Штеттин
Вошли через чистенькую проходную на территорию. Остановились. Сопровождающий пошел куда-то к здешнему начальству, наверное. Стоим, оглядываемся по сторонам.
Лагерь какой-то странный, можно сказать, миниатюрный. Два аккуратных барака, кухня-столовая, чисто подметенные асфальтовые (!) дорожки. Посередине небольшой домик с высоким крыльцом, в остальном такой же, как бараки. (Как вскоре выяснилось, это контора и жилая комната лагерфюрера.)
Оттуда он к нам и вышел, поразив странным видом: куртка с охотничьими зелеными отворотами, брюки-гольф, короткие сапожки-ботфорты. На голове тирольская шляпа с пером. Круглая румяная физиономия, усы торчат в обе стороны. И нет повязки с фашистским знаком. Ни дать ни взять «Кот в сапогах»! Так мы его сразу же окрестили, так «котом в сапогах» он на всю отмеренную ему жизнь и остался...
Речь он нам сказал очень короткую несколько фраз на ломаном, но довольно правильном русском языке. Ткнул пальцем в сторону барака: «Ви проживайт комната нумер симнацат! Фсе объязан держат тшистота и поръядок. Нет поръядок я наказывайт гума! Кто понимайт нимецки язик?» Ребята подтолкнули меня давай, мол. Я поднял руку. Кот в сапогах сказал, что «перевотшик комната симнацат карашо», и уже по-немецки велел идти в барак располагаться. А завтра, мол, с утpa на фабрику работать. Перевода «гумы» нам не требовалось: привыкли, фюрстенбергский лагерфюрер с резиновой дубинкой (немецкое der Gummi, резина) не расставался почти никогда. [72]
С первого же дня и часа начались в этом лагере какие-никакие, а все же для нас, для той жизни чудеса. И чудо первое было хорошие, хоть и двухэтажные, кровати (в Фюрстенберге были уже и трехэтажные) с настоящими матрацами; подушки набиты какой-то чистой белой паклей, а не соломой. И самое неожиданное постельное белье. Простыня, пододеяльник, наволочка. Чертовщина какая-то...
Чудо второе: гораздо лучше кормили. Хлебная пайка, правда, чуть поменьше, зато вместо фюрстенбергской баланды в обед здесь довольно сытное варево. Скоро стало понятно, что оно чередуется по четырехдневкам. Брюква, капуста, морковка или кольраби и, на четвертый день, самое лучшее густой гороховый суп.
Чудо третье, замеченное нами не сразу: пусть здешняя фабрика и дурацкая, зато в лагере никто тебя не унижает. Охранники-вахманы сидят себе по очереди на проходной, мы их не видим. Чтоб кто-нибудь из них зашел в барак такого не бывает. Кот в сапогах каждый день обходит все комнаты следит за порядком. Подметать, мыть пол, даже пыль вытирать (последнее было бы в Фюрстенберге вообще немыслимо) надо каждый день. И если все чисто, а койки аккуратно заправлены, то даже похвалит. Обещанная «гума» довольно долго остается для нас чисто словесной фигурой. Правда, прибывшие сюда раньше нас говорят еще как бывает!
Зато работа здесь дурацкая. В Фюрстенберге был все же серьезный завод, а тут черт знает что. Фабрика она в сотне метров от лагеря, на той же улице больше похожа на мастерские какого-нибудь ремесленного училища, хотя и размещается в добротном, похожем на терем старинном здании из красного кирпича. Немецких рабочих нет только мастера, обучающие нас здешней нехитрой премудрости пилить напильником. Опиливать надо ребра и фланцы тяжелых чугунных отливок, напоминающих по форме глубокую кастрюлю. В каждой килограмм, наверное, десять весу. Нам совершенно ясно, что обработать их все на фрезерном станке было бы гораздо проще и раз в двадцать быстрее.
Иногда нас, всю фюрстенбергскую команду, усаживают перед грифельной доской, совсем как в школе, и майстер Арнд целый час звучным баритоном рассказывает нам, какие и для [73] чего бывают инструменты. Сверла, зубила, плашки для нарезки болтов... Я чинно перевожу эту азбучную дребедень.
Майстер Арнд пожилой, по нашей мерке, мужчина, брюнет, гладко причесан на пробор. Похож на кого-то из виденного до войны кино. Здесь поговаривают, что он американец, но почему-то германский подданный. Непонятно...
Здешние мастера они же надзиратели, потому что здесь на фабрике все «нельзя», все verboten! В уборную, черт бы их побрал, нельзя пойти без разрешения, а вернувшись, надо еще доложить мастеру, и при этом он будет долго смотреть на часы и что-то бормотать. Тьфу!
Впрочем, если какие-то умные немецкие начальники думают, что от нас, год с лишним вкалывающих на настоящем заводе, будет больше проку после возни с напильником со здешними чугунными «кастрюлями», то и пусть думают. Нам от этого никак не хуже. (Кастрюли эти были какая-то корабельная деталь. Наверное, корпус той штуки, которую крутят на мостике, передавая команды в трюм, «машинного телеграфа».)
