Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Враги

Ночь — темная, беззвездная. Дорога идет по снятому, неубранному еще полю. Веет сыростью и холодком от земли; сырость висит в воздухе, ложится на лицо и застит глаза, и без того не видящие. Только когда порозовеет чуть одно рваное облачко от безнадежно пробивающейся сквозь него луны, тогда тьма расползается на короткое время, и мгновенно кругом вырастают из земли силуэты копен — черные и лохматые; они плывут медленно навстречу, обгоняя друг друга, обтекая дорогу и вливаясь опять в кромешную тьму.

По дороге вьется лента повозок, набитых добровольцами — по шесть, по восемь, — почти бесшумно и невидно. Местами только, таясь и крадучись, проглянет тусклый огонек — то близко, то где-то очень далеко, отмечая извилистый путь колонны. И тотчас же с передней повозки загудит тихий, хриплый окрик:

— Не сметь курить!..

Повторяется, как эхо, десятки раз, прокатывается по всей колонне и глохнет в черной дали.

Проехал рысью верховой, поднял шум; на него цыкнули.

— С приказаньем я... Это, что ли, отряд генерала Боровского?

— Нет.

— Ах ты, так-растак, куда ж это я заехал?! Тьма проклятущая. Где же мне теперь найтить его?

— Вправо сверни, за железную дорогу...

— Ах ты, так-растак!..

Верховой повернул коня, пошумел еще, пробиваясь между повозками, и пропал в ночи.

Справа где-то послышался гулкий треск пулемета. Все насторожились; повернули головы в ту сторону, где пробегал невидимый железный путь и где, должно быть, боковой отряд столкнулся уже с заставой красных. И тотчас впереди взвилась огненная змейка с пушистым хвостом. Одна, другая, много... Целые снопы ракет на несколько верст осветили незримую и пока еще неощутимую живую линию, опоясывавшую селение Белую Глину и таящую в потенции, в жутком напряжении молчания — смертоносные жала...

— Какую иллюминацию устроили, дураки!..

— Дрейфят...

Справа бухнуло несколько раз и затрещало опять. Голова колонны неожиданно остановилась. Лошади задних повозок наезжали вплотную, ударяли дышлами в кузов передних и теплыми мордами тыкались в спины сонных людей.

— Легче!.. Ах, черт!.. Так-растак!..

И все смолкло, притаилось. Дремота сходила быстро: сейчас начнется... У многих привычных, даже и не робких, становилось на душе тревожно: от ночи — хранящей мистические тайны, преувеличивающей все зримое и слышимое, все контуры, масштабы, обостряющей впечатлительность и от полной неизвестности. Вносила, впрочем, успокоение уверенность, что кто-то знает, кто-то окутал чуткой завесой путь следования и невидимыми щупальцами — дозорами бороздит тьму. И еще одно... невольно, подсознательно пряталось в душе эгоистическое чувство: «скоро, быть может, брызнут и в нашу колонну... Пусть!.. Но... но пока эта дробь пулеметов не по нас». Не хотелось думать, что кому-то другому она несла ведь тоже увечье или смерть...

На войне вообще такие мысли не приходят в голову.

* * *

— И такой случай, — доносится тихо с одной повозки, — как раз это подхожу я к усадьбе Захаренки, а там — комендант со штабной ротой. Окружили дом. Керосином воняет за версту: несколько человек поливают из жестянок стены. Зажгли. И сразу как вспыхнет, как завоет пламя!.. Стены деревянные, давно дождя не было. Комендант покрикивает, распоряжается. В чем дело? Оказывается, Захаренко-то их и выдал...

— Какой Захаренко? — отозвался сонный голос со дна повозки.

— Да этот самый, товарищ мой.

— Поручик Ковтун, не ругаться!

— Ну, приятель мой, — если хотите, однокашник по школе.

— Где ж это было?

— Да в Песчанке, на последнем ночлеге.

— Так ты песчановский?..

