Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Глава третья.

Арест

Думы, думы... О чем только не передумал я за эти дни, показавшиеся мне целой вечностью!

В камере нас три человека: я, лейтенант-артиллерист и капитан-танкист. Лейтенанта посадили за опоздание на дежурство, капитана — еще за какие-то погрешности. На два часа нас ежедневно выводят на улицу, во двор, отрабатывать строевой шаг, остальное время находимся в камере. Лейтенант и капитан не унывают. Они из хлеба сделали шашки, на бумаге нарисовали доску и с утра до вечера сажают друг друга в сортир.

Я в игре не принимаю участия. Либо хожу из угла в угол, либо, облокотившись на подоконник, смотрю сквозь решетку во двор комендатуры.

Думы, думы... Я ни на минуту не мог избавиться от мыслей о происшедшем. Образ Мельникова стоял у меня перед глазами, а его хрипловатый равнодушный голос звучал в ушах, и порою гнев и отчаяние [408] распирали мою грудь. Вот каким оказался мой кумир, этот красивый, подтянутый полковник, завидно невозмутимый, пунктуальный и аккуратный во всем, располагающая внешность  — и холодная бесчувственная душа. С каким спокойствием и равнодушием Он объявил мне пять суток!

Но не за арест меня душила обида... Наказал меня Мельников справедливо: уехать из гарнизона во время учений — все равно что покинуть в разгар сражения поле боя. Поступил я безрассудно, а за ошибки надо платить. Обидно было за свою незрелость, самонадеянность. Я-то считал: класс покажу на учениях, жалел, что не мне довелось атаковать «дельфина»... Всюду ошибки.

Мельников оказался совсем другим человеком, каким представлялся нам поначалу. Его консерватизм в тактике воздушного боя рано или поздно должен был сказаться на боеготовности. И сказался: «дельфин» ушел безнаказанно, на летно-тактических учениях атакован свой самолет. Разные случаи, происшедшие в разное время с разными людьми. А причина одна — недоученность. Конечно, если бы на перехват «дельфина» взлетел сам Мельников или, скажем, Синицын, нарушитель, несомненно, был бы сбит. Но на то Мельников и командир, чтобы учить подчиненных тому, чему научили его. А он ко всем, кроме себя, относится с недоверием, особенно к нам, молодым. Когда я высказал мнение насчет «меча» и «щита», он не пожелал даже говорить на эту тему: яйца курицу вздумали учить. Или мой ночной перехват. Мельников был против того, чтобы молодые летчики участвовали в летно-тактических учениях. Он не доверял нам и, когда меня подняли на перехват, решил послать еще один истребитель для гарантии. Вот и поплатился за недоверие. Правда, больше всех поплатился пока я, но, по всей вероятности, Мельникову это тоже даром не пройдет. Члены комиссии видели, как проходили учения, и многое, наверное, поняли. Интересно, понял ли свои ошибки Мельников? Судя по последним событиям, он настолько самоуверен, что свои действия и решения считает непогрешимыми, а все неудачи полка объясняет ошибками других.

С гауптвахты я вышел в субботу. Когда уходил туда, не везде еще растаял снег, а теперь — весна в разгаре. На газонах зеленеет травка, почки набухли [409] и лопаются, вот-вот покажутся листики. Солнце висит высоко над крышами домов и печет по-летнему. Я несу шинель на руке, на голове шапка. Чувствую себя не совсем приятно: на меня оглядываются прохожие, смеются мальчишки. Но ничего не поделаешь! На душе по-прежнему муторно. Стараюсь заглушить прошлое думами о встрече с Инной. Время — двенадцать часов. Она кончает работу в три. Я решил подождать ее. Переночую в Нижнереченске, а в Вулканск поеду завтра вечером.

Я стоял на автобусной остановке, напротив больницы, поджидая Инну. Вот она легко сбежала по ступенькам и, пересекая улицу, направилась прямо ко мне. Она увидела меня.

— Ты?

Брови ее приподнялись, глаза засветились радостью.

— Нет, не я.

Она взяла меня под руку.

— Пройдемся. А почему у тебя снова кислый вид? — спросила она, едва мы отошли от остановки. — Неприятности?

Я усмехнулся:

— Если рассматривать твой вопрос с философской точки зрения, то жизнь человеческая от начала и до конца состоит из неприятностей. Приятными бывают лишь мгновения.

— Я тебя понимаю, можешь не рассказывать, — сказала Инна. — Служба есть служба.

Я не стал ее переубеждать, чтобы не бередить душу разговорами о моих неприятностях.

Мы дотемна гуляли по городу, ходили на набережную. Река уже очистилась ото льда и разлилась по противоположному берегу, затопив островки, кустарник, низкорослые деревца... В вечерних сумерках она казалась глубокой и бескрайней — как море; движения воды не замечалось; было тепло и тихо. Утихло и у меня на сердце. Я держал Инну за руку, забыв о всех невзгодах.

А когда я проводил ее домой и собрался уходить, мысли мои невольно перенеслись в полк. Завтра снова встреча с Мельниковым, с Синицыным И на душе снова заскребли кошки.

Инна заметила перемену моего настроения,

— Зайдем ко мне, — предложила она. [410]

Умная, милая Инна!..

Мы долго стояли у окна, молча вглядываясь в ночную темноту, словно желая увидеть там свою судьбу. Инна подняла на меня свои глаза, большие, ласковые и доверчивые. Они сияли. Вдруг она обвила мою шею руками, губы ее прильнули к моим. Я обнял ее, ко Инна тут же отстранилась и сказала твердо:

— А теперь спать...

Утром мы вместе готовили завтрак, ели, весело болтая о всяких пустяках. Мне казалось, что мы давно уже живем вот так под одной крышей.

В одиннадцатом часу мы оделись, решив пройтись по городу. Я попросил у Инны щетку для обуви и вышел на площадку. За пять суток, проведенных на гауптвахте, мои сапоги так потускнели, словно переживали вместе со мной. Внизу послышались шаги.

— На четвертом?

Я узнал голос Дуси.

— На четвертом.

Это уже говорил мой друг Лаптев.

— А если мы не застанем их дома? — спросил Геннадий.

Я подхватил крем, щетку и поспешил в комнату.

— К тебе гости, — предупредил я Инну.

— Какие? — удивилась она.

— Дуся, Геннадий и Юрка. Подшутим над ними? Я спрячусь.

— Иди на кухню.

Резко и настойчиво зазвонил звонок. Инна открыла дверь. Послышались приветствия, шутки, любезности...

— А где Борис? — Юрка, наверное, осмотрел всю комнату.

— Его нет. — Голос Инны был несерьезен, лгать она не умела.