А недоумение за какой такой надобностью нас сюда привезли довольно скоро рассеялось. Обыкновенная бюрократическая глупость, «для плана», «для галочки». (Очень может быть, что в то время я этих слов не знал и употреблял более простые и звучные.) Наверное, каким-то высоким начальством строго приказано: привезенных в Германию невежественных русских перво-наперво обучить обращаться с заводским инструментом. А вновь привезенных-то уже и не хватает, это вам не 42-й! Вот и затеяли эту «профтехучебу», которой грош цена в большой базарный день.
(Впрочем, ее, «профтехучебу», мне еще припомнят. В 46-м начальник СМЕРШа получит откуда-то секретную бумагу, и которой будет написано про меня, что немцы посылали его на учебу. А кого ж посылают учиться, как не изменников Родины?)
В первый же вечер после работы на новом месте мы, трое фюрстенбергцев, пошли в барак к «местным» играть в карты, в очко. Верховодил там парнишка на вид, может, на год или на два старше меня, который, по его словам, был в Красной Армии лейтенантом и, попав в плен, сумел «перекантоваться» из [74] военнопленных в нашего брата гражданского. Вел я себя в тот вечер глупо, с видом бывалого лагерника задавал дурацкие вопросы. Да еще довольно много выиграл в карты, почти две сотни марок. (Несмотря на уговоры старших из нашей «комнаты 17», на следующий вечер снова поперся играть и, естественно, все до пфеннига оставил там, в бараке у Васи-лейтенанта.)
Подушки, простыни и густой суп это хорошо, а вот строгости плохо. Из лагеря на фабрику только строем, обратно тоже. После работы только в лагерь, больше никуда. (В Фюрстенберге к тому времени выйти в город, если есть во что одеться, было уже делом обычным.) Правда, довольно скоро обнаружится, что и здешние строгости можно иногда обойти. У кого есть во что одеться, тем, оказывается, лагерфюрер иногда дает увольнительные пропуск на выход из лагеря. Надо только лично к нему явиться, и он тебя будет придирчиво осматривать и что-то велит поправить или пошлет обратно в барак раздобывать у товарищей другие ботинки или штаны. Увольнительная бумажка от лагерфюрера защищает от возможных неприятностей в городе: в случае чего ее можно предъявить полицейскому. Выдавалась такая справка, помнится, на два часа, но можно было и опоздать, а на вахте-проходной сказать, что долго не было трамвая после воздушной тревоги. Здесь они случались часто; как правило, ночью, но могло начаться и пораньше с вечера.
И еще со временем обнаружилось, что и в здешнем аккуратном заборе есть на задах лагеря дырки: проволочная сетка у земли отгибается, можно пролезть. И вернуться в лагерь через такую дырку тоже при необходимости можно незаметно.
Причин же для отлучки из лагеря в город было здесь гораздо больше, чем в «нашем» Фюрстенберге. Ну, во-первых, сам большой город. Ведь интересно посмотреть настоящий заграничный город. (И не каждый деревенский парень из наших побывал до войны хотя бы раз в городе. Очень может быть, что кто-то увидел первый раз в жизни трамвай именно здесь, в Штеттине.) Во-вторых, в этом городе не один наш лагерь. Мало ли у кого и где могут найтись земляки, а то и друзья или родственники. А если женщины?
Но есть еще «в-третьих», очень заманчивое. Это своего рода отхожий промысел. [75]
Собственно говоря, поработать на стороне многим из нас случалось и в Фюрстенберге. Там это происходило всегда одним и тем же образом: немецкий рабочий, твой мастер или напарник, звал тебя к себе домой после смены вскопать грядки, например. Или перетаскать уголь в подвал, или еще что-нибудь в таком же роде. А после работы тебя покормят.
Здесь же, в городе Штеттине, совсем другой «отхожий промысел».
Среди многочисленных ограничений военного времени и самых разных притеснений, которые терпели немцы от своей фашистской власти, были, оказывается, совершенно экзотические. В их числе такое: игрушек в продаже не было вообще. У историков не справлялся, но про город Штеттин знаю наверняка. Может быть, их просто запретили, чтобы не отвлекать рабочий класс от производства военной продукции? Не знаю. Но знаю совершенно точно, что в штеттинском лагере Фрауэндорф нелегально изготовляли простейшие детские игрушки и торговали ими носили вечером в город, стучали или звонили наугад в двери и предлагали свой нехитрый товар. Цена, если находился покупатель, определялась договоренностью и выражалась чаще всего в талонах немецкой хлебной карточки.
Из конструкций игрушечных помню такую: несколько соединенных проволокой или склеенных деревянных планок; на них держатся на осях-гвоздиках свернутые из жести или плотной бумаги звездочки, покрашенные в разные цвета. Если бежать с такой штукой, держа ее повыше, звездочки будут вертеться. (То же самое при ветре.)
