Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

11

Рано утром Звягинцев проснулся от громкого стука в дверь.

— Кто? — крикнул он спросонья и приподнялся на локте, чтобы посмотреть, ушел ли уже Королев.

Ивана Максимовича не было, но в комнате стоял Савельев.

— Товарищ майор, вас в штаб обороны требуют. Поскорее приказано. Там начальство понаехало...

— Какое еще начальство? — угрюмо спросил Звягинцев, однако снял со спинки стула гимнастерку.

Одевался он не спеша. В последние дни Звягинцев все делал не спеша, будто во сне.

— Да побыстрее же, товарищ майор! — молил Савельев. — Там два генерала ждут. Я за вами на "эмке" прискакал.

Звягинцев будто не расслышал этих слов. Ему теперь все было безразлично.

Вот уже несколько дней он старательно избегал встреч с Королевым. Нарочно придумывал себе какое-нибудь дело, чтобы прийти на ночевку попозже, когда Королев ляжет спать. А проснувшись, не поднимал головы раньше, чем тот уйдет в цех.

И сейчас, натягивая сапоги, Звягинцев подумал мельком: "Хорошо, что эти генералы не нагрянули до ухода Ивана Максимовича".

Наконец он взял в руку фуражку и следом за Савельевым поднялся по лестнице наверх.

Там действительно стояла машина, выкрашенная по-летнему — в зеленый цвет с серыми разводами. "Не заводская", — отметил про себя Звягинцев — все заводские машины он знал наперечет. За ветровым стеклом машины красовалось несколько разноцветных пропусков. За рулем сидел старшина. "Значит, — решил Звягинцев, — на завод в самом деле пожаловало какое-то высокое начальство".

— Можно, я вперед сяду? — шепнул Савельев, видимо довольный полученным от генералов поручением, а еще больше — возможностью проехать километр-полтора на их "эмке".

...У помещения заводского штаба обороны Звягинцев издали увидел группу военных. Рефлекс кадрового командира сработал моментально — майор поспешно надел фуражку и застегнул на все пуговицы плащ.

Машина остановилась метрах в четырех от начальства. Одного из генералов — командующего 42-й армией Николаева — Звягинцев узнал сразу. Но другой, несколько выше среднего роста генерал-лейтенант, с одутловатым лицом и с коротко подстриженными усами, был незнаком ему. За спиной незнакомого генерала маячила худощавая фигура полковника Бычевского. Тут же находились директор завода Длугач и секретарь парткома Алексеенко.

Звягинцев взметнул к козырьку руку и, поскольку генерал с усиками был старшим по званию, представился ему.

— Сколько вас надо ждать, майор? — недовольно буркнул тот.

Звягинцев промолчал, только вытянул руки по швам. И в этот момент заговорил дружелюбно Бычевский:

— Здравствуйте, товарищ майор. Командующий хотел бы осмотреть укрепления, построенные на территории завода. — Потом обернулся к генерал-лейтенанту и отрекомендовал Звягинцева; — Кадровый командир. Служил в штабе нашего округа, а затем и фронта. Участвовал в боях на Луге и под Волховом.

— А чего же на заводе прохлаждаетесь, если боевой командир? — все так же недовольно спросил генерал.

Хотя Бычевский и назвал его "командующим", Звягинцев не мог понять, перед кем он стоит. Ему было известно, что фронтом командует генерал Хозин, которого видел не раз. Впрочем, это не меняло сути дела. Прижимая руки к корпусу, Звягинцев ответил четко и преувеличенно громко:

— Я здесь не прохлаждаюсь, товарищ генерал-лейтенант, а выполняю боевой приказ. Откомандирован на завод для строительства укреплений.

— Ну вот и покажите, что вы здесь настроили, — продолжал ворчливо генерал и, повернувшись к Николаеву, вполголоса добавил: — Надеюсь, хоть тут-то нет такого киселя, как у вас на переднем крае.

Звягинцев интуитивно почувствовал при этом, что причина недовольства генерал-лейтенанта не в нем, а в ком-то или в чем-то другом, предшествовавшем приезду начальства на завод.

Николаев тут же был отпущен, а остальным генерал-лейтенант сказал одно-единственное слово:

— Пошли!

— Здесь, Леонид Александрович, не идти, а ехать надо, — подал голос Длугач. — Заводская территория под стать городу средней величины.

— Ну что ж, тогда по машинам! — почти скомандовал генерал...

