Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Часть первая.

Бригада

I

Стояла темная январская ночь. Ни огонька, ни звезд. Тихо. Только нет-нет да раздастся властный окрик часового: «Стой! Кто идет? Пропуск?» И опять тишина.

Филиппов всматривался в окружающие его предметы, стараясь уловить хоть какие-нибудь признаки предстоящего наступления. Но так ничего и не уловил. Земля, покрытая снегом, словно огромной простыней, казалась ровной и мертвой. Вокруг ни души, ни звука, ни строения, ни деревца. Лишь вдали, на западе, время от времени вспыхнет осветительная ракета, разрежет молнией свинцовые тучи, донесется отдаленная короткая очередь пулемета. И опять тишина.

— Скорэ, — прошептал Филиппов. — Все-таки добился, черт возьми! — Он потер ладони и радостно засмеялся.

Полчаса тому назад произошло знаменательное событие в его жизни.

Комбриг собрал комбатов и начальников служб к себе в землянку и, оглядев всех повеселевшим взглядом, торжественно объявил:

— Ну, орлы, в семь ноль-ноль начинаем!

Филиппов почувствовал, как заколотилось у него сердце: наконец-то сбывалась его мечта — он будет участвовать в наступлении! Сколько времени хлопотал, рвался на передовую, сколько бумаги перевел на рапорта — и все напрасно: ему отказывали всякий раз. Пришлось два года служить «на пушечном выстреле от переднего края», как в шутку говорили товарищи, — в медсанбате. А теперь, когда начальника санитарной службы одной из бригад серьезно ранило, а нового прислать не успели, вспомнили о молодом медсанбатском хирурге.

— Ближайшая задача, — говорил комбриг, проводя пальцем по новенькой, только что полученной карте, — форсировать реку Сон и занять город Старо-Място. Дальнейшая [332] задача — форсировать реку Лаз и занять город Яблонск. Наши соседи: слева — мотострелковая бригада, справа — пехотная дивизия...

Филиппов плохо понимал комбрига. Он смотрел на офицеров, видел их довольные сосредоточенные лица и слышал, как стучит кровь в висках, точно выговаривает: «Завтра, завтра, завтра!»

После совещания комбриг задержал его, спросил:

— Как у тебя дела?

— В порядке, товарищ гвардии полковник.

— Справишься, орел?

Ему хотелось ответить, что он в лепешку расшибется, но справится, но комбриг на него смотрел строго, изучающе.

«Еще подумает — хвастун», — решил Филиппов.

— Постараюсь, товарищ гвардии полковник.

— Если что — требуй, — сказал комбриг. — Бери, меня за горло. Я это люблю.

«Какой он замечательный, добрый человек, — восхищался Филиппов, — какие у него умные глаза!»

— И ко мне обращайтесь, если будет трудно, — посоветовал заместитель командира бригады по. политической части. — Не стесняйтесь, смотрите.

— Будьте спокойны, не подведу, — заверил Филиппов командование.

...Он долго еще стоял на улице. Состояние радостного возбуждения не проходило. Если бы не мороз, он готов был бы стоять до самого утра, до артподготовки.

Почувствовав холод, Филиппов, подошел к своей санитарной машине. «Санитарка» была укрыта в капонире — глубокой покатой яме. За передним стеклом он заметил две красные точки, они то становились ярче, то постепенно тускнели. Слышался негромкий разговор. «Славные ребята», — подумал Филиппов о тех, кто сидел в кабине. Он хотел подойти и поделиться с ними своей радостью, но при его приближении разговор смолк. Тогда он решил не мешать солдатам и поднялся в кузов...

В кабине, завернувшись в тулуп, сидели шофер, гвардии сержант Годованец и санитар Сатункин — ординарец бригадного врача. Они курили и разговаривали.

— Што ли, понравился? — спросил Годованец.

— Ничего, — неторопливо сказал Сатункин. — Конечно, необстрелянный, как говорится. А так — ничего.

Годованец сильнее затянулся, и при свете папиросы было видно, как насмешливо поморщился его тонкий, с горбинкой нос. [333]

— Крутит, — произнес он после паузы, — всю войну в тылу просидел, а под конец решил: дескать, и мы пахали…

— Не болтай, — перебил Сатункин. — И совсем не в тылу — в медсанбате. И под бомбежками был, и под артобстрел попадал, И вообще, санитары отзывались — положительный.

— Што ли, не вижу?

Сатункин не хотел спорить, поднял воротник, запахнулся, заговорил о другом:

— Подмораживает. Крещенье как следует быть. Годованец докурил папиросу, поплевал на окурок, приоткрыв дверцу, выбросил его в снег — и вновь за свое:

— Не то. У тебя нюху нет на человека.

...Филиппов, забравшись в кузов, еще долго не раздевался, поглядывал на часы, ходил, садился и снова вставал.

«Санитарка» походила на жилую комнатку. Справа от дверки стояла железная печка, за нею — топчан, у кабины — столик. Кузов изнутри был обит плащ-палатками, Квадратное окошечко, выходящее в кабину, прикрывали марлевые шторки. По обе стороны от окошечка в коричневых самодельных рамках висели портреты Ленина и Сталина. Вся эта скромная обстановка — дело заботливых рук Сатункина — была как бы кусочком дома.

Филиппов наконец успокоился, разделся, подсел к столу. Вырвав из блокнота чистый лист, он разгладил его широкой ладонью, достал из кармана карандаш, подумал и написал прямым твердым почерком:

«Наташа, милая моя!»

Он поправил спадающую на глаза прядку волос, остановился, пометил справа в углу листа число: «12 января 1945 года» — и надолго задумался.

Из кабины доносился тихий разговор. Ветер осторожно постукивал трубой. В машине было тепло, не по-фронтовому уютно. Горел электрический свет, малюсенькая лампочка медленно покачивалась над столом.

Филиппов представил себе Наташу. Она стояла у него перед глазами как живая — голубоглазая, с длинными русыми косами, уложенными в тугой венок. Он будто слышал ее мягкий, приятный голос: «Успехов тебе в новом деле. Не теряйся. Я знаю, что ты справишься». Это были ее слова, сказанные на прощание.

Филиппов ощутил, как ему недостает сейчас Наташи. Ему захотелось ее увидеть, поговорить, поделиться своей радостью.

Она теперь у себя в палатке. Девушки ложатся спать [334] или сидят на своих носилках-кроватях и поют вполголоса, Наташа, наверное, читает. Она любит читать перед сном, В последний день, вернувшись из корпуса уже с предписанием на руках, он подарил ей «Войну и мир». Филиппов достал эту книгу у одного приятеля в редакции корпусной газеты. Как обрадовалась Наташа подарку! Как засияли ее глаза! «Благодарю, — сказала она. — Толстой — мой любимый писатель. Буду читать и вспоминать тебя».

Филиппов снова погладил лист, склонился ниже и повел задушевный разговор с Наташей.

«Я весь переполнен счастьем, — писал он. — Свершилось то, о чем я мечтал. Собственно, еще не свершилось, начнется утром. Я только что от комбрига. Я слышал боевой приказ о наступлении. — Он снова поправил непокорную прядку, — Комбриг меня спросил — справлюсь ли? Ему я ответил сдержанно: постараюсь. А тебе, Наташа, хочу сказать: в лепешку расшибусь, но справлюсь, сделаю все, что в моих силах, — не подкачаю. Верь мне, Наташа. Говорю тебе, как первому другу. Тебе краснеть за меня не придется».

Закончив письмо, он свернул его вчетверо, спрятал в карман гимнастерки, надеясь завтра с первой попутной машиной отправить в медсанбат.

Осторожно приоткрыв дверь, в машину поднялся Сатункин. Увидев начальника с карандашом в руках, он остановился в нерешительности.

— Может, уйти, товарищ гвардии капитан?

— Нет, нет, оставайтесь. Садитесь.

Сатункин сел напротив Филиппова на длинный, прилаженный вдоль всего левого борта ящик, снял шапку, положил ее рядом с собой, пригладил ладонью короткие волосы, подкрутил усы и приготовился слушать. Все это он делал неторопливо, обстоятельно, с достоинством. «Славный дядя», — подумал Филиппов.

— А где шофер? Пригласите его сюда.

— Не пойдет. Он мужик самостоятельный.

— Почему? Там холодно.

— Перебьется в тулупе, привычный.

Филиппов помедлил, раздумывая, как поступить. Ему не терпелось поделиться с Сатункиным радостью, сообщить о предстоящем наступлении, но он не знал, удобно ли это: приказ известен пока что немногим.

Сатункин прервал его колебания:

— Ложились бы, товарищ гвардии капитан, А то утром раненько подъем сыграют.

— Так вы уже знаете? [335]

— Вроде бы. — Сатункин спрятал лукавую улыбку в усах. — Солдатское дело — оно ведь такое: глаз у нас зоркий, слух острый, рука твердая, сердце крепкое.

— Это вы хорошо сказали.

Сатункин все больше нравился Филиппову.

— Вы ложитесь, — сказал Филиппов, — а я поговорю с вами.

— Как же? Неловко будто бы.

— Ложитесь.

Сатункин не стал больше возражать, снял ремень, быстро свернул его в круг, сунул в карман, подложил под голову шапку и, подогнув ноги, лег на бок, лицом к Филиппову.

— Как вы думаете, — спросил Филиппов, — это последнее наступление?

— Может, и так, а может, нет, — уклончиво ответил Сатункин. — У него, проклятого, сила еще не вышла.

— А я думаю — последнее. Погоним его до самого Берлина.

— Не вдруг, — вставил Сатункин.

Филиппов не расслышал.

— А еще лучше, если всю Германию захватить, — продолжал он. — Понимаете, Сатункин, как это важно? Германия — рассадник войны в Европе. Дважды на протяжении только этого века она разжигала мировую войну. С этим покончить надо... Знаете, как у нас в медицине? Если в каком-нибудь месте вспыхнет, скажем, тиф, то объявляют карантин. Никого не выпускают и не впускают и всеми силами ликвидируют заразу. Так и с Германией можно поступить...

Послышалось громкое, близкое гудение машины. Филиппов замолчал, прислушиваясь. Гудение стало удаляться и постепенно затихло.

— Гвардии капитан Савельев, — определил Сатункин, — наш офицер связи, на броневичке в корпус поехал. Должно быть, пакет повез.

«Как он все знает!» — Филиппов посмотрел на Сатункина с некоторой завистью.

Оба умолкли. Ветер по-прежнему постукивал трубой. Из кабины доносилось протяжное похрапывание Годованца.

Филиппов лег на топчан, подложил руки под голову, попробовал задремать. Но нет, мысли не давали покоя.

— Сатункин, а на сколько, по-вашему, мы завтра продвинемся? [336]

— Как двигаться будем, — ответил Сатункин, сдерживая зевоту.

«Спать хочет, а я не даю», — пожалел Филиппов солдата и уставился в потолок, разглядывая вылинявшие маскировочные пятна плащ-палатки.

— Сатункин, а вы меня гвардии капитаном не зовите. Заслужу — тогда пожалуйста.

— Заслужите, — совсем уже сквозь сон ответил Сатункин.

На руке под самым ухом Филиппова тикали часы. Он принялся считать удары. Досчитал до пятидесяти и не выдержал:

— Сатункин, а как вы себя чувствовали первый раз на передовой?

Сатункин не отвечал. Филиппов приподнял голову. Санитар спал. Русые с редкой проседью усы подрагивали при выдохе.

Наступление началось с крошечного плацдарма на реке Раневе.

С утра, после мощной артиллерийской подготовки, пехота прорвала оборону противника. В прорыв устремились танковые части.

Вздымая снежную пыль, из капониров и укрытий вырвались танки с красными звездами на башнях. Дороги тотчас покрылись сплошным, густым, грохочущим потоком тяжелых и средних танков, самоходных орудий, бронемашин, бронетранспортеров, бензозаправщиков, «летучек», «санитарок» и неисчислимого множества другой техники. Будто сама земля родила все это.

Филиппов думал, что сразу же начнется бой: танки рванутся в атаку, станут догонять отходящего противника, расстреливать его из пушек и пулеметов, утюжить гусеницами.

Но ничего похожего не произошло. Противника не было. Его не было и через час и через два.

— Где же, наконец, немцы? — нетерпеливо спросил Филиппов.

— А вот они... — буркнул Годованец. — Где? Где?

— Вон... »Завоеватели»...

Навстречу колонне, по обочине дороги, шла группа пленных. Их конвоировали два молодых автоматчика. Один из них — Филиппову запомнились его черные, сросшиеся на переносье брови — вскочил на подножку медленно идущей «санитарки» и попросил у шофера закурить. [337]

— А пленные у вас не разбегутся? — забеспокоился Филиппов.

— Нет. Это «тотальники». Они сейчас вот как рады, что в плен попали. Мы ведь только для порядка. Они хоть до Колымы сами дойдут.

В полдень бригада оторвалась от общей массы войск; свернула на свой маршрут — на узкую лесную дорогу.

Но и тут противника не было.

Наступила ночь. Вызвездило. Взошла круглая луна. Снег заблестел. От машин упали резкие тени. Они то вздрагивали, плыли вперед, то замирали на месте. Колонна двигалась медленно, осторожно. Иногда колонна останавливалась, и тогда становилось тихо и не верилось, что это война, что нужно стрелять, что кого-то могут ранить, поджечь, убить. Спать бы в такую ночку в теплой кровати или стоять с милой у окна, любоваться звездным небом!

Филиппов измучился ожиданием. Он все не покидал кабины, боялся пропустить первый бой. Несколько раз на остановках к нему подходил Сатункин, советовал:

— Товарищ гвардии... виноват, капитан, шли бы вы в кузов, отдыхали бы. А тут я подежурю. В случае чего — шумну.

Филиппов упрямился. Ему не верилось, что так ничего и не произойдет. Но время шло. Колонна опять останавливалась, снова шла вперед. Все так же резкие тени от передних машин скользили по обочине дороги.

«Что сейчас делается в медсанбате? — думал Филиппов. — Наверно, уже поступили раненые. Не может быть, чтобы все бригады еще не вели боя. Значит, и в перевязочной и в операционной идет работа».

Он вспомнил перевязочную — большую, двухмачтовую палатку, покрытую изнутри белым чехлом. Санитары, сестры, врачи — все в белом. Представил, как вносят раненого и прямо с носилок перекладывают на стол, как санитары ловко и быстро разрезают одежду, как врач осматривает рану... Это все было знакомо и привычно. А тут ничего не известно — сиди вот, жди.

Где-то впереди раздался сильный взрыв. Филиппов вздрогнул от неожиданности и тотчас покосился на шофера — не заметил ли? Годованец торопливо тормозил машину. Колонна резко остановилась. Послышались автоматные очереди.

— Что? Началось?

Годованец не ответил, сделав вид, что занят.

Филиппов так и не успел понять, что случилось, — нужно было принимать раненых танкистов. Позже он узнал, [338] что танки, посланные в разведку, врезались в толпу бегущих немцев. Фашисты, погибая под гусеницами, успели подорвать переднюю машину.

Выскочив из кабины, Филиппов осмотрел раненых и распорядился погрузить их на «санитарку».

II

Сдав раненых в медсанвзвод и приказав командиру медсанвзвода гвардии капитану Рыбину развернуться в деревне Группки, Филиппов заспешил обратно: он обязательно хотел участвовать в первом бою.

«Санитарка» мчалась по разбитой, скверной дороге. Машину трясло, покачивало из стороны в сторону, подкидывало на ухабах. Временами казалось, что она вот-вот опрокинется, полетит вверх колесами. Но нет, «санитарка» только поскрипывала на крутых поворотах своим фанерным кузовом и неслась, все неслась вперед.

Годованец, пригнувшись над баранкой, тихонько насвистывал мотив «Осеннего вальса».

Филиппов держался руками за сиденье и поглядывал по сторонам. Все было ему интересно, полно скрытого смысла. Вот хотя бы эта дорога: всего час-полтора тому назад по ней драпали немцы, а теперь едет он, Филиппов. И на всех штабных картах уже, наверное, переставили красный флажок дальше, на запад. И товарищ Сталин на своей карте тоже переставил красный флажок... А радио, конечно, разносит по всему миру радостную весть об успешно начавшемся наступлении Второго Белорусского фронта...

И опять состояние радостного возбуждения овладело Филипповым.

— Быстрее можно? — нетерпеливо спросил он шофера.

Годованец перестал свистеть, насмешливо хмыкнул, но ничего не ответил и не прибавил скорости — и так ехал на третьей.

Филиппов не обиделся. Он не мог сегодня обижаться на кого бы то ни было, тем более на солдат, которых он всегда уважал. Ему невольно пришли на память слова Наташи: «Первые дни над тобой, может, смеяться будут, дескать, тыловой, необстрелянный. Так ты, Коля, не обращай внимания...»

«Ах, Наташа, Наташа! Почему, тебя нет сейчас со мной? Почему ты не видишь, как мне хорошо, как я счастлив? И пусть они надо мной подсмеиваются — они по-своему правы: я действительно необстрелянный. Но я докажу им, [339] что я не хуже других. Важно, что я на передовой, еду по земле, отвоеванной у немцев, сбылась моя мечта...»

В кузове что-то звякнуло. Филиппов приподнялся, заглянул в окошечко. Сатункин как ни в чем не бывало спал на ящике, надвинув на нос ушанку. Опрокинутое ведро, дребезжа, перекатывалось по полу. Из-под топчана, при сильном толчке, выскакивали брезентовые носилки.

Мотор загудел басовито. «Санитарка» взобралась на высокий холм. Слева темной стеной стоял лес, на опушке маячил неясный силуэт, будто хищный зверь затаился, поджидая добычу.

Через минуту зверь оказался подбитым танком. Вероятно, отсюда к Филиппову поступили раненые танкисты.

— Остановись-ка, дорогуша, — велел Филиппов.

Едва «санитарка» остановилась, скрипнула дверца кузова и перед Филипповым выросла коренастая фигура ординарца.

— Что прикажете, товарищ гвардии?..

Сатункин осекся и проглотил конец фразы.

— Идем, посмотрим, — предложил Филиппов.

Танк покосился набок, уткнувшись пушкой в землю. При свете луны, на фоне блестящего снега, он казался, особенно черным.

— Бедняга, — сказал Сатункин, похлопывая по броне, — везли от самого Урала... — И вдруг дернул Филиппова за рукав: — Товарищ капитан, гляньте-ка.

Из переднего люка, вывалившись по пояс, вниз руками, висел мертвый танкист.

Это было так неожиданно и так не вязалось с тишиной, со звездной ночью, с восторженным состоянием Филиппова, что он первое время был ошеломлен, не знал, что делать.

— Может, похороним? — подсказал Сатункин.

— Да, да, конечно. Годованец, идите сюда. Помогите.

Втроем они осторожно вытащили из танка тело погибшего танкиста, аккуратно уложили его на снег.

Годованец принес лопаты, маленький ломик.

— Где похороним? — спросил Филиппов.

— Вот здесь, у дороги. Самое подходящее место, — посоветовал Сатункин.

— Почему?

— Первое дело потому, что солнечное. Второе дело: всем, кто ни проедет, ни пройдет, видно будет...

Годованец, поплевав на ладони, деловито разметил могилу: начертил на снегу правильный прямоугольник. [340]

Работали молча. Мерзлая земля звенела под лопатами.

Танкиста обернули плащ-палаткой, бережно опустили на дно неглубокой могилы и принялись засыпать землей. Потом сняли шапки и несколько секунд стояли, склонив головы.

— Проклятая война, — сердито сказал Сатункин.

У Филиппова было смутно на душе. Он не раз хоронил танкистов, видел умирающих солдат, на его руках скончался друг, но никогда еще ему не было так грустно, никогда еще так глубоко он не ощущал смерти. Хотелось заплакать, сказать что-нибудь сердечное, но слез не было, слов подходящих не находилось, и он молчал, сжимая до боли кулаки.

Вдали послышались выстрелы. Филиппов встрепенулся:

— Шофер, едем.

Годованец хмыкнул и неторопливо пошел к машине.

На повороте с ними повстречались два «ЗИСа». Годованец притормозил машину. Филиппов, недоумевая, покосился на шофера, но, услышав стоны, доносящиеся из «ЗИСов», догадался: везут раненых.

— В деревню Группки, там медсанвзвод! — крикнул он, приоткрыв дверцу.

Фашисты окопались на станции Кроты. Они подожгли несколько домов, то и дело пускали в ночное, звездное небо осветительные ракеты. Было светло как днем. По всему станционному поселку то там, то здесь вспыхивали выстрелы. Филиппову казалось, что кто-то чиркал сырые спички.

Из леса, где расположился командный пункт бригады, хорошо просматривалось все поле боя.

Филиппов впервые видел танковую атаку. Танки ползли по снежной равнине, растянувшись в линию. На броне сидели автоматчики.

Танки все увеличивали скорость. Чем ближе они подходили к станции, тем яростнее и беспорядочнее стреляли немцы. Снаряды и мины ложились вокруг машины, поднимая снежные вихри.

Стрельба учащалась.

Танкисты били с ходу. Видно было, как из орудий вылетали рыжие снопы огня.

Автоматчики спрыгнули на землю. Через гул пальбы до леса долетело их раскатистое «ура». Словно подхлестнутые этим криком, танки взвыли и помчались еще быстрее. [311]

Ровная линия строя изогнулась, напряглась, лопнула во многих местах. Танки стали расползаться мелкими группами — по три-четыре машины.

— Ух как здорово! — воскликнул Филиппов.

— Глядите, глядите, — сказал Сатункин.

Передняя машина, ярко полыхнув, вдруг остановилась, клубы густого дыма закрутились над ней.

— Ах ты, черт возьми! — с досадой выругался Филиппов.

Из щелей высунулись острые язычки огня и принялись жадно лизать броню. Распахнулся верхний люк. Высоко взметнулся столб пламени. Из пламени выполз человек. Какой-то миг он стоял на броне, защищая лицо руками, потом кувырнулся в снег, поднялся и побежал к лесу. Сделав десяток шагов, он остановился, круто повернулся к горящей машине и неожиданно нырнул обратно в огонь.

— Что это он, а?

— Сейчас баки взорвутся, — прошептал Сатункин.

Через несколько секунд человек вновь вырвался из огня. Теперь он был с товарищем на руках. Сатункин засиял:

— Молодец землячок!

— Настоящий герой!

Человек упал в снег и пополз, волоча за собою товарища. Танк взорвался. Черный фонтан дыма, ударив в небо, стал медленно оседать на землю.

— Пропал парень!

— Нет, нет, живой. Глядите.

Человек встал, подхватил товарища и пошел к лесу. Шел он с трудом, пошатываясь, подгибаясь под тяжестью ноши.

— Ему помочь надо, — послышался сзади голос Годованца.

Филиппов, не раздумывая, кинулся вперед.

— Куда вы, товарищ гвардии?.. — Сатункин нагнал его, схватил за широкие плечи. — Разве вам можно?

— А что же я, по-твоему, посторонний наблюдатель?

— Нельзя, говорю, — властно остановил Сатункин и, отстраняя Филиппова, бросился навстречу танкистам.

Сатункин добежал до танкистов. Несколько минут все трое сидели на снегу, должно быть, перевязывали раненого, а затем поползли к К.П.

Здесь их встретил Филиппов.

— Что с ним? — спросил он еще издали. — Куда ранен?

— Да он не ранен, товарищ капитан, контужен, кроме того, хромает. Вероятно, растяжение связок. [342]

Филиппов подался вперед:

— Товарищ Чащина?!

— Фельдшер второго танкового батальона, гвардии старший лейтенант Чащина, — четко отрапортовала невысокого роста, хрупкая на вид женщина.

Это было непостижимо! От кого угодно, но от этой совсем еще девочки Филиппов никак не ожидал такого бесстрашия! Он с восхищением разглядывал героиню. Ему бросилось в глаза ее грубое мужское обмундирование, маленькая покрасневшая рука.

— Вы почему без варежек?

— Потеряла.

Филиппов сдернул свои большие меховые рукавицы и подал ей.

— Что вы, доктор? — Она смутилась и стала еще больше похожа на девочку.

— Возьмите. У меня еще есть. Ну, возьмите.

Чащина надела рукавицы, хлопнула рука об руку:

— Какие теплые! Спасибо, доктор...

— Носите на здоровье.

Он снова наклонился над танкистом.

Известный всей бригаде гвардии сержант Соболев сидел на снегу и улыбался широкой улыбкой. Льняные опаленные волосы торчком стояли на маковке. Сатункин, присев на корточки, угощал его табаком.

— Как вы себя чувствуете? — спросил Филиппов.

— Вы погромче, он плохо слышит, — посоветовала Чащина.

— Как его фамилия?

— А вы не знаете? Соболев его фамилия.

В ее голосе Филиппов уловил недоумение. Это задело его.

«Не очень авторитетно, очевидно, я выгляжу», — подумал он.

— Товарищ Соболев, как вы себя чувствуете? — неуверенно спросил Филиппов еще раз.

— Гы-ы... ничего.

— Вас придется на лечение отправить.

Соболев опять затыкал, но, раскусив смысл докторских слов, замотал головой:

— Нет. Из бригады я никуда. С ней начал, с ней и кончу.

— Вы же нездоровы.

— Ничего. День-два отлежусь — и на машину. Филиппов понимал, что уговоры ни к чему. Надо без лишних слов отправить больного в медсанбат — и все. Но, [343] понимая это, никак не мог приказать: несвойственное ему раньше состояние неуверенности, некоторой робости перед этими бывалыми людьми завладело им.

— А если хуже будет? Нужно лечиться.

— Знаем мы это лечение. Потом ищи свою бригаду.

— Это же для вас, дорогуша.

— Мне самое лучшее лекарство — в танке сидеть, за рычагами.