Если повезет на покупателя (чаще, конечно, покупательницу), то за такую штуку могут дать два, а то и три хлебных талона, на целую буханку. Получалось, конечно, не у всех. Были мастера этого дела, у которых не переводились хлебные талоны, они их в лагере нередко продавали. Мы, «комната 17», тоже пытались заниматься этим промыслом, но без особого успеха. Однажды и я отправился вечером в город с игрушками; проходил и проездил чуть не до ночи в трамваях с одной-единственной синей лампочкой в вагоне по улицам, на которых не горел ни один фонарь и ни в одном окне не пробивался свет.
Стучал и звонил и в подъезды больших домов, и в калитки особняков. Из трех или четырех игрушек, к тому же не моих, с трудом продал одну. После этого больше не пробовал... [76]
Штеттинский лагерь Фрауэндорф пересыльный; фабрика занимается главным образом примитивным производственным обучением молодых ребят, только что угнанных в Германию. Очень может быть, что нас сюда прислали из Фюрстенберга просто потому, что везти из СССР было уже почти некого; да и мест, оккупированных вермахтом, осталось там с гулькин нос... А какой-нибудь «план» старшие фюреры не отменяли, и нижним чинам иерархии надо было его как-то выполнять. Был известен и срок этого «профтехобразования» то ли полтора, то ли три месяца. Мы, «комната 17», пробыли там гораздо дольше из-за каких-то недоразумений, кажется карантина.
Кроме Кота в сапогах лагерфюрера, да еще вахманов на проходной, немцев в лагере не было. А всю необходимую работу на кухне, по столовой, привезти-отвезти, разгрузить, перетащить и тому подобное делали свои же русские парни, Вася-лейтенант в их числе. На фабрику их не посылали; это был, так сказать, «постоянный состав» как в армии в запасном полку или в штрафном батальоне. Даже в домике лагерфюрера, в его конторе-квартире, был советский то ли помощник, то ли лакей. А его дружок парень постарше и очень толстый, тоже не ходил на фабрику и вообще непонятно что делал. В лагере было известно, что оба они бывшие советские военнопленные, записавшиеся в какой-то «туркестанский легион» германского вермахта. Ждут отправки туда, а пока всячески выказывают здесь свою преданность хозяевам.
С этими двумя орлами и произошло у нас однажды небольшое недоразумение.
В воскресенье фабрика не работала, можно было поспать подольше, побездельничать. «Каву», которую здесь носили с кухни в эмалированных кувшинах, попить не торопясь, с хлебной пайкой. Одним словом отдых. Хотя уборку в комнате все равно надо было сделать пораньше: всегда может налететь Кот в сапогах, помешанный на своем «тшистота und поръядок».
И вот однажды в воскресенье утром, когда половина народа еще полеживала, к нам в комнату заявляется младший из этих двух придурков и начинает нудить: вот здесь грязно, вот ты не убрал, вот господин лагерфюрер велел... Все это довольно шумно и начальственным тоном. Наши тихо отбрехиваются, никто из лежащих вставать не собирается. [77]
Придурок повышает голос и пробует потянуть кого-то с койки. Тогда встает широкоплечий Демидов, берет того за локоток и просит не беспокоиться. Мы, мол, сами все знаем, иди себе по своим делам, а в наши не лезь. Тот кричит на Павла, машет кулаком. К Паше присоединяются еще двое наших, активиста берут за грудки и вежливо выпроваживают. Он вопит, за ним закрывают двери.
Через несколько минут раздается громкий топот, дверь распахивается, и к нам врываются оба будущих «легионера». Короткая схватка у самой двери. Младшему атакующему достается довольно крепко, с разбитым в кровь носом он удирает, Здоровенного старшего с трудом вытесняют в тамбур и оттуда втроем или вчетвером выкидывают из барака.
С полчаса ничего не происходит, а затем появляется Кот в сапогах в неизменной шляпе с перышком. Из-за спины выглядывают побитые. Лагерфюрер беседует с нами на повышенных тонах, но вежливо. Пытается выяснить: кто бил? Ничего не получается, мы тупо повторяем что-то вроде «а они сами...» и «это он споткнулся и с крыльца упал». После нескольких неудачных попыток лагерфюрер приглашает пройти с собой двоих, на кого показывают пальцем из-за его спины пострадавшие.
Наши возвращаются довольно скоро, один из них прихрамывает. На вопросы отвечают сдержанно и однообразно. Суть пришлось познакомиться с обещанной нам в день прибытия «гумой». Очень больно? Да нет, ничего... Бывает хуже.
Очень скоро мне придется в этом убедиться.
