Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Седьмая глава.

Красная Армия

Наши пришли! Красная Армия! И мы к ним бросились чуть не обниматься — пришли свои, советские! Вы нас освободили!

Кто-то из них хмуро заметил, что свои — на фронте, воюют, а вы тут что? «Так нас же насильно...» — «Ладно, — прервал эту лирику один из них, наверное старший. — Давай, показывайте, где тут немцы!»

Сразу выяснилось, что это слово значит не совсем то, что мы думали. Для Красной Армии «немцы» — это вермахт. А остальные — так, чепуха. Это «цивиль», гражданские немцы, не опасные.

И мы пошли к станции электрички показывать красноармейцам, где у немцев позиция зенитной артиллерии. По улице двигались осторожно, у самых домов и заборов. В нас никто не стрелял. Зенитчиков на месте уже не было, орудия, одно из которых этой ночью едва не отправило всю нашу компанию на тот свет, стояли брошенные. А в какой-то сотне метров по другую сторону улицы — поразительное дело — светился синим светом указатель. Там был вход в городское бомбоубежище.

Красноармейцы спросили, что это, и направились туда, а нам сказали уходить.


Мы вернулись на фабрику. Стены, изрядно побитые за ночь, стояли. Окон в конторе не осталось, дверь сорвана. Здесь шла уже какая-то другая жизнь, приходили и уходили военные в пилотках и в фуражках. На столе горел очень яркий электрический фонарь, была разложена какая-то очень подробная, это было видно даже издали, карта. Я впервые разглядел советские [148] погоны, они мне не показались внушительными, сразу было видно, что военная форма у наших победнее немецкой.

У командира, сидевшего за столом с картой, на погонах были звездочки, по три или четыре на каждом. Он хмуро спросил про нас, ему ответили, что мы освобожденные. А другой командир, помоложе, сказал, чтоб шли показывать, где прячутся цивильные немцы и где у них спрятано «барахло». А другой добавил с усмешкой: «И где женщины, фрау!» Кто-то засмеялся, а низкорослый корявый красноармеец, улыбаясь во весь рот, похвалился: «Уже три немка е...!» На погонах у него было по одной узкой поперечной ленточке, значения которых я не знал. Остальные не обращали на него внимания, кто-то покривился.

И мы пошли с несколькими военными обшаривать окрестные места.

В сарае рядом с нашим цехом стоял какой-то неисправный прожектор, принадлежавший зенитчикам. И там оказался примитивно устроенный подвал, большая выложенная досками яма под полом. И в ней полно чемоданов, рюкзаков, саквояжей — жители соседнего дома сносили сюда, наверное, нужные вещи на случай, если дом разбомбят или он сгорит.

Мало чего от этих вещей осталось там к утру...

С каким-то мстительным чувством я первым делом отыскал шерстяной джемпер с закатывающимся воротом, какие спустя много лет стали называть водолазками. Давно о таком мечтал, когда мерз осенью и зимой. Нашел хороший рабочий комбинезон и ботинки из толстой кожи, подошва чуть не в два пальца. И еще взял зачем-то несессер, кожаный футляр с разными штуками: ножницы и пилочка для ногтей, станок безопасной бритвы (я еще не брился), флакон с металлическим блестящим колпачком, еще какие-то красивые штуки.

И, только налюбовавшись при свете там же найденного карманного фонаря этим богатством, ощутил, что ведь это я делаю примерно то же самое, что в первые дни оккупации делали в нашей харьковской квартире германские солдаты, пришедшие с «обыском». Называется мародерством, если по правде.

Застеснялся, однако взятые вещи обратно не положил. Рядом кто-то из наших наталкивал в здоровенный рюкзак какие-то женские вещи. Несколько красноармейцев тоже... Кто-то из [149] них произнес тогда слово, которым это в армии называлось: шарудить. Я, значит, шарудил у немцев, которые спрятали от бомбежки свои вещи.

Комбинезон я тут же и надел, а бывшую на мне рабочую одежду выбросил. Успокоительная мысль была простая: «Они у нас больше награбили...»


Рассвело, подъехали еще какие-то невиданные машины, военные занимались своими делами и уже не обращали на нас внимания. Стало видно, кто из наших основательно постарался этой ночью. У кого чемодан, а у кого и два, да еще битком набитый брезентовый мешок. Интересно, что о еде никто не вспоминал, а ведь мы все давно ничего не ели, а тут, наверное, могли бы и разжиться.

Из городского бомбоубежища вернулся бельгиец Юзик, весь всклокоченный и какой-то растерянный. Что-то происходившее там ему, кажется, сильно не понравилось. Иван спросил военного со звездочками на погонах, что нам теперь делать. Тот ответил, что нам пора мотать отсюда: «Здесь вам делать нечего. Туда идите!» Он махнул рукой на юго-восток, в сторону Кепеника, откуда они пришли. «А куда там обращаться?» Он снисходительно посмотрел на спрашивающего: «Не беспокойся, скажут!»

И мы стали собираться в дорогу. Приволокли найденную у зенитчиков вместительную тележку на шинах, погрузили на нее свои трофеи. Вот тут вспомнили и про еду. К вещам прибавился ведерный, наверное, немецкий бачок-термос. Там же, где ночью разбирали чужие чемоданы, нашлись какие-то продукты, что именно это было — убей, не помню. Но еды, трапезы мы никакой не устроили. Взяли продукты с собой в дорогу и собрались идти.

Было нас здесь, наверное, человек десять. Попрощались с Юзиком и голландцем Питером, им ведь было совсем в другую сторону. И двинулись мы в путь, катя по очереди тележку, высоко нагруженную вещами, барахлом.

Вышли на шоссе. Оно было все забито техникой, стояли друг за другом, гуськом, десятки, а может, и сотня советских танков. Двигались грузовики и пушки на прицепе. На многих танках были красные звезды и крупно написано «ВПЕРЕД НА БЕРЛИН!». На одном из танков сидел возле орудийной башни молодой загорелый военный в комбинезоне, макал большую [150] кисть в ведро с белой краской и делал из этой надписи другую: «МЫ В БЕРЛИНЕ!» Я остановился возле него и спросил, не из Харькова ли он. Он засмеялся и сказал, что нет. И назвал место, откуда он родом, очень далеко от Украины, где-то на Севере.

