Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Исповедь

В штабе N-ой красной армии нависло тягучее тревожное настроение, которое обычно сопутствует неуспеху.

Еще недавно, не более недели тому назад, операция прорыва белого фронта началась так блестяще, и острый, точно режущий клин, прочерченный на большой стратегической карте, висевшей в оперативном отделении, впивался все глубже и глубже к югу, в расположение белых. Только полсотни верст отделяло победоносные красные полки от важного южного центра, когда командарм неожиданно для своего штаба свернул армию на запад.

Этот маневр обсуждался на вечернем заседании начотделов и хоть несколько удивил всех своим направлением, но не вызвал возражений со стороны военспецов... Только товарищ Гулый, коммунист, начснаб — недавно мастер Шостенского порохового завода — позволил себе, и довольно резко, критиковать директиву командарма.

— Никак не понять, товарищ командарм: какого черта, с позволения сказать, сворачивать с прямой дороги, когда все идет гладко и наши вот-вот захватят этот самый город...

Он поводил толстым жилистым пальцем по карте и, сбившись, ткнул им в Воронеж, находившийся в расположении красных. Генштабисты переглянулись. Один из них, подойдя к карте, поправил Гулого.

Комиссар Гройс насторожился. Он ничего не понимал в стратегии, но... комиссар должен быть всегда начеку. Долгий опыт подпольной работы сделал его подозрительным, и Гройс испытующим взглядом обвел присутствующих.

— Я солидарен с товарищем Гулым.

Воцарилось молчание. Никто больше не поддержал. Даже тот военспец, который до заседания, с глазу на глаз, так убедительно доказывал Гулому ошибочность нового направления армии...

Командарм поднял усталое лицо и с некоторым раздражением взглянул на Гройса.

— Тогда, быть может, товарищ комиссар возьмет на себя руководство операцией?.. Удивляюсь я вам, господа. Ведь я не вмешиваюсь в вашу компетенцию и не учу вас политграмоте, а вы беретесь судить обо всем, чего не понимаете. Захват территории и пунктов не имеет ровно никакого значения. Надо разбить живую силу противника, и это я делаю ударом во фланг и тыл.

Товарищи Гройс и Гулый в течение ближайших трех дней чувствовали себя несколько смущенными: уверенность командарма оправдывалась. Телефон приносил известия о паническом метании по всем направлениям обозов белых, о «разбитии наголову» целой бригады Марков-цев... И хотя почему-то пленные прибывали не в очень большом количестве, но в штабе находили этому простое объяснение:

— Полки выводят пленных белогвардейцев в расход... Гройс в дни успехов принимал дружелюбный, иногда даже искательный тон в отношении командарма. И однажды за общим столом, когда штабные распивали добытые где-то Гулым несколько бутылок настоящей казенной водки, комиссар поднял рюмку и провозгласил тост:

— Быль молодцу не в указ. Хотя наш командарм и принадлежит к бывшему кадровому офицерству, которое в общем и целом было несознательным орудием в руках царских эксплуататоров, но теперь он уже вышел на путь полного подчинения рабоче-крестьянской власти. И дай Бог...

Тут Гройс поперхнулся и на секунду замялся. Повторил громче и резче:

— ...И дай Бог, как говорят несознательные элементы, чтобы всякий коммунист наступал так искусственно, как наш командарм. Ура!..

В штабе царило бодрое настроение; сам же командарм был сосредоточен и угрюм.

Но прошло еще дня два-три, и в ходе операции наступил неожиданный перелом: армия, производя перемену направления, сама открыла белым свои сообщения и тыл, по которому ударили «белые» бронепоезда и кубанская конница. Роли переменились, будто по сигналу: N-ая красная армия повернула на север и в паническом бегстве искала спасения. Несколько дней штарм{1} не имел даже сведений о своих войсках. И только два последних дня, в течение которых шел проливной дождь, растворивший дороги, размывший железнодорожное полотно, замедлилось несколько отступление красных, и штарм мог, хоть в общих чертах, установить состояние частей.