Звягинцев оказался в первой машине вместе с Бычевским. Во второй вместе с генералом следовали Длугач и Алексеенко. В третьей, замыкающей "эмке" — адъютант генерала и два автоматчика.

По пути Бычевский рассказал Звягинцеву, что Ленинградский и Волховский фронты объединены теперь под командованием Хозина, а войсками, обороняющимися внутри блокадного кольца, командовать прибыл вот этот самый генерал по фамилии Говоров. Он только что осматривал передний край обороны 42-й армии в районе больницы Фореля и выразил крайнее недовольство состоянием тамошних инженерных сооружений.

— Кричал? — сочувственно спросил Звягинцев.

— Не-ет. Этот не закричит, он... въедается, — тоскливо ответил полковник.

То, что Бычевский был так откровенен, говоря о новом командующем, свидетельствовало не только о доверии к бывшему сослуживцу, но и о том, что самому начальнику инженерных войск тоже влетело. Звягинцев не чувствовал угрызений совести за качество своей работы, но на всякий случай приготовился к худшему.

Часа два водил он командующего от объекта к объекту. Шагах в двух от них шел Бычевский, чуть дальше двигались Длугач и Алексеенко.

Командующий молча осматривал доты, опускался в траншеи, примерял на свой рост окопы, стучал кулаком по их дощатой обшивке, проверяя ее надежность. Только в одном из ходов сообщения, увидев, что между бревен сочится талая вода, обронил слово:

— Заштопать!

А когда все они возвращались уже к машинам, Говоров буркнул как бы нехотя:

— Удовлетворительно. Благодарю.

Расселись по машинам в прежнем порядке, и Бычевский долго тряс Звягинцеву руку, поздравляя с тем, что не подвел ни его, ни себя.

У штаба обороны опять все вышли из машин. Звягинцев встал чуть в стороне, наблюдая, как командующий прощается с Длугачом и Алексеенко. Говоров сам подошел к нему. Звягинцев вскинул ладонь к козырьку фуражки.

— Рано, — пробасил командующий. — С вами пока не прощаюсь. Хочу поговорить...

Звягинцев опустил руку. Ему все равно было — поговорит или не поговорит с ним командующий. Ничего ведь не изменится. Ничего!..

...Прошло уже без малого месяцев пять с тех пор, как Звягинцев прибыл на Кировский завод. В течение всего этого времени он только два раза видел Веру. В это трудно было поверить, но это было именно так. Они жили в одном городе и в мирное время могли бы встречаться почти ежедневно — путь от Кировского завода до госпиталя на трамвае занял бы самое большее сорок пять минут. Однако теперь о трамваях и троллейбусах напоминали лишь обрывки проводов, раскачиваемых ветром.

А главным препятствием являлся все же голод в сочетании с изнурительной работой. Скудные тыловые нормы питания уже сказались на физическом состоянии Звягинцева. Он едва держался на ногах, возвращаясь к ночи в ту каморку, где ютился вместе с Иваном Максимовичем Королевым. Не всегда хватало сил даже на растопку печки. Частенько Звягинцев, не раздеваясь, падал на кровать и с головой укрывался полушубком.

От усталости он долго не мог уснуть, чутко прислушивался к доносящимся сверху глухим разрывам снарядов. И каждый раз ему казалось, что это не очередной обстрел, а начало немецкой артиллерийской подготовки, предшествующей наступлению.

Но и убедившись, что это всего лишь террористический обстрел осажденного города, Звягинцев не успокаивался. Начинались думы о Вере — она ведь может погибнуть во время одного из таких обстрелов.

Теперешнее чувство Звягинцева к Вере не походило на то, которое владело им накануне войны, а равно и на позднейшее — мучительное чувство неразделенной любви, которое охватило его после той встречи в лесу, когда Звягинцев решил, что не он сам важен для Веры и нужен ей, — она рада встреча с ним только потому, что узнала, где Анатолий...

Звягинцев ничего не спрашивал о нем у Веры — ни тогда, ни позже. То ли потому, что трагическая смерть Валицкого как-то примирила Звягинцева с его сыном, то ли по иной причине — он интуитивно чувствовал, что человек, стоявший между ним и Верой, исчез из ее души бесследно. Иначе Вера не раскрылась бы перед ним так горько и беспощадно по отношению к самой себе.

Тогда-то Звягинцев почувствовал, что нужен Вере, что, кроме отца, он остался единственным близким ей человеком.

Для того чтобы любить Веру, Звягинцеву не обязательно было ее физическое присутствие рядом с ним. Достаточно было знать, что она жива. И каждый звук артиллерийского разрыва, доносившийся издалека, со стороны города, он воспринимал как удар молота по собственному сердцу.