Мост, на котором несколько дней назад я видел отступающую немецкую армию, был взорван, два его пролета висели над водой. А рядом лежал в реке широченный и, как мне тогда показалось, очень красивый понтонный мост с металлическим настилом. И по нему навстречу нам шла и шла Красная Армия. Переезжали через реку запряженные лошадьми повозки, шагали строем красноармейцы. Двигались бронированные машины с пушками, под их тяжестью глубже садились в воду понтоны.

По этим понтонам мы перешли через Шпрее и пошли на восток, в сторону СССР.


За городом дорога тоже была вся буквально забита армией, казалось, конца не будет войскам и технике, движущимся нам навстречу — к Берлину. Миновали какие-то предместья, дальше был уже лес, асфальтированная дорога шла прямо через него. Немецкую тележку нам вскоре пришлось отдать: она приглянулась каким-то шагавшим навстречу пехотинцам. Они сказали — это вам «не положено», это трофей. И отдали нам другую, свою тележку. Тоже немецкую, но не армейскую, а похуже; наверное, от какого-нибудь бауэра, сельского хозяина.

А часа через два или три, когда мы проходили через какой-то поселок или городок, увидели плакат над воротами. Что там было написано, точно не помню: может быть, сборный пункт возвращающихся на Родину. Или добро пожаловать, или еще что-нибудь. У ворот стояли красноармейцы, несколько человек, один из них с автоматом на плече и поманил нас: «Из немецкой неволи? Вам сюда, заходите».

За воротами было довольно большое двухэтажное строение в обычном для немецких городков или предместий садике, похожее, может быть, на школу или на пионерский лагерь. На первом этаже открыты двери больших комнат с железными койками и матрацами; в одной из них мы и расположились. [151]

Пришел сержант («товарищ командир», по моим тогдашним познаниям), позвал идти с собой: за продуктами. Выдали нам на всю компанию хлеб — уже не помню точно сколько, знаю только, что ужасно много. Может, по целой буханке на брата. Еще сахар и чай. И еще там стоял мешок с рисом — насыпайте, ребята, сколько вам надо, будете сами готовить. И после этого двое из наших отправились с сержантом к немецкому мясному и колбасному магазину, который был, естественно, закрыт. Сержант там свободно ориентировался, вызвал хозяина и велел ему выдать нам овцу. Через пять минут все было исполнено.

Притащили откуда-то кухонный котел, развели под ним огонь...

Откуда взялся при той первой после освобождения невероятной трапезе спирт, не знаю, но был и спирт. И тогда же из воронки громкоговорителя, повешенного где-то рядом на сосне, загремела никогда не слышанная нами песня. От ее музыки, от строфы «Любой фашистской нечисти загоним пулю в лоб! // Отродью человечества сколотим крепкий гроб. // Пусть ярость благородная вскипает, как волна! // Идет война народная, священная война!» — меня и теперь пробирает дрожь.

Настроение наше понять не трудно: мы наелись до отвала, идти никуда больше не надо. Мы у своих! Думать, что дальше, тоже не надо: их командиры, наверное, уже решают нашу судьбу.

Так оно и было. Пришел красноармеец (по-новому, солдат) и позвал с собой кого-то из нас, наверное первого попавшегося: давай, мол, иди за мной — начальство зовет. Скоро тот вернулся, сказал, что допрашивают про Германию и чтоб шел следующий. Скоро дошла очередь и до меня. Я еще спросил красноармейца, который приходил за нами: кто нас допрашивает — он командир чего? Тот весело рассмеялся: «Какой еще командир? Особняк он! Про особый отдел слыхал?»


Я бы не назвал тот первый разговор допросом. Усталый немолодой человек со звездочками на погонах (по три штуки) просто расспрашивал меня: имя-отчество-фамилия, кто и где родители, когда и как попал в Германию, где и кем работал. Еще — кто были полицаи и поступал ли кто служить в немецкую армию. И еще были вопросы, о настоящем смысле [152] которых я догадался не сразу: тебя в полицию забирали? в гестапо допрашивали? На вопрос про полицию я честно рассказал, как меня схватили за кражу колбасы в городе Штеттине и что из этого вышло. Офицер сначала заинтересовался, стал расспрашивать подробнее, но вскоре сказал, что это не важно.

Так мы проговорили, наверное, с полчаса, после чего он дал мне несколько листков бумаги и сказал, чтобы я сам все написал про пребывание в Германии. Если то, чем я стал писать, было ручкой с пером, то держал я ее в пальцах первый раз после сорок первого года. Но может быть, то был карандаш, не уверен. А уверен в том, что ни про талоны от господина Купчика, ни про записки в Фюрстенберг и тайного «человека оттуда» я не рассказывал и не написал. Чувствовал, что так лучше...


Конечно, особистам было с нами просто: вся компания с одной фабрики, все друг друга знают. И те наши ребята, кто напоследок ушел с фабрики в лагерь, пришли сюда в тот же день, вскоре после нас. Тебя спросили про меня, меня про Ивана, Ивана про Петра и про тебя. Очень просто и понятно.

Прошел день, мы знатно выспались без воздушных и прочих тревог. Утром опять готовили варево и ели досыта. Старший лейтенант Гришков и еще один офицер беседовали с вновь прибывшими. Некоторых из нас тоже вызывали и допрашивали, уже по второму разу. Меня тоже.

Во время этого второго разговора со старшим лейтенантом в комнату влетел запыленный до черноты, сильно небритый военный в брезентовой защитной накидке и в фуражке. Старший лейтенант поднялся со стула, велел мне, чтобы я тоже встал, и отрапортовал: «Товарищ начальник, допрашиваю репатриантов...» Это слово, стократно повторявшееся потом не один год, я услышал, наверное, в первый раз. «Этот кто? — рявкнул начальник. — Откуда? Как фамилия?» Старший лейтенант назвал мою фамилию, сказал, что я из Харькова, что двадцать шестого года рождения и что знаю немецкий язык.

