Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Девятая глава.

«Смерш»

Катят наши машины по ухоженным гладким немецким дорогам.

В грузовой — мы, солдаты, вместе со старшиной-взводным. Впереди на легковых — толстенький подполковник Вдовин «из корпуса», наш гвардии капитан, еще два старших лейтенанта. А Марь-Семенна осталась в Саксонии. Говорят, она поссорилась с начальником и теперь демобилизуется.

Приехали в Потсдам, легко нашли городскую комендатуру. Оттуда прибежал немолодой лейтенант, отрапортовал нашему подполковнику, сел к нему в машину. Взводный объясняет: это наш квартирьер, он будет комендантом отдела. Через пять минут — мы у выбранной лейтенантом резиденции, это красивый особняк на тихой улочке, вокруг такие же богатые дома. Подполковник вылезает из машины, смотрит по сторонам и тут же объясняет лейтенанту, что он лопух: где это видано, чтоб отдел контрразведки размещался у всех на виду? Лейтенант предлагает показать другие помещения. «Завтра! — отрезает Вдовин. — В девять ноль-ноль. До завтра — всем отдыхать. Можете идти!»

Комендант исчезает.


Подполковник с капитаном расположились наверху, в комнатах с роскошной мягкой мебелью и огромным балконом, уставленным кадками с южными растениями. Оба старших лейтенанта ушли в городскую комендатуру с какими-то делами. Взводный поставил часовых у входа и охранять автомашины. На первом этаже, слегка заглубленном ниже тротуара, множество помещений и огромная кухня. Ночевать будем здесь. [188]

Перекусили, вышли на улицу. Осматриваемся. Вокруг богатые дома, ничего не скажешь. А жителей не видно. Выселили их, что ли? Вот на улице появился мальчишка лет восьми, в руках у него старая игрушка. Подошел к нам. У мальчишки нездорового бледного цвета лицо. Темные дуги под глазами. Наверное, у меня были такие весной сорок второго в Харькове. Это от голода. Пацан смотрит на нас, протягивает руку и просит: «Битте, брот...» — Пожалуйста, хлеба!

Взводный Саша — молодец. Тут же достал из продуктового тюка две (!) буханки хлеба и банку с тушенкой. Отдали их парню. Тот стащил с себя рубашку, завернул добычу, прокричал «данке!» и унесся.

Стемнело. Начальство не беспокоит, часовые на посту, солдатский народ, напившись чаю, неторопливо чешет на кухне языки — рассуждает, какая теперь будет жизнь и служба. С улицы заходит поддежурный: «Слышь, старшой, давешний пацан пришел, чего-то лопочет да показывает. Выйдешь?» Саша кивает мне — пошли!

И под каштанами потсдамской улочки, застроенной богатыми особняками, мы выслушиваем замечательное устное послание.

«Мама сказала, что вы очень добрые люди, мы хотим вас благодарить. Я вам покажу место, где что-то спрятано. Мама сказала, что вам это очень понравится!» Старшина берет электрический фонарь, зовет еще одного солдата. «Пошли!» Пацан ведет нас в какой-то двор, там отыскивает узенькую заднюю дверь пристройки. Объясняет, что «hier!», здесь. Дверка закрыта, но легко поддается. За ней лесенка в подвал, фонарь высвечивает какие-то старые стулья, корзины для белья, сундук. И среди этого старья — два деревянных ящика с гнездами, из которых поднимаются запыленные горлышки бутылок. Десятка полтора бутылок, если не все два!

Взводный шепотом командует отход. Уносим трофеи. Мальчик торопливо рассказывает, что тут жил важный эсэсовец, мама сказала, что он украл эти бутылки во Франции. Одна бутылка тут же перекочевывает за пазуху мальчишке: «Передай маме, скажи спасибо, завтра приходи еще!» Мы вваливаемся на кухню. При виде наших трофеев народ приходит в неописуемый энтузиазм.

Но самое интересное начинается дальше. [189]

Бутылок много, все разные, некоторые выглядят очень старыми. Взводный Саша долго чешет в затылке. «В чем дело, старшой? — теребят его. — Заначь себе, сколько требуется, а так — чего же? Надо пробовать!» Шофер легковой машины Смирнов, он на фронте с 42-го года, урезонивает молодых: «Поспешишь — людей насмешишь! Прежде надо начальство угостить, тогда и самим можно. Вот взводный и маракует — как да сколько. А ты — пробовать! Разогнался...»

Взводный, Смирнов и сержант Тихомиров еще довольно долго «раскладывают» добычу так и этак. Много отдашь — самим мало останется. А мало — не похвалят. Наконец Смирнова отряжают наверх с четырьмя бутылками (из почти двух десятков). Возвращается не сразу, хмыкает. «Что такое?» — «Замечание заработал!» — «За что?» — «Он спросил: а сколько достали? Докладываю — семь бутылок, товарищ начальник! Три бутылки солдатам оставили, взводный разрешил! А подполковник: неправильно поступили! Должны были все представить. Начальство само вам укажет, сколько кому. Делаю вам замечание!». — «А ты что?» — теребят Смирнова. «Ясно что! — подмигивает шофер. — Слушаюсь, мол, товарищ подполковник! Так и сделаем в следующий раз».

...Три бутылки выставили на кухонный стол, остальные спрятали подальше, доставали по одной. На второй или третьей я стал задремывать. А напитки были действительно редкостные. Коньяк, старинные красные вина. Какая-то водка, пахнувшая, как я тогда решил, одеколоном... (Лет через тридцать догадался — джин.) Попировали крепко...

Если кто скажет, что похоже на святочный рассказ, то что ж поделаешь. Мало ли что бывает «похоже». А тому славному мальчишке сейчас, должно быть, шестьдесят с хвостиком.


Утром лейтенант пришел с офицером из городской комендатуры. И подполковник, взяв с собой капитана и для разговоров с немцами меня, поехал смотреть «другие помещения». Подходящее нашлось быстро: двухэтажный дом с садом на отдаленной улице, идущей вдоль задней ограды парка Сан-Суси. Вывеска у входа: «Издательство имярек». Позади участка — насыпь железной дороги. Неподалеку четырехэтажный жилой дом, который комендатура обещала тут же освободить под квартиры для офицеров. А под издательским домом — большой глубокий подвал.

Он тоже очень понравился подполковнику. [190]

Лейтенант-комендант быстро освоился. Подправляемый коллегами из городской комендатуры, добывает и привозит все необходимое. Две большие комнаты превратились в казарму для нас — хорошие кровати с сеткой, матрацы, новое постельное белье. В пристройке к жилому дому оборудовали кухню и столовую, комендатура города выделила нам телегу с лошадью, на которой возят продукты и прочее.

Один из наших солдат был повар, настоящий или самоучка, не знаю, но кормили нас сытно. Суп, каша, в ней немного мяса. Если пшенная — совсем хорошо, если перловая («шрапнель» на солдатском языке) — хуже, но все равно порции хорошие, нарезанный большими кусками хлеб на столах. Иногда соленая рыба, бывают макароны по-флотски. Каждую неделю привозят на телеге запас продуктов со склада и, кажется, еще из какого-то уже заведенного нашей военной администрацией подсобного хозяйства.