— Выходи сейчас же! — скомандовал Лаптев. — Я прибыл за тобой с конвоем. Синицын приказал доставить тебя живым или мертвым. Он еще вчера звонил в комендатуру.

Я поспешил выйти: Юрка мог выдать, где я находился.

— А чего он волнуется? — поздоровавшись, спросил я у Юрки. — Я только вчера вернулся из командировки.

Юрка меня понял. Дуся глянула на Геннадия, улыбнулась глазами — тоже поняла. [411]

— Он ждал, что ты в этот же день явишься к нему и доложишь. Таков порядок в вашей «академии».

— Слишком многого он хочет. Доложу завтра. Вчера была суббота, а сегодня выходной.

 — Он считает, что ты в командировке достаточно отдохнул, и назначил тебя на сегодня в наряд начальником караула.

Я еще раз пожалел, что попал в первую эскадрилью.

— Не унывай, — толкнул меня в бок Юрка. — Ты не одинок. Я тоже сегодня заступаю на ответственный пост — дежурным по пищеблоку. Так что кормить буду тебя по сверхреактивной норме.

Инна была рада, что заехала Дуся. Они уже говорили о своих заботах.

— Я завидую тебе. — Дуся листала какой-то медицинский учебник. — Знать все болезни, как их лечить... Так интересно! И ты все время с людьми. А я каждый раз жду воскресенья как большого праздника. И так всю жизнь. Раньше ждала, чтобы отдохнуть от работы. За неделю так, бывало, в поле намаешься!.. А теперь — от безделья. Ведь целыми днями одна. И заняться нечем. Дома хоть хозяйство было, а тут даже кошки нет. А когда он летает, — кивнула Дуся на Геннадия, — так места себе не нахожу.

— А почему бы вам не устроиться на работу? — спросила Инна.

— Да я хотела, а Геннадий не разрешает.

— Почему? — удивилась Инна.

Геннадий поморщился:

— Куда она может устроиться? Официанткой?.. Да и зачем? Что, денег не хватает?

— Но дело разве в деньгах? — возразила Инна. — Человек сыт не хлебом единым. Труд для него — потребность. Ведь вы не смогли бы жить, ничего не делая? А ее держите.

— Вулканск — не Нижнереченск, — ушел от прямого ответа Геннадий. — У нас большинство жен офицеров не работают. И ничего, не плачут.

Он повернулся к нам, не желая продолжать этот, видимо, не раз происходивший между ним и Дусей, разговор. Насколько я знал, причина совсем не в том, что в гарнизоне трудно устроиться на работу. Просто Геннадий стыдился, что Дуся не имеет ни образования (она окончила всего семь классов), ни специальности. [412] Сказать ему об этом — значило коснуться больного места. И я решил пойти на хитрость.

— Геннадий живет домостроевскими правилами: моя квартира, моя жена, моя воля. Собственник. Что с него возьмешь!

Он отделался шуткой:

— Так и в Библии записано: жена да убоится мужа. Ты лучше подумай, как добираться будешь до Вулканска. Автобусы сегодня переполнены.

— Доберемся, — уверенно ответил Лаптев. — Поедем в два тридцать.

— Зачем так рисковать? Можете не сесть.

— Сядем, — твердо сказал Юрка.

Беда не приходит в одиночку.

На вокзал мы поехали в два часа вдвоем с Юркой. Геннадий с Дусей остались в городе, чтобы сделать кое-какие покупки.

В автобусе народу немного. Я сел у окна, Юрка — рядом.

— Комиссия из Москвы была? — тихо спросил я.

— Была. Два дня, как уехали. Разгон москвичи дали правильный. У нас в эскадрилье вскрыли завышение оценок, липовых отличников, приписки налета при оформлении документов на классификацию. В общем, Седой наш крепко погорел. Отстранили. Временно командует Фирсов.

— А Мельников?

— Мельникову что? Как-никак полк был не на плохом счету, восьмой год без аварий и происшествий.

— А какой ценой это достигалось?

— За упрощенчество и перестраховку ему, конечно, ответ держать придется. В общем, вывод начальники кое-какой сделали. И еще вот какая новость: скоро получим новые самолеты. Данный — Юрка закрыл глаза и чмокнул губами. — Закачаешься! Вместо пушек — ракеты «воздух — воздух». Вот это машина! Представляешь?!

— Представляю. Возьмут ли нас?

— Хэ, — усмехнулся Лаптев. — А почему нет? Да, кстати, у вас в эскадрилье меньше всего недостатков. Говорят, вы первые поедете на завод переучиваться.

— Надо полагать, — гордо ответил я. — Синицын хоть и крутой, а дело знает. Не зря же вы нашу эскадрилью «академией» зовете. [413]

Народ в автобусе прибывал. Рядом с Юркой встали трое парней в широких, свисающих с плеч, коротких пиджаках. От них несло водкой. Впереди освободилось место, один из них сел, второй прошел вперед, а третий, здоровенный детина с полным лицом, облокотился на Юркино плечо. Лаптев высвободился и с возмущением взглянул на детину. Тот ухмыльнулся и демонстративно снова положил руку на погон.

— Уберите руку. — Юрка резко стряхнул его локоть.

— Не чирикай, птенец.

Детина выпрямился и неожиданно ударил Лаптева в лицо. Юрка не заставил ждать сдачи, в ту же секунду левой рукой снизу нанес ответный удар в челюсть обидчику. Детина рухнул на противоположное сиденье, смяв сидевших там женщин. Раздался визг и крики. На помощь детине бросились его дружки. Мы выскочили в проход и приготовились к защите. Первым против нас стоял долговязый парень. Детина оказался оттесненным, но рвался вперед, мешая своим дружкам. На некоторое время создалась заминка.

— Успокойте своего друга, — спокойно, но внушительно сказал я.

— Бей их! — заорал детина.

Подхлестнутый выкриком, долговязый замахнулся, но я парировал удар и заломил ему руки назад. Второй хулиган ударил меня в лицо. Его скрутил Юрка. Мы стиснули их, загородив проход и преградив путь наступления третьему.

Автобус мчался без остановок прямым сообщением к милиции. Хотя помимо нас в автобусе находились другие мужчины и парни, никто из них не пытался прийти нам на помощь. Некоторые смотрели на драку с удовольствием. Лишь женщины продолжали истерически визжать, словно тумаки и удары сыпались на них.

Детина, воспользовавшись тем, что руки наши были заняты, то и дело доставал нас кулаками, но ему мешали, и удары были слабыми. Тогда он решил пробраться к нам через сиденья. Но тут автобус резко остановился, в распахнутые двери вскочили два милиционера.

— Пройдемте в отделение, — приказали они нам всем.

— Простите, — подошел я к старшему по званию, — мы [414] спешим на дежурство, через десять минут уходит наш автобус.

