нам подавали немецкие обеды — «зальцкартофель» (вареная картошка)». Вот и все. Фашизм? Демократия? Нет, сто пятьдесят марок и «зальцкартофель».

Вилли Гессе родом из Дрездена. Отец его был коммерсантом. Он приехал в Испанию давно, в октябре 1936 года. Политикой Вилли не интересовался так же, как и Гейнц. Он читал в газете только рубрику спорта. «У меня была мания — летать». Его наняли в пилоты почтовой линии. Он возил корреспонденцию германского «легиона Кондор». Потом ему сказали: «Займись теперь делом. Кончится война, мы дадим тебе постоянное место на линии Севилья — Канарские острова». Что же, Вилли занялся «делом»... бомбардировщик «Хейнкель-111» что ни день бомбил испанские города. На аэродроме Альфаро находились свыше тридцати германских бомбардировщиков — «легион Кондор». Все шло хорошо если не для испанских городов, то для немецких летчиков. Но в марте бомбардировщик сделал вынужденную посадку. Вилли оказался в плену. Прежде он никогда не читал книг. Теперь он начал читать. Он начал даже думать. Это пессимист в стиле Шпенглера: «Европа — ведьмовский шабаш. Придут желтые и все уничтожат...» Правда, пока что Испанию уничтожают не желтые, но сугубо белые. Вилли сокрушенно вздыхает. «Я не скидывал бомб. Я пилот. А бомбы скидывали другие. А я вам сказал: у меня одна мания — летать...» [266]

Альфонсо Карачиоли взяли три недели тому назад. Да и в Испании он новичок: его прислали сюда в феврале 1938 года. Он из Неаполя. У отца были знаменитые виноградники. Альфонсо — изысканный юноша. Он изучал юридические науки. В душе он мечтал об ином: «Я хотел стать знаменитым летчиком. В летном деле трудно выдвинуться без войны. Вот я и прилетел сюда». Один из предков Альфонсо, по имени Нерон, тоже мечтал о славе и даже поджег, чтобы прославиться, Рим. Скромный Альфонсо решил ограничиться испанскими городами. «Вы что-нибудь знали про Испанию?» — «Как же...Бой быков, серенады...» С таким запасом познаний высококультурный Альфонсо — он говорит на иностранных языках, он знает назубок римское право — начал «освобождать Испанию». Я спрашиваю: «Как вы лично относитесь к бомбардировке открытых городов?» Альфонсо вежливо улыбается: «Как человек я ее осуждаю, но как летчик...» Он не заканчивает фразы. Он начал свою карьеру, он будет «знаменитым».

Перикло Баруфи — сын крупного интенданта. Он родом из Рима. Кончил военную академию. Лейтенант итальянской армии. Находился в Удино. Осенью 1937 года был направлен в Испанию. Летал на «фиате». Аппарат сбили в конце мая возле Балагера. Перикло спасся на парашюте. Он очень вежлив и очень глуп. Южная беспечность придает его идиотическим сентенциям характер веселой арлекинады. Он, например, уверяет, что читал Маркса и что Маркс ему не понравился. «Что именно вы читали?» — «Кое-что. Нам давали в академии. Что такое марксизм? Сейчас я вам объясню. Фабрикант вложил в дело большой капитал и труд. А Маркс хочет, чтобы рабочие подожгли его фабрику». После экономического обзора Перикло переходит к международной политике: «Всем понятно, что Средиземное море — это наше море. Значит, те государства, которые находятся на Средиземном море, должны стать фашистскими. На Норвегию нам наплевать (спешу сообщить эту отрадную весть друзьям норвежцам. — И.Э.)... Другое дело — Франция или даже Англия». Однако международная политика быстро утомляет Перикло. Он только со стыдливой скромностью признанного автора добавляет: «Пока что мы помогаем родному испанскому народу»...

Франсоис Леончини — сын коммерсанта из Витербо. Был коммивояжером, стал летчиком. У него нет лба. Все [267] остальное примерно на месте: глаза, уши и подбородок. Но лба ему не отпущено. Как легко догадаться, это придает ему вид скорее неодухотворенный. В Испанию Франсоиса направила некая официальная организация «СИАИ». Понатужившись, Франсоис расшифровывает: «Синдикате итальяно аиуто Ибериа» — «Итальянский союз помощи Иберии». «Помогать» Иберии Франсоис начал в апреле 1937 года. «Вы думали...» Он меня перебивает. «Я вообще ни о чем не думал. Думают начальники». Я смотрю на затылок, который переходит в брови, и спрашиваю: «А для чего у вас голова?» — «Только для того, чтобы управлять аппаратом. У начальников головы покрупней. У них головы для того, чтобы думать. Начальники никогда не ошибаются». Трудно говорить с человеком, который гордится тем, что он не думает. Я все же его расспрашиваю о фашизме, о войне, о будущем. Наконец он изрекает: «Когда во Франции фашисты заварят кое-что, мы и туда полетим — надо подсобить. Если все станут фашистами, на море будет спокойно...» Он замолкает. Я думаю о Паскале, который назвал человека «мыслящим тростником»...