И я продолжаю отъедаться. На фотографии того времени — уже округлившаяся физиономия, без особых признаков мысли, если по правде.


А в подвале издательства началось строительство камер, там споро орудуют два немецких каменщика, солдат ставят им помогать. Скоро появятся и первые подневольные помощники: те, кого привели сюда в первые осенние месяцы 45-го, а отсюда не отпустили, тоже строили камеры в нашем подвале. Для себя...

Подвал был весь заставлен большими деревянными ящиками с книгами. А в одном из них обнаружились красиво напечатанные грамоты военных наград. Незаполненные, без имен награждаемых, но уже подписанные. Очень крупным размашистым почерком: «А.Гитлер». (Наверное, это были все же факсимильные отпечатки, но мне до сих пор кажется, что я видел и жирные чернильные линии пера «рондо».)

Книги куда-то увезли, а грамоты наше начальство велело уничтожить. Мы их сожгли на заднем дворе.


«Мы» — это теперь отдел контрразведки «Смерш» Советской военной администрации провинции Бранденбург. Ее начальник — генерал Шаров, он был замполитом корпуса, в который входила наша бригада. Подполковник Вдовин — начальник контрразведки, Полугаев — его заместитель. Капитан [191] Мирошниченко — старший следователь, капитан Петровский — старший оперуполномоченный при комендатуре города. Приезжают и другие офицеры, капитаны и лейтенанты, есть даже один майор. Они будут уполномоченными в округах, из которых состоит провинция. А мы, солдаты, называемся взводом охраны. Наша задача: охранять, не допускать проникновения, проявлять бдительность... В общем, все, что полагается.

...Солдату полагается нести караульную службу в течение суток. Через равные промежутки времени (по два или три часа) он проходит по очереди три состояния: стоит на посту, бодрствует, отдыхает. (Во втором из них солдат ничего не делает, но спать не имеет права и должен быть готов немедленно заменить стоящего на посту или выполнить иной приказ.) Не очень приятно, но ведь всего одни сутки, когда еще пошлют в следующий раз!

А теперь представьте себе, что так — все время.

Именно это и происходило с нами. Пошли приказы о демобилизации, старшие по возрасту уезжали — на сборный пункт, а оттуда в Союз, домой. Пополнение не приходит, или же уезжают трое, а новенького присылают одного. И мы трубим непрерывный караул. Это значит, что через каждые шесть часов надо три часа стоять на посту.

Вот что это такое на практике.

Сегодня мне на пост — в шесть утра. Отстоял до девяти, после чего до трех часов дня свободен. (Поскольку «непрерывка», то ничего другого от нас не требуют; нет ни занятий, ни шагистики, ни «политики». Лишь бы оружие было в порядке, это и так все соблюдают, автоматы чистят исправно.)

Пока все очень хорошо...

Дальше. В три часа дня опять заступил на пост, отстоял до шести вечера. До полуночи свободен. Ничего страшного.

Простоял на посту с нуля до трех часов ночи. Ложусь спать, однако же в девять утра мне опять на пост, а до этого надо успеть позавтракать... Стою с девяти до двенадцати, свободен до шести вечера. Сменяюсь в девять, галопом в столовую на остатки ужина и — спать, к трем ночи вставать: на пост! Сменился в шесть утра, голова гудит. Часок поспал. Позавтракал. В двенадцать дня на пост. Сменился в три, пообедал; в девять вечера — на пост до двенадцати ночи. С нуля до без четверти шесть сладко спал... [192]

А теперь сосчитайте: прошло трое суток. Можете попробовать этот режим и убедиться, что через две-три недели такой жизни человек, даже молодой и здоровый, превращается в машинку. Стоит на посту, таращится, ест, спит. Больше ничего. Со мной было еще хуже, потому что я хоть и солдат взвода охраны, но при первой же необходимости — еще и переводчик.

А стоять на часах лишний раз не хочет никто, да это при таком раскладе и невозможно.


Одно из первых поручений подполковника было: ищите портного, надо шить гражданское. «Вам, Черненко, тоже. Такая будет работа...»

И мы поехали с шофером Смирновым искать портного, нашли на большой улице в центре вывеску «Мужская одежда на заказ, Koniglicher Hoflieferant». Поставщик королевского двора, вот так!

Хозяин оказался невероятно старым, едва держался на ногах. Еще человек пять стариков сидят на столах с шитьем, тетка под шестьдесят что-то ворочает у здоровенной гладильной доски. Старики сначала нас испугались, потом ничего, успокоились. Привезли главного старика к Вдовину. Портной снял с подполковника мерку, показал образцы шерсти, Павел Петрович выбрал материал и пригласил портного с собой позавтракать. Потом еще снабдил его продуктами.

Главный портной остался знакомством очень доволен и перестал стесняться, так что дальше мы уже были у него желанные гости. Вдовина он сразу стал звать полковником — «герр оберст». Васю Смирнова — «герр фельдфебель», а я стал «герр лейтенант». Смирнов был старшим сержантом (не раз переписывался в рядовые, опасаясь, что младших командиров могут задержать в армии, когда начнется демобилизация), так что самая большая прибавка — на семь воинских званий — досталась мне...


Куда большее место, чем в «нормальной» жизни, занимала там выпивка. Фронтовики смершевские офицеры или, кто-то может посчитать, тыловики, но пробыли — кто год-полтора, а кто почти четыре года — не дома. На войне. Теперь война кончилась, людям бы домой; солдат старших возрастов уже демобилизуют. А они? [193]

Фронтовые «сто грамм» давно кончились, но спиртное откуда-то все время бралось. А потом открылся Военторг, и «денежное довольствие» стали выдавать оккупационными марками (они были похожи на настоящие деньги, но не очень). Так что возможности появились.

У Михаила Филипповича, как я скоро узнал от него самого, была язва желудка, с которой он старался «не соваться», чтобы не загудеть в госпиталь и на демобилизацию. И вообще, к питью он особого пристрастия не имел. Выпьет большую рюмку водки, грамм сто двадцать, и все. Пьяным не видел его за все три года службы с ним ни разу. А подполковник Вдовин — другое дело. Мог после обеда на работу прийти с некоторым запахом. Мог поздно вечером, а то и ночью явиться проверять дежурного и посты в состоянии некоторого, мягко говоря, возбуждения. В общем, бывало с ним то, что зовется «дуреет от выпитого». И однажды дурение это сыграло с нашим начальником довольно неприятную шутку.

В выходной день Павел Петрович возвращался на машине из гостей; навещал в Берлине сослуживца по штабу корпуса. Кроме водителя-сержанта, которому скоро было уезжать по демобилизации, был с ним его неофициальный адъютант, старший сержант. Они уже въехали в Потсдам, дело шло к ночи, на улицах пусто. И тут подполковник заметил — неподалеку от служебного здания нашей Советской военной администрации, СВА, мужчину в офицерской форме, обнимающегося под деревом с женщиной. Приказал шоферу остановить машину и — к ним. Шофер и старший сержант пробовали начальника удержать — куда там! Женщина, понятно, моментально исчезла, укрепив пьяную уверенность начальника «Смерша», что офицер миловался с немкой. Подполковник на него и набросился...