— Вам надо дать объяснение.

— Что объяснять? Разве вы не видите — они пьяные. Вон тот, здоровый, ударил моего товарища. С того и началось.

Они, родимый, не виноваты, — вступилась за нас пожилая женщина. — Ты вон тех веди.

— Тех обязательно, гражданка, — заверил милиционер.

Как из-под земли вырос маленький бледнолицый капитан с красной повязкой на рукаве. Комендантский патруль.

— Что здесь произошло? — Он глянул на наши лица. Они выглядели не совсем прилично: у меня вздулся под глазом синяк, у Юрки была рассечена губа.

— Подрались, не видишь, что ли, — сострил кто-то из мужчин.

— Прошу со мной. — Капитан козырнул.

— Куда с вами? — раздраженно спросил я. — Спрашивайте с тех, кто виноват, а нам некогда. Пойдем, Юра.

— Товарищи лейтенанты! — крикнул капитан, едва мы сделали шаг. — Я вам приказываю!

— Поймите, — повернулся я к нему, — мы опаздываем на дежурство! Сейчас отходит автобус.

— Меня это не касается, — невозмутимо отрезал капитан. — Пройдемте в комендатуру, там разберемся. Здесь недалеко.

— Никуда мы не пойдем. Поехали, — кивнул я Юрке. «Не будет же он применять к нам силу», — подумал я.

— Товарищи солдаты! — крикнул капитан. К нам, смущенно улыбаясь, подошли два солдата.

Милиционеры давно увели хулиганов. Теперь толпа зевак окружила нас. Лучше было подчиниться.

Комендант — приземистый подполковник, расхаживал по кабинету, заложив руки за спину. Капитан четко, как прилежный ученик, зазубривший урок, доложил, что задержал нас потому, что мы устроили драку с гражданскими лицами, при задержании пытались не выполнить приказ, пререкались.

— Особенно вот этот. — Капитан указал на меня.

Подполковник повернулся к нам, важный, суровый, окинул с ног до головы грозным взглядом. [415]

— Пьяные?

— Никак нет!

Юрка щелкнул каблуками и приложил руку к фуражке. В глазах его играли чертики. Видимо, комендант своей напускной суровостью смешил его. Но мне было не до смеха.

— А это что? — ткнул подполковник пальцем, указывая на ссадину на моем лице.

— Следы самозащиты, — четко ответил Лаптев. — Вы позвоните в железнодорожную милицию, и вам скажут, кто виноват.

— Хорошо, мы разберемся, — сказал подполковник и повернулся к капитану: — Доложите подробнее, как было...

Ответ капитана прервал вбежавший в кабинет запыхавшийся мужчина лет пятидесяти, с испуганным лицом.

— Беда, Павел Иванович, — от двери начал он. — Машина с моста свалилась.

— Как так? — Подполковник недоуменно уставился на него.

— Да вот так. Возвращались с рыбалки, а сынок ваш... дай, говорит, поучусь. Ну я, дурная голова, и дал ему... Все хорошо было. А на мосту... Еле выплыли. Вот переоделся и к вам. Машина цела, удачно упала. Только как вот теперь вытащить ее? Вода ледяная.

Пока шофер рассказывал, подполковник нервно расхаживал по кабинету.

— Как же быть? — растерянно спросил он, позабыв о нас.

— Выход есть, — вдруг сказал Лаптев.

Что он задумал? Я искоса глянул на нею. Юрка, как всегда, был весел и непроницаем.

— В городе есть отряд водолазов, — после небольшой паузы продолжил Юрка. — Надо поехать туда и договориться с кем-либо. У вас какая машина?

— ГАЗ-69, — ответил подполковник.

— Так ее вытащит любой грузовик, главное — трос зацепить.

— Верно, — обрадованно согласился подполковники заторопился: — Товарищ капитан, запиши их фамилии и — на все четыре стороны...

Юркина находчивость спасла нас от гауптвахты, но не спасла меня от немилости Мельникова.

В комендатуре записали наши фамилии, номер части и отпустили. Мы бегом кинулись на автобусную [416] остановку. Приехали к вокзалу. Времени было двадцать минут четвертого. Развод караулов в пять. Мы рассчитывали уехать на такси, но злой рок преследовал нас и здесь. Ни одной машины!

Мы выехали на автобусе в четыре часа дня и опоздали на сорок пять минут. Развод уже произвели. На мое место назначили другого. Дежурный по части передал, чтобы я позвонил Синицыну. Юрка пошел в столовую. У него все обошлось благополучно: старый дежурный терпеливо ждал его и никому не докладывал.

Я позвонил Синицыну.

— Завтра будем разговаривать, — коротко бросил он и повесил трубку.

Утром меня вызвал Мельников.

— Что вы теперь скажете? — Он говорил все так же спокойно. — Хорошо разукрасили. Не успел выйти с гауптвахты. Ни в воздухе, ни на земле от вас покоя нет.

— Не от меня это зависело.

— А от кого? От меня? Или все вас обижают, такого паиньку мальчика?

— Да нет... — я понял, что доказывать ему бесполезно, — пока еще каждому обидчику я могу дать сдачи.

— Ага, и тут, значит, герой. Ну вот что, герой. Понянчился я с тобой, хватит. Судить будем. Судом офицерской чести.

Комендант все же сообщил, что мы были задержаны и за что.

Суд чести

Клуб наш стал для меня местом пыток, и я возненавидел его больше, чем гауптвахту. Здесь меня обвинили чуть ли не в трусости, арестовали на пять суток, здесь я предстал перед судом чести.

Зал заполнен. Перед сценой за длинным столом, застланным красной скатертью, сидят члены суда. Рядом слева стою я. Сотни глаз устремлены на меня. Одни холодные, другие равнодушные, третьи сочувствующие. У меня горит лицо, сердце, кажется, остановилось. Я еще никогда не испытывал такого позора и Унижения.

Суд офицерской чести... Председатель суда просит рассказать, как я докатился до такой жизни.

— А что рассказывать? Мне надоело повторять одно и то же. [417]

Всю неделю по нескольку раз в день я давал объяснения — и командирам, и замполиту, и комсомольскому бюро, а затем комсомольскому собранию, и военному дознавателю, и просто товарищам. Каждому я должен был подробно и точно рассказать, как все было, с чего началось. Устно и письменно. По комсомольской линии мне объявили строгий выговор с занесением в учетную карточку. В личное дело вложат протокол суда. Так сказать, путевка на всю жизнь.

И мне предлагали повторить все сначала. Еще раз вывернуть себя наизнанку. Мне стало все постылым и безразличным.

— Что рассказывать? — Я не узнал своего голоса. Он стал глухим и хриплым, будто после длительной болезни. — Все правильно.