Соболев сделал энергичное движение руками, будто в самом деле взялся за рычаги. Филиппов обратил внимание на могучую спину танкиста — прорезиненная черная куртка натянулась и, казалось, вот-вот лопнет.

— Как вы его тащили, товарищ Чащина? — не удержался Филиппов от вопроса.

— Надо — вот и тащила...

Филиппов еще раз с уважением оглядел ее с головы до ног. На ней была старая солдатская шапка, ватник, местами прожженный, перетянутый узким кожаным ремнем, ватные штаны, испачканные на коленях, кирзовые поношенные сапоги. «Надо будет обязательно поговорить с полковником, чтобы ее получше одели», — заметил себе Филиппов.

В этот момент Сатункин, отведя Годованца в сторону, выговаривал ему:

— Нехорошо, зачем ты его подзудил? Он и впрямь кинулся. А разве это начальника дело?

— Што ли, не понял? — ответил Годованец. — Я же нарочно, для проверки...

Послышался громкий разговор. К ним, в сопровождении автоматчика, быстро приближался человек в белом полушубке. Он шел так энергично и легко, что солдат едва поспевал за ним.

Сатункин подскочил к Филиппову, дернул его за рукав:

— Загреков.

Филиппов вытянулся. Перед ним, выше его на целую голову, стоял заместитель командира бригады по политической части.

— Ну как? Что с ним? — спросил он, подавая Филиппову свою сильную руку.

Что-то в Загрекове сразу же располагало к себе — то ли приветливый тон, то ли дружеское рукопожатие, то ли та простота и искренность, с которой он обращался. Филиппов сам не знал что, но почувствовал себя легко — неуверенность и робость исчезли.

— Крнтузия, товарищ гвардии подполковник, да вот лечиться не соглашается!

— Как это не соглашается? — Загреков похлопал Соболева по плечу: — Что же ты доктора не слушаешься?

Соболев вскочил, оправил одежду. В движении его не было страха перед «начальством». Встал он из уважения к Загрекову.

— Да как же, товарищ гвардии подполковник!.. Сколько я ждал этого наступления, как праздника ждал. А что выходит? Выходит — из-за пустяков ехать куда-то.

Ответ понравился Загрекову.

— Вы его в медсанвзводе оставить можете? — спросил он у Филиппова.

— Вообще-то могу. Там нужны санитары.

— Слушаться докторов будешь?

— Так точно, товарищ гвардии подполковник.

— Тогда оставляйте.

— Благодарю, товарищ гвардии подполковник. А то — отправить... Это же понимать надо!

Филиппов поймал взгляд замполита, устремленный на станцию.

— Кто это там ходит? — неизвестно к кому обратился Загреков. — Цырубин, наверное?

Возле сгоревшей машины действительно ходил человек. Но кто? Филиппов, сколько ни вглядывался, не мог узнать.

На отвоеванной у немцев станции грохотали редкие, последние выстрелы. Наступало утро.

Ill

Гвардии майор Цырубин возвращался из опасной разведки. Он высокий, крутоплечий, с умными серыми глазами и усталым лицом, с огромными, увесистыми, как кувалды, руками.

Цырубин был прекрасным разведчиком. Давно уже предлагали ему перейти в штаб армии, но он не соглашался, ссылаясь на свою привязанность к практической работе. За три года службы в бригаде Цырубин много провел удачных разведок, много испытал трудностей. На этот раз чуть было не погиб. Ему пришлось выдержать короткую, но жестокую рукопашную схватку — заколоть кинжалом двух фашистов. Разведчики, прикрывавшие его отход, были убиты. Цырубину удалось под покровом ночи скрыться.

Он шел разбитой, расслабленной походкой, устало передвигая ноги, не замечая приветствий, не слыша дружеских окриков приятелей-танкистов. У него было только одно желание — поспать. [345]

Внимание Цырубина привлек странный звук, похожий на плач ребенка. Цырубин насторожился, прищурил левый глаз, словно прицелился. Перед ним, посреди дороги, визжа, крутился на одном месте рыжий пес с подбитыми задними лапами.

— Что, больно? — участливо спросил Цырубин.

Пес часто задышал, высовывая язык и поскуливая. Цырубин взял пса на руки и понес. Пес вначале трусливо задрожал, потом заскулил и доверчиво прижался к нему.

— Что, брат, перетрусил? Надо было в подвале сидеть. Когда стреляют, прятаться надо.

Навстречу Цырубину шагал старшина второго танкового батальона.

— Товарищ Цветков, возьми-ка собачку. Полечи, может, поправится, — сказал Цырубин, протягивая пса.

Разыскав дом, где остановился комбриг, Цырубин расправил складочки под ремнем и вошел. На кухне за ранним завтраком сидел экипаж командирского танка. Возле только что растопленной печки колдовал проворный и ловкий ординарец комбрига. Багровый свет пламени прыгал по сторонам, освещая то железные банки на полках, то головы танкистов, то их одежду.

Две створчатые двери вели в комнаты. Цырубин спросил:

— Где хозяин?

Ординарец, приветливо улыбнувшись, кивнул на ближнюю дверь.

Посреди комнаты, держа на коленях развернутую карту-километровку, в глубоком кресле сидел гвардии полковник Бударин — крупный черноволосый человек лет сорока пяти. Одет он был в меховую, покрытую коричневой кожей куртку с застежкой- «молнией» посредине, синие бриджи, хромовые щеголеватые сапоги.

Рассматривая карту, Бударин пристукивал по полу носком правой ноги, словно отбивал такт.

Опытный быстрый глаз Цырубина, глаз разведчика, тотчас заметил, что в комнате есть еще двери, по-видимому черный ход, что одно окно разбито и выходит на улицу, два других во двор, что комбриг недавно побрился, что у него подергивается левая щека — значит, волнуется.

— Товарищ гвардии полковник, — негромко сказал Цырубин.

Бударин вскинул голову, отложил карту.

— Ага, прибыл, орел. — Радостная улыбка мелькнула на его суровом лице. — Слушаю.

Цырубин приступил к докладу. Он говорил неторопливо, [346] лаконично, на особо важных местах слегка повышая голос. Бударин, внимательно выслушав доклад, задал несколько вопросов, сделал тут же кое-какие пометки на своей карте и неожиданно заключил:

— Ну что же, задачу ты выполнил отлично, но все-таки я тобою недоволен, орел. Недоволен.

Цырубин смотрел вопросительно.

— Мне ты нужен, — продолжал комбриг. — И не суй свою голову куда попало.

Он внимательно из-под черных бровей посмотрел на Цырубина. Одежда начальника разведки: ватная, полученная перед наступлением телогрейка, стеганые брюки, яловые стоптанные сапоги — все было покрыто пятнами крови.

— Что же мне, товарищ гвардии полковник, шкуру свою беречь? Вы же сами требуете хорошей разведки.

— Требую, — подтвердил Бударин. — И еще требую: себя береги и своих подчиненных тоже.

— Есть. Но тогда что же такое разведка?

— И без всякого «но». Повторяю: надо сохранять людей. Проводи разведку так, чтобы в бригаде потерь было поменьше. — Бударин насупился, дернул застежку- «молнию». — А то у нас опять машина сгорела.

— Какая? — спросил Цырубин.

— Сто двадцать третья.

— Сто двадцать третья? — переспросил Цырубин, чувствуя холодок в груди.

— Да, сто двадцать третья. — Бударин рывком застегнул «молнию», встал, подошел к Цырубину, посмотрел в упор: — Иди-ка, отдохни, орел. Вид у тебя очень неважный. Отдохни.

Он подал Цырубину жесткую руку.

Выйдя на крыльцо, Цырубин минут пять стоял, прислонясь к стене. Сто двадцать третья была той машиной, в которой, всюду сопровождая свой батальон, ездила его невеста Нина Чащина. Что сталось с экипажем? Жива ли Нина? Сердце его часто колотилось.

Он побежал во второй батальон. Там о судьбе экипажа ничего в точности не знали. Бросился к соседям, в батальон автоматчиков, — там тоже ничего не могли ответить. Он кинулся к связистам — те разводили руками.

— Какого ж вы дьявола? — ругался Цырубин. — Люди гибнут, а вам ничего не известно.

— Заняты были, — оправдывались товарищи. — Только что бой закончился. Ты обожди малость — все разъяснится. [347]

Тогда Цырубин сам отправился к месту гибели сто двадцать третьей. Он проходил улицей, на которой догорал дом. Крупные хлопья гари летали в воздухе.

«Горит, горит, горит», — почему-то вспомнились ему слова из песенки о фонариках, которую любила Нина.

В переулке вытаскивали танк, попавший в кювет. Его прицепили стальным тросом к другой машине, и оба танка, полязгивая гусеницами, дрожа от напряжения, медленно поползли вперед. Цырубин не в первый раз видел подобную картину, но сейчас этот лязг заставил его стиснуть зубы, ускорить шаг.

На окраине поселка Цырубин остановился, с волнением оглядел снежное поле. Оно было истоптано сотнями ног, примято широкими лентами гусениц.

Сто двадцать третья чернела неподалеку. Цырубин бросился к ней, сжав кулаки, пригнул голову, будто шел на страшный поединок со своей судьбой. И чем ближе он подходил к танку, тем медленнее двигался.

«Раз, два, три...» — машинально считал он шаги.

Вот и танк. Вокруг него большое черное пятно — обнаженная земля, стебельки прошлогодней травы. Башня с пушкой отброшена метров на десять в сторону. Правая гусеница разорвана и застыла, будто в судорогах.

Цырубин заглянул внутрь машины — никого. Он обошел танк вокруг. И вдруг замер: перед ним на снегу лежала отороченная белым заячьим пушком маленькая байковая рукавица. Нинина рукавица.

Он торопливо схватил ее обеими руками. Постоял, подумал, щуря левый глаз, аккуратно сложил рукавицу вдвое, сунул в карман и направился к лесу.

Загреков подошел к Чащиной, хотел положить ей руку на плечо, но, видимо, подумал, что это может смутить девушку, — не положил, а сделал вид, будто смахивает соринку.

— Вы спали сегодня? — спросил он отеческим тоном.

— Немножко.

— Это где же?

В голосе Загрекова появилась добродушно-недоверчивая нотка, будто он знал заранее, что его пытаются перехитрить.

— А на танке. Завернулась в брезент и подремала. Чащина, очевидно, догадалась: Загреков понимает, что она говорит неправду, — смутилась.

— Ну да, вы всегда не верите. [348]

— Спать, — нарочито строго сказал Загреков. — Начсанбриг, у вас в машине тепло?

— Можно подтопить, — ответил Филиппов.

— Подтопите. И пусть гвардии старший лейтенант поспит.

— Мне в батальон надо, честное слово, — отговаривалась Чащина.

— Без разговоров.

Чащина, недовольно махнув рукой, отправилась в «санитарку». Загреков проводил ее теплым взглядом, улыбнулся уголками губ.

— Терпеливая женщина, — сказал он Филиппову. — Терпению и геройству у нее нам, мужчинам, учиться нужно. Вы ее берегите.

— Слушаюсь.

Загреков проницательно посмотрел на Филиппова, заботливо спросил:

— А как ваше настроение?

Филиппов чуть было не рассказал о своей неожиданной робости, но вовремя сдержался. Ему показалось, что подобное признание уронит его в глазах замполита. «Он сравнит меня с этой женщиной и сделает вывод не в мою пользу».

— Привыкаю, товарищ гвардии подполковник.

— Вы посмелее будьте, потверже. Держите себя начальником и не уговаривайте, а приказывайте, — посоветовал Загреков.

«Точно прочитал мои мысли», — удивился Филиппов.

— Постараюсь.

Загреков ободряюще кивнул головой и, кликнув автоматчика, пошел к своей машине.

Филиппов поглядел вслед, на его сутуловатую спину, и ощутил в себе желание что-то делать, не стоять опустив руки. Но делать, к сожалению, было нечего. Все шло стоим чередом — раненым оказывали, помощь, грузили их на машины, отправляли в медсанбат по давно отработанной, привычной четкой системе, и он, Филиппов, был тут ни при чем. Ему казалось, что без него вполне могли бы обойтись.

Все вокруг были заняты делом: танкисты проверяли машины, радисты сидели у аппаратов — в открывавшуюся дверь он видел их сосредоточенные лица с наушниками на голове; к поселку поехали дымящиеся полевые кухни, повезли завтрак; в «летучке», что стояла неподалеку, раздавался стук — там что-то чинили. Годованец, подняв капот, копался в моторе, даже Чащина была занята — она заслуженно отдыхала. И только он — бездельничал. [349] Филиппов закусил губу, что бывало у него в минуты волнения.

То ли дело в медсанбате! Привезли раненых — оперируй, нет раненых — отдыхай, отдохнул — готовься к следующей операции.

Раздосадованный, недовольный собой, он влез в кабину «санитарки», достал из полевой сумки блокнот и решил, пока есть время, написать письмо Наташе.

Сатункин и Годованец отошли в сторонку, закурили.

Вынимая карандаш, Филиппов перехватил лукавый взгляд Годованца. «А он надо мною и впрямь подсмеивается», — подумал Филиппов.

— Товарищ гвардии сержант, — сказал Филиппов. — Дойдите до радистов, пусть запросят батальон автоматчиков о потерях.

Нужно было послать Сатункина, но Филиппову захотелось, чтобы Годованец ушел с глаз. К тому же он ожидал, что Годованец станет возражать, и собирался на нем испробовать совет Загрекова, у него на языке уже вертелись слова: «А вы меньше разговаривайте, больше делайте. Понятно?»

Но Годованец, к огорчению Филиппова, не стал возражать. Затоптав окурок, он молча, вразвалочку двинулся к «радийной» машине.

Филиппов склонился над блокнотом и остановился а нерешительности: «Что писать? Что я такое сделал за прошедшие сутки? О чем можно рассказать Наташе?»

Впервые за два года дружбы с Наташей у него появилось желание скрыть от нее свои переживания. Это длилось совсем недолго. Он постарался побороть это желание и расписать все подробнейшим образом.

«Милая Наташа! У меня не очень хорошо на душе. Точнее говоря, плохо. Не бойся — ничего страшного не произошло. Я просто недоволен собой, и в этом все дело...» — старательно писал Филиппов.

«Зря пишу. Наташа подумает, что кисну».

«Прежде всего, — упрямо продолжал Филиппов, — все произошло не так, как я ожидал. И это меня разочаровало, если это слово уместно во время войны. Я оказался почему-то в стороне от событий. Работа идет мимо меня, И это, поверь, Наташа, очень обидно...»

Филиппов передернул плечами, сильнее сжал карандаш.

«Я пока что больше наблюдаю и мало делаю, — откровенничал он. — И как будто делаю не то, что должен. Не нашел себя, понимаешь? Впрочем, расскажу все по порядку. [350] В ночь перед наступлением я уснул поздно. Все думал, как и что будет, и радовался, что сбылась моя мечта. Снился мне какой-то невероятный сон (а ты знаешь, что сны мне никогда не снятся). Проснулся я от страшного грохота. В первую секунду не понял, что случилось. Вскочил, огляделся. Санитар мой спал на ящике. В машине горел свет — я позабыл его погасить. Я заметил, что лампочка, точно маятник, раскачивается из стороны в сторону и вся машина дрожит, будто ее трясет лихорадка. С улицы доносился равномерный мощный гул. Тогда я догадался, в чем дело. «Сатункин, вставай! Началось!» — крикнул я и выскочил на улицу, как был, в одной гимнастерке и без шапки. Было еще темно. Едва брезжил рассвет. Земля дрожала под ногами, и мне казалось, что воздух тоже дрожит и гудит. У меня было такое состояние, Наташа, я не смогу тебе выразить. В общем, небывалый подъем, праздник. Особенно, когда ударили „катюши"».

— Где здесь начсанбриг? — услышал Филиппов хрипловатый голос.

Он оторвался от письма, приоткрыл дверь. Перед ним в измазанном, пропахшем бензином и маслом полушубке стоял молодой шофер.

— Я начсанбриг. А что вы хотите?

— А куда, значит, раненых везти?

— В деревню Группки. Это прямо по дороге, а потом будет поворот, так направо.

Шофер деловито поправил двупалые рукавицы:

— А это, значит, далеко. Двадцать один километр будет. Поближе бы надо.

— Правильно, дорогуша. Но там раненые. Вот медсанвзвод им окажет помощь, отправит дальше в медсанбат и тогда сам сюда приедет.

Шофера, видимо, не удовлетворил такой ответ. Он смерил Филиппова неодобрительным взглядом, козырнул по привычке и заспешил к своей «полуторке».

Филиппова задело молчаливое недовольство шофера: «Черт возьми, все в чем-то меня винят».

Он потянулся, чтобы с силой захлопнуть дверцу и продолжать письмо, но в этот момент его снова окликнули:

— Капитан, не захлопывайся. Дозволь челом бить? Филиппов в первую минуту не узнал Цырубина. Шутливое обращение незнакомого человека кольнуло его.

— Что вам угодно? — сухо спросил он.

— Привет. — Цырубин снял рукавицы и рывком подал Филиппову руку. [351]

И когда Филиппов увидел эту руку — огромную, узловатую руку, со следами крови на пальцах, — он узнал Цырубина. В ту памятную ночь перед наступлением, когда комбриг в своей землянке ставил задачу, Филиппов видел эту руку, сжатую в увесистый кулак. Ему тогда вспомнился плакат: мощный кулак рабочего гвоздит по фашистам. Он вообразил, как эта живая кувалда ударит по фрицу (так бывало, наверно), — несдобровать от такого удара.

— Что вы хотели? — голосом помягче переспросил Филиппов.

Цырубин помедлил, будто раздумывая, стоит ли выяснять то, за чем он пришел.

— Ты видел, как сто двадцать третья горела?

— Какая сто двадцать третья? — не понял Филиппов. Цырубин показал рукой в сторону поля. Филиппов догадался — речь идет о сгоревшем танке.

— Видел.

— Та-ак.

Цырубин опять помедлил.

— А хоть кто-нибудь спасся?

— Двое.

— Та-ак.

Цырубин прищурил левый глаз, точно прицелился.

— А Нина... Чащина ее фамилия. Жива? А?

Филиппов принял прищуривание Цырубина за пошловатое подмигивание и обозлился: Чащина была для него героиней, и он не мог допустить, чтобы к ней относились цинично.

— А что вас это так интересует?

— Да ты сначала ответь на мой вопрос.

— Я вовсе не обязан всем рассказывать о боевых потерях.

— То есть как — всем?

По лицу Цырубина пробежала недобрая усмешка. Он долго, не моргая, смотрел на Филиппова. Филиппов выдержал его взгляд.

— Я — начальник разведки, — негромко, отчетливо выговаривая каждое слово, произнес Цырубин. — И если я интересуюсь чем-то, надо отвечать, а не тянуть канитель.

«Вот на ком я должен испытать совет Загрекова», — подумал Филиппов и, набравшись смелости, сказал:

— Я просил бы вас, товарищ гвардии майор, здесь не командовать и указаний мне не делать.

— Да ты... — Цырубин легонько хлопнул себя ладонью по лбу, — думаешь или просто так?

Филиппов почувствовал в себе силу и продолжал увереннее:

— А вы не грубите, иначе я с вами совсем разговаривать не стану.

В доказательство своих слов он потянулся за дверцей. Но Цырубин легким движением руки придержал дверцу, придвинулся к Филиппову.

— Слушай, ты... — он сдержался от резкости, — ты можешь мне сказать — жива Чащина или нет?

И то, что Цырубин сдержался, Филиппов посчитал победой: он заставил разговаривать как надо. Филиппов остался доволен собой. Для закрепления победы он помедлил и ответил с достоинством:

— Да, жива.

Цырубин не мог скрыть облегченного вздоха. И только тут Филиппов увидел глаза его. Они еще были полны тревоги, но сквозь тревогу уже брызнула неподдельная, настоящая радость.

— Товарищ гвардии майор Цырубин, — послышался голос из «радийной» машины, — вас комбриг срочно требует.

— Ты очень любезен, доктор, — бросил Цырубин через плечо. — Думаю, встретимся — в долгу не останусь.

И он пошел к поселку, не оборачиваясь, по целине, там, где ближе и прямее.

Хлопнула дверка, из машины выпрыгнула Чащина. Лицо у нее было заспанное, на кудлатую голову наброшена шапка звездочкой назад.

— Товарищ капитан, меня кто-то спрашивал?

— Да, интересовался начальник разведки. — Филиппов махнул рукой в сторону уходящего Цырубина. Чащина сделала несколько шагов, будто собиралась догнать Цырубина, но раздумала, остановилась.

— Гвардии майор Цырубин являются женихом ихним, — зашептал Филиппову подошедший Сатункин.

Он все время стоял в стороне и слышал весь разговор.

— Да ну?

— Правду говорю. Филиппов прикусил губу.

«Как глупо и грубо все вышло, — ругал он себя. — Хотел показаться начальником, а оказался бездушным сухарем».

— Где тут начсанбриг? — спросил выскочивший из-за «санитарки» человек.

— Насчет раненых?

— Так точно. [353]

— Везите в деревню Группки.

Филиппов посмотрел на часы: «Прошло более полусуток — медсанвзводу пора уже быть здесь».

IV

Бои шли за город Старо-Място. Враг вынужден был, отстреливаясь, пятиться к реке. Его скорострельные пушки стучали все торопливее, все сбивчивее, все глуше.

— Што ли, могилу себе рубают? — ворчал Годованец, вглядываясь в недалекие очертания города.

«Санитарка» стояла в овражке у дороги, укрытая от вражеских пуль и осколков. Неподалеку в лесочке находился КП. И там и здесь рвались мины и снаряды. Слышались взрывы и протяжный свист осколков.

При каждом взрыве Филиппов горбился, но, покосившись на спокойно стоявшего рядом Годованца, выпрямлялся.

Бой шел метрах в пятистах. Оттуда доносилось гудение танков, автоматные очереди, крики «ура». Оттуда должны были привезти раненых. На дорогу специально выслали Сатункина и «за компанию с ним» Соболева. Они должны были останавливать машины и объяснять шоферам, как проехать к деревне Группки.

Филиппова мучила мысль: что делать? Медсанвзвода нет без малого двое судок. Где он? Быть может, успел свернуться, приблизиться, подтянуться к своей бригаде? Или, встретив на дороге своих раненых, вновь развернулся? А может быть, все еще там же, в деревне Группки? Группки! Это почти сорок километров. Теперь уже и сам Филиппов понимал, что это плохо: машины ходят вдвое-втрое дальше, подолгу не возвращаются. Раненые получают первую врачебную помощь позже, чем это надо. Но что делать? Придется...

Раздался нарастающий вой снаряда.

— Наш! — крикнул Годованец и с силой дернул Филиппова за рукав.

От неожиданности Филиппов чуть было не упал — присел, оперся на руки. Снаряд разорвался совсем близко. Их засыпало крошками мерзлой земли, немного оглушило.

Морщась от неприятного звона в ушах, Филиппов сказал:

— Годованец, бегите на КП. Передайте приказание: фельдшеру управления срочно идти во второй батальон, Ко мне вызвать гвардии старшего лейтенанта Чащину. [354]

— А машина? — возразил Годованец, стряхивая крошки земли с полушубка.

— Вы долго будете мне перечить?! — закричал Филиппов, подступая к Годованцу. — А ну, повтори, что я сказал!

К его удивлению, Годованец быстро вытянул руки по швам и, повторив приказание как положено, повернулся кругом и побежал к КП.

— С вами только так и надо, — вслед ему произнес Филиппов.

Он был удивлен не меньше Годованца. Слова вырвались у него неожиданно.

«Это с перепугу, — подумал Филиппов, — и потом, зло берет — ни черта не клеится...»

Чащина приехала на бронетранспортере, привезла раненых. Ловко выпрыгнув из машины, она побежала к овражку и, не добежав до Филиппова, заговорила обиженным голосом:

— Что такое, товарищ капитан? Прибыл Осипов и сказал, чтобы я сюда ехала. В чем дело? Почему меня с батальона снимают?

Она говорила быстро, в такт размахивая рукой, будто дирижируя.

— Успокойтесь. Никто вас ниоткуда не снимает. Я хочу вам поручить одну весьма ответственную работу.

— Какую работу? У меня есть работа — батальон целый.

— Это временно, потом вы опять вернетесь в свой батальон.

— Да не хочу я никуда. Что, в самом деле, честное слово!

Чащина готова была заплакать. Филиппову и жаль было ее, да делать больше ничего не оставалось: надо спасать положение...

— Ложись! — закричали от бронетранспортера.

Опять послышался приближающийся вой снаряда. Филиппов и Чащина бросились на землю. Раздался взрыв, по спине забарабанили комья земли, зазвенело в ушах. Когда все затихло, Филиппов услышал шепот:

— Товарищ капитан, верните меня в батальон. Пусть Осипов едет, честное слово!

— Поехали, — произнес Филиппов командным тоном, вскакивая на ноги и движением плеч стряхивая крошки земли с шинели.

За леском находился фольварк — два одноэтажных каменных дома с острыми черепичными крышами и несколько каменных пристроек. [355]

План Филиппова был несложен: временно в этих домах собирать раненых. Здесь их кормить, поить, оказывать первую помощь. Отсюда эвакуировать в медсанвзвод, а если медсанвзвод уже в дороге — тем лучше: когда приедет сюда, место для него уже будет готово.

Филиппов был доволен своим планом.

При свете фонарика он осмотрел помещения. В комнатах было грязно — на полу валялись клочья соломы, старые перины, окурки. Стекла в окнах были выбиты. Ветер гулял по комнатам. При близких разрывах осколочки позванивали, вываливались на пол.

— Холодновато, — сказал он Чащиной.

— Ерунда, — бодро ответила Чащина. — Пол подметем. Дыры в окнах заткнем. Печи натопим.

