Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Восьмая глава.

Оккупация

Какой же это фронт? Что с того, что везде стоят часовые. Что с того, что нас стараются держать «в боевой готовности»? Все знают, что это — только для порядка; войны ведь здесь нет. И дело теперь совсем в другом — что дальше? Когда объявят капитуляцию? И почти для всех, для солдат во всяком случае, главное — когда отпустят домой? А мне, может быть, и возвращаться некуда. Если и придет ответ на мое письмо, то нескоро, и еще неизвестно какой... Вот у солдата Саши, который всего на полгода старше меня, немцы сожгли деревню, но он получает письма из дому: его родители устроились жить где-то поблизости.

Солдаты постарше уверяют, что нас переведут на тыловую норму, но пока что я отъедаюсь: каждый день густой суп или каша, перемешанная с мясом, хороший черный хлеб. А курево — махорка, ее заворачивают в обрывок газеты. У многих есть еще и личный запас, трофейные сигареты. Иногда откуда-то берутся и трофейные лакомства. Бывает, угощают. В общем, подольше бы так. А вот предсказания Тихомирова понемногу сбываются. Нас «гоняют», пока, правда, не очень. Каждый день, «как положено», подшиваю к гимнастерке чистую белую тряпочку, подворотничок; из бывшего немецкого «белого флага», конечно. Чуть не по два раза на дню чистят автоматы; я драю промасленной тряпкой карабин. Занятия устраивает по большей части политотдел, а остальные — так, лишь бы видимость была. Тоже понятно — командиры, офицеры-фронтовики, сыты войной по горло. Играть в «шагом марш!» да «кр-р-у-гом!» душа у них не лежит.


Через несколько дней этой тыловой жизни произошла военная премудрость, которой на фронте быть никак не могло: [170] пристрелка личного оружия. Мы всем взводом отправились на опушку леса, вывесили сигналы, что здесь опасно, стреляют. И помкомвзвод, который, оказывается, чуть не снайпер, сам давал по самодельной мишени очередь из каждого автомата. Если попаданий было меньше, чем «положено», подправлял (подбивал) мушку, проверял ствол и стрелял опять. Так до тех пор, пока пробоины в мишени получались близко одна к одной, с малым рассеянием.

Дошло дело и до моего карабина. Помкомвзвод осмотрел его, сказал, что с такой мушкой только огород караулить, но все же прицелился лежа и выстрелил, раза три, наверное. Пошли смотреть, пробоин не нашли. Под общие смешки пострелял он еще. Две дырки нашлись, только не в мишени, а в деревьях метрах в двух или трех от нее. И тогда помкомвзвод сказал, что завтра сдаст «эту пукалку» оружейникам: на списание.

А мне наконец-то дали автомат, не новый, конечно. Только зачем он теперь...


Утром нас послали охранять дорогу. Сказали — союзники, американцы и англичане, поедут по ней в Берлин. И мимо нас катили покрашенные в маскировочные серо-желто-зеленые разводы легковые машины, шли и шли «виллисы» и «доджи» с офицерами и солдатами союзных армий. Форма на них была получше нашей, а знаки различия видны плохо, так что догадаться, кто полковник или генерал, а кто капрал, было трудно. Мы углядели в кавалькаде явно генеральского вида высокого пожилого человека, который приветственно махал рукой стоящим вдоль дороги, и решили, что это Эйзенхауэр. (Потом, когда в армейской газете было напечатано про подписание капитуляции, узнали, что его там не было. Я еще долго потом думал, что если не Эйзенхауэр, то, наверное, Монтгомери, британский командующий. Еще не скоро узнал, что его там тоже не было.)


Спал я в комнатушке под крышей, там у нас было три спальных места, одно из них для дневального, которого чаще называли «поддежурным»; туда приходили подремать, кому как придется.

В ту ночь я проснулся, можно сказать, уже в воздухе: шофер грузовика Шевченко, здоровенный украинец ростом под потолок, тащил меня с лежанки за ногу. Другой рукой он тащил солдата Сашу и явно собирался крутануть нас обоих вокруг себя. «Тревога! — орал Шевченко. — В ружжо! Нiмци [171] прорвалысь!» Снаружи была слышна беспорядочная пальба. Натянув штаны и схватив автомат, с которым теперь чуть не спал в обнимку, я вылетел на улицу. Точнее — сначала в палисадник.

Где-то совсем близко гремел торжественными словами репродуктор. Смысл был такой, что немецкое командование уже приказало своим войскам сложить оружие. И что кое-где отдельные разбитые части противника еще пытаются оказывать сопротивление, «но мы не сомневаемся, .что доблестная Красная Армия сумеет быстро привести их в чувство...».

Это был конец войне, Победа. Говорил по радио Сталин или читал его приказ диктор Левитан, точно не знаю.

Вылез на улицу заспанный Саша и стал ворчать: зачем, мол, разбудили, если и так ясно, что война кончилась. Ему даже ничего не было за то, что не сразу выскочил «по тревоге».