Чем-то проштрафился у Кота в сапогах Миша Гасанов. Может, спер что-нибудь с кухни. Мише лет двадцать, он небольшого роста, крепыш с роскошной черной шевелюрой; страстный картежник. В Фюрстенберге работал в мехцехе и к истории с продуктовой кладовкой имел прямое отношение: выпиливал, «доводил» бородку ключа по снятому мною слепку. Если к нему обращается немец, а тем более при малейшем недоразумении, средство у Миши одно: ласково глядит своими большими черными глазами, разводит руками и полным правдивости голосом повторяет: «Никс ферштэйн». Не понимаю, и все тут.
С Котом в сапогах этот способ, очевидно, не подействовал. Гасанов вернулся от лагерфюрера за мной: «Пошли, тебя Кот зовет». Контора лагерфюрера в каких-то двадцати метрах от нашего барака. По дороге Миша успевает объяснить: «Я там [78] буду дурачка строить, так ты, давай, переводи попроще, не мудри!»
Приходим. Кот в сапогах спокойно задает Мише два или три вопроса, вроде «зачем же ты...» и «будешь ли опять...». Гасанов тихо и почтительно отвечает, что-де виноват, чего-то не знал и, конечно, больше не будет. Стою рядом с ним и повторяю его ответы по-немецки как можно тупее. «Карашо! подытоживает лагерфюрер и обращается к Мише по-русски: Сколко гума?» Во педагогика! Нимало не смутясь и подумав самую малость, подследственный отвечает «цвай» и показывает для убедительности два пальца. Кот на минуту задумывается, отрицательно крутит головой и объявляет: «Тры!»
Экзекуция совершается при мне. Миша опускает штаны, поворачивается спиной к Коту и нагибается. Тот достает из ящика письменного стола резиновую дубинку, подходит к Гасанову и, размахнувшись, сильно бьет его по заду. Миша крякает, но продолжает стоять в той же позе. Два оставшихся удара следуют один за другим, затем Миша разгибается. Утирает пот с лица и осторожно натягивает штаны.
Лагерфюрер укладывает инструмент на место и отпускает нас. Никакой ругани, все очень спокойно. Стойкость наказанного ему, мне кажется, нравится.
Сталинградец Павел Демидов крепкий высокий парень лет двадцати пяти. Страшно аккуратный и рассудительный. Под спецовкой у него каким-то чудом сохранившаяся ковбойка, всегда чисто стиранная. Меня он на правах старшего немного опекает вместо Миши большого. И вот однажды Демидов спокойным тихим голосом рассказывает мне, что слышал от кого-то про очень интересное дело. Есть один способ раздобыть хлебные талоны, причем не один и не два. Без всяких игрушек. Здорово! А что значит «раздобыть», как именно? Ну, эта дело небезопасное, но он думает, что если мы попробуем вдвоем...
И вот мы с Пашей, приодевшись и получив законным образом «увольнительные», отправляемся под вечер в город. Для начала на ближайшую к лагерю торговую «штрассе», где первые этажи чуть не в каждом доме заняты лавками и магазинами. Понемногу темнеет, кое-где уже зажгли свет, но окна еще не зашторены. Мы прохаживаемся по улице, сначала по [79] одной стороне, потом по другой: выбираем подходящую булочную.
Оказывается, и в этом суть замечательного способа, бывает, что продавец чаше всего это сам хозяин, отрезав от карточки талоны на хлеб, никуда их не прячет. У него там коробка для них на прилавке. Он их прямо над ней и стрижет, так ему проще... И когда других покупателей нет, он уходит из магазина к себе, в задние комнаты. Как только следующий покупатель открывает дверь звенит подвешенный к ней колокольчик, и хозяин выходит. Так вот, войдя в булочную, когда хозяина не видно, надо быстро протянуть руку к коробке с отрезанными талонами и схватить их только не все! А когда хозяин выйдет к прилавку, попросить с невинным видом хлеба в Штеттине, оказывается, нашему брату иногда дают в булочной с полбуханки просто так, из сочувствия, наверное. А в некоторых булочных продают без талонов, но за десять марок (вот вам и черный рынок). Откажет, ну и черт с ним, талоны-то уже в кармане. А вот вынимать их прямо на месте ни в коем случае нельзя помяты, да мало ли что...
Примерно через полчаса мы находим «объект» и убеждаемся, что покупатели заходят в магазин довольно редко, а продавец появляется за прилавком не сразу. Темнеет. Мы решаемся. Павел остается страховать меня у входа в булочную, а я открываю дверь и бросаюсь к прилавку. Звенит колокольчик; почти не глядя, я запускаю пальцы в стоящий на прилавке коробок мы его хорошо видели через окно. Сую ухваченные обрезки бумаги в карман и... теряю самообладание: не дождавшись продавца, вылетаю на улицу к Паше. Мы срочно ретируемся.
Вернувшись в лагерь и уединившись, разглаживаем и подсчитываем трофеи. Результат не ахти какой: больше всего талончиков по 50 грамм, на булочки к завтраку, черт бы их побрал. Все же буханки на две с чем-то набирается. И мы жаждем повторить вылазку, как только нас отпустят «на прогулку».
Знал бы, где споткнешься, соломки постелил...
