Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

11

Советские войска сделали такой рывок вперед, что к утру Турбов, Калиновка и ряд других городов и сел Винничины были освобождены.

Турбов бурлил. Жители вышли на улицы. Они встречали советских солдат криками радости, махали руками, бежали рядом с танками, с подразделениями пехоты, устало шагавшими по мартовской грязи. Многие обнимали солдат, плакали у них на груди. Старики расспрашивали о своих.

— Ивана Калинчука, случаем, не бачили?

— А кто он? — интересовался боец, доставая кисет и закуривая.

— Сын. Як ушел в сорок первом, еще до немцев, так и не знаю, чи жив, чи нема вже... [42]

— Не встречал такого. Где-нибудь воюет...

— А Миколу Чупия? — дождавшись своей очереди, горячей надеждой смотрела в глаза солдату молодая еще, страшно худая женщина, прижимая к себе быстроглазого мальчонку лет четырех-пяти.

Григорий Филиппович чуть свет побежал к казарме около сахарного завода. Там обычно держали арестованных.

Страшная казарма была пуста. Около нее ходили саперы с миноискателями.

— Ты, папаша, осторожнее, — сказал молодой солдат с наушниками.

— Сынка угнали, проклятые, — всхлипнул Григорий Филиппович.

Солдат оперся на миноискатель, как на лопату.

— Вон у стены лежат трое. Посмотри.

У стены лежали трое мертвых. Мужчины и девушка. Последнее злодеяние врага.

Григорий Филиппович поковылял к районной управе.

Там тоже были саперы с миноискателями. В раскрытые настежь окна видно было опрокинутую мебель, летающие бумажки. У здания толпились жители и со злорадством наблюдали за происходящим. Кончилась власть Мюллера.

— Сыночка моего... — заговорил Григорий Филиппович. — Сегодня ночью... Пятнадцать лет. Кому, что сделал?..

Старика слушали. Некоторые печально качали головой. Другие молчали. У всех было много горя...

Около резиденции Мюллера жителей собралось больше. Во дворе Мюллер построил себе бункер с бойницами. Подземный ход соединял бункер с жилым домом. Крепко цеплялся эсэсовец за русскую землю.

Григорий Филиппович спросил о Васе у офицеров, которые, наблюдая за работой саперов, курили и перебрасывались шутками в стороне. Он рассказал, сколько [43] парнишке лет, показал, какого он роста. Но офицеры ничего не знали.

— Мы, дедушка, только с марша...

Когда начали работать райсовет, милиция, старик несколько дней ходил туда. Но и там никто не мог ответить на его вопрос.

Тогда Григорий Филиппович стал ждать. Если немцы угнали Васю, то не может быть, чтоб он не убежал. Это было последнее утешение старика.

Но проходили дни за днями, фронт отодвигался все дальше на запад, а Вася не возвращался.

На Михайловских полянах в лесу захватчики оставили сотни трупов замученных и убитых жителей Турбова. Стремительный маневр советских частей помешал скрыть следы преступлений. Но место трагедии было заминировано. Пусть погибнет на минах мать, пришедшая оплакать сына. Пусть мина убьет вдову, склонившуюся над мужем, сирот, разыскивающих отца.

И мины убивали.

А люди все равно шли и шли на Михайловские поляны.

Еле переставляя опухшие ноги, несколько раз приходил туда сильно ослабевший от горя и голода Григорий Филиппович.

Мартовский снег опадал. Из него каждый день вытаивали новые тела с застывшей на лицах мукой. Часами простаивал старик около мертвых, слушая плач женщин, детей и отыскивая слезящимися глазами сына.

Растаял снег, и уже захоронили на местном кладбище убитых, и снова пришло жаркое лето, а поиски старика были безуспешны. И тогда Григорий Филиппович решил, что сын погиб. [44]

12

Но Вася Безвершук был жив.

В жандармерии высокий и худой офицер с длинным лицом курил сигарету и играл плетью.

— Партизан? Комсомоль?

— Нет.

На конце плети болталась изобретенная гитлеровскими палачами свинцовая пластинка в форме ласточкиного хвоста.

— Провод зачем резаль?

— Какой провод? — спрашивал Вася.

— Ти есть партизан! — кричал офицер. — Ти есть диверсант!

В кабинете, где шел допрос, горел электрический свет. На гладко причесанных волосах офицера играли блики. Он сердился, и «ласточка» глубоко рассекала тело мальчишки...

Однако русские пушки били уже совсем близко. С улиц можно было увидеть огненные трассы «катюш». К рассвету маленький эпизод с попорченным проводом потерял значение.

Побросав в машину чемоданы с награбленным добром, Васин палач помчался на запад. Васю солдаты втолкнули в последнюю колонну пленных и погнали следом.

Шел дождь. Одежда, обувь промокли. Но пленных гнали без остановки до самой Винницы. Там дали часа четыре отдохнуть и снова вывели на дорогу.

К ночи колонна прибыла в деревушку, севернее Жмеринки. В большой конюшне пленным приказали сесть на землю и запретили вставать, переходить с места на место.

Конвоиры еще в пути прихватили в какой-то деревне свинью. Теперь они зарезали ее и стали жарить против открытых дверей конюшни. Они пили из таза теплую жирную кровь, ели истекающее соком мясо. Потом сыто [45] курили, спорили, играли на губных гармониках чувствительные песни. И никому из них не было дела до томившихся в сарае нескольких сот уставших, продрогших и голодных пленных.

Рано утром колонну снова подняли. Конвоиры больно толкались автоматами:

— Also, los, los! Schneller!{4}

Изголодавшийся пленный, шагавший в колонне уже не один день, наелся сырых кишок — ночью, издеваясь, их бросили ему конвоиры. В пути пленному стало плохо. Некоторое время товарищи вели его под руки. Потом он упал. Помогая ему подняться, группа пленных задержалась. Строй сбился.

Немцы орали:

— Was ist denn los? Forwarts!{5}

На задержавшихся обрушились приклады. Протрещало несколько автоматных очередей. Люди побежали. Больной остался на шоссе один. Замыкающий конвоир навел на него автомат. Дал очередь...

А колонну гнали дальше. По лужам звенел холодный дождь. Дорога раскисла. Только и слышно было тяжелое чавканье по грязи сотен ног да без конца, как на стадо, многоголосо кричали конвоиры:

— Also los, los geschwind ferflucht!{6}

На ночлеге в Баре пленным выдали по несколько картофелин. Всю ночь близко били орудия.

Утром пронесся слух, что Бар окружен советскими войсками.

Среди немцев началась паника. Пленные теперь мешали. Их подняли, погнали к ямам на бугре. Там уже стояли пулеметы, приготовленные для расстрела. [46] Не дошла колонна до пулеметов сотню метров — прискакал на коне офицер полевой жандармерии, стал орать на конвоиров. Конвоиры повернули колонну обратно, бегом погнали через деревню.