Черный человек грозно посмотрел на меня, спросил: «Этот Черненко?» — и схватил с другого стола толстую папку с бумагами. «А ты знаешь, Черненко, сколько у нас тут на тебя материалов? Как ты переводчиком работал, рассказал старшему [153] лейтенанту? А как в гестапо подписку давал? Ну-ка давай, выкладывай, а то хуже будет! Тут все про тебя известно!»

Отчетливо помню, как я застеснялся: зачем этот взрослый человек и к тому же начальник старшего лейтенанта так явно берет меня «на пушку», устраивает комедию...


На вопрос, который каждому задавали: как думаешь жить дальше? — только двое из нас ответили, что хотят искупить вину перед Родиной и просят послать на фронт. Кто-то сказал, что не знает — мол, «куда определят». А добрейший деревенский парень Петро стал объяснять лейтенанту, что надо бы сначала съездить домой, до дому: родителей повидать, вещички отвезти, которыми, вот, поживились у немцев. А тогда, уж наверное, и в армию — война ведь еще не кончилась, не скiнчилась... Обещали чего-нибудь тем, кто собирался до дому, или нет — не знаю, а с нами обоими все решилось быстро. И на следующее утро я уже ехал в обратную сторону. В крытом кузове американского грузовика «шевроле» с красноармейцами энской механизированной бригады, воинской части гвардейской танковой армии. Такие замечательные названия услышал я теперь.

А название городка, где все это началось, давно забылось. Судя по книжкам о войне и по карте, это, скорее всего, Рюдерсдорф, примерно на половине пути до окраин Берлина от города Мюнхеберга, взятого Красной Армией после штурма Зееловских высот.


По уже известному понтонному мосту переехали через Шпрее, проехали, как оно и должно было получиться, недалеко от нашей фабрики. На столбах и прямо на стенах домов теперь появились стрелки с надписями разного размера и цвета: «ХОЗЯЙСТВО...» такого-то. Сотни, наверное, или тысячи русских и разных других фамилий в родительном падеже. А иногда еще короче: «К НИКОЛАЕВУ». Или совсем просто — «ТРОФИМОВ», например. Были и хорошо заметные надписи: «До рейхстага ...!» — и цифры, сколько осталось километров. Там, где дома не были разрушены, из многих окон и с балконов свисали простыни. Или, может быть, наволочки или полотенца — в роли белых флагов. (Кто видел это потом много раз в кино, может не сомневаться: так оно и было, чистая правда.) И еще очень часто, чуть не на каждом доме, встречалась надпись [154] краской или просто мелом: «ПРОВЕРЕНО МИН НЕТ сержант (такой-то)».

До меня начинает доходить удивительность, просто невероятность происходящего. Я, вчерашний невольник, в Красной Армии! С солдатами и командирами (слово «офицер» я пока ощущаю как чужеродное) в видавших виды пилотках и гимнастерках, в кирзовых сапогах, чуть не у каждого из них на груди медаль или орден — они дошли до Берлина! И я с ними въезжаю теперь в этот Берлин. В нем еще идет бой, его предстоит еще взять.

Наш «шевроле» отвернул куда-то влево и катил поначалу довольно уверенно. Потом на каком-то перекрестке не оказалось нужной указки, и командир, который ехал в кабине с водителем, велел мне стать с ним рядом на подножку, чтоб справляться о дороге. Район был совершенно мне незнакомый, а спрашивать не у кого: берлинские жители на улице не появлялись. К тому же командиру было известно только направление — по указкам своей части в первый эшелон. «К центру!», вот и все.

Так мы двигались постепенно, вроде бы в строну центра, довольно долго. Приходилось объезжать завалы и развалившиеся дома, или улицу перегораживал покалеченный танк или обгорелый грузовик. Где-то неподалеку, впереди и сбоку, уже вовсю шла стрельба, грохали пушки, но в машине вроде бы не обращали на это внимания. Значит, и мне надо было «не замечать», хотя чувствовал я себя на подножке довольно неуютно. Надвигалась темнота, когда наконец обнаружилось, что этот самый «первый эшелон» уже где-то здесь — нам стали встречаться машины, в которых командир и водитель узнавали по номерам свою или соседнюю бригаду. Разрушений на этой улице почти не видно. Остановились у трехэтажного дома. Командир велел мне пойти туда посмотреть что и как.

У подъезда стоял пожилой немец; чисто одетый. Плотный такой пиджак на нем, рубашка клетчатая и галстук. Он поклонился и сказал: «Здравствуйте, господин солдат! Здесь нет германской армии. Никс дойч зольдат!» Наверное, я хмыкнул; приятно, оказывается, быть «господином». Заглянул в подъезд, в окна первого этажа. Никого. Наши солдаты спешились, командир велел все кругом получше осмотреть и тогда располагаться. [155]

Других жителей не видно, но многие квартиры в доме не заперты. Если какая и заперта, то это наших не смущает; по двери грохают прикладом, и она распахивается. Командир со старшиной устроились в хорошо обставленной квартире на втором этаже, остальные разместились в двух соседних на первом. Никто не торопится, ничего не приказывают. Вместо того чтобы занимать Берлин дальше, умываются, раздевшись до пояса, благо на первом этаже из кранов течет вода. Собираются ужинать и ночевать в этом доме, на немецких перинах. Один солдат постарше, хмурый такой, спросил про меня: а его на довольствие ставили? На него, мол, нам продуктов не отпущено. Старшина покривился: «Не хватило тебе, что ль? Он теперь солдат, как все!» Хлеб был непохожий на немецкий, кирпичиком. А консервы здешние, в стеклянных банках, похоже, что крольчатина. Недавно мы воровали такие из садовых домиков.