Hа следующий раз «операция» затягивается. Соваться в ту же булочную после постыдного бегства рискованно, другой подходящей нам все не попадается. В одном месте, едва Павел успевает войти в магазин, появляется продавец. Паша спрашивает «брот» и разводит руками, дескать, талонов у меня нет. Получает «за так» горбушку размером с нашу пайку. Не густо. [80]
Темнеет, на витринах опускают жалюзи, многие магазины уже закрыты. Надо возвращаться. Уже на обратном пути мы обращаем внимание на магазин, из которого выходит покупатель; через открывшуюся дверь видна колбаса, разложенная на прилавке, а продавец в белом халате тут же куда-то уходит. Останавливаемся и ждем. Вокруг никого, до ближайшего прохожего метров сто, если не больше. Мы быстро идем к крыльцу, переглядываемся ну, пробуем!
Я вхожу в магазин и хватаю прямо с прилавка здоровенную колбасу. За моей спиной заливается колокольчик, а за прилавком, почему-то сразу, появляется тот самый продавец. Я бросаюсь наутек, сзади слышны крики и вслед за тем пронзительная трель свистка.
Мчимся во весь дух. Павел командует: «Разбегаемся!» круто разворачивается и несется куда-то вбок. У меня за спиной слышен топот, сейчас меня догонят! Вижу рядом решетчатую ограду и успеваю подальше забросить туда колбасу. Какой-то немец уже бежит навстречу; пробежав еще чуть-чуть, я останавливаюсь.
Меня хватают за руки, держат, шумят. Очень быстро появляется полицейский и первым делом надевает мне на правое запястье наручник стальную цепочку с замком; другой конец у него в руке. Публика вокруг что-то гомонит про «они вдвоем украли колбасу!», а я пытаюсь «недоумевать»: что вы, где, какая колбаса? Полицейский приглашает кого-нибудь из присутствующих пройти с нами в Revier, в отделение полиции. Свидетели же, ссылаясь на дела и позднее время, понемногу расходятся. (Как в городе Черноморске, когда Паниковский так неудачно залез в карман подпольному миллионеру.) Махнув свободной рукой да ну их, двигайся, полицейский ведет меня на цепочке в отделение.
Дорога занимает каких-нибудь 10–15 минут, отделение полиции оказывается почти рядом с фабрикой. Мои «размышления» в эти минуты помню до сих пор совершенно отчетливо. Очень просто: если меня заставят сознаться, то нас обоих отправят в концлагерь, тот же Равенсбрюк, и мы пропали. Значит, остается одно не сознаваться ни в какую! Пашу они ведь не поймали, а если и поймают, он ни за что не признается; доказательств у них никаких. Тут я, конечно, вспоминаю о революционерах, которые не выдавали товарищей под пытками, и решаю доказать всем, что я мужчина и верный друг стоять [81] на своем. Что бы они ни делали. Пусть! Это вам не кухня в Фюрстенберге...
В отделении сидит за барьером пожилой офицер в очках и что-то пишет. Мой сопровождающий снимает с меня наручник и коротко докладывает. Офицер допрашивает меня, сначала спокойно: из какого лагеря, как фамилия, номер, что делал на улице. Когда дело доходит до колбасной лавки, я начинаю свое: ничего не знаю, я был один, вдруг на улице крики, свистки, куда-то бегут... «А ты почему бежал?» «Я испугался».
Это повторяется раза два, после чего полицейский офицер он небольшого роста, широкоплечий и скуластый снимает очки и выходит из-за барьера с резиновой дубинкой в руке. Орет, что вот ужо он заставит меня говорить правду, и с размaxy бьет. Очень больно, я корчусь и тоже кричу за что бьете ? Я же ничего не сделал! А где-то во мне сама по себе «тикает» мысль: раз я так решил, значит, все! Не сознаюсь, хоть убейте! А кричать можно. Как просто...
Запыхавшись наконец, офицер бросает дубинку и командует полицейскому, чтобы меня, когда очухаюсь получше, отвели в лагерь и сдали «на вахте». (Все ясно! Он уверен, что если виноватому как следует всыпать, то он обязательно во всем признается. А раз не признается, то, значит, не виноват.) Да здравствует логика и немецкий порядок!
В бараке меня встречает Паша, он пробрался в лагерь на всякий случай через дыру, в обход проходной. Сразу же ведет умываться, ну, и вообще немного привести в порядок. По мне видно, так что особенно расспрашивать незачем.
Экспедиций за талонами и колбасой мы с ним больше не предпринимаем. А злющую физиономию того типа в полиции помню с фотографической точностью до сих пор...
А на фабрике свои плохости. Больно уж тут помешаны на этих «тшистота и поръядок». Нас, явно презирающих здешнюю примитивную опиловку похожих на кастрюлю чугунных корпусов, то и дело «бросают» на хозяйственные работы. Перетаскивать чугун, грузить на машину тяжеленные ящики с обработанными «кастрюлями». Или целый день чистить бетонный сортир, мерзкий люфт-клозет, в котором собачий холод и неистребимая никакой «тшистотой» вонь. К тому же за [82] малейшую провинность могут запросто влепить оплеуху. Так что еще обрадуешься, когда попадешь обратно в цех или на «занятия».