— Вот и действуйте, — обрадовался Филиппов. Чащина, очевидно, снова вспомнила про свою обиду:

— Товарищ капитан, честное слово...

— Действуйте, раненые ждут.

Она недовольно махнула рукой и пошла к бронетранспортеру. Через минуту Филиппов услышал ее энергичный голос:

— Выгружайте, осторожненько только. Да что вы в самом деле? Соболев, поддержи его.

«Ну вот и прекрасно!» — в душе одобрил Филиппов.

— Из «санитарки» возьмите все, что надо, — распорядился он, выйдя на крыльцо, — запасной аккумулятор, ведра, кружки. Питание возьмите.

Оставив в помощь Чащиной Сатункина и Соболева, успокоенный и уверенный, что дело теперь наладится, Филиппов возвратился на КП.

Не успела «санитарка» остановиться, к ней шаткой походкой приблизился человек.

— Привет, любезный доктор, — услышал Филиппов хрипловатый голос и узнал Цырубина. — Чаю у тебя горячего нет? Замерз, как цуцик.

Филиппову было неловко перед Цырубиным за свою вчерашнюю глупость. Он не знал, как себя держать с ним.

«Быть очень приветливым — еще подумает, что напугался, заискиваю; быть официальным — окончательно убедится, что я бездушный сухарь».

— Чаю нет, — сказал Филиппов полуприветливо-полуофициально.

Он вышел из кабины и пожал протянутую руку.

— Может, спиртишком угостишь? Замерз — только что из разведки.

— Это можно. [356]

Они поднялись в кузов. Филиппов был рад, что Цырубин не вспоминает о вчерашнем разговоре и, как видно, не очень обиделся.

Когда Филиппов зажег свет, Цырубин произнес разочарованно:

— А ты один...

Филиппов догадался, что он опять искал Чащину и для этого придумал весь разговор о чае и спирте.

— Чащина в фольварке, — сообщил Филиппов после паузы.

— Ранена? — забеспокоился Цырубин.

— Нет, нет, жива-здорова. Я там раненых временно собираю, так она за ними приглядывает.

Цырубин не смог удержать радостной улыбки. Улыбался он как-то несмело, не в полную силу, будто опасался, что о нем подумают: дескать, такой большой, а несерьезный человек.

— Тогда выпьем давай.

Филиппов налил ему спирт в кружку, вторую кружку поставил с водой — запить.

— А ты?

— Я не люблю, — отказался Филиппов. — Со мной не желаешь?

Цырубин насупился. Тогда Филиппов, не возражая, налил себе. Без слов чокнулись, выпили, запили водой.

— Так-то оно теплее, — сказал Цырубин, похлопывая ладонью по губам. — А ты знаешь, любезный доктор, кого наш медсанвзвод обслуживает? Пехотных раненых.

— Откуда вам это известно?

— Разведка, — с гордостью произнес Цырубин.

— Так ведь это же черт знает что! Так они год не подтянутся.

Вся уверенность Филиппова развеялась вмиг. Сотни самых беспокойных разнообразных мыслей стали одолевать его.

V

Раненых собралось в фольварке человек пятнадцать. Их поместили в ближнем от дороги доме. В первой комнате располагались ходячие. Они сидели прямо на наскоро подметенном полу, жадно курили. Они еще «не остыли» от боя, глаза горели боевым азартом, все мысли были там, на поле брани.

— Речушку, наверно, проскочили, — сказал молодой танкист в черной одежде, глубоко затягиваясь папиросой и щурясь. [357]

— Эх, не повезло! — сказал второй, потирая небритое, осунувшееся лицо. — Мы уже на том берегу были. Поднялись на холмик, а он, сволочь, как даст зажигательным... Должно быть, пристрелян холмик-то.

— Их тоже, гадов, жечь надо, — сказал третий.

Он метался по комнатке, укачивая, как неуемного ребенка, свою обожженную, в белой повязке руку.

— Палить их. А когда побегут — гусеницами гадов.

— Тихо!

Обожженный перестал метаться.

— Нет, показалось.

Неподалеку, просвистев над крышей, разорвался снаряд. Из окон посыпались на пол осколки стекол.

— Отплевывается, гад... Оставь докурить — может, легче будет.

— Его окружить бы, — сказал небритый.

— Сообразят, наверно. Комбриг — сам знаешь... Новый взрыв прервал разговор...

Комнаты в доме были оклеены зелеными обоями. На стенах висели фотокарточки, забытые сбежавшими немцами-хозяевами. Дыры в окнах были заткнуты подушками, В щели дуло. Воздух холодными струйками просачивался в помещение, подушки покрылись белым крупитчатым инеем. Горел электрический свет от танкового аккумулятора, В каждой комнате стояла изразцовая печь. На ребристых плитах играли желтые зайчики.

В самом светлом углу крайней, наиболее теплой отдельной комнаты лежал тяжело раненный в живот. Он не отрывал взгляда от фотографии на стене, облизывал сухим языком шершавые губы и выкрикивал одно и то же слово! «Пить... пить...»

Соболев, прихрамывая, шел к ведру, смачивал марлевую салфеточку водой и нес раненому. Тот жадно жевал салфетку, все не отрывая глаз от карточки.

— Не спеши, Петя. Третью салфетку доедаешь. Раз пить не положено, потерпи, — уговаривал Соболев.

Раненый на секунду затихал, теребил гимнастерку на груди, а затем еще настойчивее просил пить. Соболев брал его холодные руки и начинал их растирать, точно они были обморожены.

— Потерпи, Петя. Скоро тебя в санбат увезут. Операцию сделают. Все как положено.

— Подай Ирину, — неожиданно попросил раненый.

— Чего тебе?

— Ирину. Проститься хочу. [358]

Раненый высвободил руку и ткнул пальцем туда, где на стене висела фотография.

— Так то не Ирина, — догадался Соболев. — То — немка.

— Нет, подай.

— Да чего подать-то? Это же фрау, слово даю. Раненый облизал сухие губы и, не слушая больше Соболева, закричал:

— Пить... пить...

Появилась Чащина — в гимнастерке, туго перетянутой ремнем, с санитарной сумкой через плечо. Руки ее до самых запястий были измазаны йодом, будто она надела коричневые перчатки.

К ней подошел Соболев, зашептал:

— Пусть напьется, теперь все равно!

— Нельзя. Не первый раз говорю — нельзя!

— Эх, товарищ гвардии лейтенант! Да поймите — из одного села мы с ним. Вместе на тракторе работал... Вместе премии получали. Думали опять работать... Разрешите?

Чащина отвернулась, смахнула набежавшую слезу. Ей было очень обидно: ни за что ни про что оторвали от родного батальона, сунули сюда и не помогают. И получается, будто она виновата в том, что раненые мучаются. «Ерунда какая-то, честное слово!»

Она подошла ко второму тяжелораненому — Соснову. Соснов лежал с закрытыми глазами, точно спал. На лице выступили крупные капельки пота. Осколком снаряда у него была оторвана правая нога выше колена.

Чувствуя возле себя человека, раненый открыл глаза и чуть слышно сказал:

— Оторванная подошва чешется, сил нет.

Чащина свела бровки, нахмурилась, достала из сумки индивидуальный перевязочный пакет, подбинтовала начинающую кровоточить рану.

Когда разогнулась, опять увидела недовольное лицо Соболева и рассердилась:

— Что же ты думаешь, мне хочется, чтобы твой Петя мучился? У меня у самой сердце кровью обливается, честное слово. Ему показана срочная операция. И вот Соснову тоже.

— Так в чем же дело? — недоуменно спросил Соболев. — А как их везти? Машины-то все отправили.

— А вы достаньте.

— Достаньте... — с обидой передразнила Чащина. — Быть может, такси заказать? [359]

— Съездите на КП.

— А ты не учи, не первый день. У меня есть начальник, он и командует.

Чащина повернулась и ушла в соседнюю комнату, к Сатункину. Она села на подоконник, подогнула колени, оперлась о них подбородком и задумалась. Как ни думай — Соболев был прав: по-настоящему, надо бы самой съездить на КП, попросить машин, помощи. Да как поедешь? Раненых бросить нельзя, и через голову начальника действовать не положено. Тогда Чащина достала из сумки блокнот, карандаш и написала: «Товарищ капитан. Жду ваших указаний на дальнейшее. Раненых скопилось много. Есть и в живот, и с кровотечением. Медсанвзвода все нет. Машины в отъезде, так что решайте, а дальше так быть не может». Она по старой школьной привычке погрызла кончик карандаша, подумала и добавила: «Учтите, что люди из-за того гибнут».

Эту записку она передала Филиппову с водителем бронетранспортера.

VI

На улице загудела машина, потом, будто чихнув, смолкла. Послышались твердые шаги.

Дверь распахнулась. Вместе с клубами студеного воздуха на пороге появился человек в белом полушубке.

Раненые перестали стонать. Те из них, что могли встать, поднялись на ноги, остальные сели, опершись руками об пол. Обожженный перестал метаться.

Чащина, одернув гимнастерку и выпрямившись, шагнула было навстречу вошедшему, чтобы доложить, но тог жестом остановил ее:

— Не нужно... Здравствуйте, товарищи.

— Здравия желаем, товарищ гвардии подполковник, — негромко, но довольно дружно ответили раненые.

— О, да вы, я вижу, молодцы! Духом не падаете, — одобрил Загреков.

— Мы унывать не привычны, товарищ гвардии подполковник.

— Вот и правильно. Так и делайте — быстрее поправитесь.

Загреков подходил к раненым, подбадривал их, шутил, интересовался всем, в том числе и далекими тыловыми делами, иногда что-то записывал себе в книжечку и шел дальше.

— Как дела, товарищ Бахов? — спросил он у молодого танкиста в черной одежде. — Почему такой хмурый? [360]

— Да как же, товарищ гвардии подполковник, не хмуриться? К победе-то теперь, наверно, в часть не вернуться.

— Не беда. Мы и за вас отвоюем. Так и будем воевать: это, мол, за себя, а это за Бахова. — Взгляд Загрекова потеплел, в уголках губ спряталась улыбка. — Кстати, вы кандидатскую карточку получили? Ну так получите. Будьте спокойны.

— Спасибо, товарищ гвардии подполковник. Хмурое лицо танкиста просветлело, а Загреков уже обращался к обожженному:

— И ты, ветеран, здесь? Ай-яй-яй!.. Как же так?

— Да вот, товарищ гвардии подполковник, под коней-то и не повезло.

— Ничего, не унывай. Вылечат. Врачи наши прямо-таки чудеса творят. Я сам в госпиталях дважды лежал, знаю.

— Длинная история — до кости прожгло. Танкист не выдержал боли и снова принялся укачивать свою обожженную руку.

— Очень больно? — участливо спросил Загреков и обратился к Чащиной: — Сделайте укол, помогите человеку.

— Делала, товарищ гвардии подполковник. Больше нельзя, честное слово.

Загреков неодобрительно покачал головой, подошел к следующему:

— Иван Афанасьевич?!

— Да, товарищ гвардии подполковник. Как видите. Танкист пытался подняться и не мог: он был ранен в бедро; чтобы нога не двигалась, от самой ступни до полмышки широким бинтом была подвязана обыкновенная доска.

— Лежите, пожалуйста. Не смейте вставать. Танкист все-таки повернулся на бок, оперся на локоть.

— Поправлюсь, товарищ гвардии подполковник. Не в этом дело. У меня к вам такой вопрос.

— Слушаю.

— Кто теперь парторгом будет?

— Выберем, Иван Афанасьевич, не беспокойтесь.

— Нет, товарищ гвардии подполковник, душа не спокойна. Я лично Рубцова рекомендую. Человек надежный. Не только в роте — во всем батальоне авторитетом пользуется.

Загреков секунду подумал и согласился:

— Отлично. Его, пожалуй, и выберем. Смотрите поправляйтесь. Написать не забудьте. Я отвечу. [361]

— Обязательно напишу, товарищ гвардии подполковник. А вам наказ...

— Это какой же?

Танкист помедлил и уже другим, задушевным тоном сказал:

— Себя беречь. Вы всем нам очень нужны.

Что-то дрогнуло в лице Загрекова, он потянулся к танкисту, притронулся к его плечу:

— Постараюсь, Иван Афанасьевич. Постараюсь. Закончив обход, Загреков остановился посредине комнаты — так, чтобы всех видеть.

— Внимание, товарищи! Раненые притихли.

— Я приехал к вам для того, чтобы сообщить добрую весть: войсками нашего фронта совместно с войсками Первого Белорусского фронта освобождена столица Польши — город Варшава.

Несколько секунд в комнатах стояла тишина. Затем поднялся радостный шум, заговорили все разом.

Загреков был доволен: радостная весть прибавит раненым силы; сознание того, что они кровью своей вырвали победу, поможет быстрее поправиться.

Он прекрасно знал солдат. Мог назвать самого незаметного из них по фамилии, имени и отчеству, сказать, откуда он, кем был до армии, какая у него семья. Поэтому ему легко было заключить, что может и чего не может сделать его подчиненный, какая ему нужна помощь и что следует от него требовать. Он любил людей. И люди любили Загрекова.

— Разрешите обратиться, товарищ гвардии подполковник? — сказал Соболев.

Он давно уже стоял у дверей, выжидая удобный момент, не решаясь прервать Загрекова.

— Слушаю.

— Товарищ гвардии подполковник, помогите.

— А в чем дело?

Соболев зачем-то снял с головы ребристый шлемофон.

— Дружок у меня умирает. Помогите.

— Как умирает? Где?

— Раненный в живот, а везти не на чем, — торопливо объяснила подошедшая к ним Чащина.

— Где он? Что вы его спрятали?

— В отдельной комнате. Просто там удобнее, честное слово.

Раненый все облизывал губы, все выкрикивал: «Пить... пить...»

Загреков наклонился над ним, тихо позвал: — Слесарев! Петр Иванович!

Раненый оторвал взгляд от фотокарточки, узнал Загрекова, оживился.

— Вот хорошо-то. Теперь водицы дадут, — прошептал он с надеждой в голосе.

Моложавое лицо Загрекова сразу постарело: у глаз, на лбу, у рта появились мелкие, тоненькие морщинки.

— Дадут, Петр Иванович, дадут. — Он увлек Чащину в сторону: — Почему не отправляете?

— Машины нет, товарищ гвардии подполковник.

— Что же вы молчите?

— Я написала бригадному врачу, жду указаний. Загреков сердито сверкнул глазами:

— Вы не бюрократ, вы — коммунист. Видите, дело плохо — сообщите командиру или мне.

Он покосился на Чащину. Лицо ее покрылось красными пятнами.

— Если бы я не знал вас, — добавил он мягче, — я потребовал бы, чтобы вас наказали за... пассивность.

У Чащиной дрогнули губы.

— Что, в самом деле, честное слово? Отправьте меня в батальон, я в любую атаку пойду, под любым огнем выносить раненых буду.

— Это нам известно, — вставил Загреков.

— А то за что-то сняли, поставили сюда.

— Вас никто не снимал, — поправил Загреков.

— Что я могу? — продолжала Чащина, волнуясь, то и дело одергивая гимнастерку. — Говорите: сообщить командиру или вам. Получится, что я кляузничаю. Начсанбриг поймет это как месть за то, что он меня сюда послал. Я вовсе, честное слово...

Загреков деликатно прервал ее:

— Сейчас не время разговаривать. Повторяю: никто вас не снимал. Нужен был толковый человек — вот вас и поставили. О боевых качествах ваших мы знаем, покажите свои организационные способности. Начсанбриг правильно сделал. Только ему помогать надо. Он у вас начальник новый. Помогать не записочками, а делом.

Чащина еще собиралась спорить из-за упрямства, но подумала и не нашла, что возразить. «Загреков прав, честное слово, если разобраться».

Загреков что-то надумал, заторопился, быстро попрощался с ранеными и уехал. [363]

VII

Филиппов, получив записку, немедленно отправился на фольварк. «Санитарка» юркнула между двух разбитых немецких грузовиков и понеслась по дороге.

Годованец, уложив руки на баранку, принялся насвистывать мотив своей любимой песни.

Мотор гудел монотонно и протяжно, словно точили тупой длинный нож. Небо просветлело. Из-за черных туч выглянула луна. Лес сделался синим, снег — бирюзовым.

Ехали спокойно, будто не было ни войны, ни раненых. Но неспокойно было на душе у Филиппова. Записка Чащиной его чрезвычайно взволновала.

До получения этой записки Филиппов считал, что хотя медсанвзвод и отстал, но работа при таком стремительном наступлении в основном идет гладко: раненые своевременно выносятся с поля боя, случаев обморожения нет. Правда, его напугало сообщение Цырубина о том, что медсанвзвод оказывает помощь раненым из пехотных частей, но потом он себя успокоил: «Задержка не так страшна. Главное, вынести раненого из-под огня, оказать ему первую помощь, отправить к Чащиной. А дальше — в медсанвзвод, оттуда в медсанбат, в армейские и фронтовые госпитали, в глубокий тыл...»

Оказалось, он глубоко ошибался, напрасно и глупо успокаивал себя. Путь раненых от Чащиной до медсанбата остается вне контроля бригадного врача. Медсанвзвод далеко, машин нет, раненым нужна срочная помощь. «Учтите, что люди из-за того гибнут», — про себя повторял он в десятый раз слова Чащиной. Все перемешалось, перепуталось у него в голове. Предчувствие чего-то недоброго сковало его. Он и хотел и никак не мог отделаться от этого неприятного состояния.

Филиппов нервно повел плечами, покосился на шофера. Посоветоваться бы сейчас с Наташей. Но она далеко, наверно, километров за шестьдесят. У нее теперь самое горячее время — операция за операцией.

«Что же теперь будет? Завалил. Сорвал дело. Нет, нет. Нужно что-то придумать. Что придумать? Медсанвзвод потерял. Машины черт знает где. На чем отправлять раненых? На себе не повезешь. Обрадовался — придумал промежуточный этап. Теперь молись на свою выдумку. Не может быть, чтобы не было выхода. Вот приеду, посмотрю и что-нибудь соображу...»

— Приехали, — сказал шофер, заскрипев тормозами.

«Ну, держись», — мысленно подбодрил себя Филиппов. [364]

Как только он открыл дверь в помещение, на него наскочил Соболев:

— Что же это получается, доктор? Люди гибнут. Помогать надо. Везти скорее...

— Подождите. Дайте осмотреться, — остановил его Филиппов.

— Вот, пожалуйста, — Соболев провел Филиппова в отдельную комнату.

Слесарев глухо и коротко стонал, уже не просил пить, часто и тяжело дышал открытым ртом. Лицо его было бледно и неподвижно, глаза глубоко ввалились.

Филиппова бросило в жар — раненый мог умереть. Филиппов хорошо понимал, что такое шок. Раненому была необходима самая решительная срочная помощь. Еще час-два — и его ничем не спасти.

На минуту Филиппов представил себе, что уже случилось несчастье: Слесарев умер. Об этом узнают раненые, дойдет до комбрига. «Все будут смотреть на меня с укором, назовут каким-нибудь обидным прозвищем, вроде «помощник смерти». Но все это будет «легким ушибом» по сравнению с тем, что придется пережить самому. Сознание, что из-за тебя погиб человек, будет вечно мучить. Но и это не главное. Главное, что человека не будет».

Филиппов метнул взгляд на Соболева, будто спрашивая совета. Соболев смотрел на него хмуро.

Филиппов молча вышел из комнаты. Тотчас к нему подлетел обожженный танкист и, укачивая свою руку, заговорил:

— Что же вы нас держите здесь? Отправляйте. Филиппов прикусил губы, помедлил, — «только бы не показать им, что я волнуюсь, не знаю, чем помочь», — ответил убедительно:

— Успокойтесь, товарищи. Я сейчас же приму меры. Он выскочил на улицу, забыв прикрыть за собой дверь... На западе не утихала канонада, мелькали трассирующие пули, будто там шел необыкновенный звездный дождь. Филиппов принялся ходить по мощеному дворику взад и вперед. Состояние удрученности, безвыходности постепенно начало как бы отдаляться. Оно вообще не свойственно было Филиппову. Сегодня он не узнавал сам себя. Всегда он был энергичным, волевым, находчивым человеком, а теперь точно его подменили.

«Хлюпик, а не начальник», — обругал себя Филиппов.

В минуты наибольшего нервного напряжения — Филиппов называл это «точкой кипения» — он ругал себя беспощадно. И чем больше ругал, тем ему становилось [365] легче, голова светлела, он мог трезво оценить всю обстановку.

«Квашня. Кисейная барышня. А ну, думай!»

— В чем суть? — вслух произнес Филиппов. — Где этот проклятый медсанвзвод? Где взять машины?

Из-за туч снова показалась луна. На снежной дороге блеснула узкая полоса — след саней.

— Постой! Так ведь можно отправить хотя бы срочных! — воскликнул он и поспешил во второй дом.

Перешагнув через порог, он увидел Сатункина.

— На-ка, землячок, — говорил санитар, протягивая раненому кружку с водой. — Ни-ни, не вставай. Я подниму голову-то.

— Где Чащина? — громко спросил Филиппов.

Из соседней комнаты на голос начальника выбежала Чащина.

— Вот что, берите «санитарку» и немедленно отправляйте тяжелых.

— Слушаюсь, — обрадовалась Чащина.

— Хотя... подождите...

Чащина смотрела на него недоуменно.

— Здесь тоже «санитарка» нужна, понимаете? — объяснил Филиппов. — Нельзя нам оставаться совсем без машин.

— А вы бы, товарищ гвардии... — сочувственно заговорил Сатункин.

Слово «гвардии» особенно резануло слух Филиппова. Оно звучало сейчас иронически.

— Я, кажется, тебя просил не называть меня гвардейцем, — оборвал он солдата. — Говоришь тебе — как горок об стенку. «Гвардии, гвардии, гвардии!» Какая я тебе «гвардия»?

Сатункин спокойно выслушал возмущение начальника, подкрутил усы и продолжал:

— Вы бы на КП съездили, помощи попросили. К гвардии подполковнику Загрекову либо прямо к комбригу обратились.

— Не могу, — сказал Филиппов и отошел к окну. Упоминание о комбриге вновь вывело его из себя. «Я же слово ему давал, — вспомнил Филиппов. — Заверил, что все будет в порядке. Выходит, обманул комбрига, сболтнул, слово на ветер бросил? Теперь он верить мне никогда не будет. Болтун, скажет, грош тебе цена».

Филиппову казалось, что положение не поправишь. Как бы там дальше ни было, что бы он ни делал — доверие [З86] комбрига потеряно. Как можно теперь работать, если тебе командир не доверяет?!

«Ах звонарь несчастный! Свистун. Громкоговоритель безмозглый».

— Ну вот что! — сказал он, резко оборачиваясь. — Грузите тяжелых в «санитарку».

Протяжный сигнал незнакомой машины заставил всех вздрогнуть. Филиппов, за ним Чащина бросились на улицу. На дороге чернела автоколонна.

— Ну-ка, где тут раненые? — крикнули из темноты.

— Здесь, дорогуша, здесь, — отозвался Филиппов, устремляясь к машинам.

— Давай грузи!

— Да что это за машины? Кто вас послал?

— Порожняк мы. Загреков послал.

— Э-гей! — не помня себя от радости, заорал Филиппов. — Выноси раненых!

VIII

Медсанвзвод уже свернулся — погрузил все имущество «а машины и готов был следовать за бригадой. Отъезд задержали вновь прибывшие раненые.

На дороге стояли широкие русские сани — подвод десять, а может, и больше. В темноте нельзя было их сосчитать. Из саней доносился негромкий разговор:

— Гляди, Никита, небо сегодня без единого просвета — что твой солдатский погон.

— К снегу это, — отозвался Никита.

— И тучи всё ниже, ниже, — продолжал первый голос.

— К снегу это, — повторил Никита. — Бывало, это, пойдешь в тайгу и поглядывай. Как заходили над тобой — так к дому, а то все следы, это, заметет...

Рыбин подошел ближе. В санях лежали двое, укрытые сеном до самых плеч.

— Вы откуда, уважаемые товарищи?

— А вот, слышишь? — отозвался первый голос. Рыбин прислушался — на западе часто и длинно стрекотал пулемет.

— Понятно. А из какой части?

— Из пехотной. Ваши соседи.

— Что же вас к нам привезли?

— А наши «копытники» пока доберутся, так война кончится.

Рыбин кашлянул в кулак.

— Вы не знаете, будто, это, Варшаву взяли? — деловито спросил Никита. [367]

— Таких сведений я пока что не имею... — Рыбин сделал головой такое движение, точно ему был тесен ворот. — Ну, не волнуйтесь, уважаемые товарищи, мы вам окажем помощь. Кто у вас старший?

— В дом зашел...

На кухне собрались санитары.

Солдат-возница в прожженной шинели, облепленной снизу мелкой соломой, топтался у порога, ожидая, когда примут его раненых. С ним разговаривал фельдшер медсанвзвода, лейтенант медицинской службы Гулиновский — рыжий, тонкий, совсем еще юноша.

— Вы же великолепно понимаете, товарищ солдат, что поступаете неправильно. Задерживаете нас, — говорил он, стараясь придать своему неокрепшему тенорку назидательный тон.

— Что же нам делать, товарищ лейтенант? Немец бежит быстро, наши медики не успели подъехать.

— Нужно было, товарищи, этот вопрос заранее продумать, позаботиться.

Гулиновский почесал оттопыренным мизинцем свои, рыжие усики. Санитары лукаво переглянулись.

Эти усики Гулиновский отращивал для солидности и, как только выпадала свободная минута, подолгу гляделся в карманное зеркальце. Санитары дружески подсмеивались над ним.

— Оно; конечно, товарищ лейтенант, заранее было надо, — вяло соглашался возница, по тону понявший, что разговор пустой и что должен прийти кто-то постарше и решить вопрос.