Наконец Звягинцев не выдержал этих каждодневных ударов. Сказал в штабе обороны, что должен съездить в Управление ВОГа, и вечером на попутных машинах и пешком добрался на другой край города.

В прошлый раз Вера встречала его у ворот госпиталя. Теперь же Звягинцеву предстояло пересечь засыпанный снегом двор, подняться на каменное крыльцо и уже в самом госпитале спросить, как ему увидеть Веру.

Звягинцев вошел в пустынный коридор, освещенный тускло мигающими коптилками, и направился в противоположный его конец в надежде, что кто-нибудь появится у него на пути. Он не ошибся: не прошел еще и половины коридора, как дверь одной из палат открылась и оттуда выбрался человек на костылях. Штанина его толстой пижамы была подвернута и заколота примерно там, где полагалось быть колену.

— Эй, товарищ! — крикнул Звягинцев и сам испугался звука своего голоса: так гулко отозвался он в пустом коридоре.

Человек на костыле неуклюже повернулся. Звягинцев подошел к нему ближе, увидел, что тот еще очень молод, почти мальчишка, и что на груди из-под его пижамы выглядывает треугольник морской тельняшки.

На мгновение Звягинцева охватило чувство острой жалости к атому парню, обреченному всю свою, наверное еще долгую, жизнь не расставаться с костылями. Но, не желая бередить душу молодого инвалида, Звягинцев сказал преувеличенно бодро:

— Слушай, морская душа, не знаешь, как мне тут Веру Королеву отыскать? Фельдшерицу...

Парень смерил Звягинцева пристальным взглядом с головы до ног и, не обнаружив знаков различия, прикрытых воротником полушубка, решил, очевидно, не затруднять себя выбором манеры обращения.

— А зачем она тебе?

По собственному опыту Звягинцев знал, что раненые, находящиеся на излечении, — в особенности тяжелораненые, — как правило, чувствуют себя на какое-то время свободными от субординации. Вступать в пререкания с этим так жестоко пострадавшим парнем ему не хотелось. Он сказал подчеркнуто дружелюбно:

— Видишь ли, друг, она моя старая знакомая.

К его удивлению, эти слова разозлили парня.

— Ты в воинскую часть пришел, а не в квартиру коммунальную. Обратись к начальнику госпиталя или к комиссару.

Выговорив это, раненый, повернувшись с трудом, зашагал дальше, громко стуча костылями.

— А где их искать — начальника или комиссара? — растерянно бросил вслед ему Звягинцев.

— Начальника на том свете искать будешь, — ответил, не оборачиваясь, парень, — а комиссар... — Он сделал паузу, точно раздумывая, стоит ли говорить, и все ж пробурчал: — На втором этаже, направо.

Звягинцев пожал плечами, не понимая, чем он так разозлил одноногого морячка, и медленно пошел вперед в поисках лестницы на верхние этажи.

На втором этаже глазам его открылся такой же длинный коридор, столь же плохо освещенный, как и нижний. И все двери здесь тоже были плотно прикрыты, только из одной пробивалась узкая полоска света. На этой-то двери и была прибита табличка: "Комиссар".

Звягинцев вдруг вспомнил, что в прошлый раз, когда он торопил Веру поскорее садиться в машину, чтобы не опоздать на концерт, она сказала, что должна отпроситься у комиссара. "Ну что ж, — подумал теперь Звягинцев, — в крайнем случае напомню ему, что я тот самый..."

И он открыл дверь.

За письменным столом сидел невысокий, широкоплечий человек в полушубке с поднятым воротником, но без шапки и что-то писал при свете мерцающей коптилки, низко наклонив над столом голову. К столу была прислонена палка.

Свет коптилки вырывал из темноты только крупную голову этого человека, вернее, его затылок, да еще бронзовую чернильницу на столе. Рядом у стены белела аккуратно заправленная кровать.

— Товарищ комиссар... — начал было Звягинцев, но в ту же минуту, едва человек поднял свою большую голову, Звягинцеву показалось, что он галлюцинирует. Зажмурив и снова открыв глаза, спросил, все еще не веря в истинность увиденного: — Пастухов... ты?!

Пастухов, не выпуская из пальцев карандаша, старался разглядеть остановившегося в полумраке Звягинцева. Потом медленно встал, схватил палку и, опираясь на нее, сделал шаг навстречу.