Охранять «шевроле» или вход в дом меня не поставили, сказали, чтоб «отдыхал», что на пост — это надо еще заслужить. И до утра я бессовестно проспал на каком-то диване, накрывшись шикарным пуховым одеялом. Не раздеваясь, как все. Уже понял, что надо помалкивать да поглядывать на старших, чтобы не наделать глупостей...

Совсем недавно был я стреляный воробей, знал себе цену, а теперь — опять мальчик, ни в чем толком не разбираюсь...


И оставаться бы мне в несмышленышах еще, наверное, неизвестно сколько, если бы не случай на следующее утро. Среди военных машин с черными номерами Красной Армии за ночь появилась красивая легковая с откидным верхом, где-то взятый трофей. Вокруг него колдуют шоферы, подходят посмотреть другие солдаты. Нам вот-вот отправляться вперед, нашего командира уже кто-то старше чином торопит в довольно сильных выражениях, а вести «мерседес» некому. Сколько «штатных» машин, столько и шоферов. Других «не положено» (эти слова часто повторяются по самым разным поводам). Командир торопит шоферов, те пожимают плечами и вроде бы оправдываются, что, мол, пусть назначат солдата, которого можно хоть ненадолго посадить за руль.

И тогда я нахально вызвался — давайте я! Мне, мол, приходилось. На самом деле «приходилось» — это во дворе «генераторен-унд-моторен» переставить грузовик на другое место или [156] подать его в сторону, чтоб проехал следующий; больше ничего. Командир недоверчиво пожал плечами, а потом махнул рукой и велел шоферам: была не была, пробуйте!

И я уселся за руль. Повернул ключ зажигания.

Мотор завелся сразу. Времени, чтобы долго меня проверять, не было. Тронулся с места, проехал на малом газу не сколько шагов вперед и назад. На том испытание и закончилось. Шофер Дементьев покривился слегка, но кивнул — пусть его! Сам вывел «мерседес» на проезжую часть улицы, похлопал меня по спине и побежал к своей машине.

Рисковать жизнью никто из давно воевавших не захотел, и храбрец, чтоб сесть со мной в легковую, нашелся только один — солдат моего же примерно возраста. Километра, может, три рулил я в жутком напряжении в плотной колонне между военными грузовиками, а Ваня на заднем сиденье радостно кричал что-то и поднимал вверх автомат. Доехали мы с ним до какого-то места, где колонна встала, без приключений И уже через несколько минут я с огорчением увидел, что нужна была легковая только затем, чтобы снять с нее колеса и какие-то детали. Оставить трофейный автомобиль при части почему-то не разрешается. «Не положено».

Там его и бросили — уже без колес. Черт с ним! Зато солдаты смотрят на меня теперь поприветливей: «Шоферить может!


Только про очень немногое за дни войны в Берлине знаю уверенно, когда именно это происходило, до или после чего-то другого или какого числа. Не запомнились самые простые вещи — что ели, например. Или: где удавалось поспать (очень мало) после того первого дня.

Дали мне оружие, оно называлось «карабин» и было известной с довоенных времен винтовкой-трехлинейкой, только короче. Спросили, умею ли стрелять: «Боевое оружие в руках держал когда-нибудь?» Я гордо ответил, что еще в школе сдал нормы на «ювээс» — юный ворошиловский стрелок. Из малокалиберной, конечно. Старшина посмеялся и велел быть поосторожней: «Стволом чтоб всегда вверх! В своих не пальни!»

Продвигались вперед вдоль улиц, иногда пробирались прямо через дома. Ближе к центру города почти все кругом было разрушено, остались одни наполовину обвалившиеся стены. Или снаружи дом вроде почти целый, а на самом деле внутри [157] все выгорело. И там еще сидят солдаты вермахта или эсэсовцы, пальба идет такая, что не подступиться. Если же в стену бьет снаряд, она рушится и любого из нас может завалить. Или побить кирпичами, что не раз и случалось. А если стрелять переставали, то чаще всего это значило, что немцы отступили, ушли из этого подвала или дома. Или же из давно выбитого окна или пролома в стене появлялась белая тряпка на палке, какая-нибудь вещь из белья, и оттуда кричали: «Нихт шиссен!» — не стреляйте! И выходили солдаты, несколько человек с поднятыми руками — сдаваться. Вид у них был, конечно, плохой. А у меня появлялась шальная надежда, про которую сам понимал, что она глупая: а вдруг сейчас это будет тот полицейский, который бил меня в городе Штеттине! Не может разве быть, что он теперь здесь воюет с Красной Армией? Вот я ему покажу! Или: а вдруг сейчас возьмем пленного, его станут обыскивать и у него окажутся золотые часы моего отца!

Не очень взрослые это были мысли.

Хотя насчет часов — не совсем бескорыстные. У всех наших солдат были хорошие наручные часы, бывало, что и не одни. Часто повторялась присказка, что вот, мол, раньше знали по-немецки только «хенде хох» да «Гитлер капут», а теперь, когда пришли в Германию, все знают еще три слова: «ур, фрау, шнапс». Die Uhr, die Frau, der Schnaps. Часы, женщина и водка, такой вот набор... Про женщин я и тогда думал, что это больше болтовня, во всяком случае для нормальных людей. Водка меня мало интересовала, да и откуда возьмется шнапс у берлинских жителей. А вот часы — другое дело.

Дальнейшее понятно, увы, и без объяснений; хорошие наручные часы очень скоро у меня появились.

А в какой-то вечер за стеной уже оставленного немцами полуразрушенного дома никого рядом со мной почему-то не оказалось. И вокруг какая-то странная тишина. Я вдруг понял, что вот сейчас, в эту самую минуту, пока не пролезет сюда еще кто-нибудь наш, между мною и отступившими из этих развалин немцами никого нет. И если они меня сейчас во второй раз...

Испугался бывший мальчик в тот раз сильно.


Берлинская улица, мало пострадавшая. Движение застопорилось, вокруг полно солдат и техники.