А в поселке Кляйн-Махнов уже грохотала самая настоящая канонада. Палили в воздух из боевого оружия всех видов. Потом, еще ночью, пили что-то и кричали здравицы. В честь победы, за Сталина, за командарма Катукова, за нас, за мирное будущее. Поминали погибших. И до утра, сколько ни старались остановить ее какие-то командиры, продолжалась стрельба в воздух. «Внушала нам стволов ревущих сталь, что нам уже не числиться в потерях...» — напишет потом об этих залпах Твардовский.

Я тоже радуюсь, больше всего — за тех, с кем я теперь рядом, кто на фронте эту победу добыл. А сам я что? Ну, выполнял приказ, наступал вместе со всеми. Стрелял, в меня стреляли, так ведь совсем недолго, меня даже не ранило. И подвига не совершил...


Вольница продолжалась недолго. После Дня Победы стали поговаривать, что будет передислокация, а еще через несколько дней вся бригада погрузилась на свои «студебекеры» и другие машины и вместе с артиллерией и прочей техникой покатила по немецким дорогам со всем своим хозяйством в летние лагеря. Тихомиров разъяснил: «А как же! В мирное время Красная Армия где находится? По времени года — то на зимних квартирах, а то — в летних лагерях. А сейчас будет лето...»

Место нашего нового расположения, дислокации — лес, самый обыкновенный, не слишком густой лес вдоль автострады, идущей из Берлина на юг, почти не побитой во время боев. Кто только туда не прибыл! Каких только не придумано нужных фронту частей в одной только бригаде! Вот РТО — рота техобеспечения.[172] Продсклады. Склад вещевого довольствия. Артдивизион, своя артиллерия. ПТР — бронебойщики с тяжеленными противотанковыми «ружьями», их носят вдвоем. Связисты. Авторота — парк грузовых автомашин. Рота управления. И так далее.

И чего только в том лесу не появилось за какие-то два или три дня! Все же армия — великая организация. Никогда не думал, что землянку на десятерых можно построить за каких-то два-три часа и что в ней будет почти что удобно. Еще мы строили землянку, но уже не совсем землянку — что-то вроде домика, для кого-то из старших командиров. Рядом с кухнями на колесах сколотили столы и скамьи. Соорудили навесы для машин и пушек. Появились мастерские, «клуб» (пока под открытым небом). Баня... Когда пришла наша очередь идти туда, я разглядел, что неприятности с гигиеной бывают, оказывается, не только в немецком лагере. Так что солдатское нижнее белье, именуемое нательным, мы там сдавали, наверное, не только в стирку, но и в дезинсекцию. И получали взамен новое.


В те первые недели после войны великое множество народу двигалось по дорогам Германии на захваченных немецких автомашинах (пока хватит горючего) или на своих двоих, чаще всего с тележками вроде той, что была у нас в первое после освобождения утро. Шли в разные стороны. Возвращались к себе домой немцы, эвакуированные из разбитых бомбежками городов. Ехали на запад освобожденные в Германии французы, бельгийцы да голландцы. Шли на восток освобожденные из плена и лагерей красноармейцы и «остарбайтеры», кого еще не успели перехватить «Смерш» или другие охранители порядков. А нас посылали в патрули на шоссе. Вместо (а бывало, что после) ежедневных военных дел, шагистики, политики и прочих занятий.

Кто только не шел или ехал по тем дорогам! Машины Красной Армии, американские и английские военные в обе стороны, немцы на велосипедах или пешком с тележками тоже в обе стороны — наверное, возвращались из эвакуации или шли из Чехословакии, откуда их уже выгоняли. Это днем. А еще было патрулирование ночью, потому что, как нам объяснял командир, появились во множестве мародеры, наши, советские, и они грабят немецкое население и насилуют женщин. Одна немецкая женщина, у которой было то ли трое, то ли четверо детей и муж не вернулся с войны, пришла в лес жаловаться советским командирам, что несколько ночей подряд к ней в дом заявляются [173] русские военные, несколько человек с раскосыми глазами. И забрали у нее одежду и другие вещи, а ее насиловали.

Так нам объяснили и послали ночью человек десять в какой-то крохотный городок с заданием обнаружить и задержать мародеров и насильников и вообще праздношатающихся военных. Про эту молодую женщину все там знали, дом нам показали сразу. Мы там прокараулили вчетвером целую ночь. Заходили греться, и хозяйка была этому явно рада, тем более что ее чем-то угощали. Мародеры же и насильники в ту ночь себя никак не обнаружили...


В потоке людей, двигавшихся по автостраде, шли семеро (а может, их было шесть или восемь, за точность числа не ручаюсь) освобожденных где-то западнее советских военнопленных. Шли они с красным флагом и какими-то трофейными пожитками на ручной тележке. И были остановлены патрулем от нашей бригады, выставленным вместе со многими другими для порядка на дороге и для препровождения идущих с запада соотечественников по назначению — на расспросы-допросы все в тот же особый отдел. Там была уже приготовлена и землянка для будущих задержанных. Бывших пленных пригласили к своим культурно-вежливо, они охотно за патрулем пошли. Разместились в новенькой землянке, а оттуда их уже не выпустили — приставили часового. И стали вызывать по одному, как недавно в Рюдерсдорфе нас, — допрашивать.

