Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Жизнь и судьба Иона Дегена

... Почти десять лет назад Евгений Евтушенко опубликовал в «огоньковской» рубрике «Русская муза ХХ века» стихотворение неизвестного автора и назвал его гениальным. Михаил Луконин, от которого Евтушенко услышал эти строки, сказал, что о войне никто ничего лучшего не написал. Василий Гроссман оценил стихи настолько высоко, что включил их в «Жизнь и судьбу»: в романе один зэк читает их другому. Однако автора Евгению Евтушенко разыскать так и не удалось. По одной из легенд стихотворение нашли в планшете лейтенанта, убитого под Сталинградом...

Мой товарищ, в смертельной агонии
Не зови понапрасну друзей.
Дай-ка лучше согрею ладони я
Над дымящейся кровью твоей.

Ты не плачь, не стони, ты не маленький,
Ты не ранен, ты просто убит.
Дай на память сниму с тебя валенки.
Нам еще наступать предстоит.

…Так бы и оставаться стихам «народными», если бы на публикацию Евтушенко не откликнулись читатели «Огонька» из Украины. Письмо прислали люди, не только лично знавшие автора, но и сохранившие массу других его стихов. Более того, оказалось, что сам Ион Лазаревич Деген жив и относительно здоров (если не принимать во внимание его многочисленные ранения). Правда, пикантность ситуации заключалась в том, что Деген еще в 1977 году отбыл на постоянное место жительства в Израиль...

— Ион, а вы-то как узнали о суете вокруг этого стихотворения?

— Чисто случайно. Двадцать первого января восемьдесят девятого года мы были на именинах у нашей приятельницы, и мой друг доктор Тверской (светлая ему память), вручил мне тот самый «Огонек» с дарственной надписью: «Моему — как выяснилось — гениальному другу». Открываю журнал — там мое стихотворение и легенда, сочиненная Евгением Евтушенко. «Эти стихи нашли в планшете лейтенанта, погибшего под Сталинградом.». Чушь! Меня действительно считали погибшим, но — под Кеннигсбергом. Позже я слышал еще один миф — будто бы Вера Инбер услышала то самое стихотворение от врача (а ему, якобы, прочитал его раненый офицер) и расчувствовалась настолько, что под влиянием моих стихов сочинила свой «Ленинградский дневник». Я действительно в Кирове читал стихи молодому стоматологу, который по кускам собирал мою оторванную челюсть, но произошло это уже после создания «Ленинградского дневника»… Вообще, должен вам сказать, всю жизнь меня сопровождают легенды. Между тем, происходившее в действительности мне представляется куда более интересным.

— Как ваши стихи попали в книгу Гроссмана?

— Этот путь, мне кажется, я проследил достаточно точно. Летом 1945 года я, двадцатилетний лейтенантик на костылях, был в резерве бронетанковых механизированных войск Красной Армии. Как-то раз я отправился в Комитет по защите авторских прав. В ту пору была очень популярна одна песня. Сочинивший ее командир танка из моего взвода погиб, и мне хотелось, чтобы безымянная песня, исполняемая джазом Эдди Рознера, приобрела автора. В комитете ко мне отнеслись снисходительно, но вполне доброжелательно; авторство песни обещали восстановить, а, выяснив, что я сам сочиняю стихи, попросили что-нибудь прочесть. Я начал читать — и через несколько минут в комнате уже было не протолкнуться... Вернулся я к себе в полк, на другой день вызывает меня начальник политотдела: «Так что, лейтенант, ты там стишки какие-то пишешь? Вот тебе «виллис» — поезжай в Центральный дом литераторов. Обратно на метро приедешь: мне известно, что ты даже танцевать на костылях умудряешься». Отправился я в ЦДЛ. Слушать меня собрались человек сорок, узнал я только Константина Симонова, да еще обратил внимание на долговязого человека, непрерывно что-то помечавшего в блокноте. Это был литературный критик Тарасенков, который, как оказалось, и записал то самое стихотворение; прочел его Семену Липкину, а тот, в свою очередь, — Гроссману. Так через много лет я узнал от самого Липкина, каким образом стихи попали в «Жизнь и судьбу». А совсем недавно мне прислали из Лос-Анджелеса русскую газету «Курьер». В ней опубликован материал, автор которого — якобы со слов Михаила Дудина — пересказывает, как я читал военные стихи при поступлении в Литературный институт. По-видимому, речь шла о том моем единственном выступлении в ЦДЛ: во всяком случае, в Литинститут я никогда в жизни не поступал. И еще, вроде бы, Дудин рассказал, что, когда при «поступлении» меня разругали, я ответил: «Вы — тыловые шлюхи!» Конечно, ничего подобного я тогда произнести не мог. А вот клеймили меня на самом деле.

