Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Глава-эпилог.

На вечной стоянке

Здесь хочется припасть губами к каждому сантиметру палубы...
Герман Титов,
летчик-космонавт (запись в книге гостей крейсера «Аврора»)

«Аврора» шла по Неве. Вода перед ней расступалась, волны откатывались, за кормой закипали буруны.

Вдоль набережной выросла людская стена. Впервые после Великой Отечественной ленинградцы видели «Аврору», слышали, как плещется вода о ее борт, как хлопает флаг, то изгибаясь, то упруго распрямляясь на ветру. И, глядя на реющее полотнище, тысячи рук приветственно махали флажками; легкие, невесомые шары взмывали над толпами, над домами, над городом.

«Аврора» шла по Неве, шла мимо кварталов, еще не залечивших раны, мимо людей, отстоявших этот город, эту невскую воду, это небо.

Иные стояли на костылях, иные вспоминали близких, не доживших до этого часа, погребенных под развалинами, убитых голодом блокады.

Радость нередко впитывает печаль, которая живет в ней, не растворяясь, оттеняя ее.

— Ав-оа, Ав-оа! — кричал малыш, не научившийся выговаривать букву «р». И люди вокруг улыбались — улыбались и тому, что мальчишка в числе первых слов узнал слово «Аврора», и тому, что в послеблокадном Ленинграде появился он и такие, как он, без страха глядящие в небо, с которого прежде рушилась смерть, которые не видели замерзшей в нетопленных домах воды, не стояли у кромки земли, в которую опускали бездыханных отцов и матерей.

— Авоа, Ав-оа! — кричал малыш, а крейсер шел.

Казалось чудом, что не видно на нем следов недавних ран, он снова был молод, строен, прекрасен и светел на темной невской воде в тот ноябрьский день 1947 года.

А вечером «Аврора» вспыхнула гирляндой лампочек, пунктир огней, мерцая, перекинулся через мост Лейтенанта Шмидта, прожекторы осветили юбилейные стяги на Зимнем дворце, и снова тысячные толпы, опьяненные радостью праздника, высыпали на набережные.

Наверное, многие помнили более пышное, более многоцветное ликование света, но после черноты блокадных ночей, еще не ушедших из памяти, полыхание огней, открытое, свободное, без гнетущей маскировки, по-особому волновало и будоражило.

Необычен был тот ноябрьский вечер и на «Авроре». После Ораниенбаума крейсер стоял на ремонте в Ленинграде. Горожане по субботам и воскресеньям приходили на помощь судостроителям-ремонтникам. Чрево корабля покрыла железобетонная рубашка, призванная предохранить крейсер от разъедающей коррозии. Толщина этой рубашки местами достигала ста миллиметров. Заделали пробоины, зарубцевали шрамы на рубках, мачтах, мостиках.

Обновленная «Аврора» вошла в Неву. Однако не только этим был примечателен ноябрьский вечер. В канун 30-летия Октября на корабль приехали те, кто служил на нем в семнадцатом. После удивленных и восторженных возгласов — иные не виделись три десятилетия! — после первых минут общения, неизбежных вопросов: «Где?», «Когда?», «Откуда?» — разошлись по палубам, мостикам и отсекам. Каждому хотелось хоть немного побыть с кораблем, воскресить что-то свое, заповедное, спрятанное в тайниках памяти.

Дионисий Ващук в ту решающую ночь семнадцатого года возглавлял десант моряков, которые свели Николаевский мост. Он, конечно, не забыл, как метались юнкера, ослепленные прожекторами «Авроры», как шлюпка ударилась о гранит набережной и черными призраками бросились матросы к мосту.

Теперь на этом мосту, носившем имя Лейтенанта Шмидта, кипела праздничная толпа, золотые грозди лампочек отражались [254] в Неве. Ващук неотрывно следил за мостом, небывало многолюдным и торжественным, а Тимофей Липатов и Николай Ковалевский, догадавшись, о чем думает товарищ, не отвлекали, беседовали вполголоса.

Леонид Александрович Демин, молча вглядываясь в лица товарищей — Соколова, Поленова, Винтера, — улыбался. Чаще других произносились слова: «А помнишь тогда?..» «Тогда» означало в семнадцатом. Он был, кажется, самым молодым, совсем юным мичманом, начинавшим морскую службу. Он пришел на «Аврору» в канун восстания. Он напряженно вслушивался в разговоры в кают-компании, пытаясь разобраться в событиях. А тогда, в ту ночь, на его долю выпало быть вахтенным начальником...

Как располнел Винтер! Следы осколков разорвавшейся мины так сгладились, что лицо кажется почти чистым. А тогда, в восемнадцатом, думали — конец... По-прежнему подвижен Поленов! Удивительно похож на того, прежнего, гардемарина Павел Павлович Соколов — тот же пробор в волосах, тот же испытующе-вдумчивый взгляд. И все-таки годы свое сделали: все возмужали, на смену молодой и легкой проворности пришла неторопливая основательность движений. Что ж, каждый переступил полувековую черту. На погонах — звезды капитанов I ранга...

Труднее других узнать Александра Викторовича Белышева. Не то чтобы он так разительно изменился, нет! Видимо, виной тому — штатская одежда, черный костюм, серое пальто и, конечно, темная оправа окуляров, скрывавших всегда добрый и чуть застенчивый взгляд тогдашнего двадцатичетырехлетнего комиссара «Авроры».

Конечно, три десятилетия невоенной жизни сказались. Впрочем, Александр Викторович всегда «воевал»: с трудностями, с косностью, с невзгодами. В конце двадцатых годов его назначили заместителем директора Центральной лаборатории проводной связи. Директор, Александр Федорович Шорин, талантливый инженер-изобретатель, уезжал в частые заграничные командировки. И Белышеву приходилось подолгу возглавлять лабораторию, выпустившую первый в стране аппарат звукового кино.

Почувствовав, что не хватает знаний, Александр Викторович уже на пороге своего сорокалетия поступил в Ленинградскую промышленную академию. Обычно консерватизм этого возраста, когда человек скорее склонен учить, чем учиться, одолеть не так просто. Да и совмещать работу и ученье в [255] зрелую пору главе семьи из четырех человек — крест нелегкий. Тем более что Белышев не умел ни работать, ни учиться вполсилы.

Он справился. И, выбирая тему для диплома, остановился на самой сложной: разработал проект цеха автоматических телефонных линий.

Грянула война. Белышев — на заводе «Ленэнерго». Город на Неве питала электричеством Волховская ГЭС. Кабель протянули по дну Ладоги. Второй кабель держали опоры, скрепленные льдом. Оборудование для этой «линии жизни» изготовляли Белышев и его товарищи.

Позже, в блокированном городе, в зашторенном кабинете, макая ручку в чернильницу, затянутую корочкой льда, Александр Викторович создавал проект восстановления ленинградских электростанций...

Праздничный салют расцветил небо. Исчерченное огнями, оно пылало в густой и темной воде Невы. От реки несло осенним холодом. Даже в плотном пальто Белышеву было зябко. Тогда, тридцать лет назад, в распахнутом бушлате он стоял на мостике и не чувствовал ни ветра, ни стыни. Внизу, широко расставив ноги, ожидал команды комендор Евдоким Огнев. Хмурился, глядя на часы, Петр Курков...

Ни Огнев, ни Курков никогда не взойдут по трапу «Авроры». Оба погибли...

Новый залп салюта рассыпал в небе ракеты. В воде словно заплясали легкие и юркие золотые, синие, зеленые рыбки.

Ленинград праздновал и ликовал.

Это было 7 ноября 1947 года. А год спустя «Аврора» направилась в свой последний рейс.

Еще во время войны Исполнительный комитет Ленинградского городского Совета депутатов трудящихся принял решение:

«1. Принять предложение Народного комиссара ВМФ СССР об установлении навечно Краснознаменного крейсера «Аврора» на Неве как памятника активного участия моряков Балтфлота в свержении буржуазного Временного правительства в дни Великой Октябрьской социалистической революции.

2. Краснознаменный крейсер «Аврора» установить у Петроградской набережной по реке Большой Невке, против [257] здания Ленинградского Нахимовского военно-морского училища».

17 ноября 1948 года крейсер ошвартовался у Петроградской набережной, пришел к месту вечной стоянки.

Памятники морской славы впечатляют по-особому. Кто стоял на Приморском бульваре в Севастополе у большого, тяжелого якоря, почти полтора века назад снятого с боевого корабля, не забудет ни этот якорь, ни скалу, словно вынырнувшую из волн, влажную от брызг. От нее устремляется вверх стройная колонна со словами, выбитыми на граните:

«В память кораблей, затопленных в 1854–1855 гг. для заграждения входа на рейд».

Кричат чайки, плещутся волны, безмолвно стоят люди. Бывают минуты, когда молчание может сказать больше слов. Люди знают о судьбе затопленных кораблей, знают и о судьбе матросов этих кораблей: они ушли на бастионы и преградили путь неприятелю...

А вот другой памятник, воздвигнутый в Ленинграде: два матроса с эскадренного миноносца «Стерегущий» открывают клапаны затопления, чтобы корабль не достался врагу.

Эсминец вел многочасовой неравный бой с шестью миноносцами и крейсерами противника. Когда из экипажа в живых остались двое, они исполнили свой трагически-гордый долг: открыли клапаны затопления. «Стерегущий» погрузился в морскую пучину...

Подвиги моряков отлиты в бронзе, высечены в граните. Эти памятники можно увидеть на ребристых скалах, у пенистых фиордов, на хмурых сопках, на берегах рек и морей.

«Аврору» тоже называют кораблем-памятником. Это одновременно верно и неверно. Мы привыкли к тому, что памятники неподвижны, что образы, воссозданные ими, живут лишь в нашем сознании.

По-иному сложилась судьба «Авроры». Чем-то, конечно, она сродни другим памятникам морской славы России, но во многом и отлична. Ее биография неповторима. Ее вечная стоянка — это вечное плавание по волнам времени.

Придите к Большой Невке, когда с Финского залива набегает хлесткий ветер, и увидите волны, бьющиеся о борт, увидите клочья черного дыма над трубами корабля: он дышит, работают его машины, под паром котлы.

В седоватой мороси утреннего тумана, хорошо знакомого ленинградцам, можно наблюдать группы людей, идущих по Петроградской набережной к памятному мосту. Они останавливаются у гранитного парапета и ждут. Чего они ждут?

Ровно в восемь утра вздрогнет корабельный колокол, качнется медный язычок, отбивая склянки, воздух наполнится сигналами горластого горна, и на юте, где замрут ряды авроровцев, по флагштоку поплывет флаг ордена Октябрьской Революции, Краснознаменного крейсера...

«Аврора» продолжает жить. Ее матросы овладевают военным делом и несут многотрудную службу: легко ли содержать в порядке корабль, ежедневно принимающий тысячи гостей?!

Корабельная приборка предполагает безупречную чистоту. Не случайно бытует притча о боцмане, который белоснежным носовым платком проверяет, как продраена палуба.

Почти все матросы на корабле со специальным средним образованием. Они легко входят в коллектив. Сравнение экипажа с часовым механизмом не будет большим преувеличением: колесики и шестеренки взаимодействуют без перебоев, надежно и точно. С кем бы ни свела вас судьба на корабле, у вас неизменно возникнет ощущение, что каждый на своем месте, на своем посту — от улыбчивого вестового Коли Лебедева [258] до командира крейсера капитана I ранга Юрия Ивановича Федорова.

Представьте себе заботы хозяина дома, который изо дня в день посещают многие тысячи гостей. Приходят соотечественники. Приезжают делегации и туристы со всех концов мира. Одни запомнят открытое русское лицо и добрую улыбку командира, другие — беседу с ним, третьим, быть может, доведется познакомиться с моделями кораблей, изготовленными Юрием Ивановичем.

Корабли Федорова экспонируются во многих музеях страны. Созданная им маленькая «Аврора» искусно воспроизводит настоящую «Аврору», которой он посвятил лучшие годы своей жизни.

Главбоцман на крейсере тоже Федоров, однофамилец командира корабля — Владимир Дмитриевич Федоров. Подростком он партизанил под Вышним Волочком, а девятнадцатилетним впервые ступил на палубу «Авроры». Владимир Дмитриевич уже отпраздновал полувековой юбилей. Так что авроровец он старый, но годы его не берут.

— Секрет молодости? Просто некогда стареть! — отшучивается Федоров. — Служба не позволяет.

Боцман в классической маринистской литературе — фигура не очень привлекательная. На груди дудка, закручены кверху злые усы, грубый, грудастый, багрянощекий, с пудовыми кулачищами.

Облик Федорова опровергает классический образец. Он по-флотски подтянут, лицо удивительно приветливое, освещенное мягкой улыбкой. Может быть, поэтому приметили его киношники. Во всех фильмах, снимавшихся на «Авроре», участвовал и Владимир Федоров. Смеясь, он говорит:

— Думаете, я боцман, а я «кинозвезда». В «Залпе «Авроры» снимался, в «Капитане I ранга» снимался, да что перечислять — в семи фильмах снимался. Бывало, сутки несешь вахту, а потом — добро пожаловать на съемки!

— А в городе семья, квартира есть?

— Есть, конечно, — отвечает Федоров. — Но дом мой здесь...

Это характерно: авроровцы судьбой прикипают к своему кораблю.

Автор этих строк жил на «Авроре», из года в год бывал ее частым гостем, многое и многих видел своими глазами, еще больше узнал из рассказов офицеров и матросов.

Однажды по трапу на крейсер поднялся старик богатырского [259] роста. Он шел не спеша — стройный, преисполненный достоинства. Взойдя на палубу, он отдал честь кормовому флагу, медленно прошел мимо судового колокола, заглянул в глаза встречному матросу, погладил бородку. Клинышек его посеребренной бородки был аккуратно подстрижен. Во всем облике этого могучего, рослого старика чувствовались прочность и основательность.

Кто же это так уверенно, как по собственному дому, проходит по крейсеру? Загадка открылась, когда гость спустился в корабельный музей. Он остановился у стенда с материалами о Цусиме, и достаточно было даже беглого взгляда на портрет матроса-электрика Андрея Павловича Подлесного, чтобы, не колеблясь, сказать: это — он! Он, спасший «Аврору» в Цусимском сражении! На стенде его Георгиевский крест, а рядом живой, мгновенно попавший в тесное кольцо посетителей Андрей Павлович! Сколько же ему лет? Откуда он появился?

Экскурсовод шепотом ответил:

— Без малого сто. Во всяком случае, девяносто пять, помню, отмечали... А живет на Сяськом целлюлозно-бумажном комбинате. От Ленинграда не очень далеко, но и сто лет не очень мало...

Другой эпизод, пожалуй, не менее характерен. На «Аврору» приехала киносъемочная группа Министерства обороны. Задумали документальный фильм о крейсере. И естественно, очень хотели, чтобы рассказ о корабле вел кто-нибудь из ветеранов, участников Октября. К тому времени из членов команды, служившей в 1917 году, в живых осталось тридцать шесть человек. Всем за восемьдесят. Судили-рядили — решили обратиться [261] к Александру Соломоновичу Неволину. В октябрьские дни он командовал десантом авроровцев, штурмовавших Зимний. И жил сравнительно недалеко, в Киеве.

Ответ на телеграмму пришел в тот же день: «Буду завтра».

Режиссеры и операторы волновались: главному герою будущего фильма предстояло выдержать немалые перегрузки. Планировали, как бы потолковее построить работу, организовать съемки, чтобы Неволина не замучить. Между собой договорились: после дороги пусть дня два отдохнет. Старость не радость, девятый десяток не пустяк...

Поезд пришел утром. Сломав сопротивление встречавших, Александр Соломонович, даже не заехав в гостиницу, направился на корабль. Ступив на входной трап, он распрямился, вскинул голову. По палубе он уже не шел, а почти бежал. В одном месте, всматриваясь в аккуратные пластинки тика, остановился. Здесь в дни Февральской революции был смертельно ранен контрреволюционером Никольским матрос Осипенко. Неволин первым оказал помощь товарищу, понес его, окровавленного, умирающего...

И снова гость заспешил по палубе, сноровисто спустился по трапу в машинное отделение. Ему сказали: там операторы ведут съемки.

Неволин дышал учащенно. Трап есть трап. Корабельный фельдшер Иван Васильевич Шевченко придерживал гостя:

— Нельзя так, Александр Соломонович. Не бережете вы свою жизнь.

Неволин в ответ улыбнулся. Надо ли объяснять, что этот корабль и был его жизнью...

Авроровцы прирастают к своему кораблю. Однажды военфельдшер Шевченко пригласил автора этих строк к себе в медпункт, торжественным жестом отодвинул с цементного пола маленький коврик и указал на какие-то углубления и штыри.

Непосвященный гость, не поняв, в чем дело, пожал плечами.

Шевченко объяснил:

— Здесь крепился операционный стол, на котором во время Цусимского боя оперировал раненых судовой врач Владимир Семенович Кравченко!

А один из молодых кочегаров, кажется Иван Перевозчиков, обнаружил в кочегарке вмятину от снаряда. Сколько раз ремонтировался крейсер, а вмятина сохранилась. Взволнованный кочегар позвал товарищей и, показывая след от снаряда, поглаживал боевую вмятину былых лет. Что-то необъяснимо важное было в этом прикосновении первогодка-матроса к зарубцевавшейся ране «Авроры».

«Аврора» — музей! Это было неожиданно и необычно. К этому долго привыкали.

Музей неизменно связывают с тишиной, с шарканьем мягких тапочек, — не поцарапали бы пол! — со строгими табличками: «Руками не трогать!»

Работать в необычный музей пришли необычные сотрудники, в судьбе которых не было музейной тишины, пришли люди в форме морских офицеров, еще вчера стоявшие на мостиках боевых кораблей.

Первым начальником авроровского музея был кавторанг Борис Васильевич Бурковский. Семнадцатилетним он начал свою службу на «Авроре», в Отечественную командовал дивизионом торпедных катеров на Черном море. Четыре года непрерывных боев, дерзких рейдов, смертельной опасности... Бурковский участвовал в обороне и освобождении четырех городов-героев: Одессы, Севастополя, Керчи, Новороссийска. После войны, отвергнув заслуженный отдых, вернулся на корабль своей юности.

Традиции первого начальника авроровского музея продолжает его преемник — Н. И. Горбунов.

Капитан I ранга Геннадий Павлович Бартев — старший научный сотрудник музея, неутомимый летописец и пропагандист «Авроры» — впервые увидел крейсер подростком в Архангельском порту, заболел мечтою служить на нем, служил — ив пору зрелости снова на «Авроре».

Заслуженные морские офицеры Иван Иванович Скляров и Александр Иванович Турчаненко — сотрудники музея — тоже авроровцы.

Капитан I ранга Анатолий Семенович Малеев посвятил многие месяцы изучению связей «Авроры» с предприятиями и колхозами.

По крупице собирали они все, что собрано, становясь профессиональными исследователями, профессиональными экскурсоводами.

Итак, «Аврора» — музей! Об этом забываешь, едва оказываешься на трапе, поскрипывающем и покачивающемся под ногами. Приходится придерживаться за поручни — внизу вода, темная, холодная, дна не видно. [263]

На палубе звоном наполняются уши. Бьют склянки. Посетитель редко воспринимает их как отсчет времени, скорее как сигнал к отправлению. И действительно, происходит «отплытие»: «Аврора» уходит в глубь истории, в 1917 год, в главный день века — 25 октября, плывет по морям и океанам своей судьбы.

Разумеется, малочисленная группа штатных экскурсоводов музея не может обслужить гигантский поток посетителей. К счастью, все или почти все матросы и старшины на крейсере — экскурсоводы. Просто поразительно — почти все.

Вести экскурсию по кораблю сложно. В его биографии — и Цусимское сражение, и война 1914 года, и многочисленные походы в дальние страны, и Великий Октябрь, и осажденный Ленинград. В корабельном музее более шестисот экспонатов!

У матросов срочной службы жизнь расписана по минутам. Экскурсии проводятся в свободное, личное время. Зато, представьте, как это здорово, когда, отстояв вахту, сбросив рабочую робу, выходит к трапу стройный экскурсовод лет девятнадцати-двадцати, в бушлате, в бескозырке и говорит посетителям:

— Здравствуйте, товарищи! Я — старший матрос Алехин Владимир Константинович — сегодня познакомлю вас с историей легендарного корабля.