Подробностей, как это все происходило, не знаю, а знаю только, что беседы эти и, разумеется, сидение в землянке под охраной военнопленным сильно не понравились. И кто-то из них стал это громко объяснять особисту. Тот его ударил. Пленный в ответ на него замахнулся, его схватила охрана...

А утром следующего дня землянка оказалась пустой: жители подрыли изнутри заднюю сторону, выбрались наружу (часовой не заметил или не захотел замечать), и поминай как звали.

Солдаты пересказывали записку, которую оставили эти пленные красноармейцы. Спасибо, мол, Родина, за теплую встречу и до свиданья, прощай.

Ясное дело, на этот раз пошли они в другую сторону...

А часового арестовали.


Услыхал от солдат, что у гвардии капитана, начальника «Смерша», есть заместитель и его звание — майор. В мое [174] представление об армейском устройстве это не укладывается, я еще не понимаю, что звание и должность — вещи разные, могут не совпадать.

В отличие от начальника-капитана, майор Городничев мал ростом, с брюшком. Пояс с пряжкой на нем висит — не затянут. Майор постоянно улыбается. Солдаты рассказывают, что раньше он работал в НКВД и его перевели сюда с понижением в должности за пьянство и за то, что избивал арестованных. (Фамилию майора я назвал не совсем правильно; наверное, так придется делать и с некоторыми другими именами и уже не предупреждать каждый раз.) Потом этот майор Городничев куда-то пропал. Говорили, что капитан Полугаев кричал на него: «Вы, товарищ майор, опять хватили лишнего и находитесь в неподобающем виде! А на вас солдаты смотрят!» Еще говорили, что майор поехал без разрешения в Берлин, там то ли сильно буянил пьяный, то ли гонял на чужой машине, пока его не задержала комендатура. И тогда его вроде бы «представили на увольнение из рядов Красной Армии». Правда это или нет, и вернулся ли он в свое НКВД, не знаю.

Еще я узнал в том лесу, что в Красной Армии разрешен теперь мордобой. Не в том смысле, что повздорили между собой два солдата, ну и подрались. Ничего подобного! Оказывается, вовсе не только задержанного может ударить особист. Оказывается, офицер может довольно-таки запросто поднять руку на солдата, и ему, советскому командиру, ничего за это не будет! Видел своими глазами.

Солдаты постарше хмуро объяснили: ну, бывает... А что поделаешь, раз в уставе записано! — Как так в уставе? — А так; «при неповиновении командиру... меры принуждения... вплоть до применения физической силы...» Вот и получается — если что не так, то можно и по морде. И ничего не докажешь... А ординарцы у самых разных командиров и начальников? Это же, если по-честному, самые настоящие денщики. Прямо из книжки про белогвардейцев или про царскую армию: принеси то, подай это.

Ничего себе Красная Армия рабочих и крестьян!


Зовут меня: «Бегом марш! Особист требует». Это к нам пожаловал старший лейтенант Гришков. «Пойдем, — говорит, — наш начальник велел тебя привести. Понравилось ему, как ты [175] с ним фольксштурмовца допрашивал, которому солдатских штанов не дали».

Пришли мы к ним в землянку, я отрапортовал, как положено. А «черный человек» хмуро поулыбался и сказал, что надо будет, пожалуй, меня «посадить». У него хриплый голос, очень громкий. «Ну ладно, — говорит. — Это и потом не поздно! А сейчас со мной поедешь. Доложи командиру, пять минут на сборы, и чтоб был при полном боевом!»

И мы поехали. Ну, не через пять минут, но скоро. На легковой машине с шофером-сержантом и женщиной.

Что в «Смерше» есть офицер-женщина, я сначала не знал. Она младший лейтенант, но называли ее, во всяком случае за глаза, Марией Семеновной или, проще, Марь-Семенной. Она там отвечала за документы, которые они возили с собой. А ее начальник взял меня с собой в это, как оказалось, секретное путешествие, чтобы задавать его хитрые вопросы разным немцам. Из их разговоров по дороге с Марией Семеновной я скоро понял, за чем поехали: у них пропала какая-то папка с документами. Что в ней было, не знаю, но понятно, что снаружи было написано «Совершенно секретно», так у них полагалось на всех документах. Украсть папку, конечно, никто не мог, и они решили, что, наверное, Марь-Семенна не положила ее на место в железный ящик и папка могла остаться где-то, где они «стояли» во время наступления.

И еще из разговоров в машине я узнал, что капитан Полугаев — мой тезка, его зовут Михаилом Филипповичем.

В первый день мы останавливались в нескольких местах в Берлине; в дома, не занятые Красной Армией, там уже вернулись местные жители. Гвардии капитан, а иногда, чтоб получалось помягче, младший лейтенант Мария Семеновна, расспрашивали их, что вот-де, мы тут находились во время боев, мы надеемся, что большого вреда вашей квартире не причинили... И еще мы тут где-то оставили такую картонную папочку, так не попадалась ли она вам...