— За что?

— Мне тогда это тоже казалось странным: я, ярый коммунист, пылкий патриот, был убежден, что мои стихи абсолютно не нарушают канонов, установленных советской властью и родной Коммунистической партией... Однако же меня обвинили в том, что я порочу Красную Армию, приписываю ей мародерство; что проповедую трусость... И, вместо заключительного слова, я там же, в ЦДЛ, сочинил и прочел стихотворение «Товарищам «фронтовым» поэтам». Там были такие строки:

Мой гонорар — только слава в полку
И благодарность солдата.
Вам же платил за любую строку
Щедрый главбух Литиздата.

Как видите, это мало напоминает выражение «тыловые шлюхи». Но, после того, как меня разругали в ЦДЛ, я дал зарок: с литературным истэблишментом никогда ничего общего иметь не буду…

Он живет с осколком в мозгу. Семь пулевых ранений, челюсть собрана буквально из кусочков; ботинок одет на протез...

— Если вы до сих пор не верили в чудеса, посмотрите на меня: я уцелел. Руки перебиты, пальцы не сгибаются, а я ведь хирург... Постоянно приходилось тренироваться; моя палка весит пять килограммов — вот так, под прямым углом к туловищу, вы ее поднять не сможете. Я же поднимаю по многу раз в день... По всему я выжить не должен был. Представьте себе: зима, танк подбит, я лежу между двумя немецкими траншеями... Четко осознаю: немцы, поиздевавшись вволю, меня сожгут. Избежать этого было проще простого: стоило только перевести предохранитель и выстрелить себе в висок. Но как можно было, лежа на животе, перебитыми руками вытащить из под себя тяжелый «парабеллум», когда каждое движение болью отдавалось во всем израненном теле? Тем не менее, я это сделал — думаю, ничего более значительного в жизни не совершил. Мне оставалось только нажать на спусковой крючок, но тут я вдруг ясно представил себе госпиталь, белые простыни, тепло — вот когда можно будет поспать вволю... Как подошел наш танк — не помню, хотя ребята мне потом рассказывали, что я еще им советовал, как лучше развернуться... В общем, война преподнесла мне королевский подарок — второй день рождения. Но война, как говорил мой трехлетний сын, «плохая тетя»: подарков было куда меньше, чем потерь. Одну из них никогда себе простить не смогу…

На Кавказе шли бои. Мы страшно голодали. В течение пяти дней у меня во рту не было ни крошки съестного, если не считать сыромятного ремешка танкошлема. За три дня я незаметно сжевал его до основания... И только много лет спустя до моего сознания дошла простая истина: был ведь и второй ремешок, с металлической пряжкой. Пряжку можно было срезать, а сам ремешок съесть. Но судьба распорядилась по-другому...

…А потом наступил мир. Ион радовался тому, что можно идти по улице не пригибаясь, что мостовая не дыбится от взрывов снарядов, что пули не отлетают рикошетом от стен и тротуаров, что диплом врача — не за горами. После окончания института он поступил в ординатуру на кафедру ортопедии и травматологии военно-полевой хирургии Киевского института усовершенствования врачей. Проработал три недели — и оказалось, что нет приказа о его зачислении. Кончилось тем, что он врезал по морде директору института — и был переведен в ортопедический институт. Работал с упоением, проделывал чудеса хирургии допотопными инструментами... Между тем, наступил новый, пятьдесят третий, год...