— Признаете вы себя виновным?

— Признаю.

— Что вы скажете суду и своим товарищам?

Я молчал.

— Неужели вам нечего сказать?

— Нет.

— Ну, что ж... У кого какие будут вопросы?

— Разрешите? — Я узнал баритон Синицына. — Почему вы, товарищ Вегин, не хотите сказать товарищам, как вы думаете служить дальше?

Я мельком глянул на него. Серовато-зеленые глаза внимательны и насторожены.

— Опозданий на службу и дежурство больше не будет. Не будет, безусловно, и нарушений в воздухе.

Вопросов больше не было.

— Кто желает высказаться? — спросил председательствующий.

Встал Синицын. Глянул на меня сурово, кашлянул и заговорил:

— Вот вы, товарищ Вегин, на мой вопрос, как думаете служить дальше, ответили, что опозданий на службу и на дежурство больше не будет, не будет и нарушений в воздухе. Значит, как я вас понял, вы признаете свою вину только в этом?

Я молчал.

— А разве и этого мало? — продолжал Синицын после короткой паузы. — Вчера вы опоздали в строй, сегодня опоздали на дежурство, а что будет завтра? Опоздаете в бой? Вы можете возразить: к чему, мол, [418] такие крайности? Но такова закономерность падения. Вспомните первые дни своей службы в нашем полку. Вы были исполнительны, старательны и точны. Скажу без преувеличения, я возлагал на вас большие надежды. А что получилось? Стали нарушать дисциплину, мало интересуетесь военной литературой, вопросами тактики. Кстати, это касается не только вас. У нас и некоторые командиры живут старым багажом. А современная техника этого не прощает, мы убедились на горьком опыте. — Он снова сделал паузу. — В душе вы, наверное, возмущаетесь, почему мы так строго спрашиваем с вас. Я отвечу. Потому, что воинская служба, а летная в особенности, не допускает расхлябанности и несерьезности. Мы не можем оставить ваши проступки безнаказанными, и не только ваши, а каждого, кто вздумает нарушать армейские порядки.

Потом выступил Дятлов. Говорил долго и красноречиво, как заправский оратор. Мысль та же, что и у Синицына: за проступки надо платить. Еще бы — его ученик и поклонник!

Слово попросил Геннадий. Я насторожился. Накануне у меня с ним произошел спор. Он тоже хотел убедить меня, что моя вина настолько серьезна, что не судить меня будто бы нельзя. Что он скажет теперь?

— Вегин мои друг. Мы вмисти учились в училище, вместе с ним стажировались. — Геннадий волновался, и его украинский акцент звучал сильнее обычного. — Вмисти жили здесь в одной комнате. И все же я не могу его защищать. Майор Синицын прав: Вегин пошел не по тому пути...

У меня зазвенело в ушах. Геннадий говорил что-то о законе дружбы, о современном бое, о дисциплине в воздухе и на земле. До моего сознания доходили лишь обрывки фраз. Он осуждал меня... Генка, мой друг!

Встал Юрка. Лицо красное, на широком носу и лбу видны капельки пота.

— Вегин и мой друг, — голос его дрожит. — Такой не бросит ни в бою, ни в беде. В этом я уверен. И я не могу равнодушно слушать, как некоторые, говоря о службе и дружбе, думают прежде всего о том, как угодить начальникам.

Председатель суда постучал карандашом о графин.

— Прошу без намеков.

— А я без намеков. Вот тут выступающий до меня товарищ говорил о законах воинской службы и [419] дружбы. Я согласен: они суровы и не допускают компромисса. Но чем нарушил их Вегин? Тем, что с разрешения командира вышел из строя, чтобы не дать возможность второму самолету «противника» прорваться к объекту? Или тем, что ночью, в сложнейшей обстановке, сделал все, чтобы атаковать цель? Да, он атаковал свой самолет. Но разве это только его вина?

— Товарищ Лаптев, вы уклоняетесь от основного вопроса, не говорите по существу дела, — сделал новое замечание председатель суда.

— Нет, я говорю по существу, — не уступал Юрка. — Или тем, что пришел на помощь товарищу, на которого напали хулиганы? Да, мы опоздали на дежурство. Но разве это было умышленно или из-за разгильдяйства? Нет. Так за что же вы судите Вегина? В чем он виноват?

Юркины глаза горели негодованием, он бросал вызов всем, и это только подлило масла в огонь. Едва он сел, как поднялся Мельников и с такой холодной яростью и железной логикой стал доказывать мою виновность, что суд офицерской чести принял решение ходатайствовать перед командующим о снижении меня в воинском звании на одну ступень.

Из клуба я вышел как пьяный. Стыдно было смотреть товарищам в глаза. И я не смотрел. Рядом справа шел Юрка. Мне хотелось плакать. Но слез не было. Они комом застряли в горле.

На плечо легла рука. Я не поднял головы.

— Послушай, Борис, — услышал я голос Геннадия.

— Убери руку, — спокойно, но требовательно сказал я, не глядя на него.

Геннадий повернулся и не сказал больше ни слова.

За окном брезжит рассвет. Я натягиваю на голову простыню. Сон не идет. В ушах все еще звучит голос председателя офицерского суда чести: «Возбудить ходатайство перед командующим о снижении лейтенанта Вегина в воинском звании на одну ступень...»

Я затыкаю уши и вдавливаюсь головой в подушку. Становится душно будто не простыня сверху, а толстое ватное одеяло. Сбрасываю ее. В комнате совсем светло. На спинке стула рядом с кроватью висит тужурка, на погонах, словно дразня, поблескивают по две звездочки. Скоро останется по одной. [420] Мне представилось, как на меня смотрят товарищи, Инна. Нет, они не увидят моего позора! Уйду в гражданку.

Зазвенел будильник: вставать на полеты. Я не запланирован. Да это теперь и не имеет значения. Все равно мне делать на аэродроме нечего. С силой нажимаю на кнопку. Что-то хрустнуло, звонок захлебнулся. Сломался. Черт с ним! Больше ему будить меня не придется.

Зашел Юрка:

— Вставай!

— Я сказал тебе вчера.

— Не дури. Подумай, как ты будешь без истребителя...

— Переживу. Не я первый, не я последний.

— Напрасно ты. Тебя даже комэск ваш ценит. И на Генку не обижайся.

Он глянул на часы:

— Бегу, опаздываю.

Юрка ушел. Я снова укрылся простыней. Сон не идет. Думы, думы... Лезут они, непрошеные, и жалят, как осы. Что скажут родители и знакомые, как посмотрят односельчане? Мне казалось, что я уже слышу вслед едкие реплики: «Борьку-то Вегина выгнали из летчиков». Уехать куда-нибудь в город и устроиться там на работу... Да, пожалуй, так будет лучше! Ни упреков, ни насмешек. А Инна, если любит, приедет...