Луиджи Мариотти — сын заводского мастера. Он вышел в люди и презирает народ. Он был студентом в Турине, потом стал летчиком. Соблюдая приличия, он называет себя «лейтенантом в отставке». Конечно, он состоял и состоит на действительной службе. Он презрительно отзывается об испанских фашистах: «Лентяи, тунеядцы...» Он говорит прямо: «Я здесь сражался за священные интересы Италии». Когда я упоминаю об убитых женщинах и детях, Луиджи иронически хихикает: «А кто в этом виноват? Республиканцы. Почему они, например, не эвакуируют население из больших городов?» Я ему отвечаю, что в крохотном городке Гранольерс итальянцы убили эвакуированных женщин и детей. Он с удовлетворением улыбается и говорит: «Это красные сами подстроили. Дайте-ка лучше еще папиросу...»

Лео Зигмунд родом из Нейденбурга в Восточной Пруссии. Сын помещика. Ему двадцать девять лет. Он хитро ухмыляется в рыжую бороду. Говорит и что ни слово врет. «Мои родители были людьми небогатыми, я хотел поездить по свету, людей поглядеть, себя показать. Я, например, мечтал съездить в Россию. А меня взяли и не впустили туда. Вот я и приехал в Испанию. Для проверки аппаратов. Ну, конечно, и летал...» Одним словом, [268] перед нами турист, который заинтересовался красотами Севильи и Гранады. Кстати, этот турист — майор и состоит на действительной службе. Если он и помышлял о поездке в Россию, то отнюдь не в качестве интуриста. Когда я его спрашиваю об Испании, он пожимает плечами. Этот любознательный путешественник вдруг забывает о своем туристическом призвании. «Испания меня не интересует. Я — немец, и только. Самолеты «мессершмитт» — вот это штучка!» Он снова смеется в рыжую бороду.

Ганс Карлевский тоже не штафирка. Он родился в Восточной Пруссии. Его отец, увы, — доктор. Зато дядя — генерал от кавалерии. Ганс решил ориентироваться на дядюшку. Он «работал» на «Хейнкеле-111». Свое появление в Испании он объясняет резонами дипломатическими и гуманными. «В начале революции в Барселоне пострадало много немецких коммерсантов. Германия была вынуждена вмешаться». Потом он с удовлетворением вспоминает, как германские суда обстреляли Альмерию, — «это был счет за немецких моряков». — «Но вы убили там женщин». — «Ничего подобного. Я читаю только немецкие газеты. Я верю только немецким газетам». Конечно, он не щелкает шпорами. Он — летчик, у него нет шпор. Но дядюшка, генерал от кавалерии, может быть доволен: племянник пошел в него.

Первое место в ряду «героев» и последнее в моем обзоре по праву принадлежит Курту Кетнеру. Родом из Бранденбурга. Сын архитектора. Бледное лицо, мутные блуждающие глаза. Лейтенант германской армии. Был наблюдателем на «Хейнкеле-111». Один из старейших: приехал в Испанию 12 октября 1936 года. Взят в плен 10 марта 1938-го. Он злобно шепчет: «Наши заклятые враги — русские...» На лбу капли пота. Повторяет катехизис расизма: «Одна раса — одна история...»

«Но немцы здесь сражаются вместе с итальянцами, с испанскими фашистами, с марокканцами. Что же, у всех вас одна история? Вы все одной расы?»

«Конечно, это неприятно. Но, чтобы уничтожить марксистов, можно пойти даже на это... Я не знаю, какие во Франции фашисты... Наше правительство это знает. Если французские фашисты не .против Германии, мы поможем и французским фашистам... Надо уничтожить марксистов...» [269]

Он кое-что читал. Это не только убийца, это к тому же пропагандист. Однако когда он берет в руки книгу, он знает заранее, что в ней написано. Он читал Гюго, потому что Гюго «показывает гниение французской нации». Он не читал Льва Толстого и не станет его читать: «Это воняет...» Он переходит к философии:

«Война всегда будет. Я верю в бога, и я знаю, что бог хочет войны. Конечно, не бог из евангелия, а наш бог. Война будет вечно».

Он вытирает рукавом лоб, этот фанатик смерти, задыхается от ненависти. Я спрашиваю: «Вы бомбили испанские города?» Он смеется...

Я сознаю всю ответственность этого рассказа, я ничего не добавляю. Он говорит:

«Опять эти истории с «мухерес и ниньос» (он говорит по-немецки, но эти слова он нарочно произносит по-испански, смеясь, — «женщины и дети»)... Вздор!»

«А Барселона? А Гранольерс? Аликанте?»

«Вздор! Недавно я видел после бомбежки дым, я это видел из окна. Это, наверное, снова дымились мухерес и ниньос?»

...Он опять смеется. Потом он глядит на стенную карту, где флажками проставлена линия фронта, и, весело ощерясь, шепчет: «Ara!» Его мутные глаза — глаза пьяного.

Один из немецких летчиков презрительно сказал об испанцах: «Ну, этакие дикари!..» Фашистские самолеты разрушили в Аликанте изумительную церковь эпохи Возрождения. Они повредили в Барселоне университетские лаборатории. Они уничтожили десятки библиотек и школ. Республиканцы устроили на фронте две тысячи пятьдесят школ. Семьдесят шесть тысяч неграмотных в окопах научились читать. Впрочем, не в грамоте дело. Я спросил Карлевского, человека с высшим образованием: «Вы читали Томаса Манна?» Он удивленно ответил: «Что это?» Ни один из пленных летчиков — это все дети зажиточного класса, люди с высшим образованием или студенты — ни один не знал даже имен Веласкеса, Гойи, Лопе де Веги, Кальдерона. Ни один. Притом они отнюдь не стыдились своего незнания, и Перикло Баруфи, представитель золотой молодежи Рима, мне просто ответил: «Мы не знаем того, чего мы не должны знать».