— Конечно, «дело врачей» коснулось и меня, но узнал я об этом, когда процесс уже закончился. А в то время, тринадцатого января 1953 года, в день опубликования печально известной статьи, мой сосед по комнате в общежитье, умница доктор Кривенко, спросил: «Ион, ты не помнишь, что нужно дать при инфаркте миокарда?..» Взгляды наши встретились — и мы испугались друг друга. Я опустил глаза: «Вася, я плохо помню терапию...» Конечно, мы оба понимали, что это «дело» — бред сивой кобылы. В тот день я впервые в жизни не поверил правительственному сообщению... Заместитель директора нашего института Валериан Петрович Захаржевский попросил меня выступить на митинге: «Деген, ты — фронтовик, коммунист, прекрасный хирург...» Я вновь сказал, что плохо знаю терапию — вдруг мне зададут какие-то вопросы, на которые не смогу ответить... Захаржевский умный был, все понимал — посмотрел на меня, промолчал и оставил в покое.

— Но ведь вы сказали, что «дело врачей» коснулось и вас?

— В одно прекрасное «однажды» к нам в клинику поступил пациент. Страшный рубец от одиннадцатого ребра до наружной лодыжки, полученный в результате ранения разрывной пулей, причинял ему невероятные страдания. Больного положили в отдельную палату, которую я вел. Было ясно, что у пациента имеется какая-то серьезная протекция, но в истории болезни не записали ни профессию, ни место работы. Ситуация весьма странная, но я решил, что в приемном покое просто допустили ошибку — мало ли, бывает. Следующая странность заключалась в том, что элементарную операцию — простое иссечение рубца — должен был почему-то делать сам профессор... В назначенный день операция не состоялась: профессор заболел и на работу не вышел. Трижды эту операцию переносили — и трижды профессор заболевал. Что ж, зима; грипп свирепствует; наш профессор — не юноша... В какой-то момент больной буквально взвыл: «Пусть меня оперирует кто угодно, но — сегодня!» Я отправился к профессору домой, доложил ситуацию и получил распоряжение: пусть оперирует доцент Макс Соломонович. Я — к нему: «Александр Григорьевич велел...» Тот что-то пробормотал про срочную операцию и мгновенно испарился. Я, простодушный идиот, возвращаюсь к профессору, который отсылает меня ко второму доценту, Антонине Ивановне. Иду к ней: «Александр Григорьевич велел...» — «У меня партбюро», — и смоталась. А больный криком кричит: «Да пусть хоть санитарка режет!» Я, уже привыкши, — к профессору: «Александр Григорьевич, операция же элементарная...» Он как-то странно на меня посмотрел: «Ну что, Деген, хотите оперировать? Будь по-вашему: скажите Жене, чтобы он вам ассистировал». И мы на пару с Женей начали операцию под местным обезболиванием. Этап за этапом; медленно, с анекдотами — может быть, среди них были и антисоветские... Операция прошла изумительно. Дело в том, что мы с Женей в студенческую пору препарировали трупы, а это было похоже: ни о чем не думая, просто аккуратно делать техническую работу. Зашел я вечером навестить больного — он говорит: «Господи, впервые за несколько лет я — без боли. И — без морфия. Ну, доктор, ты себе завоевал друга, который тебе, поверь, очень пригодится!» Вскоре он выписался и пригласил нас с Женей в киевский ресторан «Динамо». Обхаживали нашего пациента как короля — тогда я еще не знал, что все работники этого ресторана — кагебисты... Прошло полтора года, и я случайно узнал, что одного моего коллегу вызывали в КГБ после митинга, посвященного смерти Сталина. Сутки его продержали в кабинете — светили в глаза, не давали спать, не пускали в уборную... Допрашивал лично заместитель министра госбезопасности — как вы уже догадались, тот самый мой пациент... В итоге необходимые «улики» были получены: коллега «признался», что я являюсь руководителем действующей в нашем институте буржуазно-националистической организации. Обо всем этом мне рассказал сам пациент, когда мы с ним случайно встретились в парке возле памятника Ватутину. В импортном спортивном костюме, с изумительным сенбернаром, бывший больной совершал вечернюю прогулку... Увидев в то страшное время дело, заведенное на меня по анонимному доносу, он решил любым путем сохранить мне жизнь. Тут-то и придумал мне «алиби» — руководство националистической организацией, а «доказательства» вырвал от моего коллеги. Заместитель министра точно рассчитал, что расследование по моему делу затянется, а тем временем всей этой истории с «убийцами в белых халатах» будет положен конец. Таким образом, я думаю, он спас меня от тюрьмы, а может быть, — и от смерти.