Штаб остановился на ночлег в вагонах на небольшой станции. Почти каждый день приходилось передвигать стоянку. Среди чистого поля, в полуверсте от большого села уныло торчали станционные здания, с зияющими дырами — безмолвными свидетелями недавних боев. На путях, на перроне, кругом вокзала — кучи гниющей соломы, конский и людской помет, всякие отбросы, осколки снарядов и целые груды рваной, мятой бумаги. Местами валялись полусгнившие, полуобглоданные собаками трупы лошадей, и ветер доносил тошнотворный едкий запах падали; нелепо и уродливо торчали вверх оглоблями застрявшие в грязи повозки и зарядные ящики... И все тонуло в потоках воды, в мутной, зловонной грязи. Казалось, что и дождик, льющий дробно и нудно, тоже мутный, липкий и вонючий. Несколько неожиданно среди этой большой свалки бросались в глаза свежие плакаты, расклеенные на стенах вокзальных зданий санитарным начальством:

«Товарищи! Не пейте сырой воды ввиду бывших холерных заболеваний».

На рельсах, кроме поезда штарма, стоял бронепоезд, на стенке пушечного вагона которого по белому фону написано было «Лев Троцкий»; а из-под свежей белой краски просвечивала совсем явственно прежняя надпись — «Доброволец». Бронепоезд весь украшен был красными флагами, не убранными еще после торжества переименования: недавно оно состоялось в присутствии самого военмора, прибывшего на фронт. Флаги были мокры и грязны, уныло обвисли, и ветер трепал их и обвивал вокруг древок. А над фронтоном вокзала висело, забытое белыми и не замеченное еще красными, тяжело и шумно бившееся большое трехцветное знамя...

Здание вокзала, загаженное до последней степени, было забито людьми штабных команд и конвоя. Висел туман от табачного дыма, нестерпимо пахло прелой шерстью и онучами, и в ушах стоял сплошной гул от людского говора, от ругательств и ядреного мата.

В отдельной «зале для пассажиров I и II классов», у двери которой стоял на страже скуластый малый с большим парабеллумом и офицерской шашкой, происходило заседание реввоенсовета армии. Длилось уже часа три без перерыва и, очевидно, имело бурный характер, так как отдельные возгласы оттуда прорывались сквозь стены и гул толпы.

Командарм не был приглашен на заседание, хотя числился по должности членом реввоенсовета...

Наконец дверь распахнулась, и скуластый малый бросился расталкивать толпу.

Через несколько минут клавиши Юза стали выстукивать по прямому проводу в адрес реввоенсовета фронта секретную телеграмму:

«Части совершенно небоеспособны... паника на каждом шагу... Армия находится в состоянии полного разложения... Все происшедшее наводит на мысль, что мы имеем дело не просто с неудачным управлением, а с чем-то гораздо более серьезным...»

* * *

Командарм сидел в салоне своего вагона, задумчиво глядя на разложенную карту. Толстая цветная линия общего советского фронта — на участке его армии — обращалась в пунктир неопределенного очертания: нельзя было установить точно расположение дивизии; а синие стрелки, изображавшие направления колонн белых, — прямые, острые — словно разрывали паутину фронта, выпрямляли опустившийся было к югу клин и вонзались глубоко в расположение красных. Одна стрелка, прочерченная сбоку, с востока, на перерез железнодорожной линии, все время опережала движение штабного эшелона. Вот-вот захватят...

Операция окончательно и безнадежно погублена.

Командарм сложил карту, откинулся на спинку кресла, задумался. «На этот раз, пожалуй, не удастся выйти благополучно...» Последние дни он замечал явную перемену отношения со стороны окружающих. Гройс просто нагл; начотделы под разными предлогами избегали являться лично с докладами; на перроне, когда он, прогуливаясь, подходил к группам беседовавших штабных, те сразу смолкали и вежливо, но как-то смущенно отвечали на его вопросы — разговор совершенно не вязался. Вокруг командарма образовалась какая-то тягостная пустота....