— Звягинцев? Майор! Это ты или привидение?!

...Не меньше часа сидели они рядом на кровати, расспрашивая друг друга. За этот час перед Звягинцевым вновь пронеслось недавнее прошлое: Средняя Рогатка, Лужский рубеж, первый бой, ранение, страшное ожидание в лесу, по которому бродили немцы...

Звягинцев как-то невесело усмехнулся.

— Ты что, майор? — спросил Пастухов.

— Вспомнил, как ты мне нотацию читал. Там, на Луге. Когда я на одного отступленца набросился. Помнишь? Я тогда сказал, что таким, как он, проходы в тыл надо минировать. Помнишь?

— Помню, — кивнул Пастухов.

— Это ведь километров за сто от Ленинграда было... Да нет, больше.

— Ну и что?

— А то, что теперь сидим мы в самом Ленинграде голодные и холодные, а немец — вот он, рядом.

— Ты это всерьез?

Звягинцев внимательно посмотрел в насторожившиеся глава Пастухова и поспешил успокоить его:

— Нет, друг мой, я хорошо понимаю — пережитое и выстраданное нами не прошло даром. И наша Луга, и твоя Невская Дубровка, и мой Волхов — все недаром. И хоть нет наших с тобой имен в сообщении о разгроме немцев под Москвой, а и к этому мы причастны. Но сколько еще километров гнать надо немцев!

— Ты как, до границы считаешь?

— А как же!

— Некоторые считают до своего дома. А если дома уже нет, то до знакомой с детства березки.

— А у тебя какой счет?

— До победы.

— До победы... — задумчиво повторил Звягинцев. — Фашистов крушить до победы — это бесспорно, тут и рассуждать не о чем. Но как ты себе представляешь нашу победу?

— Странный вопрос, — пожал плечами Пастухов. — Победа — это полный разгром фашизма. Осиновый кол в змеиное его гнездо.

— И то верно. Только не кажется ли тебе, комиссар, что сейчас победа у людей связывается не только с этим... общим? А и с чем-то другим, личным?

— Не понимаю.

— Ну как тебе это объяснить... Все, о чем человек мечтал и что разбила война, непременно вернется... или сбудется... Сбудется, точнее.

— Без победы не сбудется.

— Конечно же! Но сама победа при этом становится чем-то... личным, что ли. По крайней мере для меня так. И для тебя, уверен, и для Суровцева... Кстати, ты знаешь что-нибудь о Суровцеве?

— После ранения на "пятачке" не видел его.

— Эх ты, а еще комиссар! Суровцев после ранения в этом самом госпитале лежал.

— Быть того не может! — воскликнул Пастухов. — А сейчас где же он?

— А сейчас... — Звягинцев запнулся. Ему не хотелось говорить Пастухову о той страшной работе, на которую обречен Суровцев. — Ну, словом, в Ленинграде, — закончил он. — Служит в одной части.

— Да откуда ты все это знаешь?

— От Веры.

— Веры? — переспросил Пастухов. — Королевой, что ли? Так ты и ее знаешь? Погоди... Она тут как-то у меня отпрашивалась — знакомый, говорит, с фронта приехал... Уж не ты ли?

— Я, старший политрук, я.

— Погоди, — все так же ошеломленно продолжал Пастухов. — Помню, мы с тобой в лесу разговор вели о дочке комиссаровой, которая к немцам попала... Она?

— Она, Пастухов...

— Тогда последний вопрос: кто она тебе теперь? Ну... без особых подробностей... Жена?

Звягинцев молчал. Он понимал, что Пастухов не имеет в виду формальную, так сказать, сторону дела, а выясняет просто степень близости своего боевого друга и Веры. Что ответить ему? Рассказывать все слишком долго. Да и невозможно передать словами все, что связывало его с Верой. Особенно теперь...

Он будто со стороны услышал, как произнес:

— Жена.

Сказал так и понял, что должен немедленно оговориться, объяснить, что... имел в виду совсем другое. Но такое объяснение прозвучало бы теперь глупо.

Лишь произнеся слово "жена", Звягинцев осознал, в какое нелепое, двусмысленное положение поставил он Веру. Пастухов конечно же найдет случай потолковать с ней об этом. И Вере придется краснеть, отказываться. Звягинцев предстанет перед ней в жалкой роли хвастунишки...

И все-таки у него не хватило сил взять обратно слово, сорвавшееся с губ помимо воли.

— Вера сейчас здесь? — спросил Звягинцев.

Пастухов ответил не сразу.