В дверях появился Рыбин — толстенький, похожий на большого ребенка-крепыша: вьющиеся русые волосы, пухлые румяные щеки с ямочками, белые руки, покрытые светлым пушком. И лишь массивные роговые очки, занимавшие чуть ли не половину лица, никак не вязались с его внешностью — делали его строже и серьезнее.

— Что же вы здесь стоите, уважаемый товарищ? — спросил Рыбин. — Какой абсурд, давайте ваших раненых.

Возница, видимо не ожидавший, что все решится так скоро, в нерешительности смотрел на Рыбина.

— Чего смотрите? Я командир медсанвзвода. Давайте ваших раненых.

Возница бегом кинулся к подводам. Санитары молча поднялись и отправились разгружать машины.

Не прошло и пяти минут, как двое санитаров — Саидов [368] и Мурзин — уже снова устанавливали в перевязочной складной хирургический стол.

— Ай-яй. Якши. Ай-яй, — играя блестящими, черными миндалевидными глазами и прищелкивая языком, приговаривал Саидов — скуластый, смуглолицый и веселый санитар.

Напарник его — Мурзин — молчал. Он мог молчать неделями. Замкнутый, суровый, выносливый человек, он сутками не отходил от операционного стола, умел не хуже врача накладывать шины, был незаменимым помощником хирурга. Мурзина ценили и уважали в медсанвзводе, но побаивались. Все знали, что если он заговорит, то скажет что-нибудь меткое, хлесткое, если уж назовет кого-то прозвище так прильнет, что не отстанет.

Два других санитара — долговязый, с длинными руками Бакин и низенький, кругленький, быстрый Коровин — носили тяжелые стандартные ящики. Таскать им было неловко: Бакин поднимал свою сторону слишком высоко.

— Куда тянешь? Тянешь-то куда? — ворчал Коровин, краснея от натуги.

Бакин старался угодить ему: сутулился, вжимал голову в плечи, но ящик с его стороны по-прежнему поднимался высоко. — Вот жердина-то, — сердился Коровин.

— Затчем ругайся? Сапсем не хорошо. Яман. Свой семья ругайся будем, как работать будем? Ай-яй! — уговаривал не любивший ссор Саидов.

Санитары ставили ящик на место и, шутливо подталкивая друг друга, как ни в чем не бывало шли за следующим. Хотя им неудобно было работать в паре, они ни за что не хотели расстаться, — привыкли, подружились, жить не могли один без другого.

Саидов и Мурзин, развернув еще один хирургический стол, направились в следующую комнату, где хирург Анна Ивановна Золоторева мыла руки в эмалированном тазу, старательно оттирая их щетками.

— Работай, пожалста, Анна Ивановна, — сказал Саидов, показывая в улыбке блестящие зубы.

— Молодцы! — похвалила Анна Ивановна.

Саидов сильнее заулыбался и с еще большим рвением принялся за дело.

Санитары расстелили брезент, уложили на нем ватные матрацы — место для обработанных раненых. Когда появился санинструктор — гвардии старшина Трофимов, рослый, белокурый и красивый юноша, — все было уже вполне подготовлено к работе, расставлено удобно и правильно. [360]

Трофимов, однако, для порядка прикрикнул своим зычным басом:

— Давай, давай, шевелись! Работы не вижу.

Через полчаса люди заняли свои места. Прошла минута ожидания, и в перевязочную внесли первого раненого — Никиту.

— Фамилия? — спросил Гулиновский.

— Сидоренко.

К утру медсанвзвод обработал раненых пехотинцев.

Рыбин разрешил подчиненным отдохнуть, рассчитывая на рассвете догнать бригаду. Сам же он уединился в перевязочной, достал из кармана свернутую вдвое школьную тетрадь и принялся в нее что-то старательно вписывать.

Ветер, подвывая, швырял в стекла горсти сухого снега. Где-то совсем близко бухало тяжелое орудие.

После напряженной работы тишина была особенно тягостной. Хотелось спать, но возбуждение все еще не проходило и сон не брал. Усталые люди молча сидели на матрацах, пили чай, вскипяченный заботливым старшиной. Изредка перебрасывались короткими фразами:

— Как-то там наши?

— Якши! Раненый мало.

— Бежит немец-то.

— Драпает, гадюка.

— Говорят — Первый Белорусский двинулся.

— И Первый Украинский тоже.

— Эх, братцы, вся Россия двинулась!

— Кабы не ранение, пошел бы и я в батальон, — мечтательно проговорил Бакин.

Все молчали. Видимо, многих потянуло в свои подразделения, откуда они были взяты, кто после ранения, по состоянию здоровья, кто по возрасту.

— А верно, Анна Ивановна, что бригадный капитану нашему друг?

— Да, они вместе учились. Опять наступила тишина.

Начальник аптеки, старший лейтенант медицинской службы Хихля, подперев руками седую голову, замурлыкал всем знакомый мотив. Точно рассердившись, порыв ветра заглушил мелодию. Тогда Хихля запел громче:

Был я ранен, и, капля за каплей,
Кровь горячая стыла в снегу.
Наши близко, но силы иссякли,
И не страшен я больше врагу.

Сначала слушали молча. Но вот Трофимов, в такт песне покачиваясь из стороны в сторону, потихоньку подтянул:

Наши близко, но силы иссякли,
И не страшен я больше врагу.

Хихля сдвинул лохматые брови, устремил взгляд в окно, в ночную темь, запел в полный голос:

Мне столетьем казалась минута,
Шел по-прежнему яростный бой,
Медсестра, дорогая Анюта,
Подползла, прошептала: «Живой...»

Почти каждому была знакома эта минута, — многие бывали ранены, каждый в этот миг вспомнил свою «дорогую Анюту», спасшую ему жизнь. Теперь подпевали все вполголоса, с чувством:

Медсестра, дорогая Анюта,
Подползла, прошептала: «Живой...»

Молоденькая медицинская сестра Зоя склонила голову на уютное плечо Анны Ивановны. Коровин обнял своего дружка — Бакина. Саидов все улыбался, показывая белые, ослепительные зубы.

В комнату вошел Рыбин, пальцем поманил Хихлю. Хихля осторожно, чтобы не спугнуть песню, поднялся и ушел за командиром. Вслед им неслось:

Не сдавайся ты смертушке лютой,
Посмеемся над нею с тобой…

Когда они вышли на улицу, Рыбин спросил:

— Товарищ Хихля, мой чемодан в сохранности?

— А то як же.

— Покажите, пожалуйста.

— Та вы ж його так заховали, що сам 6ic гае знайде.

— Убедиться ad oculus [cвоими глазами (лат.) ] не мешает.

Хихля неодобрительно покачал головой и нехотя снял замок с двери аптечного «ЗИСа». Он, как и большинство подчиненных, считал занятие своего командира блажью. Никто из товарищей толком не знал, что именно записывает их командир в своих тетрадях. Для чего пишет? Зачем так старательно прячет свою писанину?

На все вопросы товарищей Рыбин обычно отвечал уклончиво: «Так, кое-какие мысли, дневник веду — потом детям своим читать буду». А чтобы к нему не приставали, он [371] сам распространил по бригаде нелепый слух о том, что собирает какие-то трофеи.

На самом деле происходило следующее. Рыбин мечтал после окончания войны заняться научной работой. И уже сейчас во время боев накапливал для нее материал. Это были цепные наблюдения над шоковыми ранеными в первые часы после ранения. Он еще толком не представлял себе, что из всего этого получится, потому и скрывал ото всех свой замысел. Ему все казалось нескромным рассказать товарищам о своих планах. А вдруг ничего не получится? Выйдет, что он просто-напросто утопист (Рыбин любил употреблять иностранные словечки), несолидный человек. Больше всего он не хотел, чтобы его считали несолидным. Это имело свою примечательную историю. Благодаря внешности долгое время Рыбина принимали за мальчика. Он уже учился на третьем курсе, а люди удивлялись: «Вы в институте? Такой молодой? Сколько же вам лет?» Он нарочно прибавлял себе годы, но и это не помогало. Когда врачи посоветовали ему носить очки, Рыбин очень обрадовался — очки заказал массивные, роговые, с выпуклыми окулярами. Они изменили его внешность. Наконец, появилась солидность, его перестали считать юнцом, перестали относиться с недоверием. Вот почему он берег эту с трудом приобретенную солидность, вот почему не хотел рассказывать о своей неясной мечте.

Свои записки Рыбин хранил в кожаном помятом чемодане, и, в какие бы опасные операции бригада ни шла, чемодан непременно находился при нем.

Рыбин влез в машину, зажег свет. Через минуту в аптечный «ЗИС» заглянул мимоходом санитар Коровин.

Он был единственным человеком, посвященным в тайну. Два года тому назад Рыбин вызвал к себе Коровина и сказал: «Этот чемодан является государственной ценностью. Здесь наука». Санитар поверил, принял слова своего начальника близко к сердцу и взялся охранять чемодан так, как охраняют государственную ценность.

Коровин застал Рыбина сидящим перед раскрытым чемоданом в глубоком раздумье.

— Садитесь, — не оборачиваясь, предложил ему Рыбин.

Коровин, присев на стандартный ящик-укладку, молча глядел на командира, ждал, когда тот заговорит.

— Вот еще одна тетрадь заполнена, — сказал наконец Рыбин, бережно разглаживая ладонью помятые листы, — здесь описаны два редчайших случая. Они, быть может, внесут кое-что в этиологию шока.

— Кончится война — книгу напишете. Людям польза будет, — растягивая слова и окая, поддержал Коровин.

— Весьма сложно книгу написать. Весьма.

Рыбин, смахнув полою шинели пыль с крышки, перебрал несколько тетрадей, как бы оценивая содержимое чемодана. Тут были и общие, и ученические тетради, и записные книжки, и листы писчей бумаги, и бухгалтерская книга в черном переплете. Все было сложено аккуратными стопками, перевязано крест-накрест бинтами, прикрыто сверху чистым полотенцем. Чувствовалась рука заботливого хозяина.

— Одному-то, ясное дело, не осилить. Артелью оно, глядишь, и пойдет.

— Коллективом?

— Так точно. Я вам могу случай рассказать. Случай-то наш, семейный. — Коровин помедлил, но, видя, что начальник не возражает, продолжал: — Отец мой, Алексей Кузьмич, тоже был дошлый человек. Хоть и неученый, а в технике понимал. Работал в кузнице. Короче говоря, прочитал он где-то про электричество и задумал мотор поставить, свет дать. Ну, скопил деньжонки. Купил мотор. Ясное дело, дальше плотину строить надо. Мы как раз у реки жили. Речка наша — Лужайка называется. Так себе речка, летом вброд переходить можно было. — Коровин утер ладонью губы и, вздохнув, продолжал: — Давай отец соседей уговаривать. Разъясняет: так, мол, и так, свет будет. Лампочки гореть будут. Да где там! Смеются. Лампадкиным отца прозвали. С горя отец-то пить начал. Напьется — плачет. Обидно — думка заветная гибнет. — Коровин тяжело, прерывисто вздохнул. — Может, и вовсе спился бы. Да тут четырнадцатый год, война! Ушел отец на фронт. А для мотора на прощанье домовину сделал: ящик сколотил, обил его изнутри железом. Поместил туда мотор, да в землю. Зарыл ночью, чтоб никто не видел. Я, мол, погибну, и он пусть умрет, а жив буду — свидимся. — Коровин замолчал.

. — Ну и что же? — нетерпеливо спросил Рыбин.

— Вернулся через два года, без руки. — Коровин сморщил круглое обветренное лицо, а Рыбин снял очки и, держа их перед собой, задумался, близоруко щурясь, точно хотел представить себе то далекое время. — Но не пропал мотор, сгодился, вырыли его из земли. Пришла Советская власть, и у нас в селе, пожалуй что впервые во всей Ярославщине, лампочка Ильича зажглась... А перед войной настоящую электростанцию на Лужайке поставили. Быстро поставили. Артелью-то оно долго ли? На открытии электростанции [372] секретарь райкома дозволил отцу моему ленточку перерезать. Вот те и Лампадкин!.. Плакал отец — старик, ясное дело. — Коровин несколько раз пригладил рукой волосы и уже другим, ободряющим тоном добавил: — Вот как думка-то заветная в наше время из земли, можно сказать, из гроба появляется — и живет. А вам с книжкой — что!.. Народу-то грамотного сколько кругом — каждый поможет...

В голубых близоруких глазах Рыбина горели счастливые огоньки.

— Знаете, — заговорил он быстро, — знаете, вы мне блестящую идею подали. Да, да... идею-фикс. Книгу надо делать коллективом.

— Ну и дай-то бог, как говорится.

— Нет, нет, это чудесно...

В дверь постучали. Привезли раненых танкистов.

Опять началась работа.

У входа в перевязочную сидел Гулиновский. В его обязанности входило записывать раненых в книгу учета и заполнять на них карточки передового района. Пока он задавал раненым официальные вопросы, Мурзин успевал разрезать одежду, сапоги, набрякшие кровью повязки. Раненые попадали на хирургический стол, как и положено, подготовленными к операции.

Анна Ивановна вводила раненым противостолбнячную сыворотку, морфий, камфору, кофеин, останавливала кровотечение, переливала кровь, производила рассечение и иссечение ран. Было слышно, как полязгивает, позванивает инструмент в ее послушных руках. Она не говорила, не оглядывалась, лишь механическим, заученным движением протягивала руку, и операционная сестра Зоя уже знала, что подать. Чем живее двигались легкие руки Анны Ивановны, тем быстрее шла вся работа. Зоя безостановочно подавала инструменты. Гулиновский торопливо записывал, санитары вносили и уносили раненых. Анна Ивановна была артистом в своем деле. А внешне — некрасивая полная женщина, с толстыми короткими руками, неправильными чертами лица, крупной родинкой на левой щеке, серыми глазами, полными глубокой тоски: сын ее Виктор, восемнадцатилетний паренек, добровольно ушел на фронт и погиб в первом же бою...

— Повязку, — негромко приказывала она, переходя ко второму столу.

Мурзин молча, ловко и быстро выполнял ее приказания.

— Шину. [374]

В руках у Мурзина тотчас мелькала проволочная шина. Шины были заранее отмоделированы, то есть изогнуты по форме конечности, ватные прокладки были также приготовлены впрок, поэтому наложение шин искусными руками Мурзина не задерживало общего хода дела.

Обработанных раненых уносили в дальнюю комнату, бережно укладывали на матрацы. Старшина Трофимов давал им водки, заставлял съесть вкусной гречневой каши с маслом, поил сладким чаем.

После сытного ужина раненые обычно успокаивались, засыпали. Потом раненых укутывали теплыми байковыми одеялами, грузили на машины, и Хихля отвозил их в медсанбат. Так ритмично, слаженно, дружно шла работа...

На рассвете привезли тяжело раненного в живот Слесарева, Петра Ивановича. Был он белый, как докторский халат. Казалось, он успокоился — не стонал, ничего не просил, неподвижно лежал с закрытыми глазами и глубоко, нечасто дышал, с шумом вбирая воздух и морщась.

— Шок, — осмотрев его, сказала Анна Ивановна, — нужна немедленная операция.

Оперировать в медсанвзводе не полагалось. Рыбин задумался.

— Решайте, Александр Семенович. Время не терпит.

— Нельзя этого делать, Анна Ивановна.

— Можно. Ради спасения человека можно поступиться правилом.

Рыбин колебался:

— А как же начальник? Мы же его здорово подводим. Ему и так трудно с непривычки.

— Я вас не узнаю, Александр Семенович, — возмущенно сказала Анна Ивановна, нетерпеливо потирая ладони. — Всегда вы были разумны, а тут... Ведь перед нами жизнь человека... Ну, придумайте что-нибудь. Я уже не знаю что. Пошлите начальнику донесение — вы же всё можете.

— Странное у вас понятие обо мне. Что я — панацея? В перевязочную внесли раненого. Лица у санитаров сияли.

— Слышали, товарищ гвардии капитан, новость-то? — перекладывая раненого с носилок на стол и не скрывая улыбки, спросил Коровин.

— Какую?

— Наши Варшаву освободили!

— Что вы говорите?!

— Честное слово. Нам Загреков сообщил, — подтвердил раненый. [375]

— Вот видите, — горячо заговорила Анна Ивановна, — они Варшаву освободили, а мы...

Рыбин сделал головой движение, точно ему был тесен ворот, и махнул рукой:

— Хорошо. Будем оперировать. Да, да. Иду на компромисс. В дальнейшем оставим его здесь с санитаром как нетранспортабельного.

— Вот и правильно, — оживилась Анна Ивановна. — Мурзин, воды. Зоя, приготовь капельное переливание крови...

А по комнатам от человека к человеку проносилась радостная весть: Варшаву освободили, освободили Варшаву! Кто-то запел:

Даешь Варшаву, дай Берлин...

— Тихо! Не забывайте, где вы! — прикрикнул Трофимов.

Рыбин позвал Хихлю.

— Товарищ Хихля, после того как отвезете раненых в медсанбат, проедете вот сюда. — Он поднял на лоб очки и провел пальцем по карте: — Видите развилку дорог?

— О це? Бачу.

— Здесь установите указку. Да, да, новую. Такую указку, чтобы ни один раненый не проехал мимо. Экстравагантную, ясно?

— Слухаюсь. Хихля уехал.

Началась операция: Рыбин ассистировал, Гулиновский давал наркоз, Зоя, как всегда, не отходила от стерильного стола.

Операция прошла благополучно.

— Десять минут отдохнуть и свертываться, — сказал Рыбин, садясь в стороне и вынимая из кармана новую тетрадку.

Но медсанвзводу не суждено было свернуться. Части соседней пехотной дивизии, узнав дислокацию медсанвзвода, эвакуировали своих раненых на него. Отказать им Рыбин не имел права. Да и язык у него не повернулся бы.

Работали весь день.

К вечеру Трофимов приготовил обед. Поели на ходу. Рыбин сменил Анну Ивановну.

— Ну-ка, Зоенька, отдохни, — сказала Анна Ивановна, вставая к стерильному столу.

— Давайте, лейтенант, я за вас попишу, — сказала Зоя Гулиновскому.

— Спасибо. Но я совсем не устал.

— Ничего. Отдохните часик.

— Спасибо.

Гулиновский, как был в халате, так, не раздеваясь, свалился на матрац и тотчас захрапел, смешно вытягивая губы.

— Храпит, понимаешь, как чушка, — проходя мимо него, сказал Саидов.

Зоя расхохоталась. Несмотря на сердитые взгляды командира, она не могла остановиться и все фыркала, пряча лицо в рукав.

На днях ей исполнилось девятнадцать лет. Ее можно было бы назвать хорошенькой, если бы не веснушки, обильно рассыпанные по лицу. Еще совсем недавно, до фронта, она считала веснушки самым большим несчастьем в своей жизни. А теперь и думать о них забыла.

...Наступила вторая ночь. Поток раненых не прекращался.

— Откуда вы, уважаемые товарищи? — спрашивал Рыбин.

— Мы — на огонек, — отвечали раненые.

Как выяснилось, Хихля среди трофеев отыскал фонарь, зажег его и повесил на воткнутую в землю указку.

Только к исходу вторых суток медсанвзвод сумел закончить работу. Переутомленные люди, как только влезли в машины, сразу улеглись, где пришлось, и заснули мертвым сном.

IX

Фашисты засели на северо-западной окраине Старо-Място, в старинной помещичьей усадьбе.

Отступать им было некуда. Сопротивлялись они с диким отчаянием...

Комбриг, находящийся на НП, потребовал к себе Филиппова. У Филиппова екнуло сердце, — встреча не сулила ничего приятного. Медсанвзвод отстал. Машин для эвакуации раненых по-прежнему нет.

«Как я посмотрю в глаза комбригу? Что скажу? — думал Филиппов. — А что я должен говорить? Разве он вызывает меня для разговоров? Конечно, нет. Он человек деловой, не то что я — размазня. Он или поможет, или снимет меня с должности». От этой мысли Филиппову еще больше стало не по себе. «Не повернуть ли назад? — пришло ему в голову. — Быть может, оттянуть время и придумать что-нибудь спасающее?» [377]

Он огляделся по сторонам. Справа и слева лежало снежное поле — все в воронках и рытвинах. Через переднее стекло кабины виднелась дорога. Она шла в гору и доходила до шоссе. Самого шоссе не было видно, однако о нем легко было догадаться по строгой шеренге деревьев, идущей до города. Город лежал справа от дороги. В утренней дымке тумана все дома казались серыми и плоскими.

«А что я могу придумать? — продолжал размышлять Филиппов. — Переложить руководство, а самому отправиться разыскивать медсанвзвод? Но как поедешь, когда мне лично начальник штаба передал приказ? Надо выполнять. А вот если все обойдется, если я не слечу с должности, тогда поеду за медсанвзводом. Я разыщу Рыбина. Я его больше ни на один шаг от себя не отпущу...»

«Санитарка» выскочила на шоссе. По ней открыли огонь вражеские минометы. По обе стороны от шоссе рвались мины, оставляя на снегу черные следы.

Филиппов покосился на взрывы. «Неужели снимет, отстранит от должности? Это будет позор. Все узнают. В медсанбате узнают. Наташа узнает. — Он на мгновение представил, как Наташа удивленно поднимет брови, как у нее выступит румянец во всю щеку. Ей будет стыдно за него! — Нет, что угодно, — пусть ругает как хочет, пусть накажет — только бы не снял. Я ему докажу. Я этот медсанвзвод и эти машины вот где буду держать». — Филиппов с силой сжал, кулаки. Но недоброе предчувствие на проходило. Мысль — как бы не ехать на НП, как бы избежать опасного разговора — вновь завладела им...

Осколки со свистом проносились над машиной. Было слышно, как осколок задел кузов, — там что-то загрохотало. Филиппов невольно вздрогнул.

Годованец будто и не слышал взрывов. Он вел машину спокойно и уверенно. «Санитарка» шла зигзагами, меняла скорбеть. В машину нелегко было попасть.

Мины рвались кучнее, ближе. Осколок пробил кабину и просвистел над головами. Филиппов пригнулся, вопросительно поглядел на шофера. Годованец только ниже склонился над рулем, сдвинул тапку на затылок и засвистел мотив своего любимого «Осеннего вальса».

Его спокойствие передалось Филиппову. Он забыл про все невзгоды.

— Проскочим? — спросил Филиппов, держась руками за сиденье.

— Угу.

Годованец схватился за ручной тормоз. Филиппова дернуло. [378] Он не успел ничего сказать, машина вновь рванулась вперед.

— Давай! Жми! — крикнул Филиппов.

Ему почему-то вспомнились студенческие годы. Он любил ходить на лыжах. Отлично ходил — имел второй разряд. Часто на соревнованиях слышал он эти слова: «Коля, давай! Жми-и!» От этих воспоминаний Филиппову стало легко на душе. Он задорно кивнул Годованцу и негромко подтянул его любимую песню:

Ну что ж, друзья, коль наш черед,
Да будет сталь крепка!
Пусть наше сердце не замрет,
Не задрожит рука.

«Санитарка» точно летела по воздуху. Ветер свистел в ушах. На лице Годованца было написано презрение к смерти, он покосился на Филиппова и, точно принимая вызов, яростно подхватил-

...Пусть свет и радость наших встреч
Нам светят каждый час,
А коль придется в землю лечь,
Так это ж только раз.

Мелькали проносившиеся мимо деревья, разбитые машины, верстовые столбы. «Ру-у-у-у...» — изо всех сил гудел мотор.

— Давай жми, дорогуша! — кричал Филиппов.

Ему нравилась эта борьба с опасностью. Он всецело поддался ей, в азарте позабыв, кто он, зачем едет, какие его ждут дела.

Вдруг «санитарка» подпрыгнула на месте, как вздыбленный конь, взвыла и остановилась, пробитая осколками.

— Бросай, уходим! — крикнул Филиппов шоферу, выскакивая из кабины, боясь, что их накроют.

Годованец уже возился у мотора.

— Слышишь? Бросай!

— Чтоб я машину бросил?! — хмыкнув, сказал Годованец. — А вот — не хотят? — Он со злостью показал кукиш в сторону врага.

Спокойствие шофера заставило Филиппова вернуться в кабину. Он сел, поднял воротник шинели. Годованец, отвернув какую-то гайку, прищурив один глаз, смотрел в дырочку на свет; продул ее, постучал ключом по мотору.

Неподалеку разорвалась мина, комья мерзлой земли разлетелись в сторону. Годованец не обратил на это никакого внимания. [379]

«Вот дьявол, не боится! — с некоторой завистью думал Филиппов. — Смерть над ним носится — он хоть бы голову пригнул».

Впрочем, обстрел уменьшился. Теперь стреляли наши танки.

Годованец произвел ремонт, и они благополучно двинулись дальше.

Возбуждение прошло, опасность как бы отдалилась, и Филиппов снова мог думать о том, что его волновало больше всего — о предстоящей встрече с комбригом. Но, странное дело, он не ощутил в себе прежнего желания вернуться, уклониться от объяснений, избежать этой встречи. Буд-то что-то повернулось у него внутри. Ему, напротив, захотелось поскорее встретиться с комбригом, выяснить отношения, принять на себя удар.

«Надо так поступать, как Годованец, — решил он. — Не гнуть головы перед опасностью. И тогда все пройдет благополучно, ни один осколок не заденет...»

Бударин находился в полутемном подвале. Вокруг сидели и стояли командиры. С разных сторон вспыхивали фонарики, словно светляки в пещере, — командиры делали пометки на своих и без того разрисованных картах. Было душно и тесно.

Шло короткое совещание. Готовился штурм усадьбы, теперь единственного оплота фашистов в городе. Бударин отдавал последние указания. Загреков сидел поодаль, что-то записывал. Бударин изредка поглядывал на него.