«А хорошо бы на свободу... Ах, как хорошо!..» Он закрыл глаза и мучительно ясно представил себе свое положение, в которое он стал добровольно. Об этом не сожалеет. Но... хватит ли сил донести тяжкую ношу...

Узник — с первых же дней поступления в Красную армию. За каждым шагом его следили: и комиссар, который поселился в вагоне командарма и позволял себе входить в его купе, не постучавшись; и дежурный из Особого Отдела, вечно торчавший в нарочито почтительной позе в коридоре вагона, и другие. «Вот и сейчас...» Командарм услышал шорох, направился к двери неслышными шагами и сразу сильным толчком открыл ее. Дежурный отскочил, держась за переносицу. Смутился...

— Вы меня звали, товарищ командарм?

— Убирайтесь к черту, вы мне не нужны. Отчего вы не сидите в своем купе?

Захлопнул дверь. Еще тягостнее стало на душе, и еще мучительнее захотелось «свободы»... Снова закрыл глаза. Перед мысленным взором проходили дни, мелькали образы, как тени. Прошлое... Не всегда оно было радостным, чаще горьким и суровым; но ни злобы, ни обиды не оставило — одно лишь безграничное сожаление о чем-то потерянном, невозвратном... Посмотрел в окно, вдаль... Дождь перестал. Одетое в багрянец облако нависло краем над дальним лесом и селом. Золотило окна и играло мелкой рябью, многоцветными переливами в сплошной водной пелене, покрывшей поле; туман стлался низко по земле, довершая иллюзию, будто кругом — бескрайнее море, по которому плывут, колыхаясь, село и лес. «Хорошо бы теперь на море...» Махнул рукой и выпрямился. «Нет, не выбраться уж никуда...»

На столе лежали неразобранные бумаги. Открыл папку. Приказ по дивизии... Подписал, не читая. Донесение начдива о потери обоза... Положил резолюцию: «истребовать от начснаба фронта». Дальше. Приказ военмора: «...Казаки, обманутые Мамонтовым!.. Вы в стальном кольце»... Помечен приказ Москвою. Усмехнулся: «Как скоро, однако, проехал военмор из Тамбова в Москву». Дальше. «Первая книга для чтения», присланная военным отделом ЦИК для распространения среди красноармейцев. Начал перелистывать: «...Кучка генералов и министров топтала кости миллионов солдат, которые шли на убой...» Так. «В деревне не было куска хлеба или стакана молока, потому что все отдавалось помещикам и их собакам...» Х-м! «...Мир принадлежит одинаково всем и должен быть поделен поровну...» Гениально! «Человечество должно идти по гладкой поверхности одинаковости и равенства...» К черту эту дребедень! Дальше. Екатеринодарская газета, снятая с убитого белого... Вот это интересно. Развернул. Красным карандашом отчеркнута статья — стратегический очерк последнего периода. Сбоку рукою Гройса сделана пометка: «Обр. особ. вним.». Стал читать.

«Поскольку первоначальное направление удара N-ской советской армии являлось глубоко продуманным и угрожающим не только нашему жизненному центру, но и всем сообщениям Добровольческой армии, постольку поворот явился полнейшей бессмыслицей, свидетельствующей только о непонимании самых элементарных начал стратегии советским командующим...»

Командарм почувствовал, как кровь прилила к лицу. Швырнул газету.

«Дурак! Непонимание... Ты вот много понял...»

Сошла дымка тихой грусти, и в душе расползалась горечь обиды. Встал и начал шагать по купе.

Стук в дверь.

— Кто?

За дверью ответили.

— Войдите!

— Наштарм{2} спрашивает, не будет ли какой-нибудь срочной передачи, так как через час снимаем линию.