— Так... — размышлял он вслух. — Теперь понимаю насчет личного. Подумал было — философом стал майор... А Вера здесь, иди. Наверху она, у себя. Плачет.

— Плачет? — с тревогой и недоумением спросил Звягинцев.

— Да, горе у нас тут, майор. Этой ночью начальник госпиталя умер. Осьминин фамилия.

"От чего?" — хотел спросить Звягинцев, но вовремя удержался: он уже достаточно долго пробыл в блокаде, ему не пристало задавать такие вопросы.

— Иди, иди к ней! — поторапливал Пастухов.

— Но... я не знаю, где ее найти, — растерянно сказал Звягинцев. — Я ведь никогда в этом здании не был.

— Ко мне дорогу нашел, а к ней и подавно отыщешь.

— Да я и к тебе-то случайно попал! Парень один в коридоре встретился. Без ноги, с костылями. Я его про Королеву спросил, а он огрызнулся и к тебе за разрешением послал.

— А-а, Сергушин!.. — поморщился Пастухов. — Тяжелый случай с этим парнем, еле выходили.

— Он знает Веру?

— Все ее в госпитале знают. А парня этого она на ноги подняла. Точнее, на ногу, — поправился он с невеселой усмешкой. — И теперь вот ее вроде своей собственностью считает.

— Влюблен?

— Да нет, не ревнуй... Просто больничная психология. Знаешь такую?

— Знаю. Сам больше месяца провалялся.

— Ну вот. А к Вере путь такой: по лестнице на самый верх поднимешься и в аккурат упрешься в ее дверь. Или проводить?

— Найду без провожатых.

— Ночевать останешься?

— Что?!

— До утра, говорю, пробудешь?

Пастухов спрашивал об этом как о чем-то само собой разумеющемся.

— Нет, — ответил Звягинцев, не глядя на Пастухова, — неудобно.

— Почему? — удивился Пастухов. — Какое неудобство с женой ночь провести? Словом, я разрешаю. Своей комиссарской властью.

— Мало тут твоей власти, старший политрук, — сказал Звягинцев. — Обманул я тебя: не жена мне Вера. Пока еще не жена.

— Будто я не знаю, что обманул, — усмехнулся Пастухов.

— Так зачем же ты?..

— Зачем, зачем!.. Тебя знаю. И ее. С меня достаточно. Ну, иди.

...Звягинцев пробыл у нее до глубокой ночи.

Они говорили не о себе, не о своем будущем. Так же как и там, у Пастухова, разговор здесь начался с воспоминаний. И в прошлом они как бы искали друг друга.

Вспоминали о вечеринке, которую устроил Павел Максимович Королев после окончания финской войны. Там Звягинцев в первый раз встретился с Верой. Долго спорили о том, кто с кем танцевал на той вечеринке. Потом шаг за шагом восстанавливали путь с Литейного за Нарвскую, вернее, тот отрезок пути, который шли пешком, выскочив из автобуса... Вспоминали, как сидели ночью в сквере, когда Звягинцев впервые дотронулся до Вериной руки, а потом положил свою широкую ладонь на ее маленькие пальцы, вроде бы грел их, хотя было совсем не холодно — приближалась весна. Но Вера не убрала свою руку, сделала вид, что не замечает прикосновения Звягинцева, занятая своими мыслями...

Дальше их воспоминаниям мешала война. Как бы заранее условившись, они избегали касаться войны, будто ее и не было. Но она была рядом — дрожала в пламени коптилки, теплилась в остывающей железной печке, веяла холодом от промерзших за зиму каменных стен. Война словно растворилась в самом воздухе каморки, в которой они старались хоть на мгновение согреться воспоминаниями.

И в конце концов она властно вторглась в их разговор.

Звягинцев увидел на тумбочке толстую тетрадь, спросил, не со школьных ли времен сохранилась она у Веры. И услышал в ответ, что это дневник — история болезни начальника госпиталя Осьминина, которую он сам диктовал Вере до вчерашнего дня.

Вера раскрыла тетрадь, поднесла ее ближе к коптилке и прочла последнюю запись:

"Никаких желаний. Все хорошо. И очень легко".

Прочла и сказала, еле сдерживая слезы:

— Ночью он умер.

Звягинцев спросил, зачем Осьминин диктовал все это, и Вера объяснила: записи должны быть отправлены в клиническую больницу имени Эрисмана. Он распорядился о том задолго до смерти.