Свистели пули. Пикировали самолеты. На улицах лежали трупы людей, убитые лошади. Конвоиры с криком и проклятиями подгоняли автоматами отстававших:

— Los, los! Aber schnell{7}!

За деревней опять вывели колонну на размокшую дорогу, и снова зашагала она навстречу недоброй своей судьбе...

В эти дни была освобождена от немцев Винница. Жители собрались на митинг. Партизаны устроили в родном городе большой парад.

А колонна все шагала и шагала на запад.

Приближалась польская граница.

Навстречу пленным двигались к фронту туполобые грузовики с солдатами пополнения. Тяжело гудели дизелями автомобили с боеприпасами. Вихрями пролетали мотоциклисты.

Немецкие танкисты, увидев пленных, набирали скорость и, не сворачивая, мчались навстречу. На Васиных глазах один пленный не успел отойти в сторону. Танк подмял его гусеницами. А конвойные равнодушно подталкивали крайних автоматами.

За Чортковом, когда только-только отошли от села, в котором ночевали, немцы вдруг остановили колонну. Пересчитали ряды.

Старший конвоир махнул рукой вправо, потом влево. Мол, разделитесь на две группы.

Колонна разделилась.

Старший взял за воротник одного пленного из левой группы, одного из правой и передал двум автоматчикам. Те отвели их в сторону. [47] Старший стал кричать:

— Ви есть русише швайне! Ви не... э... не уважайт немецки порядок.

Пленные не понимали.

— Ви устроиль айн плени побек! — наливаясь кровью и свирепея, кричал старший.

— Его убил танк, — возразил кто-то.

— Танк убиль друкой плени. Он спаль на коду как русише фогель ворона. Бежаль нох айн плени...

Старший заложил руки за спину и зло прошелся между группами.

— Немецкое командование... э-э... делает русише пленн... э-э... строгое претупрежтение. Будет побек айн пленн — будет эршиссен... э-э... расстрель цвай менш. —

Он показал два пальца. — Будет побек цвай плени — будет... э-э... растрель фир менш. — Он показал четыре пальца. — Русише пленн... э-э... сам будет следить за побек.

Пленные зашевелились. Они поняли, что в колонне на самом деле нашелся отчаянный человек, который смог бежать из кольца автоматов. Ах, молодец...

— Имеется вопросов? — качнулся старший с каблуков на носки.

Пленные молчали.

— Не имеется вопросов? Очень карашо.

Старший отошел в сторону и махнул солдатам, которые стояли с двумя заложниками в стороне. Они вскинули автоматы и полоснули свинцом по ничего не подозревавшим людям...

Конвоиры заорали:

— Forwarts! Marsch, marsch{8}!

И пленные опять зашагали на запад... [48]

13

Среди документов второй мировой войны есть карта, на которой места расположения немецких концентрационных лагерей обозначены кружочками. Европа на ней похожа на мишень, в которую били из автоматов. Бухенвальд, Майданек, Освенцим, Тремблинка, Дахау, Рава Русская, Биркенау, Роменвиль, Грюненсберг, Зальцгиттер, Бельзенберг, Зоэст, женский лагерь Равенсбрюк... Сотни трагических мест...

Миллионы и миллионы людей были расстреляны, удушены, замучены в немецких концентрационных лагерях.

...На какой-то станции пленных погрузили в товарные вагоны и повезли. Когда поезд остановился, Вася прочел на фронтоне вокзала: «Перемышль». Пленных построили в длинную колонну и под крик конвоиров и лай собак снова долго гнали по незнакомым дорогам.

Ботинки Васи, по раз чиненные еще Григорием Филипповичем, так износились, что их пришлось бросить. Босой и продрогший, он безучастно брел в середине колонны, качаясь от голода.

Наконец пленных пригнали в большой концентрационный лагерь. Узкие бараки — блоки — ровными рядами уходили до самого горизонта. Через каждые пятьдесят метров вдоль ограды из колючей проволоки стояли сторожевые вышки с пулеметами. У пулеметов маячили серые фигуры часовых. Внизу вдоль ограды бегали на цепях овчарки.

Судя по тому, что территория лагеря была поделена колючей проволокой на квадраты — для русских, поляков, евреев, французов, англичан и американцев, — можно предположить, что это была Рава Русская. В маленьких лагерях немцы держали всех заключенных вместе. Пленных построили в одну шеренгу. Стали считать.

Опять шел дождь. Дул холодный ветер. Немцы сбивались [49] со счета, кричали, зло толкали пленных автоматами в грудь. У оград лаяли и бесновались сторожевые собаки.

Наконец счет кончили. Выдали номера, которые отныне заменили имена и фамилии, и развели пленных по блокам.

Внутри блоков было темно. Низкие вытянутые окна под потолком плохо пропускали свет. В полумраке четырьмя этажами возвышались деревянные нары. На нарах лежали люди-скелеты — такие страшные, что, увидев их, Вася вздрогнул и остановился.

При появлении новичков люди-скелеты зашевелились. В запавших глазах засветилось волнение. Тонкими костлявыми руками они указывали на свободные места, слабыми голосами спрашивали:

— Откуда, братки? Где вас взяли? Не земляки ли?

Вася занял свободные нары внизу, свернулся на них в комочек и с головой накрылся пальто, чтоб согреться. Но в разбитое окно задувал ветер. Парнишку стала бить неодолимая дрожь. Он лежал, сжавшись под пальто, и в первый раз за все эти дни плакал...

В этом лагере все было так же, как в сотнях других. В шесть часов утра солдат с автоматом заходил в блок и кричал:

— Aufstehen{9}!

Заключенные слезали на цементный пол. Их пересчитывали. Потом вели умываться.

После умывания выстраивали перед блоком для второго счета.

Истощенные и раздетые, люди едва держались на ногах. Но счет длился часами. Солдаты сбивались, во нескольку раз ходили в блоки пересчитывать тех, кто уже не мог подняться, начинали счет снова.

Когда все это наконец заканчивалось, заключенных [50] гнали к кухне. Там толстый повар длинным черпаком отмеривал каждому пол-литра горькой черной бурды — «кофе».

Счастливцы подставляли под черпак консервные банки. У кого их не было — сворачивали кульки из бумаги. У кого не было и бумаги — подставляли пригоршни. И жадно пили: «кофе» был горячим.

После «завтрака» пленных опять уводили в блоки. Там назначали уборщиков помещения. Уборщики снимали с полок умерших за ночь, складывали их в ряд у входа в блок, мели пол, выносили мусор.

Те, у кого еще сохранились силы, шли в уборщики охотно. Работая, человек хоть ненадолго уходил из-под контроля. На свалке, около офицерской кухни, удавалось подобрать картофельные очистки, кусочки брюквы, а счастливцу могла попасться даже банка из-под консервов. В два часа дня пленных снова выстраивали около блока. На пять человек выдавалась килограммовая буханка хлеба из отрубей и опилок и немного «супа» — теплой воды с листочками крапивы.