Стал совать офицеру под нос свое удостоверение, требовал, чтоб шофер с адъютантом «забрали» того в машину. Офицер пробовал объясниться, что-де я вас, товарищ подполковник, не знаю и вам не подчинен, вы к тому же в нетрезвом виде. А я не на службе...

Вдовин полез его хватать. Тот вырвался и пропал в темноте. А когда машина подъехала «к дому», то оказалось, что у подполковника пропало удостоверение личности. Что значит для особиста потерять служебное удостоверение, объяснять не надо. [194]

Вызвали меня и поехали искать то место, «того мерзавца»...

Наметанным глазом шофер Ананьев сразу определил зловредное дерево. Стали искать под ним и вокруг. Сначала в полной темноте; потом шофер отвел машину чуть в сторону и подсвечивал фарами. Подполковник нервничал, дергал нас: ночь, в любую минуту может нагрянуть комендантский патруль, которому придется предъявлять документы...

На счастье Вдовина, удостоверение нашлось, хоть и с явными следами битвы Амура с Зевсом — изрядно затоптанное. Там под деревом, ночью, я в первый раз держал в руках этот грозный документ и прочел, что на нем написано. Запомнилось так: «НКО СССР (это Народный комиссариат обороны, министерство по-нынешнему). Главное управление контрразведки Красной Армии...», а ниже огромными буквами: «СМЕРШ».


Во взводе тоже случалось спиртное. Где его доставали — точно не помню. Может быть, покупали в открывшемся в городе магазине офицерского Военторга. Жидкость пониженной крепости, градусов тридцать, чаще всего была чем-то подкрашена, Напиток этот, нечто промежуточное между водкой и ликером, вкус имел ужасающий, сладковато-сивушный. (Зато можно было догадаться, что немецкая промышленность понемногу как бы возрождается, во всяком случае в этой части.) Однажды в казарме несколько человек в дневное время заспорили, верно ли, что есть такие лихие «питухи», что могут выпить не отрываясь, прямо из горлышка, целую бутылку. Мнения сходились к тому, что есть, конечно, да только у нас никто сам этого не умеет.

И тогда солдат Мальков, парень лет двадцати пяти, сказал: «Наверное, я смогу!» Произошел спор, кто-то притащил нераскупоренную бутылку. Составились партии спорящих, в конце концов согласились на такие условия: если не выпьет, то остаток — на всех, а хозяину бутылки проигравший «поставит» другую. А если выпьет, то и быть по сему: хозяин подопытной бутылки ее проиграл, а испытателю — даровое удовольствие...

Вспомнили, что бутылку надо для такого дела раскрутить, чтоб жидкость лилась струей, не булькая. Открыли бутылку, Мальков понюхал — не обман ли. Сел на свою койку, покрутил бутылкой в воздухе, запрокинул голову, разинул рот. (Кажется, перед этим еще сказал: «Ну, с Богом!») Струя полилась довольно аккуратно ему в горло, Мальков крепко держал [195] бутылку над собой, горло его слегка дергалось, а лицо прямо на глазах делалось бурым. Все! Мальков нетвердой рукой поставил пустую бутылку на пол. Произнес заплетающимся языком: «Братцы, на пост, меня подмените...» — и в ту же секунду заснул.

Следующее его стояние на посту проспорившая партия разыграла в жребий. И начальство так ничего и не узнало об удавшемся опыте.


Скоро наш подполковник уехал — первым из всех — на полтора месяца в отпуск домой, куда-то на Украину. Главным остался гвардии капитан Полугаев. Его теперь чаще называют зам. начальника или еще проще — «замнач». Офицеры иногда даже обращаются: «Товарищ замнач...» Проходит неделя или две, и у нас начинают поговаривать, что Вдовин не вернется. То ли его увольняют в запас, то ли куда-то переводят с понижением. (Мы с шофером Ананьевым переглядываемся — может, на него донесли за ту историю с офицером и женщиной? Или прицепились к пострадавшему удостоверению?) Еще через несколько дней гвардии капитан зовет меня в свой кабинет и предупреждает: «У нас, Миша, будет комиссия. Из фронта! (Значит — из самого штаба фронта, теперь это правильно называется: Группа советских оккупационных войск в Германии. А может быть, уже Советская военная администрация в Германии. Когда это переподчинение произошло, точно не знаю.) Тебя тоже проверять будут!» При чем же тут я, солдат? «При том, — объясняет М.Ф., — что твоя подпись на протоколах допроса: «допросил через переводчика...». Смотри, лишнего не болтай!»

И в один, как говорится, прекрасный день они прибыли. Главный — моложавый подполковник без орденов; наш зам. начальника с ним явно знаком. Еще два майора, одна не очень молодая женщина-лейтенант и совсем юный младший лейтенант. Розовое почти детское лицо; мундир новенький, а сидит плохо, сразу видно, что военную форму надел человек совсем недавно.

Они все собрались в кабинете начальника, и там что-то происходило. Наших офицеров туда вызывали, а младший лейтенант Зина, секретарь-машинистка, таскала туда и обратно папки с делами. Часа через два вышел приезжий младший лейтенант, спросил, кто Черненко, и позвал меня в тот кабинет. Я [196]

представился, как полагается, старшему по званию — приезжему подполковнику, он улыбнулся и кивком показал на младшего лейтенанта: «Вам — с товарищем имярек...» Мы вдвоем отошли подальше от стола, за которым сидело начальство, к окну. Младший лейтенант назвал свою фамилию и сказал, что закончил институт иностранных языков, сюда его прислали недавно. Он теперь инспектор по переводу и должен меня проверить. Спросил по-немецки, откуда я знаю язык, потом — расскажите биографию, коротко... Я рассказал, и дальше разговор продолжался уже о переводческой работе. Мне было немного неловко, потому что у лейтенанта было какое-то учебное, а не настоящее немецкое произношение. Он этого нисколько не стеснялся, похвалил меня и, спросив у подполковника разрешения доложить, сказал, что язык я знаю хорошо. «Пригоден для использования в качестве переводчика». Женщина-лейтенант, которая приехала с ними и теперь сидела в стороне на диване, поморщилась.

Я еще гадал — надо ли спросить «разрешите идти?» или ждать, пока прикажут, когда приезжий подполковник отодвинул папки с делами и сказал, что с замечаниями комиссии оперативный состав ознакомит новый начальник отдела майор Зубов. «Прошу, товарищ майор!»

Один из двух майоров, очень немолодой по моим тогдашним представлениям, поднялся, криво улыбнулся и слегка кивнул присутствующим. На лице у М.Ф. была заметна какая-то напряженность.


Чем занимался «Смерш»?