Среди бела дня бежит откуда-то молодой офицер, за ним с криками гонится молодая женщина в разодранном платье, [158] развеваются рыжие волосы. У него руки заняты, потому что очень уж, мягко говоря, «не в порядке костюм». Рыжеволосая вцепляется в офицера и дубасит его по спине. Солдаты кругом свистят и гогочут. Незадачливый ухажер знает, наверное, что скажет его начальство (а то и хуже — особист), и норовит вырваться и удрать. В конце концов ему это удается. Потом уходит, не найдя, кому пожаловаться и вытирая слезы, рыжая женщина. Солдаты провожают ее смешками, свистом и восхищенными взглядами.

Что на войне, случается, женщин насилуют, это я знаю, к сожалению, с первого дня. А офицер тот еще хорошо отделался — всем уже известно про грозный приказ командующего фронтом: «беречь честь и достоинство советского воина, не допускать жестокостей по отношению к мирному населению Германии». За нарушение — военный трибунал. Солдатский народ побаивается этого, и даже шарудить в оставленных жителями квартирах стали меньше. Нетрудно догадаться, что будет, если кого-то обвинят в изнасиловании.


Нас во взводе сейчас человек десять или двенадцать, примерно половина того, что «положено», потому что первые дни после форсирования Одера были тяжелые бои. Командира взвода у нас нет — он в госпитале, ранен. Должен скоро вернуться. За него пока помкомвзвод, сержант, фамилию которого я, хоть разбейся, не могу вспомнить. О командирах же, которые «выше», я постоянно слышу, и только. У них, наверное, своих дел хватает. Меня понемногу вроде как опекают солдаты постарше. Куда поглядывать, когда пригибаться и жаться к стенке, а когда и носом в землю, вернее, в асфальт или брусчатку берлинской улицы. Зря не стрелять. Индивидуальный пакет чтоб всегда был (это специально упакованные бинты) и нож. И еще ложка, но это уже по другой причине.

Не забыл про меня и особый отдел. Это старое название, правильно он теперь называется «Смерш», что значит «смерть шпионам». А «черный человек», который меня пугал, — это их начальник. Его звание гвардии капитан, фамилия Полугаев, у него орден и три нашивки на груди, две красные и желтая. Это значит, что он трижды ранен; желтая нашивка — за тяжелое ранение. Непонятно, как такое случается с начальником, да еще особого отдела. Солдаты объясняют: такой он человек. «Лезет на передок, потому и ранило...» [159]

Переводчик у них вроде бы есть, но им, наверное, не хватает. Когда меня к ним зовут, это значит, что нашли какого-то гражданского немца (пленных я у них не видел), которого будут допрашивать. Старший лейтенант Гришков, тот самый, что недавно допрашивал меня самого, задает немцу вопросы, но они не про шпионов. И не про вермахт или фольксштурм, сопротивляющийся в Берлине. Спрашивают прежде всего про фашистскую партию. Немец уверяет, что в НСДАП его записали чуть не насильно и что он, хоть и состоял, ничего в партии не делал. Ему не верят и дальше спрашивают, что ему известно про Гитлера — где он может теперь находиться? Где находится Геббельс? И еще несколько фамилий. И мне кажется, что командиры Красной Армии очень надеются захватить в Берлине фашистскую верхушку. Наверное, хотят и отличиться. А может, всем особым отделам приказано искать Гитлера.

Я переводил вопросы старшего лейтенанта, а допрашиваемые пугались или недоумевали и рассказывали хотя и с разными интонациями, но в основном одно и то же: как еще недавно Геббельс обещал по радио, а Гитлер издал воззвание, что Берлин не сдадут и русских победят. А что теперь, конечно, «аллес капут» и, разумеется, Гитлер капут...

Я догадывался, что Красной Армии от таких ответов пользы мало. Ловил себя на том, что даже жаль этих цивильных немцев — в «Смерш» попали вроде бы ни за что, а отпустят ли их, неизвестно; вполне может быть, что всех членов фашистской партии сошлют куда-нибудь. Еще было понятно, что старший лейтенант почти ничего не знает о Германии и про фашистскую партию, но очень старается вникнуть во все это. И я старался как можно лучше переводить его вопросы и ответы немцев.


Через несколько дней моей военной службы, когда я уже много чего усвоил из ее премудростей, на улицу, где мы остановились, вышла пешая колонна. Солдаты без оружия, гимнастерки на всех явно «б/у». Я услышал оклик: «Мишко!» Огляделся и увидел: машет рукой Петро с «генераторен-унд-моторен», который сказал в особом отделе, что хорошо бы сначала до дому. Выбрался он из строя, спросившись у пожилого солдата с винтовкой, который шагал там сбоку, подбежал ко мне. Мы обнялись, сказали какие-то слова. Я увидел в колонне еще [160] наших, был там Леша, который давал мне прятать пистолет. Я стал махать ему, а Петро побежал догонять свою шеренгу. Рота из вчерашних «остарбайтеров», необстрелянных новобранцев, шагала к центру города, в самое пекло.

Через пятьдесят, наверное, лет в московском «Мемориале», где собрана картотека бывших «остарбайтеров», искал я фамилии тех ребят.

Не нашел ни одной.


Догорают дома вокруг, небо застилает черный дым. Вечер 29 апреля тысяча девятьсот сорок пятого года. Мы уже где-то в центре, где именно — не знаю, да и не в том дело. Говорят, что уже недалеко до рейхстага. Лупит артиллерия, трещат автоматные очереди, что-то взрывается совсем рядом. Переваливает через развалины самоходка, здоровенная пушка на танковых гусеницах. Авиации второй день не видно. Немецкой, наверное, не осталось, а наша не летает, чтоб не угодить по своим?

И вдруг — фантастическое зрелище: над разбитыми домами появляется и карабкается в небо самолетик, маленький, какой-то несерьезный. Еле ползет. Хорошо видны знаки «люфтваффе» на крыльях.