Суп съедали у кухни. Хлеб уносили в блок. Заключенный, которому доверялось нести буханку, держал ее над головой обеими руками, чтобы не уронить, а также чтоб все видели, что он нисколько не отщипнул. В блоке буханочку вымеривали ниткой и резали на куски. Хлеб рассыпался как песок, а десять голодных глаз внимательно следили, чтобы не потерялось ни крошки... В шесть вечера опять выдавали «кофе». Выпьет турбовский паренек теплую горькую бурду, положит под язык оставленный от обеда кусочек хлеба величиной с пятак и сосет его, чувствуя, как все внутри сжимается от голода.

Начинался апрель. Но дожди, холод не прекращались.

Каждую ночь с нижних полок просили:

— Землячки!.. Родные!.. Пустите наверх погреться...

Бывало, человеку уступят место, а он залезть не может. [52] Ему помогали, сообща втаскивали наверх. Постонет бедняга в тепле и затихнет. Утром глянут, а ему уже ничего не надо...

С утра до вечера вывозили немцы на большой машине покойников из лагеря.

Васю пленные берегли. Уж столько, видно, заложено в человеке доброго чувства к детям, что не иссякает оно даже в самую лютую годину.

Через несколько дней после прибытия колонны Васе дали место на верхних нарах. Потом незнакомый человек бросил ему кусок фуфайки обернуть ноги. Другой дал пару портянок. Вася выстирал их под умывальником, и они заменили ему полотенце.

Третий заключенный, печальный и полуживой, молча поставил на Васину полку березовые колодки. Во многих немецких лагерях вырезали такие колодки из дерева и носили вместо обуви.

По молодости лет Вася не задумался над тем, где теперь тот, кто искусно сделал их из простого полена, где прежние хозяева, живыми ногами отполировавшие дерево до блеска. Вася искренно обрадовался подарку. Но ходить в колодках он не умел. До крови растирал ноги. На правой ступне у парнишки образовалась рана. Она не заживала, загноилась.

Васин сосед — человек лет сорока с простым русским лицом и сединой на висках — осмотрел ногу, посоветовал:

— Промой. Завяжи чистой тряпкой. Береги от грязи.

Вася послушался. Израсходовал одну портянку на бинты. Рана стала затягиваться.

Через несколько дней он спросил лекаря:

— Вы доктор?

Тот лежал на боку и, подложив под щеку ладонь. Думал о чем-то невеселом.

— Ветеринар, — сказал он.

— Зачем они нас здесь держат? — спросил Вася.

— Освобождают жизненное пространство. [53]

Вася не понял. Но после этого разговора частенько перелезал к соседу на нары, рассказывал о том, как немцы забрали его в комендатуру, как бил его в полевой жандармерии офицер, как падали по дороге люди, когда немцы гнали колонну в концлагерь.

Заложив руки за голову, сосед слушал. Какие превратности войны привели его в концентрационный лагерь, Вася не решался спросить. Но по тому, как пленный молча переносил тычки, мучительные стояния во время утреннего счета и смертные муки голода, Вася понял, что это сильный человек. Одно только и узнал парнишка — фамилию соседа. Философенко Афанасий. Из Одессы. До войны работал ветеринаром.

Философенко мало говорил о себе, предпочитал слушать других. Но был внимателен не только к Васе.

Вот ослабел и отчаялся еще один заключенный. По утрам не встает. За пищей не ходит. Того и гляди унесут его в ревир — лазарет, откуда никто не возвращался.

Философенко выбирал минуту, когда надзирателя не было близко, подсаживался к больному:

— Жена есть?

— Есть.

— И дети?

— Двое.

— Держись! Держись, дорогой. Осталось немного. Если наши проходят в день всего три километра, и то в июне-июле будут здесь. Понял? Немцы того и хотят, чтоб мы раскисли и подохли в этих блоках-гробах. А тебя дома жена, дети ждут. Держись!

И ободряющие слова порой помогали человеку. Загорался огонек надежды. Несколько дней обед приносили товарищи. Потом человек заставлял себя встать, жить, бороться.

Таким и остался в Васиной памяти лагерь.

Нары. Люди-скелеты. [54]

Трупы.

А еще — повредившиеся умом. Против Васи, по ту сторону прохода, неделями безучастно лежал на голых досках парень лет двадцати восьми, помешавшийся после пыток. А в углу неподвижно стоял на цементном полу одесский бухгалтер с атрофировавшейся памятью. На его глазах фашисты убили жену и детей.

Высокий, лысый, с мертвым лицом, он, как столб, возвышался в полумраке блока над заключенными. Временами в нем просыпалась какая-то мысль. Он вздрагивал, с тревожным недоумением озирался по сторонам, как бы предвидя опасность, но не зная, откуда она придет. Потом опять застывал, замирал, как статуя.

И удивительно! Умирали более сильные. Умирали те, кого немцы пригоняли на их место. А бухгалтер, затолканный, забитый прикладами, неспособный защитить даже то малое, что полагалось ему в этом аду, стоял и стоял над всеми...

14

В июле, ночью, сквозь лай сторожевых собак донесся долгожданный грохот приближавшегося фронта. Пленные проснулись, слушали. И думали о том, как придет освобождение. Кто из них дождется его?

Днем над лагерем часто пролетали советские самолеты. На глазах у заключенных разыгрывались воздушные бои.

Гитлеровцы нервничали. Рейх, захвативший было всю Европу, теперь сжимался и опадал, как проколотый мяч. Однако германская армия цеплялась за каждый рубеж. Все ценное немцы увозили на запад. Все остальное взрывали, жгли, оставляя русским «выжженную пустыню».

Не были забыты и концентрационные лагеря. Именно в эти дни великого наступления Советской Армии особенно густо дымили зловещие печи Майданека, Освенцима, [55] Треблинки и других страшных фабрик смерти. День и ночь шли массовые расстрелы заключенных там, где таких печей не было. Колонну за колонной уводили немцы из лагеря, в котором находился Вася. В те дни там навеки оборвался след тысяч и тысяч советских людей.

Заключенные понимали обстановку. Глаза у многих лихорадочно горели. Философенко по-прежнему молча лежал на нарах, заложив руки за голову. Но был он весь как-то собран, готов к бою за жизнь.

И вот однажды построили заключенных Васиного блока. Полный, холеный немец в гражданской одежде и золотых очках, сопровождаемый лагерными офицерами, пошел вдоль строя, тыча пальцем в грудь заключенным:

— Ты... ты... ты...

Дошла очередь до Васи. Немец равнодушно ткнул пальцем и в него:

— Ты.

На остальных махнул рукой: можно убрать.

Конвоиры отвели отобранных в сторону. Остальных, угрожая автоматами, загнали в блок. Вася встревоженно наблюдал за немцами, стараясь понять, что все это значит.

Приглядываясь оценивающе, немец в штатском еще несколько раз прошелся вдоль строя. Потом спросил через переводчика:

— Умеют ли русские ухаживать за лошадьми?

Лица заключенных посветлели.

— Да...