— С ума сойти: вокруг вас разгорались такие страсти, а вы и не замечали...

— Да мне и в голову не могло прийти, что меня можно заподозрить во вражде к существующему строю или в сопротивлении линии Коммунистической партии. Нет, я, конечно, критиковал публично отдельные «локальные» нарушения, но — с позиций советского человека. Может быть, это меня и спасало. Позже, когда я перестал в душе быть коммунистом и всем своим существом уже считал себя израильтянином, произошла забавная история. Один из моих очень-очень высокопоставленных пациентов как-то мне сказал: «Слушайте, Ион Лазаревич, да бросьте вы свою фронду! Сегодня утром Щербицкий меня спросил, до каких пор вы будете на свободе, — и я вынужден был ему долго объяснять, какой вы хороший советский человек... Это же анекдот: у КГБ других забот нет, как защищать вас от партии!..»

— А почему вы вдруг перестали в душе быть коммунистом?

— Вы правы: именно «вдруг». Это случилось в ноябре пятьдесят шестого года. С утра я сделал операцию шестнадцатилетнему мальчику — резекцию коленного сустава. После этого пошел к главному врачу ругаться: такими инструментами работать было просто невозможно — их нужно было выбросить еще при Петре Первом. Главврач объяснила, что ничего сделать не может: нет денег и вообще... Тогда, говорю, давайте закроем операционную. «Идите, доктор Деген, работайте». Я разозлился: «Скажите, Варвара Васильевна, а если бы мне вашего сына пришлось оперировать, вы бы хотели, чтобы я работал этими инструментами?» В ответ слышу: «Беда с вами, евреями: здесь я с вами мучаюсь, на Синае египтяне страдают...» На меня прямо столбняк напал — какие евреи, какой Синай, при чем здесь я? Возмущенно хлопнув дверью, я вышел. Моросил дождь, дворник убирал листья возле крыльца... Мы пообщались — в отличие от начальства, весь младший персонал меня любил. Откуда-то я знал, что этот дворник — баптист. И вот я попросил его дать мне почитать Библию. Тот всполошился: «Вы что, откуда? Нету у меня». Я взмолился: «Андрей, я знаю историю древнего Китая и Египта, древней Греции и Рима, но я не имею представления об истории моего собственного народа...» — «Нету»... Что ж, на нет, как говорится... В операционные дни я старался брать ночные дежурства, чтобы понаблюдать за своими больными; остался на ночь и в тот раз. Поздно вечером сидел и что-то писал: то ли истории болезни, то ли стихи. Стук в дверь — входит Андрей. Бледный, как смерть; руку держит под телогрейкой: «Ион Лазаревич, не сделайте сиротами моих детей», — и достает истрепанную Библию. Я читал всю ночь... Меня совершенно поразило, что у рабского племени, не народа даже, была такая высочайшая мораль... Я бесконечно перечитывал, и дочитался до того, что на очередном «закрытом партсобрании» (так мы называли вечеринки, на которые собирались с близкими друзьями) заявил: «Ребята, грядет великий исход евреев из Советского Союза», — слова «алия» я тогда не знал. Друзья сделали вывод: «Вот теперь мы действительно понимаем, что ты сумасшедший: осколок, засевший в мозгу, явно оказывает влияние не твое мышление». Я возразил: «Ребята, все то, что написано в Библии, сбылось и продолжает сбываться. Какие же у меня основания считать, что описанное не осуществится и дальше? В конце Третьей Книги сказано, что после всех несчастий, которые произойдут с нашим народом, после того, как матери будут есть плоть своих детей, после того, как земля опустеет, Он вспомнит свой обет с Яаковом, Ицхаком и Авраамом и возвратит народ на Землю Обетованную. Мы — тоже часть этого народа — значит и нам возвращаться...» Когда в конце шестидесятых началась алия из Союза, друзья обалдели: «Ты что, пророк?»

— Вы что, пророк?

— Да нет, я всего лишь процитировал Библию...

— Почему же вы сами не уехали тогда, в конце шестидесятых?