Алехин — с рыжеватыми усиками, с живыми, пытливо-подвижными глазами. Держится свободно. Над шляпами, беретами, платками, фуражками — его бескозырка. Парень рослый. Загорающиеся глаза. Речь немного тороплива. Может быть, виною колючий ветер на палубе: рядом поеживается не привыкшая к холоду смуглолицая туркменка.

Носовая часть крейсера. У бакового шестидюймового орудия, из которого комендор Евдоким Огнев дал сигнальный выстрел по Зимнему, как всегда, многолюдно. Туристы, разговаривающие по-испански, — видимо, гости из Латинской Америки — о чем-то темпераментно спорят. Один из них — молодой, серьезный, с профилем Ильича на лацкане пиджака — делает пометки в большом блокноте; вопросы задает не праздные, не простым любопытством продиктованные:

— Сколько войск было у Керенского?

— Какое превосходство в силах было у Ленина?

— В чьих руках были вокзалы? Телеграф?

Все очень внимательно слушают ответы. Следят за речью экскурсовода, потом — переводчика.

Наконец место возле бакового орудия освобождается. Группа Алехина располагается для фотографирования. Легко одетая туркменка становится поближе к замолкшему экскурсоводу. Ветер треплет ее шарфик, шевелит тугие черные косы. Холодно. Если б не столь официальная обстановка, Володя Алехин надел бы ей на плечи свой теплый бушлат. Но сейчас нельзя. Поэтому и лицо его кажется строже, чем требуют обстоятельства, и рыжие усики кажутся колючими.

— Плотнее, плотнее! — командует фотограф. — Историческое орудие! Снимок на всю жизнь!..

В помещении корабельного музея тесно. Слышен ровный голос капитана I ранга В. И. Фирсанова. Вокруг него гости из Анголы. Тут же пионеры из Петрозаводска. А в соседний кубрик втягивается другая группа, кажется туристы, совершающие путешествие из Ростова в Ленинград.

Шестьсот экспонатов! Одни говорят сами за себя, другие надо комментировать, третьи предполагают развернутый рассказ. Алехин объясняет, комментирует, рассказывает.

Самый острый интерес вызывает зал, посвященный Октябрю. Гости рассматривают диораму. Как бы со стороны, с набережной, видят крейсер, подошедший к Зимнему. В это мгновение Алехин говорит:

— Слушайте голос первого комиссара «Авроры» Александра Викторовича Белышева.

Голос четкий и близкий. Кажется, Александр Викторович где-то рядом. В первую секунду эффекту присутствия мешает шорох пленки, но скоро покоряет власть глубокого, изнутри идущего голоса.

К группе Алехина пристраиваются «неорганизованные». В зале, обычно шумном, воцаряется почти неестественная тишина...

За два года службы старший матрос Владимир Алехин провел двести семьдесят экскурсий. Пока на корабле это рекорд. Надолго ли? У Алехина есть опасные «конкуренты»...

Каждый день на корабле интересные, порой непредвиденные встречи, иногда не обходится и без своеобразных «поединков».

Беседу вел матрос в зале подарков «Авроре». Гость оказался дотошным, явно настроенным сбить матроса, поставить в неловкое положение. Он неприятно оттопыривал нижнюю губу, смотрел на матроса, как удав на кролика, и всем своим видом показывал: вот сейчас ты попадешь в мою ловушку. [264]

Матрос провел без малого двести экскурсий, гостей видел разных, приезжающих и с добрыми намерениями, и с не очень добрыми. Понимал: приставлен к делу — держись достойно, на комариные укусы не реагируй. Лишь брови чуть смыкались над переносицей матроса.

Заинтересовавшись подарком из Индии — слоном из сандалового дерева, тащившим на цепи тяжкое бревно, иностранец спросил:

— Что символизирует эта композиция?

Матрос улыбнулся и спокойно ответил:

— Слон символизирует слона, а бревно символизирует бревно...

Вокруг засмеялись. Гость не унимался, с пристрастием расспрашивал о композиции, сделанной вьетнамцами из обломков сбитого американского самолета, а у модели кубинской яхты «Гранма», которая, подобно «Авроре», поставлена на вечную стоянку, устроил матросу настоящий экзамен: что, да как, да почему.

Толковые ответы лишили возможности к чему-либо придраться. Тогда иностранец заявил: нас, мол, обманывают, перед нами не матрос, а переодетый научный сотрудник.

Пришлось показать матросскую книжку. С фотокарточки смотрели насмешливо сощуренные глаза, чуть сомкнутые брови, а на ленте бескозырки легко было прочитать: «Аврора»...

Не будет преувеличением, если мы скажем: в музее «Авроры» интересно все! Однако обо всем не расскажешь. Это была бы книга, у которой нет конца.

У иного экспоната стоишь и жалеешь, что он безгласный. Человек так устроен, что ему мало разглядеть оболочку факта, ему хочется докопаться до самой сути, постичь весь драматизм и всю полноту подробностей какого-то эпизода или события. И это желание ведет к очевидцам, в недра архивов и хранилищ. [265]

«Мы, бывшие нижние чины...»
История одного письма в ленинский «Пролетарий»

В экспозиции корабельного музея есть фотокопия письма, написанного авроровцами в 1908 году. Видимо, фотокопия была сделана с газеты, прожившей не одно десятилетие, — буквы поблекли, бумага пожелтела, однако прочитать письмо можно, и читающих всегда много.

Фотокопия под стеклом, она стала музейным экспонатом, экспонатом действующим, потому что живет в старом воспроизведенном письме человеческое волнение, не оставляющее нас равнодушными и спокойными даже сегодня, спустя столько лет после его появления в печати!

Конечно, лучше бы взять в руки газету, увидеть на первой полосе выходные данные — «Пролетарий». № 35. Женева, четверг (24 сентября) 11 сентября 1908 г.» И любому непременно бросится в глаза, что открывает ее знаменитая ленинская статья «Лев Толстой, как зеркало русской революции».

В статье есть размышления Владимира Ильича о солдатских восстаниях 1905–1906 годов, о социальном составе борцов революции, и, пожалуй, письмо авроровцев, пусть не прямо, перекликается с этими раздумьями Ильича.

Кто же они, авторы письма в ленинский «Пролетарий»? В каком порту они покинули свой корабль? Какая участь постигла их на чужбине?

У посетителей авроровского музея возникает много вопросов, но даже опытные экскурсоводы далеко не на все вопросы могут ответить. Еще немало загадок таит история. Не все они разгаданы.

В дооктябрьских газетах, которые довелось редактировать Владимиру Ильичу Ленину — вспомните «Искру», «Вперед», «Пролетарий», — время от времени появлялись солдатские и матросские письма. Как правило, Владимир Ильич сохранял их подлинность, не подвергая литературной переработке, после которой обычно пропадает самобытность автора, ощущение живого человека, водившего пером и написавшего именно эти «троки, пусть и корявые, пусть и со стилистическими огрехами.

Итак, в газете «Пролетарий» появилась заметка, названная [267] «Письмо матросов с крейсера «Аврора». Авторы ее с первых же строк разъясняли существо дела:

«Мы, бывшие нижние чины флота, службу свою несли на крейсере I ранга «Аврора», а в настоящее время мы находимся за пределами России. Причины этому следующие:..» Какие же причины названы авроровцами? О чем они поведали читателям «Пролетария»? Что побудило их взяться за перо, чтобы излить на бумаге наболевшее?

На корабле офицеры, выходцы из привилегированных и наиболее реакционных слоев тогдашнего общества, установили режим, попиравшие права матросов: мордобой, унижение человеческого достоинства. Матросы пишут:

«Мы, нижние чины, не могли перенести того издевательства, что мы перетерпели...»

«Отношение к нам было невыносимо...» Старший офицер крейсера изо дня в день заводил к себе в каюту кого-либо из матросов, попавшихся ему на глаза, задавал ему вопросы, на которые тот не мог ответить, и начинал его избивать.

«Натешившись над ним вдоволь, делает ему строгий наказ, — рассказывают в своем письме авроровцы. — Если ты скажешь слово, я тебя загоню туда, куда Макар телят не гонял.

По выходе из каюты у матроса изменяется лицо до неузнаваемости, так как по нему гуляли благородные кулаки начальника. После такого испытания в голову приходят такие мысли: дальше служить или на себя руки наложить?»

Были среди офицеров любители и других «забав»: заставляли матросов спускать на воду и подымать на борт корабля шлюпки, доводя свои жертвы до полного изнеможения.

Подобные бессмысленные изнурительные работы придумывались сплошь и рядом.

Была на корабле еще одна пытка — пытка голодом. Матросам произвольно урезывали пищевое довольствие, их постоянно и беспардонно обкрадывали.

«Пища была следующая: горячая вода и несколько пучков травы, которые придавали зелено-мутный цвет всей этой жидкости. И если... команда говорила, что нужно же что-либо кушать, мы ведь не собаки, брошенные на произвол судьбы, чтобы помереть с голоду.., то в ответ голодающим выдавали сухари, «от которых пыль идет, когда их несут, и весьма скверный запах». Эти сухари, оказывается, давно «превратились в порошок зеленого цвета».

От других офицеров старался не отставать и корабельный врач:

«Д-р все болезни лечит касторкой. Протестующих сажает больными в карцер».

Когда кончался голодный, отравленный издевательствами день и матросы рассчитывали хоть ночью забыться, восстановить силы, их подымали и заставляли проводить разборку и сборку машины.

Явная, нарочитая бессмысленность этой работы окончательно изнуряла команду.

Завершается письмо так:

«Эти-то «патриоты» заставили нас покинуть свою дорогую родину и скрываться за пределами России в числе более 20 человек. Мы просим прощения перед своей дорогой родиной! Мы сделали это сознательно, спасая свою жизнь, иначе у нас не было никакого выхода; служить родине мы были не в силах, так как нас давили цепи. Дальше всего этого мы не могли перенести. Если дальше служить, то пришлось бы на себя руки наложить.

Долг службы перед своей дорогой родиной мы с человеческим достоинством выполним во всякое время. Еще раз просим прощения перед своей дорогой родиной и просим всех своих соотечественников наложить клеймо позора на этих опричников. Губят они наши рабочие молодые силы, но и свою «патриотическую» шкуру не спасут. Больное место уже назревает, в скором времени прорвется.

Может быть, придется возвратиться на родину, то только для мщения за все прошлые истязания. И, может быть, нас здесь встретит голодная смерть, то лучше мы ее перенесем, чем нам гибнуть от кровожадных опричников. Шлем братский привет дорогой нашей родине».

Как видим из письма, писали его люди гордые, не пожелавшие мириться с надругательствами, с оскорблением своего человеческого достоинства.

Кто указал им путь в ленинский «Пролетарий»?

Пока точного ответа на этот вопрос нет. Хорошо известно, что в 1908 году с авроровцами поддерживал дружеские связи матрос большевик И. С. Круглов, служивший на различных кораблях Балтийского флота. Во время стоянок он бывал на крейсере, не раз встречался на «Авроре» с машинистом Усовым, с радиотелеграфистом Богдановым.

Круглов снабжал авроровцев большевистскими прокламациями. [268] Мог, конечно, пронести и «Пролетарий», издававшийся в Женеве, где в ту пору был в эмиграции Владимир Ильич.

А где покинули корабль авторы письма?

Интересное, по-настоящему творческое исследование провел Валентин Осипов в своей работе «Крейсер «Аврора»: отзвуки давних времен».

В документах Центрального государственного архива Военно-Морского Флота он обнаружил сведения о группе авроровцев, покинувших корабль. В книге приказов за 1908 год оказалась запись:

«Дезертировавших в городе Стокгольме нижепоименованных чинов в числе 12 человек исключить со всего довольствия с 21 июля...»

Сказано громко: «Со всего довольствия». Мы из письма знаем, какое оно было, это довольствие: «Горячая вода и несколько пучков травы, которые придавали зелено-мутный цвет всей этой жидкости».

И все-таки на один из вопросов выписка из приказа отвечает — побег был совершен в Стокгольме, в шведской столице.

В поименном списке «нижних чинов» упомянут матрос 2-й статьи Лука Алексеевич Гончаренко, выходец из Харьковской губернии. Под его фамилией пометка: «Назначен на «Аврору» из разряда штрафованных».

Не он ли, «штрафованный» Гончаренко, поддерживал связь с большевиком И. С. Кругловым и был инициатором обращения в ленинский «Пролетарий»?

Бросается в глаза еще одна деталь: всегда на кораблях революционное ядро составляют машинисты и кочегары. Среди совершивших побег они составляют большинство: Николай Федорович Дьяченко — машинист 2-й статьи, Иван Олимпиевич Михеев и Семен Иванович Федосеев — машинисты 1-й статьи, Григорий Степанович Заболотный, Филипп Пименович Рудаков, Ефим Иосифович Фойченко — кочегары, Карл Индрикович Лятс, Иван Иванович Якшин — ученики кочегаров.

Исследователь обнаружил документы, свидетельствующие о переполохе, вызванном побегом моряков, в МИДе Российской империи, в военном ведомстве, на крейсере.

Не случайно в адрес командира корабля полетели из Петербурга запросы о приметах бежавших «для предъявления требований шведскому правительству».

Наверняка еще до этого офицеры крейсера пытались [269] обнаружить беглецов в Стокгольме. Однако задача эта была почти неразрешимой.

Шведская столица с пригородами и городами-спутниками раскинулась на территории, превышающей шесть тысяч квадратных километров.

В чужом городе матросов в русской военной форме легко было бы найти, если б они специально ждали своих карателей на площади Густава II Адольфа, возле Национальной оперы, или, скажем, прогуливались бы перед королевским дворцом, парадно возвышавшимся на холме и обращенным фасадом к морю.

На это каратели рассчитывать не могли. В огромном городе моряков найти оказалось труднее, чем иголку в стогу сена, да и подготовили, видно, они побег толково и продуманно.

Вот и решили царские опричники прибегнуть к помощи шведских властей. Для этого требовалось юридическое обоснование. Его-то они и не смогли «состряпать».

Валентин Осипов цитирует ответ российского генконсульства в Стокгольме командиру «Авроры»:

«Бежавшие не подлежат выдаче как дезертиры».

Итак, документы Центрального государственного архива Военно-Морского Флота проливают свет на судьбы тех, кто покинул крейсер в 1908 году. Однако не все еще выяснено, многие вопросы остаются без ответа. Порой и документы дают основания не для утверждений, а лишь для предположений.

Одно несомненно: авроровские моряки — не дезертиры, как это пытались утверждать их притеснители, держиморды в офицерских мундирах, а гордые, исполненные достоинства люди, не пожелавшие склонить голову перед насильниками, не пожелавшие терпеть побои и издевательства.

Вспомните их строки: «Служить своей родине мы были не в силах, так как нас давили цепи»; «Долг службы перед своей дорогой родиной мы с человеческим достоинством выполним во всякое время».

Легко представить, как тяжко сложилась судьба людей, оказавшихся на чужбине без знания языка, без денег, без документов, преследуемых, гонимых, не уверенных в том, что завтра их не схватят и не отдадут на расправу трибуналу («Может быть, нас здесь встретит голодная смерть, то лучше мы ее перенесем, чем нам гибнуть от кровожадных опричников»). [270]

Они сделали этот трудный, полный смертельного риска шаг, люто ненавидя насилие и согретые верой, что, «может, придется возвратиться на родину», и не просто возвратиться, а возвратиться «для мщения за все прошлые истязания».

На этом пока приходится оборвать комментарии к письму авроровцев в ленинский «Пролетарий». Эта глава не дописана. Когда-нибудь, мы надеемся, еще удастся узнать, как жили и боролись за лучшую долю сильные и смелые сыны «Авроры», бросившие вызов самодержавию «в те годы дальние, хлухие». [271]

Портрет Е. Р. Егорьева

У меня все время сжималось сердце, я вспоминала пятно на стене в том месте, где всю мою жизнь висел портрет деда. Но вот с портрета сняли покрывало. Замер строй краснофлотцев. Мне даже показалось, что по рядам прошла дрожь, когда после цусимского побоища матросы «Авроры» сняли с командирской рубки кусок брони, пробитой японским снарядом. Осколки этого снаряда смертельно ранили командира крейсера Евгения Романовича Егорьева.

Пробоина в броне была сравнительно невелика, но в нее вошел портрет Егорьева. А рамку матросы смастерили из обгорелых досок палубы. На эти доски упал умирающий командир.

Из рваного металла, полуобугленной древесины и любви экипажа был создан единственный в своем роде памятник герою Цусимы. И подарили его матросы сыну Егорьева — в ту пору мичману русского флота Всеволоду Евгеньевичу Егорьеву.

Отгремела русско-японская война. Отгремела первая мировая. Смолкла канонада гражданской. Завершилась Великая Отечественная. Мичман стал адмиралом, доктором военно-морских наук, профессором.

Уникальный портрет — семейная реликвия — все эти годы хранился в доме Егорьевых на Адмиралтейской набережной в Ленинграде. Он висел над письменным столом Всеволода Евгеньевича. Однако настал день и час, когда сын, сняв со стены портрет отца, сказал:

— Он не может принадлежать только нам...

— 2 мая 1959 года на «Авроре» была построена вся команда, — рассказывает внучка первого командира крейсера Анастасия Всеволодовна Егорьева. — Отец в полной форме, при всех орденах, рядом стояли моя мать, Августа Ивановна, и я.

У меня все время сжималось сердце, я вспоминала пятно на стене в том месте, где всю мою жизнь висел портрет деда. Но вот с портрета сняли покрывало. Замер строй краснофлотцев. Мне даже показалось, что по рядам прошла дрожь, когда матросы увидели в пробоине рваной брони лицо и флотский мундир Евгения Романовича.

А потом говорил командир. Очень хорошо говорил. Я, конечно, не помню всех слов. Больше всего меня тронуло, [273] когда он сказал, что капитан I ранга Егорьев через полвека после своей гибели снова вернулся на «Аврору», чтобы никогда с ней не разлучаться...

Правда, умные и хорошие слова? И теперь многие экскурсии на крейсере начинаются с этого портрета...

Смерть в жестяной коробке

«Аврора» стояла в Петрограде. Враги, явные и тайные, не могли простить революционному крейсеру его участия в октябрьских событиях. Замышлялись провокации и диверсии.

5 января 1918 года Верховная морская коллегия переслала на «Аврору» письмо:

«Товарищи!

Вчера, 4 января, в зале Калашниковской биржи на общем собрании была предложена премия за уничтожение судна «Аврора» в сумме ста тысяч (100 000) руб., 50000 сразу, а остальные 50 000, когда взорвет...

...Ввиду этого просим быть на страже, а то будет печально, если найдется негодяй, который согласится свою шкуру продать и всю трудовую массу.

Сочувствующий II съезду Советов рабочих и солдатских депутатов и народных комиссаров — Г.»

С подлинным верно.

Член Верховной морской коллегии В. Ковалевский».

На крейсере усилили охрану. Без тщательной проверки на корабль никого не пропускали.

Минуло более двух месяцев. Однажды в марте незнакомый человек в солдатской шинели подошел к часовому, стоявшему у трапа, передал сверток и, сказав, что подобрал на льду возле корабля, удалился.

Часовой вызвал дежурного. Поднявшись на палубу, дежурный услышал, что из свертка глухо доносится тиканье часов. Догадавшись, что тут что-то неладное, бросился к старшему офицеру Борису Францевичу Винтеру.

Винтер сразу понял: в жестяной коробке, прикрытой тряпкой, «адская машина». Он быстро открыл крышку коробки, из желтой массы взрывчатого вещества извлек латунную гильзу, оказавшуюся взрывателем. Коробку унесли. Борис Францевич начал разбирать взрыватель. В гильзе он обнаружил капсюль, ударник со спиральной пружиной, часовой механизм. И вдруг... раздался взрыв.

Вспоминает бывший мичман «Авроры» инженер-контрадмирал Л. А. Демин:

Я побежал в каюту командира и увидел следующую картину: на полу, раскинув руки, лежал без сознания лейтенант Винтер. Лицо его было землистого цвета, а губы совершенно белые. Китель с левого бока разорван, и оттуда виднелась рана, из которой текла кровь. Руки также были в крови, и на полу была большая лужа крови.

Рядом стоял Эриксон, у него на лице были отдельные капли и струйки крови. Я спросил его, что здесь произошло. Он ответил, что у Бориса Францевича взорвался в руках взрыватель...