— Да...

— Да...

Вася не знал, что ответить. У его отца не было лошади. Но он заметил, что в число выбранных попал и Философенко. Решил поступить, как он.

Философенко [56] сказал:

—  Да.

Немцы переписали номера отобранных, приказали взять вещи. Потом увели всю группу на вокзал, закрыли в товарном вагоне и повезли.

15

27 июля 1944 года советские войска освободили Львов. Вслед за этим — Перемышль, Раву Русскую...

А Васю Безвершука судьба второй раз угоняла дальше от фронта. Вагон с пленными, которых выбрал толстый немец, катился и катился. Хлеб им давали уже три раза в день. Приносили «кофе». На одной станции солдаты подтащили к вагону бак прокисшей лапши. Осталась на какой-то кухне.

Ах, как ели эту лапшу замученные и изголодавшиеся обитатели вагона!

Когда наелись и, опьянев от сытости, откинулись на шершавые доски, кто-то радостно и изумленно сказал:

— А ведь живы!

— Живы пока, — подтвердил Философенко.

Сидевший у одна худой парень лет двадцати пяти взмахнул рукой и сделал вид, будто поймал муху. Он поднес руку к уху и стал слушать.

— Жу... жу... жужжит, — удивился он. — Попалась и жужжит. Просит: «Пу... пу-сти, чел'эк».

Это был старый эстрадный номер. Подгулявший муж возвращается домой и куражится над мухой. Его встречает маленькая разгневанная жена — тоже муха в сравнении с ним. И вот он уже вздыхает:

— Жу-жжишь? Жуж-жи. Муха сильнее человека...

У артиста была неровно остриженная голова на длинной и худой шее. Торчали в стороны большие бледные уши. А в глазах плясали чертики. Как будто не вагон с колючей проволокой на окнах, не немецкая неволя, а доброе довоенное время, смотр самодеятельности, сцена [57] клуба. И когда кончил он — какой дружный смех, какие аплодисменты грянули в вагоне!

Смеялся Философенко. Смеялся отекший от голода пожилой Солонников. Смеялся всегда замкнутый и молчаливый мужчина с усами, поступивший в лагерь недавно. Смеялся сосед Васи — молодой киргиз Максим аз Джалал-Абадской области, с которым они успели уже подружиться. Смеялись все.

Только помешанный бухгалтер, на которого немец позарился, видимо, из-за его роста, был лишь встревожен шумом и, все так же возвышаясь над всеми, быстро-быстро оглядывался по сторонам.

Поезд стоял на станции. Необычный шум услышал часовой. Он осторожно открыл дверь, просунул в нее автомат и стал подозрительно рассматривать заключенных, затихших при его появлении.

Сумасшедший тоже уставился на немца в упор, пытаясь понять, что это за явление. Потом, видно, вспомнил все же, сколько толчков и ударов получил от этих вооруженных людей в серой форме. На лице его появилась какая-то мысль. Он брезгливо махнул в сторону часового рукой и деловито полез, на самую верхнюю полку.

— Сволеч! — угрожающе сказал ему солдат.

По сумасшедший даже не оглянулся.

Часовой переступил с ноги на ногу, почесал небритый подбородок и приказал:

— Тико! Я буду стрелять!..

Постоял еще, убрал автомат, задвинул дверь. В вагоне стало темно.

16

Русских привезли в Баварию, заставили пилить лес.

Поднимали их в шесть часов утра и заставляли готовить лошадей к работе. Потом выдавали завтрак (все та же кружка «кофе» и двести граммов хлеба с опилками) [58] и гнали в лес. Впереди верхом ехал немец с автоматом, за ним, на подводе, — второй. Далее следовали четыре доводы с пленными. Потом опять немец с автоматом и еще четыре подводы с пленными. А чтоб кому не пришло в голову бежать, по сторонам ехали верховые с автоматами, позади лаяла свора собак.

Пленные таскали тяжелые бревна, грузили их на подводы, отвозили к лесопилке. Производительность труда поддерживал окрик надсмотрщика.

Обед, состоявший из черпака брюквенного супа и двухсот граммов хлеба, не мог насытить. К концу дня пленные едва передвигали ноги. Они с трудом добирались до казармы. Но немцы и тут заставляли сначала убрать лошадей на ночь, подмести двор, улицу перед казармой, починить сбрую. И лишь потом выдавали на ужин еще кружку горячего «кофе» и двести граммов хлеба. Поздно ночью под лай собак и шаги часовых пленные забывались наконец коротким сном.

Работа сблизила пленных, выявила их характеры. Здесь были и люди уставшие — преимущественно пожилые. Они потеряли надежду на возвращение, ожидали лишь смерти. Остальные — их было большинство — не сдавались. Они жадно ловили все слухи о движении Советской Армии на запад. Старались во что бы то ни стало выстоять.

Около Философенко даже образовалось что-то вроде кружка наиболее опытных и бывалых: Усач, Костя Курский, Андрей Сталинградский, Иван Муха...

Их странные имена были лишь прозвищами. Номер так номер. Не каждый пленный хотел открывать врагу свое лицо.

Например, пожилой спокойный мужчина с усами, с которым Вася сидел рядом в вагоне, внешне ничем не выделялся среди остальных. Работал, не пререкался с надсмотрщиками, молча переносил усталость. Но тот, кто захотел бы присмотреться к нему поближе, увидел [59] бы за всем этим огромную выдержку. Усач хорошо знал повадки конвоиров, вовремя предупреждал пленных о неверном шаге или опасности. Он объяснял это тем, что в первую мировую войну его старший брат побывал в немецком плену. Но нетрудно было догадаться, что и сам Усач повидал в жизни немало. А грубоватое прозвище? Надо же было как-то звать человека, имевшего только номер.

Костя Курский хорошо пел русские песни. В пути или на отдыхе, особенно когда становилось уж очень горько на душе, пленные просили:

— Костя! Начни что-нибудь. Родное.

И под небом чужой Баварии неслось:

То не ветер ветку клонит , Не дубравушка шумит. ..

В шутку кто-то назвал певца курским соловьем. С тех пор осталось: Костя Курский, Костя Соловей.

Пленные уважали Усача, Курского и Философенко. Озорной и неунывающий Иван Муха, который изображал в вагоне подгулявшего мужа, тяжелый и рыхлый Солонников, молчаливый и верный киргиз Максим с застывшим в узких глазах неистребимым гневом да и многие другие пленные старались быть ближе к ним, ловили каждое слово, охотно выполняли несложные их поручения: отвлечь часового, понаблюдать за кем-нибудь, помочь уставшему.

Даже Андрей Сталинградский, высокий, нервный, нетерпеливый человек лет тридцати, удостоенный такого прозвища за то, что попал в плен во время битвы на Волге, успокаивался и затихал, когда Усач и Философенко заводили очередной разговор о том, что теперь осталось ждать совсем недолго... А жилось Андрею в плену особенно плохо. Норовистая лошадь выбила ему зубы. Он плохо говорил, не мог нормально есть... Вася смотрел на этих умных и мужественных людей и [60] старался понять, кто из них сильнее и опытнее: Усач, Философенко, Костя Курский? Но ближе и роднее всех него был одесский ветеринар.