Вот люди, которые уничтожают Испанию.

Барселона, 20 июня, 1938 [270]

Вокруг Лериды

Как известно, фашисты держатся среди развалин Университетского городка, и одна из фашистских радиостанций начинает свои передачи весьма кичливо: «Говорит национальный Мадрид». С большим правом я мог бы в конце этого очерка поставить «Лерида» — я сейчас в Лериде. Если город захвачен фашистами, республиканцы укрепились на левом берегу Сегре — в заречье Лериды. Развалины трех улиц, театр (среди мусора — клочок афиши: «Завтра премьера»), городской сад, который носит громкое имя «Елисейские поля». Итак, я на Елисейских полях Лериды. Напротив — узкие горбатые улицы старого города. Там фашисты. Тишину летнего полдня изредка перебивают короткие реплики пулемета. Среди искалеченных деревьев чирикает пичуга-сумасбродка. Дома напротив пусты. Я помню приказ генерала Франко: такой-то назначается гражданским губернатором Лериды. Что делает этот труженик? В Лериде было свыше сорока тысяч жителей. В ней не осталось и четырехсот.

Грустен был знакомый путь от Барселоны до этих развалин. Я еще раз пережил горечь мартовского отступления. Сколько раз я приезжал в Лериду с Арагонского фронта! Красивый шумный город казался глубоким тылом. Вон там было кафе. Завсегдатаи спорили о «раскрепощении эроса» или о «свободе воли». Теперь вместо круглых столиков — мешки с песком и пулеметы. Я физически ощущаю потерю территории — обычно так человек, вернувшись на знакомые места, переживает ход времени. Сариньена, Бухаралос, Фрага, Барбастро... Они взяли и это — голый, скудный, жесткий Арагон, который едва успел проснуться после вековой спячки.

Я знал в Лериде парикмахера. Он брил меня каждый раз, когда я возвращался с Арагонского фронта. Весело усмехаясь, он точил бритву и приговаривал: «Самолеты где? Танки? Где город Лондон? Кто бреет лорда Плимута?»{123} Он не мог пойти на войну: он был старым кривым Фигаро. Если он не успел выбраться, они, наверное, его убили.

Я знаю — на войне нельзя унывать. Когда Наполеон захватил Испанию, свободной оставалась только Андалусия, и Андалусия победила. Не с унынием — с яростью [271] я гляжу на замок Лериды. Какой был город! Набережные, аркады, фонари. Развалины...

Один француз сказал мне: «Не понимаю, почему фашисты остановились в Лериде. Сегре? Речушка! У Франко загадочные методы». Француз явно склонялся к мистицизму. Конечно, никто не станет спорить, Сегре — речушка. Но фашисты не остановились в Лериде, их остановили. Здесь, вот в этом парке, Испания снова собралась с духом после мартовского удара. Это повторялось не раз. Заглянув в первые дома Мадрида, фашисты принуждены были остановиться на самом пороге столицы. Они пробились к шоссе Мадрид — Валенсия. Казалось, столица через несколько дней будет окружена. Они не смогли окружить Мадрид. Они дошли до Тортосы и не взяли Тортосы. Они не смогли перейти и эту речушку.

Велика здесь сила сопротивления. Я был недавно у Антонио Мачадо. Это — самый крупный поэт старшего поколения. Старый, очень худой, с трудом ходит. Исступленно работает. Живет, как беженец. В городе нет ни кофе, ни табаку. Ночью нельзя спать: лай зениток, грохот бомб. Антонио Мачадо каждый день пишет статьи для фронтовых газет. Он пишет также сонеты, строгие и чистые. Не случайно в решающие дни большой испанский поэт оказался с народом: таковы традиции испанской литературы, таков ее внутренний пафос. Она создала не Фауста, не Гамлета — Дон Кихота. Антонио Мачадо говорил мне о глубоких корнях испанского сопротивления. «Ошибочно думают, что испанцы — фаталисты... Нет, они умеют бороться против смерти».

Вялый артиллерийский огонь. После боев у Балагера на Восточном фронте затишье. Жарко. Стрекочут цикады. Осколок снаряда убил бойца. Красивый, смуглый, курчавый. Товарищи его звали Куррито. Он — андалусец из Сьерры-Морены, пастух. Лицо кажется живым; легкая гримаса, как будто солнце ему режет глаза. Все молчат. Только один из бойцов лопочет: «Я ему обещал рубашку зашить...» Это — весельчак, барселонский портняжка. Он шевелит губами, чтобы сдержать слезы. Они вместе дрались с начала войны.

В бригаде почти все андалусцы: горняки, виноделы, пастухи. Они сначала сражались возле Кордовы, потом на Гвадалахаре. Теперь стерегут берег Сегре. Старый боец-анархист говорит: «В марте было плохо. Валентино [272] помог... Валентино — вот это командир!» Он ухмыляется, вспоминая подвиги Валентино Гонсалеса — Кампесино.