Врач сделал Винтеру первую перевязку, затем мы уложили его на носилки и отнесли в уже знакомый нам госпиталь № 73. Когда мы несли раненого, к нему вернулось сознание и он стал командовать: «Левой — правой, левой — правой...», для того чтобы мы шли в ногу и меньше его трясли, так как при каждом толчке он испытывал сильную боль...

Медленно тянулось время, пока шла операция. Но вот наконец к нам вышел хирург и заявил, что положение раненого очень тяжелое, так как у него много ран не только поверхностных, но и во внутренних органах. Сейчас, сказал хирург, он очистил около семидесяти ран, вынул из них металлические, деревянные и стеклянные осколки. Больной был без сознания, потерял много крови, многие раны еще не очищены, поэтому сказать уверенно, что он останется жив, доктор не мог...

Б. Ф. Винтер, остановив часовой механизм, предотвратил более страшный взрыв «адской машины», от которого могла произойти детонация снарядов в кормовых погребах. Тогда бы от крейсера и от всей команды ничего не осталось...

Форт «Павел»

«Аврора», принявшая на борт первую группу курсантов военно-морского училища, стояла на Большом Кронштадтском рейде. Надвигался вечер. Один из вахтенных со стороны форта «Павел», где хранились старые мины, увидел дым. [274]

Вспоминает курсант Александр Евсеев:

В этот памятный, даже очень памятный вечер, 19 июля 1923 года, я нес обязанности гребца дежурной шлюпки. Раздалась команда вахтенного:

— Вахтенные и подвахтенные отделения — наверх!

Заинтересовавшись причиной вызова, я подошел к группе моряков, стоявших у борта, и спросил, в чем дело. Мне сказали, показав рукой на форт, что горит что-то такое на «Павле». На этом форту я не был ни разу. Мне только было известно, что форт давно заброшен и что там находится склад старых мин. Но я еще знал, что на этот старинный форт нередко заглядывают военморы, чтобы отдохнуть и покупаться в его спокойном заливчике. Тут же было отдано через вахтенного приказание разводить пары, и отправилась дежурная шестерка на форт для ликвидации пожара.

Бросившись к левому трапу, я увидел, что желающих уже больше, чем нужно для шестерки. Шел спор из-за мест, и каждый старался во что бы то ни стало отвоевать себе место в шлюпке. Мне, приложив большие усилия, удалось занять место гребца.

Отвалили. Нас в шлюпке было девять человек, считая и начальника учебного отдела военно-морского училища тов. Гедле.

...Пристали к бону форта и быстро выскочили на землю. Тов. Гедле отрывисто бросил:

— Одному из гребцов остаться дежурным у шлюпки, остальным быстро следовать за мной!

Мы бежим за ним. На ходу он приказывает нам насыпать песок во что попало: в фуражки, в голландки для того, чтобы погасить пламя.

Наступила темнота. Я только видел, как из горловины мины вылетал огонь, освещая каменные укрепления форта, где было более сотни мин.

Я и мой товарищ Ушерович первыми насыпали песок в голландки и первыми бросили его в горловину мины. Мина, проглотив его, зловеще зашипела и выбросила пламя в два раза большее, чем оно было прежде.

Остальные тоже тушили горящую мину. Один из наших военморов, Казаков, даже вылил в нее ведерко воды.

С секунды на секунду мы ожидали взрыва. Мина накалилась докрасна. Смерть как бы смотрела нам в лицо.

Видя неудачу своих попыток погасить огонь, мы решили изолировать мину. Схватили минреп, валявшийся здесь же, [275] на берегу. Попытка столкнуть мину в море кончается неудачей. Минреп лишь раскачивает ее. Чувствуем свое бессилье, но с двойной энергией принимаемся за работу.

Снова делаем отчаянную попытку столкнуть мину, и снова мешает окружающее ее кольцо других мин. Томительно идут секунды.

Мы находимся всего в трех-четырех шагах от дрожащей от внутреннего полыхания мины. Она как бы загипнотизировала и притягивает к себе...

И вдруг сметающий все на своем пути огненный смерч и грохот. Это один миг.

Я видел только блеск. Стало темно. Я потерял сознание.

Очнулся в воде, будучи отброшен взрывом. Вода освежила меня и придала мне силы. Я выбираюсь на берег. Чувствую большую слабость. На берегу в темноте замечаю среди груды камней несколько огоньков. Это загорелось еще несколько мин. Опасность придает мне новые силы...

...Я и Сидельников в Кронштадтском госпитале. За нами заботливый уход, а там, на горящем форту, погибли четыре близких, почти родных товарища: Гедле, Казаков, Ушерович, Альтман...

24 июля 1923 года «Петроградская правда» писала:

«Герои пали. Погибший В. В. Гедле, 28 лет... бывший флотский офицер, с самого начала революции работавший в рядах пролетариата. Обладая большими организаторскими способностями, он отдал Красному Флоту все свои знания и революционный долг.

Слушатель Казаков Константин, 28 лет... революционер, в числе первых поднявший оружие в защиту Советов. Он числился в первой десятке одесской Красной гвардии. Впоследствии участник многих боев с белогвардейцами. Он работал в отряде знаменитого Железнякова. Один из красных маршалов, посетивший на днях училище, рассказал, что Казаков вынес его из-под жестокого ружейно-пулеметного обстрела.

Слушатель Ушерович Моисей, 23 лет, также боец гражданской войны. Он не только участвовал в боях, но работал в подполье, в тылу у немцев, занявших революционную Украину.

Альтман Геральд, 19 лет, горел ярким огнем желания служить Республике и погиб за нее». [276]

Кто видел в корабельном музее портрет Льва Андреевича Поленова, тот едва ли его забудет. Широкий лоб, большое, открытое лицо, в котором соединились интеллигентность и решимость, во взгляде — мысль. Пусть прочесть, разгадать эту мысль нельзя, но очень хочется представить себе, о чем думал в эту минуту Лев Андреевич.

Этот портрет запомнился мне, наверное, навсегда. В открытом лице угадывались внутренняя сила и душевная щедрость. И поселилось во мне желание узнать о Поленове больше, чем я узнал, и рассказать больше, чем рассказано в главах о грозовом феврале и победном октябре 17-го года.

Пожалуй, о каждом авроровце можно написать книгу, потому что крейсер шел по главному фарватеру века. Однако немногие так тесно, так органично связаны с «Авророй», как Поленов. С юных лет и до конца жизни. Даже смерть Поленова... Впрочем, не будем забегать вперед.

Лев Андреевич Поленов и сейчас как бы присутствует на Васильевском острове, в квартире сына. В высокой и просторной гостиной отсвечивают, поблескивают кортики, которые носил Поленов, на картинах и фотографиях дыбятся волны морей, по которым он плавал. Тут рисунки, этюды, полотна его друзей-маринистов и картины, писанные рукой самого Льва Андреевича.

На стенах — легкие парусники, гонимые ветром, мощные, громоздкие броненосцы, под которыми расступается свинцовая тяжесть осеннего моря, предгрозового, темного, сурового.

Сын Поленова, Лев Львович, тоже военный моряк, капитан I ранга, нахимовцем проходил практику на «Авроре». Он попытался сохранить в квартире все, как было при отце.

Когда-то, читая воспоминания Поленова, я выписал строку: «Как ласкает глаз вид морского простора». У истинного моряка, наверное, есть неодолимая потребность, чтобы и на земле все напоминало море, чтобы подойти к барометру, посмотреть, куда клонится чутко подрагивающая стрелка, и успокоенно отойти: погода будет!

В квартире сына — все об отце, все, что связано с его склонностями, привязанностями, морской службой. Тут даже стеньги с «Авроры», сбитые во время войны, и медные болты, оставшиеся после ремонта крейсера. [277]

Что-то помешало Льву Андреевичу расстаться с ними! Лев Львович показывает большой лист ватмана, на котором родословное древо Поленовых. Все очень старательно вычерчено: глубокие корни уводят в петровские времена, когда Поленовы, служившие в Преображенском и Семеновском, воевали против шведов и турок; есть в давнем и славном роду ветви, напоминающие о выдающемся хирурге, создателе «Атласа операций на головном и спинном мозге», и выдающемся художнике, авторе «Московского дворика».

Может быть, судьба предрекала Льву Андреевичу путь художника?

На стене помимо кораблей разных времен — маленькая акварель. Рыжие сосны. Сквозные ветви. Густой воздух. Я не оговорился — есть ощущение густого, настоянного хвойного воздуха.

Эту акварель написал двенадцатилетний Лева Поленов.

— Да, — соглашается со мной Лев Львович, — живопись [279] была второй страстью отца. Но первой его страстью, главной, всепоглощающей, было море. И зародилась она, эта страсть, как это часто бывает, в детстве...

С четырехлетнего возраста мальчик жил в Кронштадте. Все улицы выводили на синий простор. Тянулись в небо мачты кораблей, кричали чайки, и сам остров, на котором раскинулся город, казался порою плывущим. Кронштадтский собор в вечерних сумерках напоминал высокие башни линкоров.

Отец его служил в морском госпитале. Везде были моряки — на кораблях, на улицах, дома.

Толчок, потрясший душу маленького Поленова, произошел неожиданно. В Кронштадт из Филадельфии, где он строился, пришел крейсер «Варяг». На нем служил один из родственников отца. Долгие вечера заполнились рассказами о дальнем плавании, о достоинствах быстроходного, совершенного, лучшего в ту пору крейсера.

«А когда меня как-то взяли на крейсер, — пишет в своих воспоминаниях Л. А. Поленов, — и я побывал на самом «Варяге», он стал для меня еще ближе и, после родителей, казался наиболее дорогим существом. Быть может, здесь покажется странным, что неодушевленный предмет, сочетание железа и стали, может возбудить подобное чувство, но это так, и в этом-то, я думаю, и заключается та особая любовь моряков к своему кораблю, флоту, которая направляет людей на подвиги ради своего корабля, чести флага, достоинства Родины».

На долю семилетнего Поленова выпало провожать «Варяг», когда он уходил из Кронштадта на Дальний Восток. Жены, сестры, дети прощались с мужьями, с родными и близкими, не зная, что прощаются навсегда.

Крейсер отчаливал, разорвав объятия, а синяя полоса воды, как непреодолимая граница, разделила навеки тех, кто запрудил причал, и тех, кто усыпал палубы, вскарабкался на стройные мачты крейсера.

Гремел марш, в котором нерасторжимо слились высокая торжественность и горечь разлуки. А спустя несколько лет долетела из далекой дали трагическая весть о гибели» «Варяга».

«Я плакал и рыдал, как о смерти самого близкого человека», — запишет потом Поленов.

Воспоминания Л. А. Поленова, обогатившие эту главу действительными фактами из жизни «Авроры», хранятся в фондах корабельного музея и в домашнем архиве Л. Л. Поленова.

Вот, собственно, что определило жизненный путь Льва Андреевича. Достигнув совершеннолетия, он поступил в Морской корпус...

Пока я рассматривал этюды и картины, на столе и на диване появились кипы альбомов с открытками военных кораблей всех времен и всех рангов. В коллекции Льва Андреевича более сорока таких альбомов. Здесь зримая биография русского флота от гребных судов, от парусных фрегатов, от первой русской подлодки «Форель» до современных кораблей. Тут, конечно, и близкий сердцу Поленова «Варяг», эскадренный броненосец «Князь Потемкин-Таврический», и легендарный «Очаков», и, наконец, самая заветная открытка — трехтрубный красавец крейсер. Я сразу узнаю «Аврору». Очевидно, это первая открытка, посвященная прославленному кораблю. На ней надпись: «Аврора». Крейсер I ранга. Водоизмещение 6731 т. Цензура дозволила 3 марта 1904 г.

Открытка попала в альбом за десять лет до того, как Лев Андреевич Поленов, окончив Морской корпус, получил назначение на корабль, которому суждено было прославиться на весь мир.

Выйдя из гардемаринских классов, Поленов окунулся в бурную жизнь Балтийского флота: шла война с Германией. Так что «грамматику боя, язык батарей» молодой мичман постигал под огнем. А потом история раскрыла перед ним самую яркую свою страницу: октябрь 17-го. О ней рассказано в главе «Аврора» идет к Зимнему». В семейном альбоме Поленовых я неожиданно для себя обнаружил своеобразное дополнение к этой главе. Среди самых дорогих, сугубо личных фотографий, сделанных Львом Андреевичем, я увидел старый-старый, но хорошо сохранившийся снимок: Петроград. Колонны рабочих, солдат и матросов. Лавиной движутся они через восставший город. И крупным планом — плакат с лозунгом дня: «Вся власть Советам!»

Так личное слилось с общенародным. Видно, Лев Андреевич очень дорожил этим снимком. Не случайно в альбоме соседствуют портреты деда, отца, матери и запечатленное навсегда, выхваченное объективом в череде грозных событий мгновение из жизни клокочущего, революционного Петрограда...

И снова страницы альбома. И снова редкий снимок. «Аврора» без пушек, без якорей. Очень унылое и непривычное зрелище — боевой корабль без боевых орудий. [280]

1918 год. Суровое и трудное время. В стране не хватает топлива. Нет возможности ремонтировать корабли. Правительство принимает решение: законсервировать их, поставить на долговременное хранение. До лучших времен.

В Кронштадте «на покое» оказалась и «Аврора».

Поленов, разумеется, не сидит без дела, он плавает на эскадренном миноносце «Изяслав», на гидрографическом судне «Самоед». Но душа его тянется к «Авроре». И в кутерьме той горячей, лишенной передышек жизни он выкраивает время, чтобы приехать в Кронштадт и сфотографировать свою «Аврору».

Поленов словно чувствует: разлука временная. И предчувствие не обманывает.

Великая держава не может жить без могучего флота. И как ни трудно, как ни велика разруха, как ни чудовищна бедность страны, пережившей опустошительную гражданскую войну, надо восстанавливать боевые корабли.

1922 год. По стране объявляют одну за другой «Недели Красного флота». На заводах проводятся субботники в «фонд флота». Рабочие отчисляют деньги из зарплаты, крестьяне — продукты.

V Всероссийский съезд комсомола решает взять шефство над Военно-Морским Флотом.

Короткое слово «Надо!» объединяет усилия миллионов.

В эту пору Льва Андреевича Поленова вызывает командующий флотом. Он поручает старому авроровцу принять командование «Авророй» и приступить к ее восстановлению.

— Учтите, — предупредил командующий, — никаких специальных средств на восстановление не будет, участие заводов исключено. Все делать придется своими силами.

Не было денег. Не было материалов. Не было людей. И над всем этим стояло железное, неумолимое, продиктованное жизнью НАДО!

В Кронштадте, в старой Военной гавани, в мертвенной неподвижности покоились корабли. Одни предназначались на слом и на разоружение, другим суждено было ожить: их ждало второе рождение.

Поленов шел вдоль Военной гавани, узнавая корабли, когда-то стремительные, грозные, вспарывающие волну, ощетиненные жерлами орудий. Что делает время даже с такими бронированными великанами!

Он постоял возле линкора «Парижская коммуна». Рядом с громадой линкора подводная лодка казалась маленькой [281] скорлупкой, порыжевшей от ржавчины, с облезлыми пятнами краски. Подлодка жалась к борту линкора, словно просила защитить ее от тлена и смерти.

А вот и «Аврора». Никаких признаков жизни. Где ее слаженная, испытанная в боях и грозах команда?

Лев Андреевич вспомнил, сколько авроровцев сложили головы на воде и на суше, скольких разбросала жизнь по стране. Морякам-балтийцам без колебаний доверили важнейшие участки возрождения разрушенного хозяйства России... Поленов понимал: прежде всего предстояло определить масштаб работ по восстановлению «Авроры» и принять „законсервированный крейсер у Кронштадтского порта. Вместе с ним в чрево корабля спустились старые авроровцы: машинный механик Андрей Григорьевич Тихонычев и ревизор Трифон Наумович Максимов. Не спеша осмотрели они котлы и машины, рефрижераторное отделение, мастерские, сушилки, артпогреба. Дел предстояло невпроворот. Правда, главные машины были отремонтированы на Франко-русском заводе перед Октябрем. Тогда же заменили на «Авроре» котлы. Крейсер спешно хотели ввести в строй и, чтобы ускорить дело, установили на нем котлы, предназначавшиеся для царской яхты «Штандарт».

И все-таки ремонт и восстановление огромного корабля казались затеей почти нереальной. Без средств. Без помощи заводов. С командой в... четырнадцать человек.

Первые признаки жизни на крейсере появились, когда из круглых глазниц иллюминаторов выползли на свет божий изогнутые трубы буржуек. Из них по вечерам вырывался дым, вспугивая мрак морского «кладбища», вылетал рой искр. В каютах топили.

Вскоре к борту «Авроры» подошло посыльное судно «Коршун». Ему отводилась роль отопителя, своеобразного донора. Пар с маломощного «Коршуна» пустили в магистраль для отопления кормового отсека. Когда в трубах защелкало, когда запах горелой краски наполнил отсек, авроровцы поверили: кораблю возвращается жизнь. Выстуженное, холодное тело крейсера обрело тепло!

Первую радость поспешили омрачить первые морозы. За ночь гавань словно застеклили — она покрылась ледяной коркой. Минули еще день, другой, вслед за своей разведкой, за слабыми заморозками, зима двинула главные силы — невиданно лютую стужу.

«Коршун» трудился день и ночь, но пара не хватало, [282] вода в авроровском паропроводе, схваченная жестоким морозом, образовала ледяные пробки.

Андрей Григорьевич Тихонычев и его помощники работали без передышек. Факелы из пакли, смоченные керосином, яростный огонь паяльных ламп жарко лизали стылые трубы, отогревая их.

Проблема тепла была проблемой номер один. В ту зиму половина команды оказалась без обуви. Выйти на верхнюю палубу означало обморозить ноги.

Быт был трудный, приварок — скудный. В судовой баталерке хранились пшено, селедка и вобла, которую матросы прозвали «карие глазки». Стоило появиться коку, как сыпались колючие реплики:

— Что-то ты взмок, браток! Наверное, опять готовишь «карие глазки»?

И все-таки дело подвигалось. Пустили первый котел. Теперь уже не пар «донора» — свой пар побежал по трубам, свой огонь клокотал в топках.

Пополнилась команда. Лев Андреевич собирал авроровцев: снова пришли на борт своего корабля кочегарный старшина Киров, трюмный машинист Крючков, писарь Некрасов.

Убедившись в жизнеспособности команды, командующий разрешил взять на бывших царских яхтах «Штандарт» и «Полярная звезда» инструменты и оборудование. С яхт перекочевали на «Аврору» электроарматура, манильские тросы, высококачественные лаки и краски.

Торжественно и бережно пронесли в кают-компанию пианино, зеркально сверкающее черным лаком. На его блистающей поверхности отражались лица матросов.

Боцман Клочков на царском инструменте одним пальцем отбил мелодию «Интернационала».

Матросы улыбались: новое время — новые песни!..

23 февраля 1923 года — официальная дата второго рождения «Авроры». Об этом сообщила газета «Красный Балтийский флот»:

«Флаг и гюйс поднять!»

Оркестр играет «Интернационал». На кормовом флагштоке «Авроры» развертывается ярко-красный флаг, на гюйс-штоке — пестрый гюйс.

«Аврора» подняла флаг!

«Аврора» снова в рядах пролетарского флота».

Ремонтные работы продолжались. Правда, крейсер покинул «кладбище» в Военной гавани, его перевели в док «трех [283] эсминцев». Здесь предстояло привести в порядок гребные винты, кингстоны, подводную часть корабля.

На помощь команде пришли курсанты-комсомольцы — пополнение, откликнувшееся на призыв V Всероссийского съезда комсомола. В междудонных отсеках и в трюмах корабля стало многолюднее.

Однако каждый новый день рождал новые заботы. Поленов с боцманом Клочковым все чаще ходил на двойке по кронштадтским гаваням, выискивая недостающие для ремонта детали. Требование «все делать своими силами» оставалось назыблемым.

Немало хлопот выпало на долю Льва Андреевича из-за якорей. Надо было достать три становых якоря.

Но где?

Еще в 1916 году, когда «Аврора» шла из Свеаборга в Рижский залив для участия в десантных операциях, все, без чего можно было обойтись, сгрузили с крейсера. Оставили в Свеаборгском порту и запасной становой якорь.