17

Из Баварии пленных перегнали в Судеты — подвозить с гор бревна к другому лесопильному заводу. После перебросили в небольшую деревушку Бела, километрах в ста двадцати восточнее Праги.

По немецкой терминологии тех времен Бела находилась в «протекторате Чехия и Моравия, области государственных интересов Германии».

Фашисты вывезли из страны весь золотой запас, объявили собственностью немецких монополий тысячи предприятий. Непрерывным потоком шли в Германию чешский хлеб, масло, мясо и другие продукты. Как и из России, вывозились рабы.

Бела понравилась пленным по-городскому мощенными улицами, аккуратными мостиками, правильной планировкой. Вася и его товарищи с интересом смотрели на чистые и белые крестьянские дома с высокими черепичными крышами, утопавшие в зелени садов. Любили трудиться те, кто создал все это!

Но теперь деревня выглядела уныло. В ней стоял большой немецкий гарнизон. Фашисты сосредоточили между Прагой и Дрезденом миллионную армию генерал-фельдмаршала Шернера, которая должна была прикрывать Германию с юга. Немецкие солдаты хозяйничали в деревне, как в Турбове. Огней по вечерам в ней тоже не зажигали. Дома печально смотрели на пленных темными, безжизненными окнами. Да и днем в селе не слышно было ни смеха, ни песен. Крестьяне — преимущественно дети и старики — молча работали на полях неподалеку от села. Изредка женщины приходили с ведрами к речушке, у которой стояла казарма пленных, брали воду. [61]

Был в деревне и староста, назначенный немецкими властями. Пленные часто видели его идущим по селу с особой колотушкой-трещоткой, олицетворявшей в его руках власть и официальность. Как турбовский Забузний, как все предатели мира, он тоже старался угодить врагу. Постучав колотушкой, объявлял крестьянам то новое требование оккупантов увеличить сдачу продуктов, то приказ отправить в Германию еще одну группу молодежи, то сообщение властей о том, какое количество сребреников может получить иуда, если выдаст разыскиваемых «врагов рейха».

Порой какой-нибудь крестьянин не мог выполнить приказ старосты о поставке продуктов. Тогда пленные, проходя по деревне, видели, как немецкие солдаты или их прислужники под плач хозяйки уводили со двора последнюю кормилицу-корову. Усач вздыхал:

— Вот ведь как бывает. В сентябре тридцать восьмого года гитлеровская Германия могла выставить лишь около тридцати дивизий. И Чехословакия имела столько. Причем оружие чехов было не хуже. Кроме того, были гарантии Советского Союза. Но чешские буржуазные политики отвергли нашу помощь, сами распустили свою армию, сами отдали немцам ее вооружение. А народу осталось что? Шесть лет уже грабят страну фашисты.

Но как ни строг был режим, встречая колонну русских пленных на улице, крестьяне останавливались, здоровались, снимая шляпы, долго смотрели пленным вслед.

Казарма пленных стояла у развилин дорог к небольшим чешским городам Луже, Храст, Скутеч. Проходя или проезжая мимо, крестьяне подбрасывали в траву у казармы то каравай хлеба, то кружок колбасы, то кусок сала.

Особенно любили чеха русские песни. Вернутся пленные вечером с работы, присядут на нары ждать ужина. [62]

Костя Курский затянет вполголоса:

Из-за острова на стрежень , На простор речной волны. ..

Пленные подхватят негромко. И так это здорово получится, что немцы тоже приоткроют дверь на своей половине и слушают. А один из них все на губной гармонике подыгрывал — мотив хотел запомнить.

Лето. Окна открыты. На дороге тоже хорошо слышно. Идет или едет чех — обязательно остановится. Стоят, слушают. И думают, наверно, одно с русскими.

Любили песни России и дети. Казалось, малыши еще. Иному десяти нет. Что для такого печаль и раздумья? Но запоют русские, и ребятишки тут как тут. Слушают.

18

Когда переезжали в Белу, Вася правил лошадьми и не удержал их. Лошади свернули с дороги. Верховой, конвоир ударил его за это плетью по лицу.

Философенко остановил кровь. На перевязки они с Васей израсходовали весь запас тряпок. Но рана болела. Лицо воспалилось. Правый глаз перестал видеть. Чтоб освободить парнишку от работы в лесу, пленные поручили ему дневалить в казарме. А Философенко приносил из леса лекарственные травы и лечил Васю.

Дел у дневального набиралось много. Пленных разместили в большом двухэтажном здании. Каждое утро нужно было выносить из немецкой половины ведра, в которые там оправлялись ночью. Потом Вася мыл полы в офицерских комнатах, в большом помещении солдат, чистил и мыл коридор, отделявший немецкую половину здания от помещения пленных.

Вася уставал. Голова болела. Он останавливался у окна и, тоскуя, подолгу смотрел на незнакомый пейзаж. Чешская деревушка раскинулась у подножия гор. Одна [63] скала стеной поднималась у самой казармы. Горы звали уйти, скрыться в синих долинах...

Однажды, стоя у окна, Вася увидел, как у входа в казарму появился прилично одетый чех и настойчиво стал объяснять что-то немецкому офицеру. Офицер ковырял в зубах спичкой. Чех указывал рукой на казарму на соседний дом, видневшийся за деревьями, называл немца «уважаемым господином офицером» и быстро сыпал немецкими словами, которых Вася не понимал.

Наконец офицер зевнул и нехотя сказал что-то часовому. Часовой отступил от двери. Чех приподнял шляпу, одарил немца благодарным поклоном и проворно вошел в казарму.

Вася вытер с подоконников пыль. Под взглядом часового, стоявшего снаружи, сходил к ручью за водой.

Возвращаясь, он столкнулся с чехом в коридоре. Чех выносил из казармы сверток географических карт. Увидев Васю, он улыбнулся, отступил в сторону и, как перед офицером, приподнял шляпу. Вася не привык к таким приветствиям и прошел мимо.

Он продолжал носить воду из ручья, широко плескал ее в казарме на пол, работал шваброй. Однако чех был новым явлением в однообразной казарменной жизни, и, как ни мешали дела, Вася наблюдал за ним в окно.

Чех тем временем унес из казармы аквариум, в котором плавали вверх брюшками уснувшие рыбки. Унес скелет человека, чучело журавля, собранный на проволоках скелет неизвестного зверя. Покурив с часовым у двери, он исчез на некоторое время, и Васе показалось, что он ушел совсем.

Вдруг дверь в помещение пленных открылась и чех остановился на пороге:

— Будьте здрав, руски соудруг!