— Вот тебе, здравствуйте, я уж полчаса рассказываю, а он... Ты спал, что ли? Так вот, пришел Захаренко в волостное — у них эти собачьи исполкомы не успели еще ввести... Пришел и заявил, что работники у него оказались корниловскими офицерами. Как уж он дознался — сами проговорились или подслушал кто-нибудь разговор, — коменданту точно неизвестно. Собрался сход, выяснили, что действительно эти двое — раненые и отставшие от Добровольческой армии в Первом Кубанском походе. Еще других нескольких отыскали и постановили всех их казнить. Ну... и расстреляли.

— Ах, сволочи, за что же? Ведь Песчанку добровольцы не трогали?..

— Да за то же, за что расстреляли моего батьку. Те — сами «кадеты», а у батьки — сын «кадет», да еще офицер... Правда, отца убили не свои, а захожий Воронцовский отряд каких-то «анархо-коммунистов»... А добро, что еще в нашем доме оставалось, растащили свои, это верно. Свои же, соседи, лошадей свели и урожай собрали.

— Много земли у вас?

— У отца десятин 30 было.

Со дна повозки послышался голос:

— Ах ты, кулак недорезанный!..

— Да это что — пустяки. Песчановские все богатеи. Вот у того же Захаренки — 60 своих, да сотню, должно быть, исполу снимал... Я сам не хозяйничал. Меня отец в Ставропольскую семинарию отдал учиться. Думал — по духовной части пустить. А я, окончив семинарию, на войну ушел... На хозяйстве оставался с отцом старший брат; но в прошлом году его призвали, как ополченца; на Румынском фронте заболел тифом и помер.

...Да, на чем же я остановился?.. Так вот — перед самым нашим приходом Захаренки исчезли: самого мобилизовал отряд Жлобы, а жена с его сестрой где-то, говорят, прячутся по подвалам... Комендант, узнав, что я — местный уроженец, попросил поискать их, но я не стал. Ну их к лешему!

— Ну, и слюнтяй! Надо было вздернуть баб.

Ковтун не ответил. Мысли убежали далеко... Под напускным небрежным тоном рассказа таилось еще что-то — свое, волнующее, о котором не стал бы говорить никому...

* * *

Два года Ковтун не был дома. Вырвавшись из Москвы, после долгих мытарств попал в Ростов и записался в Добровольческую армию. С ней выступил в поход. И ведь этакий случай: пришлось атаковать Песчанку... Три дня тому назад перед закатом Ковтун лежал в стрелковой цепи против села, испытывая странное, неизведанное чувство... Добровольческий бронепоезд и невидимые батареи с трех сторон вели сильнейший огонь по окраине села и особенно по вокзалу. Привычная картина: сколько раз на войне приходилось ему вести наступление на укрепленные окраины городов и деревень... И когда своя артиллерия громила дома, валила стены и жгла гранатами постройки, в пехотных цепях подымалось настроение, и сам он радовался каждому «удачному» выстрелу. Так же было и на днях при атаке Торговой...

Сегодня — другое... Ковтун постреливал изредка, машинально, по команде, почти не целясь, в темные точки, густо вкрапленные в неприятельские окопы. Мысли были о другом... Каждый снаряд, проносившийся над головой, вызывал смутное чувство... Бездушные, безымянные «цели» облекались в плоть и кровь.

Вспыхнул дымок над белым домом с зеленой жестяной крышей и с закрытыми зелеными ставнями — такими знакомыми... «К Фадеевым это... Весь дом, должно быть, полон баб и детворы... Мужики все на войне, а, может быть, кто-либо из них вернулся и сидит тут в окопах...»

Ударило в другую хату — низкую, покривившуюся — и разворотило стену, подняв столб не то пыли, не то дыма. «Да, кажется, загорелось... У деда Силантия»... Пастух сельский, бобыль. Сколько ни запомнит его Ковтун — старик седой. «Который год ему идет?..» Друзьями были. Мальчишкой еще, бывало, бегал он часто к деду в поле, в зеленый лог, что подле речки Рассыпной — развеселый детский клуб! Умел дед сказывать про страшное и дудки из молодой коры выделывать. Особенные — лучше, звончее, чем те, что продавались в Ставрополе на ярмарке. «Жив ли?»