Второй якорь оборвался в Неве и был потерян. Год спустя потеряли и третий якорь, когда крейсер вели на кронштадтское «кладбище».

Проблема казалась неразрешимой. Конечно, якоря могли изготовить на Ижорском заводе, но это потребовало бы длительного времени, а крейсер был близок к тому, чтобы поднять пары и выйти в море. Кроме того, оставался в силе приказ: делать все без участия заводов, без денежных затрат. Этот приказ был продиктован жизнью, общей обстановкой в стране.

Рейсы на двойке по кронштадтским гаваням ничего утешительного не принесли. И Лев Андреевич, как это не раз с ним бывало, когда он искал ответ на неразрешимый вопрос, принялся листать свои альбомы, на страницах которых был представлен весь русский военный флот.

«Вдруг я наткнулся на фотографию крейсера «Богатырь», входящего в ворота Кронштадтской гавани, — вспоминал годы спустя Поленов. — Якорь у него был поднят под клюз и сразу бросился в глаза. Я знал, что крейсеры «Богатырь» и «Олег» одного типа. «Богатыря» в тот момент уже не было, но затопленный у Кронштадтского фарватера «Олег» должен был иметь такие же якоря. Этот крейсер по водоизмещению примерно такой же, как «Аврора». Тогда у меня и возникла мысль: нельзя ли попробовать снять якоря с потопленного «Олега»?»

В Кронштадтском порту Лев Андреевич разыскал чертежи и схемы «Олега». Вес якоря — 275 пудов, вес якоря на «Авроре» — 276 пудов. Выход был найден!

Водолазы в тяжелых скафандрах опустились на дно. Заскрипели лебедки, нагнули свои стальные шеи краны. Зеленый от водорослей, в чешуе налипших ракушек, из воды показался якорь...

8 июня 1923 года выдалось солнечное утро. Розовые полосы восхода легли на море. Под легкими порывами ветра по водной глади пробегала рябь.

На мостик «Авроры» поднялся командир крейсера. Возрожденный корабль уходил в плаванье...

Эту страницу из жизни «Авроры» воскресила небольшая фотография из семейного альбома Льва Андреевича Поленова.

Мой рассказ о первом в советские годы командире прославленного корабля мог бы быть продолжен, но я не пишу биографию Поленова. Я взял лишь несколько эпизодов из большой жизни Льва Андреевича, подсказанных фотографиями. Эти эпизоды — частица истории «Авроры». И личное от всенародного отделить тут невозможно.

Вот и теперь смотрю я на цветные эскизы, слушаю комментарии Льва Львовича:

— К десятой годовщине Октября «Аврору» наградили орденом Красного Знамени. Это был первый из кораблей Военно-Морского Флота, удостоенный такой награды.

В то время краснознаменного флага не существовало, и каким он должен быть, никто не знал.

Отец решился разработать эскиз флага и предложил свой эскиз командованию. Командование эскиз одобрило. Ждать, пока изготовят флаг в мастерских, не было возможности. Пришлось рисовать ордена масляными красками на белых кусках флагдухов, а потом вшивать их в полотнище кормового и гафельного флагов.

К торжественной церемонии все было готово!

Покидая квартиру на Васильевском острове, я вспомнил, что отсюда, от заводской стенки Васильевского острова, в ноябре 1948 года «Аврора» ушла в свое последнее плавание — к [285] месту вечной стоянки. В этом плавании участвовал и Лев Андреевич Поленов. Два тяжелых инфаркта, перенесенных им, не смогли помешать ему взойти на борт корабля.

«Аврора» стала его судьбой, его жизнью. И вопреки уговорам врачей, вопреки недугам, жестоко терзавшим его, он всегда находил в себе силы, чтобы рассказать об «Авроре» в рабочей, в молодежной или в военной аудитории. Так было и в тот, последний раз.

В ноябрьские дни Льва Андреевича пригласили к себе пионеры. Долгими рукоплесканиями приветствовали они известного авроровца. Рядом с боевыми орденами заалел галстук почетного пионера.

Лев Андреевич был взволнован. Он рассказывал, и вся жизнь проходила перед ним: и выход «Авроры» к Зимнему, и второе ее рождение, и первые заграничные походы, и... Внезапно рассказ его оборвался. Он прижал обе руки к груди, словно хотел зажать комочек сердца своими ладонями, но опоздал. Он упал, будто настигли его осколки и пули трех отгремевших войн, в которых он участвовал.

Гроб с телом Льва Андреевича, сопровождаемый многотысячным кортежем, установили на Петроградской набережной. На борту «Авроры» замерла в траурном безмолвии команда крейсера. Дрогнули трубы оркестра. Дрогнул приспущенный флаг.

Жизнь военного моряка Лев Андреевич начал на «Авроре». Без малого полвека спустя «Аврора» проводила его в последний путь.

Окно в Европу

Рассказывает контр-адмирал А. И. Дианов.

Нас провожали очень торжественно. В Лужской губе «Аврора» и «Комсомолец» медленно прошли вдоль линии кораблей Балтфлота. От корабля к кораблю, то угасая, то нарастая, перекатывалось «ура». Команды, выстроенные на верхних палубах, приветствовали и напутствовали нас.

На флагмане «Марате» взметнулся сигнал: «Желаем счастливого плавания и благополучного возвращения».

Все мы ждали этого дня, готовились к нему, а когда [286] настал момент расставания, что-то кольнуло в груди. Позади остались дымки эскадры, а впереди была морская даль.

Конечно, моряк на то и моряк, чтобы плавать, а все-таки не оставляла мысль: с начала первой мировой войны русские военные корабли не выходили за пределы Финского залива и Балтийского моря. В иностранных портах ни разу не видели советских военморов. Нам предстояло быть первыми.

Мне в ту пору исполнилось двадцать два года. В нынешнее время мой ровесник жизнь только начинает. Окончил, к примеру, техникум или институт, делает первые самостоятельные шаги.

Я себя начинающим не чувствовал. Как-никак, за спиной гражданская война. Воевал с белоэстонцами, с бандами Булак-Балаховича и Махно, прошел пехотинцем от Синельникова до Перекопа. Словом, знал цену и солдатскому сухарю, и последней обойме, и последнему глотку воды во фляжке. Бывало, перед тобой Сиваш с мертвой водой, а ты лежишь под огнем, не зная, от чего скорее погибнешь: от вражьей пули или от смертельной жажды.

Оба брата моих на флоте служили. И меня подначивали:

— Хватит обмотки навертывать. Давай к нам, моря покорять!

Братьям я не внял, а на призыв комсомола откликнулся. В шестнадцать лет стал я комсомольцем, в семнадцать — членом партии, и привык: раз надо — значит, надо! Пошел добровольцем на флот. [287]

В июле 24-го, когда с командирского мостика прозвучала команда: «По местам стоять! С якоря и со швартовов сниматься!», морским волком я еще не был. Но худо-бедно два года на флоте отслужил, на морских ветрах просолился, к дальнему походу был готов и телом, и душой.

К тому времени назначили меня политруком машинной команды. Не только головой понимал я — каждой клеточкой чувствовал, какая ответственность на мне лежит. И любой военмор понимал: идем в зарубежные страны, впервые советский флаг несем в чужие воды. По мне, по тебе обо всей стране судить будут!

И конечно, символично было, что Страну Советов представлять за рубежом поручили «Авроре» — крейсеру, возвестившему начало новой эры. С нами шло учебное судно «Комсомолец». На борту его — курсанты, будущее нашего флота. Им предстояло, как тогда говорили, «оморячиться» — получить закалку, отработать навыки в трудном, почти шеститысячемильном походе вокруг Скандинавии.

Пока буржуазные газеты на все лады трубили, что Советская Россия осталась без флота, что в стране анархия и развал, мы серьезно и упорно готовились к походу: не на страх, а на совесть постигали морское дело, на досуге кое-кто языки изучал, в судовой библиотеке чаще, чем обычно, книги норвежских писателей брали, Ибсена, например, или читали о странствиях Амундсена и Нансена, в салоне музыка Грига звучала.

Перед выходом погрузили большой запас угля. Наш военмор и летописец Миротин на этот счет говорил: «Угольная пыль въелась под глазами, словно они подведены, как у цирковых наездниц».

Вся команда участвовала в угольной погрузке, все действительно были черны как черти, но мы понимали: во-первых, страна не располагает лишней валютой, чтобы покупать уголь за границей, во-вторых, не хотели зависеть от прихотей буржуазных государств. От них можно было ждать любых сюрпризов!

После погрузки палубу выторцевали, пролопатили, она сверкала, продраенная песком, промытая водой, и привередливый боцман мог белым платком ткнуть в любое место палубы — не придраться! Платок остался бы белоснежным.

Покраска так омолодила корабль, что, если взглянуть на него со стороны, никто не поверил бы, что сотни снарядов [288] терзали тело его под Цусимой, что два десятилетия бороздит он моря и океаны.

Гордая красавица наша «Аврора» снова была молода, стремительна, исполнена грации, присущей кораблям этого типа.

«Смотри, заграница, во все глаза, — думал я про себя, — вот мы какие! А ты трубишь, что в России нет флота...»

Вышли из Финского залива. Желтовато-серая вода сменилась синевато-зеленой, морской. Потянул ветер, закурчавились белые барашки.

Встретили итальянский линейный корабль «Карло Мирабелло». Отсалютовали. Это был, кажется, первый визит иностранного военного судна в наши воды без захватнических целей.

Впереди возник остров Готланд. По мере приближения он словно подымался из воды, становясь все больше и больше. Как на фотобумаге, брошенной в проявитель, прорезались ленты дорог, трубы заводов, темная щетина леса, светлые пятна пашен, мельницы с широкими крыльями, рыбачьи лодки на прибрежной полосе, похожие на большие черные ракушки.

А на кораблях шла будничная жизнь. В шесть — побудка, до семи — вязание и уборка коек, в восемь — подъем флага, потом учение, вахты. Вахты были на юте и на баке, гребцы дежурили у спасательных шлюпок.

Самая трудная вахта — штурманская: четыре часа на открытом мостике, нередко под дождем, под шквальным ветром.

Отрабатывали спуск паровых и гребных судов. Чередовались тревоги — боевая, пожарная, водяная.

Распорядок строго соблюдался. О том, что рейс необычный, ничего, собственно, не говорило. Исключение составлял лишь корабельный оркестр, разучивавший норвежские, датские и шведские гимны.

Музыканты часто сбивались, слышалась команда: «Отставить!» И все начиналось сначала. Слушая, как репетируют оркестранты, я про себя невольно отмечал: «Готовимся»...

И еще я заметил одну особенность, которую прежде не замечал. В плавании обычно у всех забот полон рот, некогда предаваться созерцательности. А сейчас, как выдастся свободная минутка, тянет на палубу, хочется поглядеть, какие по курсу встают острова, видны ли лоснящиеся спины тюленей, провожают ли нас крикливые чайки. [289]

Я родился и детство провел в деревне Писковичи на Псковщине, вырос, как говорится, на природе. Встречал в поле восходы, росная трава омывала ноги, ходил в ночное, слышал шелест летучих мышей, крик филина, видел падающие звезды.

Это стало привычным, примелькалось. А море всегда неповторимо. Утром одно, днем — уже другое, вечером — не похожее на дневное, а следующим утром оно опять неузнаваемое...

Может, такое восприятие зависит от общей настроенности? Не знаю. Но где-то близ острова Эланд я видел, как в небе отражаются плывущие парусники, невесомо-легкие, скользящие, как привидения. Померкло солнце, и этот мираж растворился в воздухе.

Проходя мимо датского острова Борнхольм, я не мог оторвать глаз от развалин какого-то замка на горе. Зубчатые башни, глухие стены. Не хватало рыцаря в средневековых доспехах.

Когда вошли в пролив Каттегат, взыграли буруны, заштормило.

Мы и до этого были наслышаны, что пролив изрезан рифами, изобилует песчаными мелями, опасен сильными течениями, непогодой. Нас не минула чаша сия.

Завыл, ударяя внахлест, ветер. Вздыбились волны. Одна высокая, а вторая еще выше. Через палубу перекатываются. Водяная пыль столбом. А на соседнем «Комсомольце» после взлета на волне из якорных клюзов течет вода. Шум, плеск, грохот.

Задраили иллюминаторы. На верхней палубе протянули штормовые леера. На полубаке — не устоять, а в отсеках, в кубриках, в машинном отделении ох как муторно.

Я первый раз в настоящий шторм попал. Креплюсь, конечно, но на душе паскудно, и ребята хоть и держатся, однако лица не то что бледные — зеленые стали. Верно говорят: лицо что зеркало — все отражает.

К нам в отсек комиссар крейсера Утенкин пробрался. Ясное дело — от шторма и комиссар не застрахован, бледен, однако улыбается и нас, грешных, подбадривает:

— Не дрейфь, военморы! Говорят, у скандинавов вдоль берегов спасательных станций не счесть.

Представьте, сработала шутка, заулыбались ребята. И сам я почувствовал себя лучше, вспомнил словечко «оморячиваемся»... [290]

Ночью прошли Скагеррак. Слева — Дания, справа — Норвегия. Пролив — как пограничная улица. А на рассвете ждала нас встреча с Бергеном.

Фиорд то открывал синюю дорогу крейсеру, то громоздил на пути отвесные, хищно зазубренные скалы. Временами казалось, что нос корабля вот-вот врежется в каменистую преграду, но в последнюю минуту фиорд словно распахивал ворота, и «Аврора» медленно скользила по воде.

Плыл крейсер, плыли тени его мачт по берегу, подступившему почти вплотную, плыл навстречу город, раскинувшийся на семи возвышенностях. Горы ушли в облака, а дома хаотически громоздились друг на друга — так, по крайней мере, казалось, потому что улицы не были видны.

На мачте «Авроры» взметнулся норвежский флаг, прогремел двадцать один выстрел — салют наций.

Я хорошо помню этот момент. В воздухе запахло дымом. Наступила напряженная тишина ожидания: ответят норвежцы или нет?

Старинная крепость Бергенгус — насупленно-мрачная, толстостенная, мощная — молчала.

Минули две, три минуты. Долгие. Скребущие душу. И вдруг замелькали вспышки — раскатисто и гулко грянул ответный салют.

А через минуту мы увидели, что по фиорду, весело расплескивая воду, к нам спешит маленький пароходик, расцвеченный флажками, и среди людей, жмущихся к борту, стоит женщина с большим букетом красных роз.

— Коллонтай! — кто-то выдохнул у меня за спиной. — Коллонтай!

Тогда это слово было для меня новым и непонятным, потом уж я узнал, что женщина с розами — Александра Михайловна Коллонтай, полпред нашей страны в Норвегии, известная революционерка, соратница Владимира Ильича Ленина.

Маленький пароходик вплотную подошел к борту «Авроры».

— Здравствуйте, товарищи! — услышали мы женский голос.

Александра Михайловна, кажется, сказала еще что-то, но я уже ничего не слышал — грянуло «ура». С пароходика протяжное «у-р-а-а-а» перекатилось на крейсер, а минуту спустя его подхватили на берегу. [291]

Норвежцы повторяют «ура» восемь раз. И восемь раз аукалось эхо. Спящий город, разбуженный залпами салюта, приветственными возгласами на многолюдной набережной, окончательно проснулся и двинулся к морю.

По парадному трапу Александра Михайловна Коллонтай поднялась на борт, прошла на кормовой мостик и обратилась с речью к авроровцам.

Конечно, воспроизвести эту речь мне трудно, пожалуй, невозможно. Я лишь помню, что говорила Александра Михайловна зажигающе-горячо, глаза ее излучали свет.

«Орлы Революции! — подавшись вперед, обратилась к нам Коллонтай. — Впервые в истории человечества флаг Страны Советов развевается в сердце капиталистического мира».

Снова гремело «ура», гремел «Интернационал», и слышали его тихие воды фиорда, старинная крепость Бергенгус, и норвежские скалы, и сами норвежцы, толпившиеся на набережной, и шведы, датчане, немцы, специально приехавшие в Берген, чтобы посмотреть на большевиков.

Сейчас, с высоты прожитых лет, та первая встреча с Бергеном отодвинулась далеко-далеко, я вижу ее словно из другой эпохи. Многое, наверное, забылось, потесненное новыми событиями долгой жизни, но многое помнится так четко, будто это было вчера.

Я не берусь соединить минувшее в стройную систему, в памяти всплывают отдельные эпизоды, поразившие тогда меня, двадцатидвухлетнего военмора.

Сразу могу сказать, что самое сильное впечатление в нашем многодневном дальнем походе — встреча с Бергеном. Может быть, потому, что он оказался первым зарубежным городом, на землю которого я ступил. Впрочем, и норвежцы по-особому гордятся Бергеном.

Кто читал книгу Геннадия Фиша «Скандинавия в трех лицах», возможно, обратил внимание на такой отрывок. В одной из школ Осло учитель спросил новичка, как его зовут, сколько ему лет, чем занимаются родители. На все вопросы мальчуган охотно ответил. Но на вопрос, из какого города он приехал, как ни бился учитель, мальчик не ответил. Когда все школьники разошлись по домам, он сам подошел к учителю.

— Я из Бергена. [292]

— Почему же ты сразу не ответил?

— Еще скажут — хвастается...

Как видите, бергенцем в Норвегии быть почетно. И поэтому нам вдвойне было приятно, что встретил нас Берген с трогательным радушием.

Поначалу официальные власти проявляли настороженность. Когда наш командир Лев Андреевич Поленов поехал к коменданту города договариваться о порядке увольнения на берег и назвал, сколько матросов и курсантов с «Авроры» и «Комсомольца» будут уволены, комендант взмолился:

— Что вы, что вы! Да они разнесут наш маленький Берген.

У коменданта был горький опыт: в порт заходили английские и американские моряки, было их немного, но от их пьяного разгула, драк и скандалов город буквально лихорадило.

— У нас это исключено! — убежденно заверил коменданта наш командир.

И слова его оправдались...

Что же осталось в моей памяти, не стертое временем?

Цветы. Море цветов.

«Аврору» буквально окружили ялики, лодки, парусники, яхты. Нам бросали цветы. Не все долетали, вода стала красной от плавающих гвоздик. Я, кажется, никогда ни раньше, ни после не видел столько цветов!

Наш катер, отчаливший от «Авроры», встретил в фиорде катер, плывший к нашему кораблю. Нам протягивали десятки рук, братское рукопожатие оказалось настолько сильным, что катера не могли отойти друг от друга. Кто-то запел по-русски «Интернационал», норвежцы подхватили по-норвежски.

В катере, как потом выяснилось, плыли портовые рабочие. Перед нашим прибытием они провели забастовку и вышли из нее победителями.

Набережная. Встречающих — не счесть. Снова восьмикратное «ура». Один норвежец, очень нарядно одетый, так увлекся, что плюхнулся со стенки причала в воду. На поверхности — фетровая шляпа, потом вынырнул ее хозяин и, вскарабкавшись на стенку, как ни в чем не бывало, опять принялся кричать «ура».

Сколько я слышал рассказов и анекдотов о сдержанности скандинавов, а бергенцы разом их опровергли!

На «Аврору» началось паломничество. Рабочие по-братски обнимали нас. Глаза их светились счастьем. [293] Мы ожидали увидеть пролетариев в куртках и кепках, а они оказались в костюмах, с аккуратно повязанными галстуками, в фетровых шляпах.

С явным интересом рассматривали корабль деловые люди — финансисты, коммерсанты. Чувствовалось, прощупывают: какие они, русские, будет ли толк в контактах с ними?

Гостей решили угостить, но выяснилось — парадной посуды на корабле мало. Не потчевать же из мисок! Комиссар посоветовался с Александрой Михайловной, кто-то из работников посольства с тремя матросами отправился в город за посудой.

А пока, чтобы занять гостей, к пианино сел наш военмор Борис Павлович Хлюстин. Как он играл! Пальцы его порхали по клавишам. Пианино, снятое с царской яхты «Штандарт», привлекало гостей не только божественными звуками, но и своей изысканной формой и отделкой.

Наш командир танцевал с Александрой Михайловной. Норвежцы восхищенно следили за танцем. Лев Андреевич Поленов вел уверенно и легко, Александра Михайловна была исполнена грации, казалась невесомой, никому и в голову не могло прийти, что за плечами у нее более чем полувековой жизненный путь.

Какая-то старушка останавливала на палубе одного за другим наших военморов и удивленно разводила руками: «Неужели это большевики? Они похожи на нормальных людей».