Хотя Вася не ходил на работу и поэтому почти не видел жизни деревни, он не раз слышал разговоры пленных о тяжелой судьбе чехов. Куски хлеба, подброшенные [64] местными жителями в траву около казармы, часто попадали ему, как самому младшему. Он даже место нашел у одного окна, откуда с благодарностью наблюдал за теми, кто не боялся хоть чем-то помочь пленным.

Но к этому чеху в душе парнишки поднялось недоверие: он же разговаривал с немцами, улыбался им, угощал их папиросами.

Вася бросил на вошедшего угрюмый взгляд и опять заработал шваброй.

Улыбка сошла с лица гостя.

— Не разумите? — спросил он. — По-русски то есть зрасте. Я учител Франтишек Ироушек. Ржедител. По-русски то есть директор. — Он указал в окно на видневшееся среди зелени двухэтажное здание. — То есть мой дом.

Ткнул пальцем вверх, потом развел руками в стороны.

— Зде есть школа. Школа. Разумите?

— Разумею. Здравствуйте, — недоверчиво ответил Вася.

— А что е тву око? — Чех потрогал свой глаз, чтоб Вася лучше понял.

— Немец, — сказал Вася, твердо глядя ему в глаза. — Плетью.

— О-о! Не есть хорошо.

Постоял. Снова тронул Васю за плечо:

— Як тву имено? Имено?

Большим пальцем ноги Вася провел от лужи на полу длинную черту, по которой вода потекла в другую лужу. Неохотно ответил.

— Вáсиль? — переспросил чех. — Вáсиль?

Вздохнул, потрепал Васю за плечо.

— Тржеба... Як то по-русски? Тржеба чекати. О! Ждать. Ждать.

Вася не ответил.

Чех тоже помолчал, раздумывая. За дверью тяжело топал по коридору часовой. [65]

Потом чех на том же ломаном русском языке спросил Васю, не ученик ли он, сколько человек в колонне пленных, все ли они русские, откуда?

Вася опять нахмурился, провел ногой по полу черту. Неопределенно сказал:

— Всякие есть...

Чех попросил достать что-то со шкафа, заставленного школьным инвентарем.

Вася придвинул к шкафу табуретку, встал на нее и тронул стеклянный ящичек с видневшимся внутри скелетом лягушки.

Чех отрицательно покачал головой!

— Не, не. Земекоуле. — Он указал пальцем на пол: — То е земе.

После этого сделал вид, будто держит в руках что-то круглое:

— То е коуле.

Вася не понимал. Наконец его палец остановился на большом пыльном глобусе. Чех обрадовался:

— Ано! Ано!

Вася улыбнулся:

— Так бы и сказали. Глобус. Чего проще?

Чех смеялся:

— Не, не. То руски ержекне глобуз. Чех ержекне земекоуле.

Вася смахнул с глобуса тряпкой пыль и отдал его чеху. Но тот не спешил уходить.

— А просим, Василь, як по-русски тото?

Он подошел к стене и ткнул в нее пальцем.

— Стена.

— И чех ержекне стéна... А, просим, тото?

Чех указал на окно.

— Окно.

Чех даже по боку себя ударил от удивления.

— То е пекне. И чех ержекне óкно. А просим тото?

Он тронул Васину руку. [66]

— Рука.

И чех ержекне рyка. Разумите, Вáсиль? Родни братр! Разумите? Руска рyка и ческа рyка — две? Да? Две рyки. Сила! О!

Чех странно, как бы спрашивая, смотрел на Васю. В его глазах были озорство и удаль.

— Разумите, хлап? Сила.

Он стал прощаться.

— Е час итти... Как то? Скоро приеде немецки плуковник. Его ержекне: проч зде чех?

Он держал руку парнишки в своей руке, смотрел ему в глаза и улыбался:

— Ти, Вáсиль, е велми млади. Тобе е трежба много, много учити се, знати деяни словански народ. Чех и руски е братр. На хледаноу, Вáсиль! Я еще приду.

С глобусом в руках он вышел из казармы, приподнял шляпу перед часовым у выхода и исчез за деревьями.

А Вася, опершись на швабру, долго раздумывал над его словами.

Действительно добрый человек и брат? Или гестапо решило еще раз проверить русских?

19

Чех приходил несколько раз.

Опять угощал немцев сигаретами, шутил, спрашивал у пленных, из каких они областей, как будет по-русски то или иное слово. Васе незаметно показывал два пальца. Мол, помни. Две руки — сила!

Вася рассказал Философенко о первом разговоре с чехом.

Усач сказал:

— Надо проверить.

Философенко посоветовал:

— Ты поспрашивай о нем на речке.

Немцы заставляли мальчишку мыть им сапоги. Принесет [67] Вася охапку сапог на берег речки и возится с ними час-полтора. А за это время какая-нибудь крестьянка, полощущая белье на другом берегу, посмотрит, посмотрит на его повязку через все лицо, не вытерпит и заговорит с ним потихоньку.

— А скажи, хлап, неужели ж в России таких молоденьких берут на войну?

Спросит, конечно, по-чешски. Но после разговора с Ироушеком Вася заинтересовался чешской речью. Стал прислушиваться, запоминать слова, находить общие с русским языком. И в чешском языке на самом деле оказалось много родного. Скоро Вася стал понимать почти все.

— Что вы, тетя! — ответит он, оглянувшись на часового. — Немцы так меня угнали. Ни за что. Они любят угонять русских парией и девчат в Германию. У нас почти всех выловили.

Отвечает по-русски, а женщина тоже понимает его, печально качает головой. У нас, мол, тоже. Горе чешским матерям. «Валка то бйда народна».

Кончит женщина работу, уйдет. А в цепкой памяти парнишки останутся еще несколько новых слов: хлап — парень. Ано — да. Голка — девчонка. Валка — война. На хледаноу — до свидания.

Моет Вася немецкие сапоги, расставляет их на зеленой травке в ряд — чтоб часовой работу видел. А в это время высокий хмурый дядька коня приведет поить.

— День добрый, пан, — негромко говорит ему Вася.

— Добри ден!

Опять дождь собирается...

— Дождиво е...

Шевеля ушами, конь пьет холодную речную воду.

Дядька держит повод и молчит.

Подходят мальчишки — посмотреть на русского хлапа, которого немцы держат в плену. Мальчишки поддергивают штаны, шмыгают носами и молча в упор разглядывают [68] Васю, повязку на его глазу, изорванный бумажный пиджачишко не по росту, босые, красные от холода ноги.

— Что-то в той стороне вчера стрельба была, — говорит опять Вася дядьке. — Не слыхали?

Дядька еще сильнее хмурит брови. Сейчас не то время, чтобы стоило крестьянину рассуждать по каждому поводу. Молчит. Конь напился, оторвал голову от воды. С его губ падают в речку капли. Дядька садится верхом и уезжает в деревню. Наглядевшись на Васю, уходят мальчишки.

Вася опять моет сапоги один.

Но вот древний старик приносит кадку — замочить в реке. Он шевелит лохматыми бровями, посапывает в обвисших усах закопченной трубкой и тоже долго рассматривает худого русского мальчишку с повязкой на глазу.