Пушки замолкли. С того берега — крик громкоговорителя: «Сдавайтесь, пока не поздно! Мы заняли Кастельон». У фашистов хорошие громкоговорители — немецкие. Далеко окрест разносится рык победителя. У республиканцев на этом участке нет громкоговорителей. Впрочем, до вражеских окопов рукой подать, и андалусцы не теряются. Комиссар сложил в трубу руки, кричит: «Испанцы, чему вы радуетесь? Что итальянцы взяли еще один испанский город? Но мы отберем Кастельон назад. Не завтра, так через год». Бойцы восторженно подхватывают: «Отберем!» Фашисты молчат. Я спрашиваю комиссара: «Социалист? Коммунист? Республиканец?» Он отвечает: «Нет. Из конфедерации. Анархист». Помолчав, добавляет: «Испанец». Молодой. До войны работал как батрак на виноградниках. Он многому научился. Он рос вместе со своей страной.

Напротив — марокканцы. Это кажется сказкой про белого бычка, и все же это правда: бьют их, бьют; из Африки привозят новых. Недавно одного взяли в плен. Из Французского Марокко. Лопочет по-французски: «Мсье, я не знать. Мне дать деньги. Мне сказать стрелять»... Вероятно, при описи иностранцев, которые сражаются в Испании, этого «мсье» лондонские спецы причислят к бесспорным испанцам.

Противник хорошо закрепился. Тонкий заслон — людей у него мало. Республиканские позиции теперь куда сильнее прежних. Особенно радует дух бойцов — и ветеранов, и новеньких, мобилизованных. Это не победители, это и не побежденные. Это — армия накануне генерального сражения. Каждый понимает, что на карту поставлено все. В окопах чувствуется настороженность. Позади усердно роют укрепления. Все с охотой идут на занятия. Кто сумеет рассказать, как эти люди хотят победы! Они больше не говорят о ней: одни потому, что война сделала их суеверными, другие потому, что им опостылели все слова. Они молча смотрят на тот берег — горячие, сухие глаза.

Снаряд попал в персиковое дерево. Сломанная ветвь с тяжелыми, душистыми плодами. Замечательные в Лериде персики! Мы сидим на корточках, едим, улыбаемся, а сок течет на землю. Портной вдруг говорит: «Куррито любил»... [273]

Позади — нивы, оливковые рощи, еще дальше горы, виноградники — зеленый сад — Каталония. Позади — сотни городов и сел с ранами: мусор, обломки мебели, раскиданная утварь — фашистская авиация. Один боец рассказывает: «В Тортосе всего два дома осталось: остальные разрушены. А что из того? В Тортосу они не вошли...» Он сам из Тортосы: у него была лавчонка детских игрушек.

Каждый день, каждую ночь фашисты уничтожают города Испании. Они думают, что испанский народ не выдержит этой пытки страхом. Они не знают испанского народа. Почему бы итальянскому генералу Бергонцоли не прислушаться к ответу моего комиссара: «Мы отберем Кастельон — не завтра, так через год»? Почему бы Муссолини не почитать на досуге Антонио Мачадо? Испанский народ часто пугался жизни. Он прятался от нее в облака, кочующие над Пиренеями, в сны прошлых столетий, в мглистый полуафриканский зной Ла-Манчи. Испанский народ никогда не страшился смерти, и вся поэзия этой страны от Хорхе Манрике до Антонио Мачадо, вся поэзия, не только та, что в книгах, но и другая — та, что в песне пастуха, в усмешке путника, в скупых слезах девушек, — вся поэзия Испании дышит одним:

Смерть зовет меня в бой.
Я вылью воду на угли.
Я разобью кувшин о камень.
Я пойду против смерти,
Один на один.

Перед тем как захватить Лериду, фашисты бомбили ее день и ночь. Они убили сотни женщин и детей. Потом они ворвались в город и, думая кем-то управлять, назначили гражданского губернатора. Перебежчик с того берега рассказал мне: «Город пустой, как сьерра. Все ушли. Я не мог — лежал в жару. Вчера ночью переполз. Помнишь большой дом на площади Паэрия, рядом с гостиницей «Палас», там была кондитерская? На этом доме написано красной краской: «Мы не хотим жить с теми, которые убили наших жен и детей». Это не солдаты написали, это написал кто-то из жителей. Когда уходили...»

Что прибавить к словам, написанным красной краской на пустом доме Лериды?

Курсы для низшего командного состава. Кругом колосья, маки. Зной: испанское лето входит в силу. Третье лето... Майор на грифельной доске чертит разрез фортификаций. [274] Весельчак портной напряженно слушает, он наклонил голову набок: ловит каждое слово. Недели через две он будет капралом.

Восточный фронт, 18 июня 1938

О верности и вероломстве

Вчера фашистские самолеты снова убили 16 испанских детей. Каждый день — детские трупы. У меня перед глазами летчики немцы Кетнер и Карлевский, они открыто хвастали налетами на города. Тем временем во Франкфурте-на-Майне протекал 13-й Международный конгресс по охране детства. Открыл конгресс Геббельс. Французы и англичане сердечно улыбались германским фашистам: они такие симпатичные, эти арийские дяди, они так любят ребятишек, они готовы дать каждому карамельку. Одно обидно, почему не выписали на конгресс несколько германских летчиков из «легиона Кондор»? Это ведь спецы по охране детства. Доклад Кетнера и Карлевского: «Воспитание испанских детей при помощи фугасных и осколочных бомб».