Ничего, конечно, в Берлине не нашлось, и мы, переночевав где-то на окраине, поехали дальше на восток. Так я оказался во второй раз в том доме, похожем на пионерский лагерь, откуда началась моя военная жизнь. Там уже жили гражданские немцы, кажется беженцы из Польши. Папку с документами не нашли и там. Михаил Филиппович, а еще больше [176] Марь-Семенна уже сильно беспокоились. Было понятно, что эта история грозит им сильными неприятностями.

Поехали дальше и на третий день доехали до города Мюнхеберга, в котором находился их «Смерш», когда переправился через Одер. Нашли дом, который они занимали. Теперь в этом доме была, можно сказать, дружественная организация — такой же секретный особый отдел, но только польской армии. А начальником отдела оказался советский полковник.

Мы с шофером сидели в машине, а наши особисты бегали с озабоченными лицами туда и обратно, потом еще куда-то, и все это продолжалось очень долго, часа, наверное, четыре, если не больше. Возвращаясь несколько раз к машине, капитан и Мария Семеновна раздраженно переругивались, а я удивлялся: она ведь младший лейтенант, как же ей можно ругаться с капитаном?

Наконец они вернулись совсем, очень довольные. Младший лейтенант несла, прижимая к груди, обвязанный со всех сторон шпагатом здоровенный сверток с красными сургучными печатями.

И мы поехали обратно. По дороге капитан еще долго бранился. Можно было понять, что секретную папку польские особисты давно нашли и уже собирались отправить ее «по инстанции». Ясно, что тогда потерявшим не поздоровилось бы. Отдать «дело» согласились с большим трудом и только в запечатанном виде и с каким-то официальным писанием, наверное советским начальникам над гвардии капитаном.

Такая вот была первая в моей жизни командировка. Лет через двадцать или тридцать сказали бы — по местам боевой славы...


Было, наверное, «личное время». Помню только, что сидел на травке — ничего не делал. А Тихомиров, который ходил в другое подразделение или еще куда-то по каким-то делам, подошел ко мне, и с ним еще кто-то, и он говорит, улыбаясь во весь рот: «Ну, Черненко, пляши!» И достает из полевой сумки и протягивает мне...

Это был свернутый из двойной тетрадной страницы «треугольник» — письмо без марок с номером полевой почты и моей фамилией, написанной знакомым почерком школьного друга. Так посылали тогда письма в армию, конвертов почти ни у кого не было. Я схватил треугольник, руки у меня дрожали. Развернул его. Письмо было сплошной сумбур, отрывочные фразы, написанные вкривь и вкось четырьмя моими [177] одноклассниками. Только одно было совершенно ясно: они узнали, что «нашелся Миша», от моей мамы!

Наверное, меня шатает. Кто-то хлопает по плечу. «Живы? Ну, теперь собирай им посылку!»

А еще через день пришло и письмо от мамы и бабушки.


Прошел уже месяц, если не больше, как мы обжились в лесу. А солдатский телеграф передает новое известие: опять передислокация; наверное, так в армии полагается, что поделать. И вскоре, оставив землянки и погрузив на машины военное имущество и снаряжение, переехали мы на сотню километров южнее, в сторону Дрездена.

Леса вокруг маленького города. Хутора (или, может быть, надо их называть фермами), принадлежащие бауэрам, сельским хозяевам. А в самом городке — несколько кожевенных фабрик, и они очень даже привлекают внимание разного военного начальства.

Там, в городке К., произошло со мной очень приятное событие, которое едва не обернулось бедой. Меня наконец поставили на пост; я — часовой со снаряженным по всем правилам боевым оружием и, согласно уставу, «лицо неприкосновенное». Много я потом на военной службе отстоял этих постов, и все было хорошо, а главное — как положено. А вот в первый раз сильно оплошал.

Охранял я три машины, две грузовых и легковую. По одну сторону от меня — последние перед лесом дома городка, по другую — наше расположение. А впереди поле или луг, одним словом, совершенно пустое место, где постороннему просто неоткуда взяться. Я вышагиваю вдоль машин с автоматом на груди и даже, как инструктировал помкомвзвод, старательно заглядываю под грузовики. Пройдя в очередной раз свои двадцать или сколько их там было метров, разворачиваюсь через левое плечо...

Чужая легковая машина почти рядом. А прямо передо мной стоит, заложив руку за поясной ремень, полковник и ждет, что я буду делать. Это, конечно, сам командир бригады. Чуть поодаль молодой офицер, кажется, он посмеивается. Я залопотал что-то вроде того, что красноармеец такой-то охраняет пост и вверенное имущество... «Разводящего! — только и сказал полковник. Прибежал помкомвзвод, за ним кто-то из офицеров. — Арестовать разгильдяя!» [178]

И у меня забрали автомат, сняли с меня поясной ремень (срезали погоны или оставили — забыл) и сунули в каталажку, именуемую гауптвахтой. Солома на земляном полу, больше ничего и никого. Через час или два (часы с меня тоже сняли) принесли котелок воды и большой кусок хлеба. Как пайка.