По самолетику начинают стрелять — он же совсем низко! — кто из чего может. Каждому, кто его заметил, самолетик виден, может быть, какие-то секунды, мешают крыши уцелевших домов. А он продолжает лететь. И исчезает из виду, скрывается в висящей над городом черной мгле.

Гитлера увозят!

А что же еще могли мы подумать?

Через много лет я прочту в серьезных книжках про то, как генерал фон Грейм и летчица капитан Ханна Райч прилетали в почти уже взятый Берлин к Гитлеру. На подлете в них тоже стреляли, генерала ранило. Райч, которой фюрер благоволил, уговаривала его лететь из Берлина. Он отказался, дальнейшее хорошо известно. Самолетик поднялся в воздух прямо с улицы...

Обо всем этом мы, естественно, не имеем ни малейшего понятия. И уверены, что у нас на глазах из Берлина бежит Гитлер...


Мы в центре, вокруг одни развалины. Уже несколько часов, как сидим в подвале наполовину разбитого дома. С задней стороны, «со двора», откуда мы сюда попали, уже, можно [161] сказать, советская власть. Или хотя бы не совсем передовая: там не стреляют, туда даже машины подходят. А улица, куда выходят окна подвала, под огнем. И не видно, откуда именно стреляют. Нам сначала велели перебегать на другую сторону улицы, но из этого ничего не вышло, еле-еле вытащили с мостовой обратно в подвал двоих раненых. Теперь приказано ждать.

Наверное, до этого подвала я и не знал, что почта действует на войне везде и всегда. А тут, пока ждали, сержант Тихомиров дал мне карандаш, бумагу и даже конверт, трофейный, конечно. Пиши, мол, домой. Сказал номер полевой почты и что «не бойсь, дойдет!». И я написал в первый раз письмо домой и просьбу к соседям, чтобы ответили на адрес полевой почты, если мамы там нет, известно ли что-нибудь про нее.

В подвал постепенно набилось много самых разных военных людей, в том числе с большими звездочками на погонах; они подходили и подъезжали с той, уже взятой стороны и здесь застревали. К тому времени я уже хорошо понимал, что кроме стрельбы в противника на фронте очень много других дел, без которых обойтись невозможно. И очень много людей, которые должны ими заниматься, а не палить из ружей. Наверное, кто-то занимается и тем, чтобы нам выбраться наконец из этого подвала и двигаться дальше.

Так оно и произошло. Стрельба вдоль улицы стала потише, наш сержант сказал, что немцев с той стороны выбили и нас сейчас «подбросят» до КП, командного пункта, который оказался уже впереди.

День этот был Первое мая, праздник. Еще запомнилось, что из подвала была видна уцелевшая табличка с названием улицы, наверное, это была Muller-Breslau-Strasse. Через сколько-то времени на другой ее стороне недалеко от нас остановился транспортер с торчащим вперед пулеметом. Мы вылезали через окна, бежали к нему и забирались в бронированный кузов. Во время этих перебежек одного солдата все-таки ранило, наверное не очень сильно. Ему помогли тоже забраться в машину, кто-то разрезал ему рукав гимнастерки и бинтовал плечо. Лейтенант в танкистском шлеме буквально загнал в кузов еще нескольких офицеров, которые храбрились снаружи, сел к водителю, и мы тронулись. Машина поехала прямо по тротуару, у самых стен. Потом съехала на проезжую часть и медленно прошла под эстакадой городской электрички. Сразу за ней [162] открылся перекресток и по другую его сторону — остатки какой-то чугунной ограды.

Транспортер остановился, лейтенант помахал рукой и крикнул нам: «Дальше — броском, улица простреливается!» И под звуки не очень близких, но явно предназначавшихся нам выстрелов мы по двое, по трое буквально перелетали на ту сторону и лезли через остатки ограды.

За ней парк. И там тоже стреляют, уже с другой стороны.


Это был берлинский зоопарк, «ZOO». Помкомвзвод сказал, что мы прибыли, куда приказано. Сам обшарил местность вокруг и позвал нас к какому-то непонятному строению, оно было словно врыто в землю и едва над ней возвышалось. Кажется, без окон, но не ручаюсь. Что это было, не знаю, может, бункер для кормов. Или же террариум. (Что мы в зоопарке, я тоже сначала не знал. Вблизи никаких зверей и клеток не было.) Становилось темно, и хорошо было видно, что стреляют в нашу сторону только с одной стороны. Больше всего откуда-то сверху. Стрельба то затихала, то опять становилась сильнее. Иногда близко рвались снаряды.

Понемногу проясняется, что происходит и чего ждут.

Посреди парка стоит многоэтажный бетонный бункер, городское бомбоубежище с зенитными орудиями на крыше. Теперь там засели немцы, наверное эсэсовцы. Оттуда сильный огонь. Под стенами бункера уже наши, говорят, туда подвели артиллерию и били из пушек прямой наводкой, но бункеру ничего от этого не делается. (На следующее утро сказали, что его бетонную крышу не берет и авиационная бомба весом в тонну. Верно это или придумано — не знаю. И еще говорили, что зенитные орудия на крыше были повернуты стволами вниз и так в нас стреляли. Возможно это или нет — тоже не знаю.)

Всем понятно, что к празднику Первое мая Берлин полагалось взять окончательно, вот рейхстаг — успели и подняли там знамя, а здесь застряли. Наверное, генералы требовали, чтобы бункер был взят, но сделать это солдаты осадившего его батальона не могли. Противника за бетонными стенами их огонь не доставал, а в них самих и в нас тоже то и дело палили через бойницы. И посланные «поднять», «подтолкнуть» и прочее возвращались каждый раз ни с чем и докладывали об этом своим командирам. [163]

Тем временем наступила ночь. Наверное, поэтому двигаться к стене бункера нам не приказывали. Часа в два кто-то сказал, что эсэсовцам передан ультиматум и что «срок до шести ноль-ноль», а полковник, командир нашей бригады, теперь отдыхает. И что приказано разбудить его в пять ноль-ноль.