И потом шепотом — таким тихим, почти неслышным:

— Ваше Превосходительство, комиссар будет сейчас говорить с реввоенсоветом фронта. Я включил ваш аппарат...

Генерал кивнул. Ответил громко:

— Передач не будет. Можете снимать.

— Слушаю-с...

Вышел. Командарм сел в кресло. Поднес к уху телефонную трубку.

— Товарищ Мехоношин? А, здравствуйте, как поживаете? Но теперь не в этом дело. Я так горячусь, что не могу спокойно держать телефон. Но не в этом дело. Вы слушаете?

— Да.

— Я должен сейчас миновать всякие препятствия и ехать к вам. Пришлите паровоз.

— Скажите, что случилось, и, пожалуйста, покороче. Мне некогда — приехал нарком.

— Что вы говорите? Так тем более. Вы читали нашу телеграмму? Ну, что вы скажете об этом?

— Дело неважно. Как, однако, понимать последнюю вашу фразу?

— Как понимать! Вы хотите, чтобы я доверил свое мышление телефону? Хорошее дело! Могу только сказать, что вопрос чрезвычайной важности. Вы слушаете? Чрезвычайной! В общем и целом он касается ни менее ни более как контрреволюционной измены! Ну? Теперь вы поняли? Но не в этом дело. Скажите, когда вы пришлете паровоз?

— Постараюсь поскорее.

— Товарищ Мехоношин, вы должны прислать паровоз немедленно. Что? Ну, да... До свиданья. Пока.

Командарм положил трубку и сидел недвижно. Мысли потонули в охватившем его чувстве огромной душевной усталости.

«Будь что будет!..»

* * *

— Бывают такие горе-коммунисты, товарищ Гройс, которые обращаются с военспецами как с подсудимыми или просто с арестантами. И, мне кажется, вы из числа таких. Вы сами этим толкаете неустойчивых представителей командного состава искать спасения у белогвардейцев.

Гройс сидел в богатом вагон-салоне наркома. Он терял невольно уверенность и свой обычный апломб в присутствии высокой особы, импонировавшей ему своим положением и тоном. Терял и мучился этим. Его маленькая, невзрачная фигурка тонула совсем в глубоком кожаном кресле, и от этого становилось еще более неловко.

— Но, товарищ нарком, не в этом дело. Разве не правда, что одна из главных причин неудачи нашего фронта, в общем и целом, заключается в скрытом предательстве командного состава? Я уже не говорю, что они целыми пачками переходят к Деникину...

— Вам здесь, в четыре глаза, я скажу: «да, это правда». А в своем приказе я написал: «это — чудовищная ложь»... Участие военспецов в нашей работе является делом жизненной необходимости. Мы отлично знаем, что огромное большинство кадровых офицеров не изжило и не изживет никогда старой психологии. Но мы плюем на психологию! В нашем строительстве армии они — только материал. Когда у нас будет достаточно своих красных командиров, мы выбросим кадровых офицеров, как паровоз выбрасывает отработанный пар. Выбросим или раздавим. Но для этого нужны годы, понимаете?.. Пока же мы заставляем их служить — террором, страхом, безвыходностью положения, выгодой, доверием. Да, да — даже доверием — вот вы этого не понимаете — какая мягкая соломка для готовых упасть — доверие... Вы говорите — «предают». Ну да, предают! Но если спросить, что до сих пор причинило нам больше вреда — измена бывших кадровых офицеров, или неподготовленность новых наших командиров, так я вам скажу, что последнее.

Нарком говорил резко и смотрел на Гройса сквозь пенсне слегка прищуренными глазами, придававшими его лиду выражение покровительственное и слегка презрительное. Это чувствовал Гройс, и это его обижало, но отделаться от своего смущения он не мог. Хотя партийный стаж его был выше, чем у наркома, а заслуги... Гройс вообще считал в глубине души весь совнарком «шарлатанами», а себя незаслуженно обойденным.