Предутреннюю тишину разорвал свистящий гул двигателей: перехватчики пошли в небо. Юрка Дятлов, Синицын. А я... Сердце разрывалось от обиды.

В дверь постучали.

— Войдите, — не совсем приветливо пригласил я.

Вошел Дятлов: невысокий, с крупными чертами лица, широкоплечий и длиннорукий, как тигролов, вернувшийся с охоты. Не ожидая приглашения, он прошел в комнату и сел у кровати. Я отвернулся.

— Что, бойкот объявил? — в голосе беззлобная насмешка. — Такие концерты девушке своей будешь закатывать, а к тебе пришел командир, товарищ, соизволь встретить его как положено.

Я не ответил. Дятлов достал папиросу и закурил.

— В гражданку, слышал, собрался? Что ж, жалеть не будем. Случайные люди нам не нужны. Ишь, циркач, на гастроли приехал: нравится — пожалуйста, [421] не нравится — до свидания. Черт с тобой, уматывай, меньше забот будет.

И Дятлов тяжелой походкой направился к выходу. Глухо хлопнула дверь.

Я встал, открыл кран и подставил под ледяную струю голову. Стало легче. Оделся и вышел на улицу. Солнце висело над сопками, размыв своими лучами их очертания. Они казались печальными и задумчивыми. Ветер гнал по небу рваные облачка.

На душе саднило. Никого не хотелось видеть, и я бесцельно побрел по тропинке.

Из задумчивости меня вывел автомобильный сигнал. Мимо промчалась санитарная машина, обдав клубами пыли. Когда пыль рассеялась, я увидел аэродром Так вот куда привели меня ноги!

За санитарной машиной пронеслась командирская «Победа», а за ней, завывая сиренами, — пожарные. На аэродроме стояла тишина. «Что-то случилось?», — мелькнуло у меня тревожное предчувствие.

Я побежал к стартовому командному пункту. У будки толпились летчики. Около них остановилась грузовая автомашина, и они в одно мгновение заполнили кузов. Из кабины вышел коренастый офицер и что-то сказал. Летчики неохотно стали спрыгивать на землю. Осталось человек шесть. Один из них, высокий, в шлемофоне, махал мне рукой. Это был Геннадий.

Я напряг силы, но машина тронулась. Она ехала мне навстречу. Когда до меня осталось метров пятьдесят, Геннадий забарабанил по кабине. Машина затормозила, и я прыгнул в кузов.

Геннадий был бледный как полотно. Я глянул на других. У всех подавленный вид.

— Что случилось? — спросил я.

— Лаптев упал... В океан...

У меня внутри словно что-то оборвалось, и, чтобы не свалиться, я уцепился руками за борт. Ветер завывал в ушах, словно оплакивал моего друга. Лучшего друга! Геннадий шмыгал носом, часто сморкался и вытирал глаза.

— Может быть, катапультировался, — неуверенно сказал старший лейтенант Пчелинцев, техник самолета, на котором улетел Лаптев. Его слова заронили надежду.

— Как все случилось? — спросил я. [422]

— Говорили ему: не подходи к «дельфину».

Геннадий словно поперхнулся. Страшная догадка мелькнула в моем сознании, и надежда на Юркино спасение тут же развеялась. «Дельфин» улик не оставит. Океан широк и глубок. Попробуй найти на дне остатки самолета. Это понимал каждый летчик. И все же не верилось, что Лаптева нет больше в живых. Нет этого никогда не теряющегося, не унывающего человека.

Машина привезла нас на стоянку транспортных самолетов и вертолетов. На одном самолете уже работали двигатели, готовился к полету вертолет.

Геннадий разделил приехавших на две группы. Первая во главе с ним отправилась на самолет, вторая, куда вошел и я, — на вертолет.

Мы взлетели и взяли курс к океану. Он открылся нашему взору сразу же, как только вертолет перевалил гряду сопок. Один только вид его поверг нас в еще большее уныние. Пустынный, без конца и края, веющий могильным холодом. И, как всегда, по нему бежали и бежали к берегу сизые волны с пенистыми гривами. Я до боли всматривался через иллюминатор вдаль, отыскивая там красную точку. Если Юрка каким-то чудом спасся, он плывет в красной резиновой лодке, на нем красный резиновый жилет. А если он услышит гул самолета или заметит нас, зажжет сигнальную шашку, и мы издалека увидим красный дым.

Но ни дыма, ни лодки, ни какой-либо подозрительной точки... Ничего! Мертвая пустыня. Даже рыбацких шхун не видно.

Мы на вертолете шли по курсу «дельфина» с севера на юг, а другая группа на самолете — с юга на север. Летчики непрерывно держали между собой связь и информировали друг друга. Но пока ни тот ни другой никого и ничего не обнаружили.

Потом мы вернулись на свой аэродром, заправили вертолет горючим и взлетели снова. И снова под нами могучий и суровый океан Теперь мы шли восточнее курса «дельфина» и чуть было не попали в циклон. Вначале встречались перистые облака, потом слоистые и слоисто-кучевые, опускающиеся ниже и ниже. Вертолет наш стало бросать как щепку, и летчики вынуждены были повернуть обратно.

Солнце начинало опускаться к горизонту, скоро наступит темнота. Ночью поиски бесполезны. Хотя [423] они были бессмысленны уже теперь. Это понимал каждый. Океан умеет хранить тайну.

Но судьба распорядилась так, как мы и не предполагали.

Наш вертолет держал курс к берегу, когда летчики с поискового самолета сообщили, что видят красную лодку и кружат над ней. Мы повернули к ним. Лица наши посветлели. И если до этого за несколько часов полета никто не обмолвился словом, то теперь заговорили все. Высказывали предположения, строили обнадеживающие догадки.

Я мало верил, что Юрка жив, а лодку могло просто выбросить взрывом из самолета... Но взгляд мой уже шарил по океану.

Показался наш поисковый самолет, и в ту же секунду техник Пчелинцев крикнул: «Вижу!»

Да, это была лодка. Красная. Юркина. Другой здесь и не могло быть.

Вертолет снизился и пошел над самой водой, поднимая клубы брызг. Лодка росла на глазах. Волны швыряли ее то вверх, то вниз, с гребня на гребень. Мы ждали, когда поднимется Юрка и станет махать руками, но в лодке никого не было видно. Страх за его судьбу снова овладел мною...

Вертолет приподнялся над водой, замедлил скорость и повис над лодкой. Теперь я увидел Юрку. Он лежал на дне лодки, распластав руки. Неужели мертв?!