Со свету нельзя было разглядеть лица Бударина, но по осипшему голосу было понятно, как он устал за эти двое бессонных суток. Он уже не был похож на того — величаво-торжественного, грозного Бударина, каким Филиппов видел его в ночь перед наступлением.

И вся обстановка — и настроение, и отношение комбрига к офицерам — не была столь официальна, как тогда. Все было буднично, просто. Люди собирались делать привычную, изученную до тонкостей работу.

«Очевидно, вот этой будничности мне и не хватает, — подумал Филиппов, — я еще не привык, и необычная обстановка давит меня. Значит, надо как можно скорее избавиться от этого чувства...»

Бударин кончил говорить. Командиры захлопали планшетами, зашумели, собираясь разойтись по своим подразделениям. Бударин взглянул на часы:

— До начала штурма осталось тридцать минут... Командир второго батальона?.

— Я! — ответил из темноты густой бас.

— Вам будет особенно трудно. Держитесь!

— Есть держаться, — прогудел комбат так, что все улыбнулись. Как-то не верилось, что такому басищу может быть трудно.

Филиппов доложил о своем прибытии.

— Ага-а, прибыли, — протянул Бударин.

Он сидел на каком-то ящике. Стол заменяла бочка. На бочке перед ним лежала развернутая карта, поистертая на сгибах. Горел карманный фонарь, похожий на миниатюрный фаустпатрон.

— Ну-с, ор-рел, рассказывайте об успехах. Как воюете?

«Орел» было любимым словом комбрига, и произносил он его с множеством оттенков: то с гордостью, то участливо, то добродушно, то насмешливо, то сердито, отрывисто — кто что заслужил. Филиппов знал это. И по тому, как сейчас иронически было произнесено это слово, и по тому, как комбриг обратился к нему на «вы», понял — будет ругать.

Стараясь не подать виду, что волнуется, Филиппов начал доклад бодрым, звучным голосом, отчетливо произнося каждое слово:

— Все раненые вынесены с поля боя своевременно. Больше двадцати минут никто не залеживался. Случаев обморожения нет.

— Постойте, — перебил Бударин. — Что вы мне плетете? Лучше скажите, где медсанвзвод?

Филиппов молчал. Что он мог ответить? Он и сам не знал, где сейчас медсанвзвод.

— Что вы молчите? Где медсанвзвод, я вас спрашиваю?

— Работает, — сказал Филиппов, опуская глаза.

— Где он, к черту, работает? — повысил голос Бударин. — Где он работает, если раненые лежат в фольварке без помощи? Почему, я вас спрашиваю?

Филиппов хотел сказать, что теперь уже все раненые отправлены, но, встретив серьезный и в то же время добрый взгляд Загрекова, как будто говорящий: «А ведь за дело тебя ругают, дорогой товарищ», понял: нужно молчать. И так все известно. Получил, что заслужил. Ругают справедливо. И потому, что ругали справедливо, Филиппову не было обидно.

«Пусть ругает. Хорошо, что не снимает, а мог бы и снять». [381]

— Почему вы не приняли мер? — шумел Бударин. — Почему потеряли медсанвзвод? Почему не требовали машин? Я вам сто раз говорил: требуйте, требуйте, требуйте! Почему не требовали? — Он, не сдержав гнева, ударил кулаком по «столу». Бочка сердито загудела. — Никто за вас работать не будет. Или командуйте своей службой как надо, или вон из бригады!

Как будто что-то оборвалось внутри у Филиппова. «Выгонит», — с ужасом подумал он. Его бросило в жар. «Пусть бы снял, но оставил в бригаде. Я бы оправдал себя, я бы трудился день и ночь, шел бы куда угодно, но если выгонит...» Он прикусил губы, собираясь сказать что-то, но подходящих слов не было.

— Разрешите, товарищ гвардии полковник? — поспешно спросил Загреков.

— Что ты хотел?

Филиппов умоляюще посмотрел на Загрекова.

— Я думаю, доктор учтет ваши замечания и ошибок не повторит. Не так ли, товарищ капитан?

— Конечно, товарищ гвардии подполковник, — живо отозвался Филиппов.

— А мы постараемся вам помочь. Не так ли, товарищ гвардии полковник?

— Н-да, — буркнул Бударин и отвернулся. У него стала подергиваться левая щека. Он не хотел, чтобы это заметил Филиппов.

Наступила неловкая пауза. Филиппов не знал, остается он или нет. Можно было бы спросить об этом, но он молчал, не шевелился, как будто боялся звуком или движением вновь вывести комбрига из себя.

— Вы почему без полушубка? — спросил Загреков, внимательно осматривая Филиппова.

Филиппов носил однобортную серую шинель, перетягивая ее широким ремнем с золотой пряжкой-звездой, в погоны вставлял кусочек толстого картона, чтобы они не мялись, не горбились. Костюм его всегда был подогнан по росту. Подворотничок чист. Яловые сапоги блестели, Шапку он сдвигал чуть-чуть на затылок.

Ему шла военная форма.

Филиппов недоуменно взглянул на замполита, а потом, догадавшись, что Загреков желает перевести неприятный разговор на другую тему, с готовностью ответил:

— Говорят, полушубок положен строевым офицерам.

— Пришли бы к комбригу.

— Пустяки, Я к шинели привык. Я понимаю. [382]

— Не пустяки. И ничего вы не понимаете, — прервал его Бударин резко поворачивая голову.

Филиппов замолчал, замер. «Сейчас скажет: мне такие начсанбриги не нужны. Езжайте туда, откуда прибыли».

Бударин ничего не говорил, смотрел на него из-под нависших бровей. Филиппов выдержал взгляд.

— А впредь обращайтесь, — неторопливо произнес Бударин.

— Есть. Слушаюсь. — Филиппов облегченно вздохнул, еще не веря, что все обошлось благополучно. — Разрешите обратиться?

Бударин кивнул головой.

— Прошу выдать полушубок гвардии капитану Рыбину, командиру медсанвззода.

— Не к чему, — нахмурился Бударин. — Лучше следите, чтобы ваш Рыбин меньше трофеями занимался.

— Трофеями? — удивился Филиппов.

— Да, трофеями.

— Вот не знал.

— В том-то и беда. Надо знать, чем ваши подчиненные занимаются.

— Есть. Выясню. Еще разрешите?

В груди Филиппова росла радость. Он не знал, как высказать свои чувства.

— Ну?

— Нельзя ли, товарищ гвардии полковник, получше одеть фельдшера второго танкового батальона?

— Чащину, что ли?

— Так точно, Чащину.

— А в чем дело?

В голосе Бударина появились теплые нотки. Ему нравилось, что Филиппов заботится о своих подчиненных.

— Все-таки женщина, товарищ гвардии полковник, а обмундирование у нее грубое, старое. На локтях заплатки.

Бударин поиграл «молнией».

— Как же так? Я приказал пошить ей к Новому году.

— Да есть у нее, — сказал Загреков, — она женщина бережливая, не надевает.

— Видите, оказывается, есть.

— Еще разрешите доложить? — не успокаивался Филиппов.

— Чего еще?

— Докладываю вам о подвиге гвардии сержанта Годованца. Сейчас по дороге к вам машину обстреляли. Осколком повредило мотор. Годованец не бросил машину. Он под огнем произвел ремонт. [383]

— Что вы хотите — старый танкист! — с гордостью отозвался Бударин. — Вы его к награде представьте.

— Есть представить.

Бударин смотрел на Филиппова теперь уже добродушно, гнев прошел. А Филиппов едва сдерживался, чтобы не рассмеяться от переполнившей его радости. «Оставлен, оставлен, оставлен», — точно выговаривала каждая клеточка его тела.

— Так как же мы с вами решили? — спросил Бударин, переглянувшись с замполитом. Загреков одобрительно наклонил голову.

— Не знаю, товарищ гвардии полковник.

— Вот что, я вам еще машину подброшу.

— Спасибо, товарищ гвардии полковник.

— При чем тут спасибо? Вы осваивайтесь быстрее, требуйте...

— Постараюсь, товарищ гвардии полковник. Я все сделаю, честное слово. На этот раз можете мне верить.

По лицу Бударина пробежала сдержанная улыбка.

— Пойдите в первый батальон. Разыщите комбата. Скажите, что я приказал дать вам машину. Там у него есть «полуторка» — ее и возьмите. Дорогу знаете?

— Я его провожу, — сказал Загреков, застегивая полушубок. — Это как раз по пути во второй батальон.

Бударин встал, насупил брови:

— Там сегодня будет жарко. Смотри, осторожней...

— Не беспокойся.

Загреков направился к выходу. Филиппов намеревался сказать комбригу что-нибудь такое, что выражало бы его состояние, но вовремя понял: ничего не нужно говорить; козырнул, с особенным удовольствием — знал, что Бударин любит хорошую выправку, — четко повернулся кругом и побежал догонять Загрекова.

X

Шли втроем. Впереди Загреков и Филиппов, позади, с туго набитой санитарной сумкой через плечо, Годованец.

Под ногами поскрипывал снег, будто на всех были надеты новые сапоги. Пар, вылетавший изо рта, вился над головой. Издали казалось, что они курят.

На узенькой прямой улочке было безлюдно, как ночью. Жители прятались по подвалам. На огородах и двориках, просто на улице, встав вплотную к сараям и домам — к стороне, скрытой от противника, — затаились танки. Длинные жерла пушек словно вытянулись от напряжения, стали еще длиннее. Из верхних, распахнутых люков торчали головы командиров, поглядывающих на небо. У танков толпились автоматчики.

Завидев замполита, командиры машин отдавали честь. Загреков отвечал.

Годованец, важно и неторопливо, изображая из себя начальника, тоже тянул руку к шапке.

Загреков не начинал разговора, ждал, когда Филиппов немножко успокоится. А поговорить с капитаном нужно было. Сердцем старого политработника Загреков чувствовал, что Филиппов мечется — хочет сделать лучше, а не умеет, и получается плохо. По тому, как Филиппов вел себя с комбригом — как был ошеломлен его резкостью, как тепло говорил о своих подчиненных и робел, когда речь шла о нем, как горячо заверил, что справится с делом — по всему этому Загреков понял: Филиппов снова может запутаться. Изменится боевая обстановка — и он опять растеряется. Ему необходимо помочь. Если раз пообещает — не выполнит, второй — не получится, третий — не справится, глядишь — у него пропадет вера в свои силы, А без веры в себя какой же он начальник?.. Вовремя подсказать человеку — все равно что урожай в срок собрать: зазевался — смотришь, тучи набежали, дожди пошли, добрый урожай пропал...

Загреков шел неторопливо, твердо ставя ногу, печатая шаг. А Филиппову не терпелось поскорее в дело. Если бы он был один — бегом бы побежал в первый батальон за машиной. Ощущение у него было такое, как будто он после долгого перерыва помылся в бане, — легко и хорошо на душе.

Он шел и в уме намечал план дальнейших действий: «Получу машину, отправлю ее на фольварк. Сам останусь здесь, непосредственно в зоне боя. После штурма немедленно поеду за медсанвзводом. Я этому Рыбину покажу, — дружба дружбой, но службу пусть не подводит».

— Что, товарищ капитан, обиделись? — спросил Загреков.

— Что вы, товарищ гвардия подполковник?! Разве на правду обижаются?

— Это верно.

— Вообще, действительно, стыдно. Вокруг такой подъем. Люди рвутся к Берлину. А я, можно сказать, растерялся.

В голосе Филиппова слышался искренний упрек, недовольство собой. [385]

Загреков бросил на него косой взгляд, увидел загорелую щеку, покрытую здоровым румянцем, подумал: «Переживает. Это хорошо. Злее работать будет».

— Что же вы растерялись? — спросил Загреков.

— Уж очень мы быстро наступаем.

— Напишите рапорт. Мол, не очень торопитесь, товарищи, а то я не успеваю раненых эвакуировать.

Загреков заметил, как Филиппов весь вспыхнул — ухо и шея покраснели.

— Не в этом дело, товарищ гвардии подполковник. Только трудно.

— А разве танкистам легче?

— Им еще тяжелее.

— Значит?

— Значит, нужно поспевать.

Загреков ответил на приветствие проходившего мимо связного, взял Филиппова под руку, дружески притянул к себе:

— Вы не ждите, когда к вам дело придет, когда вас позовут, попросят. Тут этого нет, обстановка настолько быстро меняется, что некогда просить кого-то, вы сами вмешивайтесь в дело. Берите, что называется, быка за рога. Лучше быть излишне инициативным — за это вас никто упрекать не будет. — чем сидеть у моря и ждать погоды.

Филиппов мысленно взвесил свои действия за прошедшие двое суток. «Да, именно — я ждал, пока дело само придет ко мне в руки. Прав замполит. Это то самое, что я чувствовал и никак не мог уяснить».

— Большое спасибо за совет, товарищ гвардии подполковник. Но как это сделать? — Филиппов помедлил, как бы решая, не скомпрометирует ли он себя своими признаниями, не будет ли выглядеть мальчишкой. — Видите ли, я пробовал... Например, сам повез первых раненых в медсанвзвод, по пути похоронил танкиста; находился во время боя за Старо-Място на КП, сам руководил выносом раненых; сам организовал промежуточный этап, но... как видите — службе не легче.

— Очевидно, вы не главное делали. Даже наверное не главное. И вообще, товарищ капитан, слово «сам» — вы не так понимаете. Сами вы, бригадный врач Филиппов, — единица, у вас две руки, две ноги, пара глаз, но вы — начальник, руководитель. У вас есть подчиненные, это — десятки рук, десятки ног, десятки глаз, это — люди, живые, наши славные советские люди. И вы должны научиться так руководить ими, чтобы они выполняли ваши замыслы. Вот тогда работа пойдет. Вот тогда вы — «сам». [386]

Хлопнула калитка. Безусый солдат-автоматчик нес полный котелок воды, держа его обеими руками перед собой.

— Это куда? — спросил Загреков.

— Завтрак запить, товарищ гвардии подполковник.

— Ну, ну... Ешьте плотнее, чтобы пули отскакивали.

— Слушаюсь.

Солдат понял шутку — задорно улыбнулся в ответ. Загреков проводил его теплым взглядом, пожал Филиппову руку повыше локтя, посоветовал:

— Вы с товарищами поговорите. Они вам во многом помогут. Не стесняйтесь своей неопытности. И так всем известно, что вы неопытный. Если будет туго, обращайтесь ко мне. Я всегда готов вам помочь.

В тоне Загрекова было столько участия, такое желание ободрить, что Филиппову захотелось ответить ему чем-нибудь хорошим, сыновним, чтобы замполит почувствовал, как дороги и своевременны его слова.

— Спасибо, товарищ гвардии подполковник. За все спасибо. Я, честное слово…

— Вы меньше обещайте, — мягко, но строго перебил Загреков. — Никому ваши обязательства не нужны. Вы делайте. Сделали — доложите. Помощь нужна — попросите. Не оказывают помощь — докажите, что она необходима. — Он остановился, повернулся к Филиппову вполоборота и, видя, что капитан несколько смущен, добавил: — Я верю — из вас получится начальник.

— Правда?

— Получится.

Филиппов прикусил губы, помедлил и высказал то, что" было у него на душе:

— Я очень хочу... Стараюсь быстрее освоиться, да вот... как-то все не получается.

— Получится, — убедительно подтвердил Загреков и впервые улыбнулся, да так заразительно, что и Филиппову захотелось улыбаться. Но он сдержался: побоялся, что сочтут несерьезным.

Где-то прогудел броневик, удаляясь и затихая. Командиры машин все так же поглядывали на небо.

— Вам прямо через площадь, — сказал Загреков и протянул руку.

Филиппов крепко пожал ее, козырнул и пошел по своему маршруту.

Загреков остановил Годованца:

— Как дела, танкист?

— Отлично, товарищ гвардии подполковник, — У меня для тебя особое задание. [387]

Годованец выпятил грудь, огляделся по сторонам и очень пожалел, что никого нет поблизости, никто не слышит, как ему сам Загреков поручает особое задание.

— Смотри за доктором в оба, чтобы цел был.

— Есть, товарищ гвардии подполковник, не сомневайтесь.

В небе появилась красная ракета. Взревели моторы. Штурм начался.

XI

Танк, укрытый за ближайшим от дороги сараем, неожиданно бахнул, выплюнув рыжий сноп огня. С крыши посыпался снег. В сарае заржала лошадь, застучала копытами по цементному полу.

Филиппов успел отскочить с дороги, прижаться спиной к стене крайнего домика.

Танк загудел, затрясся, и, скрежета гусеницами по мостовой, пронесся мимо него.

Филиппов увидел красную звезду на башне и номер машины — «сто». Он ощутил, как задрожало все — домик, земля, сердце у него в груди.

Танк выскочил на площадь, с ходу ударил по видневшейся из-за ветвистых дубов усадьбе. Там из окон вырвался столб огня и дыма. И тотчас из-за домиков и сараев, со всех сторон стали вылетать на площадь машины. В воздухе словно лопнуло что-то, загудело, засвистело, загрохотало. На площади начали рваться вражеские снаряды и мины — на белом снегу появились свежие черные воронки.

Танк номер сто подскочил к высокой каменной стене, преграждающей прямой путь к усадьбе, и, почти не сбавляя скорости, сделав легкое усилие, нажал стальной грудью на камень — стена рассыпалась перед ним, будто была сооружена из песка. Несколько машин устремились в пролом, другие расползались в разные стороны. Круша и кромсая все на своем пути, они без устали стреляли. В усадьбе ежесекундно поднимались фонтаны дыма. Срезанные снарядами, падали столетние дубы, точно тоненькие камышинки. Вражеский снаряд угодил в крышу высокого дома — в крыше образовалась дыра, через нее виднелся кусочек серого неба. Лошадь в сарае металась и продолжала испуганно ржать.

«И выпустить некому. Жаль — изобьется», — посочувствовал Филиппов. Он стоял, все так же прижавшись спиной к стене, не зная, что делать. Свист, грохот, гудение, столбы [388] огня и дыма, срезанные дубы, воронки на площади — все это ошеломило его.

Первый батальон был совсем рядом, через площадь. Но как туда пройти? Каждый метр площади простреливался прицельным огнем. Филиппов попробовал выглянуть из-за угла — мгновенно над головой засвистели пули; они ударили в стенку и, угрожающе, взвыв, отлетели рикошетом. На рукав Филиппову посыпалась каменная пыльца.

— Што ли, себя не жалко? — услышал он знакомый голос. Рядом с ним стоял Годованец.

— Что делать будем? — спросил Филиппов.

— Ждать, — сказал Годованец, поправляя сумку. Филиппов хотел объяснить Годованцу, что раненые из могут ждать, им нужна врачебная помощь, нужна машина, чтобы доставить их в медсанвзвод. Но промолчал — «подождем, может, к лучшему, а то еще машину накроет».

Стрельба участилась. Рев моторов усилился. Откуда-то сбоку, с фланга, раздалось многоголосое «ура». Оно началось недружно — издали казалось, будто несколько голосов стараются перекричать друг дружку. Но сразу же к ним присоединилась, быть может, сотня голосов — и понеслось протяжное, все нарастающее, увлекающее за собой «ура-а-а-а!».

Филиппов не выдержал, оттолкнулся от стены, сделал несколько шагов вперед. Годованец рванул его к себе и строго сказал:

— Вы постойте, Я погляжу, что там делается.

Он куда-то скрылся. Через некоторое время Филиппов услышал голос его сверху, с крыши:

— Наши к самой усадьбе подступили. На прямую выскочили. Меж дубов маневрируют.

— Слезайте оттуда. Вас подстрелят! — закричал Филиппов.

— Што ли, я дурак? Я за трубу спрятался. Годованец замолчал. Филиппов забеспокоился:

— Годованец?

— Ну?

— Чего ты молчишь?

. — Нашу машину подбили. Задымила родимая... Так их, в рот-пароход. Огневые точки накрылись...

«Машину подбили? Это значит — наверняка есть раненые. Хорошо бы их сейчас на «полуторку» и прямо в медсанвзвод, — рассудил Филиппов. — Но как проскочить через площадь? Может, послать Годованца? Чем за трубой сидеть, пусть идет дело делать...»

Раздался нарастающий вой. Филиппов присел. Снаряд [389] пролетел над головой и ударил в сарай. Угол сарая отвалился. Из дыма и кирпичной пыли с диким ржанием вырвалась белая лошадь. Она пронеслась мимо Филиппова, распустив по ветру гриву и косясь на него испуганным, налитым кровью глазом. Лошадь выскочила на площадь и тотчас рухнула наземь, прошитая пулеметной очередью. Она упала на бок, точно ее подрезали, и больше не встала, на животе и груди появились красные расплывчатые пятна.

«Нет, — подумал Филиппов, — как же я буду посылать его на явную смерть».

— Ворвались! — кричал Годованец с крыши. — Рукопашная началась...

Стало как будто потише. «Ура» уже не разносилось сплошной нарастающей волной, лишь вспыхивало на короткое время в отдельных местах усадьбы. Вражеские пушки молчали. Но пулеметы все еще продолжали строчить. По цоколю домика, что был на противоположной стороне улицы, ударяли, посвистывая, пули. Каменная крошка сыпалась на тротуар. Небо сделалось черным от дыма.

— Годованец, — позвал Филиппов, — слезай, идем.

— Што ли, пора?

— Давно пора. Идем скорее.

Годованец подошел неторопливо, предложил:

— Подождали бы еще.

Филиппов прервал, махнув на Годованца рукой:

— Мы и так... люди под пули идут, а мы просидели, спрятались.

Годованец хмыкнул, поправил перевернувшуюся лямку.

— Вы никак думаете — я струсил. — Он поморщил нос. — И я под пули ходил, не впервой. Не в том главное, А для чего рисковать?

Это возмутило Филиппова. Он заговорил горячо, показывая в сторону усадьбы:

— Там раненые, понимаешь? Их вывозить надо. Помощь им быстрее оказывать.

— Все равно вам машину никто бы сейчас не дал, — сказал Годованец невозмутимо. — Комбат в бою. Ему не до машины. А без него ничего не получите. — Он помедлил и, видя, что начальник не возражает, добавил примиряюще: — То-то.

Между тем стрельба прекратилась. Пулеметы замолчали. Танки перестали гудеть. Лишь над головами все клубился густой, едкий дым.

Филиппов покосился на Годованца и, ничего не сказав, [390] только мотнув головой в сторону первого батальона, побежал через площадь. «Черт горбоносый, правильно рассудил, — думал он о Годованце, энергично размахивая руками. — Пожалуй, как раз успеем». Он разыскал комбата перед самой усадьбой среди машин и срезанных снарядами дубов, передал ему приказание Бударина, тут же погрузил в «полуторку» обожженных танкистов и отправил машину на фольварк.

XII

Бригада отдыхала. Танки заправлялись горючим и боеприпасами. Экипажи пополнялись новыми людьми из числа тех, у кого сгорели машины. Адъютанты разводили танкистов по ротам. Командиры батальонов, собрав офицеров прямо на улице, обсуждали итоги боя. Политработники уже разъясняли бойцам предстоящую задачу. Фельдшера обходили свои батальоны, тут же производя мелкие перевязки.

Все были заняты делом. На улице было шумно, людно и весело.

Из-за облаков на минуту выглянула луна. По броне машин, по стенам домов, по снегу, словно отдаленный луч прожектора, пробежала палевая дорожка. Она перечеркнула город наискосок и скрылась в ближайшем лесочке.

Но и этой минуты Цырубину было достаточно, чтобы сориентироваться в обстановке: установить, в каком квартале разместился второй танковый батальон, заметить, что дорогу пересек ординарец комбрига, — полковник, очевидно, вызывает к себе командира второго батальона, гвардии майора Дронова — и определить, что Бударин сердит, иначе ординарец не носился бы как угорелый.

Цырубин направился во второй батальон. Он поравнялся с полевой кухней, от которой исходил теплый приятный запах.

Цырубина приветствовали солдаты, толпившиеся подле кухни.

— Товарищ гвардии майор, каши отведайте, — предложил повар, ловко орудующий черпаком. — А ну, ребята, дайте котелок.

— Спасибо. Я каши много ел, — шутливо сказал Цырубин.

Он заглянул во дворик, где стояла «радийная» машина. Радио разносило всегда волнующие советского человека позывные Москвы.

Диктор торжественно объявил: «Приказ Верховного Главнокомандующего...» [391]

«Неужели про нас?» — подумал Цырубин, задержавшись на крыльце.

В приказе говорилось об успешно продолжавшемся наступлении Второго Белорусского фронта, о танкистах гвардии генерала Попова, о бригаде гвардии полковника Бударина, о взятии города Старо-Място.

«Только что кончился бой, — удивился Цырубин. — Еще пахнет гарью и порохом, еще не остыли жерла пушек, пот не обсох на одежде танкистов, а Сталин уже обо всем знает». Подумав об этом, Цырубин невольно выпрямился, подтянулся, как на параде.

На кухне ужинали танкисты. Горела свеча, слышался возбужденный разговор:

— К весне обязательно кончим.

— Это бы хорошо. Душа по работе стосковалась.

— А не разучился, Рубцов?

— Что ты! Я двадцать лет токарем. Во! — Рубцов показал товарищу свои руки. — Видишь, стальная стружка въелась. Мелкая, как пыль. Ее теперь ничем не отмоешь.

— Приятного вам аппетита, — сказал Цырубин, засовывая за пазуху какой-то сверток.

— Спасибо, товарищ гвардии майор. Просим с нами.

— Благодарю, некогда. — Он незаметно заглянул в соседнюю комнату.

— Товарищ гвардии майор, мы же вас во как уважаем, — вступил в разговор Рубцов. — Ежели б не вы, сколько бы нашего брата погибло? Вот, например, сегодня: вы нам правильно указали огневые точки.

— Парторг правду говорит. Выручили.