Ковтун воспринимал все боевые ощущения в этот вечер как-то по-новому, в чудном обратном преломлении. Было странно и несколько неловко от этого, но ничего поделать с собой не мог... Пролетавшие снаряды — будто не наши, а чужие; рвутся не над чужими, а над своими... Высоте разрывы шрапнели — «журавли», как их звали солдаты, рассыпавшие по селу обессиленные уже пули, вызывали чувство облегчения, а удачно попавшая, разворотившая крышу граната будила тревогу, как будто она разворотила свой окоп...

— Редко, тремя патронами!.. — послышалась команда.

Ковтун прицелился по черным точкам... «Кто они?.. Наверно, немало наших ребят... Сами пошли, или пришлые большевики заставили?.. Как, однако, все это безумно глупо и тяжело. Брат на брата... Ну, что поделаешь...» Случайно взглянул на свой прицел: «постоянный». Так, оказывается, и стрелял все время, забыв поставить по расстоянию. Притянул ружье, поднял прицельную рамку и навел опять...

Несколько очередей пронеслось вновь над вокзалом и ближайшей рощей. Защемило больнее... Ковтун не видел еще, но представлял себе отчетливо тут же невдалеке спрятанный за деревьями отцовский дом. «Догадался ли старик укрыться в подвал или бежать за село?..» А несколько поодаль, наискось — дом Захаренки. Ведь сестра его, Юля... Ну, да что уж там: первое и единственное чувство, озарившее юность...

Цепи продвигались медленно. Снаряды один за другим целыми очередями рвались над рощей за вокзалом до самого заката.

...Ночь и утро, после взятия Песчанки, рота Ковтуна стояла в сторожевом охранении и только пополудни вошла в село. Ковтун бросился домой и узнал печальную новость: отца убили большевики уже месяц тому назад... Дом стоял пустой и разграбленный. Пошел Ковтун к Захарен-кам — там новый удар... По сведениям коменданта, в выдаче добровольческих офицеров сыграла какую-то провокаторскую роль и сестра Захаренки...

Рассказывая сегодня на подводе однополчанам про этот тяжкий день, Ковтун сказал неправду, что не искал Захаренок. Искал и нашел: его приятель — сосед указал ему на избу на окраине, где скрывалась Юля. Ковтун переживал мучительный разлад в душе, терзался сомнениями. Два раза ночью, крадучись, подходил к калитке той избы...

...И не зашел.

* * *

По колонне прокатилось глухо:

— Слезай!..

С повозок соскакивали люди и по командам, отдаваемым вполголоса, строились по сторонам дороги, между копен. Возчики торопливо и шумно поворачивали подводы, стараясь отъехать поскорее и подальше от этих гиблых мест, где вот-вот закипит бой. Не один облегченно вздыхал; многие крестились.

— Полк будет атаковать хутор вдоль дороги. Нашему взводу приказано идти вправо в боковую заставу. Поручик Ковтун, ступайте вперед с головным дозором.

— Какое направление, господин капитан?

— Какое тут к черту направление, когда ни зги не видно!.. Прислушивайтесь к движению колонны, чтобы не очень отрываться, а эти дураки вам ракетами посветят...

Пошли трое.

Под ногами хрустело жнивье, и этот шум неприятно действовал на нервы. Держались близко друг друга — так покойнее. Напрягали слух, ловя тревожные звуки ночи. Впивались широко открытыми глазами остро, до боли, во тьму и вдруг настораживались перед лохматой копной, в нервном сумраке похожей на человека в папахах и с ружьем. Справа опять затрещало...

Прошли так с версту. Сзади от заставы послышался тихий свист — условный сигнал — «стой!». Присели у копен, держа винтовки наготове.