На одном из них майстер Арнд, «американец», выдает нам сюрприз. Да еще какой!
«Вам не надоело про резьбу да про гайки? спрашивает. Вы же взрослые люди, все понимаете. Давайте поговорим лучше про войну! Кто победит, как вы думаете?»
Ничего себе вопросик! За кого он нас, интересно, принимает?
«Ладно, ладно! иронически кривя губы, говорит мастер. Можете не отвечать, я вам сам покажу». На стене висит небольшая грифельная доска, сразу видно, что ею не часто пользуются. Майстер Арнд роется в кармане своего халата и выуживает оттуда кусочек мела: «Вот смотрите!» Округлыми, я бы сказал, красивыми, движениями человека, привыкшего чертить, он изображает на доске четыре окружности. Слева большая и справа большая. Между ними одна над другой две намного меньше и не такие аккуратные.
«Это, объявляет мастер, показывая на левый круг, Америка, Соединенные Штаты! А это, тычет в правый, Россия, Советский Союз. А вот эти, с явным пренебрежением показывает на две фигуры посередине, Англия и Германия... Идет война, все в движении. Что же произойдет? А вот что: эти, с обеих сторон...» Энергично, двумя кулаками, он показывает, как движутся навстречу друг другу «большие». Публика в восторге, никакого перевода не требуется. «А что будет с теми, которые между ними?» вопрошает мастер, театрально указывая на Англию с Германией. «Капут!» радостно отвечает хор голосов. Немецкий майстер Арнд разводит руками. Усмехается, пожимает плечами: он, дескать, так не говорил...
Объяснений этому эпизоду не имею. Он был, этого мне достаточно.
Военнопленные мальчики. Одна из самых отвратительных, страшных историй войны, виденных там.
Рядом с лагерем Фрауэндорф ставят еще барак или два, огораживают их колючей проволокой. И через несколько дней там появляются мальчишки в каких-то лохмотьях, явно из неоднократно «б/у» обмундирования разных армий. Их много, и среди них нет взрослых только немецкие вооруженные солдаты, которые их стерегут. На головах у мальчиков [83] истрепанные красноармейские шапки, пилотки или почему-то буденновки с шишаком на макушке и красной звездой. Мальчики грязные, истощенные. Никому нет и шестнадцати, это видно даже издали.
Как это понять? В Красной Армии служат теперь дети? И немцы взяли их в плен? Боковой забор лагеря, отделяющий нас от них, не заменен; колючка там всего в один ряд, сверху. Начинается общение, мы узнаем, что быстро отступающий на Украине вермахт подбирает за собой все мужское население; считается «оказавшее неповиновение германским властям». Хватают любого, кто выше малого дитяти ростом, и считают
военнопленным! (Дальше не знаю; в ученых книгах о войне такого не встречал, но там в городе Штеттине, поздней осенью или зимой 43-го, а может быть, это было уже в начале 44-го видел своими глазами и общался через проволоку с мальчишками от тринадцати до пятнадцати лет. Считавшимися вопреки любому закону и человеческой совести военнопленными!)
Не к чести обитателей пересыльного остарбайтер-лагеря Фрауэндорф, не к нашей чести: много ли тех, кто им, пленным детям, помог? Увы, мало. Очень мало... Зато устраивали обмен: хлебную пайку от краденой или заработанной игрушками буханки на оставшуюся у кого-то из них теплую рубашку. Или другую «тряпку».
К нашему, к моему, сожалению и стыду.
Нам сообщили, что возвращение в Фюрстенберг откладывается. Какой-то карантин. Неизвестно, так ли это хорошо, и не запроторят ли нас в конце концов еще куда-нибудь.
Наступает здешняя зима, больше похожая на осень. Мы продолжаем осваивать окрестности и уже знаем, что позади лагеря территория штеттинского порта. За нашей оградой сначала пустырь, а дальше множество сараев. Это склады. А из окон верхнего этажа фабрики видна вода, видны корабли у причалов. Несколько раз видели медленно плывущую подводную лодку.
Чаще становятся воздушные тревоги по ночам. Они касаются уже и нас: бомбят порт, это совсем рядом. Самолетов бывает не так много, и все происходящее во время налета гул моторов, немецкие прожекторы и пальба зениток, иногда занимающийся пожар хорошо видно и слышно из лагеря. [84] Пока вроде бы не страшно. И в один прекрасный день после налета разносится слух: английские бомбардировщики подожгли склад сахара. Был пожар, сахар в мешках тоже горел. После того как пожар потушили, этот склад теперь почти не охраняют...