Никто поблизости даже не пытался уснуть. Шинели у меня не было, я мерз. Стрельба впереди то усиливалась, то затихала, вспышки выстрелов в нашу сторону были хорошо видны. То и дело раздавался окрик: «Стой! Кто идет?» — и потом два слова тихими голосами (пароль — отзыв), это пробирались среди кустов и деревьев и возвращались обратно посыльные в батальон, из артдивизиона, к саперам и еще куда-то. Монотонный голос радиста повторял где-то рядом: «Волга, Волга, я Краса. Прием!»

Было еще темно, когда оттуда, со стороны «Волги», раздался грохот сильного взрыва. Потом стало тихо. Только изредка слышались одиночные выстрелы.

Там подорвали сложенные за стеной, «снаружи», боеприпасы, и гарнизону бункера стало нечем обороняться. Или еще что-то произошло, точно не знаю. Когда рассвело, вокруг уже говорили про капитуляцию. Те, кто находился в непонятном помещении рядом с нами, стали вылезать наружу и устраивались под кустами — просто посидеть на воздухе. Совсем близко от нас остановился прицеп — полевая кухня. Котелка у меня тогда еще не было, и Ваня (который не побоялся ехать со мной в трофейном автомобиле) дал мне, когда поел, свой котелок. Я тоже съел что-то горячее или, вернее, теплое. Выстрелы все же иногда звучали. Несколько раз рядом что-то посвистывало, негромко вроде бы «тю!.. тю!..». Солдат Сидоров степенно сказал, что если пуля свистит, то это она уже пролетела мимо, чего ж ее бояться... В общем, никто не прятался.

Потом совсем молодой солдат, вроде меня, вдруг закричал, и все увидели, что у него с ладони течет кровь. Его стали перевязывать. Пришел санитар, посмотрел и сказал, что палец ему почти отстрелило, его наверняка ампутируют. Услыхав про это, раненый заплакал. Ребята постарше его уговаривали, что надо, наоборот, радоваться: это считается легким ранением, а пока будешь в госпитале, война кончится, значит, тебя не убьют. Ты, мол, теперь герой, ты же кровь пролил! А он сквозь слезы повторял, что невеста его ждать не станет, потому что кому нужен такой работник, без пальца... [164]

Подошел офицер и приказал всем укрыться от обстрела: «Чего расселись, жить надоело?»


Издалека видно, как к перекрестку за разрушенной оградой подъезжают «виллисы». Из них выходят офицеры и еще двое в кожаных пальто (я уже знаю, что полковник, а тем более генерал не имеют права быть на передовой со знаками различия). Поодаль останавливается большая легковая машина. От нее идут немецкие офицеры в своих длинных шинелях и высоких фуражках. Они подходят к нашим офицерам, останавливаются и отдают честь, козыряют. А оба в кожаных пальто отвечают им! Несколько минут возни; машины разворачиваются и уходят в ту сторону, откуда мы вчера попали сюда. Солдатский телеграф действует — через несколько минут все только и говорят, что пришли парламентеры. Неужели капитуляция? Тихомиров поясняет: понимай дело, славяне! Вот сейчас их в армию повезли, а то и во фронт! (Я тоже понимаю, что это значит — в штаб армии, в штаб фронта.) Сдаются немцы, раз парламентеров прислали! Чего ж им еще делать-то?

Конечно, откуда нам все это было знать, если серьезно. Но по времени — сходится с написанным через много лет историками. Шесть часов утра второго мая тысяча девятьсот сорок пятого года; командующий берлинским гарнизоном генерал Вейдлинг сдается в плен и отдает приказ о капитуляции...


Зоопарк заполняется красноармейцами и машинами. Пришла и наша, на которой въезжали в Берлин. Забрались в нее. Тихомиров сказал, что здесь теперь чуть не вся бригада. Машины медленно тянутся одна за другой по аллеям, наверное к выходу из парка. Увидели и громадный бункер. Из него цепочкой между двумя рядами автоматчиков выходили люди. Мужчины и женщины, больше пожилых, многие несли рюкзаки, узлы с вещами. Среди них странно выглядели довольно молодые парни, тоже в гражданском, но как-то не полностью или несуразно одетые и без вещей. Их сразу «вынимали» из череды выходящих и ставили строиться под охраной в стороне — брали в плен. А женщин и пожилых мужчин пропускали мимо, и те уходили из парка. И еще: стоял там неподалеку между вывороченными деревьями подбитый танк. Кто-то сказал, что он предпоследний в бригаде. [165]

Многие клетки вдоль аллей были разбиты, там лежали мертвые звери. И сетки вольеров были порваны — осколками снарядов, наверное. Красивые птицы разлетелись и сидели на ветках, а павлины никуда не уходили и величаво прогуливались в своих загонах. Туда можно было войти и потрогать их.

Один шофер взял в руки попугая, тот стал сердиться, верещал и норовил клюнуть в руку. Тогда шофер посадил его на руль своей машины. Попка сразу успокоился и цепко сидел на баранке. Когда машина тронулась и шофер, естественно, стал поворачивать руль, попугай очень аккуратно переступал лапами вправо или влево, чтобы не упасть.

И еще я там видел своими глазами, как медведь пил водку — наверное, разведенный спирт. Его клетку не повредило, и один солдат при громком одобрении собравшихся просунул туда через прутья бутылку. Мишка взял ее передними лапами и всю выпил, запрокидывая голову, и даже лег на спину, чтоб допить до последней капли. И уже остался лежать, только ворочался да мычал, как настоящий пьяный. Так что написанное в книжках про любовь медведя к спиртному — это правда.

Через много лет после войны в кино не раз изображалось, как Красная Армия занимала берлинский зоопарк. И еще какой-то поэт сочинил про это поэму. В отличие от правдивых рассказов и кадров кино про вывешенные на улицах полотенца и простыни, там все вранье.


Остановились после зоопарка на какой-то большой площади. Как и везде в последние дни, вокруг много разрушений, но были и уцелевшие дома. Ощущалось какое-то расслабление; мы ведь уже несколько часов, можно сказать, были без дела. И теперь ждали, что прикажут дальше, и слонялись вокруг своего «шевроле».