— Позвольте, однако, товарищ, вернуться в плоскость конкретных фактов. Измена командарма, хотя нет прямых доказательств, теперь уже не подлежит никаким сомнениям. И...

— И тем не менее командарм N-ой красной армии не может быть обвинен в измене.

Гройс привскочил в кресле и приоткрыл даже рот от изумления.

— Я извиняюсь, товарищ нарком, но я начинаю вас уже не понимать совсем.

— Не понимаете? А как отозвалось в армии предательство Григорьева, Миронова, Котомина, Носовича, Все-володова и других, вы не знаете? А что говорят красноармейцы, вы не слышали? Почему пала Полтава? «Предали, говорят, нас в штабах подкупленные командиры...» Почему пал Харьков? На это вам отвечают наши старые приятели, левоэсеровские авантюристы Саблин, Муравьев и другие, в своем воззвании красноармейцам: «Стоит ли вам проливать свою кровь, когда вас предают... Гоните же в шею своих командиров-назначенцев, гоните в шею офицеров и генералов». Вот! Вы понимаете, чем это пахнет? Что будет, если мы останемся совсем без командиров? Или, может быть, скажете, заменить их комиссарами?

— Положим-таки, более тонкая штука ведение всего государственного механизма, однако...

Нарком перебил. Глаза его смотрели поверх пенсне зло и жестко.

— На это я вам, товарищ Гройс, вот что скажу: только Люди с невежественным самомнением могут думать, что рабочая власть может преодолеть буржуазный строй, не учась у буржуазных спецов.

Гройс вспыхнул и громким, свистящим фальцетом крикнул:

— Значит, пусть командарм продолжает нас предавать со всем нашим пепелищем белогвардейцам?

— А это другое дело.

Лицо наркома было снова непроницаемо спокойно. Продолжал, отчеканивая слова:

— Кто попытается использовать свой командный пост в целях контрреволюционных, тот, согласно решению 5-го съезда советов, карается смертью. И это дело компетенции комиссаров.

— Ну, так я же не то же самое говорю? Я с первого же слова сказал, что надо предать командарма военному трибуналу...

— И тем не менее повторяю вам — командарм не может быть обвинен в измене.

Гройс подумал: «Ведь он же издевается надо мной...» Встал красный и злой.

— Извиняюсь, товарищ, но...

— Извиняюсь, товарищ, но меня ожидают еще два доклада. До свиданья!

Гройс вышел в коридор, остановился у окна. Душила злоба к наркому и презрение к самому себе: «Не сумел достойно ответить этому выскочке». Теперь только приходят на ум реплики — такие едкие и остроумные, но поздно. «Что за странный разговор, однако! К чему это он вел?» В мозгу комиссара, как на валики фонографа, развертывалась вновь вся их беседа с наркомом, и вдруг острая догадка мелькнула как молния. Мелькнула и осветила... «Так вот в чем дело!.. Ну да, конечно...»

Через несколько минут комиссар Гройс стучал опять в дверь наркома.

— Извиняюсь...

— Ну?

— Могу я обратиться доверительно к вашему врачу? Нарком смотрел пристально, но глаз его Гройс не видел — отсвечивали стекла пенсне. Показалось, однако, что у толстых губ наркома, под темными усами змеилась улыбка.

— Пожалуйста.

— Еще один вопрос, товарищ. На него можно вполне положиться?

— Вполне.

* * *

Командарм не пошел в столовую. Приказал подать себе обед в купе. Опостылело смотреть на лица окружающих — одни вызывающие, наглые, другие — растерянные, смущенные. Хотелось побыть одному, никого не видеть и сосредоточиться. Нужно что-то вспомнить и обдумать, что-то очень важное... Но мысли расплываются... Появились, было, образы — близкие и милые... Словно острым резцом провели по сердцу... И тоже уплыли, утонули в бездонной пустоте, в тяжком томлении духа...

«Будь что будет...»