Первые же «разведчики», выбравшиеся ночью из лагеря через тайную дыру в задней ограде, возвратились с добычей подмокшим сахарным песком коричневого цвета. Утром начинается «дегустация» пробуют и с «кавой», и просто ложкой (столовой, разумеется, других у нас нет).Никаких сомнений: сахар как сахар, пусть «с дымком», но нам кажется, что так даже вкуснее.
Экспедиции за обгоревшим сахаром становятся регулярными. Идут вдвоем или втроем, один будет «на шухере» спрятавшись, следить, в какую сторону движется охранник с ружьем, неторопливо шагающий всю ночь вокруг полуразрушенных сараев. В это время другие, забравшись внутрь, руками нагребают сахар в наволочки. Когда добыча собрана, а охранник ушел на другую сторону сарая, все трое крадучись (а если в это время светит прожектор, то и ползком) уходят. Меньше чем через час они «дома», в бараке. (О себе. Я в сахарном раздолье не побывал. Как уже пострадавшему «на колбасе», Паша Демидов велел мне не рыпаться и взял наше с ним обеспечение сахаром на себя.)
Чего только мы не перепробовали за две или три недели, что были с сахаром! Сразу же выяснилось, что в Штеттине есть и другие «хлебные места». И они находятся в разных лагерях, расположенных в разных районах этого довольно большого города. Ночная дорога в порт там не известна, до сарая с горелым сахаром тамошним ребятам не добраться. Но у них бывает другая добыча, да еще какая!
Очень быстро обнаруживается лагерь при кожевенной фабрике. Там обрабатывают свиные шкуры, из которых пошьют армейские сапоги. Свежая свиная кожа с остатками сала на ней, вы себе только представьте! В каком-то другом лагере есть ребята, которые работают на фабрике дрожжей. Это известие вызывает у тех, кто постарше, бурный восторг. Несмышленой молодежи, в том числе мне, важно объясняют, что такое спиртовое брожение и какая от него бывает польза...
Совершаются тайные взаимные визиты, поступают вожделенные продукты обмена, и прежде всего хлебные талоны. Кто-то приносит бутылочку из-под лимонада, наполовину [85] наполненную спиртом, которым промывали какие-то детали.
Старшие «специалисты» опасливо пробуют и единодушно решают годен. Павел тоже получает свою «порцию» на донышке кружки. Но самое главное у себя в бараке на печке мы теперь варим в котелках обрезки свиных шкур. Получается густой жирный суп. Если вынести его на холод, то за ночь он превращается в студень. Вот это жизнь!
Очень скоро у нас появляются и выменянные на сахар дрожжи. «Кану для кавы» (die Каnnе кувшин) превращают на несколько дней в бродильный чан. Результат положительный: после неких процедур в кувшине получилась пенная коричневая жидкость брага. Сладкая и невероятно хмельная. Ксати, приближается Новый год, и специалисты, преодолевая сомнения (негде взять медную трубку, не из чего сделать змеевик и так далее), решают изготовить... Что?
Разумеется, самогонный аппарат!
У соседей по бараку одолжили еще один кувшин; на несколько дней «кава» отменяется для всех. А за день или два перед Новым годом, поздно вечером, с караульными за дверью и на подходах к бараку, в комнате 17 происходило тайное священнодействие из сахарной браги варили самогон. Замечательная была сцена!
На печке кувшин с брагой, к его горловине примазана крышка от кастрюли, из нее торчит алюминиевая трубка, загнутая в сторону. Эти важные детали отыскались на фабрике в куче мусора и отходов. Где-то раздобыли не то глину, не то густую замазку. Когда брага закипит, из трубки пойдет пар, который надо сконденсировать. В «настоящем» самогонном аппарате пар идет через змеевик, охлаждаемый холодной водой.
У нас змеевика нет, и конденсатором хотят сделать обыкновенную тарелку, добытую в столовой, здесь возможно и такое. Да только ее надо все время хорошо охлаждать...
В барак таскают в тазу снег, благо он выпал, хоть и немного. Наши умельцы, то и дело тихо переругиваясь и поучая друг друга, колдуют у печки; остальные почтительно наблюдают. Струя пара бьет о тарелку, тарелка потеет, капли жидкости изредка стекают с нее в подставленный котелок. Мало... Но процедура длится несколько часов, в котелке понемногу что-то набирается. Мастера, перешептываясь, пробуют на вкус. Я наблюдаю за происходящим с койки, со второго этажа. Большинство в комнате давно спит. [86]
Так или иначе, а Новый год мы встретили с выпивкой. Каждый попробовал (пусть хоть каплю или просто лизнул языком) крепко пахнущий самогон. Названия такого запаха и соответствующего ему вкуса «сивуха» я в те времена еще не знал. А после кружки браги это была, наверное, первая в моей жизни настоящая выпивка, тем более со взрослыми изрядно захмелел. Попросил еще и получил. Шатало меня во все стороны, я орал песню, а потом стал нести какую-то околесину похвалялся «подвигами». Однако же все время видел себя со стороны и специально следил, чтобы не упороть чего о своем происхождении.