Еще в разбитом Берлине хотели ловить чуть не каждого члена НСДАП. Многие оперуполномоченные, наверное, не понимали, что в фашистской партии состояли чуть не все. Не знали толком ее устройства. А найти «целленляйтера», это что-то вроде секретаря парткома по месту жительства, было трудно — они все, ясное дело, сбежали на Запад. (А «ортсгруппенляйтера» — секретаря райкома, если по-нашему, я за все время службы «в органах» не видел своими глазами ни одного.)

К концу лета в Потсдаме появилось у нас понятие «американский агент», их кинулись искать чуть не на каждом шагу. И еще, естественно, искали (и нередко находили) эсэсовцев, военных преступников. И опять же искали «вервольф». [197]

Откуда что узнавали? Оттуда же, откуда любая спецслужба любой страны, все разведки и контрразведки. Святая инквизиция, сигуранца, гестапо, КГБ, ЦРУ и прочие во все времена. Называется это некрасивыми словами, особенно на профессиональном жаргоне. Ничего не поделаешь.


Из документа 1947 года, показанного на выставке «Именем народа! — Юстиция в ГДР». Лейпциг, 1996 год:

«Крестьянин (такой-то) в соответствии с Приказом Советской Военной администрации № (такой-то) и по статье 58 (пункт такой-то) УК РСФСР... за саботаж, выразившийся в сокрытии посевной площади в размере 13 гектар земли с целью укрывательства сельскохозяйственной продукции от обязательной сдачи государству, приговорен к высшей мере наказания — расстрелу с конфискацией имущества...»

Еще цитата — из брошюры «Из Потсдама в Воркуту», Берлин, 1997 год:

«Герман Ш., 1930 года рождения. Упорно уклонялся от участия в занятиях по русскому языку и вместе с тремя одноклассниками был 18 декабря 1945 года арестован советской секретной службой НКВД...»

Ш.:

«...В пять часов утра в дверь позвонили, отец пошел открывать. Перед нами стояли советский офицер и переводчик. Они сказали, что им надо говорить с Германом Ш. и отвезли меня... (в тексте — наш адрес). Там начались допросы. Нас били. От нас добивались признаний, а признаваться было не в чем, потому что мы ничего не сделали... Уверяли, что мы хотели создать подпольную организацию, и все время повторялось слово «вервольф». Когда дело дошло до приговора, нас приговорили за нелегальную организацию и враждебное отношение к Советскому Союзу — этого было тогда достаточно — к расстрелу...»

Там же:

«...Четверо несовершеннолетних школьников были осуждены на смерть. Три месяца спустя Герман Ш., единственный из этой группы, был помилован. Приговор был заменен 20 годами трудовых лагерей. По случаю первой годовщины образования ГДР 7 октября 1950 года 20-летний к тому времени заключенный Ш. был амнистирован Министерством внутренних дел ГДР и освобожден...» [198]

Если бы только «уклонялись от русского языка» да «враждебное отношение»!

Все было гораздо хуже: мальчишки собирали брошенное оружие — в конце войны и еще довольно долго после оно валялось всюду. Находили и прятали у одного из них дома.

А что тут, собственно говоря, такого удивительного? В «гитлерюгенде», а то и дома или в школе им сколько лет вбивали, что покорят весь мир. А тут — на тебе, русские пришли. Это же враги, оккупанты! Не все станут сразу слушать чужую, да еще военную, власть. (Большинство, конечно, смирно слушалось, так ведь и у нас не везде была «Молодая гвардия»...)

...Мы в тот дом явились уже с ордером на обыск, подписанным военным прокурором, потому что знали результат заранее: один из этих шестнадцатилетних мальчиков в конце концов все выложил на допросе.

Отец его был врач-венеролог, богатый человек. Он бросился к нам — спрашивать, что с сыном? Ему сказали, что сын находится у нас, он арестован. Покажите его комнату; вам известно, что там спрятано? — Полагаю, что ничего. — Сейчас проверим...

Пригласили понятых из соседнего дома. Попросили стремянку. По ней я поднялся к потолку, поднял крышку люка, влез на чердак. Там под старой шинелью и было попрятано оружие — все, как парень рассказал. И я вытаскивал по одной и подавал вниз винтовки — немецкие и одну советскую, с красноармейским штыком. Несколько гранат, приржавелый «панцерфауст». Разное.

На лицах понятых был просто ужас; хозяин, отец того мальчика, еле держался на ногах. Можно было понять...

А вот что жителей чужой страны, ее граждан, в том числе несовершеннолетних, судят по советскому Уголовному кодексу — это понять было трудно.


Были пойманные дезертиры. Были солдаты, сбежавшие со сборного пункта демобилизуемых и образовавшие банду, грабившую немецкие дома. У них было оружие, и жили они то в одном, то в другом немецком городке или в усадьбе — выгоняли хозяев, приглашали (или тащили силком) молодых женщин и веселились... Потом двигали дальше, пока их не взяли военной силой. Провели следствие, допросили немецких [199] свидетелей. Военный трибунал присудил этой компании большие сроки.

Был офицер, о котором дознались, что у него — чужая фамилия. В начале войны он сидел в советском лагере. Сумел оттуда бежать, сумел сменить документы и был призван в Красную Армию. Воевал, повышался в звании, заслужил орден и медали. Стал командиром части.

Все равно его не простили, трибунал приговорил его к сроку, который он не отбыл, и еще за побег из-под стражи...

Был немецкий крестьянин, бауэр, у которого работал, как и во многих других хозяйствах, русский парень, «остарбайтер». И у этого парня завязался роман с хозяйской дочкой, а спустя какое-то время бауэр застал их, что называется, на месте преступления. Совершенно осатанел и учинил самосуд: дочку избил до полусмерти, так что она потом лежала в больнице, а того парня — до смерти. И потом повесил на дереве во дворе своей усадьбы.

К слову — жители той деревни от него отвернулись. Они же его и выдали, когда пришла Красная Армия. Нетрудно догадаться, какой был приговор военного трибунала этому бауэру.


А в один прекрасный день поздней осенью 1945 года дотошный оперуполномоченный отыскал странного гражданина средних лет, очень выраженной еврейской внешности, явно нашего соотечественника, но проживающего почему-то в городе Потсдаме на квартире немецкой фрау, не состоящей с названным гражданином ни в родственных, ни, по ее утверждению, в каких-либо иных близких отношениях.

Соломона Ц. притащили в «Смерш», засадили в кутузку и стали выяснять обстоятельства его присутствия в Германии. Пострадавший уверял, что, насмотревшись в родном Житомире на бесчинства оккупантов, он ушел в партизанский отряд, а потом надумал насолить оккупантам еще крепче: убить Гитлера. И с этой целью вернулся в город и завербовался в Германию, представившись украинцем («я ж чорнявый!»). Здесь, естественно, попал в лагерь, работал на заводе и старался быть «ударником». Тем обратил на себя внимание немецких начальников. И стал обращаться к ним, все выше «по инстанции», с покорнейшей просьбой: разрешить ему увидеть своими глазами драгоценного фюрера Адольфа Гитлера. В продвижении с этой просьбой Соломон Ц. дошел якобы до самого большого [200]

эсэсовского начальника, в котором признал самого Гиммлера. И тот его поблагодарил за добрые слова о фюрере, чем-то наградил и велел идти работать дальше; фюреру же он, эсэсовский начальник, скажет все сам...