Святой отец в Риме принимает посланника генерала Франко. Святой отец растроган. Что ему дети Гранольерса? Он говорит: «Господь послал генералу Франко счастье возвестить божью волю на земле». Теперь, по крайней мере, мы знаем, что такое «божья воля» ватиканского мудреца: бомбы, бомбы, бомбы. «Божью волю» несут самолеты с Майорки, и неизвестно только одно, к какому ангельскому чину причислить фашистских летчиков — к архангелам или серафимам?

Правительство Великобритании удручено слишком энергичной охраной детства, слишком рьяным выявлением «божьей воли» и предлагает устроить комиссию. Немцы и итальянцы будут убивать детей, а комиссия будет подсчитывать, сколько детей убито, — того требует больная совесть английских консерваторов. Образовав комиссию, они смогут спокойно спать. Комиссия тоже будет спокойно спать, так как поселить ее решено не в Барселоне, где по ночам рвутся бомбы, а в мирной Тулузе. Однако даже комиссию трудно создать: шведы не хотят без норвежцев, норвежцы не хотят без голландцев. А голландцы вообще не торопятся, зачем им считать, [275] сколько испанских детей убили немецкие самолеты? Они предпочитают считать, сколько голландских коров они продали Германии. Бомбы продолжают сыпаться на города и села Испании.

Я хочу сейчас рассказать о народе, родном Испании, о народе, который не раз в истории показал себя горячим, отзывчивым, великодушным. Когда приезжаешь из Фиге-paca в Перпиньян — те же люди, они говорят на одном языке, у них одинаковые виноградники. Нет, не отречься Франции от родства с Испанией! Французы, жители Перпиньяна, Баньюльса, Колиура, с мукой следят за уничтожением Испании. Народ несет братьям по ту сторону границы большие хлебы, кульки с сахаром, сгущенное молоко для детей. Народ... но мы будем говорить не о народе.

Какие-то шутники говорят о «закрытии французской границы». Ее нельзя было закрыть, она была закрыта. Можно было только пойти еще дальше — дальше лорда Плимута, дальше Чемберлена. 17 июня французские таможенники получили новый циркуляр: удесятерить бдительность. Что к этому добавить? Что однажды не был пропущен вагон с проволокой? Что французские талмудисты долго гадали над тем, являются ли лопаты смертоносным оружием? Тем временем по морю в Кадис, в Виго, в Малагу, в Бильбао идут суда из Италии и Германии с самолетами, с орудиями, с бомбами, с солдатами. Французское правительство удесятерило бдительность: вдруг прошмыгнет грузовик в Барселону! Тем временем...

Мне хотелось бы поставить ряд неделикатных вопросов лорду Галифаксу{124}. Известно ли ему, например, что в течение мая 11 тысяч тонн военного снаряжения проследовало из великобританской колонии (которую мы по привычке называем независимой Португалией) в Испанию генерала Франко? Известно ли ему, что на португальских станциях Эворе, Коимбре находятся огромные склады германской амуниции, предназначенной для генерала Франко? Впрочем, вряд ли лорд Галифакс станет отвечать на мои вопросы. Он ведь не отвечает даже на вопросы герцогини Атольской... Так или иначе, французское [276] правительство решило проявить сугубую бдительность. Возможно, что банки со сгущенным молоком вскоре будут тоже отнесены к боеприпасам.

Германские летчики, с которыми я недавно беседовал, объяснили мне, что германская авиация работает предпочтительно на севере Испании. Немцы народ северный, и знойной Андалусии они предпочитают Пиренеи. Кстати, Пиренеи — это французская граница. Еще недавно французы считали, что во время войны район Тулузы будет глубоким тылом. Теперь мы знаем, что этот «глубокий тыл» находится в ста километрах от германских аэродромов.

Итальянские летчики говорили мне: «Придется скоро побомбить и Францию». Это народ экспансивный: что думают, то говорят. А французы озабочены одним: зачем республиканцам понадобилась проволока? Может быть, чтобы не пропустить итальянцев в Валенсию? Ай-ай-ай! Какие они беспокойные! Мы ведь за невмешательство...

Я могу рассказать о многом другом. Прошлой осенью из департамента Нижней Шаронты выслали испанских беженок. Они сказали: «Мы хотим ехать в Барселону». Им дали бумажку, на которой было сказано, что они хотят ехать в Бургос. Женщины были неграмотными и поставили внизу крестики. Это о чувствах. Можно поговорить и об интересах. В Андорре имеется электростанция, которая снабжала Каталонию энергией. Андорра — государство еще более независимое, нежели Португалия, — в ней стоит сотня французских жандармов. Станция к тому же принадлежит французам. Недавно станция перестала отпускать энергию в Каталонию...

Фашистская газета «Гренгуар» объявила конкурс: «Когда генерал Франко возьмет Барселону?» Читатели должны угадать радостную дату. Счастливец получит 50 тысяч франков (марками? лирами?). Открыт тотализатор: фашисты, облизываясь, кто на Барселону, кто на денежки, шлют ответы. Там люди борются, там гибнут женщины, дети. А эти низкие души играют в орлянку на человеческие жизни.