И недавний мальчик, а теперь солдат, красноармеец, решил, что военная служба бесславно кончилась, что завтра — под трибунал. А что ж еще делать с теми, кто ловит ворон на посту? Эх, если бы я раньше обернулся! А теперь — все... И, если честно признаться, заплакал.

...В тот же день познакомился я на собственном опыте еще с одним неписаным законом армейской жизни: приказ старшего начальника, отданный «через голову» начальника непосредственного, этот последний норовит саботировать. Чего, мол, лезет, я и сам знаю, что надо. Так что к ужину меня, посмеявшись над моими страхами, уже выпустили. Сидоров угостил хорошей трофейной сигаретой. Я спросил — а если он вспомнит? Что тогда? «Других дел у полковника мало, чтоб еще про тебя помнил, — отрезал помкомвзвод. — Уж если какой придурок из штабных и спросит, скажем — сидит десять суток. На всю катушку!»

Однако же история эта была мне хорошим уроком. Чтоб знал и бдел. А на посту — особенно.


Вообще же служба моя начинала приобретать какой-то двойственный характер. Как только кто из чужих командиров узнавал про мой немецкий язык, так ему тут же приспичивало — нужен переводчик. «Нам ненадолго, по такому-то делу...» Дела эти были чаще всего, конечно, хозяйственного свойства.

А еще «Смерш». Они находили самых разных немцев, про которых узнавали от других немцев, что те не были в фашистской партии и вроде бы не одобряли Гитлера. Незаметно приглашали их на беседу. Расспрашивали про СС и нет ли в городке беглых эсэсовцев, кто остался из убежденных фашистов и «гитлерюгенда». Во время одной из этих тайных бесед я и услышал (все от того же старшего лейтенанта Гришкова) немецкое слово, которого не знал: «вервольф».

Гришков мне потом растолковал, что это подпольная opганизация «Оборотни», что они оставлены фашистами, чтобы нападать на военнослужащих Красной Армии, совершать диверсии и убийства. А мы во что бы то ни стало должны разыскать [179] их и изловить. Ловить фашистских диверсантов я был рад, это весьма соответствовало моему умонастроению. Но совершенно не отвечало моим представлениям — что может и чего не может быть в побежденной Германии. И, усомнившись в немецком подполье, я рассказал Гришкову, а потом и его начальнику, почему я так думаю: здесь народ дисциплинированный. Раз теперь другая власть, везде комендатуры и назначают бургомистрами сидевших до прихода Красной Армии в концлагере, — немцы будут их слушаться. И ведь вся Германия занята войсками, победившими вермахт, нашими и союзников! Какие же могут быть «оборотни»? Особисты слушали мои рассуждения внимательно, однако капитан Полугаев рыкнул, что это не нашего ума дело. Мы должны найти «вервольф»! Хотя бы в этом городке.

Опрашивали мы об эсэсовцах и диверсантах из «гитлерюгенда» многих, от молодых до совсем старых жителей городка и окрестных крестьянских хозяйств. Ничего похожего, за что можно было бы «зацепиться», не услышали ни разу.

А про секретные указания «Смершу», доставляемые Фельдъегерем в пакетах с сургучными печатями, я в то время ничего еще толком не знал.


Вот такие были мои, теперь очень частые, встречи и беседы с жителями побежденной Германии; имен их я не помню. А первая запомнившаяся немецкая фамилия из того времени — это Хонеккер, будущий глава ГДР и первый секретарь тамошней Социалистической единой партии Германии. Ни больше и ни меньше...

Вот как это получилось.

Зачем-то ездили в город Бранденбург, наверное на армейский продуктовый склад. Недалеко от города прямо у шоссе стояла за высокой оградой тюрьма. Старший из наших офицеров пошел туда представиться и спросить разрешения, и нас пропустили посмотреть. Все тюремное хозяйство внутри опекал и стерег теперь единственный человек, немец, который кем-то служил здесь и раньше. Внутри была совершенная роскошь, если можно сказать про такое заведение. Примерно как показывают теперь в заграничных фильмах. Но только — без единого узника. Тот немецкий надзиратель, показывая все это хозяйство, пояснял, кто у них здесь сидел при Гитлере. Открыл камеру, больше похожую на очень чистую комнату, но с санитарными устройствами и решеткой на окне под потолком: вот здесь содержался секретарь германского комсомола Хонеккер... [180]

И еще в той тюрьме был в глубоком подвале склад вещей, принадлежавших заключенным. Надзиратель рассказал, что сюда же привезли чемоданы важных фашистских фюреров, в том числе Геббельса, — чтобы подальше от бомбежек в Берлине, на случай эвакуации и тому подобное. Помню, что старшее начальство под каким-то предлогом поживилось содержимым этих чемоданов.