Поразительным образом, наше начальство отнеслось к этой байке (которую вскоре весело обсуждали чуть не все) если и не с доверием, то, во всяком случае, довольно мирно. Вскоре Соломона из кутузки выпустили и определили в кухонные мужики. Месяц или два был он на птичьих правах — не арестованный, но и не вполне свободен. Ночевал при кухне. Потом его и вовсе отпустили, и он отправился на квартиру к своей фрау. Время от времени появлялся в отделе, заходил к начальству, общался по старой памяти и с солдатами. Приносил и продавал (для нас получалось — вроде бы недорого) разные вещицы. Часы, например, авторучку или бритву.

И в конце концов запропал где-то в Западном Берлине, в то время еще не отгороженном стенкой. Может, и не сам по себе, не знаю.


А случались и вовсе несусветные истории.

Ясным осенним днем, в воскресенье, когда из офицеров в отделе полагалось быть только дежурному, позвонил по телефону уполномоченный из дальнего района: готовьтесь, сейчас в войсках могут объявить тревогу — в нашем районе приземлился самолет «люфтваффе»... (Чуть не через полгода после конца войны!) Это недалеко отсюда, выезжаю на место...

Зам. начальника был у себя в кабинете — зашел, как всегда заходил на службу по выходным дням. Он сразу позвонил на квартиру майору, тут же вызвали машину, и мы с Полугаевым, как были, покатили в тот отдаленный район. Нашелся для этой неожиданной поездки только хилый трофейный «опель-кадет» (предшественник самого первого — в то время еще будущего — «Москвича»). Ехали долго, заехали в никогда еще не виданную нами в Германии глушь, там была даже грунтовая — не асфальтированная! — дорога; переправлялись через какую-то протоку на крохотном паромчике, на котором машина едва поместилась, а тянули его на канате к другому берегу руками...

Никакого большого начальства на месте происшествия не оказалось. Самолет — правильнее было бы называть его самолетиком, двухместная легкая машина с открытой кабиной — стоял посреди убранного поля. Выглядел он, что называется, [201] по всей форме: защитная окраска, знаки германских воздушных сил — кресты на крыльях. А экипаж сбежал, отчего оперуполномоченный «Смерша», да и комендатурские офицеры, суетившиеся на месте происшествия, чувствовали себя явно не в своей тарелке. А выяснить на месте удалось только то, что деревенские жители видели двух убегающих с поля мальчишек. Примерно старшего школьного возраста.

Больше ничего.

С тем мы и отбыли обратно в Потсдам. А комендатура, уполномоченный «Смерша» и еще, может быть, какие-нибудь назначенные для выяснения загадочного дела люди дознались через сколько-то времени, что было оно в общем-то довольно просто. Самолетик был оставлен летчиками в конце войны за ненадобностью. Кто-то закатил его в свой амбар, где он и простоял до этого воскресенья. А тут нашлись умельцы, которые его завели, выкатили и попробовали поднять в воздух. (Может быть, учились до этого в летной школе. Так или иначе, а самолетик взлетел. Говорят, на легких машинах это довольно несложно.) Горючее кончилось у них почти сразу. Вот что посадили машину и не разбились — это здорово...

Про дальнейшее ничего не знаю. Очень может быть, что за эту историю каким-нибудь военным начальникам все равно сильно влетело.


Понятно и без объяснений, что в «Смерш» человека приглашали, если можно так сказать про это учреждение, не по его воле. Однако же были и такие, кто пришел сам.

В тот день я был при дежурном. От главного входа просигналил часовой. «Черненко — на выход! Немец пришел». Небольшого роста мужчина в хорошем костюме и рубашке с галстуком сделал едва заметный поклон и сказал по-немецки: «Моя фамилия — Зевиге. Мне нужно говорить с полковником». К тому времени я уже какие-то смершевские тонкости усвоил и поэтому не рявкнул, что «мы таких не знаем!» и что никаких полковников тут нет. Заметил, что на лице пришельца отразилось легкое, может быть, чуть ироничное недовольство моим незнакомством с его фамилией, и ответил ему: «Подождите, пожалуйста». И пошел докладывать Полугаеву.

Он заглянул в какую-то папку из числа многих, лежавших у него на столе (обязательно перевернутыми, «задом кверху»), пожал плечами и отправился к нашему новому начальнику. [202]

Через минуту гостя велели позвать, но не в кабинет майора, а в другую комнату, которую сразу освободили. Там майор Зубов — он был в гражданском — поздоровался с гостем, пригласил садиться и спросил, с чем господин Зевиге к нам пожаловал. И тот, сразу же назвав свою недавнюю должность — консул германского Красного Креста, а на самом деле — уполномоченный «абвера», военной контрразведки, в очень важной во время войны европейской стране, — стал рассказывать...

Через несколько минут начальник попросил его остановиться и велел позвать Анну Кирилловну, лейтенанта-машинистку, которая умела стенографировать. Я переводил, Анна Кирилловна быстро писала под диктовку свои значки. Иногда гость отвечал майору примерно так: над этим вопросом я хотел бы еще подумать, наверное, он будет интересен и для руководителей службы, к которой принадлежит господин... полковник? (Звания своего майор не назвал, фамилию назвал вымышленную, а должность — начальник отдела. Сказал, что, дескать, род его деятельности посетителю безусловно известен, раз он к нам пришел.)

Разговор — назвать его допросом трудно — продолжался довольно долго, несколько часов. Потом гостя накормили (тут же, в кабинете) офицерским обедом, после обеда предложили отдохнуть — здесь же, на диване. Он не отказался, ему принесли одеяло. А ближе к вечеру, когда наше начальство тоже передохнуло и, разумеется, доложило о странном госте «наверх», беседа продолжилась. Я в ней уже не участвовал: переводила лейтенант Куликова (через несколько дней после той комиссии она стала работать у нас, ее назначили военным переводчиком — штатным, в отличие от меня).


На ночь господину Зевиге приготовили в офицерском доме квартиру. Первая комната там была проходная, в ней начальник велел ночевать мне. Гостю сказали, что это на случай, если ему что понадобится. Он все очень хорошо понимал и сдержанно улыбнулся. Меня же основательно проинструктировали (разумеется, не только о том, что могло бы понадобиться квартиранту). А за дверью квартиры на лестничной площадке всю ночь дежурил сержант с автоматом. Гостю знать об этом вроде бы не полагалось. Ужин нам принесли на подносе, весьма обильный. Перед сном мы с гостем еще довольно долго [203] беседовали — просто так. То, что теперь называется «трепались». Оба хорошо понимали, что касаться чего бы то ни было, относящегося к делу, ему со мной не полагается.