Гости заполнили крейсер. Счастливчики привинчивали к лацканам пиджаков значки с профилем Ленина, с кремлевскими башнями. Заядлые курильщики учились свертывать самокрутки с махоркой, у них не получалось, махорка просыпалась, попадала в рот. И угощающие и угощаемые весело смеялись.

Всегда было людно на камбузе. Охотников отведать русские щи и макароны по-флотски оказалось немало, а любителей нашего ситного хлеба — еще больше. Корабельная пекарня не успевала выпекать горячий, с подрумяненной корочкой ситный!

На крейсере царила атмосфера доброжелательности. И в городе — тоже. Повсюду мелькали черные ленты бескозырок: на знаменитом рыбном рынке, к которому подплывают мотоботы и прямо на мокрые прилавки сгружают живую, бьющую упругими хвостами и сверкающую серебром чешуи рыбу; [294] на глухих улочках и шумных площадях; в скверах с широколистыми каштанами и раскидистыми липами, словно перекочевавшими сюда из России; на фуникулере, медленно ползущем вверх, на самую высокую бергенскую гору — Флоен; на Ганзейской набережной, чьи дома с островерхими крышами замерли у самой воды.

Наших моряков окружали, завязывали с ними дружеские беседы, обменивались сувенирами, показывали свой, единственный в мире Берген, провожали в гавань.

На стадионе моряки и курсанты играли с норвежцами в футбол, стремительными атаками завоевывая сердца бергенцев; в Нюгардспарке выступали наши ансамбли. «Барыня» и «гопак» заражали зрителей и слушателей задором, удалью, безудержным весельем.

Даже строгие, невозмутимо спокойные, как на подбор двухметроворостые полисмены при виде наших моряков степенно улыбались...

Мимо внимания бергенцев не прошло и то, что военморы посетили музей Трольдхауген — двухэтажный белый дом над озером, где жил Эдвард Григ. И не просто посетили — приехали с цветами, подарили музею русское издание «Лирических пьес» Грига.

Военморы долго бродили по усыпанным галькой дорожкам, по которым бродили гости Грига — Ибсен и Бьёрнсон, вглядывались в заросли лесного шиповника и можжевельника, из которых, по преданиям, по ночам выходили волшебные тролли.

Норвежцы поняли и почувствовали: русские хотят ощутить аромат земли, аромат норвежского фольклора, питавших творчество их любимого композитора.

И конечно, с ревнивым восхищением отнеслись норвежцы к мореходному искусству наших командиров.

Флагманский штурман Дмитриев, вопреки традициям, давно существующим в территориальных водах скандинавских стран, провел корабли по хитросплетениям фиордов без лоцманов, успешно прошел все рифы и мели.

Перед выходом из Бергена надо было пополнить запасы топлива на «Авроре». «Комсомолец» с таким искусством, так виртуозно развернулся и ошвартовался бортом к крейсеру, что толпа, наблюдавшая за этим маневром со стенки причала, восторженно зарукоплескала.

Не так-то просто заслужить аплодисменты у потомственных мореходов!.. [295] Покидая Берген, мы оставляли в городе тысячи новых друзей. В маленьких красных домиках, прилепившихся к скалам, вывесили норвежские флаги. А в корабельной книге отзывов появилась такая запись:

«Октябрь, Ленин, «Аврора» — мы с вами навсегда».

Вторым городом Норвегии, который мы посетили, был Трондгейм. Опять мы увидели цепи гор, увенчанные облаками, лесистые склоны, бессчетную флотилию лодок, встречающую нас.

Едва заиграли оркестры на «Авроре» и «Комсомольце», на десятках лодок в тон оркестрам откликнулись норвежские гармонисты. Было такое впечатление, будто озвучены музыкой и скалы, и вода фиорда, и сам воздух...

Дни, проведенные в Трондгейме, по насыщенности, пожалуй, не уступают дням, проведенным в Бергене. О них много писали норвежские газеты.

«Память — штука хорошая, — как-то сказал мне один историк. — И все-таки документ не имеет конкурентов, он как посланец того времени, которым мы интересуемся».

В музее «Авроры» хранится «посланец того времени» — газета норвежских коммунистов за 14 августа 1924 года.

Я приведу лишь несколько отрывков из этой газеты:

«Вчера в Трондгейме состоялся коммунистический праздник. 300 молодых коммунистов Красного флота были приглашены на товарищеский вечер... Посетителей было так много, что и в два раза больший зал оказался бы малым. Но все уладилось, и теснота была встречена с теплым юмором.

Что могли мы предложить гостям? Музыку? Русские сами играли лучше и больше нашего. Пение? Хор рабочих пел великолепно, но импровизированный большой хор русских с каким-то волшебником в роли дирижера дал превосходный, единственный в своем роде концерт. Казалось, что каждый из них является певцом куплетов и частушек. Они пели испанские романсы и украинские песни. Они представили сатиру на буржуазию с таким мимическим талантом, что все поняли ее смысл. Они играли на пианино, на всех других инструментах. Они танцевали соло... Иными словами, они имели небывалый успех».

«Рабочие и коммунисты Трондгейма, коммунистическая молодежь Трондгейма горды видеть в своих рядах представителей революционной России — моряков Красного флота. [297] Мы не только гордимся вашим посещением, мы хотим поклясться вам, что мы не только на празднествах, но и в боях будем вашими братьями и товарищами.

Ваши враги являются нашими врагами. Ваша победа — наша победа».

Читаешь эти строки, смотришь на старую фотографию рабочего клуба с длинными галереями, уходящими под сводчатый потолок, с огромным залом, где негде упасть яблоку, и думаешь: не зря мы плыли сквозь штормы, мимо коварных рифов и отмелей. Честное слово, не зря!

Командир «Авроры» Лев Андреевич Поленов не раз повторял свой любимый афоризм: «Чтобы флот был здоровым организмом, ему надо дышать морем».

В первом заграничном походе мы вволю надышались морем, как говорили тогда, «сплавались». Когда год спустя, летом 1925 года, «Аврора» и «Комсомолец» снова отправились в плавание вокруг Скандинавии, мы уже чувствовали себя бывалыми моряками. Даже сильный шторм не вызывал прежних острых ощущений.

Штормит — на то оно и море. Будничная, спокойная реакция!

Морская экзотика — ее было немало в этих походах — тоже не вызывала былого удивления. Привыкли и к фиордам, которые острым лезвием разрезали скалистые берега, и к двадцатиметровым гигантам кашалотам, выбрасывавшим фонтаны воды, и к магнитной аномалии близ острова Борнхольм, когда картушки на компасах начинали вертеться во все стороны, и даже к тому, что в Ледовитом океане солнце садилось в полночь и, едва коснувшись горизонта, начинало подыматься, щедро разбрызгивая свои лучи.

Распорядок дня на кораблях по-прежнему был строг и плотен: учения, вахты. Выкраивали время и для досуга. Особенно любили военморы и курсанты спортивные игры, где получали выход их энергия, их удаль, ловкость, сноровка.

Бой подушками, бег в мешках, перетягивание канатов — эти игры проходили бурно, горячо, азартно.

Шумно чествовали тех, кому удавалось пробежать по палубе или быстро взбежать по трапу, держа в руке ложку с куриным яйцом...

Я вспоминаю эпизоды, факты, оставившие в душе приятный след. Не случайно говорят, что хорошее остается, а плохое забывается. Однако мне не хотелось бы, чтобы создалось впечатление, будто все и всегда было у нас гладко, без сучка и задоринки, что повсеместно нас ждали цветы и музыка. Да, цветов дарили нам много, но были и колючки.

В Бергене или Трондгейме — точно сейчас не помню — группа наших моряков вошла в кафе, расписанное маринистами, чтобы выпить по чашечке кофе. Кучки белоэмигрантов, сбившись в угол, затянули «Боже, царя храни».

Моряки покинули кафе.

В одной из норвежских газет, помню, на полстраницы дали снимок: наш военмор поднял над головой счастливо улыбающегося мальчонку. Я сам был при этом и подарил юному норвежцу, не отходившему от нас ни на шаг, золотой якорек. А в газете под фотоснимком поместили подпись: «Советская обработка начинается с этого...»

Во время второго заграничного похода мы пережили неприятные минуты, подходя к шведскому городу Гётёборгу. Соблюдая традиционный ритуал, мы подняли на грот-мачте шведский флаг — голубое полотнище, пересеченное желтым крестом, и под звуки шведского гимна произвели салют наций — двадцать один выстрел.

На наш салют ответила салютом батарея с острова Свинхольм, однако советский гимн «Интернационал» исполнен не был. Потом уж мы узнали, что шведское правительство на специальном заседании решило «Интернационал» не исполнять «ввиду отсутствия в крепости оркестра».

Нейтральное шведское правительство оказалось не таким уж нейтральным по отношению к Стране Советов. Даже буржуазная газета «Гётеборг постен», стремясь быть объективной, писала:

«Конечно, официальные политические воззрения теперешней России нам абсолютно чужды, но из этого никоим образом не следует, что, если представители этой России, с которыми мы связаны нормальными международными отношениями, наносят нам достойным образом визит, мы должны демонстрировать нашу разницу во взглядах путем невежливости в отношении этих представителей. Подобное поведение некрасиво, неуместно и с национальной точки зрения недостойно. Как люди, русские граждане, доколе их поведение безукоризненно, имеют право на такой же хороший прием, как и любой другой народ. Если же они его не встречают, то стыдно должно быть только нам». [298]

Как ни пыжились, как ни пытались отравить атмосферу нашего визита некоторые буржуазные деятели, им это не удалось. Высокое достоинство, которое отличало наших моряков, их встречи со шведами в Гётеборге и на корабле, выступления наших ансамблей и спортсменов, весь уклад наш — все это быстро растопило лед отчужденности.

Многое из того, что нам кажется обычным, естественным, шведов буквально ошеломляло.

В саду Лиссеберг был устроен товарищеский обед, на котором за одним столом оказались посол, красный адмирал, как выражались шведы, командный состав и рядовые военморы.

Во многих газетах обсуждался этот, как там казалось, из ряда вон выходящий факт: рядом, на равных, сидят за столом и обедают красный адмирал и рядовой военмор, кочегар или машинист...

К счастью, шведские судостроители, ткачи, машиностроители, моряки, докеры отлично нас поняли и полюбили. Прощаясь, вслед нам глядела не только знаменитая скульптура женщины с всклокоченными ветром волосами, венчающая пятидесятиметровую башню-колонну, — «Жена моряка», вслед нам глядел весь трудовой Гётеборг. Даже могучие полисмены в белых брюках и черных мундирах с бесчисленными пуговицами потонули в многолюдье толп. А по воде, как и в Норвегии, нас провожали тысячи лодок и катеров.

Победила, как сейчас говорят, дружба. Второй заграничный поход, как и первый, прошел успешно.

В Лужской губе наш отряд встретили боевые корабли. Оркестры грянули встречный марш. Член Реввоенсовета и начальник политотдела Балтийского флота, старый авроровец, участник октябрьских событий на крейсере Петр Иванович Курков поздравил нас с благополучным плаванием и объявил личному составу благодарность.

Мы подходили к родным берегам, узнавали их очертания, маяки, прибрежные постройки. У меня, как, наверное, и у других моряков, сладко защемило сердце: мы — дома!

Эрнст Тельман — почетный авроровец

В тот день на «Авроре» ждали гостей — делегатов VI конгресса Коминтерна, приехавших из Москвы в город на Неве. Гости запаздывали. Взрыв радости ленинградцев был таким бурным, что протокольный регламент нарушился, делегатов подолгу не отпускали.

Появились гости внезапно, настолько внезапно, что вахтенный на трапе корабля, не успев подать сигнал, оказался в объятиях могучего мужчины в синей фуражке с высокой тульей и округлым козырьком. Его стальные руки стиснули вахтенного, а лицо озарилось широкой улыбкой.

Вахтенный знал по портретам и это лицо, и эту фуражку, но все-таки растерялся и очень смутился, такой оборот не был предусмотрен уставом, да и как не растеряться, если снискавший мировое признание человек заключает тебя в объятия.

Тельман не взошел, он взбежал по трапу. Темный пиджак был распахнут, ворот белой сорочки расстегнут и обнажал упругую мускулистую шею.

Трап подрагивал и покачивался, но это, видно, не смущало Эрнста Тельмана. Он и по палубе шел хотя и твердо, но немного враскачку, как ходят люди, познавшие круговерть штормов.

Не все тогда знали, что в юности Тельман ходил на пароходе из Гамбурга в Америку, был помощником кочегара, работал и портовым грузчиком, взваливая на свои литые плечи немалые грузы.

Когда он поднялся на командирский мостик и снял фуражку, все увидели его большую бритую голову и высокий лоб, его светлые, обращенные к краснофлотцам глаза, его резко очерченный волевой подбородок и косую складку, идущую от носа к сомкнутым губам.

От всего облика Тельмана веяло силой, неизбывной энергией, а мощно посаженная бритая голова придавала его атлетической фигуре скульптурность.

Он протянул к краснофлотцам руку, не успел и слова вымолвить — палуба взорвалась рукоплесканиями: так ждали его, так любили, так быстро, едва взойдя на трап, покорил он видавших виды авроровцев.

Объяснить популярность Эрнста Тельмана среди моряков и легко и сложно. Его колыбелью был портовый Гамбург [301] с лесом мачт у причалов, с длинными шеями стальных кранов, с вечной перекличкой пароходных гудков и боцманских дудок, с поскрипыванием лебедок, с холодным блеском лоснящейся жирными пятнами Эльбы.

Причастность к морю влияла, наверное, на симпатии краснофлотцев, но важнее было другое: перед ними стоял вождь пролетариев Германии, которые вели тяжелые классовые битвы.

Летом 1928 года, когда Тельман приехал на «Аврору», еще свежи были в памяти наших соотечественников легендарные дни Гамбургского восстания. Готовясь к приему гостя, многие на корабле перечитали очерки Ларисы Рейснер «Гамбург на баррикадах» — горячий репортаж с места событий, из города, на стенах которого «героические царапины, белые воронки от пуль...».

Возглавил это восстание Эрнст Тельман. Бои в Гамбурге были сродни боям на Красной Пресне, чьи уроки наверняка учел Тельман.

Крупнейший город Германии вздыбился баррикадами. Каждое окно стало бойницей, каждый дом — крепостью. Мертвенно-тихие подвалы и чердаки внезапно оживали, озаряясь рыжими вспышками выстрелов.

Полицию и войска поддерживали броневики. Но путь им преграждали баррикады, а удары восставших обрушивались то с тыла, то с флангов.

Рабочие отряды, вооруженные винтовками и пистолетами, захваченными у полицейских, пробирались канализационными туннелями под землей, карабкались, как по скалам, по шатким карнизам домов, возникали там, где их не ждали. Часами войска и полиция вели остервенелый огонь по пустующим баррикадам, не подозревая, что удар нанесут им с тыла — обескураживающий, стремительный, как порыв ветра.

Когда пришла необходимость прекратить борьбу, рабочие отряды скрылись, сохранив оружие, сохранив чувство моральной победы и готовность в нужный момент вновь поднять знамя восстания.

Эту гибкую тактику уличных боев разработал и осуществил Эрнст Тельман.

Полиция его искала. Его хотели схватить, заточить в каземат, а он в день похорон героев восстания появился на Ольсдорфском кладбище и обратился к товарищам по борьбе с речью.

И снова полиция пыталась его схватить, но многотысячная толпа рабочих растворила его, скрыла и не отдала...

Популярность Тельмана среди моряков была, конечно, естественна и закономерна. Она еще больше возросла, когда авроровцы увидели и услышали вождя немецких пролетариев, когда он прошел по их кубрикам, по машинным отсекам, беседуя с кочегарами, машинистами, комендорами.

Еще живы старые авроровцы, которые помнят, как принял Тельман форму краснофлотца, с какой нежностью, словно на любимых детей, смотрел на молодых моряков, избравших его почетным членом своей команды.

Несколько минут он стоял молча. Его большие, сильные пальцы гладили шершавую поверхность тельняшки, прочерченной белыми и синими полосами. Глаза его стали задумчивыми. Быть может, в эти минуты он думал о своих соотечественниках из Гамбурга, Берлина, Дрездена, о тех испытаниях, которые ждут их на пути к свободе?

Эти раздумья, эти мысли прорвались, хлынули на бумагу, едва Эрнст Тельман склонился над книгой отзывов крейсера. Быстрые, четкие буквы замелькали на белом поле листа:

«Делегаты VI Всемирного конгресса передают вам сердечный революционный привет! Для всех нас возможность провести несколько часов среди краснофлотцев «Авроры» — огромное событие...

Когда по царскому Петербургу были даны первые артиллерийские залпы, революционные рабочие и матросы почувствовали прилив новых сил. Красногвардейцы, которые с великой страстью и еще большей энергией строили баррикады на улицах Петербурга, испытали прилив нового мужества, потому что знали, что красные матросы Кронштадта помогают им свернуть чудовищный режим и установить на одной шестой части земного шара диктатуру пролетариата».

Свою запись Эрнст Тельман закончил словами о битвах, предстоявших немецким рабочим и рабочим в других странах капитала.

«Тогда, — писал он, — нашим боевым призывом, нашим боевым сигналом, нашим боевым лозунгом, нашим паролем будет слово: «Аврора»...»

В марте 1933 года на крейсер пришла черная весть: Эрнст Тельман схвачен гестаповцами и заключен в Моабит.

Редкие и скудные сведения о Тельмане проникали на [302] волю сквозь толщу тюремных застенков. Лишь со временем стало известно его письмо о пытках, применявшихся гестаповцами.

«С меня сорвали одежду. Два гестаповца положили меня поперек табурета. Один из них принялся равномерно избивать меня тяжелой плетью из кожи бегемота. От боли я несколько раз вскрикнул.

Тогда мне заткнули рот, и удары посыпались на меня градом. Меня били по лицу кулаками, по груди и спине плетью. Брошенный на пол, я лежал ничком, уткнувшись лицом в пол, и ни слова не отвечал на вопросы. Меня пинали ногами. Я все старался закрыть лицо. Я изнемогал. Сердце начало сдавать. Я уже ничего не видел и не слышал. К тому же меня мучила такая жажда, что изо рта шла пена, и я почти задыхался.

Будучи в полуобморочном состоянии, я все же не терял сознания, но и не чувствовал боли и думал только о том, как избавиться от этой пытки».

А вот еще одно свидетельство Эрнста Тельмана:

«Проходят часы в молчаливых размышлениях. Мой путь предопределен мною, даже если он будет еще тяжелее. Повседневное унижение, попирание человеческого достоинства — страшная участь. Но эта борьба — мой удел».

Осенью 1943 года, когда полузатопленная «Аврора» стояла в Ораниенбаумской гавани и отвечала огнем на огонь гитлеровцев, осаждавших Ленинград, в Германии произошел такой эпизод.

В тюремную одиночку в Баутцене вошел солдат в форме фашистской армии. Он взглянул на арестованного: бритая голова, нездоровое, бледное лицо, какое бывает у людей, не один месяц и не один год просидевших в застенках. Солдат спросил:

— Вы Тельман?

— Да, Тельман — это я, — последовал ответ.

И тогда солдат поведал свою историю. Прежде он служил тюремным надзирателем в Баутцене. Потом воевал во Франции. Теперь приехал в отпуск перед отправкой на восточный фронт. Его бывшие сослуживцы — тюремные надзиратели разрешили ему войти в камеру Тельмана на несколько минут. Он вошел, чтобы спросить, что думает Тельман о войне против России и о положении Германии.

— Германии никогда не победить Советскую Россию, — твердо сказал узник. [303]

В декабре 1943 года немецкий солдат Вальтер Лесснер сдался под Ленинградом.

Слышал ли он грохот авроровских орудий? Видел ли в подзорную трубу полузатопленный крейсер, не спустивший боевого флага и продолжавший вести огонь?

На этот вопрос ответить мы не можем. Но мы знаем: Вальтер Лесснер беседовал в полутемной камере-одиночке с почетным авроровцем Эрнстом Тельманом и сдался в плен советским войскам...

После этого прошел без малого еще один год. Фашистское радио распространило сообщение, что во время налета англоамериканской авиации на район Веймара и Бухенвальда погиб бывший депутат рейхстага Эрнст Тельман.

Гитлеровское радио опровергла печать наших союзников: в тот сентябрьский день над Средней Германией не появлялось ни одного англо-американского самолета.