Слева от дороги, где должна была двигаться колонна полка, донесся громкий крик — команда... Ковтун подумал: «Значит, полк близко...» И тотчас же разорвало тишину оглушительным и долгим треском. Стреляли, очевидно, большевики от хутора; пули сыпались вокруг дозорных, глухо ударяли по земле, шелестели в соломе и с коротким свистом прилетали мимо ушей. Потом огонь стал замирать — видимо, атака не удалась...

Так продолжалось около часу. Занималось утро. И впереди, среди поля, начали вырастать какие-то неясные очертания. «Должно быть, хутор». Поле — все еще пустое, мертвое... Вдруг поднялся от земли человек — недалеко; раздался опять трескучий голос — как будто командира — и резко оборвался. Видно было, как поднявшийся упал навзничь. Мгновенно ожили, загорелись вновь, разразились сплошным гулом теперь уже ясно видимые линии неприятельских окопов. И по полю замелькали фигуры людей, бежавших прямо на них, к ощерившемуся, задымившемуся хутору.

«Надо послать донесение...» Ковтун хотел подозвать дозорного, но сзади зашуршало — надвигалась, видимо, застава. Повернулся, вскинул ружье, направился к заставе и обмер: подходила вплотную какая-то незнакомая часть. Не успел разглядеть, но по едва уловимым приметам почувствовал инстинктивно, что чужие. Мелькнула мысль: «Большевики!»

— Стой, сволочь! Брось ружье!

Поручик успел выстрелить прямо перед собою и бросился в сторону хутора; но не успел пробежать и нескольких шагов, как почувствовал удар в бок. Упал.

Постепенно теряя сознание от жестокой боли, он видел смутно над собою злые лица и испытывал такое ощущение, будто большими гвоздями прибивают тело его к земле, и оно все распластано, недвижимо, немеет...

* * *

Ковтун очнулся, когда солнце поднялось уже высоко. Возле него стояли лужи крови, и тонкие, прерывчатые струйки ее текли еще из многих, ран исколотого штыками тела. От потери крови чувствовал слабость, истому и какой-то благостный покой. Лежал навзничь; солнце слепило глаза; хотел повернуть голову и не мог: голова, руки, ноги — все тело было как будто прибито к земле.

Страшно клонило ко сну. Закрыл опять глаза. Но свет почему-то не померк... Сквозь закрытые веки он видел ясно знакомые места, каких-то людей, много людей. Хотел остановить их, спросить — где он, почему тело его прибито, но все они страшно торопились и бежали дальше. Проносились быстро мимо него станция, роща, знакомая площадь перед церковью — она, конечно, — пестрит вся цветными бабьими плахтами, золотыми разводами хоругвей... Идет... нет, не идет, а почему-то пробегает быстро крестный ход; впереди — отец Поликарп с Евангелием в руках, с развевающейся смешно так белой гривой. Может быть, он знает?.. Хотел догнать, спросить, но нельзя — земля не пускает... А площадь пронеслась, и уже — село. Быстро мелькают избы, пустырь, выселки... Вот та самая хата, с облупившимся боком, с маленьким палисадником, на котором стоят высокие подсолнухи. «Стой!.. Ведь надо же зайти, спросить о страшно важном, без чего нельзя... заснуть...» Но и выселки пронеслись уже, пропали; пропала и земля, а дорога подымается от земли по крутой и яркой радуге прямо к облаку. И на складе его — Бог Саваоф. Тот самый, что глядел всегда с иконостаса семинарской церкви — сурово, пронизывающе... А пониже, на ступеньке Божьего престола — отец, с его редкой бородкой и слезящимися глазами.

Бросился, было, радостно к отцу, но кто-то страшный преградил путь, в ушах прозвенел полный ненависти окрик:

— Подыхаешь, стерва!..