Утром после завтрака майор Зубов еще раз с ним разговаривал, а меня предупредили, чтоб был готов в дорогу, и выдали, опять же с инструктажем, заряженный пистолет. Через час или два подали машину начальника. Майор (в гражданском, как и накануне) сел с шофером, мы с гостем — сзади. И покатили из Потсдама... Того места, куда мы приехали часа через полтора, я не знал. Похожий на Кляйн-Махнов поселок, сплошь из особняков. Вокруг ограда, на въезде шлагбаум, везде часовые. Зубову место было хорошо знакомо, он и показывал дорогу шоферу.

Нас ждали. Как только мы вошли в дом, два офицера, откозыряв Зубову, справились у нашего подопечного о самочувствии и увели его с собой. Он едва успел сказать нам «до свиданья» и — что он благодарит за любезный прием. Майор остался обедать с хозяином этого дома, подполковником, шофера и меня повел кормить сержант — его ординарец или, может быть, адъютант. На обратном пути я спросил начальника: что теперь с нашим «гостем»? Майор Зубов был в хорошем настроении и, криво улыбаясь, как это у него почти всегда получалось, ответил, что тот уже в воздухе — отправлен самолетом в Москву.

Зачем этого человека повезли в Москву, я тогда мог только гадать. (Навряд ли угадал бы верно.) Но естественно, возгордился: во какого фашистского контрразведчика «поймали»...


И еще один человек сам пришел в «Смерш» — пришел и по доброму согласию остался. Это был беспризорник времен Гражданской войны, забравшийся в черноморском порту на пароход просить милостыню. И с тем уплывший во Францию. Там сначала тоже побирался, потом устроился мыть посуду в ресторане. Стал помогать поварам и понемногу выучился их искусству. Жил один, не женился. А когда в сорок пятом кончилась следующая война, решил, что пора ехать домой, на Украину. В советском посольстве ему сказали, что ждать придется долго, и тогда дядя Гриша решил проделать немалую часть пути самостоятельно. Где-то его подвозили солдаты, где-то устраивался на поезд и так прибыл в советскую зону. В какой-то комендатуре, объяснял дядя Гриша (который был [204] почти неграмотен, едва читал по слогам, писать не умел), ему сказали про нашу «контору». Вот он и явился...

У него были французские документы, и это решило дело — дяде Грише, в общем, поверили. Во всяком случае, в подвал не сунули и пообещали послать его документы «на подданство», чтобы он мог ехать в СССР. А деваться ему пока что было некуда. И он попросил — оставьте меня здесь, я вам буду готовить, вы только попробуйте...

Его послали на солдатскую кухню, дали койку в каптерке. Дядя Гриша приготовил обед раз, приготовил два. Пожаловался Михаилу Филипповичу, который с ним беседовал (или, можно считать, его допрашивал), что нет здесь разных нужных продуктов. Оливкового масла, например. Еще цыплят, грибов, сельдерея... Гвардии капитан попробовал его суп и второе — и на следующий день дядя Гриша перешел жить к нему на квартиру, в комнатку при кухне. Был его личным поваром до дня своей неожиданной кончины. (От многочисленных порч печени и других внутренних органов, как стало известно на вскрытии.)

Дядя Гриша был многолетним законченным алкоголиком...


За время службы мы в какой-то мере сблизились с Михаилом Филипповичем, гвардии капитаном. Того же Соломона Ц. он допрашивал при мне, тут же меня и спрашивал — такое могло быть в лагере? Не раз мы с капитаном вместе обедали или ужинали у него на квартире. (Если по правде, то бывало и в женском обществе.) И однажды я ему рассказал про Мишу Сергеева и про Петра Кривцова с их тайными записками, про пистолет и про «человека оттуда». Как быть со всем этим?

«В герои собрался? — хмыкнул М.Ф. — Туда дорога колючая, не разгуляешься». Я ответил, что не в том дело, а вообще... Помните, еще подполковник Вдовин требовал, чтоб «про каждый день и про каждого человека»? Вот я вам и рассказываю... «А раньше чего молчал? — вопросил капитан. — Дрейфил небось? А почему? То-то же! Быстро соображаешь...» И перешел к сути: «Раз нет доказательств, то лучше, Миша, помалкивай, чтоб не нажить неприятностей. Кому это нужно? В «органах» не любят знать про то, что трудно проверить...»

Просто и понятно, но противно. К тому же я очень хотел найти Мишу большого, моего покровителя в лагерной жизни. Адрес его родителей я давно написал маме в Харьков, она к [205]

ним ходила и узнала, что сначала он тоже «нашелся», был номер его полевой почты. А потом перестал отвечать на письма, и больше о нем ничего известно не было.

Я тоже послал письмо на эту полевую почту. Никакого ответа не получил. Выходило, что Михаил Иванович Сергеев куда-то пропал...


Приближался Новый год, 1946-й. Все уже знали, что 25 декабря у немцев Рождество. Ну, раз мы в Потсдаме живем, как же не выпить! Тем более что рядом еще один великий праздник, о котором я до этого понятия не имел: «чека» Дзержинского была, оказывается, основана 24 декабря. Так что в «органах» это праздник — День чекиста. Все ясно. А через несколько дней — и Новый год...

У меня был в тот вечер «хороший» пост — как раз с девяти до двенадцати; отстояв, можно почти вовремя поспеть к встрече Нового года. Не тут-то было! Минут за десять до двенадцати пришел дежурный, он же помкомвзвод. Чуть не извиняясь, объяснил, что сменщик мой напился. Так что до трех ночи сменить меня некому, хоть разбейся. И что ему, сержанту Воронину, не лучше: лейтенант, который должен был подменить его, тоже «не вяжет»...

Ну, естественно, в три ночи я наконец-то отпраздновал Новый год: пошел к Смирнову, который был уже «хорош». В шесть утра меня подняли — на пост по графику...

А через несколько дней, когда народ только еще отходил от недельного пьянства, оказался день рождения капитана Петровского, уполномоченного при комендатуре города. Он занимал особняк какой-то богатой и важной немецкой дамы недалеко от комендатуры, и все поехали туда. На столе были очень большие хрустальные рюмки, холодец и бутылки с жидкостью ядовито-зеленого цвета. Она была примерно водочной крепости и омерзительно приторного вкуса.

Все это закончилось для меня плохо. Приехавший поздравить Петровского комендант города увидел отдыхающего на снегу возле дома солдата и сделал по этому поводу довольно выразительное замечание. Я его услышал, но не поднялся и ничего не доложил, потому что заснул. И на следующий день, когда у меня еще трещала голова, а надо было что-то переводить, наш начальник майор Зубов позвал меня к себе и приказал: неделю — без увольнения с территории отдела. Сказал, что [206] вообще-то надо бы вкатить мне суток пять ареста, чтобы знал кому и когда попадаться на глаза, да вот, жаль, работать надо. Ну, и на посту стоять некому будет.