Что же произошло? Жив ли Эрнст Тельман?

Лишь много лет спустя авроровцы получили ответ на этот вопрос. На крейсере побывали жена Тельмана Роза Тельман и дочь Ирма.

Вот что произошло в сентябре 1944 года.

В одну из ночей Тельмана посадили в машину и под усиленной охраной повезли из Баутцена (последнее место заключения) в Тюрингию — в концентрационный лагерь Бухенвальд.

Тельман понимал, что по мере приближения советских войск страх тюремщиков перед ним, вождем немецких коммунистов, будет возрастать. Гитлеровцы захотят учинить расправу.

У палачей, как правило, жестокость и трусость неотделимы. Его увезли из тюрьмы ночью. И во мраке ночи вывели из машины. И стреляли в Тельмана, не став лицом к лицу, нет, они стреляли в спину. И, страшась даже безжизненного тела узника, сожгли его...

Идут годы. На «Авроре» побывали десятки делегаций из Германской Демократической Республики. Приезжали юные тельмановцы — немецкие пионеры. Приезжали рабочие и крестьяне, студенты и военные.

Одна из делегаций привезла в подарок авроровцам большой портрет Тельмана. Те, кто видел вождя германских пролетариев в 1928 году на крейсере, легко узнали бы его:

та же распахнутая белая сорочка, и фуражка с высокой тульей, и светлые глаза, и резко очерченный волевой подбородок, и мощно посаженная голова на открытой мускулистой шее.

Сменилось не одно поколение авроровцев. Однако Тельмана знают, любят, он навсегда прописан на крейсере Революции.

Однажды моряки написали Ирме Тельман письмо. Они спрашивали, что известно о почетной форме краснофлотца, врученной Тельману в памятный день посещения «Авроры».

«Подарок ленинградских матросов, который дорог каждому из нас, я сохраняла в Гамбурге до 1944 года, — ответила Ирма Тельман. — Но фашистские палачи похитили почетную форму...»

Авроровцы расспрашивали частых гостей из ГДР, ведутся ли поиски краснофлотской формы Тельмана.

— Ведутся, — отвечали гости. — Но пока найти не удалось.

И вот недавно, когда уже самые стойкие оптимисты потеряли надежду на успех, пришла долгожданная весть: почетная форма авроровцев, врученная Тельману в 1928 году, найдена и возвращена немецкому народу.

Сегодня в Дрездене, в Музее Вооруженных Сил ГДР, лежат под стеклом и тельняшка, которой касались пальцы Тельмана, и бескозырка с черными лентами и шестью золотыми буквами: «Аврора».

Благодарность Мессины

Перед эскадренным миноносцем «Решительный» открывались берега Сицилии. На борту миноносца был командир «Авроры» капитан I ранга Юрий Иванович Федоров, не отрывавший от глаз бинокля. Юрий Иванович уже видел не только очертания Мессины, как бы сбегавшей к морю, не только массивные стены древнего форта Сан-Сальваторе...

Советские моряки спешили на юбилей, посвященный... Впрочем, сначала историческая справка.

28 декабря 1908 года несколько подземных толчков чудовищной силы погребли итальянский город Мессину под грудами развалин. Руины, как это часто бывает при землетрясениях, [305] охватило пламя пожара. Из-под завалов неслись стоны обреченных.

Первыми сигнал бедствия приняли корабли русской эскадры, находившиеся недалеко от острова Сицилия. Корабли устремились на помощь мессинцам.

Город лежал поверженный: камень и щебень, скелеты обгорелых зданий, тлеющие головешки. Разгребая руины, пробираясь по стропилам полуобвалившихся домов, палимые огнем догорающих балок, моряки спасали раненых, обезумевших людей.

Две тысячи мессинцев было спасено русскими моряками!

По свидетельству Максима Горького, жившего в ту пору в Италии, когда линкор «Слава» доставил пострадавших в Неаполь, набережную сотрясали рукоплескания и возгласы:

— Да здравствуют русские моряки!

В 1911 году правительство Италии пригласило в Италию крейсер «Аврора». В обращении муниципалитета Мессины к населению (это обращение представлено в экспозиции корабельного музея) писалось:

«Граждане!

Завтра к нам прибывает русский крейсер «Аврора» для принятия медали, которую жители Мессины передают морякам Балтийского флота за самоотверженность и доблесть, проявленные во время землетрясения 28 декабря 1908 года.

Вы видели их, бросающихся, не щадя своей жизни, в самые опасные места, чтобы без лишних слов спасать жизнь других, невзирая на ужас, их окружающий. Вы помните примеры исключительного мужества, совершенные среди разрушений и смерти.

Мы обратимся к храбрым русским морякам, с которыми нас так сблизило несчастье, с самыми сердечными приветствиями, торжественно подтверждая, что если грустные воспоминания об этих печальных днях еще живы, не забудутся, то вечны и наши благодарность и признательность к тем, кто показал великолепные образцы человеческой солидарности и братства, первыми придя нам на помощь».

Встречать «Аврору» вышел весь город. Набережная была запружена народом, украшена флагами. Командиру корабля делегация мессинцев вручила золотую медаль и панно: на фоне синего моря — русские корабли, идущие к берегам Сицилии на помощь пострадавшим итальянцам.

Торжественная встреча состоялась 1 марта, а в ночь [306] на 2-е на мессинской набережной вспыхнул пожар. Яростное пламя быстро разгоралось, все шире охватывая здание кинотеатра.

На «Авроре» прозвучала тревога. Более ста пятидесяти моряков бросились в пылающий кинотеатр, чтобы спасти его...

В 1978 году эскадренный миноносец «Решительный» прибыл к берегам Сицилии на празднование семидесятилетия подвига русских моряков в Мессине.

На мраморе мемориальной доски мессинцы высекли слова благодарности России и ее мужественным сыновьям.

«Открытие доски освятил сам архиепископ Мессины монсиньор Иняцио Каннаво, — писала «Красная звезда». — Обращая к ней взор, много хорошего сказал на манифестации мэр города синьор Антонио Андо. В тот день сотни мессинцев представились морякам «Решительного» как сыновья, дочери, внуки спасенных русскими в 1908 году. Они заверяли, что и их дети, их внуки тоже никогда не забудут этого».

На «Решительном» состоялась пресс-конференция. К контр-адмиралу Н. Рябинскому подошел представитель итальянского информационного агентства АНСА и сказал:

— Господин адмирал, позвольте представить вам мою мать. Во время мессинского землетрясения ее, тогда пятилетнюю девочку, спас, откопав из-под руин, офицер одного из кораблей русской эскадры.

Корабельный музей на «Авроре». От него тянутся нити в недра архивов и хранилищ, к очевидцам и участникам отгремевших событий. И как ветви вырастают из ствола дерева, так день сегодняшний вырастает из дня вчерашнего...

Все дни недели, кроме пятницы, на «Авроре» с утра до вечера посетители. На набережной выстраивается вереница автобусов с табличками: «Экскурсионный», «Заказной», «Интурист». На некоторых автобусах флажки с названиями ближних и дальних городов, с многоцветными гербами. А людская река, многоголовая, неубывающая, течет и течет к трапу крейсера.

Если в 1948–1950 годах на крейсере побывало семнадцать тысяч соотечественников и иностранцев, то сейчас, ежегодно по палубе проходит более миллиона гостей. Посланцы более ста стран мира посетили крейсер. Поток гостей растет. Не случайно входной трап на корабль окрестили «народной тропой». [307]

На палубах вечное многолюдье. Группы экскурсантов и отдельные посетители встречаются, расходятся и снова встречаются. В постоянно движущейся многоликой массе трудно кого-либо выделить. Но даже в этом кипучем круговороте в тот день нельзя было не задержать взора на высокой, смуглой девушке с книжкой в руке. Она была ослепительно молода и красива. И никуда не спешила. Наоборот, замедлив шаг, кого-то искала глазами.

Наконец она увидела матроса, проходившего по палубе, и направилась к нему.

Авроровские матросы — народ общительный, не только общительный — привычный к тому, что гости крейсера обращаются с любыми, порой сложными и неожиданными вопросами. Но тот, остановленный девушкой, шел по делу, времени в запасе, очевидно, было мало, и думал он о чем-то своем, никого не замечая.

Она преградила ему путь и быстро заговорила:

— Здравствуйте, очень извините, я очень... просила... вас...

По акценту, по запальчивой быстроте, с какой она произнесла первые три слова и по той трудной медлительности, с которой подбирала последующие, матрос легко определил: иностранка. Она опять начала говорить, но матрос почему-то совсем ничего не понял. Его мимолетный взгляд скользнул по смоляным волосам, заглянул в угольно-черные глаза с блестящими зрачками, задержался на курточке. Курточка чуть вздымалась на груди и была увешана значками с изображением ленинского броневика, Петропавловской крепости, Медного всадника и еще чего-то.

Замешательство матроса грозило неловкостью, но, увидев протянутый путеводитель по «Авроре», он сразу нашелся, нащупал шариковую ручку:

— Как вас зовут?

Девушка повела плечами.

Догадавшись, что вопрос не понят, переспросил:

— Ваше имя?

— Имя, имя! — обрадовалась гостья знакомому слову. — Имя — Аврора.

Такого на крейсере еще не случалось: на «Аврору» приехала Аврора! Приехала из кубинской провинции Камагуэй. Родилась она в семье рабочего, который решил так назвать дочь в честь Октябрьской революции.

Аврора — член Союза молодых коммунистов Кубы. [308] Окончила высшую школу. Педагог. Ей двадцать два года.

Вся команда собралась, чтобы познакомиться с гостьей из Кубы. Ей вручили знак почетного члена экипажа и бескозырку. Она поцеловала ленточки и надела бескозырку. Смуглое лицо светилось белозубой улыбкой.

Матросы дружно рукоплескали. Никогда в составе экипажа не было девушек. А теперь на «Авроре» — Аврора Дельгадо!..

В корабельном музее есть две необычные карты: на одной показаны реки, моря и океаны, по которым плавала «Аврора», на другой — страны, чьи посланцы побывали на борту крейсера.

Обе карты интересны и о многом говорят уму и сердцу. Кто-нибудь когда-нибудь составит третью карту — огромную, всеохватывающую. Мы прочтем на ней тысячи знакомых и незнакомых названий городов и деревень, бухт, островов. Люди, живущие там, разбросанные по всему белому свету, хорошо знают силуэт трехтрубного крейсера, в их судьбе «Аврора» заняла свое особое место...

На эту карту с полным правом можно будет поместить и домик из кубинской провинции Камагуэй, где родилась Аврора Дельгадо, и рабочий поселок близ Берлина, где более десяти лет средняя школа носит имя «Авроры», и польский город Сосковцы, где юные моделисты, руководимые учителем Юлианом Грабовским, спустили на воду модель русского крейсера, и Московский электромеханический завод имени Владимира Ильича, рабочие которого написали: «Эхо легендарной «Авроры» вечно будет звучать в гуле наших цехов...»

Много лет назад известный тамбовский коллекционер Николай Алексеевич Никифоров начал собирать марки, открытки, значки, сувениры, медали, посвященные «Авроре». Теперь в городе на берегах Цны проводятся выставки «Реликвии Революции». На этих выставках — тысячи марок, открыток, значков с изображением трехтрубного крейсера. «Аврора», отлитая в металле, изваянная в гипсе, выточенная в дереве. Профиль корабля, знакомого и почитаемого на всех континентах!

«Аврора» не только символ. Живая дружба связывает ее с десятками коллективов...

Машина наматывает километр за километром, удаляясь от Москвы. Уже нет асфальтовой магистрали, уже легким шлейфом вьется пыль проселочной дороги, и поля, изредка [309] разрезанные оврагами, все бегут и бегут — бесконечные, бескрайние. Наконец на зеленой равнине всплывает обетованным островом село Раменье. На широкой площади, упираясь высокими трубами в крону деревьев, неожиданно вырастает «Аврора» с ее знаменитой баковой пушкой и стройными мачтами. Перед нами — панно величиной почти с корабль.

Почему же крейсер оказался в сухопутном краю?

В Раменье — главная усадьба колхоза, носящего имя «Аврора». И «заплыл» крейсер в этот безводный уголок — ни река, ни море село не омывают — в давние годы:

«В десятилетнюю годовщину Красной Армии и Флота, непоколебимо стоящих на страже завоеваний Октябрьской революции, мы, крестьяне, бедняки и середняки селенья Раменье, Волоколамского уезда, Московской губернии, в количестве шести дворов и сорока едоков решили объединить свои хозяйства на коллективных началах и организовали товарищество по общественной обработке земли, которое зарегистрировали в Московском земельном отделе и присвоили наименование «Аврора» в память революционных заслуг славного Красного боевого крейсера «Аврора».

Пусть наше коллективное объединение будет так же удачным в строительстве социалистического сельского хозяйства, как был удачен первый выстрел крейсера «Аврора» по Зимнему дворцу в Октябрьские дни.

Принимая это решение, мы просим вас, дорогие товарищи красные моряки крейсера «Аврора», принять над нами культурное шефство и тем самым создать неразрывную связь с Красным Флотом».

Эта «неразрывная связь» была установлена. Теперь бедное, почти нищее товарищество, состоявшее из «шести дворов и сорока едоков», стало мощным, известным в стране колхозом-миллионером, урожаи которого кормят многие тысячи «едоков».

Имя обязывает. Колхоз «Аврора» — один из флагманов на полях Подмосковья...

И опять дорога. Неподалеку от слияния речки Рузы с Москвой-рекой, на высокой круче, раскинулся пионерский лагерь «Авроровец». У входа в лагерь — двенадцатилетние-тринадцатилетние вахтенные в матросках. И большой морской якорь здесь не случайный гость. Ребячьи палаты называются кубриками, пионерские отряды — экипажами, во главе стоят командиры. Есть и боцманы. Какие моряки — пусть и совсем юные — могут обойтись без боцманов?! [310]

Здание из стекла и камня — ребячий городок, приютивший почти полтысячи пионеров. Одно здание резко выделяется: форма его напоминает корабль, вместо окон — круглые стеклянные иллюминаторы. Это — музей, посвященный «Авроре» и красногалстучному экипажу «Авроровца».

Второй десяток лет дружат пионеры лагеря с командой крейсера. А на самом крейсере шефство над ребячьими коллективами — дело не новое. В 1924 году матросы опекали детдом имени В. И. Ленина. Размещался он в Кронштадте, и жили в нем ребята, родители которых погибли в боях за Октябрь.

Время было трудное, холодное и голодное. На самой «Авроре» кормили пшеном да селедкой. Обмундирование пооборвалось настолько, что обувь выдавали лишь тем, кто заступал в караул.

В эту тяжкую пору матросы крейсера отчисляли для подшефных детдомовцев стоимость своих небогатых пайков, подарили детям 37 пар валенок, 16 метров сукна на пальто, 5 килограммов какао и 5 килограммов шоколада.

Разумеется, ребята в пионерлагере «Авроровец» обеспечены всем необходимым. Дружба с экипажем крейсера для них нравственная школа.

В числе первых к пионерам приезжал ветеран «Авроры» Андрей Павлович Подлесный. Их гостем был матрос Александр Кузьмин.

Заливались горны, гремели барабаны, отбивали шаг экипажи с морскими названиями — «Впередсмотрящий», «Варяг»...

Жаркий костер разгорелся, пламя поднялось так высоко, что казалось, его языки лижут черноту неба. Посланцы крейсера сидели у огня и рассказывали, рассказывали о событиях далеких, но незабываемых, о той ночи, когда «Аврора» направила свои пушки на Зимний...

Шефские связи «Авроры». Они не мимолетны, не быстротечны, они устойчивы и надежны. И что бы ни свершилось в стране, это непременно находило отклик на крейсере.

Перенесемся из пионерлагеря «Авроровец» на Волгу, из наших дней в тридцатые годы, когда над котлованами гигантской стройки, над ямами, где гасилась известь, над путями узкоколеек, над корпусами, выросшими из развороченной земли, реял призывный, властный, самый короткий на свете лозунг: «Даешь!» [311]

В ноябре 1931 года из Нижнего на «Аврору» пришла телеграмма:

«Крайком комсомола совместно с крайкомом партии Нижегородского края и дирекцией автомобильного завода просят о высылке представителей для принятия шефства».

Дорог был каждый день, каждый час. Не хватало специалистов. И крейсер направил в Нижний своих умельцев: младшего командира Федорова, машиниста Арбузова, старшего машиниста Юрьева, электрика Маркова, главстаршину Шошкина, артэлектрика Лукашева, трюмного машиниста Луппова.

Не успела бригада в тельняшках и бескозырках прибыть на леса стройки, как оттуда пришел новый запрос: в Ленинградском порту не разгружается пароход «Карплака». Скопилось много транспортов. «Карплака» прибыл из-за границы. В его трюмах оборудование, необходимое стройке. Помогите!

Авроровские десанты не раз устремлялись на самые горячие участки борьбы. Фронтовое, горячее, зовущее «Вперед!» сменило новое: «Даешь!».

«Бойцы Краснознаменного крейсера двинули семьдесят восемь человек в порт на разгрузку. Ударными темпами в течение одних суток командиры и краснофлотцы «Авроры» очистили трюмы пузатого «Карплака». На эту работу в порту потребовалось бы не менее трех суток»{34}.

— Мы это помним, мы это знаем, — рассказывает старший матрос Юрий Гришаев. — Авроровцы помогали строить автозавод, автозаводцы служат на «Авроре». Нева и Волга породнились.

«Породнились» не красное словцо. Не фраза.

Юрий Гришаев — горьковчанин. Учился в индустриально-педагогическом техникуме, кузнице кадров для автозавода. И, как большинство горьковчан, настоящий волжанин. Вода — его стихия. Яхтсмен.

Мальчишкой с завистью смотрел, как, накренясь, взметнув крыло паруса, скользят стремительные яхты. Только смотрел, сам до срока довольствовался байдаркой — легкой, послушной, быстрой.

Двадцать километров по Горьковскому морю тоже расстояние! А подрос — пересел на яхту. [313]

Сколько раз белокрылый «Летучий голландец» переворачивался, сколько раз — две минуты, умри, но яхту подыми! — Юрий справлялся. И опять косой парус наполнялся ветром...

Пришла пора служить. Гришаев получил комсомольскую путевку на «Аврору». Издавна живет эта традиция — Горьковский автозавод ежегодно посылает на крейсер пять — семь своих достойных призывников.

Гришаев после двух лет службы стал комсомольским вожаком. На «Авроре» это означает — вожак команды, потому что все матросы — старшины и молодые мичманы — комсомольцы. Все до одного!

Юрий Гришаев ездил в Горький на праздник призывника. Дворец культуры от входных ступенек до самых высоких галерей, до люстры, венчающей зрительный зал, содрогался от гремящих оркестров. Музыка властвовала во дворце. И никогда, кажется, не было в нем столько цветов!

Пришли девушки, без которых, разумеется, не обходится ни один мужской праздник.

На торжественной части все соблюдалось, как заведено: и большой стол под красной материей, и президиум, и колокольчик у председательствующего, и микрофон на трибуне.

В выступающих тоже недостатка не было: от парткома, от завкома, от комсомола, от военкомата.

Потом поплыла по залу знакомая мелодия, тихо-тихо, как бы набирая разгон. Из глубины партера возникла песня, осторожно подхваченная залом.

Пели известную песню «Что тебе снится, крейсер «Аврора»?».

Песня еще парила над рядами, когда Юрий Гришаев вышел на трибуну. Кто видел его, упругого, стройного, сплав мускулов и молодости, кто видел, как идет ему густая синева матросской фланелевки, как широкий ремень, перехватывая талию, подчеркивает его безупречный торс, тот навсегда запомнил своего земляка.

Выйдя из-за трибуны, все больше увлекаясь и увлекая других, говорил он об «Авроре», и сцена уже была как палуба корабля. Говорил он долго — Юра два года водит экскурсии, не новичок, а председательствующий забыл про свой колокольчик и про регламент...

Опять запели «Что тебе снится, крейсер «Аврора»?». Песню пели все, а в зале сидели они, пять счастливчиков, которым вручили комсомольские путевки и которые будут служить на «Авроре»...