Потом Вера вытащила вдруг из-под кровати чемоданчик, открыла его и достала рисунок. Звягинцев не сразу догадался, что это один из тех двух рисунков, которые она взяла в его присутствии с письменного стола Валицкого. Протянув сейчас этот рисунок Звягинцеву, Вера сказала:

— Возьми его, Алеша, и отправь в Смольный. У меня нет никакой оказии, а почта... Сам знаешь, что теперь с нашей почтой. Отправь, всякое может случиться.

Он встревоженно посмотрел на нее: что Вера имеет в виду? Обстрел?!

Она успокоила его. Сказала со слабой улыбкой:

— Нет, нет, со мной-то ничего не случится. Я выживу. Я дала себе слово выжить. А листок отправь. Ты знаешь этого Васнецова?

— Да. Встречался до войны. И во время войны тоже.

— Тогда напиши ему, что Федор Васильевич умер. Наверное, они были знакомы, раз он сделал такую надпись.

— Хорошо, — сказал Звягинцев и положил рисунок в свой планшет, тут же спросив: — А где второй?

— Он у меня, — ответила Вера.

— Дай его мне. Подари!

— Зачем?

— Там ты. На нем твое лицо, — убежденно сказал Звягинцев. — У меня никогда не было твоей фотографии... Мы редко видимся. А так ты будешь со мной. Всегда.

Если бы Звягинцева попросили пересказать, о чем они говорили в ту ночь еще, он бы не смог. Помнил только, что, выходя незадолго до рассвета из госпиталя, испытывал такое счастье, какого не представлял себе ни в мирное время, ни тем более в страшные месяцы войны.

Он знал только одно: ничто и никто не в силах разлучить его с Верой — ни люди, ни война.

Но он ошибся.

Было так.

Над Ленинградом сияло весеннее солнце. Десятки тысяч людей вышли на улицы — с лопатами, кирками и ломами.

Работа радостная и вместе с тем страшная. Страшная потому, что под снегом и льдом были похоронены не только тротуары и мостовые, но и те, кого смерть застала на улице.

Однако, кроша лед, люди подсознательно считали, что они разбивают оковы проклятой блокады.

Почти три недели — с 27 марта по 17 апреля — продолжался этот штурм заледенелых сугробов, цепко державших город в своих холодных объятиях около пяти месяцев.

И вот настал день, когда на улице Стачек зазвенел первый трамвай. Вожатый звонил почти непрерывно, хотя на рельсах никого не было. Люди стояли на тротуарах, встречая и провожая красный вагон улыбками. Казалось, что он вернулся из того светлого, солнечного мира, с которым они расстались так давно...

С первым же трамваем Звягинцев отправился на Выборгскую. Радость предстоящей встречи с Верой переполняла его. Он представлял себе, как они выйдут из госпиталя и погуляют вместе по влажному, еще не высохшему от недавних сугробов блестящему тротуару. Это представлялось ему высшей наградой за все выпавшие на их долю испытания.

На трамвае он, разумеется, не доехал до госпиталя. Трамваи ходили еще по укороченным маршрутам и далеко на по всем улицам. Большую часть пути Звягинцев проделал опять-таки на попутных машинах и пешком. Идти по чистым, похожим на довоенные улицам уже само по себе было счастьем.

Все ближе и ближе подходил Звягинцев к тому переулку, где располагался госпиталь. Предстояло сделать еще один поворот. И тут он почувствовал, как у него сжалось сердце. Звягинцев еще не понимал причины внезапно охватившей его тревоги, может быть, она появилась вместе с запахом гари и разбитого в щебенку кирпича, словом, с тем самым запахом, который сопутствует разрушению и смерти.

Теперь Звягинцев уже не шел, а бежал... Бежал, сам того не замечая, охваченный страшным предчувствием...

Наконец он увидел то, чего не сможет забыть никогда: на месте госпиталя громоздились бесформенные развалины. Над развалинами вились дымки, и легкий весенний ветер срывал с кирпичной щебенки кроваво-красную пыль.

Развалины были оцеплены дружинниками МПВО. В перепачканных известкой ватниках они молча стояли на расстоянии двух-трех метров один от другого.

Сам не сознавая зачем, Звягинцев бросился туда, к развалинам, но цепочка дружинников сомкнулась, преграждая ему путь.

— Туда, товарищ майор, нельзя! — крикнул один из дружинников, молодой белесый парень в сдвинутой на затылок ушанке, которую пора бы уже сменить на кепку.

— Отставить! — истошно выкрикнул Звягинцев и, не отдавая себе отчета в том, что делает, схватил дружинника за плечи с намерением отшвырнуть его в сторону.