— Просим, просим...

Цырубину было приятно слышать оценку своей работы от рядовых солдат. Это была самая высокая, самая справедливая оценка. Чтобы не обидеть танкистов, он согласился: выпил рюмку водки, съел ужин.

— А теперь я пойду, товарищи, — заторопился Цырубин. — Извините, дела.

В темных сенях Цырубин столкнулся с Чащиной. Она несла в руках большой белый узел.

— Нина?!. Здравствуй, Нина! Наконец-то...

— Дмитрий! Ой, Димка!

Она кинулась к нему, но узел мешал и не давал приблизиться.

— Да брось ты его к черту!

Узел упал к ногам и загородил дорогу. Оба засмеялись, согнулись, схватили друг друга за плечи и поцеловались. Потом сели на узел, Нина прижалась к широкой [392] груди Цырубина, а он осторожно обнял ее — и так, молча, они долго сидели в темных сенях.

Где-то играла гармонь. Слышалась знакомая песня «Меж крутых бережков».

— Где ты пропадаешь? — первым заговорил Цырубин.

— Хозяйством занимаюсь. — Нина похлопала рукою по узлу.

— Что это?

— Простыня. Буду из них портянки делать.

— Та-ак, — насмешливо протянул Цырубин. — Портяночных дел мастер. Поздравляю с новым званием.

— Ужасно остроумно, — обиделась Нина, отстраняясь от него. — Хо-хо-хо, как смешно. А ты понимаешь, если портянки заскорузлые, грязные, так ноги можно отморозить? Не понимаешь? Чего же смеешься? Глупый какой-то, честное слово.

— Не обижайся, — примирительно сказал Цырубин. — Ты же у меня заботливая. И дело это хорошее. Кто тебя надоумил? Сама?

— К сожалению, нет. Новый начальник.

— Любезный доктор? Он, кажется, неплохой парень.

— Почему парень? У тебя все, кроме твоих разведчиков да танкистов, — парни. Дескать, второй сорт...

— Почему все? И среди медиков попадаются очень стоящие люди, — шутливо сказал он и обнял ее за плечи.

— Перестань, пожалуйста, — она отодвинулась от Цырубина, — капитан действительно хороший человек.

— Ну ладно, ладно. Вот ты какая у меня колючая! Пока на своем не настоишь — не. успокоишься. — Он снова привлек ее к себе. — Оставим этот разговор, мы с тобой два дня не виделись. А увиделись — и не с того начали. Ты знаешь, как я позавчера перепугался. Пока не узнал у любезного доктора, что ты жива, — места себе не находил.

— А я? Ведь ты опять в рукопашной был. Думаешь, я не знаю?

— Был, Нина, вот ей-богу был!

Он наклонился и хотел ее поцеловать Нина опять отстранилась:

— Нет, погоди, обещай мне, что будешь беречься.

— Как же я буду обещать? Сама посуди — я солдат.

— Нет, обещай.

Он отыскал губами ее глаза и нежно поцеловал. Нина прижалась к нему, помолчала, мечтательно произнесла:

— Вот окончится война. Поедем мы с тобой к нам, на Урал. [394]

— Почему на Урал? Лучше к нам, в Белоруссию.

— Нет, на Урал. Не перебивай... Станем работать. Ты — учителем. Я фельдшером. Выстроим новую школу, новую больницу. И обязательно будем дальше учиться. Слышишь? Обязательно. Поступим в заочный институт. Согласен?

— Конечно. Нам теперь особенно надо учиться. — Цырубин заговорил серьезно: — Опыта жизненного мы. набрались, а знаний пока что не хватает.

Она положила руки ему на плечи, заглянула в лицо, стараясь разглядеть его выражение, доверчиво прошептала:

— Я больше не хочу войны. Это страшно.

— Боишься? — удивился Цырубин. — Ты же такая бедовая.

— Сегодня одному ногу оторвало. Подползла я к нему жгут наложить, а он, сгоряча видно, боли еще не чувствует, все смотрит через мое плечо. Оглянулась я — на снегу его оторванная нога лежит и на хромовом голенище пламя отражается.

Цырубин прервал ее:

— Посмотри-ка, может, тебе это нужно?

Он увлек Нину на крыльцо, вынул из-за пазухи сверток, подал ей.

— Что это?

— Развертывай!

Нина развернула сверток и ахнула от удивления:

— Где ты взял?

— Разведчики нашли где-то в развалинах. Я не брал, да они обижаться стали.

— Какие чудесные, как игрушки.

В руках у Нины были лакированные туфельки.

— Примеряй. Может, действительно...

При свете луны лицо Нины казалось бледным и усталым. Она осмотрела свой костюм: ватные штаны, большие кирзовые сапоги с пятнами на голенищах.

— Не возьму, не нужно. Зачем они мне?

— Я тоже так думал — у тебя свои есть. Да ребята обижаются...

Цырубин повертел туфельки в руках и без сожаления швырнул через плечо сперва одну, потом другую.

— Умница ты моя.

Он подал ей руку и вдруг, заметив на ней мужские рукавицы, строго спросил:

— Чьи это?

— Начальника. [394]

— Та-ак. Теперь ясно, почему ты его нахваливала, почему он... в общем, все понятно. — Цырубин сдернул с нее рукавицы, засунул их за пазуху, подал ей свои шерстяные.

— Да что ты? Вот чудак, честное слово, — расхохоталась Нина.

Цырубин спрыгнул с крыльца и, не оборачиваясь на зов Нины, пошел по улице.

Возле дома комбрига стоял броневичок. Окна были затемнены. Из одного окна падал на снег острый пучок света.

Цырубин хотел зайти к комбригу, но как раз на самом повороте дороги столкнулся с Филипповым.

— А-а, любезный доктор, — протянул он с неприязнью. Филиппова удивил его недобрый тон: они как будто не ссорились.

— Здравствуйте, вы к полковнику?

— Да-а, — Цырубин медлил, — ты вот что, любезный доктор, — он закинул руки за спину, придвинулся к Филиппову, — там твоя машина застряла, без горючего. Послал бы, пока есть время.

— Это где?

— Километров пять отсюда, по северной дороге.

— Спасибо. Пошлю.

Филиппов повернулся, чтобы уйти: ему был неприятен этот разговор, он понял, что Цырубин не досказывал чего-то.

— Торопишься? — спросил Цырубин.

— Есть дело к комбригу.

— Та-ак... — Цырубин выдернул из-за пазухи рукавицы: — Это твои, возьми, сгодятся в хозяйстве.

И он, круто повернувшись, направился к командному пункту. «Еще ревности в моем положении не хватало», — догадался Филиппов, глядя вслед уходящему Цырубину. Он хотел догнать майора и сразу же объясниться, но раздумал, — времени не было.

XIII

В квадратной, оклеенной темно-коричневыми обоями комнате, на мягком, зеленого бархата диване сидели Бударин и Загреков. Перед ними стоял командир второго танкового батальона гвардии майор Дронов — рябой, коренастый, могучего телосложения человек. Он смотрел на комбрига и, стараясь сдерживать свой густой, сильный голос, от которого в окнах звенели стекла, обстоятельно докладывал о всех подробностях прошедшего боя. [395]

Бударин, отвалившись на спинку дивана, слушал. Он был чем-то недоволен: расстегивал и застегивал «молнию на своей куртке.

Дронов, кончив доклад, шумно вздохнул.

— Все?

— Все, товарищ гвардии полковник.

— Ты думаешь, орел, я тебя похвалю? Руку пожму? К награде представлю? — Бударин рывком застегнул куртку. — Сколько ты людей потерял? Сколько?

— Потери, конечно, есть...

— Не есть, а больше всех. — Бударин сердито посмотрел в серые острые глаза комбата. — Зачем на прямую наводку выскочил? Кто тебя просил?

— Разрешите объяснить?

— Поздно объяснять!

— Я считал...

— Лучше считан свои потери. Две машины угробил. Ор-рел!

Лицо Дронова сделалось медно-красным, на шее надулись вены.

— Товарищ гвардии полковник, — прогудел он. — Я ведь не о себе, о других заботился. Если бы я не расстрелял немецкие пулеметы, бригада потеряла бы гораздо больше.

— А ну, не рычи. — Бударин встал и заговорил резко, как бы обрубая слова: — Ишь, какой благодетель нашелся! Ты о себе заботься и не подставляй зря свою башку под снаряды. Я не могу позволить гробить людей. Я решил...

Загреков негромко кашлянул. Бударин покосился на него и тоном ниже спросил:

— Чего тебе?

— Быть может, заслушаем комбата на партийной комиссии?

Дронов машинально ощупал нагрудный карман, где, вероятно, хранился партийный билет.

— Предварительно разберемся, конечно, — успокоил его Загреков, погладив свои седые, отливающие стальным цветом волосы. — Все объяснишь. Сейчас вряд ли успеем. Утром, в бой. Вот в Яблонске, пожалуй, займемся. Согласен, товарищ комбриг?

— Подумаю. — И бросил Дронову: — Можешь идти. Комбат поспешил уйти.

Бударин ходил по комнате, громко стуча каблуками. Загреков, будто не замечая его волнения, вынул из кармана серебряный портсигар, достал папиросу, закурил. Вытягивая [396] губы трубочкой, он выпускал изо рта ровные колечки дыма и наблюдал, как они, плавно поднимаясь, рассеиваются в воздухе.

— Зачем ты меня остановил? — спросил, не посмотрев на Загрекова, Бударин.

— Затем, что ты больно горяч.

— Но ты же сам долбил мне о боевых потерях?

— Правильно.

— Тогда я ничего не понимаю.

— Вот это зря.

Они замолчали. Из соседней комнаты донеслись неуверенные, приглушенные звуки — ординарец комбрига «осваивал» аккордеон.

— Да запомни ты наконец, что я командир, а уж потом — друг тебе. А то что получается? Доктора хотел снять — заступаешься, этого решил прибрать к рукам — опять вмешиваешься. Да что это такое? Я этого не потерплю. Предупреждаю!

Загреков терпеливо слушал, пощелкивая портсигаром, поглядывал на колечки дыма. А когда Бударин немного остыл, спросил:

— Теперь разреши мне сказать? Бударин кивнул головой.

— Во-первых, рано тебя, Константин Григорьевич, выписали из госпиталя. Контузия, брат, не шуточка. Вон у тебя щека дергается, как в лихорадке. Быть может, оно и пройдет, но пока что с нервами твоими не все в порядке. В этом главная причина моих так называемых вмешательств. Во-вторых, я в твои командные дела никогда не вмешиваюсь. Это ты прекрасно знаешь. Ты — командир, хозяин, единоначальник. Твой приказ — для меня закон. Я делаю все, чтобы бригада точно и в срок выполняла все твой приказы. Но что касается людей, Константин Григорьевич, тут уж разреши мне иной раз помочь. Тут нам нужно вместе. У каждого человека есть дорожка, ведущая к сердцу. Нам с тобой, коммунистам, надо уметь находить эту дорожку. А ты сгоряча взял да накричал на комбата. Зачем? Он честный, смелый, принципиальный человек...

— Ты любишь людей украшать, — вставил Бударин.

— Люблю. А разве у нас плохие люди? Замечательные люди. Хотя бы тот же Дронов? Вот посмотришь — до Яблонска он сумеет отличиться, и ты же первый будешь против вызова его на партийную комиссию.

— Зачем тогда грозился парткомиссией? Загреков улыбнулся одними глазами:

— Был уверен, что ты успокоишься, и запротестуешь. [397]

— Гм... уверен.

Бударин, заложив руки за спину, продолжал шагать из угла в угол. Из-за двери раздались такие разноголосые, режущие слух аккорды, что оба поморщились.

— Перестань пилить! — крикнул Бударин.

— Что касается доктора, тут другой вопрос, — говорил Загреков, похлопывая по колену рукою. — Он хороший офицер, молодой коммунист, но пока что плавает — это факт. Но справится ли он со своей работой? Я уверен, что справится.

Бударин покосился на Загрекова, отошел в дальний угол.

— Все его ошибки — от неопытности. Пройдет еще неделя, научится и медсанвзвод подтягивать, и свои машины в руках держать. Желание работать у него большое, но ему надо помогать. Давай будем помогать.

Бударин чувствовал, что Загреков своими разумными доводами «припирал его к стенке», но соглашаться не хотелось, он сказал:

— И что это такое — война к концу, а мне мальчишек подсовывают! Разве это дело?

— Константин Григорьевич, а как ты начинал?

— После будем мемуарами заниматься. Сейчас воевать надо.

— А я помню. — Глаза у Загрекова сделались задумчивыми, голос мягким. — Мне еще и двадцати не было. Попал в чапаевскую дивизию. Дали мне коня, Буланчиком звали. С норовом, конь, того и гляди сбросит. Любил сильную руку. И вот мы с Буланчиком в первом бою…

— Слышал, — добродушно перебил Бударин. — Пилюгинский бой. Все спешились, а ты под огнем как ошалелый носился, пока тебя за ноги не стянули.

— Правильно, Константин Григорьевич. Вот как я начинал. Вот каким зеленым был. А ты-то, вспомни-ка, не лучше меня был. Под Царицыном всю атаку в канаве пролежал.

По лицу Бударина проплыла виноватая улыбка.

— Да еще мертвым притворялся, — добавил он.

— Ну что, вспомнил? — оживился Загреков.

— Что из того, что вспомнил? Тогда было другое время, — все еще упорствовал Бударин.

— Ах, другое время? Совершенно верно, другое время, — Видя, что Бударин продолжает упорствовать, Загреков встал, быстро расстегнул полушубок, достал из кармана записную книжку, полистал ее и медленно, отчетливо выговаривая каждое слово, прочитал: — «Ценить кадры, [398] как золотой фонд партии и государства, дорожить ими, иметь к ним уважение... заботливо выращивать кадры, помогать каждому растущему работнику подняться вверх, не жалеть времени для того, чтобы терпеливо «повозиться» с такими работниками и ускорить их рост».

Бударин долго смотрел на Загрекова в упор, шевеля бровями, обдумывая смысл только что услышанных слов.

— Сталин?

— Да, Сталин.

Загреков закрыл записную книжку и спрятал ее в карман.

— Что же, — произнес Бударин после паузы, — будем выполнять. — И добавил: — Если партия требует.

— Вот и отлично, — сказал Загреков, вновь садясь на диван. — Закуривай, Константин Григорьевич, хотя нет — закурю я один, ты сыграй. Очень прошу. Знаешь что? Из «Времен года» Чайковского.

Музыка была страстью комбрига, и он не заставил долго упрашивать себя.

— Ох и орел ты, Василий Федорович! — дружески воскликнул он. — Курков, скрипку!

Когда ординарец принес инструмент в черном футляре, Бударин достал из футляра скрипку, любовно обтер ее носовым платком, настроил и, уложив поудобнее подбородок, заиграл. Сперва он играл неуверенно, звуки дрожали, обрывались на полутоне, иногда фальшивили, но с каждым новым движением смычка они делались чище, плавнее и, наконец, полились певучие, проникновенные; казалось, звуки исходили из глубины, от самого сердца человека. Лицо Бударина преобразилось, успокоилось, приняло добродушно-торжественное выражение. Пальцы его быстро скользили по скрипичному грифу, прыгали на высокой ноте, замирали на мгновение и снова бежали вверх.

Глядя на него сейчас, никто бы не поверил, что еще совсем недавно он был в бою, кричал до хрипоты, «отчитывал» комбата, волновался...

Загреков слушал не шелохнувшись. Глаза у него были печальные, тоскующие. Это был не тот Загреков — веселый, зажигающий, с моложавым лицом и задорным блеском в глазах, каким его привыкли видеть товарищи, — это был другой Загреков, которого не видел никто, никогда. Слушая Бударина, он вспоминал свою жену. Татьяна любила Чайковского и часто играла на рояле «Времена года». Он любил, вернувшись после работы, смотреть на ее белые быстрые руки. Теперь эти руки, наверное, огрубели: Татьяна четвертый год работает на заводе... [399]

Бударин кончил играть и, опустив смычок, некоторое время стоял все в той же позе. Вся комната еще была полна звуков.

— Замечательно, Константин Григорьевич, — сказал Загреков, встряхивая головой, как бы отгоняя воспоминания. — Спасибо тебе.

В дверь постучали.

— Да, — неохотно отозвался Бударин.

Вошел Филиппов, молодцевато козырнул, попросил разрешения обратиться.

— Слушаю.

— Товарищ гвардии полковник, разрешите мне выехать. Хочу медсанвзвод подтянуть. За меня остается Осипов.

Бударин украдкой покосился на Загрекова. Загреков как ни в чем не бывало продолжал курить, выпуская изо рта колечки дыма и наблюдая, как они растворяются в воздухе.

— Езжайте.

Филиппов, как положено, повернулся кругом и скрылся за дверью.

XIV

Дорога извивалась — поворот за поворотом. Иногда казалось, что «санитарка» не удержится на шоссе, врежется в столб или в дерево. Но Годованец вовремя повертывал баранку. Филиппова по инерции откидывало в сторону, и они благополучно неслись вперед.

Сверкая чешуйчатыми стволами, мелькали силуэты придорожных деревьев. За ними синел густой лес. В лесу одиноко кричал филин.

На небе роились мелкие веселые звездочки. Круглая луна походила на уличный фонарь, звездочки — на пушистые снежинки, и все вместе напоминало Филиппову ночной, засыпающий город, когда разлетаются по улицам гулкие сигналы последних автомобилей, когда в окнах домов постепенно гаснет свет. Ты возвращаешься домой с комсомольского собрания. Звонко стучат по асфальту твои шаги. Ты остаешься один на один со всем городом. Ты хозяин, город — твой. Хочется идти, идти без конца...

Как они любили с Сашей Рыбиным бродить по городу в зимние ночи! Выйдя из института, они шли по Красному проспекту. Гудели провода, обвисшие под толстым слоем инея. Звенел проходивший через площадь трамвай, весь белый. Шум его долго не затихал в морозном, обжигающем лицо воздухе. На всем — на земле, деревьях, домах — лежал [400] снег. Саша заводил разговор. Он, по обыкновению, о чем-нибудь мечтал. То говорил, что пройдет не так уж много лет, и люди научатся управлять климатом: «Там, где сейчас собачьи холода, будут расти цитрусы». То заявлял, что люди приучат себя переносить любой климат: «В январе будут ходить в одной рубашке. Да, да. Все зависит от тренировки». Филиппов шевелил одеревеневшими от холода непослушными губами, улыбался. Ходили до тех пор, пока окончательно не замерзали, — тогда, наскоро попрощавшись, они бежали домой, унося в груди хорошее, светлое чувство дружбы...

И вот он едет, чтобы крепко отругать своего друга, быть может наложить на него взыскание.

Медсанвзвод должен работать оперативно. Секунды отставания собираются в минуты, минуты — в часы, часы стоят раненым жизни. Рыбина нет двое суток. Этого допускать нельзя. Филиппов твердо задумал действовать решительно.

Навстречу из-за дальнего поворота выскользнули машины.

— Наши, — сразу же определил Годованец и просигналил.

Машины остановились. Из кабины переднего «ЗИСа» вылез Рыбин. Луна мгновенно посадила ему на очки двух зайчиков. Рыбин доложил начальнику о прибытии. Они поздоровались за руку.

— Зайдем, — предложил Филиппов, первым поднимаясь в кузов «санитарки».

Вошли. Филиппов сел на топчан. Рыбин, старательно прикрыв за собой дверку, остановился у входа. Он догадался, что встреча на дороге отнюдь не случайна. Очевидно, начальник специально ехал за ним и предстоит серьезный, скорее всего неприятный разговор. Он чувствовал себя виноватым перед Филипповым и понимал, что помимо воли своей крепко подвел друга. Конечно, не от хорошей жизни Филиппов поехал разыскивать медсанвзвод. Рыбин стоял в нерешительности и думал не о том, как бы оправдаться, а о том, чем бы помочь Филиппову.

Филиппов заметил, что Рыбин похудел: исчезли ямочки на щеках, лицо осунулось, вытянулось, постарело.

Филиппову пришло на память, как Саша все зимы ходил в легоньком осеннем пальто, в сапожках, а деньги, заработанные черчением, аккуратно посылал матери, писал ей бодрые письма, в которых клялся, что ему и так тепло. Теперь некому посылать письма: мать и младшая сестренка убиты фашистами при бомбежке Смоленска. [401]

— Садись, — сказал Филиппов, — рассказывай, где пропадал двое суток?

Рыбин сел напротив него, снял очки, достал из кармана платок и, протирая стекла, начал говорить:

— Видишь ли... Получилось действительно нехорошо. У тебя, возможно, были большие неприятности?

— Отвечай на мой вопрос.

Рыбин рассказал все: как поступали раненые из соседних пехотных частей, как оперировали Петра Ивановича Слесарева, других.

Филиппов слушал, не перебивая, в душе удивляясь тому, о чем так просто говорил Рыбин.

— Неужели столько раненых пропустили?

— Да, да. За двое суток сто девяносто шесть человек.

— Это много. Работу провернул большую. Филиппов вспомнил, как стонали раненые и просили;

«Ну что вы нас держите, отправляйте скорее», как его отчитывал комбриг, вспомнил свое глупое положение, заговорил резко, сердито:

— А вообще ты поступил неправильно. Слесарева оперировать не нужно было. Раненые из других частей к нам поступать не должны.

— Конечно. Но куда же их деть? Ведь соседи — не бросишь, не откажешь...

— А я вот сейчас проеду к начсанарму и попрошу, чтобы он подействовал на начальников санитарных служб этих частей. — Быстрым движением руки Филиппов пригладил прядку волос, упавшую на лоб. — Пусть живее работают, поспевают. Какого черта, в самом деле, за нашими спинами прячутся.

Рыбин, щуря глаза, посмотрел на Филиппова, надел очки, еще раз посмотрел.

— Что ты меня разглядываешь? Давно не видел?

— Мы с тобой впервые сталкиваемся по работе, А то всё учились.

— Учились! — перебил Филиппов. — Когда учились, все было ясно. На каждый случай — готовый рецепт. А вот сейчас попробуй. — Он говорил быстро, энергично, ударяя ребром ладони по столу. — Танки уходят вперед, ты отстал, раненые скапливаются, отяжелевают.

Рыбин смутился:

— Извини. Учту. Буду торопиться.

— Извинять мне нечего. А изволь не задерживаться сутками, не отставать, — тоном приказа продолжал Филиппов. — И предупреждаю — еще повторится, сниму и в батальон отправлю. [402]

На лбу у Рыбина выступили капельки пота, он поспешно стал надевать очки и все никак не мог зацепить роговой дужкой за ухо.

— Комбриг вызвал, вон, говорит, из бригады.

— И... и что?

Рыбин придвинулся, сочувственно склонил голову.

— Пока оставил. Спасибо Загрекову. — Филиппов помедлил, потом, вспомнив что-то, спросил негромко: — Что это за трофеи? Какие это чемоданы у тебя появились?

Рыбин растерянно развел руками:

— Видишь ли... Ситуация такая... Я тебе все объясню.

— Не объяснишь, а сейчас же принесешь сюда все твое добро. — Филиппов подчеркнуто иронически произнес последнее слово. — Я хочу посмотреть, до чего ты дошел.

— Зачем же приносить? Это абсурд, я тебе сейчас все объясню.

— Не хочешь? — Филиппов смерил Рыбина презри» тельным взглядом. — Ну, так я сам пойду посмотрю.

Он встал, открыл дверцу, выпрыгнул на улицу, Рыбин выскочил вслед за ним.

— Это я сам выдумал... Понимаешь? Тактический ход, Филиппов не слушал.

— Где? — спросил он.

— В аптеке.

Они подошли к аптечной машине. Из кузова выглянул Хихля. Он поздоровался с начальником и, выпрыгнув из машины, сказал вполголоса:

— Товарищ каштан, у мене до вас дiло.

— Чего еще?

Хихля жестом объяснил, что дело секретное. Они отошли в сторонку.

— У медсанбатi цiкавляться, чому не пишете?

— Передай, что не о чем пока писать. Хорошего мало.

— Слухаюсь.

Рыбин уже оправился от неожиданности, успокоился. Они влезли в машину, зажгли свет.

— Показывай! — потребовал Филиппов, Рыбин покашлял в кулак.

— Может быть, все-таки выслушаешь?

— Показывай!

Рыбин сделал головой такое движение, будто ему был тесен ворот, достал из-под ящиков чемодан, поставил его у ног Филиппова, открыл и сделал рукой шутливый жест:

— Прошу.

— Что это?

— Трофеи. [403]

 — Ты дурака не валяй. Где еще чемоданы?

— Других не имею.

Филиппов посмотрел на него пристально и, видя, что Рыбин говорит правду, облегченно вздохнул и засмеялся;

— Фу... А я думал, в самом деле ты с ума сошел.

— Не знаю, кто из нас сошел.

— Я рад, Саша. — Филиппов взял Рыбина под руку и другим, задушевным тоном спросил: — Как же так получилось? Ведь мне сам комбриг сказал — трофеи!

— Это я виноват. Я слух такой распустил, чтобы не приставали.

— Что же это такое?

— Да вот собираю материал. Думаю после войны наукой заняться.

— Чудак. Так зачем же ты скрывал?

— А вдруг не получится?

Рыбин склонился над чемоданом, закрыл крышку. Филиппов положил руки ему на плечи:

— А ты все такой же, Саша.

— Все такой же. — Рыбин выпрямился, покосился на Филиппова дружелюбно: — А ты другой. Начальник. Тебе, знаешь, даже идет такой тон. Да, да.

— Ты мне зубы не заговаривай. Дело делай.

— Слушаюсь. Что прикажешь?

Филиппов задумался. Ясного плана дальнейших действий у него не было.

— Вот что, ты езжай в город и жди меня, а я проеду к начсанарму. Понял, трофейщик?