На Петроградской набережной кого только не видали! Кто только сюда не приходил и не приезжал! Вдоль набережной вытягивались вереницы изящных лимузинов, комфортабельных автобусов, запыленных машин, прошедших сотни километров. Звучала разноязыкая речь, здесь бывали люди всех рас и народностей — чернолицые, белолицые, желтолицые. Все они приезжали и приходили, движимые одним: побывать на «Авроре». Но в тот вечер произошло нечто необычное.

В намечавшемся мартовском сумраке еще ничего не было видно, но уже слышался нарастающий гул. Он плыл, приближался, напоминая грохот мощных танковых колонн, выходящих на парад.

Фонари не зажигали — был тот рубеж между уходящим днем и неродившимся вечером, когда можно обходиться без электричества.

Наконец свет фар заскользил по Петроградской набережной. Один за другим, с флажками на радиаторах, сверкая свежей краской, шли тракторы.

Длинная колонна — по нескольку машин в ряд — завладела всей мостовой. Движение прекратилось. Головной трактор остановился возле «Авроры». Вспыхнул летучий митинг.

Митинг длился считанные минуты. Рабочие Кировского завода отрапортовали: тракторы, построенные из сэкономленных материалов, прямо с конвейера пришли к «Авроре», чтобы отсюда взять курс на колхозные поля.

Грянул оркестр. Колонна снова тронулась в путь...

«Аврора» давно стала стартовой площадкой многих начинаний. Не раз ленинградские юноши и девушки в рубашках цвета хаки, с походными рюкзаками, с песнями, петыми на Ангаре и в Казахстане, на БАМе и Ямале, собирались на палубе крейсера, чтобы отсюда начать путь в таежную глухомань, на болотистые низины, в необжитые края, чтобы строить дороги, прокладывать мосты, возводить города!

22 апреля — в день рождения Владимира Ильича — «Аврора» во власти самых маленьких своих друзей. В этот день на груди их вспыхивают красные галстуки.

Скольким этот галстук повязал первый комиссар крейсера — Александр Викторович Белышев!

Апрель в Ленинграде чаще холодный и ветреный, чем погожий, но палуба белеет сотнями отутюженных сорочек. [315] «Всегда готовы!» звучит над Большой Невкой. И потом, когда отряды проходят по палубе, когда уходят в жизнь самые юные, нет силы, способной заставить их застегнуть легкие пальто. Пусть обжигает ветер, подымая с реки холодные брызги, но пусть все видят — матросы на корабле, прохожие на тротуаре, проезжие на мостовой — красные, красные, красные галстуки!..

Ни время, ни расстояния не могут остановить птиц — они возвращаются на свои гнездовья. Так и авроровцы: в какие бы дали ни забросила их судьба, стремятся к своему кораблю.

Леонид Александрович Демин долгие годы исследовал Берингово и Японское моря. В отечественной гидрографии не было человека, которому удалось бы составить описание двух морей. Таким человеком стал Демин.

Его именем назвали бухту в Чукотском море и группу островов в Малой Курильской гряде.

Леонид Александрович — один из ведущих создателей Морского атласа. Среди его наград — медаль лауреата Государственной премии и золотая медаль Ф. П. Литке.

Друзья свидетельствуют: инженер-контр-адмирал Демин всегда был чрезмерно загружен. Он, уплотняя сутки до крайности, любил повторять шутку:

— Один день может вместить два дня, а если хорошо постараться — три.

И все-таки, наперекор любым перегрузкам, он находил время, чтобы молча постоять на борту «Авроры», вслушиваясь в многоязычный говор и шум посетителей, радуясь неубывающему людскому прибою. Здесь возвращалась к нему молодость, на час-два он как бы опять становился тем мичманом, который пришел на «Аврору» в октябре семнадцатого.

А когда начались съемки кинофильма «Залп «Авроры», не было более ярого спорщика и ревнителя истины, чем Леонид Александрович. Он лишил покоя сценаристов и режиссеров, добиваясь беспощадно-строгой точности фактов, деталей, положений...

Жизнь соединила Демина с «Авророй» в такой день, такой год, когда решалась судьба народа, судьба России. Такое остается навсегда...

Причастность к судьбе «Авроры» как бы озаряет судьбу авроровца до конца его дней, кем бы и где бы он ни служил. [316]

Взять, скажем, Василия Широкова, скромного матроса «Авроры», который в ночь штурма Зимнего был в боевом расчете Евдокима Огнева.

В мирное время Василий Широков вернулся к мирной профессии. Четыре десятилетия водил он караваны судов по великой Волге, по Оке и Каме.

В дни Отечественной войны Василию Широкову поручали самые опасные рейды. Однажды, в разгар боев за Сталинград, вел он в пылающий город караван со снарядами. Появились «юнкерсы». Широков приказал зажечь дымовые шашки. Завеса дыма, сдуваемая ветром, заволокла реку, как густым туманом. Василий Иванович повернул караван в тесную горловину протоки, берега которой щетинились зарослями леса.

«Юнкерсы» отбомбились впустую...

Авроровец всегда авроровец! Василий Иванович и сейчас, на девятом десятке своей жизни, не сидит без дела: его «школу» проходят коломенские ребята из клуба юных моряков...

Николай Васильевич Ратозий — из послевоенного поколения аврлэровцев. Накануне войны он жил на Черниговщине, в краю вишневых садов. Трудно угадать, как повернулась бы его жизнь, если б не дядя Алексей Шеремет, балтийский моряк, приехавший на краткосрочную побывку и поселивший в душе мальчика будоражащие мечты о море.

В сорок пятом Алексей Шеремет погиб: корабль, на котором он служил, торпедировала вражеская подлодка. На смену дяде приехал на Балтику племянник.

Коля Ратозий был очень юн, он и брился тогда, пожалуй, не по надобности: просто хотелось поскорее стать взрослым. И этому юному радисту, подымавшемуся по трапу «Авроры», невдомек было, что трап ведет его в большую жизнь, что он прирастет к крейсеру, как приросли ветераны...

Годы службы на корабле навсегда сроднили Ратозия с крейсером. Оказавшись вдали от «Авроры», он продолжал жить ее прошлым, настоящим и будущим.

Военно-политическая академия имени Ленина. Ратозий углубился в архивы. Первое признание: на Всесоюзном конкурсе по проблемам общественных наук он удостаивается диплома I степени и медали «За лучшую научную студенческую работу».

Потом — многолетний труд, о котором, очевидно, мало знают, но значение которого от этого не умаляется. Весь [317] досуг, все отпуска, все дневные и ночные раздумья, не прерывая воинской службы, он посвящает «Авроре». Не месяцы, а долгие годы настойчиво, с самозабвенным упорством ведет он научный поиск. Так рождается диссертация: «Революционный крейсер «Аврора» и воспитание трудящихся на его героических традициях».

Первый ученый, создавший подлинно творческую работу о корабле революции, оказался авроровцем!..

Николай Васильевич Данилов — один из пушкарей батареи «А» — прилетел в Ленинград из заполярного Нарьян-Мара. Если взглянуть на Николая Васильевича — непременно придет мысль: не от Ильи Муромца ли берет свое начало этот богатырь, щедро наделенный физической мощью. И энергия его неизбывна. Не случайно, наверное, Данилов в мирное время стал строителем, возводил дома в нелегких условиях Заполярья.

И вряд ли, глядя на Николая Васильевича, кому-либо подумается, что в жизни его было немало трагических страниц.

В августе сорок первого старшина шестой пушки в Дудергофе женился на Лилии Николаевне, 9 сентября она уехала на работу в Ленинград, а вернуться не смогла: дорогу на Воронью гору перерезали гитлеровцы.

Спустя несколько дней тяжелый осколок промял каску Данилова. Кровь залила лицо. Он упал, думали — замертво, но Данилов выжил...

Через тридцать шесть лет Николай Васильевич и Лилия Николаевна разыскали друг друга и встретились на «Авроре»...

Василий Ильич Бурдасов, уйдя на пенсию, жил в Ленинграде на улице Карпинского, не скажешь, что до «Авроры» — рукой подать, однако ежедневно приезжал на крейсер как штатный сотрудник и водил экскурсии.

Никто, пожалуй, не догадывался, сколько лет этому густобровому человеку, по-медвежьи плотному, с медлительной походкой, по старой привычке широко расставлявшему ноги — «на случай качки».

Служил Василий Ильич на «Авроре» в двадцатые годы, воевал на Ладоге. Помнят его и бухта Морье, и маяк Осиновец, и остров Сухо, и Тулокса...

После десанта в районе Тулоксы грузили раненых на санитарные суда. Из-за мелководья подойти к берегу они не могли. Вскарабкаться на высокий, покачивающийся борт [318] у раненых не хватало сил. Бурдасов, стоя в воде и согнувшись, заменил мостки: по его спине прошли триста пар тяжелых подбитых железками сапог.

Раненых погрузили, а спина Василия Ильича превратилась в огромную рану...

Авроровцы прилетают, приезжают, приходят на свой корабль. Летят отовсюду вести о судьбе ветеранов:

— Бывший матрос Архип Алексеевич Кулаков стал почетным гражданином Ртищева.

— Именем Алексея Смаглия названа улица в поселке Можайском.

— Авроровцу Тимофею Ивановичу Липатову присвоено звание Героя Социалистического Труда.

В Мичуринске набережная носит имя Л. А. Демина, а судно его имени бороздит моря и океаны.

В далекой Сибири, в райцентре Сургутка, энтузиасты-краеведы А. Перевозкин и Г. Федоров собрали богатый материал о своем земляке — командире батареи «А» Дмитрии Иванове, готовят к открытию общественный музей.

Были и «белые пятна». Долго оставались невыясненными обстоятельства, при которых погиб в начале гражданской войны Евдоким Огнев. В музее крейсера есть фотокопия последнего заявления, подписанного комендором:

«Товарищи! Мы обращаемся к вам от команды крейсера «Аврора» в количестве 13 человек. Просим вас не отказать нам в нашей просьбе. Мы изъявили желание идти на фронт, на Каледина, где наши товарищи проливают кровь...»

Огнев уехал «на фронт, на Каледина». В 1918 году пришла трагическая весть: комендор погиб на Маныче.

Как погиб? Где могила комендора?

Ответа на эти вопросы не было.

В середине шестидесятых годов на «Авроре» побывала группа пионеров из 90-й школы Ростова-на-Дону. Возглавила ее Вера Степановна Гура, участница Великой Отечественной войны, волевая и энергичная учительница, посвятившая себя поиску погибших героев.

Пионеры встретились с Белышевым.

— Попытайтесь разыскать могилу комендора, узнать о его боевых делах, — посоветовал Александр Викторович. И начался поиск. [319]

Судьба комендора Огнева

В детстве Евдоким много кочевал вместе с родителями. Нужда, поиски заработка гнали безземельных с хутора на хутор, из станицы в село и опять в станицу.

«Хорошо, где нас нет», — говорил отец Евдокима, однако с судьбой не смирялся и в который раз отправлялся в новые странствия.

Так семья Огневых прошла по степям нынешних Волгоградской, Воронежской и Ростовской областей.

Много лет спустя, когда имя комендора «Авроры» стало знаменитым, между этими тремя областями возник спор: каждой хотелось Евдокима Огнева считать своим земляком.

В Ростове-на-Дону в краеведческом музее под портретом комендора крупными буквами написали: «Е. П. Огнев — уроженец Дона».

Спор продолжался годы. Победу в конце концов одержали воронежцы. В архиве они нашли документ: Евдоким Павлович Огнев родился в Воронежской губернии, в Старокриушанской волости, в той же слободе...

Старая Криуша — поселение, когда-то возникшее на окраине государства Российского. Жили там войсковые казаки, отличавшиеся силой, неудержимой удалью и храбростью.

Предки Евдокима Павловича были пушкарями, мастерами «огненного дела». Воронежцы установили: отсюда и пошла фамилия Огневых.

На родину комендора, как только стало известно место его рождения, потянулись экскурсанты из разных уголков Воронежской области, и не только Воронежской.

Дорога в Старую Криушу бежит по гладкой равнине, огибает холмы, по горбатым склонам которых расползлось курчавое стадо овец. На одном из холмов — отвесная скала с древними пещерами. Входные дыры в пещеру выщерблены, угласты, похожи на разверстые пасти допотопных чудовищ.

По преданиям старокриушанцев, в былые времена в этих пещерах сельские мальчишки устраивали боевые игрища. Верховодил в них Евдоким Огнев.

Вот и Криуша, речка, оправдывающая свое имя. Она и ста метров не течет прямо, изгибается, петляет, у села разливаясь вширь, отражая в своей воде и небо, и прибрежные ивы. [320]

Людей, знавших Евдокима Огнева, в селе нет. Лишь ветхая изба, почти по самые окна ушедшая в землю, маленькая, тесная, приземистая — в полный рост и не встанешь, — единственная свидетельница детства Евдокима.

Возле избы на улице, носящей имя комендора «Авроры», деревянный щит, удостоверяющий, что здесь родился Евдоким Павлович Огнев.

В местной школе создан музей. Пока слово «музей» звучит несколько громко, но в просторной комнате кое-что уже есть: и портрет комендора, и его биография, и снимок легендарной шестидюймовки, давшей выстрел по Зимнему, и поэма о знатном авроровце, написанная учителем И. Корчагиным.

— Мы проложим сюда постоянный маршрут, — сказал, выступая перед старокриушанцами, секретарь Калачеевского райкома партии Александр Иванович Скрынников. — Далеко от Старой Криуши до Невы, но сын нашей земли в главный день века — 25 октября 1917 года — дал сигнал для штурма Зимнего...

Перед школой, в разросшемся сквере, разбита аллея Славы. По замыслу эта аллея должна привести к памятнику комендора «Авроры». Самодеятельный проект памятника уже разработан, однако воплощение в жизнь заветных замыслов старокриушанцев вряд ли осуществимо без активной и квалифицированной помощи партийных и советских организаций Воронежа.

Пока не изваян в бронзе -мужественный облик Евдокима Огнева, его земляки пытаются воссоздать образ комендора по документам, по воспоминаниям сослуживцев и родственников.

Воронежский журналист Вячеслав Дубинкин в станице Великокняжеской встретился с девяностолетней сестрой комендора Марией Павловной, вел многолетние поиски биографических материалов Огнева, из которых родилась его брошюра «Комендор крейсера «Аврора».

Несколько эпизодов, описанных Вячеславом Дубинкиным, существенно дополняют наше представление об Огневе — артиллеристе, об Огневе — человеке, об Огневе — бойце Революции.

Перенесемся в 1911 год, на Балтику, где проходили учебные стрельбы.

«Огнев тщательно наводил орудие на цель — парусиновый щит, укрепленный на деревянном плоту. Он мягко [321] тронул штурвал наводки, и нить прицела легла в основание щита.

Загрохотали выстрелы. Командир «Авроры» капитан I ранга Лесков, стоя на мостике в окружении офицеров, следил в бинокль за каждым разрывом снаряда.

Когда заговорила носовая шестидюймовка, лицо Лескова просияло. Со второго выстрела полетели обломки щита, клочья парусины, то же самое произошло и со вторым щитом.

— Молодец, отличный наводчик! Узнайте, господа, его фамилию... Впрочем, позовите-ка его лучше сюда.

Огнев бегом поднялся на мостик, вытянулся перед командиром, четко доложил о себе.

Лесков протянул серебряные часы.

— Отменно стрелял, комендор! Возьми в награду».

Штрих за штрихом разрозненные эпизоды из биографии Огнева помогают нам представить порывистого, находчивого, мужественного комендора.

В Петрограде, возвращаясь на корабль из увольнения в город, Огнев услышал крик:

— Помогите!

Приблизившись, он увидел грузного городового, пытавшегося связать девушке руки. На тротуаре — рассыпанные прокламации. Одна из них — наклеенная — белела на стене дома.

Огнев все понял.

— Служивый, брось бабу! — крикнул он, стиснув в объятиях городового так, что тот не мог и пошевелиться. — Лучше выпьем за государя императора.

— Отвяжись! — захрипел полицейский. — Видишь, она крамолу разносит...

— А-а-а, за государя выпить не желаешь?!

Огнев пнул городового, придержал его левой рукой, а правой с такою силой двинул в челюсть, что полицейский качнулся и рухнул наземь.

Комендор схватил за руку растерявшуюся девушку и стремительно увлек ее в ближайший переулок.

— Будьте осторожнее, — предупредил он пропагандистку. — Не больно-то часто матросы увольняются в город.

Так Евдоким Огнев познакомился с Анной Кураковой, ставшей впоследствии его женой...

В дни Февральской революции Огневу из своей шестидюймовой пушки стрелять не довелось. Однако комендор [322] не сидел сложа руки. Об этом рассказал член судового комитета крейсера Александр Трапезников:

«Февральская революция. Огнев, со свойственным ему пылом, бросился в огонь восстания, освобождает из тюрем политических заключенных, снимает с крыш городовых и жандармов.

Вот одна из картин. На Литейном мосту юнкера из броневика расстреливают проходящих по мосту рабочих и солдат. Огнев прокрадывается к броневику на животе и штыковым ударом закалывает пулеметчика.

Поспевают товарищи, и броневик, захваченный моряками, в качестве трофея доставляется на Английскую набережную, где стояла «Аврора».

И наконец, октябрь семнадцатого. Не случайно потомственному пушкарю поручили этот выстрел, услышанный всей планетой.

На афишных тумбах Петрограда появились воззвания Совета Народных Комиссаров:

«Рабочие, солдаты, крестьяне! Революция в опасности. Нужно народное дело довести до конца. Нужно смести прочь преступных врагов народа. Нужно, чтоб контрреволюционные заговорщики — казачьи генералы, их кадетские вдохновители почувствовали железную руку революционного народа...»

Тринадцать авроровцев подали заявление с просьбой направить их на фронт: Огнев Евдоким, Никифоров Филипп, Новиков Кузьма, Липатов Тимофей, Герасимов Феофилакт, Векшин Иван, Белоусов Иван, Бруммель Мартын, Денисов Александр, Торопов Василий, Никаноров Михаил, Бычок Александр, Сиваков Кирилл.

Евдокима Огнева назначили комендором на бронепоезд «Смерть Каледину».

Сухопутный корабль — громыхающий, ощетиненный орудиями и пулеметами, защищенный броней — вышел в опасный, полный неожиданностей путь.

До нас дошли сведения о первых боях, в которых участвовал на суше комендор.

Под Никитовкой внезапно заскрежетали тормоза — машинист увидел раскуроченные рельсы. В ту же минуту из ближней рощи по бронепоезду ударили вражеские трехдюймовки.

Осколки забарабанили по бронированным стенкам вагонов. Судьбу бронепоезда решали доли минуты. Пристреляется [323] батарея, выведет из строя паровоз — весь состав станет неподвижной мишенью.

Бронепоезд спасло мастерство Евдокима Огнева. Он вторым или третьим снарядом накрыл трехдюймовку, потом вторую... Батарея замолчала, онемели пушки, опрокинутые среди изломанного березняка.

Отряд Ховрина провел успешные бои вдоль железной дороги и был отозван в Петроград. А комендор Огнев направился на юг добивать Каледина.

И дальше — «белое пятно». Три слова: «Погиб на Маныче». При каких обстоятельствах? Где? Маныч не ручеек... Не было даже тонкой нити, за которую можно бы ухватиться.

Следопыты из ростовской школы тщательно изучили карту, перечитали все, что помогало представить бои на Маныче. Главное так и не прояснилось: где и как искать погибшего комендора?

Решили поднять на поиск школы, расположенные близ Маныча. Разослали письма.

Минули месяцы. Письма словно канули в воду.

Между тем молчание не означало бездействия. На хуторе Веселом пионервожатая Тамара Шрамко организовала поисковый отряд. Ему предстояло пройти вдоль берегов Маныча более ста километров. И не просто пройти! Отыскать среди старых казаков участников гражданской войны. Побеседовать с каждым. Авось найдутся очевидцы гибели Евдокима Огнева, его соратники по боям и походам...

Поисковый отряд выступил в путь летом, во время каникул. Непросто в летнюю страду разыскивать хуторян: кто в поле, кто на бахче, кто в саду. Днем в куренях ни души, вечером — не лучше: один повел в ночное коней, другой — сторожит склад...

Но следопыты вездесущи, неустанны, упорны.

— Как же, с Евдокимом Павловичем, как с вами, стоял, — услышали наконец ребята. — И в отряд его записался. Жаль, служить под его началом пришлось недолго.

Это был Петр Сидорович Киричков. Встреча его с Огневым произошла так.