Был в части совсем молодой, лет 17, солдат Коля П. Тоже из освобожденных, только раньше меня, еще в Польше. Низенького роста, курчавый весельчак. Не расставался с автоматом. Неплохо знал обиходный немецкий, падежей и прочих тонкостей не признавал. С немцами обращался, когда имел к тому возможность, с веселой холодной жестокостью; солдаты рассказывали, как однажды Коля ни с того ни с сего полоснул автоматной очередью по гражданским немцам. И еще Коля очень интересовался женщинами и поступал с ними просто: позовет взрослую немку, отведет ее в какой-нибудь закуток. А там наставляет на нее автомат, задирает юбку и...

Про эти художества прознало и начальство. Сажало раз или два Колю под арест, но, пока была война, еще терпело.

А пострелять Коля любил не обязательно в кого-нибудь, можно и просто так. Лишь бы погромче. И в один прекрасный летний день недалеко от расположившегося в чистеньких немецких домиках нашего военного начальства на окраине городка К. раздался боевой грохот: Это Коля П. зафуговал припасенный им немецкий панцерфауст, предшественник всех последующих, хоть советских, хоть американских ручных, подствольных и прочих реактивных гранатометов.

Пролетев положенное ему расстояние, фауст взорвался, на счастье — в чистом поле. Но поблизости случился сам начальник штаба бригады и, естественно, пожелал узнать, кто и с кем воюет...

Кончилось дело для Коли печально. Свое начальство набило ему морду и отправило под арест на гауптвахту. А потом, уже не надеясь, наверное, перевоспитать его, сдрючило с Коли военную форму, объявило, что по возрасту он в солдаты еще не годен, и отправило прочь из бригады — в пересыльный лагерь для освобожденных.

Если Коля П. уцелел во всей послевоенной кутерьме, то теперь он давно пенсионер со льготами — бывший малолетний узник фашизма. [181]

На этот раз, когда Тихомиров поведал, что скоро опять передислокация — будем занимать «какую-то Саксонию» вместо американцев, которые оттуда уходят, — я набрался нахальства и спросил: ну откуда он это может знать? «Квартирьеры уехали, понимай! — просвещает меня сержант Тихомиров. — И солдаты с ними, ясное дело. Они-то знают, у них задание! Вернутся, доложат, тут мы и двинемся. До демаркационной линии!»

Новые слова — демаркационная линия. Так, может, мы и американскую армию увидим?

Все верно, через неделю начались недолгие сборы; день-другой, и опять поехала Красная Армия... Велено было, между прочим, «привести себя в полный порядок». Оружие чтоб до блеска, подворотнички чтоб свежие, пуговицы и пряжка чтобы блестели. А карту, по которой проверял маршрут командир, мне тоже удалось повидать, она поразила меня своей невероятной подробностью. Как это возможно — заснять всю территорию чужой страны? Да так, что на ней есть любая тропинка, чуть не каждый куст! (Вот уже полсотни с лишним лет не могу отделаться от детского подозрения, что генштабы будущих противников в спокойное мирное время просто обмениваются по секрету своими секретными картами. Иначе ведь никаких шпионов не хватит.)

Переехали по совершенно целому мосту Эльбу, на которой двадцать пятого апреля встретились наши и американские солдаты. И скоро на каком-то перекрестке увидели американцев; их и наши офицеры сменяли регулировщиков. Американского ждал разукрашенный «додж», наша девушка-сержант с флажками уже вовсю дирижировала движением. Шло оно, правда, пока в одну сторону. А негр никак не мог оторваться от такой потрясающей сменщицы.

Уже под вечер, проехав за этот день километров сто пятьдесят, прибыли в городок с названием как из сказки — Гримма. Квартирьеры там уже ждали, на улицах были знакомые «стрелы» — хозяйство такого-то. Расположиться было нам велено в огромной старинной постройке непонятного назначения, больше всего похожей на крепость.

Согласно британскому премьеру Уинстону Черчиллю (Вторая мировая война. Том 3-й ), было первое или второе июля сорок пятого года.


Наверное, еще не все подъехали, во всяком случае, места в том замке было сколько хочешь. Комнаты здесь — не совсем [182] комнаты. Толстенные стены, сводчатые проемы, а где и потолки. Это кельи и прочие помещения для монахов: мы разместились в бывшем монастыре. И улочка называлась, если по-нашему, Монастырской: Klosterstrasse. А крохотный переулок рядом — переулок Бенедиктинцев.

Устроились, разгрузили имущество, поставили часовых. Под утро я стоял на посту у монастырских ворот. На этот раз внимал так, что и кошка не проскочила бы.

А на следующий день у нас — чисто военная новость: назначен командир взвода. Это офицерская должность, но он никакой не офицер, даже не младший лейтенант. Он старшина с лычками в виде буквы «Т» на погонах. Лет двадцати пяти, плотный, почти толстенький. С золотым зубом.

Тихомиров его знает и уже объяснил всем, что новый командир был и по должности старшиной — правой рукой командира (в основном по хозяйству) такой-то роты. Не проходит и суток, как старослужащие солдаты уже обращаются к нему на «ты». Правда, с уважительным: «Старшой...»