Вообще-то, если не считать праздников, стоять на посту мне теперь приходилось гораздо реже, потому что вместо уехавших по демобилизации нам прислали пополнение и народу во взводе стало больше. Самый настоящий интернационал получился. Понятно, что русские и украинцы из разных мест, еще узбек Хамраев, карел Подшивалов, еврей Личман, мордвин Корепанов, кого только не было! Дорогие мои сослуживцы, с которыми съели, наверное, тот самый пуд соли. Вот только с командирами нам не везло, где их таких находили... После того как взводный Саша уехал в свою Грузию по демобилизации, был у нас младший лейтенант, был старшина, был лейтенант, да только все либо пьяницы, либо бездельники, или и то и другое вместе. Через какое-то время это так надоело майору Зубову, что очередного лейтенанта прогнали — за неразбериху в службе и пьянство, и дальше уже обходились помкомвзводом. Дотошный старший сержант Володин, а после него сержант Женя Воронин с делом справлялись гораздо лучше.

А я все чаще работал со следователями или с начальством — переводил. Мой немецкий был в то время уже весьма основателен, беседы в «Смерше» его во многом усовершенствовали и прибавили мне знания немецких, как говорят теперь, реалий. Теперь я запросто обходился с такой, к примеру, часто повторяемой тирадой: «Да, я состоял в НСДАП, но только формально. Никакого участия в деятельности партии я не принимал. Блоквальтер такой-то ходил по домам и всех записывал (это как бы секретарь квартальной парторганизации, а на предприятиях и учреждениях, это я тоже узнал теперь от допрашиваемых немцев, парторганизаций не было). Если бы я отказался...» Дальше понятно.

Но вскоре появились первые всерьез арестованные (тот же бауэр, забивший дочку и русского работника). И старший следователь капитан Мирошниченко стал вести и записывать формальные допросы, объявлять арестованным постановления, предъявлять обвинение и прочее. А теперь представьте себе девятнадцатилетнего солдата с семиклассным образованием, поднаторевшего в обиходном немецком, который должен перевести на чужой язык такое, например: 'Я, старший [207] следователь имярек, рассмотрев имеющиеся материалы о преступной деятельности такого-то и руководствуясь статьей такой-то Уголовно-процессуального кодекса РСФСР, постановил: мерой пресечения способов уклонения от следствия и суда в отношении такого-то, подозреваемого в совершении преступлений, предусмотренных статьями такими-то Уголовного кодекса РСФСР, избрать содержание под стражей — арест, о чем, в соответствии со статьей такой-то, объявил арестованному под расписку... Арест прокурором санкционирован».

Знающие любой иностранный язык могут, заглянув в словари, попробовать, что у них получится. У меня словаря не было.


Я уже понимал, что мое образование, семь классов, — это чепуха. Хотел учиться, даже попросил маму прислать учебники, математику и физику (из учебы, естественно, ничего не вышло). И в то же время — очень о себе воображал. Полагал свой жизненный опыт и нынешние занятия куда как важнее институтской учебы моих довоенных одноклассников. Подумаешь, студенты какие-то! Вот я — на военной службе, мы искореняем фашизм в побежденной Германии... К тому же, чего греха таить, быть господином, а господином своего бывшего господина особенно — это довольно приятное ощущение. Пистолет на боку, когда на дежурстве (или за поясом, если секретная «операция»). Сыт, обут, одет, и все это без всяких хлопот с моей стороны.

И еще начинал понимать, что от нашего начальства (а значит, от нас) откуда-то «сверху» требуют результатов. В чем они заключаются — ясно. А что делать, если «вервольф», будь он неладен, после тех мальчишек никак не находится? И американские агенты тоже почему-то никак себя не обнаруживают?

...Марию, то ли немку, то ли чешку, арестовали черт знает где, ездили километров за триста на границу нашей зоны оккупации с американской. Вроде бы эта девица (лет 25, наверное) не раз переходила демаркационную линию туда и обратно, заводила знакомства с советскими солдатами, да еще в разных воинских частях. Вроде бы что-то выспрашивала у них про военные секреты. И к тому же заразила нескольких неприятной болезнью, именуемой в просторечии триппером.

Намаялись с ней следователи, настрадались охраняющие. Во-первых, была она то ли не вполне в своем уме, то ли умело изображала дурочку. Во-вторых, чуть что — из кабинета [208] следователя или снизу, из подвала (где она сидела, естественно, в отдельной камере, потому что других арестованных женщин не было) раздавался ее крик: «Ой! Офицер! Сюда! Он (следователь, конвоир, дежурный) хочет меня е....!» Русский язык в этих пределах она вполне освоила. Сыты были наши начальники и следователи этой шпионкой (была она ею или нет — судить не берусь) по горло.

Особенно лейтенант Куликова, потому что по самым разным поводам Мария то и дело требовала к себе женщину.


С военными, особенно с офицерами, беда случалась сплошь и рядом из-за амурных дел. Формулировка гласила: «морально разложился, сожительствовал с немецкими женщинами...». (Во множественном числе, наверное, для более грозного звучания.) От этого «сожительствовал» недалеко было до следующего вопроса: не склоняла ли она согрешившего к дезертирству, чтоб остался с ней? А это получалась уже измена Родине, 58-я статья... Вряд ли начальство не понимало, что такие разбирательства и даже «дела» — чепуха, а не контрразведка. Грешны ведь на самом деле чуть не все, начальники, между прочим, тоже. Как говорил взводный Саша, великий знаток солдатского фольклора, всякое дыхание требует пихания...

И лезла в голову крамольная мысль: чем же эти запреты и кары лучше лагерфюреровых угроз — «кто покусится...» и прочего? Хорошо еще, если только за это, — под трибунал не отдают. Дают партийный выговор, понижают в должности. Отправляют отсюда в Советский Союз. А тех, у кого обнаружат венерическую болезнь, сгоняют в какой-то специальный больничный лагерь. Немецких женщин тоже отправляют в такое заведение.

Выходили оттуда наголо стриженными, женщины в том числе. Наверное — на всякий случай, чтобы было заметно хоть какое-то время.


Пришли фронтовые награды, к которым офицеров и солдат представляли еще на фронте или сразу, как кончилась война. Вместе со всеми, кто приехал сюда из бригады и корпуса, я получил медаль «За Победу над Германией», а потом еще одну — «За взятие Берлина». А на майские праздники 46-го, к первой годовщине победы, майор Зубов велел построить взвод и читал нам приказ начальника Советской военной администрации о [209] присвоении воинских званий. Сержанту Жене Воронину присвоили старшего сержанта, Феде Туликову, у которого орден Славы, — сержанта. После чего я услышал: «Звание младшего сержанта — рядовому Черненко...» В тот же день получил, как полагается в армии, подарок — новенькие сержантские погоны с двумя лычками.

Рад был ужасно: значит, я для советской власти такой же, как все. (Через несколько лет пойму, что сильно заблуждался.) Новые погоны пристегнул, конечно, к парадной гимнастерке (на повседневной, х/б, просто пришил лычки из желтой ленты). «Выходная» же моя форма была уже мало похожа на солдатскую. Шерстяная гимнастерка, галифе из заграничной материи все от того же «королевского» портного, которого нашли еще для подполковника Вдовина. Сшитые на заказ сапоги (наверное, была уже и не одна пара), фуражка с черным, как полагалось в танковой армии, околышем. Про шинель точно не помню; но кажется, тоже из офицерского сукна. Если же отправлялся в город или еще куда-то по тайным делам, то в хорошем пиджачном костюме (от того же старика портного).