Но Звягинцева уже держали крепко со всех сторон.

— Товарищ майор, опомнитесь! — укоризненно произнес тот, белесый, освобождаясь от его рук. — Вы же военный человек! Дисциплину должны поддерживать!

Звягинцев безвольно опустил руки, несколько мгновений бессмысленно смотрел на гигантскую дымящуюся груду щебенки, освещенную веселым солнцем. Наконец он спросил:

— Когда?

— Вчера вечером, — ответили ему. — Две бомбы положил здесь, одну за другой.

— А люди, люди?! — опять закричал неистово Звягинцев.

— Что ж люди... — ответил ему все тот же белесый. — Всю ночь разгребали. Только мало живых-то... Тут ведь госпиталь был, раненые в постелях лежали...

Звягинцев снова рванулся вперед, и снова его ухватили несколько рук.

— Товарищ майор! — на этот раз уже строго обратился к нему дружинник. — Приказ есть никого не допускать. Там мина может быть замедленная...

— Какая мина, что вы чушь городите! — остервенело крикнул Звягинцев. — Сами же говорите, авиабомбы!

— Ну, может, бомбы какие — неразорвавшиеся. Он ведь в мины бросает... Словом, приказано оцепить и никого не допускать.

Этих слов Звягинцев даже не расслышал. Ноги его сами приросли к земле, и все тело будто одеревенело. Только рассудок еще работал лихорадочно. Он думал:

"Был вечер... Значит, она уже вернулась к себе из палат. Туда, на четвертый этаж. В ту маленькую комнату. Потом услышала грохот... А может быть, и ничего не услышала... Спаслись, вероятнее всего, те, кто находился внизу, на первом этаже... Хотя вряд ли и они спаслись. Две полутонных бомбы! Тысяча килограммов взрывчатки — по одной цели, по одному дому! Правда, дом был большой, крепкий. Но две бомбы по одной цели..."

Не слыша своего голоса, спросил:

— Куда повезли живых?

— Да кто ж их знает, товарищ майор? — прозвучало в ответ. — Тут "Скорая" со всего города съехалась. По госпиталям, конечно, развезли. Только мало живых-то!

— А может быть... там остались? — спросил Звягинцев, косясь на развалины.

— Если кто и остался, так теперь ему все одно... могила братская...

Лихорадочные мысли Звягинцева заспешили в ином направлении. "Выяснить, немедленно выяснить, числится ли Вера в живых. Где-то должен быть учет всех, кого развезли по госпиталям... Где? У кого? Кто этим ведает?.."

Звягинцев вспомнил о Суровцеве... Нет, он не хочет сейчас видеть его. Незачем. Суровцев возит мертвых, только мертвых...

Решение пришло внезапно: Королев! Павел Максимович Королев. Из штаба фронта ему легче всего навести справки. Связаться с Санитарным управлением, с горздравотделом... Словом, он найдет пути, ведь Вера его племянница.

— Тут есть где-нибудь телефон? — спросил Звягинцев дружинника.

— Не знаю, — ответил тот и, подумав, добавил: — В районном штабе МПВО, конечно, есть.

— Где штаб?

Ему сказали адрес.

С большим трудом он дозвонился оттуда до Смольного и, пользуясь старыми связями, выяснил, что полковник Королев три дня назад уехал на Волховский фронт, а когда вернется, точно неизвестно...

Звягинцев вышел из штаба МПВО. Весенний день был еще в разгаре. Светило солнце. Откуда-то доносился веселый шум трамвая. На лицах прохожих сияли улыбки. Но Звягинцев ничего этого не замечал. Он был слеп и глух, шел без цели и без мыслей.

Потом сообразил, что идет не в ту сторону. Повернул обратно. И вдруг подумал об Иване Максимовиче Королеве. Что он скажет ему? Объявит, что дочь похоронена под развалинами?..

Звягинцев резко оборвал себя: "Не смей! Не только говорить отцу, а думать так не смей! Она жива. Ее спасли. Она где-то в госпитале. Все это выяснится не сегодня, так завтра..."

И опять его охватила жажда немедленных действий. Узнав у прохожей девушки с медицинской сумкой через плечо, где находится горздравотдел, потратил еще час, прежде чем добрался до этого учреждения. Однако результаты оказались ничтожными. Там сказали ему, что уточнение фамилий погибших и раненых займет несколько дней — канцелярия-то госпиталя разбита, все бумаги сгорели.