XV

В машине топилась времянка. Огонь буйно шумел, выплевывая в раскрытую дверцу желтые угольки.

Сатункин кипятил чай в старом, закопченном ведре. За столом сидел Филиппов и, придерживая рукой спадающую на глаза прядь волос, писал письмо своим родителям в город Новосибирск.

«Здравствуйте, дорогие мои!

Пишу вам во время короткого затишья. Прежде всего, не волнуйтесь — я жив и здоров. Настроение отличное. Да и как ему не быть отличным, — наступаем. В сутки проходим с боями по сорок и более километров. Ты, отец, старый вояка и представляешь, что это значит. Раньше и думать не могли о таких темпах, теперь это в порядке вещей. Вы там, в тылу, вместе с нами, конечно, радуетесь успешному наступлению на всех фронтах. В связи с такими темпами [404] мне приходится туговато: и дело свое медицинское делать, и от части не отставать. Но думаю — справлюсь...»

Филиппов повертел в руках карандаш, задумался и ясно вообразил себе, что сейчас делается дома. Мать, наверное, пришла с работы, суетится у плиты, готовит ужин — маленькая, худенькая, еще нестарая женщина.

Он припомнил, как дома ждали писем от старшего брата Леонида, которого теперь нет в живых. Отец, бывало, приходил с телеграфа — он там работал, — и мать спрашивала: «Письмо есть?» — «Пишут». Мать вздыхала и шла к плите. Иногда отец входил в дом, мурлыча под нас, стараясь спрятать свое улыбающееся, красное с мороза лицо. Мать замечала эту хитрость. Торопливо обтирала руки о клетчатый фартук, лезла в карман отцовского пальто, доставала письмо и прижимала его к груди. Потом это письмо читалось по многу раз. Она уносила его с собой на работу и там перечитывала в обеденный перерыв. Милая, добрая мама!

Филиппов встряхнул головой и продолжал:

«Вы писали, что у нас в Сибири стоят морозы (папа их называет «крещенскими»), а здесь погода непостоянная, то подморозит, то развезет. Хочется походить на лыжах, но тут это невозможно. Хочется наших сибирских пельменей, и это сейчас невозможно. О загранице расскажу при встрече. Встреча теперь не за горами!..»

Сатункин взял алюминиевый котелок с вмятинкой на боку, приготовил в нем заварку, налил кипятку в зеленую эмалированную кружку и предложил:

— Товарищ капитан, вы чайку просили. Филиппов будто не слышал.

— А любите вы чаевать-то? — погромче сказал Сатункин.

— А?

— Чай-то, говорю, любите?

— Сибиряки все чаехлебы.

— Я вот, к примеру, не могу: после чая сплю беспокойно...

Неожиданно распахнулась дверь, в машину поднялся Загреков.

— Здравствуйте, — бодро сказал он.

Филиппов вскочил, прикрыл письмо шапкой, пожал протянутую руку".

— Сатункин, чаю!

— Не торопитесь, капитан. Дайте со старым гвардейцам поздороваться, Мы с ним еще под Сталинградом воевали. [405]

Лицо Сатункина расплылось в улыбке, кончики усов поползли к ушам.

— Помнишь, землячок?

— Так точно, товарищ гвардии подполковник.

Загреков снял полушубок, теперь уже не белый, а замасленный, серый, сел напротив Филиппова. На груди у замполита горел орден Красного Знамени.

— Письмо пишете? — спросил он, заметив на столе конверт с адресом.

— Да, родителям. Получил еще в медсанбате. Все не было времени ответить.

— Ну что? Как они? Отец больше не болеет? Филиппов удивился: ну и память! Как-то, кажется в первый разговор, он между прочим упомянул замполиту о болезни отца — и вот запомнил!

— Хватит с него, товарищ гвардии подполковник, И так за войну трижды болел.

— Все ревматизм?

— Да, ревматизм. Был крепкий старик. Бывало, мы с братом поссоримся, так он нас, как. щенят, расшвыряет, А сейчас едва ходит, Болезнь и гибель брата его сильно подточили.

Загреков нахмурился — возле глаз, на лбу, у рта. появились мелкие тоненькие морщинки.

— Брат где погиб?

— Под Ленинградом. Про Синявинские болота слышали?

— Слышал. — Загреков отвел глаза, потянулся за портсигаром. — У меня там сын погиб.

— Вот оно что!

Филиппов сочувственно посмотрел на седые, отливающие стальным блеском волосы Загрекова, подумал: «Трудную жизнь прожил человек. А сколько еще в нем энергии, оптимизма!»

— Да, война! — поспешил он закончить разговор, — Вероятно, нет дома, которого бы она не коснулась.

— У вас можно курить? — спросил Загреков.

— Пожалуйста.

— Вы как будто не курите?

— Нет, не привык.

Сатункин пригладил усы, выждал паузу в разговоре, напомнил о чае:

— Пожалуйте, товарищ гвардии подполковник.

— Ловко ты, землячок. — Поднаторел.

— Видно, часто твой капитан чаевничает?

 — Они любители.

Загреков сдул пепел с недокуренной папиросы, отложил ее на угол стола, пододвинул к себе кружку.

— А чаек-то, у тебя, землячок, с дымком.

— Так точно, потому — товарищ капитан такой уважают.

Сатункин одобрительно посмотрел на Филиппова.

— Да, люблю дымный чай, — подтвердил Филиппов. — Он мне Сибирь, тайгу напоминает. Попьешь — как дома побывал.

Из кабины донеслось протяжное храпение.

— Вот дает! — воскликнул Сатункин.

Филиппов сделал строгие глаза. Сатункин понял, выскочил из машины.

— Кто это там?

— Это Годованец, товарищ гвардии подполковник.

— Пускай спит. Через два часа опять двинемся.

— Там у него тулуп, тепло — располагает ко сну... Да Вы пейте, товарищ гвардии подполковник, только чай, извините, жидкий.

— А я густой и не люблю. Мне бы послаще, — улыбаясь сказал Загреков и всыпал в кружку полную столовую Ложку сахара.

— А я люблю крепкий: попьешь чаю — не так спать хочется.

— Это зря. Нужно себя беречь.

Филиппов посмотрел на усталое лицо Загрекова и подумал, что сам-то он себя совсем не бережет.

Загреков размешал сахар, отпил глоток и спросил:

— Как, подтянули медсанвзвод?

— Да, я их встретил на дороге.

Филиппов подул на чай, но, видя, что замполит намерен поговорить, решил, что пить невежливо, и отодвинул кружку.

— Почему же они отстали? — поинтересовался Загреков.

— Они оказали помощь ста девяноста шести раненым.

— Вот как! — Загрекову все уже было известно, он просто хотел узнать, как относится к этому Филиппов, — быть может, станет жаловаться, сваливать вину на медсанвзвод, себя выгораживать? И то, что Филиппов говорил о работе медсанвзвода с уважением, даже с некоторой гордостью за своих подчиненных, понравилось Загрекову. — Молодцы! Но у нас столько и раненых-то не было.

— Пехота подкинула, товарищ гвардии подполковник, соседи. [407]

— Соседи? Понятно.

Загреков обхватил руками кружку, точно грел об нее руки.

— По этому поводу я ездил к мачсанарму. Он обещал помочь, — докладывал Филиппов.

— В чем?

— Чтобы пехота нам работу не тормозила.

— Неверно. Соседям нужно помогать.

— Мы помогать не отказываемся. Только и там должны живее работать. Иначе мы вечно будем отставать.

Загреков заметил, как упрямо сжались четко очерченные, еще мальчишеские губы капитана, как вызывающе блеснули его глаза, а между бровями появились две морщины — вилочкой. И это упрямство тоже понравилось Загрекову. Он взял папиросу, прикурил, с удовольствием затянулся и дипломатично спросил:

— Ну, а посоветоваться с товарищами успели?

Филиппов замялся:

— Как вам сказать?.. Честно говоря, нет.

— Боитесь за свой авторитет?

— Что вы...

— Боитесь! В людей не верите, точнее, не доверяете, думаете, они вам... свинью подложат.

Филиппова задело за живое.

— Неправда, товарищ гвардии подполковник, — заговорил он горячо и громко, — я верю нашим людям и уважаю их. И зачем вы так говорите? У меня просто не было времени.

Филиппов осекся, опустил голову: он слишком громко разговаривает с замполитом; это нетактично, и потом — Загреков не заслужил такого отношения.

— Вот теперь я вижу — вы со своим народом поговорите, — добродушно сказал Загреков.

В кабине запели песню, негромко и задушевно.

Высокий заливистый голос Годованца взлетал высоко и долго парил, словно сокол над степью. За ним гнался низкий, напористый бас Сатункина, настигал, подминал под себя, опять отставал, будто играючи:

На диком бреге Иртыша
Сидел Ермак, объятый думой...

— Хорошая песня! — сказал Загреков.

Он сложил руки на столе, слегка склонил голову набок и подтянул:

Товарищи его трудов,
Побед и громкозвучной славы
Среди раскинутых шатров
Беспечно спали средь дубравы.

Голос Загрекова был несильный, но чистый, приятный. А главное, пел он с упоением, весь отдаваясь песне, полузакрыв глаза, точно от солнца.

В кабине услышали его голос и, ободренные этим, запели во всю силу.

Песня окрепла, налилась и разносилась далеко — широкая, просторная.

Кто жизни не щадил своей,
В разбоях злато добывая,
Тот будет думать ли о ней,
За Русь родную погибая.

Филиппов стеснялся, не решался подтянуть.

— Пой, — сказал Загреков, задорно тряхнув головой, — пой.

Увлекшись, Филиппов запел. Он не помнил многих слов и тогда тянул только мотив, путал куплеты, но пел с азартом, стараясь ни за что не отстать от Загрекова:

Ревела буря.
Вдруг луной Иртыш кипящий осребрился,
И труп, извергнутый волной,
В броне медяной озарился.

Филиппову особенно понравился этот куплет. Вспомнилась ему юность. Светлая летняя ночь. Он плывет на пароходе по Иртышу. Он торопится к Наташе в Чернолучье, где она работает старшей пионервожатой. На палубе пусто. Легкий ветерок кудлатит его волосы, немножко прохладно, но уходить не хочется: нельзя упустить момента, когда пароход пристанет к берегу, не хочется, чтобы кто-то другой ступил первым на землю, где живет его любимая.

...Носились тучи, дождь шумел,
И молнии еще сверкали,
И гром вдали еще гремел,
И ветры в дебрях бушевали.

В ту ночь река была спокойной. Серебристая дорожка перечеркнула ее поперек. Слышался тихий всплеск колес. Волны веером расплывались от парохода и с легким шумом ложились на берег.

— Хорошая песня, — повторил Загреков задумчиво. Наступила тишина. Было слышно, как в печи, догорая, потрескивают дрова, как ветер стучит трубою. Потом послышалось равномерное гудение. «Санитарка» задрожала — это Годованец подогревал мотор.

— Мне пора, — сказал Загреков, вставая. [409]

— Куда же вы? А чай?

— До следующего раза.

Он быстро оделся и подал Филиппову руку:

— Я верю в вас, товарищ капитан. Я даже убедил ком» брига в том, что вы с делом справитесь. Думаю, что краснеть за вас мне не придется. А? Не подведете?

Филиппов, волнуясь, постучал пальцами по кружке, ответил твердо:

— Нет, не подведу.

— Ас товарищами советуйтесь, не стесняйтесь.

— Обязательно.

XVI

Прошло еще двое суток.

Бригада Бударина, во взаимодействии с другими частями, все это время стремительно наступала. Она не давала противнику передышки, гналась за ним по пятам, двигалась так быстро, что в тылу у нее нередко оставались группки разбитых вражеских частей.

К вечеру третьего дня над землей навис густой, клубящийся туман и задержал наступление.

— Молоко, будь оно трижды проклято! — ругался комбриг. — Цырубин, выслать разведку.

Танки остановились в лесу. Танкисты спрыгнули на землю и, поскрипывая прорезиненными костюмами, с удовольствием разминались.

Туман сгущался. Вскоре сделалось темно, так темно, что водителю невозможно было разглядеть машину, стоящую впереди. Свернуть с дороги тоже было нельзя: дорога справа и слева обрывалась глубокими рвами.

Бударин передал по колонне: «Не спать. Быть наготове: противник может появиться неожиданно». Все заняли свои места.

В полночь пришли машины с боеприпасами, горючим, продуктами. В темноте они осторожно, не переставая сигналить, протискивались вперед и выстраивались на дороге в два-три ряда, так что негде было развернуться.

К утру все замерло. Притаились часовые, крепко сжимая автоматы, до боли напрягая слух, ничего не различая перед собой.

Где-то скрипнула дверца кабины. Этот звук, пролетев над колонной, растворился в тумане. И опять тишина. Туман, туман и тишина.

Рыбин, как и все, тоже не спал в эту ночь. Он лежал в машине как был — в шинели и шапке, закинув руки под [410] голову. Рядом, на ящике с медикаментами, дремал сани» тар Коровин.

Они только что запрятали заветный чемодан. Рыбин вложил в него еще одну исписанную тетрадь. Сейчас он лежал и, глядя в темноту, старался представить себе, как после войны выхлопочет отпуск, поедет в Москву. Там он зайдет на кафедру хирургии, к старому доброму профессору, скажет: «Аполлинарий Иннокентьевич, я хочу с вамп посоветоваться». Профессор деловито поправит пенсне: «Ну-с, ну-с, слушаю». — «Одну минуту», — скажет Рыбин, внесет в кабинет свой чемодан и откроет его. Профессор удивленно покачает головой: «Простите, не понимаю...» Тогда Рыбин объяснит: «Я два года собирал материал для научной работы. Вот он. Это — мои наблюдения над шоковыми ранеными в первые часы после ранения». Профессор всплеснет руками, воскликнет: «Скажите на милость! И воевали, и о науке не забывали. Похвально, голубчик похвально. — Он засмеется дребезжащим доброжелательным смешком. — Ну-с, будем работать...»

Под утро Рыбин задремал. Ему снились Москва, клиника, профессор, поправляющий пенсне, чемодан. Одна важная тетрадь запропастилась куда-то...

— Где же она? Где она? — бормочет он во сне.

— Чего вам, товарищ гвардии капитан? — спросил Коровин, вскидывая голову.

Рыбин проснулся.

— Голова что-то разболелась. Выйду на воздух. Туман, все такой же густой и плотный, неподвижно лежал на земле. По-прежнему не было видно стоящей впереди машины. Снег не скрипел под ногами. Он прилипал к сапогам, как глина. Рыбин прошелся вокруг машины.

— Кто идет? Пропуск?

—  «Затвор».

Из тумана вышел часовой.

— Не спится, товарищ гвардии капитан? — спросил он, поеживаясь от озноба.

— Голова разболелась... А у вас все спокойно?

— Пока ничего не слыхать. Сейчас разведчики вернулись. Ругаются, чуть не заблудились.

— Да, туманище...

Начинался рассвет. На востоке появилась еле заметная сизая полоска. Она медленно росла, надвигалась, белела. Стало видно, как по небу, над головами, бегут кудрявые облака, клубясь, вытягиваясь в цепочку, обгоняя друг друга. В просвет между облаками выглянул молоденький, тусклый месяц рожками кверху. [411]

Наконец и туман пришел в движение. Сначала он, как бы крадучись, полз мимо часовых, обдавая их лица холодным, неприятным дыханием, стелился у ног, забирался под колеса машин. Затем начал быстро подниматься вверх. Показались машины, стволы деревьев, ветви, покрытые снегом.

Когда туман поднялся выше человеческого роста, пораженные часовые увидели метрах в ста от Дороги отступающую в беспорядке группу противника. По-видимому, это были остатки разбитой части. Гитлеровцы под покровом тумана пытались удрать от наших танков. Они испуганно забегали, что-то закричали, торопливо развернули два уцелевших орудия и дали залп. Снаряды, просвистев над колонной, разорвались по ту сторону дороги. В тот же миг взревели моторы, а еще через минуту танки были в лесу. Второй залп.

Одна из машин с боеприпасами взорвалась, обдав колонну желто-зеленым пламенем.

Филиппов, выскочив из «санитарки», увидел, как взрывной волной сбросило с дороги груженный продуктами «ЗИС». Машина перевернулась, задние колеса долго продолжали крутиться. Послышались крики раненых.

— Соболев, — скомандовал Филиппов, — бери носилки! До раненых метров пятьдесят. Быстро!

— Слушаюсь.

— Годованец, за ним!

— А машина?

На одно мгновение у Филиппова мелькнула мысль: «Опять я его посылаю на опасное дело?» Но тотчас пришла другая мысль: «Нет, это не то. Тогда был ненужный риск, а сейчас риск ради спасения людей».

— Без разговоров!..

Годованец кубарем скатился в ров.

Филиппов и Сатункин, прячась за машины, тоже побежали к раненым, прямо по дороге.

Гитлеровцы уже не стреляли. Побросав свои орудия, они в панике метались по лесу.

— Гляньте-ка, товарищ капитан! — крикнул Сатункин. Впереди, по направлению к горящим машинам, полз человек.

— Да это же Рыбин! — узнал Филиппов. — Куда он к черту ползет! Там патроны рвутся. Спускаться в ров нужно. Рыбин, назад!

Рыбин продолжал ползти. Горячий воздух жег ему лицо. Снег таял. Дорога превратилась в сплошную лужу. Он [412] окунал лицо в воду и так полз, приподнимая голову лишь затем, чтобы глотнуть дымного воздуха.

— Вот сумасшедший! — с досадой выругался Филиппов. — Надо ему помочь! Бежим!

Он ни о чем больше не думал: другу грозила опасность и надо было его выручать.

На дороге показался чем-то чрезвычайно взволнованный санитар Коровин. Он был без шапки и кричал во все горло:

— Где гвардии капитан Рыбин? Дайте мне гвардии капитана!

— Что еще случилось? — спросил Филиппов.

— Да машина-то... чемодан...

— Какой чемодан?

— Да с наукой-то!

— Вот черт подери!.. Постой! Не время сейчас об этом говорить. Вон Рыбин за раненым ползет.

Но Коровин махнул рукой и бросился за Рыбиным:

— Товарищ гвардии капитан, беда! Товарищ гвардии капитан, остановитесь!

— Что случилось? — не оборачиваясь, хрипло спросил Рыбин.

— Наука-то погибла! Чемодан сгорел.

Рыбин резко повернул в сторону Коровина грязное, неузнаваемое лицо.

— Чемодан?

— Чемодан. Как даст фашист, подлюга! Сперва «летучка» занялась, после кухня, а там на нашу машину перекинулось.

— Сгорел?

— Сгорел. Я было бросился, да где там. Кругом бинты, лекарства вспыхнули, как спички... пропали...

Рыбин уронил голову на руки и так лежал минуту, может быть, две.

— Ну чего — так-то... Уж не вернешь, — успокаивал Коровин. — Были бы сами целы.

Впереди послышались взрывы, потом — душераздирающий крик:

— Братки, помогите-е!

Рыбин сразу поднял голову, вытянулся на руках, крикнул Коровину:

— Чего остановился? Не слышишь? Ползем быстрее!

Почти в ту же секунду где-то близко раздалась команда Филиппова:

— Соболев, Годованец — сюда! [413]

— Товарищ капитан, хоть пригнитесь, — уговаривал его Сатункин.

— Ладно, ладно.

— Подстрелят.

— Бери раненого!

XVII

Оказав помощь раненым и отправив их в тыл, Рыбин получил приказание начсанбрига свернуть медсанвзвод и идти за бригадой дальше на запад.

Санитары, пошатываясь и пригибаясь, выносили из дома тяжелые стандартные ящики с медимуществом.

Хихля размахивал руками, торопил санитаров. Он был без шинели. На шерстяной гимнастерке, выше туго набитых нагрудных карманов, блестели два ордена и медали.

Из-под брезентовой крыши кузова высовывалась голова старшины Трофимова. Он принимал груз. Возле машины стояли ведра, складной хирургический стол, еще какие-то ящики и ящички. Два уже нагруженных «ЗИСа» выстроились на дороге. Погрузка подходила к концу. Хихля проверял имущество.

— Коровин, примуса не бачу. Ти за него вiдповiдаешь! — кричал он, грозя пальцем.

Коровин и длинный Бакин пытались протиснуть громадный ящик через дверь. Ящик был широк, в дверь не проходил.

— Повертывай. На бок-то повертывай, — командовал Коровин, тараща от натуги глаза.

Бакин неловко повернул ящик и выпустил его из рук. Ящик упал, в нем что-то звякнуло.

— Вот долговязый-то! Силы-то много, а башка не варит, — выругался Коровин и сердито сплюнул. Бакин виновато молчал.

— За что ты его ругаешь? Ишь, какой сердитый! Санитары выпрямились. Перед ними стоял Филиппов.

Когда он появился — никто за работой не заметил.

— Виноват, товарищ капитан, — проговорил в смущении Коровин, стараясь локтем поправить сбившийся набок ремень.

— А ты, Бакин, на него не обижаешься?

— Никак нет. Работа, она азарту требует.

— Это другое дело...

— Товарищ каштан, у мене до вас дiло, — вмешался в разговор Хихля.

— Слушаю.

Хихля хитро скосил глаза, всем своим видом показывая, что дело весьма секретное.

— Слушаю вас, — сказал Филиппов, когда они отошли в сторону.

— Вам лист iз медсанбату, товарищ каштан, — вынимая из кармана конверт-треугольничек, сказал Хихля.

— Спасибо, — Филиппов, взяв конверт, не утерпел, тут же распечатал и прочитал:

«Коля, ты не пишешь мне два дня. Но все равно я знаю, почему ты молчишь: у тебя не клеится с работой, Я обрабатывала руку одному вашему обожженному танкисту. Он с беспокойством спросил меня: «Рука цела будет? Не отрежут?» — «Будет цела», — успокоила я и тоже спросила: «С чего это вы решили, что ее ампутируют?» Он сквозь зубы (больно было!) ответил: «Долго помощи He-оказывали. Машин будто бы не находили. Мы на начсанбрига наперли — он пулей выскочил из дома, аж дверь забыл прикрыть. После этого отправил. Нашел машины».

Коля, почему ты об этом не пишешь? Или ты думаешь, что я тебя не пойму? Значит, ты не считаешь меня своим другом? Это обидно.

Не выдумывай и не накручивай. Я верю, что все будет хорошо. Пиши, слышишь?

Целую тебя, зловредного.

Наташа».

На уголке листа Филиппов заметил коричневый отпечаток Наташиного пальца. «Это от йода», — подумал он. Ему так захотелось увидеть сейчас Наташу, рассказать ей обо всем, что он чуть было не повернул к «санитарке», но, обернувшись, увидел внимательно-добродушный взгляд Хихли.

Филиппов вдруг смутился, часто заморгал длинными темными ресницами. На кончиках порозовевших ушей стал заметен золотистый пушок.

Спрятав письмо в карман, Филиппов поспешил в дом.

Хихля стоял, смотрел ему вслед, улыбался доброй улыбкой и думал: «Эх, мол одни, хлопець».

Заметив рядом с собой пожилого шофера, земляка «с пiд Полтавы», спросил:

— Микола, а ти ще помьятаешь свое перше кохання?

— Помятую, — ответил Микола, сдвигая шапку на затылок.

— Помьятаешь, ак у садочку гид луною с коханою зустрiчався?

— А то як же. [414]

— Помьятаешь, як iї щiро щлував, так щлував, що губи пекло щлий тиждень?

— Все помятую, — сказал Микола, молодецки подбочениваясь.

— Эх, Микола... — Хихля сладко вздохнул, но, встретив насмешливый взгляд земляка, добавил: — A Hi 6ica ты не помьятаешь. Не наводь на мене тугу...

...В кабине «санитарки» сидели Годованец и Сатункин, Между ними на кожаном потертом сиденье лежал расшитый бисером красный кисет.

Оторвав кусочек от газеты, они свертывали цигарки и по обыкновению вели разговор.

— Ну как? Проверил? — мусоля языком краешек газеты и кивая в сторону дома, куда ушел Филиппов, спросил Сатункин.

— Во мужик! — с восторгом отозвался Годованец, поднимая большой палец. — Слышал, как он меня сегодня по матушке пустил?

— Что же тут хорошего? — сказал Сатункин, протягивая Годованцу горящую спичку.

Годованец прикурил, затянулся, закашлялся.

— Ох, крепок... Што ли, не понимаешь? Не хилый интеллигентик, а наш, настоящий. — Он прищурился — дым ел глаза — и добавил: — И не трус к тому же. Это проверено... Нам какую-нибудь фрикадельку не дадут.

Сатункин ущипнул себя за ус, лукаво ухмыльнулся:

— Стало быть, нюху-то у кого нет?

— Придуриваешься, — морща нос, после паузы, шутливо пробурчал Годованец. — Говоришь, память плохая, а что не надо — помнишь.

— Эх ты, нюхальщик! — засмеялся Сатункин.

...На кухне хлопотали Анна Ивановна и Зоя, укладывая хирургическое имущество. Они дружелюбно поздоровались с начальником.

— А где же ваш командир? — спросил Филиппов. Анна Ивановна кивнула в сторону комнаты и сказала, почему-то понижая голос:

— Тс-с... Заезжал Загреков. Беседовал с ним о вступлении в партию. Даже обещал дать рекомендацию. Но Александр Семенович знаете у нас какой? С фантазией. Сейчас думает... Вы уж, пожалуйста, с ним подушевнее.

— Попытаюсь. Филиппов прошел в комнату.

Она была пустой, только еще не успели убрать аккумуляторы. Звонко отбивали ритм громадные, во весь угол, [416] комнатные часы, точно выговаривали: «День, день, день, день...» Пахло лекарствами. У окна стоял Рыбин.