Машинально ел, не глядя на блюдо. В коридоре послышался шум и разговор — приехал комиссар. Через несколько минут дверь открылась. Вошел Гройс.

— Здравствуйте.

— Здравствуйте. Какие новости?

Гройс без приглашения развалился на кожаном диване.

— Ничего особенного. Приехал нарком. Ну, вы же знаете его: вечно чем-нибудь недоволен. Между прочим, он без скрежетания зубов не может говорить о плане нашей последней операции. Что вы на это скажете?

Комиссар уставился сверлящим взглядом в командарма, но ничего не мог прочесть на его спокойном, застывшем лице.

— Все зависит от взгляда.

Несколько секунд длилось молчание, тягостное для обоих. Глаза Гройса потухли и беспокойно бегали по сторонам. На лбу налились синие жилки; стоило большого напряжения, чтобы удержать ходящие, непослушные челюсти. Нервным движением вынул портсигар, но долго не мог открыть его. Сунул опять в карман.

«Что он так волнуется...» — подумал командарм. — Товарищ командарм, вы прочли белогвардейскую газету?

— Да.

— Так давайте ее мне, я не успел всю пробежать. Командарм прошел в соседнее купе-спальню и принес номер газеты. Гройс взял и, ни слова не говоря, вышел.

В салоне стало как будто легче дышать. Есть больше не хотелось. Командарм допил начатый стакан содовой воды. «Фу, какой вкус отвратительный... Или это только кажется?» Встал, подошел к карте. Стал присматриваться, но глаза точно застилало туманом. «Что это?» Словно расплавленный металл потек вдруг по всем внутренностям. Обжег лютой болью. Горло сжалось. Ноги подкашивались. Командарм сделал шаг и упал на пол. Ноги и руки стали подергиваться судорогой. К горлу подступил клубок, жег, душил и извергался на лицо, на рубаху, на пол зловонной жижицей.

Он хотел крикнуть и не мог. Сквозь стиснутые зубы вырывались хриплые стоны и замирали тут же в четырех стенах салона. Извиваясь тяжелым телом, скользя руками по мокрому, загаженному полу, он пополз к дверям. Из запекшихся губ вновь вылетел стон. Должно быть, услышали... Быстрые шаги... Дежурный пробовал открыть дверь, но она не поддавалась, придавленная телом командарма... Нажал плечом, толкнул сильнее. Еще и еще. Просунулся наконец в образовавшуюся щель. С большим трудом подтащил тяжелое тело к дивану и взвалил на него. Бросился из вагона за помощью и у самых ступенек столкнулся с Гройсом...

— Товарищ комиссар, несчастье!.. — Он стал быстро и сбивчиво рассказывать...

— Вы говорите судорога и блевает? Так это же ясно — молневая холера. Бегите сейчас же персонально за доктором...

Повысил голос:

— И скорее! Вы мне ответите, если будет поздно. Комиссар сам только что отправил штабного врача вместе с квартирьерами на новую стоянку штарма... Войдя в вагон, Гройс запер дверь на ключ. Прошел в салон. На диване метался и глухо стонал командарм. Гройс почувствовал, как по лбу у него ходят мурашки, сердце стучит быстро и неровно, и внутрь его заползает острая жуть... «Пустяки, что за буржуазная сентиментальность!»

Командарм открыл глаза, полные ужаса и ненависти. Прерывающимся голосом, сквозь хрип и спазмы, сказал:

— Га-ди-на... Ты... твое... дело...

— Что значит мое, когда это дело революционного правосудия. Но не в этом дело. Мне нужно, чтобы вы сознались в вашей измене. Слышите? Все равно ведь конец...

— Га-ди-на... У-ми-ра-ю... Ес-ли... со-вести... свя-щенни-ка... пос-лед-нее...

У Гройса мелькнула мысль: «Попу сознается...»