А еще через день это новое начальство с явным интересом расспрашивает меня: «Верно, что по-немецки можешь? Ишь ты! Откуда?» Я отвечаю, обращаясь к нему, как положено, по званию: «товарищ гвардии старшина». «Известно, старшина! — перебивает взводный. — Мы тут свои! Александр я, Саша, если не по службе. Понял?» Безусловно понял, хотя и смущен. «Вот что, — продолжает новое начальство. — Поможешь мне тут с местными разобраться. На квартиру, скажем, устроиться, нельзя же все — взвод да взвод! Почему не передохнуть от службы, верно?»

К вечеру выясняется, что три четверти этого «устройства» предприимчивый командир уже проделал сам. Помкомвзвод получает указание «до утра не беспокоить», очень четкое описание, где найти «в случае чего», — это совсем рядом, каких-нибудь сто метров от ворот монастыря, и «Черненко со мной, на пост сегодня не ставить...».

...Крохотная квартирка на уровне тротуара в очень старой, монастырских времен, наверное, развалюхе. Очень пожилые хозяева, муж и жена. И две гостьи — вроде бы двоюродные сестры, племянницы хозяев. Совершенно разные внешне, да и возрастом. Худенькой Ильзе лет восемнадцать, округлой Мелани — вроде бы сильно за двадцать. Обе приветливы и слегка насмешливы. Здоровенный Сашин портфель битком набит съестными [183] припасами, из него появляется и фляга со спиртом. Саша отдает старикам две буханки хлеба, мясные консервы. Просит посуду и отливает им из фляги стакана полтора, это сейчас почти богатство. Пожилые хозяева вскоре куда-то удаляются. Ужин и все последующее проходит весело и непринужденно.

И потом повторяется еще не раз. Перевод оказывается почти не нужен.


Одна из монастырских келий — это ванная. Там здоровенная печь с вмурованным в нее котлом для воды. Мы ее стали, естественно, топить, где-то нашли дрова. Там, дождавшись очереди, я в первый раз после довоенного 41-го года залез в ванну. Отлежался в горячей воде, начинаю мыться, а выданный мне «на баню» большой кусок желтоватого мыла никак не мылится. Я его и так тру, и этак — ни в какую. Что ж за такое дрянное мыло дали со склада, чего делать-то?

Минут через пять заглядывает в ванную комнату следующий, из старых солдат, улыбается: ну как? За ним еще двое... Общее веселье: салагам вроде меня в армии полагается подсовывать вместо мыла тротил, тол — боевую взрывчатку. Если новичок к тому же не знает, что просто так тол не взрывается, получается совсем весело...

Я до тех пор тоже не знал. Правда, быстро сообразил.


А вскоре за меня опять взялся особый отдел. Иди фотографируйся (отсюда первая фотография в солдатской форме, совершенно детская). Садись, рассказывай про лагеря и где работал в Германии. Пиши автобиографию... Зачем одно и то же в третий, если не в пятый раз, я в то время понимал так: если кто врет, то он может забыть, чего говорил в прошлый раз, и начать выдумывать по-новому. Они сравнят и увидят, где не так.

А в общем вокруг ощущалась какая-то неуверенность. Офицеры нами почти не интересуются. Всякую там строевую и тому подобное откровенно саботируют. Старослужащие солдаты поговаривают, что нашу часть расформируют: мол, «по штатам мирного времени» мехбригады не предусмотрены, а гвардейский корпус сократят до дивизии. Мне это все очень не нравится, потому что я уже привык здесь и люди вокруг мне уже как свои, а что с нами будет, если не станет самой нашей части? [184]

...Гвардии капитан Полугаев вызвал меня к себе поздно вечером; в квадратном дворе монастырского замка только начинало темнеть — июль. В большой келье с письменным столом и старинным диваном я предстал пред хмурым толстеньким подполковником, которого уже несколько раз видел раньше и слышал, что он — старшее начальство бригадному, он «из корпуса».

Осмотрев меня, что называется, со всех сторон, иронически хмыкнув (возможно, на мои попытки держаться по уставу: «по вашему приказанию...», «разрешите обратиться...» и т.п.), гвардии подполковник порасспрашивал обо мне, нимало не стесняясь моим присутствием, нашего гвардии капитана, после чего велел принести бумаги и сообщил мне: «Теперь садись, пиши автобиографию! (Две или три странички с очередным моим сочинением на упомянутую тему лежали перед ним.) А это, — он их презрительно отодвинул в сторону одним пальцем, — чепуха, тень на плетень. Пиши подробно, каждый день описывай!» Я спросил, как это — каждый день? Я не каждый день помню. И сколько же это получится? «Ничего, вспоминай получше! Сколько надо, столько и получится! — резюмировал начальник. — Не бойся, бумаги хватит! Где, когда, с кем встречался, кто тебя допрашивал, о чем в гестапо говорили — чтоб все подробно!» — «В гестапо я не был». — «Это мы потом разберемся, где ты был, а где нет. Твое дело — пиши подробней подробного. Ясно?»