Недавно в Перпиньян привезли 40 испанских детей. Жители встретили их ласково, принесли сдобные булки, шоколад. Один только человек в хорошем костюме с мутными глазами сказал: «Зачем пускают во Францию эту заразу?» Я знаю, что народ не ответствен за таких [277] негодяев, но он ответствен за то, что голоса негодяев, изменников, убийц иногда заглушают голоса народа. Я буду бестактным до конца. В 1917 году Барселона дала французским художникам 300 тысяч золотых франков. В 1918 году немецкие «берты» громили Париж. Тысячи парижских детей нашли приют в Барселоне. Было время, когда Порт-Бу был мирным поселком, а в Сербере плакали вдовы. Теперь Испания задыхается в кольце блокады. Худые, бледные дети — восьмушка хлеба. Во Франции газеты встревожены: предвидится хороший урожай, избыток хлеба. Что делать? Одна газета предлагает денатурировать пшеницу, обратить ее в корм для свиней.

На этом можно кончить. Одна тема волнует теперь людей по разным причинам на разных концах света. Это тема писателя. Это тема каждого. Это страшная тема: о дружбе и о предательстве, о верности и о вероломстве.

Перпиньян, 30 июня 1938

Барселона в июне 1938

Каждую ночь фашистские самолеты нападают на Барселону. Несколько разрушенных домов, несколько убитых. Люди просыпаются, поворачиваются на другой бок и засыпают: завтра надо работать, а июньская ночь коротка.

Сейчас «Неделя книги». На улицах киоски различных издательств. Девушки бойко торгуют военными учебниками, романами, стихами. Вот женщина покупает новинку — «Битва на Марне». Боец с фронта выбрал сборник стихов Гарсиа Лорки.

В самом сердце Барселоны — десятки разрушенных домов. Спиралями свисают лестницы, распотрошенные комнаты шестого или седьмого этажа показывают прохожему приплюснутую кровать, стенные часы, детский стульчик. Неподалеку, в маленьком еще не разрушенном доме, искусный ремесленник делает макет разрушенного квартала для выставки в Лондоне. Это мастер, преданный своему делу. Прежде он изготовлял другие макеты: он воссоздавал храмы Греции, арены Рима, разрушенные временем. Теперь он старательно передает трагедию родного города. Гипсовый макет кажется невыносимо хрупким. [278] Он может этой ночью рассыпаться. Ведь в соседних домах давно нет окон. А вокруг — дети, хрупкие, но неизменно веселые дети Барселоны, хрупкие дети вокруг хрупкой игрушки...

На площади Каталунья сквер. 19 июля 1936 года по этому скверу ползли рабочие, штурмовавшие гостиницу «Колумб». В сквере — стулья; если сядешь, надо заплатить десять сантимов. Кругом — развалины. Но старуха аккуратно взимает десять сантимов, выдает билетики. Что можно теперь купить на десять сантимов?.. В сквере — голуби. Какие-то старики приносят им крошки хлеба — птичий паек от скудного человеческого пайка. Бомбы падают на Барселону, но голуби не улетают.

Я дал двум девочкам плитку шоколада. Они позвали других; плитка была поделена между одиннадцатью ребятами. Когда я вспоминаю о том кусочке, который достался каждому, мне становится не по себе.

Жизнь продолжается. Большой рабочий город не хочет сдаться. По ночам фейерверк: прожекторы, разрывы снарядов, бомбы. Дрожат стекла там, где стекла уцелели. Рано утром из парков выходят первые трамваи; люди спешат на работу. Стучат станки. В магазинах хозяйки покупают бумагу от мух, чашки, лампы. В филармонии репетиция концерта классической музыки. Школьники зубрят теоремы. Дантистка успокаивает пациента: «Это не больно»... Влюбленные в парках ссорятся, мирятся, целуются. Перед барскими особняками крохотные огороды. Солнце принесло салат и черешни. Квартал песен и рыбаков, веселая Барселонета, уничтожен итальянскими самолетами. На Рамбле — ларьки с цветами, и никогда, кажется, в Барселоне люди не покупали столько цветов. В газетах объявление — черная рамка — «погиб при бомбардировке».

Судьба Барселоны разворачивалась на наших глазах. Кто забудет ночи первого лета войны? До рассвета на Рамбле люди пели. Город рвался к счастью, бредил, кричал. Той Барселоны больше нет. Изуродованный город остался прекрасным. Он не разучился улыбаться. Он научился ненавидеть.

Мужчины ушли воевать, женщины стали токарями, сплавщиками, механиками. Старые рабочие, кончив работу, учат женщин. Они ничего за это не получают: они хотят победы. [279]

Рехине Агиле семнадцать лет. Хорошенькая веселая девушка. Еще недавно она была модисткой. Теперь она учится работать на фрезерке. Пять братьев на фронте. Рехина, по-детски улыбаясь, говорит: «Надо выиграть войну».

Одна из женских школ уже выпустила сто восемнадцать квалифицированных работниц. Школ много. Эльвира Риего работала в Париже у Ситроена. Там вдоволь хлеба и там нет ночных тревог. Она приехала в Барселону. Утром на заводе, вечером в школе:

— Что мне там делать? Я испанка...