В голову, в левый висок ударило больно — раз, другой. Ковтун с усилием открыл глаза. Прямо перед ним поле — далеко, сколько можно окинуть взором. Вдали — резко и прямо бегущее полотно железной дороги, терявшееся дальше за пригорком; на невидимом его продолжении — два белых дымка подымались из-за гребня, таяли в прозрачном воздухе и вспыхивали вновь все дальше и дальше. Изредка раздавались орудийные выстрелы — глухо, издалека. В сознании проносилось отчетливо:

«Ушли вперед, не заметили, не подобрали...»

Но эта мысль уже не волновала: все было глубоко безразлично...

Опять ударило в висок... Ковтун скосил глаза до боли: возле него, наискось, лежал человек и судорожным движением ноги, обутой в большой грязный сапог, толкал его в голову, задевая по глазу.

— Подыхаешь, стерва?!. Сил моих нету подняться; а то удавил бы!

Ковтун сделал большое усилие и повернул голову. Человек лежал, вытянувшись — длинный, громоздкий, в расстегнутой солдатской шинели, без шапки. Все лицо его было покрыто страшной неподвижной маской — сплошным черным струпом запекшейся крови; и только глаза — такие же страшные — шевелили веками и пылали злобой.

Их взгляд показался Ковтуну до странности знакомым...

— За что?

* * *

Они лежали вдвоем — два врага — среди пустынного поля в такой жуткой и беспомощной близости. По замиравшим выстрелам — где-то далеко, уже за Белой Глиной — можно было судить, что бой кончается, и это сулило надежду на помощь одному и обрекало другого...

Дремотный покой разливался по телу Ковтуна, и на душе его было покойно — ни боли, ни страха, ни желаний. Об одном только жалел: «Зачем не повидал ее, не узнал...» Да еще смущал взгляд этих ненавидящих глаз из-под страшной маски.

Поручик повторил тихо:

— За что?..

— Еще спрашиваешь?.. Так-растак твою душу! Пришли!.. Кто вас звал, офицерье проклятое!.. Мало вам кровушки на войне было, так теперь народ добиваете! Повернуть все по-старому хотите! Землю нашу, которую кровью да потом, для дворянчиков и казаков отбираете!..

Голос говорившего был также до странности знаком, как и глаза. Ковтун напрягал память — где он их видел, и под пристальным взглядом его мало-помалу расходилась жуткая кровавая маска, и выступали знакомые черты... «Да, без сомнения, — Михаиле»... Сосед, один из фалеевских сыновей... Его ровесник. С ним да еще с Захаренкой он был наиболее дружен, вместе прошло все детство...

— Брось, Михаиле, неправду говоришь...

Глаза из-под маски расширились, засветились, и грузное тело приподнялось было от земли, но тотчас же беспомощно упало.

— Ковтун?..

— Да.

От неожиданности и от волнения оба смолкли. Первый прервал молчание Михаиле.

— Какое дело... Значит, правду говорили люди, что ты кадетам продался. А ведь как разорялся-то прежде насчет народушка: «Кровопийцы, мол, захребетники крестьянские»... То да се... Башку морочил, сукин сын.

Он застонал от боли — свело обожженную шею; задыхался от сгустка крови, остановившегося в горле. Падали острые, злые слова, как горячие капли, обжигали, будили в дремотном сознании Ковтуна отравленные воспоминания.

«Ведь было...»

В предпоследнем классе семинарии вступил в кружок с безобидным названием «Самообразование», направлявшийся, очевидно, извне какой-то искусной рукою. Теперь это ясно... Ушел с головою в новый мир понятий, перевернувший все его простое миропонимание, вскормленное ставропольским черноземом, здоровой и сытной жизнью. Будто прозрел. Возмутился социальной неправдой, загорался ненавистью к праздноживущим от мужицкого пота... В увлекательных книгах, которые поглощали тогда жадно участники кружка, были и готовые ответы, как помочь мировому злу разрушить ненавистный государственный строй, смести лицемерную общественность, отобрать землю — исконное мужичье наследие — и взять власть трудящимся. Что дальше — об этом не особенно задумывались, главное — «разрушить оковы». Сколько было тогда юношеской чистой веры и задора! Как легко рушилось, ломалось, сметалось все, какие светлые перспективы открывало будущее!..