Ничего не скажешь, прибарахлился товарищ младший сержант изрядно.

А когда именно стали меня брать переводчиком на тайные встречи с теми самыми, «откуда узнают» — с осведомителями, проще говоря, — точно не помню. Сначала туда ходила или ездила с начальниками или оперуполномоченными лейтенант Куликова. Все в гражданском, конечно. Иногда, если Ольга Ивановна не могла разобрать почерк, мне давали переводить рукописные документы (проще говоря, доносы).

По брюзжанию майора и довольно откровенным репликам М.Ф. я догадывался, что работать с Куликовой им не нравится.


Накануне выборов в Верховный Совет 9 февраля 1946 года по радио передавали речь Сталина. Выборы считались чуть не праздником; мы поехали в гарнизонный клуб голосовать торжественно, «всем личным составом». Проголосовали (т.е. опустили в урну бюллетени, в каждом из которых была одна фамилия) за начальника Главного управления контрразведки «Смерш» генерал-полковника Виктора Семеновича Абакумова... Чтобы ехать обратно и подменить часовых и дежурного, был один «виллис», а ждать или топать пешком никому не хотелось. Набилось нас в машину двадцать с лишним человек; [210] висели на подножках и сзади. Добрались благополучно, никто не сорвался, и комендантский патруль обвешанную солдатами машину не остановил.

А что через семь лет не станет Сталина и его наследники осудят Абакумова на смерть вслед за Берией, того знать никому дано не было.


Еще зимой вышло разрешение привозить сюда, к месту службы в Германии, семьи из Советского Союза. Офицеров стали пускать в отпуск. Человек ехал на полтора месяца домой и возвращался с женой и детьми, если они были. А некоторым отпуск почему-то не полагался; может быть, они мало были на фронте или вообще недавно начали службу. Или какие-то другие обстоятельства, но так или иначе, а появилось вот какое новшество: за семьей офицера стали посылать солдата. Было это официально разрешено, или начальство так устраивало по своему усмотрению и разумению — не знаю. А знаю, что наш начальник, майор Александр Мефодьевич Зубов, в открытую сказал, что посылать надо тех, чей дом поближе к месту, куда едут. Чтобы человек мог заехать и к себе домой хотя бы на день-другой. Потому что когда еще будут отпуска всем. (Смотри главу шестую — чуть не до самого конца войны в немецкой армии давали отпуска с фронта.)

Кто привез семью самого начальника — не помню. Может быть, кто-то с его прежнего места службы, из управления «Смерш» фронта. За семьей Михаила Филипповича поехал мой друг шофер Вася Смирнов, оба были из Сибири, всего сутки пути на поезде от Новосибирска до Новокузнецка, тогда Сталинска. А в начале лета сорок шестого майор Зубов разрешил послать за семьей офицера в Запорожскую область меня. «С заездом в город Харьков, — было написано в командировочном предписании, — на срок 4 (четыре) дня». Официально все это называлось «для выполнения задания командования». Возможно, что к слову «задание» было еще прилагательное «специального». И с собой мне дали, кроме документов на жену того офицера, засургученный пакет в Харьков — липовый, с каким-то никому не нужным запросом.

На всякий случай, если вдруг комендатура «полезет не в свое дело» — почему «с заездом».

В Харькове, куда добрался с пересадками только через три дня, обнял счастливых маму и бабушку. Услышал [211] подробности, как маму приютили незнакомые люди в бывшем совхозе и выдавали за родственницу-учительницу. Мама рассказала, как спаслась от голодной смерти бабушка, выменяв ведро семечек на какую-то оставшуюся одежду. Села на улице и стала их продавать по стакану. Послевоенная нищета ощущалась во всем. Хлебные карточки, продуктов в магазинах нет. Солдатским хлебом и тушенкой, которые я получил по продовольственному аттестату в комендатуре, бабушка угощала моих школьных друзей как лакомством... А в украинской деревне, где жила жена офицера, за которой я приехал, мужчин, кроме нескольких инвалидов, вообще не было — полегли на войне почти все...

Без особых приключений, хотя и с бесконечными задержками на железной дороге, какие сегодня трудно себе даже представить, доехали мы с той женщиной на пятый день до своей заграницы.

Стыдился признаться себе, что почувствовал облегчение, когда вернулся: тут, на военной службе, лучше...


А в начале осени пошли в «Смерше» тревожные разговоры: нас, отдел контрразведки, ликвидируют! Сначала я в это совсем не верил, но вскоре услыхал от М.Ф., что все не так просто: на самом деле нас хотят объединить с опергруппой. Кроме «Смерша» в Потсдаме работала еще «опергруппа НКВД». Я тоже слышал о ней какие-то, секретные конечно, упоминания. Ну, группа и группа, у НКВД, наверное, здесь свои дела. И потом, сколько это людей? Десять человек? Ну, пусть двадцать... Как бы не так! Конечно, наши начальники знали и раньше, что это такое на самом деле, поэтому и началось беспокойство. «Группа» занимала большую старинную усадьбу с парком за высоким забором. Одних жилых домов у них — чуть не целый городок. Батальон охраны с зелеными погонами, как у пограничников, это тебе не наш взвод...

Довольно скоро все понемногу прояснилось. Оказывается, НКВД теперь вообще не будет, и «группа» станет учреждением нового министерства — МГБ СССР. Министерство государственной безопасности, во как! А наш «Смерш» будет отделом этого учреждения. Называться оно будет оперсектором; Оперативный сектор Советской военной администрации... Ясное дело, офицеры, и прежде всего начальник и М.Ф., что называется, чешут в затылке. Здесь — известная работа с привычным начальством. Свое хозяйство, обжитые квартиры. Свои автомобили, [212] шоферы. Своя охрана. И между прочим, свой сапожник из солдат и вольнонаемный «портной по мелочам». У Михаила Филипповича еще недавно был повар... А там что будет?

А что будет с нами, солдатами? Да ничего особенного, пожимают плечами начальники: взвод перейдет в комендантскую роту при комендатуре города. Будете нести службу... Большинство не ждет от этого ничего для себя хорошего; собирались служить здесь уже до самой демобилизации, а на новом месте — еще неизвестно что. Я тоже жду худшего.


«Черненко, — позвал меня со своей обычной кривой улыбкой Зубов, недавно ставший подполковником. — Зайдите ко мне!»

Вошел к нему в кабинет, закрыл за собой дверь.

«Вот что, — глядя в стол, говорит начальник. — Хватит вам тут дурака валять...» На «вы» — это он всегда, солдат ты или капитан. Даже если дает взбучку.

Ничего не понимаю. Когда это я бездельничал?

«Мы вас, Черненко, забираем с собой туда, — продолжает начальник. На лице у него выражение явной брезгливости. — Будете оформляться в штат. Поняли?»

«Так точно!»

Ответил, кажется, по уставу, хотя в голове полный сумбур. Меня — в госбезопасность?! [213]

Дальше
Место для рекламы