— Колик е тобе лет?

Вася отвечает.

— Отец е?

— Есть.

— Кдо он?

— Каменщик.

— Каменщик?

— Дома строил.

— Зедник, — догадывается дед и опять долго сопит трубкой и шевелит бровями. — Я тоже зедник.

Он рассказывает что-то о себе, Вася понимает только одно: немцы и его сына угнали в Германию.

Опять дед курит и молчит. Докурил, поднялся. Сказал Васе, чтобы приходил в гости, показал, в какой стороне от казармы его дом.

Ответить Вася не успел. За его спиной раздались тяжелые шаги часового, лязг затвора. Часовой яростно ругался по-немецки, гнал старика прочь. Старик опустил голову, вздохнул и не спеша ушел.

В общем, как ни стерегли немцы, разговаривать с местными [69] жителями Васе удавалось. А когда на посту около казармы стоял старый австриец, побывавший в первую мировую войну в русском плену, Вася мог разговаривать без помех. Австриец не обращал на это никакого внимания.

Получив задание Философенко поспрашивать об Ироушеке, Вася первым делом осторожно заговорил с ребятишками о школе. Но дети не поняли его, принесли из дома хлеба, картошки и, что-то крича, начали кидать ему через речку. Их прогнал часовой.

Тогда Вася осторожно стал заводить разговор со взрослыми. Некоторые крестьяне уклонялись от беседы:

— Кто его знает, — пожимал плечами какой-нибудь пожилой дядька и торопливо отходил от Васи подальше.

— Простая крестьянка не может про то рассуждать, — отмахивались женщины. — И без того беда за бедой идет.

Но находились и такие, которые отвечали прямо, что плохого об Ироушеке не знают. Учитель. Добрый. Честный.

Ироушек тоже не терял времени. Нужно было или нет, но он почти каждый день появлялся в казарме. Чистенький, улыбающийся, болтал по-немецки с офицерами, угощал их сигаретами, пытался играть на губной гармонике.

Заходил и к пленным. Кивал Васе. Спрашивал у кого-нибудь из пленных, как дела. Рассказывал историю села. Интересовался, нравится ли Бела русским.

Пленные много не разговаривали. Село, мол, приличное, но дома все же лучше.

Усач, Костя Курский, Философенко старались в беседу не вступать, наблюдали за гостем издалека.

Однажды пришла на речку за водой женщина лег тридцати пяти. Осмотрелась — где стоит часовой, нет ли поблизости других немцев. Спустилась к берегу. Видимо, ожидая, когда обратит на нее внимание русский парнишка, несколько раз сполоснула ведра водой. [70]

— Разве у вас нет колодца — носите воду из реки? — спросил Вася.

Как человек, привыкший объяснять, женщина ответила просто и серьезно:

— То, мальчик, для сада. Подзим — осень. Чешские крестьяне сажают яблони.

Она говорила по-русски правильно, во всяком случае, понятно для Васи.

Поверил в нее парнишка, с первых слов поверил. Спроси почему — не объяснил бы. Пальтишко на ней простенькое. На голове — косынка зеленая. Туфли на низком каблуке. Женщина как женщина. Но то ли лицо у нее было располагающее — лицо доброй матери, то ли подкупала эта добрая серьезность. Вася сразу понял: эта не выдаст.

У казармы брехали сторожевые овчарки. По шоссе с ревом проносились автомобили. По мосту неподалеку шагал взвод немцев и горланил песню: «Хай-ли, хай-ла-ла, ла-ла».

За деревней слышалась стрельба. Кто и в кого палил — неизвестно... А женщина мыла свои ведра и ждала, не спросит ли русский мальчик еще о чем.

Оглянулся Вася на часового (у казармы шагал с автоматом австриец) и решительно сказал:

— Тетя! А тетя!

— Слушаю, мальчик.

— Можно вас спросить? О важном-важном.

Она улыбнулась, перестала мыть ведра.

— Пожалуйста, мальчик. Спроси о важном-важном.

— К нам в казарму ходит директор школы. Пан Ироушек. Разговаривает. Спрашивает. А мы не знаем, хороший он человек или нет?

Теперь она не улыбается. Смотрит на пего прямо и строго. Думает.

— А почему ты так спрашиваешь о нем, мальчик?

— По-немецки говорит — как горох сыплет.

— Что такое «горох сыплет»? [71]

— Значит, быстро.

— Он же учител. Чешский учител обязательно должен знать языки.

— И часовые его пропускают...

— Ты теперь не веришь людям?

— Смотря кому. Но я про своих учителей думаю.

Вася еще больше понизил голос:

— У нас в школе была учительница...

— Где то было?

— У нас, в Турбове. Слышали про такой город?

— Не, мальчик.

— Про Украину слышали?

— Конечно.

— А про Винницу?";

— Что такое Винница?

— Очень, очень большой город. Областной центр.

— Разумию. Центр округи.

— А если пройти от Винницы еще двадцать шесть километров — будет Турбов.

— То не важно, мальчик. Что ты хотел рассказать про учителку?

— Она у нас преподавала пение и рисование. Мы ее не любили. Мальчишки вообще не любят петь. Это больше для девчонок.

— Ты так думаешь?

— Думаю. Да и не понимали мы ничего. Молодые были. Мне семнадцатого мая сорок первого года только тринадцать лет исполнилось.

— По-видимому, не очень много и сейчас. Ну, так что же?

— Не любили мы ее. Озоровали на уроках.

— Что такое «озоровали»?

— Шалили. Мы даже петухами пели...

— О-о! Бедная учителка! Ну, и что же?

— А когда пришли немцы, она поступила работать в районную управу. И все, о чем узнавала, говорила людям. [72] Когда облава. Когда каратели придут. Если кому нужны документы, — доставала документы...

Лицо женщины опять стало строгим.

— Мальчик! Об этом нельзя рассказывать на речке.

— Теперь можно. Немцы все узнали. С ней вместе работал ее отец — наш учитель математики...

— И что сделали немцы?

— Увезли обоих в Винницу. А там, конечно...

— А ты откуда знаешь?

— Мишка Леонтюк хвалился. Полицай.

— Печальная история, мальчик.

Вася моет сапоги. Она тоже молчит. Взвод немцев, пройдя за это время полдеревни, со свистом запевает другую солдатскую песню. По шоссе мимо казармы проносится колонна грузовиков.

Женщина поднимает глаза на Васю. Взгляд ее прям и тверд.

— Я понимаю тебя, мальчик. Нет, наш директор — честный человек. И ты больше никого не спрашивай о нем на речке. Я — тоже учителка из этой школы.

Она зачерпнула воды одним ведром, потом вторым, сказала:

— До свидания. И ушла.

А через день-два тоже пришла в казарму за учебными пособиями. С Васей заговорила как со старым знакомым. Тоже спрашивала пленных, откуда они, рабочие или крестьяне. Училась правильно произносить русские слова.