Эту веру и пламенный гнев заносил с собою в тихую Песчанку, приезжая на каникулы.

«Да, было...»

Его сверстников по кружку жизнь раскидала по свету — ни с кем не пришлось потом встретиться. Про двух слышал уже в Песчанке. Одного — отца Леонида, священника ближнего села, убили недавно красногвардейцы. Схватили во время вечерни, вывели в пустырь на то место, где зарывался чумной скот, велели выкопать самому могилу, зарубили и бросили его туда... Другой — Промовендов занимает важный пост: красный комендант Ставрополя. Про его похотливость и кровожадность рассказывают ужасы!..

«Да, жизнь все перевернула вверх дном».

* * *

Фадеев со стоном и кашлем выплюнул на грудь сгусток крови.

— Чего молчишь? Сказывай, дорого ли продался? Землицы тебе пообещали или деньгами отсыпали?

— Ты не прав, Михайло. Землю я и свою-то отдал обществу, и заречный клин, что твои захватили, велел оставить за тобой... А жалованья получаю столько, сколько ты батраку платил. Вот что...

— Какое дело... Молчание...

— Так зачем же ты пошел к ним?

— Не из-за выгоды, конечно... Трудно мне теперь объяснить тебе — силы нет... Мы за народ идем. Большевики губят Россию, они обманывают народ... А в прошлом — ошибка вышла: намерения-то были хорошие, и правда-то была настоящая, да не той, видно, дорогой я за ней пошел, заблудился. Все мы заблудились... Я еще хоть знаю, за что умираю, а ты вот...

Собирал мысли — хотел рассказать Михаиле попонятнее про большевизм, но мысли путались. «Да и к чему теперь — поздно... Все равно умирать приходится...»

Повторил вслух:

— Умирать приходится... Долго молчали.

Солнце садилось уже; в поле становилось тихо и прохладно. Вдалеке дымил и медленно двигался поезд. Целым роем оводы и мухи кружились возле раненых, однообразно и нудно гудя, прилипая и жадно всасывая кровяные пятна; больно жалили лицо и руки. Михаиле тихо стонал. Ковтун не чувствовал уже боли. Спадала волна нахлынувших чувств, и снова обоих начало клонить ко сну; веки, натруженные за день прямыми солнечными лучами, засоренные пылью, крепко слипались.

Михайло тихим, прерывающимся голосом заговорил:

— Это правильно, что заблудились. Ваша ли правда, их ли — не понять. А ты меня прости, Христа для... Озлобился...

— Ну, что там — все виноваты... Хотел спросить тебя, Михайло... Правда, что Юля выдала добровольцев?..

— Брешут люди. Это брат ейный на них доказал. Когда Юлька узнала — что там было!..

— Ну, вот, спасибо... Теперь легче стало...

И через минуту, будто продолжая вслух свои мысли:

— Как раз вчера... ее именины. Какая жалость... Помнишь, в позапрошлом...

Михайло не слышал, тихо стонал.

* * *

Догорал день, когда от хутора, по жнивью подошла повозка.

— Стой, черт, вот — еще! Говорил, что надо было в этой стороне пошарить!

Сошли с повозки двое и наклонились над лежавшими.

— Как будто поручик Ковтун... Так и есть. Не дышит уже. Царствие небесное!..

— И этот тоже готов.

Положили труп поручика на повозку.

— А с этим что будем делать? Похоже, что большевик — никаких отличий на нем нет.

— Поищи шапку. Во второй дивизии у многих нет еще погон, только на шапке — белая полоска.

— Да и шапки нет...

— Ну, подымай все равно — в штабе разберут.

С трудом подняли грузное, уже застывшее тело Михаилы и взвалили на повозку.

Длинные, мертвые руки взметнулись и упали — словно обняли лежавшего на дне поручика.

Повозка в полной темноте, рысцой, потряхивая и путаясь между копен, покатилась к дороге.

Дальше