В середине апреля 1918 года небольшой конный отряд во главе с комендором занял хутор Казачий Хомутец. На площади собрались хуторяне. Огнев речь сказал, призвал казаков пополнить отряд, встать на защиту Советской власти.

В соседнем хуторе Веселом белоказаки засели. Атаман из Веселого прислал парламентеров: мол, зачем кровь проливать, [324] давайте миром все порешим, за стол вместе сядем, договоримся.

Атаман к Огневу парламентеров послал, чтобы время тянули, а сам из станицы Багаевской запросил подмогу.

На рассвете две сотни белоказаков окружили Казачий Хомутец. У комендора отряд малочисленный — семьдесят сабель, да еще раненые на подводах.

Огнев приказал своим конникам отходить через Маныч, спасать раненых, а сам с группой бойцов прикрыл отход.

Была в отряде трофейная пушка. Развернул ее комендор, ударил по белякам, заплясали разрывы, захрапели кони, заметались.

Атака захлебнулась.

Перестроились беляки, с разных сторон двинулись. И опять, попав под огонь, откатились.

У комендора кончились снаряды. Из всей группы прикрытия трое остались: сам Огнев, его ординарец-подросток да казак, примкнувший к отряду в Казачьем Хомутце.

Решили отходить. В балке вскочили на коней и, отстреливаясь, — к Манычу. Возле скифского кургана тот казак, примкнувший перед боем, неожиданно спешился и выстрелами в спину убил и комендора, и его ординарца-подростка...

Петра Киричкова Огнев принял в отряд ездовым. И оружия ездовому не дали — лишнего не было. Поэтому белоказаки, схватив Киричкова, убивать его не стали, кулаками отбутузили, в горницу атамана доставили.

Пока лежал он, связанный, на полу, убийца Огнева перед атаманом бахвалился. От него, от Киричкова, и узнали хуторяне имя убийцы...

Комендора захоронили в безымянном скифском кургане близ Маныча. С годами жители Казачьего Хомутца окрестили курган по-своему: Огнев курган. [325]

Эстафету поиска от пионеров хутора Веселого приняли пионеры Казачьего Хомутца. В одноэтажной восьмилетке лучшую комнату отвели под музей. Стеллажи, полки, стены быстро заполнились ребячьими экспонатами. Среди них — ключ от комбайна.

Ключ этот имеет свою историю. Из металлолома, собранного школьниками, рабочие «Ростсельмаша» построили комбайн. Ребята назвали его «Авроровец». Работает комбайн на полях колхоза «Красный Октябрь».

В школьном музее записаны рассказы старых казаков, служивших в отряде Евдокима Огнева. Один из них — Василий Михайлович Курилов — прирос душой к следопытам-пионерам. Как выдастся досужий часок, затомится в курене, скажет старухе:

— Ты уж поскучай, а я — к Евдокиму Палычу.

И идет в школьный музей.

Лицо, шея и руки Курилова побронзовели от степных ветров и южного солнца. Не берет загар только узловатые сабельные шрамы. Ребята, показывая на шрамы, бередят былое, расспрашивают: «А это когда? А это?»

На подвижном загорелом лице ходят морщины, рассказывает Василий Михайлович и о сабельных атаках, и о своем командире, сохранившем в Сальских степях полосатую тельняшку...

Жители Казачьего Хомутца перезахоронили Евдокима Огнева. Прах его перенесли на хуторскую площадь, на которой он выступал перед последним в своей жизни боем.

Конные и пешие, со знаменами и оркестрами, стеклись люди с берегов Дона и Маныча. Когда разрыли на кургане могилу, всех поразило: ленты на бескозырке комендора не истлели, лишь поблекли буквы. Все прочли: «Аврора».

Набожные старухи даже крестились: не берут годы комендоровы ленты.

У могилы школьники посадили тую и можжевельник, поставили обелиск с барельефом Евдокима Огнева.

У обелиска в почетном карауле — пионеры-авроровцы. На рукаве каждого — силуэт крейсера.

Когда солнце клонится к закату, лучи освещают лицо комендора, лазоревые тона отступают перед багряными, и зарево, как полотнище, опоясывает площадь.

Рассказывает руководитель поиска Тамара Шрамко:

«Лиха беда — начало». Хорошо сказано. Лучше не скажешь! И словно о нас — так точно. А «мы» — это человек десять — двенадцать, красные следопыты веселовского Дома пионеров.

Помню, перед вечером, после уроков, собрала я их и прочитала письмо ростовских пионеров про их встречу с комиссаром Белышевым, про Евдокима Огнева, комендора «Авроры», погибшего на берегу Маныча, в Сальских степях. [326]

Долго рассматривали ребята портрет комендора, старались запомнить черты лица, будто Евдокима Павловича можно встретить, узнать среди живых казаков...

Вышли мы из хутора в свой поисковый поход, оглядела я мою ребячью гвардию, и сердце у меня защемило: ох, думала, не справимся, осрамимся, по плечу ли нам такое дело? Ведь ничегошеньки не знаем. Погиб на Маныче... Сколько десятилетий минуло. В гражданскую кони топтали наши степи, в Отечественную танки утюжили, целые поколения сменились...

Да, лиха беда — начало. Вспоминала я моих ребяток, следопытов, мальчиков и девочек, кажется, девять душ в поход отправилось, вспоминала недавно, когда в районной станице Багаевской народу собралось столько, что иголке негде было упасть. Собрались люди проводить участников автопробега. Хорошее задумали дело — автопробег по тем [327] местам, где жил Евдоким Огнев, где предательская пуля его свалила.

Маршрут наметили толковый, три области — Ростовская, Волгоградская, Воронежская. Больше двух тысяч километров получилось. Участники пробега все люди уважаемые: одни в гражданскую и Отечественную отличились, другие на полях, в колхозах и совхозах наших Сальских степей прославились.

Многое мы повидали. И станицу Егорлыкскую с окрестными партизанскими балками, и хутора Маныч-Балабинку, Веселый, и Пролетарск — бывшую Великокняжескую — из нее Огнев на флот ушел.

Встречали нас с музыкой, с хлебом-солью; в Богучаре, Каменске, Шахтах, Новочеркасске все население собиралось. А когда ветеран гражданской войны Григорий Липцов о боевых делах Евдокима Огнева рассказывал, люди замирали, тихо было так — дыхания не слышно.

Больше всего меня растрогало, когда Саша Шевцов, следопыт из веселовского Дома пионеров, передал землякам Огнева — жителям Старой Криуши — горсть земли, взятую на могиле комендора, пучок полыни и ковыля, выросших близ Огнева кургана, там, где упал он, сраженный выстрелом.

Вот и породнились селение, где родился Евдоким Огнев, где первые шаги по земле сделал, и станица, где последнее слово сказал, — земля, на которой последний вздох сделал.

Теперь и спор кончился — чей он, комендор «Авроры», — воронежский, волгоградский или ростовский.

Всей нашей земле принадлежит он...

Наводчик Александр Попов

Если судьба Евдокима Огнева уводит в прошлое, уже неблизкое, оставленное за чертой нескольких поколений, судьба другого авроровского артиллериста — Александра Попова — уводит в «сороковые, роковые». Она тоже драматична. И тоже — по весьма веским причинам — не сразу открылась современникам.

8 июля 1941 года Александр Попов последний раз взглянул на «Аврору» и в машине лейтенанта Антонова выехал в район Вороньей горы. Ему, ленинградцу, хорошо знавшему [329] и Дудергоф, и Воронью гору, казалось, что он не удаляется, а приближается к дому.

«Недальнее плавание», — сказал он товарищам.

11 сентября 1941 года лейтенант Антонов и политрук Скулачев подорвали себя в артиллерийском погребе. Живыми не сдались. Это, видно, ошеломило гитлеровцев. Может быть, поэтому раненых, захваченных в землянке, обескровленных и беспомощных, расстреливать они не стали, побросали на подводы, повезли.

Подводы поскрипывали вдоль глубокого противотанкового рва. На дне рва темнела дождевая вода.

«Живыми зароют, — решили раненые. — Всех свезут и зароют».

Попов так обессилел от потери крови, что вот-вот мог впасть в забытье. Смерть уже не страшила, а забыться не давали толчки. Колеса подводы попадали в рытвины, от толчка боль разливалась по всему телу. Стон сдержать было невозможно, как ни старался.

Сведенные болью лица очень веселили и забавляли гитлеровцев. Они гоготали, скалили зубы, чмокали языками.

В эти минуты Попов проклинал себя за то, что не смог [329] подавить стон, вырвавшийся сам собою, и, проклиная, прислушивался к артиллерийскому гулу. Ему чудилось, что он различает голоса авроровских пушек. Возможно, восьмое и девятое орудия еще вели огонь. Больше всего на свете Попову хотелось, чтобы здесь, рядом, взорвался снаряд и в прах превратил этих гогочущих двуногих с закатанными рукавами и потными лицами.

В одном месте ров был завален изуродованными, искромсанными оконницами. Тела почти доверху заполнили огромные ямы. Поблизости зияли воронки.

Гитлеровцы остановили подводы именно в этом месте, рядом с кровавым месивом, и устроили перекур. Они выкрикивали какие-то фразы, Попов понимал лишь отдельные слова: «russische Mдdchen», «schlaffen» и еще что-то.

После выматывающей езды вдоль рва, казавшейся бесконечной, свернули на проселок. Ров остался в тылу. Раненые догадались, что если и ждет их смерть, то не в этих ямах, а в каких-то других.

Вечером их погрузили в товарный вагон. В вагоне пахло навозом и чем-то застояло прокисшим. Был плотный мрак. Двери сперва закрыли, а потом заколотили, как заколачивают гроб. Эшелон тронулся.

Скрипели и стонали доски старого, расшатанного и разъезженного вагона. Стонали раненые. День от ночи отличался тем, что в узкие щели робко струился скудный свет.

На станциях двери не отворяли. Слышалась лающая речь. Дважды или трижды подходили соотечественники, доносились русские слова, удары молоточка о колеса. Связаться с ними не удалось.

Один из раненых постучал в дверь, попросил:

— Браток, а браток, выручи, воды глоточек! Подыхаем!

В ответ хлестнула по вагону автоматная очередь. В пробоины засочились струйки света.

Попов ходить не мог — люди лежали плотно. Запах пота, крови и прелой одежды стоял в вагоне.

Сосед Попова перестал стонать. Глазницы запали, как на трупе. Потормошить бы, но было страшно — вдруг умер?

Однажды на эшелон напали партизаны. Где-то недалеко, вероятно на железнодорожном полотне, рванули воздух взрывы, загремели выстрелы.

Стояли долго. Тронулись поздно, когда в щели не проникали даже убогие струйки света.

Тупая безучастность овладела Поповым. Нога ныла все [330] глуше, все отрешеннее, будто и не его нога, а чужая. Мучительнее переносилась жажда, сухой язык касался растрескавшихся губ, не освежая их.

Ночью мерещилось бульканье воды. Проваливаясь в не-долгий и беспокойный сон, он видел воду и слышал ее плеск. То ударяли по воде весла шестерки, то он в скафандре опускался в синюю глубину. Удивленные рыбы проплывали рядом, выпучив круглые и недобрые глаза.

Даже во сне он делал глотательные движения и тянулся ртом к руке, держащей ковш воды, а просыпаясь, чувствовал, что им овладевает безумие.

Опять в щели заструился свет. Сколько времени они в дороге? Он потерял счет, сбился, череда монотонно-похожих дней как бы погрузила его на дно серой, безысходно-глубокой ямы.

Сосед скончался. Тогда, накануне, он был еще жив. А утром по лицу пробежала судорога, он захрипел и, откинув голову; открыл рот.

На станциях, сколько ни прислушивались, русская речь не доносилась. Наконец эшелон куда-то прибыл, расколотили двери и начали выгружать раненых и мертвых. Мертвых бросали в огромный прицеп, полуживых сгружали в кузов грузовика.

Вокзал, крытый черепицей, с кирпичной башенкой в центре, с непонятными готическими буквами над фасадом, был почти пуст. Шел дождь. Раненые пересохшими ртами ловили дождинки.

Их выгрузили в концлагере, километрах в пяти от станции. В глубине лагеря темнели мрачные бараки. Эти бараки были перегружены или предназначались для других. Вновь привезенных выгрузили на голую землю, без единого кустика, без построек, без навеса от дождя. Вокруг — ряды густой проволоки, настолько густой, что и воробью не пролететь.

Попова поразило: все это просторное поле было изрыто лунками. Он пополз. В лунке, прикрытой шинелью, оказался мертвец. В другой лежал раненый. От него узнал: кормить не будут. И воды не дадут. Не надейся. Протянешь день или два — куда-нибудь определят. Кого в барак переведут. Кого, говорят, в госпиталь...

Решил рыть лунку. Земля была нетвердая. Приспособил для этого пряжку от ремня. Работал небыстро, уставал. Томила жажда. [331] Днем появился офицер. Что уж он высматривал или выискивал на этом унылом поле — неизвестно, шел медленно, высоко держа голову и важно неся на черной повязке согнутую руку.

Какая нечистая дернула Попова за язык — он и сам не мог объяснить, но в тот момент, когда офицер поравнялся с ним, вырвалось из тайников детской памяти злополучное слово «Wasser». Офицер остановился, неохотно наклонил голову, разглядывая, кто это там, внизу, на земле, поверженный, смеет к нему обращаться. Здоровой рукой вынул из кобуры парабеллум.

Глаза смотрели в глаза. Офицер целился Попову в переносицу. Холодок смерти коснулся лба. Сами собой смежились ресницы. Предчувствие выстрела раскололо череп.

Офицер не выстрелил.

А на следующее утро на поле въехали три огромных черных фургона, похожие на сдвоенные или строенные автобусы, неуклюжие, брюхатые, глухие, без единого окна.

Офицер в мегафон объявил: «Нуждающиеся в медицинской помощи — грузитесь!»

Серое поле зашевелилось, пришло в движение. Из лунок, стряхнув оцепенение, поползли люди к черным фургонам.

Пополз и Попов. Апатия, бессилие, обреченность — все отступило перед жаждой жизни. Слева, справа, тяжело дыша, поминутно замирая, чтобы передохнуть и набраться сил, волокли тела люди, лишь бы поскорее выбраться из этих могильных лунок.

Попов накануне разглядывал свою ногу. Оборвав нижние края тельняшки, он стянул раны. Запах гноя и тлена ударил в нос. Нога посинела.

Пузатые фургоны казались спасением. Метрах в ста от цели, вконец обессилев, Попов уткнулся в землю. Руки дрожали. Из горла вырывались хрипы. Наступал предел его возможностей. И все-таки, превозмогая себя, он пополз.

Было совсем близко. Слышалось урчание моторов. В кабине ближайшего фургона шофер ковырял в зубах зубочисткой.

Неизвестный окликнул:

— Морячок, стой! На тот свет спешишь?!

Он не полз, а сидел, и следов ранения на нем не было.

Попов хотел ответить — не хватило силы, повел пересохшими [332] губами:

— Нога.

Незнакомый кивнул в сторону барака:

— Есть у нас лекарь. Поможет. А там сожгут...

Позднее он узнал: обессиленных отвозили в черных фургонах в крематорий. А в бараке русский фельдшер, тоже из пленных, оказывал товарищам медицинскую помощь.

Медикаментов почти не выделяли: бумажные бинты, йод. Вместо скальпеля пользовался хорошо прокаленным на огне перочинным ножом.

Попов лег на сколоченный из досок самодельный стол. Возле стола стоял ящик, из которого торчали отпиленные ноги.

— Кричи, — сказал фельдшер. — Легче будет.

Он кричал, пока мог кричать, стонал, пока мог стонать, потом трясся в ознобе на нарах, сгорал в жару температуры. Он выжил.

В ранах копошились черви, от зуда не избавляло ничто — хотелось повеситься, броситься под колеса машины, но он не повесился и не бросился под колеса...

Зимой его свалил тиф. Перед отправкой в тифозный барак раздели донага, вывели на снег и, обливая кипятком, драили шваброй.

Тифозный барак походил на морг. На нарах костенели трупы.

Он выжил.

Поздней осенью 1944 года, когда к Пруссии приблизился фронт, Александр Попов бежал из лагеря...

Человеческая память — это вторая жизнь героя. Жизнь долгая. Ей тесны календари. Ее продолжают новые поколения.

Следопыты бывшего Дудергофа — ныне поселка Можайского — разыскали матроса с «Авроры» Александра Попова. Ему было чуть больше тридцати, когда он вернулся с войны. Он еще прихрамывал. На груди его был орден Славы, полученный под Берлином. А на голове — ни одной темной пряди. Он был бел как лунь...

На уроках мужества в школе о Попове рассказывают были, похожие на легенды.

На уроках мужества рассказывают о беспримерной храбрости [333] Алексея Смаглия, о подвиге Александра Антонова...

По крупице накапливался материал о моряках-артиллеристах батареи «А». Среди пионеров этой темы были научный сотрудник крейсера-музея И. Батарин, офицер-балтиец К. Грищинский, директор можайской школы-десятилетки Е. Зуборовский, энтузиастка поисковой работы учительница Н. Хямяляйнен. Теперь не сотни, а тысячи и десятки тысяч людей приезжают на Воронью гору, чтобы осмотреть позиции знаменитых авроровских орудий, защитивших Ленинград. И скоро скромный памятник комендорам, созданный их юными наследниками, перерастет в мемориал, в артиллерийском дворике каждой из девяти пушек батареи «А» подымется стела с именами непобежденных...

Человеческая память — вторая жизнь героя. Уже никогда не взойдет на борт «Авроры» ее первый комиссар Александр Белышев, но его голос, сохраненный для грядущего, звучит в корабельном музее; никогда не станет у баковой пушки крейсера комендор Евдоким Огнев, но люди со всех концов света ежедневно стоят у его пушки...

Однажды, многие годы молчавшая, погруженная в музейный покой, ожила радиорубка «Авроры». Было решено в канун 60-летия Октября передать из рубки ленинское воззвание «К гражданам России!».

К передатчику сел ленинградский радист Александр Иванович Сазонов. Соратники Сазонова рассказывают: у Александра Ивановича подрагивали пальцы, повлажнели глаза. На несколько секунд он замер.

Что в эти минуты испытывал Сазонов? Отец его, солдат Октября, погиб в семнадцатом; сам он, радист блокадного Ленинграда, выжил чудом. К концу блокады Сазонов — крупный, высокий мужчина — весил тридцать шесть килограммов...

Александр Иванович овладел собой. Застрекотала морзянка. В эфир полетели позывные «Авроры»: «Всем, всем!»

Слабые сигналы, шорохи, треск атмосферных разрядов — ничто не могло помешать передаче. Слова воззвания, как шестьдесят лет назад, летели в эфир.

В числе первых откликнулся Ростов-на-Дону. Это было знаменательно: 25 октября 1917 года рация революционной яхты «Колхида», стоявшей в Ростовском порту, приняла передачу «Авроры».

Теперь, кажется, не было на земле уголка, где бы не [334] услышали воззвание. Радиолюбители 140 стран откликнулись на радиопередачу из рубки крейсера.

Александр Иванович Сазонов долгие месяцы посвятил непредвиденной и увлекательной работе: регистрировал карточки, поступившие от радиолюбителей неведомых островов, далеких стран, затерянных в океане архипелагов.

Позывные «Авроры» услышал весь мир!

Новый день встает над Ленинградом. Солнце, прорвав кучевые облака, бросает блики на темные воды Большой Невки. Река светлеет. И «Аврора» — от гюйсштока до юта — вся озаряется, явственнее обозначаются ее строгие линии, ее выдвинутые вперед рубки, ее стремительные мачты.

Ровно в восемь утра вздрогнет корабельный колокол, качнется металлический язычок, отбивая склянки, воздух наполнится сигналами горластого горна, и на юте, где замрут ряды авроровцев, по флагштоку поплывет флаг ордена Октябрьской Революции, Краснознаменного крейсера.

На «Авроре» начинается трудовой день. А в 10 часов 30 минут часовой на трапе скажет экскурсантам, давно ждущим этой секунды:

— Добро пожаловать!

И потечет людской поток, неиссякающий, неизбывный.

Из года в год идут и идут люди. Подымаются на палубу, как на командирский мостик, с которого видно далеко-далеко. И если верно, что «Аврора» — на вечной стоянке, то не менее верно и то, что «Аврора» — в вечном плавании по волнам времени...

Примечания