Бортовой техник открыл люк и спустил трап. Юрка не пошевелился. Я подошел к технику.

— Разреши?

Он секунду подумал и, кивнув головой, обвязал меня для страховки веревкой.

Упругие потоки воздуха, нагнетаемые лопастями винта, ударили сверху и закачали меня вместе с трапом. Пока я спускался, лодку отогнало в сторону, и вертолет пошел следом за ней, неся меня и обдавая солеными холодными брызгами. Наконец трап попал в лодку, и я опустился в нее.

Лаптев лежал бледный и неподвижный, не подавая признаков жизни. Я положил руку ему на лоб; тогда он застонал и открыл глаза. Жив! Жив! Я обнял его и стал тормошить, стараясь привести в чувство. По он смотрел на меня бессмысленными глазами и что-то говорил непонятное, заглушаемое шумом мотора.

Я отвязал от себя веревку и опоясал ею друга. Подал знак тянуть.

Когда я поднялся в кабину, над Юркой уже хлопотал врач. Через несколько минут его привели в сознание, и он торопливо заговорил, будто боясь, что не успеет рассказать о случившемся.

Лаптев шел на перехват учебной цели, когда невдалеке появился неизвестный самолет. Он держал курс к нашей границе. Юрке дали команду идти ему навстречу. Разведчик, обнаружив перехватчика, развернулся и пошел вдоль побережья.

Юрке напомнили, чтобы близко к самолету не подходил. Но перед ним был враг, может быть, тот самый, который несколько дней назад нарушил нашу границу. К тому же вражеский летчик не думал удаляться от нашего берега, словно желая похвастаться своей безнаказанностью; радары на его борту работали на полную мощность. И Юрка решил убедиться, такая ли действительно сильная защита у «дельфина», что ничего нельзя было сделать при прошлом перехвате. Он пошел следом за разведчиком, медленно сближаясь, включил радиолокационный прицел, давая понять, что следит за шпионскими действиями экипажа. Лаптев был убежден, что летчики, чьи бы они ни были, не только не посмеют, но и мысли не держат, чтобы открыть огонь по советскому истребителю. Одно дело — шпионить, совсем другое — убивать в мирное время.

Разведчик продолжал идти вдоль границы до тех пор, пока расстояние между ним и перехватчиком не сократилось до эффективного действия радиолокационного прицела. Тогда он круто повернул к востоку, увеличил скорость и перешел на снижение. Перехватчик не отставал. Экран прицела рябил от засветок, и Лаптев то менял положение относительно «дельфина», то переключал каналы, то увеличивал и уменьшал резкость изображения, проверяя все методы и способы борьбы с помехами.

У Юрки от напряжения слезились глаза: надо было не только получать сведения о помехах, но и следить за пилотажными приборами. Высота небольшая, и малейшая оплошность в пилотировании грозила не меньшей опасностью, чем снаряды врага.

Лаптев не выпускал разведчика из прицела. Оставалось загнать «птичку» — отметку цели — в малое кольцо и нажать кнопку фотопулемета. Но в это время истребитель вздрогнул, будто что-то попало в [425] сопло и, переворачиваясь, стал падать. Все случилось так неожиданно и непонятно, что Юрка о дальнейшем не имеет представления. То ли он сам катапультировался, то ли его выбросило взрывом.

Осознал происшедшее он уже в воде. Спасательный жилет, мгновенно наполненный газом, вытолкнул его на поверхность. Рядом плавала лодка, тоже наполненная газом. Лаптев отстегнул парашют, нащупал рукой шнур от лодки и потянул к себе. Ледяная вода стремительно проникала в унты, под куртку, обжигала тело. Юрка поспешил забраться в лодку и только тут почувствовал острую боль в правой ноге. Голова гудела и была тяжелой, гермошлем сдавливал ее, словно тисками. Летчик с трудом снял его и увидел на руке кровь: видно, ударился головой при катапультировании.

Чтобы быстрее согреться, он достал из кармашка лодки ласты и стал усиленно грести, ориентируясь по наручному компасу. Попутный ветер обнадеживал его и вселял уверенность, что ему удастся достигнуть берега.

По его расчетам выходило, что истребитель упал в нескольких милях от границы, поэтому он греб, не переводя дыхания. Холод легко проникал под мокрый меховой костюм, коченели руки. Летчик напрягался до предела, но и движения никак не могли его согреть. Вскоре он выбился из сил и снял ласты. Ныла нога и болела голова. Ломило руки и поясницу, а в маленькой лодчонке нельзя было повернуться. Тогда он засунул руки в карманы куртки. Отдохнув несколько минут, снова стал грести.

Ветер повернул к югу. Летчик почувствовал в этом угрозу: против часовой стрелки ветер поворачивает при приближении шторма. Надо было встретить его полным сил, отдохнувшим. Лаптев поудобнее лег в лодке. В кармане у него была плитка шоколада (неприкосновенный бортовой паек он второпях отстегнул и бросил вместе с парашютом). Юрка отломил кусочек и положил в рот. Он понимал, что в океане придется быть, возможно, не одни сутки, и решил экономить. Шоколад разжег аппетит, и Юрка отломил еще кусочек и стал сосать. По всему телу разлилась слабость, и будто потеплело.

По небу бежали лохматые облака, но они не страшили пилота. «Меня скоро найдут, — думал он. Уже [426] вылетели самолет и вертолет, вышли пограничные корабли. Эту красную лодку далеко видно».

Волны заметно росли и начали швырять лодку как мячик. Юрку укачало, стало тошнить. Он закрыл глаза — только на минутку, иначе поисковый корабль или самолет может пройти мимо, а он не увидит. И забылся... А когда открыл глаза, ужаснулся: черные пенистые волны вздымались над ним, как горы. Казалось, они вот-вот раздавят его. Но пока они только забавлялись, швыряли его в поднебесье и окатывали солеными колючими брызгами.

Подкатила рвота, и он перегнулся через борт лодки. Коварная волна будто только и ждала этого, ударила в днище и вышвырнула его за борт. Он захлебнулся и чуть не потерял сознание. Выплевывая горечь, он все же попытался догнать лодку, но она, подхваченная ветром, уносилась от него, как перекати-поле, тащила за собой.

Океан бушевал. Свинцовые волны, похожие на рушащиеся горы, с грохотом валились на человека и окатывали его с головой, швыряли, словно букашку. Он тянул лодку за шнур к себе, но она почти не поддавалась. Им овладел страх. В такой холодной воде долго не продержаться, уже сейчас немеют руки. Неужели смерть?.. Нет!

Лаптев собрал все силы и стал наматывать шнур от лодки на руку. Лодка приближалась по сантиметру. Вот она уже рядом. Еще усилие — и он будет в ней. Юрка напрягся. А океан будто смеялся над ним. Руку свела судорога, и ветер рванул лодку, разматывая шнур.