* * *

Робко вошел сельский священник, прижимая к груди дароносицу, словно защищая святыню от кощунства. Поклонился человеку, стоявшему у окна... На душе было тревожно: «Не для надругательства ли позвали?» Но нет. Взглянул на диван: кончается жизнь. Это он мог определить безошибочно: скольких пришлось проводить на своем веку в горние селения!.. Развернул сверток с крестом и епитрахилью, зажег восковой огарок. Стал, было, приготовлять Святые Дары, но показалось, что поздно уже. Подошел к дивану и начал читать отходную:

— ...Благословен Бог наш... Приидите, поклонимся... Каплям подобно дождевым, злии и малии дние мои... исчезают уже, Владычице, спаси мя... В час сей ужасный предстани ми помощнице непоборимая... Извести Твою милость чистая, и бесовския избави руки: яко же бо пси мнози обступиша мя... Помилуй мя, Боже, помилуй мя...

Командарм лежал покойнее. Тело уже немело, только изредка поводила его легкая судорога, и мучительная икота подымала толчками грудь. Попытался поднять руку для крестного знаменья и не смог С закрытыми глазами тихо, но внятно повторил за священником:

— По-ми-луй мя Бо-же...

Священник повернулся к человеку, стоявшему у окна:

— Еще в сознании... Попрошу вас выйти, исповедаю болящего...

Гройс со скрещенными на груди руками смотрел на обряд. Губы его презрительно кривились.

— Я-то не выйду. А ты много разговариваешь, поп. Кончай скорее свой балаган!

Командарм пошевелился, открыл глаза. Хотел повернуться к Гройсу, но тело не послушалось. Закрыл глаза и сквозь стиснутые зубы проговорил:

— Гади... Пусть... пусть... скорее...

Священник в смущении подошел ближе и наклонился над умирающим.

— Грешен... против Бога... и... и... людей... Каюсь... во всем... Но... но... в одном... не грешен... Им служил... только для... вреда... Во всем... с первого... дня... всегда... как мог...

Гройс, с искаженным лицом, наклонился к изголовью рядом со священником и ловил, напрягая слух, невнятные слова.

— Зла... не помню... никому... но им... за Россию... им не могу... ни... ни... когда...

Голос перешел в хрип. Голова свалилась на край дивана...

Священник дрожал всем телом; крупные капли пота стекали с его лба; трясущимися руками поправил голову умиравшего и покрыл епитрахилью; побелевшими губами шептал:

— Господь и Бог наш Иисус Христос, благодатью и щедротами своего человеколюбия, да простит ти, чадо, вся согрешения твоя...

Резким голосом Гройс прервал его:

— Довольно! А, поп стервячий... Тут измена советскому правительству. Слышишь? А ты дурацким своим богом покрываешь?!

Священник вздрогнул. Возмутилась душа от страшной хулы. Страх оставил его. И, выпрямившись во весь рост, с глазами сверкающими, устремленными ввысь, голосом громким и властным докончил слова разрешения:

— ...И аз недостойный иерей, властью Его, мне данной, прощаю и разрешаю тя от всех грехов твоих, во имя Отца и Сына и Святого Духа. Аминь».

* * *

Наутро хоронили командарма N-ой красной армии, умершего от молниеносной холеры. Гроб весь был украшен красными флагами, снятыми с бронепоезда «Лев Троцкий». Шел опять дождь, и штабной конвой, провожавший прах на сельское кладбище, тонул в грязи и скверно ругался. У могилы несколькими словами помянул заслуги покойного перед рабоче-крестьянской властью начснаб Гулый. Комиссар был занят и на похоронах не присутствовал...

Три нестройных залпа конвоя завершили печальную церемонию.

Той же ночью в мокрой балке, за кладбищем, чинами Особого Отдела было зарыто изуродованное тело местного священника. Должно быть, торопились — зарыли неглубоко и еще... заживо. Сельский пастух, забредший на другой день в балку, к ужасу своему увидел над свежевскопанной землей человеческую руку — посиневшую и будто грозящую кому-то.

Дальше