Филиппов видел его круглый затылок, немного оттопыренные уши, крестик-рубец на шее. Из-за этого крестика на первом курсе Сашу прозвали «Георгиевский кавалер». Кличка не привилась. Филиппов знал историю этого крестика: в детстве Саше делали операцию, мать отдала доктору обручальное кольцо, — больше расплачиваться было нечем...

Филиппов подошел к окну, встал позади Рыбина.

Рыбин не обернулся. Он по звуку шагов узнал Филиппова, но не захотел первым начинать разговор. За окном стоял серый денек, по небу бежали бесконечные серые тучи. Иногда между туч появлялся еле заметный просвет, похожий то на ветвь дерева, то на ручеек, то на лохматую лапу зверя.

— Помнишь, Саша, весну сорок второго года? — негромко спросил Филиппов. — Помнишь, как мы любовались сибирским вечерним небом? Оно было чистое, голубое, и луна заглядывала в нашу комнату. Луна была большая, круглая. Мы ее называли лысиной...

— А рядом был парк, играл оркестр, нас туда не пускали, — отозвался Рыбин. — Мы смотрели на проходящие парочки и вздыхали.

— А помнишь, в двадцать три ноль-ноль, ни на секунду позже, в казарме появлялся Шуб, кричал: «Товарищи слушатели, напоминаю: в шесть часов подъем. На лекциях спать не позволю». Мы втихомолку поругивали его, нехотя ложились, но все равно никто не спал.

— Все помню, — сказал Рыбин, поворачиваясь к Филиппову и близоруко щуря глаза. — Одного не помню, — чтобы ты лирикой занимался.

Филиппов раскатисто засмеялся. Он смеялся нечасто, но если уж смеялся, то от души, громко, как все здоровые люди.

— Это я, чтобы тебя расшевелить.

Рыбин добродушно улыбнулся, на щеках появились ямочки.

— Вот дипломат! А я сразу и не понял.

Он кашлянул в кулак, из скромности умолчал о приезде Загрекова, заговорил о другом:

— Рассказывай, зачем пожаловал?

Филиппов понял его уловку, но решил до подходящего момента не показывать, что ему все известно. [417]

— Заехал по делу. Был у начсанарма. Говорили о работе медсанвзвода. При таких темпах наступления ты опять можешь отстать от бригады.

— Что же он решил?

— А вот что. Пыл свой хирургический вы с Анной Ивановной умерьте, в функции медсанбата не лезьте. Ваша задача — делать самое необходимое.

— Например?

— Давай посоветуемся. За этим я и приехал.

— Гм... оригинально.

Рыбин достал из кармана очки, надел их, как будто желая получше разглядеть Филиппова. Он знал, что Филиппов никогда раньше не любил показывать свою слабость — до всего старался сам доходить, и поэтому удивился его желанию посоветоваться. «Должно быть, ему очень тяжело».

— Что смотришь? Говори.

— Видишь ли, трудно сейчас ориентироваться: ситуации бывают разные.

— А все-таки? Давай наметим самое необходимое, то, что нужно делать при любой обстановке. — Филиппов придвинулся к окну, нарисовал пальцем на отпотевшем стекле цифру «один». — Регистрировать раненых надо?

— Безусловно... Останавливать кровотечение, накладывать повязки. — Рыбин написал на стекле цифры «два» и «три».

— Шины накладывать тоже следует.

— Рассечение и иссечение ран, — предложил. Рыбин.

— Без этого, пожалуй, можно обойтись.

— Нет, позволь...

Рыбин, жестикулируя, начал обстоятельно доказывать, что эти мелкие операции нужны, что от них зависит многое.

— Но речь идет о самом необходимом.

— Как знаешь... Возможно, и сыворотку вводить не нужно?

— Против столбняка? Это нужно.

Рыбин поправил на голове ушанку; на лоб выбилась обгоревшая прядка волос. Филиппов, увидя эту прядку, вспомнил, что произошло утром. Ему сделалось жаль друга: столько он потратил труда на собирание материала, столько мечтал о будущем, о книге, так по-детски верил в свою мечту...

— Еще выводить из шока совершенно необходимо, — сказал Филиппов. — Кстати, ты можешь восстановить почти все, что пропало. [418]

— Да, да. Это дивная мысль, — оживился Рыбин. — В самом деле, почему бы не восстановить? Я очень многие случаи помню, они у меня перед глазами.

— Вот и займись. И не надо унывать. — Филиппов помолчал, оглядел Рыбина с головы до ног: — Ты ничего себя чувствуешь?

— Прекрасно.

— Честно?

— Что за вопрос?

Филиппов положил руки к нему на плечи, убежденно сказал:

— Ив партию вступай. Не колеблясь вступай.

Он заметил, как Рыбин удивленно оттопырил губы, пробормотал:

— А я... а я подходящий для партии?

— Мне кажется — да.

— Но ведь коммунист — это что-то большое, — произнес Рыбин тихо и робко. — Это... Это — Ленин, это — Сталин.

— Ничего, Саша. Такие, как мы, — рядовые — тоже нужны.

Рыбин пристально посмотрел на Филиппова, затем схватил обеими руками его руку и крепко пожал.

— Только так, как рисковал утром, больше не рискуй. Глупо, — строго сказал Филиппов. — Ведь если бы мы тебе не помогли, как знать, дорогуша, пришлось ли бы нам с тобой сейчас вот разговаривать...

Тогда, среди огня и взрывов, увидев рядом с собою Филиппова, Рыбин не осознал, что происходит, — не до того было. Теперь он понял: Николай бросился не просто спасать раненых, но помочь ему, облегчить его положение. Рыбин хотел сказать Филиппову какие-то теплые, признательные слова, но раздумал: «Это будет звучать сентиментально, а он — враг сентиментов».

Вошел Трофимов.

— Товарищ капитан, разрешите обратиться к гвардии капитану Рыбину?

— Обращайтесь.

— Товарищ гвардии капитан, машины погружены.

— Что ж, в дорогу? — спросил Рыбин.

— В дорогу. Не отставай, предупреждаю.

Рыбин коротким взмахом поднял руку, прижал вытянутые пальцы к виску:

— Приказ будет выполнен. [419]

XVIII

Участвуя в выполнении большой фронтовой задачи, бригада должна была форсировать реку Лаз и занять Яблонск — узел семи шоссейных дорог, важный стратегический пункт.

Наступила оттепель.

Неширокая, но глубокая река стала серьезным препятствием для танков. Ее заболоченные берега раскисли, и к реке невозможно было подступиться.

Единственная шоссейная дорога, ведущая к единственной переправе, почему-то не обстреливалась немцами.

Очевидно, враг приготовил ловушку: минировал переправу и ждал появления советских танков, чтобы взорвать их вместе с переправой. У противника было еще одно преимущество: правый берег, занятый им, был выше, левый — ровнее и ниже. Впрочем, равнина простиралась от берега метров на шестьсот, далее шли овраги, балочки, лесочки, в которых стояли подготовленные к атаке советские танки.

Фашисты за рекою спешно окапывались. Каждый лишний час им на руку. Медлить нельзя. Реку нужно форсировать, и как можно быстрее.

Комбриг решил под прикрытием темноты овладеть переправой, атаковать врага и занять город.

Впереди было приказано идти второму батальону. Перед ним стояла самая трудная задача — проскочить переправу и, подавив огневые точки противника, обеспечить свободное продвижение всей бригады. Саперам поручалось с наступлением темноты обезопасить переправу.

Окончилось совещание, проходившее в лесу под открытым небом. Бударин и Загреков остались одни. Они стояли друг против друга, прислонясь спинами к деревьям, стараясь больше не говорить о предстоящем бое. Оба волновались: бой ожидался ответственный, опасный, от него, может быть, зависела жизнь бригады.

— А воздух какой сырой, — как бы между прочим сказал Бударин. — Как ты думаешь, к вечеру подморозит или нет?

— Вряд ли, Константин Григорьевич. Мой барометр покоя не дает — ноет и ноет. — Загреков похлопал себя по бедру, простреленному еще в гражданскую войну.

Бударин посмотрел на свои сапоги и, постучав каблуками о дерево, чтобы сбить налипший снег, сказал:

— Разговаривал с генералом. Недоволен, что мы остановились. [420]

— А ты был бы доволен? — быстро спросил Загрёков и сам же ответил: — Нет. Я тебя знаю... Мне сегодня солдаты задали вопрос. «Как бы, — говорят, — товарищ гвардии подполковник, к севу домой поспеть?» Видал? Воюем здесь, а мыслями там, на родине.

Они замолчали. Каждый представил себе родные места.

— Я вот и то думаю поскорее вернуться в свою Курганщину, — мечтательно проговорил Загреков. — Приду и вновь начну заворачивать по сельскому хозяйству. Наверное, дадут местечко. Я десять лет работал, справлялся. — Он с азартом потер ладони. — Дело у меня, Константин Григорьевич, веселое, приятное, чуть с крыш закапало — семена проверяешь. А там — ранняя вспашка, а там — сев. Ну, брат, тут пошевеливайся, не зевай. Прозевал — пропал. Как в атаке. Круглые сутки гудят на полях трактора. Смена бригад происходит на ходу, прямо на полосе. Потом по дорогам идут машины с зерном — государству. — Он смотрел сияющими молодыми глазами куда-то вдаль, точно видел все то, о чем так страстно рассказывал. — Я все лето на поле. Знал бы ты, Константин Григорьевич, какие у нас поля. Простор кругом, едешь, едешь — и конца им нет. А хлеб какой у нас родится: зайдешь — не видно тебя. Во какой! Едешь, а он шумит, переливается, как золотое море. Приезжай, Константин Григорьевич, честное слово, хорошо!

— Мечтатель ты, Василий Федорович, — дружелюбно сказал Бударин.

По тропинке шел Филиппов — стройный, подтянутый, шагал легко, свободно.

— Товарищ капитан, подойдите! — строго позвал Бударин.

Загреков насторожился:

— Ты что хочешь?

— Об этом, товарищ гвардии подполковник, у командира не спрашивают.

Загреков подтянулся:

— Виноват, товарищ комбриг. Подошел Филиппов, козырнул.

— Ты что же это про чемодан молчал? Мне говорят: «трофеи». Я и думал — трофеи. А оказалось что? — Бударин поиграл «молнией», помолчал. — Может, эти записки и ни к чему, а может, от них польза была бы большая. Не боги горшки обжигают. — Он насупился. — Неладно, капитан, получилось. В Яблонске пришлешь Рыбина ко мне.

— Есть прислать к вам. [421]

Бударин пристально оглядел Филиппова и не нашел, к чему бы придраться.

— Как служба?

— Идет получше. Можете надеяться...

Филиппов заметил осуждающий взгляд Загрекова и осекся.

— Еще не все как надо, — сказал Загреков, — но небольшие сдвиги есть.

— Старайся, орел. С людьми дело имеешь. — Лицо Бударина подобрело, брови поднялись вверх, морща высокий лоб. — Я приказал выдать тебе полушубок.

— Спасибо, товарищ гвардии полковник.

— И этому твоему орлу, Рыбину, тоже.

— Благодарю, товарищ гвардии полковник.

— Можешь идти.

Проводив Филиппова глазами, Бударин обратился к Загрекову:

— Я хочу тебя попросить пройти во второй батальон.

— Слушаюсь.

— Поговори с людьми. Надо проскочить переправу.

— Будет выполнено.

Они молча смотрели друг другу в глаза. Бударин думал о том, что, быть может, видит Загрекова в последний раз, и боролся с собой, чтобы не отменить только что отданный приказ. И если бы речь шла не о судьбе бригады, он бы, конечно, оставил Загрекова при себе. Загреков понимал его состояние и, хотя знал, что идет на трудное дело, прежде всего подумал: «Не надо, чтобы он волновался, — предстоит решительный бой».

— Ты напрасно нервничаешь, Константин Григорьевич, Я уверен, что все обойдется хорошо.

— Что ты меня уговариваешь? Не первый день воюю.

— Тем более. Ты должен сейчас ни о чем, кроме боя, не думать. Бой мы обязаны выиграть — и выиграем.

Бударин властно притянул Загрекова к себе, крепко обнял и поцеловал.

XIX

Под старой сосной, пригнувшей ветви почти до самой земли, Загреков собрал механиков-водителей. Беседа длилась минут тридцать. В заключение он спросил:

— Как, богатыри, возьмем Яблонск?

— Так точно, возьмем, товарищ гвардии подполковник, — дружно ответили танкисты.

— Все зависит от того, — обводя внимательным взглядом [422] лица бойцов, говорил Загреков, — успеем мы проскочить переправу или нет. Если успеем — выполним задачу, не успеем — противник взорвет переправу. Понятно?

— Понятно!

— Поэтому выжимайте из машины все, что она может дать. Скорость, скорость и еще раз скорость. Ясно?

— Ясно.

— Не подведете?

— Не подведем.

— Вот и отлично. Вопросы есть?

— Есть, — выкрикнуло одновременно несколько человек.

— Слушаю.

, Танкисты медлили, переглядываясь.

— Что же вы молчите?

----А вы с кем поедете, товарищ гвардии подполковник?

— Там видно будет.

Механики-водители, разойдясь по экипажам, предупредили своих товарищей:

— Смотрите, ребята, Загреков может прийти. Чтобы в машине порядочек был...

Вечерело. На небе уже нельзя было увидеть движения облаков. С каждой секундой небо становилось темнее, нависало все ниже. Снег покрывался серой, унылой краской. Зеленые сосенки стали синими, деревья казались плоскими. За десять шагов не узнать было человека — он походил на тень, на дерево. Танки напоминали больших слонов, которые насторожились, вытянув хобот, прислушиваясь к удаляющемуся гудению броневика. Этот звук долетал совсем с противоположной стороны, из-за реки. От полевой кухни доносились голоса людей, звон котелков, смех. Слышалась автоматная стрельба, как будто стреляли из соседнего оврага. На самом деле стреляли далеко, за несколько километров, на юге, где воевала другая бригада. Ночь надвигалась. Людские голоса становились глуше, стрельба затихала, гудение броневичка таяло.

На какое-то мгновение наступила тишина. Полная тишина. И в это мгновение Дронов громовым голосом, прозвучавшим особенно зычно, подал команду:

— По машина-ам!

Все загудело, загремело вокруг. Задрожали деревья, осыпая с ветвей пушистый снег. Еще миг — и танки сорвались со своих мест. Они двинулись почти все сразу, сначала беспорядочной лавиной, затем в их движении появилась какая-то система: часть машин выходила вперед, часть намеренно отставала. Выехав на равнину, они на [423] ходу построились в две линии. Недружный рев моторов постепенно перешел в однообразное гудение. Танки батальона шли на одинаковой скорости, словно сердца всех бились в одном ритме. Было ясно: движение машин продумано заранее и направляется умелой рукой командира.

Танк Загрекова мчался во второй линии. Его незаметно оберегали, стараясь не выпускать вперед.

Машины первой линии одна за другой выскакивали на шоссе.

Немцы осветили весь берег ракетами, но стрельбы все еще не открывали.

— Они думают, что переправа минирована! — крикнул Загреков командиру машины. — Пусть думают.

Скорость хода нарастала. Моторы запели высокими голосами. Казалось, машины вот-вот оторвутся от земли. Расстояние между передним танком и переправой сокращалось с каждой секундой. Двадцать... десять... пять метров... Головная машина влетела на переправу.

И теперь, видя, что переправа не взорвалась, враг открыл ураганный неточный огонь. И на шоссе и на переправе рвались снаряды.

Головная машина остановилась, задымила. Танки, скрежеща гусеницами, протяжно взревели и замедлили ход.

Это промедление решало судьбу всей операции.

— Почему замедлил?! — закричал Загреков водителю. — Давай больше газу! Больше газу! Крой прямо на переправу! — Он повернул разгоряченное лицо к радисту: — Передай: коммунисты, за мной!

Танк рванулся, перескочил кювет, обогнал передние машины и вихрем пронесся по переправе.

Танкисты услышали призыв. Они узнали — это Загреков. Машины одна за другой устремились по маршруту, проложенному замполитом.

Огонь врага усилился, перешел в канонаду. Но первый танк, танк Загрекова, летел целым и невредимым. Вот он уже на правом берегу, вот он, ловко обогнув глубокую воронку, с ходу ударил по врагу.

И в этот момент неожиданно из-за укрытия показался «фердинанд» и почти в упор выстрелил зажигательным снарядом. Танк вспыхнул, как факел.

Весь батальон увидел это пламя — высокое и яркое.

И тогда Дронов, захлебываясь гневом, отстранив радиста, закричал в микрофон:

— Коммунисты! Вперед!

...Яблонск взяли с ходу. Пленных не было.

XX

Филиппова вызвал комбриг. Он сидел за дубовым столом, стиснув ладонями голову, и пристально вглядывался в развернутую карту-километровку.

Филиппов негромко доложил о прибытии. Бударин не пошевелился, точно не слышал. Бледное, осунувшееся лицо его как бы окаменело.

Филиппов замер у дверей, боясь нарушить эту траурную тишину.

— Езжай к переправе, — сказал Бударин после длинной паузы, глухим, как будто надорванным голосом, — Загрекова привези. И остальных тоже.

Ночью выпал снег. За городом простиралось чистое белое поле. И только кое-где виднелись пятна воронок.

«Словно кто-то прошелся по снегу грязными сапогами», — подумал Филиппов.

«Санитарка» остановилась.

К сожженной машине подошли Филиппов, Годованец и Сатункин. Земля вокруг машины выгорела, была черной, как ража. Башня вместе с пушкой валялась в стороне. Сизый легкий дымок все еще вился над танком. Пахло гарью.

Внутри железной коробки ветер, пробираясь сквозь щели, закручивал пепел в струйку и с легким шорохом укладывал его обратно в пирамидку.

Они сняли шапки и так стояли несколько минут. Стояли и молчали, как в почетном карауле.

Затем они вытащили обгоревшее тело Загрекова, бережно, как свою рану, завернули в плащ-палатку, уложили в машину рядом с другими и повезли в город.

В машине трясло. Поскрипывал фанерный кузов. Стучала железная труба, дребезжа и сбиваясь с ритма. Этот стук напомнил Филиппову тот вечер, когда к нему в «санитарку» пришел Загреков. «Не подведете?» — спросил тогда замполит. Филиппову в ту минуту хотелось совершить какой-нибудь выдающийся подвиг, хотелось, чтобы ему давали самые опасные, самые трудные задания. Он даже пожалел тогда, что стал врачом, что нет в его работе ничего особенного, героического...

Сатункин вздохнул так громко, что Филиппов вздрогнул:

— Ты что?

— Да вот, думаю-маракую, — сказал Сатункин, судорожно подергивая обвисший ус. — Собрать бы всех этих [425] фашистов в один гурт да на остров бы нелюдимый. А то ведь они, товарищ капитан, по углам расползутся, как тараканы, а чуть что — выползут. И опять — война.

— Нет, не выползут, — возразил Филиппов. — Ты дашь им выползти?

— Я? — возмутился Сатункин. — Да что вы, товарищ капитан? — Он вытянул перед собой загрубелые, натруженные руки, сжал кулаки так, что надулись узловатые вены. — Да я их!..

— Видишь, — удовлетворенно сказал Филиппов. — И я не позволю, и Годованец, и танкисты. Нас много!

...Бударин сидел за тем же столом, все в той же позе. Горе как будто сковало его, и он некоторое время не мог ни о чем думать, кроме одного: погиб Загреков, Василий Федорович погиб, Василия нет. Из этого состояния его вывели подчиненные. Они входили, спрашивали указаний, советов, докладывали о выполнении ранее отданных им приказов. Пришел начальник штаба, подал бумаги на подпись; появился зампотех, доложил, что машина номер сто шесть требует ремонта, спросил, как быть: отправить ее в тыл или оставить здесь, с ремонтной «летучкой», работы примерно на одни сутки; заглянул Курков, осведомился, будет ли комбриг завтракать. Всем им надо было отвечать — приказывать, советовать, распоряжаться. Жизнь бригады продолжалась, и он, комбриг, не имел права допустить, чтобы горе (он знал, что Загрекова оплакивает вся бригада) как-то затормозило, придержало движение боевой жизни. И он отвечал, приказывал, советовал, отдавал распоряжения. Но горе не хотело его слушать, оно словно росло с каждой минутой. Он отвечал зампотеху и ловил себя на мысли: «А что посоветовал бы сейчас Загреков?» Он подписывал бумагу, плохо понимая, что в ней написано, и невольно косил глаза налево — там всегда сидел Загреков, он чувствовал его взгляд, слышал его голос.

Наконец Бударин не выдержал, попросил начальника штаба:

— Часа два-три никого ко мне не пускай. Мне нужно побыть одному, собраться с мыслями.

— Слушаюсь, — понимающим тоном сказал начальник штаба.

— И распорядись в отношении... — Бударин никак не мог выговорить этого страшного слова.

— Похорон, — догадался начальник штаба. — Мною уже отданы соответствующие приказания...

Бударину вспоминался боевой путь, который они прошли рука об руку с замполитом. Василий Федорович пришел [426] к нему в полк под Смоленском. Тяжелое было время. Войска с боями отходили к Москве, с трудом задерживаясь на оборонительных рубежах. А тут пришел человек с «гражданки» и начал поговаривать о наступлении. Бударин, помнится, вспылил, велел прекратить штатские разговоры. Потом узнал — в самом деле, наступление готовится. Увидел — комиссар в тылу не отсиживается, политдонесениями не отписывается, полегче работы не ищет: в какие-нибудь три дня со всем личным составом познакомился, и люди уже не к комбригу, а к комиссару шли. Что тут поделаешь? Вызвал Бударин его к себе и сказал: «Давай, орел, работать вместе, нам делить нечего...» Так вот, локоть к локтю, три года и работали. Кажется, хорошо работали. Пятнадцать благодарностей от Верховного Главнокомандующего получили.

«А как же я теперь, без него?» — подумал Бударин.

Он встал, подошел к окну. На улице было белым-бело. Свежий пушистый снег лежал на крышах, на деревьях, на всей земле. Серый воробышек прыгал по дороге, на снегу оставались его мелкие отчетливые следы. Послышалось гудение — прошли бензозаправщики, значит, танки уже заправлены горючим. Цырубин шаткой походкой направлялся в дом напротив, где расположился штаб, стало быть, вернулся из разведки, принес нужные данные. Из штаба выскочил связной, бегом пустился в батальон. Показался офицер связи, на ходу закурил и быстрым шагом пошел к броневичку. «Сейчас поедет с донесением в корпус».

Бригада жила точно так же, как при Загрекове.

И тут Бударин понял, что он обязан сделать все возможное, чтобы люди не чувствовали потери Загрекова.

«Смогу ли я это? — спросил себя Бударин. — С чего начинать?»

«Ты должен сейчас ни о чем, кроме боя, не думать», — вспомнил он последние слова Загрекова. Они прозвучали как завещание. Теперь Бударин, кажется, знал, что ему сделать.

— Привезли? — нетерпеливо спросил Бударин, когда Филиппов появился в комнате.

— Привез.

— Где?

— В машине.

Бударин медленно, тяжело ступая, пошел из комнаты, Филиппов направился было за ним.

— Не ходи. Я один.

Филиппов остался. Стены были увешаны ветвистыми оленьими рогами, картинами, изображающими охоту; даже [427] люстра состояла из четырех глядящих в разные стороны оленьих голов. Комната не была разбита, все, как стояло при хозяине, так и осталось стоять. Видно, удирали спешно.

Зазуммерил телефон. Часы пробили одиннадцать раз. За дверью с кем-то шептался ординарец комбрига.

«Теперь меня опекать некому, — думал Филиппов. — Видно, придется самому за свое дело стоять. Боязно. Ошибок наделаю... А что бы мне он сказал? Наверняка отчитал бы за малодушие. Нет, — решил Филиппов и упрямо тряхнул головой, — я должен работать теперь так, чтобы он, допустим, посмотрел на мою работу и сказал: «Не зря я с тобой повозился»...»

Вошел Бударин.

Поглощенный своими думами, он словно не замечал присутствия Филиппова. Лицо его было сосредоточенным, строгим, глаза лихорадочно блестели. Такие глаза Филиппов видел у людей с высокой температурой.

— Ну, вы там... сделайте все, что требуется, — наконец, заметив Филиппова, сквозь зубы процедил комбриг. — Через два часа, хоронить будем. Больше времени у нас нет.

— Слушаюсь.

— Иди.

Оставшись один, Бударин подошел к столу и решительно склонился над картой. На ней уже была обозначена новая задача: красная стрела устремлялась на север и упиралась в четкую надпись «Сянно».

Над всеми постройками возвышаются два здания: на одном краю станционного поселка — высокий, строгих очертаний костел, на другом — двухэтажная школа.

Окраины Сянно с трех сторон окаймлены неглубокими, поросшими камышом озерами. На западе простирается ровное снежное поле, за которым синеет лес. На севере, километрах в трех от станции, торчат недымящие трубы кирпичного заводика. На юго-западе виднеется фольварк, а южнее — разбросанные подковой хутора.

Дальше, через леса и болота, ведут пути к Балтийскому морю.

Прорыв наших войск к Балтийскому морю означал полное окружение прусской группировки немцев. Вот почему фашисты изо всех сил пытались сохранить свои непрочные позиции. Вот почему советские армии изо всех сил старались быстрее прорваться к морю.

Танковые соединения вклинивались в оборону противника, рвали ее на части, не задерживаясь обходили крупные немецкие группировки и стремительно двигались вперед.

Оставшиеся в тылу вражеские группы блокировались нашими войсками, расчленялись и добивались по частям.

Первого февраля, заняв станцию Сянно, бригада гвардии полковника Бударина перерезала единственную железнодорожную ветку, соединяющую две блокированные немецкие группировки.

Бударин получил приказ: занять круговую оборону, станцию не сдавать.

Дальше