Сил больше не было. Ныло все тело, ломило кости, туманилось сознание, но надо было начинать все сначала.

Ветер пролетел и стих так же внезапно, как и начался. Заходящее солнце просвечивалось сквозь пепельную дымку облаков, обливало волны кровавым отблеском. Скоро наступит ночь. Пилот понял, что смерть рядом. А как хотелось жить! Он еще раз собрал силы и настиг лодку. И тут сознание покинуло его...

На аэродроме нас поджидала санитарная машина. Юрку сразу же увезли в госпиталь.

— Как он? — подошел ко мне Геннадий. Их самолет приземлился раньше.

— Ничего, терпимо. [427]

— Только летать ему больше не придется, — сказал Пчелинцев. — Перелом ноги, травма черепа.

Лаптев не будет летать! Я мог представить себе что угодно, только не это. «Как ты будешь без истребителя?» — вспомнились его слова. Разве сможет он жить, не летая! Только теперь я стал сознавать, что для нас значит летное дело.

Геннадий тоже стоял удрученный. Я взял его за руку.

— Прости, я был не прав.

— Да шо ты! Вот Юрка... — Голос его сорвался. Он помолчал, а потом поднял голову: — Ты бы сходил к Синицыну.

— Да, иду.

Я взглянул на часы и направился к штабу. Из летной столовой после ужина выходили летчики. Мне было не до еды: я раздумывал, захочет ли после всего случившегося разговаривать со мною Синицын? Но все-таки пойду к нему. Надо уметь отвечать за свои поступки и иметь смелость признаваться, когда не прав. Пусть даже выгонит меня из кабинета, все ж будет легче: буду знать, что исполнил все, что должен исполнить честный человек.

Дежурный по штабу сказал, что Синицын в парткоме.

Я подошел к кабинету с табличкой «Партком», дверь была приоткрыта, оттуда доносились голоса:

— ...не стоит. Из него выйдет неплохой летчик.

Я узнал бас Синицына. Видимо, говорили обо мне.

— А вы как думаете, Николай Андреевич? — спросил незнакомый мне голос.

— Может быть, товарищ генерал, — не определено ответил Мельников, как всегда, спокойно, но что-то в его голосе почудилось мне новое, непонятное. — Но наказать его стоит. Не ради моего принципа, ради самого Вегина, чтобы не случилось с ним, как с Лаптевым или, того хуже, с Кедровым.

— А это еще кто?

— Забыли, товарищ генерал? Тот самый лейтенант Кедров, из-за которого вы в академию меня не пустили.

— Ого, кого вспомнил! Поди лет пятнадцать прошло!..

— Может, пятнадцать, может, более, а мне кажется, будто это произошло вчера. — Мельников вздохнул, и я понял, что появилось в его голосе новое — грусть [428] и раскаяние. — Он стоит у меня перед глазами. Не хотел я тогда выпускать его в полет, словно предчувствовал. Нет, не предчувствовал, знал: у него и раньше ни один полет не проходил без фокусов. А я, по существу, попустительствовал: летчику-де свойственна дерзость.

— Поэтому вы в другую крайность ударились, за ручку стали водить своих летчиков? Молодежь побоялись даже в летно-тактические учения включить? — Генерал спрашивал насмешливо, но сурово.

— Да, не хотел рисковать. Вы сами говорили, что погибнуть летчик имеет право только в бою.

— Я и теперь это утверждаю. Но безаварийность достигается не путем упрощенчества, а высокой выучкой. У вас в полку самый малый налет по сложным видам боевой подготовки.

— Считал, незачем торопиться. Помните, сколько мы ходили вокруг самолета, прежде чем подняться в небо?

— Тогда другое время было. Если мы сегодня таким темпом будем продвигаться, нас растопчут. Вы поняли, почему ваши летчики упустили нарушителя?

— Понял, товарищ генерал. Вот вам мой рапорт. — Зашелестела бумага. — Я строго спрашивал за ошибки, — продолжил после паузы Мельников. — Себе тем более не могу их простить.

Наступила тишина. Я повернулся и вышел из штаба. Откровение Мельникова словно сдернуло с глаз моих темную повязку, и я увидел командира совсем другим человеком. Теперь понятны были его задумчивость и суровость. Да, носить на своей совести вину за гибель человека — это, пожалуй, потяжелее, чем лишиться звездочки на погоне. И вместо прежней неприязни я испытывал теперь к Мельникову сочувствие и уважение. И на свои проступки смотрел по-иному. Было стыдно за них. Да, летчику, как и саперу, права ошибаться не дано, за каждую ошибку надо расплачиваться.

Я сидел на скамейке возле курилки, мучаясь раскаянием, и не заметил, как ко мне подошел Синицын.

— Вы меня дожидаетесь, товарищ Вегин? — спросил он.

— Вас, товарищ майор, — поднялся я. — По личному вопросу.

Синицын посмотрел на часы. [429]

— Вот что, идемте ко мне домой и там поговорим. А то у меня детишки одни, не знаю, как они там, поели или нет.

Он жил в старом двухэтажном доме, без парового отопления и канализации. В таких домах жило большинство летчиков. Но в гарнизоне строили и новые дома с удобствами. Два дома уже были сданы под жилье. Квартиры получили командиры, начальники служб и инженеры. Синицын же, неизвестно почему, не пожелал переселяться из старой квартиры.

Едва мы переступили порог, как нам навстречу из второй комнаты бросился черноволосый мальчик лет пяти, с большими черными глазами. Он был похож на мать как две капли воды. Ее я видел в Нижнереченском театре и в нашем клубе. Я не раз, глядя на них, думал, как могла полюбить этого некрасивого и сурового человека такая обаятельная женщина?

— Папка пришел! — крикнул мальчик и в одно мгновение очутился на руках у отца.

Следом за ним из той же комнаты вышла девочка лет девяти — такая же, как отец, рыжеволосая, с серо-зелеными глазами. Увидев меня, она остановилась, поднесла пальчик к пунцовым, будто накрашенным, губам и, потупив взгляд, тихонько поздоровалась.

— А ты почему не здороваешься? — спросил Синицын сына.

Тот недоверчиво сверкнул на меня глазами, но тут же улыбнулся, звонко крикнул «Здрасте!» и протянул мне руку.

— Мне сразу как-то стало легко и весело. Я взял его ручонку и слегка потряс.

— Здравствуй!

— Э-э, а что ж у тебя такие грязные руки? — спросил вдруг отец.

— Варенье ел, — коротко ответил мальчик.

— Надо было помыть.

— А воды нету, — развел мальчик ручонки и указал на кран.