И, отрапортовав по уставу «слушаюсь!», я уселся в монастырской келье сочинять еще одну наиподробнейшую автобиографию.

Ночью свет отключили, от дежурного мне принесли свечку. Вспоминал я и писал до самого утра. Насочинял, кажется, страниц тридцать с лишним. Имен и, где знал, фамилий солагерников и фабричных немцев вспомнил и «изложил» множество. Утром ко времени завтрака пришел гвардии капитан, забрал мое писание. Ни малейшего понятия о том, что сейчас в очередной раз поворачивает в другую сторону моя судьба, я тогда не имел.

А что он мог проверить, этот подполковник? Чисто личное впечатление — врет или не врет, не будет ли нам с этим мальчиком неприятностей. А по делу — ровным счетом ничего.

Где оно сейчас, то полудетское покаянное сочинение? Может, и уцелело в каком-нибудь секретном или пересекретном архиве, кто знает.[185]

Через несколько дней вытряхиваемся из монастыря, туда въезжает какой-то штаб с мебелью, сейфами и множеством офицеров. Говорят, уже идет переформирование. Старшие солдаты хотят обязательно остаться здесь, на месте, чтобы не пропустить демобилизацию. Взвод набирается как бы заново. Среди пришедших из других рот — парень из Харькова; он всего года на два или на три старше меня, но зовут его уважительно Федором Никитичем — у него орден Славы третьей степени.

Появился капитан Полугаев, заметно, что он в хорошем настроении. Позвал меня: «Поедем мы с тобой, Миша, управлять немецкой провинцией. Будем шпионов ловить! (Чьих шпионов? Война ведь кончилась!) А если не хочешь, скажи — оставим тебя в полку. Левой-правой!» Михаил Филиппович хрипло смеется. Ответа, наверное, не требуется...

Понимал ли в то время бывший мальчик, чем занимается «Смерш», кроме неудачных попыток найти «вервольф»? Начинал понимать, хотя и отрывочно. Все вокруг знали, как недели три назад арестовали ротного командира своей же бригады, вся грудь в орденах. И телефонистку той роты тоже арестовали. Их держали порознь в каком-то подвале, и офицер чуть не разнес там дверь и так орал на особистов, что слышно было «на другом конце города». Провинились они вроде бы тем, что ее незаконно представили к ордену. А среди солдат гуляла повторяемая шепотом версия куда проще: «Бабу не поделили...»

Еще. Был в части однорукий солдат, состоял в адъютантах при ком-то из командиров. Рукав гимнастерки был у него до локтя подвернут, на груди — медаль «За отвагу». Говорили, что руку он потерял не на фронте, иначе его непременно «комиссовали» бы.

Так вот, буквально за несколько дней до всей этой реорганизации Однорукого в части не стало. Передавали (опять же по углам, шепотом), как бушевал начальник «Смерша», как сорвал с него медаль. И пересказывали «страшную» причину: на Однорукого пришла проверка, согласно которой он оказался немцем.

Ну и что? Ведь он же советский немец! И как же можно отнять у человека его боевую награду? Оказывается, «Смершу» можно. Кто-то сказал: «Еще хорошо, что под трибунал не пошел». А «хорошо» — это с бывшего адъютанта сняли солдатскую одежду и отпустили в цивильном на все четыре стороны. «Раз немец — значит, пусть идет к своим...» [186]

Все это, конечно, только самые первые проблески, попытки задавать вопросы хотя бы самому себе. В основном же мысли юного солдата были в то время не слишком сложными. Вот документ (письма мои из армии мама и бабушка сохранили):

«24.7.1945. Я сейчас около Лейпцига, интересно (без запятой) сколько километров теперь между нами? Вы пишете, что вам главное знать, что я жив и здоров. Но ведь, мои дорогие, войны-то теперь нет, как же могу я быть не здоров! С тех пор, как я в Красной Армии (без запятой) мое здоровье очень хорошее... Каждое воскресенье бываю на стадионе, а вечером в кино. Вообще живется мне очень, очень хорошо...»

Ничего не скажешь, политически выдержанный товарищ с оптимизмом смотрит в светлое будущее. А еще через несколько дней:

«6.VIII-1945 г. Мой адрес (№ полевой почты) меняется, нового еще не знаю. Не пишите, пока не получите следующего письма. Передайте об этом моим друзьям. Спешу — кончаю. Крепко целую — Миша. Посылаю фото».

В бывшей резиденции прусских королей под Берлином только что закончилась встреча руководителей держав-победительниц. Сталин, Трумэн и Эттли (сменивший потерпевшего поражение на выборах Черчилля) договаривались об управлении побежденной Германией и об устройстве послевоенного мира. А на японский город Хиросиму падает атомная бомба, о чем здесь, в Западной Европе, никто еще ничего не знает.

И три машины, две трофейные легковые и грузовая с крытым верхом, катятся по обсаженным фруктовыми деревьями дорогам из саксонской Гриммы на север.

Сержанту Тихомирову, разумеется, уже известно место нашего назначения — город Потсдам.[187]

Дальше