В это время из дома на углу отходящей от площади улицы несколько раз выстрелили. Туда сразу побежали автоматчики. И довольно скоро вытащили на улицу наполовину одетого немолодого мужчину и его солдатский мундир. Он его сбросил и там, в этом доме, переодевался в гражданское. Появился начальник «Смерша» капитан Полугаев. Меня позвали к нему, и мы стали прямо на улице допрашивать этого немца. Он был сильно напуган и повторял, что жил недалеко отсюда, что его мобилизовали в фольксштурм, а теперь все разбежались, и он тоже пробирался домой. А в этот дом спрятался, чтобы не [166] попасться эсэсовцам, которые грозились расстреливать паникеров и дезертиров, сдающихся русским. И что у него не было оружия, а был только мундир, а ни сапог, ни солдатских штанов ему не выдали — это он особенно настойчиво повторял, показывая на свои перепачканные брюки. А кто стрелял, он не знает...

Удивительное дело, капитан, попугав немца сначала расстрелом, а потом Сибирью, вскоре махнул рукой и велел кому-то из офицеров идти с автоматчиками искать получше.

Шли вторые сутки, как мы ни минуты не спали, и я чувствовал в голове как бы гудение или слабый звон. Но спать не хотелось. Наступал вечер, водители стали включать фары. Почти у всех они были с затемнением, и лица людей, на кого падал этот свет, казались неестественно синими. А у водителя, который еще днем посадил попугая на руль, оказались последователи. Особенно здорово выглядели птицы в открытых кабинах «виллисов» и транспортеров. Потом какой-то офицер стал бегать от машины к машине и грозно приказывал «убрать немедленно!». Кричал, что это гвардейская воинская часть, а не цирк. Сидоров сказал, что он из политотдела: «Им там, вишь, не ... делать».

И тут нашлось дело мне.


Мне приказали ехать с офицером, который отправляется «привести тылы». То есть показать дорогу находящимся там, где фронт проходил несколько дней назад. Им велено прибыть сюда.

Капитан недоверчиво покосился на мое вооружение, спросил про карабин: «Она хоть стреляет?» — и сказал, что возьмет еще автоматчика. «А твое дело — улицу искать. Если заблудимся!» И мы вчетвером — шофер, капитан, сержант-автоматчик и я — уселись в легковой «опель» и поехали. У шофера тоже был автомат. Легко нашли зоопарк, обогнули его. Потом узнали места, где вроде были накануне. С полчаса медленно ехали «назад от указок» нашей части, а капитан еще сверялся по карте и несколько раз посылал меня искать название улицы.

Вокруг никого. Разбитые дома, завалы. Темно. И тишина. Полная тишина, будто никакой войны и не было. Какая-то фантастическая картина, словно мы на Луне или что-то в этом роде. Наконец выбрались на широкую и совершенно пустую [167] улицу, которой я не помнил. Нашли ее название. Капитан сказал, что это была «ось наступления», а раз так, то все правильно и — «давай, газуй!». И шофер погнал машину, что называется, полным ходом, словно и не по чужому разбитому городу...

Я проснулся от дикого скрежета тормозов, успел увидеть перед собой круто задранную вверх обрывающуюся дорогу. Машину разворачивало, било боком об остатки каких-то перил. Потом она дернулась и осталась стоять.

Это мы на полном ходу влетели на взорванный мост; шофер за рулем тоже заснул...

Пришли в себя, сменили погнутое колесо. Светила луна, было хорошо видно: еще метр-полтора, и свалилась бы машина вместе с нами в канал.

Неподалеку нашли переправу, там охрана долго проверяла у нас документы. Дальше поехали уже помедленней. «Тылы» отыскали без приключений, там, конечно, все, кроме часовых, мирно спали. Капитан передал приказ, всех подняли как по тревоге — собираться. А нам дали часок поспать в каком-то их помещении. Это был хороший немецкий дом, мне опять достался диван. А перины на этот раз не было.

Скоро нас разбудили, и колонна машин затемно двинулась к новому месту. Я первый раз в жизни ехал в «виллисе». К своим вернулись, когда стало уже светло. Они находились теперь в другом месте, наверное далеко от зоопарка. Сержант Тихомиров, который всегда знает новости раньше всех, объяснил: нас «выводят» во второй эшелон фронта!

А война вот-вот кончится, все понимают, хотя и не говорят об этом, потому что на войне не положено гадать о том, что будет.


Нескончаемая колонна машин с Красной Армией катит по хорошей асфальтированной дороге. По сторонам зеленеют садики, все цело, только не видно людей. Попадаются немецкие указатели со знакомыми мне названиями юго-западных окраин города. Вот на въезде в поселок аккуратная таблица; это Кляйн-Махнов. Колонна втягивается в узкие улочки, они сплошь из особняков с садиками. Незнакомый офицер командует, кому куда двигаться; машины расходятся в разные стороны. Местных жителей не видно.

«Шевроле» останавливается. Мы слезаем, разминаем ноги. За невысокой оградой-сеткой, перед двухэтажным домом [168] зеленеют кусты. Пригревает солнце, в палисаднике верещит птичка. Здесь будет наше расположение. Разгружаем машину, у ворот становится часовой.

Совсем близко слышны крики. Напротив соседнего дома какой-то майор распекает сержанта с двумя медалями на груди: гимнастерка у того застегнута не на все пуговицы. Сержант никак не становится по стойке «смирно». Даже отсюда видно, как ему противно, но он молчит. Козыряет майору, а воротничок не застегнул. Тот орет...

Сидоров опять поминает добрым словом политотдел, а Тихомиров раздумчиво добавляет: «Еще и строевым погонят. На политподготовку! Вот ты, Черненко, небось не кумекаешь политику? Тут научат!»

Никакой это уже не фронт, этот второй эшелон...[169]

Дальше
Место для рекламы