Мы по-прежнему не знаем, сколько нас еще продержат здесь. Говорят, что скоро отправят обратно в Фюрстенберг, но только говорят. Все чаще кто-нибудь из наших напоминает, что ничего хорошего нас там не ждет. Но ведь отсюда могут заслать и в такое место, что уж никак не обрадуешься. И ничего не поделаешь.
Недолгий снег уже сошел, начинается, если считать по-здешнему, весна. Однажды, когда стало тепло и полезла травка, нас повели в воскресенье на прогулку. Наверное, для лагерных новичков в Германии такая процедура должна была демонстрировать некое благоприятствие со стороны немцев. Наша же гвардия, «комната 17», отнеслась к этому делу иронически. Но отказываться никто не стал. Можно и прогуляться, почему бы и нет?
Старик вахман привел нас на какой-то лужок в получасе ходьбы от лагеря, радостно повторяя: «spazieren, spazieren!» Гулять, мол. Ничего себе «гулянье» строем. Кто-то предложил: давайте хоть споем? Давайте!
И запели. «Трех танкистов» для начала. Шагаем мы строем, весело орем песню, вахман одобрительно кивает: «Gut russisch singen!» А мы орем припев:
Гремя огнем, сверкая блеском стали,Про первого маршала (песня сочинена в конце тридцатых, так что это был луганский слесарь, он же нарком, по-нынешнему министр, обороны Клим Ворошилов) немец явно не [87] разобрал, а Сталина, кажется, выловил. И одобрительно закивал: «ja-ja, Stalin kaput, karascho!» Как бы не так, старый хрыч! Наши небось уже чуть не всю Украину освободили, а вы все за свое... Это кому же теперь «капут», спрашивается?
В общем, погуляла на травке либеральная «komnata symnazat» и, как было велено, под наблюдением бдительного вахмана чинным строем вернулась в свой барак.
Прежде чем нам покинуть Штеттин, надо мне, наверное, рассказать по-честному еще про один здешний удивительный эпизод. Или, если хотите, про непривычное для нас явление.
Поздней осенью, еще до сахарной эпопеи, комната 17 узналa, что в городе Штеттине имеет место, вполне законно существует что? Ну, что должно быть в портовом городе, согласно книжкам про буржуйские порядки! Проституция, ясное дело. И публичный дом, бордель. В том числе, внимание, Auslanderpuff бордель для иностранцев. Вероятно, в целях расовой чистоты.
Старшие ребята отнеслись к известию с энтузиазмом, кто помладше с нескрываемым любопытством. Это же надо не в кино, не в книжке, а на самом деле, да еще открыто бардак. Вот это да! Так или иначе, а собралась компания человек пять, снабдили их одежками поприличнее, и поход состоялся. После него трое или четверо в основном угрюмо отмалчивались. Ничего, дескать, там такого уж интересного. Ну, несколько не слишком молодых девиц. Изрядно накрашены... Ну, деньги, десять марок, она требует «вперед». «Давай подробно!» «А что еще? Я не очень и разобрался...» Один только мальчик Валя, на год, наверное, старше меня, был в восторге от изведанного и долго повторял, как «она спрашивает а ты умеешь?.. Тут я ее... А она говорит надо еще десять марок...».
Потом решили испытать это удовольствие еще двое или трое. Вернулись тоже в довольно мрачном настроении. На том заграничный разврат и закончился. Мероприятие не получило дальнейшего развития, как сказал бы советский партийный работник.
А незадолго до конца нашей штеттинской жизни приключилась совсем грустная история. Двое наших отправились за сахаром и в лагерь не вернулись. Говорили потом, что кто-то слышал ночью несколько выстрелов со стороны порта. И на [88] следующий день лагерфюрер объявил нам, что они в концлагере Пелиц, недалеко отсюда; отправлены туда за хищение «военной продукции». Назвал и срок кажется, 56 дней. Немецкая точность, ровно восемь недель.
Еще Кот в сапогах сказал, что наша komnata symnazat ему уже давно во где! Что никаких послаблений нам больше не будет, а если кого поймают вне лагеря, то пусть пеняет на себя. И что он, лагерфюрер, надеется распрощаться с нами как можно скорее.
В немилости мы оставались и в самом деле недолго: нас отправили обратно в Фюрстенберг. Месяца через два туда же вернулись Леонтий и Сережа, пойманные охраной штеттинского порта у сахарного склада. Битые, отощавшие, но довольные, что так обошлось не навсегда в KZ, и на том спасибо.
А Кот в сапогах через несколько месяцев погиб при очередной бомбежке Штеттина. Если рассказчик, остававшийся после нас в том лагере, ничего не напутал через пять лет, когда мы с ним случайно встретились, то английская бомба угодила прямо в квартиру-контору лагерфюрера, когда он там находился. Я этого человека, которому дал кличку из детской сказки, злом не поминаю. [89]