Витории Гурьерес двадцать шесть лет. Она была ткачихой. Теперь работает на оборону. Ее муж на фронте. Отец на фронте. Брат на фронте. Она говорит, не отрываясь от работы:

— Им нужны снаряды...

Тридцать четыре девушки. Они учились три месяца в техникуме. Теперь они работают в автомобильном парке. Ни одного мужчины. Сюда привозят негодные грузовики. Девушки разбирают мотор, заменяют части, собирают. Каждый день десятки грузовиков уходят отсюда к Лериде или к Тортосе. Тересе Грульес двадцать один год. Ее отец служащий; брат на фронте. Она с гордостью показывает инструменты:

— Мы тоже воюем...

Эти девушки сродни Барселоне. Они по-прежнему приветливы, проворны, смешливы. Свой грустный обед они едят, как праздничную трапезу. Они покупают на Рамбле цветы. Они пишут бойцам горячие сумасбродные письма, письма, полные тоски, ревности, нежности и веры в победу. Они работают серьезно, ожесточенно, непримиримо.

Я знаю, что муж Фелисидад Хименес убит возле Тремпа. Но она не говорит мне о своем горе. Она старается быть веселой. Это мужество ребенка — ей девятнадцать лет. Она хорошо работает на заводе, все ее хвалят.

— Нужно много снарядов. Много, очень много. Ее детское лицо вдруг становится жестким.

Испанская женщина ненавидела войну. Суеверно она страшилась оружия. В пьесе Гарсиа Лорки «Свадьба крови» женщина проклинает все, что несет мужчине смерть: [280] «Нож? Пусть будет проклят тот, кто его выдумал! Пусть будут прокляты ружья и пистолеты, самое маленькое лезвие, даже топоры и вилы! Пусть будет проклято все, что может ранить тело человека, который идет, молодой, в оливковую рощу!..»

Недавно итальянская бомба попала в кладбище; далеко окрест разлетелись кости мертвецов. Вчера бомба разрезала высокий дом. За час до этого женщина родила. Погибли и роженица, и новорожденный. В окне — клок простыни. Но это не белый флаг. Барселона не сдается. У нее сейчас не только улыбка, не только розы Рамбле, но и та жесткость, суровость, которые я увидел на лице ребенка-вдовы.

июнь 1938

В деревне

Пять часов утра. В полях уже идет работа: женщины убирают хлеб. Девушка, увидав фотоаппарат, застыдилась. Старик смеется:

— А ты возьми в руку колосья... Я в кино видал — одна американка ходила с колосьями...

Сейчас убирают «ардито» — скороспелую пшеницу. Едешь по Испании — в каждой деревне развалины. Но поля повсюду возделаны, засеяны. Когда мужчины ушли воевать, среди колосьев зазвенела долгая женская песня.

Молодых мужчин в деревне не найти. Женщин и ребят больше прежнего: каждая деревушка приютила беженцев. Вот несколько цифр из записной книжки:

Ухихар, провинция Гранада: 3012 жителей, 804 беженца.

Онтанар, провинция Толедо: 579 жителей, 119 беженцев.

Кастильбланко, провинция Бадахос: 1 053 жителя, 219 беженцев.

Камарма-де-Эстеруэлас, провинция Мадрид: 580 жителей, 290 беженцев.

Пуидж Верд, провинция Лерида: 1 155 жителей, 210 беженцев.

Войдешь в крестьянский дом. Девчонка одета нарядней других детей. Незачем спрашивать — чужая: из Мадрида [281] или из Лериды. Детей-беженцев все балуют, несут им персики, черешни, оладьи.

Деревня Пуидж Верд находится в 12 километрах от линии огня. 182 человека на фронте. Старик несет беженцам мешок гороха.

— В Испании мало земли осталось для испанцев. Видишь, эти из Фраги. У них тоже была земля...

Пуидж Верд недавно бомбили немецкие самолеты. Час кружили они над деревней. Разрушили несколько домов, убили старика и двух женщин, восемь человек ранили. Старик — тот, что нес горох, — грустно усмехается. Это философ, весь высохший, седой, беззубый.

— Священник прежде говорил: «Уповайте, он пошлет манну небесную». Послал... А священник удрал к фашистам. Наверно, теперь молится на эту самую манну. В прошлую субботу наши одного сшибли. Вот на кого уповаем — на «мух» и на «курносых»{125}.

Пшеница — до горизонта. Можно подумать, что это где-нибудь на Кубани. Чудесная люцерна, оливы, табак. Земля здесь щедрая, теперь она кормит всех. В Пуидж Верде было 112 семейств безземельных. 68 получили наделы, 44 образовали колективидад — артель. В окопах Лериды я встретил бойца из Пуидж Верда. Он сказал:

— Если не убьют, заживем. Ты видел, какая она?.. Он даже не прибавил: «земля». Такой знает, за что идет на смерть.

Алькальд — приземистый, косолапый крестьянин. Он, занят теперь сбором урожая. Урожай на редкость хороший. В прошлом году собрали 480 центнеров пшеницы, теперь соберут никак не меньше 1000 центнеров.

Альгвасил — деревенский глашатай — ходит по деревне с рожком и кричит:

— Все, кто не могут сами убрать хлеб, должны заявить об этом алькальду. Алькальд пришлет людей.