20

О встречах на речке Вася рассказывал Философенко, Усачу, Курскому. Они думали: верить или не верить ему? Где теперь Советская Армия?

Тем временем колонна закончила работу и в деревне вела. Однажды утром старший офицер дал команду готовиться [73] в путь. Среди пленных пошли тревожные разговоры: куда повезут? К новому месту работы? Или опять в концлагерь?

Некоторые пытались спросить у солдат. Тем более что незадолго до этого почти весь конвой заменили. Молодых отослали на фронт. На их место прибыли ограниченно годные по ранениям, старики, больные. Германия исчерпала людские ресурсы. Пленные думали: может, эти будут чуть помягче, рассудительней? Но новые конвоиры сами боялись русских. На каждую попытку заговорить отвечали криком, угрозами. По действиям офицеров тоже ничего нельзя было понять.

Перед самым отъездом колонны снова пришел Ироушек.

— Не можно не попрощаться с господами офицерами, — говорил он, как всегда приподнимая шляпу и раскланиваясь.

Он опять шутил, угощал немцев сигаретами, даже помогал им укладывать чемоданы на повозки.

Васю тоже заставили носить немецкие вещи. Около одной из подвод он и Ироушек оказались вдвоем.

— Василь, — заговорил чех. — Времени у нас нет. Передай своим товарищам. Вы поедете недалеко. Там тоже будете возить лес. Пусть ваши не беспокоятся. Но вам надо бежать. Здесь хорошие люди. Они укроют вас в горах. Там дождетесь Советску Армаду. Приводите больше пленных...

Чех сказал правду. Русских перегнали в соседнюю деревню Рехембург, расположенную в десяти километрах от Белы, и снова заставили рубить и вывозить лес.

Усач, Курский и Философенко стали заговаривать с пленными о том, что здесь, наверно, тоже есть партизаны. Как в России. Пора кончать лесозаготовки. Не век же, в самом деле, грузить для фюрера древесину...

Некоторые отмалчивались. Не решались. Другие сомневались в успехе. Край чужой. Не знаешь ни языка, ни [74] местности. Кругом расклеены приказы: расстреливать не только беглецов, по и их укрывателей.

— Нет, — вздыхали они, — видно, пили, браток, дровишки да не думай ни о чем, пока жив.

Пожилые пленные, обрадованные тем, что их перегнали не в концлагерь, ссылались на года:

— Куда уж нам! Дождемся наших здесь. Если придут...

Но большинство соглашались с полуслова.

— Да. Неплохо бы податься к партизанам. Мы готовы. Командуйте.

Настроение пленных после таких разговоров менялось. Загорались надеждой глаза, выпрямлялись согнутые спины. Люди вдруг особенно ясно увидели, как изменилось многое под ударами нашей армии с востока. У гитлеровцев уже не было спеси начала войны. Охранники часто ходили понурые. Видать, боялись, что их тоже отправят на фронт.

Иван Муха однажды не сдержался — не сумел скрыть своих чувств.

У него, как у остальных пленных, сильно износилась одежда. Брюки порвались. Засаленная рубаха, которую он надевал прямо на голое тело, сгорела от пота.

И вот утром на конюшне пожилой австриец, что был в русском плену, молча бросил ему свой поношенный китель, Иван надел его.

Австриец довольно улыбался:

— Гут, гут, Иван...

— Ладно, — без особой радости ответил Муха.

В этот момент он увидел на гимнастерке фашистский знак — хищный орел с распростертыми крыльями и свастикой над головой. Иван потемнел.

— А это что? — указал он на эмблему.

— Гитлер. Империя. Орель! — значительно поднял палец охранник.

Муха рванул эмблему с груди и бросил ее в навоз. [75]

— Гитлер капут!

Австриец даже присел от ужаса!

— Глюпий руськи мальчишка, — зашипел он, оглядываясь по сторонам. — Узнает господин официр — Ванька будет капут.

Муха отмахнулся и пошел отвязывать коня. А конвоир то оглядывался по сторонам, то изумленно качал вслед ему головой.

Пленные гадали: скажет начальству или нет?

Не сказал.

Пленных разместили на окраине Рехембурга. По одну сторону их казармы располагались жандармерия и почта. По другую — парикмахерская, по-чешски — голичстви. Напротив стояла пустая трехэтажная школа. Рядом с ней лесопилка. Нижний этаж ее немцы заняли под конюшню. В жилой половине второго этажа расположились сами.

С крыльца своего заведения парикмахер не раз смотрел, как немцы гонят русских пленных на работу или обратно. Однажды предложил господам офицерам свои услуги. Когда постриг и побрил их — попросил разрешения постричь, для порядка, и пленных.

— Клиентов, увы, мало. Времена тяжелые. Я целыми днями смотрю в небо...

Старший офицер согласился. После этого немцы каждый вечер водили в парикмахерскую по небольшой группе русских. Чех не спеша звенел ножницами, скоблил почерневшие изможденные лица бритвой и, как все парикмахеры мира, разговаривал с клиентом. Кто? Откуда? Давно ли в Чехии?

— У нас хорошая осень. А в России, просим вас, уже снег? Везде? Что вы говорите? А голичи там тоже есть? Такие же? А, просим вас, инструмент там хуже или лучше?

У парикмахера — помощница. Черноглазая румяная девушка с толстой косой. У нее свои вопросы. А носят ли [76] девушки в России длинные платья? А какие у них прически? А правда ли, что русские девушки служат в армии снайперами и радистками?..

Подошла Васина очередь идти в парикмахерскую. Сел в кресло. Давно не видел себя в зеркале. И испугался. Волосы длинные. Лицо худое. Почти как у тех, которые были в концентрационном лагере. Повязку с глаза он снял, но половину зрачка еще закрывало красное пятно.

Посмотрел Вася на себя — родной дом вспомнил. Отца. Ивана. Живы ли? Далеко от них забросила его судьба. Чех щелкает ножницами то справа, то слева. На пол летят длинные грязные пряди. А чех отойдет немного, посмотрит на Васю, как художник на картину, которую рисует, и опять щелкает ножницами.

— Так вы, просим вас, работали в Беле? — спрашивает он.

— Работал.

— Лес возили?

— Да.

— А, просим вас, Ироушека вы не знаете?

В зеркало Вася осторожно косится на охранника. Стоит. Пожилой человек. Наверно, своих детей имеет. А вот стоит, караулит русского мальчишку. Глаза водянистые. На лице тупость. Через шею ремень автомата переброшен, и рука — на спусковом крючке.

— Знаю, — говорит Вася.

— Мой приятел. Любую услугу — когда хотите...

Вася молчит.

Позвякивая ножницами, чех заходит с другой стороны.

— А может, просим вас, захотите съездить? Может, вам коло нужно? Возьмите, просим вас. У меня есть...

Вася молчит. Пожимает плечами, как человек, который не может знать о будущем. А сам напряженно думает: «Зачем ехать к Ироушеку? Надо посоветоваться. И что такое коло?» [77]

Дальше