— Почему-то не течет, — все так же тихо пояснила девочка.

— Опять эта водокачка! — Синицын опустил сына на пол. — Садитесь, Борис Андреевич. — Он пододвинул мне стул. — Посмотрите пока газеты, а я принесу воды. — Он взял ведро и вышел.

Я развернул «Красную звезду», но читать не хотелось, [430] да и вряд ли я смог бы сосредоточиться на чтении. Невольно стал рассматривать комнату. Здесь все было скромно, чисто и уютно, без намека на роскошь: диван-кровать в парусиновом чехле, круглый стол под льняной скатертью, полумягкие стулья, большой, во всю стену, книжный шкаф. Сквозь стекло виднелись корешки книг. Сочинения В. И. Ленина, К. Маркса, «Политэкономия», тома Горького, Гоголя, Чехова, военные журналы... На небольшом письменном столе у окна лежали общая тетрадь, учебник по самолетовождению и «Педагогическая поэма» А. Макаренко. Шелковая голубая тесемка, служившая закладкой, говорила о том, что книгу только начали читать. Мальчик, перехватив мой взгляд, подошел к письменному столу и, глядя на книгу, серьезно сказал:

— Это папа читает. Для детей не интересно. — Как бы желая убедить меня, дополнил: — Про то, как надо воспитывать невоспитанных ребят. А я и Лена — воспитанные.

— Я не мог сдержать улыбку:

— А тебя как зовут?

— Вова.

— Молодец, Вова. Значит, слушаешься папу и маму?

— Слушаюсь.

— И любишь книжки читать?

— Я еще не умею. Мне читает папа. Про Конька-горбунка, про ковер-самолет. — Мальчик вдруг сосредоточил взгляд на моем нагрудном знаке и подошел ко мне. — А ты летчик? — спросил он.

— Да, летчик.

— И папа мой летчик. — В его голосе было столько гордости. — Истребитель! Ты видел его самолет?

— Видел.

— И я. Правда, папа здорово летает?

— Правда.

— Я тоже, когда вырасту, буду летчиком. Вначале солдатом, а потом летчиком.

— А зачем же солдатом? — удивился я.

Мальчик задумался.

— Чтоб быть таким сильным, как папа, — наконец сказал он.

— А кем ты будешь? — повернулся я к притихшей, но внимательно наблюдавшей за мной девочке.

— Учительницей, — ответил за сестру Вова. — Она уже в школу ходит, во второй класс.

— А учишься как? — Я хотел, чтобы она не смущалась.

— Хорошо, — ответила Лена. В глазах ее загорелись маленькие огоньки: видно, ей нравилось говорить о школе.

— На пятерки, — опять дополнил ответ сестры Вова. — А я, когда пойду в школу, буду учиться на шестерки, — вполне серьезно заверил он.

— А шестерок совсем и нет, — рассмеялась довольная Лена.

— Есть, — не сдавался Вова, — папа говорил. — Я понял, что отец для него — непререкаемый авторитет. — Это только вам, девчонкам, таких отметок не ставят.

Папа пошутил.

— А где же мама? — спросил я, желая выручить Вову из неудобного положения.

— В больнице, — ответил Вова. — Поехала мне братика покупать.

— А если братиков не будет?

— Тогда сестричку. Мы все равно будем ее любить.

В это время дверь открылась, вошел Синицын. Глянув на нас, он понял, что между нами идет оживленная беседа, и улыбнулся:

— Познакомились?

— Познакомились, — ответил я. — У вас сын прямо-таки герой. Летчиком, говорит, буду и учиться хочет на шестерки. Хороший мальчик. На мать очень похож.

— И вовсе не на маму, — запротестовал Вова. — Это у Лены губы мамины, а я весь — вылитый папа.

— Ладно, ладно. — Отец обнял его и похлопал по плечу, как взрослого. — Ты почему все же не помыл руки? Ведь в умывальнике есть вода.

— Так ее ж Ленка нагрела, — снова горячо возразил Вова, — посуду мыть.

— Ну и что же?

— Как что? Ты сам говорил, что горячей и теплой водой умываться нельзя: вредно для здоровья.

— Ах да, я совсем забыл, — сделал Синицын серьезное лицо. — Ну хорошо, теперь я принес холодной воды. Леночка, иди ему помоги.

Вова и Лена убежали на кухню.

— Да, Леночка, — крикнул отец вслед, — включи, пожалуйста, плитку и поставь чайник, мы с дядей чайку попьем. [432]

— Хорошо, — ответила Лена.

Из этих разговоров мне ясно представилась жизнь Синицына. Я бы хотел жить так, как Синицын, хотел, чтобы у меня были такие же смышленые и послушные дети, чтобы они любили меня...

— Как Лаптев?

Лицо Синицына стало серьезным.

— Плохо. Доктор сказал, что не летать ему больше.

— Да, — Синицын вздохнул, — так-то оно, брат. Летное дело не прощает ни малейшего отступления от требований «Наставления по производству полетов». Каждая фраза тут написана кровью. Вот почему с тобой разговаривали так строго.

— Я это понял.

— Вот и хорошо. А как насчет гражданки? Слыхал, демобилизоваться хочешь?

— Нет. Я буду летать!

— Правильно решил. Умел сорваться, умей и выкарабкаться. На ошибках учатся. Главное — не повторять их...

В гостиницу я возвращался под вечер, думая о Мельникове и Синицыне. Оказывается, не всегда под суровой внешностью кроется злая душа.

Я вошел в гостиницу и направился к дежурной за ключом. Открыл дверь и встал как вкопанный. Столько за эти дни было пережито, что, казалось, ничто меня не удивит. А тут новая неожиданность — в комнате дежурной сидела Инна.

Она быстро встала и подошла ко мне.

— Мне Дуся позвонила, — сказала она.

Я понемногу пришел в себя. Взял ключ и пригласил ее в комнату. Кровать у меня была не убрана, книги разбросаны по столу, на тумбочке и на окне лежали газеты. Мне стало стыдно за беспорядок.

— Ты извини, — невнятно пробормотал я и поспешил заправить кровать.

Инна принялась складывать в стопку книги.

— Не надо, я сам все сделаю.

Она подошла ко мне, провела ладонями по моему лицу и улыбнулась. На сердце у меня сразу полегчало.

— Хорошо, что ты приехала. — Я обнял ее. — Оставайся у меня.

Она подняла на меня улыбающиеся глаза, теплые и ласковые. Покачала головой. [433]

— Послушай, Инна, я вполне серьезно. Мы должны быть вместе навсегда!

Лукавые огоньки в ее глазах погасли. Инна задумчиво посмотрела на меня и доверчиво прижалась к моей груди.

Дальше
Место для рекламы