Алькальд послал альгвасила, но, сказать по правде, алькальд и сам не знает, откуда взять обещанных людей. Мужчины — на фронте: роют укрепления. А тут еще скоро молотить... В деревне три молотилки, но нет ни энергии, ни трактора.

— Конечно, что укрепления строят, это правильно. Зачем собирать хлеб, если те придут?.. Но у меня своя [282] забота. Меня кто выбрал? Крестьяне. Потом без хлеба не повоюешь...

Алькальд сидит озабоченный. На столе списки мобилизованных, книга для записи браков, рыжее седло и портрет молодого Горького. Наконец, он что-то придумал:

— Подвези меня.

Мы едем в полевой штаб бригады X. Алькальд объясняет комиссару:

— Такие дворы есть, где одни женщины...

Комиссар расспрашивает. Можно ли представить себе алькальда деревни, занятой фашистами, который, размахивая широкими, узловатыми, как корни дерева, руками, говорил бы фашистскому полковнику:

— Слушай, надо подсобить. Потом насчет трактора. .. Тебе легче достать, а мы в два дня обмолотим.

Комиссар, подумав, соглашается:

— Завтра с утра пришлю ребят. Сорок хватит? Трактор достанем.

Комиссар угощает алькальда папиросой. Трудно, ох, как трудно с табаком!

— Табак в этом году неважный. Зато пшеница замечательная. А как у вас с укреплениями?

— В порядке. Вчера оттуда двое перебежали...

Они говорят друг с другом, как старые приятели. Они никогда прежде не встречались, но алькальд знал, что может прийти к комиссару и тот, несмотря на военные заботы, войдет в его крестьянское дело. В этом все отличие республики от фашистской Испании, в этом залог победы республики.

Полдень, поля опустели — зной немилосердный. Я обедаю в крестьянской семье. Суп, потом фасоль с салом, потом салат. Кофе (только сахара нет). Хлеба много, и хлеб хороший. Говорят о политике:

— Мы слушали Негрина по радио. Плохо было слышно, но говорил он правильно. Если те придут, куда нам податься?..

Этому лет шестьдесят. Три сына на фронте. Потом он спрашивает меня:

— Какой у вас в России табак?

У него полполя отведено под табак, и он расспрашивает как специалист. Пришел алькальд:

— Слушай, у вас в Барселоне с этим туго... Я. тебе дам курицу. [283]

Тревога: вражеская авиация. Альгвасил не доиграл партии в домино.

Он жалуется:

— Боюсь. Я где только не был? Во Франции был, в Италии был, в Мексике был. Я моря не боюсь, землетрясения не боюсь, ядовитых змей не боюсь, честное слово! А вот этого боюсь.

Альгвасил — болтун. Впрочем, у него такое ремесло. Ему под пятьдесят, он недавно женился и, видимо, счастлив. Конечно, не будь этих «юнкерсов»!..

— Теперь у нас нет больше ни одного безземельного. Только я безземельный. Но как я могу возиться с землей, когда я занят государственными функциями? Конечно, алькальд — глава Пуидж Верда, но он сидит и думает, а я объявляю. Следовательно, я — язык алькальда. А на что годен человек без языка?

Ночь. Один из беженцев рассказывает:

— Они прошлым летом зажигательные бомбы кидали. Двести фанег{126} пшеницы сожгли.

Алькальд бормочет:

— Хоть бы комиссар не подвел!

Комиссар не подвел: с утра в полях бойцы бригады X. Это — кастильские крестьяне. Они работают на совесть: на несколько часов они вернулись к любимому делу.

Армия республики — на три четверти крестьянская армия. С оружием в руках крестьяне защищают свою землю. Но и те, что в тылу, сражаются: они не хотят отдать врагу ни одной скирды. Они сеют под артиллерийским огнем, и я знал в Сьетамо крестьянку, которую убила бомба, когда она жала полосу. Прошлым летом я попал в деревню Вальдеморильо — это возле Эскуриала. По приказу военного командования деревня была эвакуирована. Крестьяне поместились в брошенных бараках. Стоял сухой, горячий июнь. Снаряды громили домишки Вальдеморильо. Но каждый день — только вставало солнце — крестьяне подымались к линии огня: они убирали хлеб. Я был позавчера в каталонской деревушке Алькалечос. Деревня пуста: она под огнем неприятеля. Крестьяне ушли в тыл. Но с утра поля оживают. Наперекор пушкам женщины спокойно режут колосья. Я знаю, многие скажут: «инстинкт». Не будем играть словами. Это тяжелая крестьянская работа — из века [284] в век, и это — мужество высоких, худых, чернобровых женщин.

Я видел, как снаряд вырвал клок нивы. Это было мучительно, сам не знаю почему. Часто я видел, как снаряды ломают деревья, крошат дома, взрывают землю. Но вот это черное пятно среди колосьев казалось раной на живом теле. Может быть, виной тому воспитание? В детстве, когда я ронял кусок хлеба, мне говорили: «поцелуй». Хлеб был образом труда, тяжелого и высокого.

Какая в этом году пшеница!.. Неподалеку от свежей раны девушка вяжет снопы. Вечереет. На западе небо цвета красного вина: багрово-лиловое и густое. Иногда ветер доносит короткую дробь пулемета.

Барселона, июнь 1938

Дальше