— Это было совершенно невозможно. Я умолял маму ехать — хотя бы ради ее внука, моего сына, — но она упрямо отвечала одно и то же: «Голда Меир — проститутка, а Израиль — фашистское государство. Еще одно слово — я пойду в КГБ и сообщу, что мой сын — сионист»… Только после маминой смерти мы смогли выехать из «благословенной» страны. Забавно, что в течение тринадцати лет я был верующим евреем, оставаясь при этом коммунистом. Так продолжалось до тех пор, пока мой пятнадцатилетний сын не ткнул меня носом в «гениальное» произведение «Партийная организация и партийная литература»: «Вот они, истоки фашизма — не у Муссолини, а у Ленина твоего». И я начал пересматривать все, чему меня учили... Но, поскольку я был трусом, свой партбилет не выбросил. Виктор Некрасов, приходя ко мне в дни получки, неизменно спрашивал: «Ну что, опять разбил бутылку коньяка о бровку тротуара?» — это значило, что я уплатил очередные партвзносы. Я мрачно кивал головой, а Ника смеялся: он ведь и сам ежемесячно аккуратно разбивал бутылку коньяка... Чего уж тут, конечно, я боялся — не за себя, так за семью. Однажды, правда, меня собирались исключить из партии. Я учинил настоящий разгром в кабинете секретаря Печерского райкома партии, заявив в присутствие множества людей, что он пользуется своей властью, живя за мой счет. Дали мне «строгача», а исключили бы тогда — облегчили бы мне задачу. Много всего было... В 1967 году, во время Шестидневной войны, один подполковник, «приписанный» к нашей парторганизации, заявил мне: «Такие, как вы, служат Израилю». Я за словом в карман не полез: «Я за честь бы почел служить Израилю, а такие, как вы, с одинаковым неумением служат советской власти и Петлюре; батюшке-царю и фашистам». При этом словесном поединке присутствовал заведующий одной из поликлиник нашей больницы, еврей, как мне казалось, человек порядочный. Потом, правда, когда нужно было подтвердить, что ссора началась со «служения Израилю», этот единственный свидетель сказал, что не расслышал. Что ж, я его не обвиняю. Я вообще никого не хочу судить, иначе пришлось бы обвинять решительно всех. Меня — в том числе.

— Вас-то за что судить?

— Как — за что? За то, что я верил, за то, что жил с закрытыми глазами. Это ведь ужасно... А ведь некоторые мои друзья радовались, когда умер Сталин. Никогда не забуду, как явился с орденами и медалями на груди к своей институтской приятельнице (она сейчас живет в Ашдоде). Отец ее критически посмотрел на меня и сказал, указав на медаль «За победу над Германией» с профилем вождя: «Спрячь. Не надо, чтобы на тебе видели убийцу», — и перевернул медаль на другую сторону. Я просто пришел в бешенство: как можно назвать убийцей великого Сталина? Я очень печалился, когда вождь умер — даже написал по этому поводу поэму... Правда, моя предыдущая, шуточная, поэма оказалась куда популярнее. Называлась она «Эмбрионада» и охватывала серьезный этап развития человечества — от зачатия до появления на свет. Единственное, кстати, литературное произведение, за которое я получил «гонорар»: «пятерку» по акушерству и гинекологии без сдачи экзамена. Поэму эту знали во всех восьмидесяти восьми мединститутах Советского Союза, а вот из сочинения, посвященного смерти Сталина, ни единой строчки не помню даже я сам. Что ж, хоть это делает мне честь...

— Чем сегодня занимается доктор Деген?

— Книги выходят; работаю в больничной кассе «Леуми». Хотя я давно уже достиг пенсионного возраста, меня почему-то не хотят оттуда попереть. Хромаю... Если не возражаете, хотел бы процитировать свое небольшое сочинение под названием «Относительность»: «В два года и десять месяцев, когда сын произнес эту фразу, у него уже был изрядный список изречений. Можно было догадаться, почему он так высказался. У всех детей папы как папы. А у него — папа с палочкой. В этом возрасте сын уже осознал непродолжительность некоторых отклонений от нормы. Поэтому фраза «Когда папа отхромается…» прозвучала логично, хотя и забавно.

Прошло много лет. Сын стал специалистом в области, оперирующей процессами в пространстве и во времени. Сейчас он просит Бога, чтобы папа как можно дольше не отхромался».

Источник: «Обнажённая натура» (www.natura.peoples.ru), 09.01.1997.
Примечания