— А кого вы, собственно, ищете? — спросила женщина, у которой Звягинцев наводил справки.

— Жену, — ответил он не раздумывая. — Только она носит свою фамилию: Королева. Вера Ивановна Королева. — Помолчал и добавил: — А еще Пастухова ищу. Он был комиссаром госпиталя. Хочу знать, что с ним.

Женщина записала что-то в лежавшую перед ней толстую тетрадь, такую же точно, как та, с историей болезни Осьминина, оторвала лоскуток от настольного календаря и, черкнув на нем номер телефона, подала Звягинцеву:

— Можете позвонить. Моя фамилия Самошина...

— ...Что с вами, майор? — спросил Говоров, когда Звягинцев опустил руку. — Ну-ка, давайте отойдем. — И сделал несколько шагов в сторону, подальше от ожидавших его людей.

Звягинцеву показалось, что выражение угрюмости и замкнутости, не сходившее все это время с лица генерала, исчезло. Его серые глаза, пристально глядевшие из-под резко очерченных бровей, тоже приобрели сейчас иное выражение.

— Простите, товарищ командующий, — тихо проговорил Звягинцев, опять поднося ладонь к козырьку. — Какие будут указания?

— Подождите с этим, — спокойно сказал Говоров. — И опустите руку. Меня удовлетворила ваша работа, но мне не нравится ваш вид и ваш голос. Что у вас такое произошло?.. Вы ленинградец?

— Так точно.

— Есть семья, родители?

— Родители есть, но они далеко.

— Женаты?

— Нет.

Говоров задавал свои вопросы сухо и деловито, как будто разговор имел чисто служебный характер. Только глаза его, совсем недавно такие строгие и неприветливые, теперь светились участием и заинтересованностью к судьбе впервые встреченного им майора. И Звягинцев почувствовал, что не в силах больше молчать.

— Погибла девушка, которую я любил, — сказал он так, будто разговор шел с очень близким ему человеком.

— Где? И при каких обстоятельствах?

— Здесь. В Ленинграде. При бомбежке... Она служила в госпитале.

Говоров помолчал и ответил, не меняя тона:

— Я знаю только одно лекарство от душевных ран — работа! Вам известно другое?

— Я... не могу забыть случившегося и за работой, — тихо ответил Звягинцев.

— Забывать не надо. Другие, думаете, забыли? Или у вас на страдания больше, чем у других, прав?

— Я понял вас, товарищ командующий, — сказал после недолгой паузы Звягинцев, потому что надо было как-то ответить.

Говоров снова пристально поглядел на него и повторил:

— Ра-бота!.. Враг обязательно будет наступать. Надо готовиться.

Лицо командующего приняло сосредоточенное выражение, точно он старался припомнить что-то. И, вроде бы припомнив, спросил:

— Вы... тот самый Звягинцев, который служил у Федюнинского?

— Так точно, — ответил Звягинцев.

— Хорошо, — сказал Говоров, первым приложил ладонь к козырьку фуражки, повернулся и быстрым шагом направился к машине.

Через два дня Звягинцева вызвали в Управление ВОГа и сообщили, что ему присвоено звание подполковника — очевидно, посланное Федюнинским представление дошло до Говорова и именно о нем вспоминал командующий там, на заводе. Одновременно Звягинцеву было объявлено, что ему предстоит работать на строительстве новых оборонительных сооружений. На этот раз в центре города.

12

Весеннее солнце 1942 года ярким светом озарило поля сражений — огромное пространство в сто пятьдесят тысяч квадратных километров, где только что отгремели кровопролитные зимние битвы, в которых одни лишь сухопутные войска Германии потеряли четыреста тысяч человек.

Трупы немецких солдат и офицеров, сбитые самолеты, обгоревшие танки, искореженные орудия чернели на обнажившейся из-под снега земле.

О, если бы здесь пролилась только вражеская кровь, была разбита только вражеская военная техника!

Нет, десятки тысяч советских людей — бойцов, командиров, партизан — тоже полегли на этой родной для них земле, во имя освобождения которой от врага они и отдали свои жизни. Врезались в землю и советские самолеты, горели и советские танки, превращались в лом, в железное месиво и советские артиллерийские орудия.

Но не было такой цены, которую наши люди считали бы слишком высокой, когда решалась судьба их Родины, их государства, их социального строя.

Уже целиком были очищены от врага Московская, Тульская и Рязанская области, вновь стали советскими многие районы Ленинградской, Калининской, Смоленской, Орловской, Курской, Харьковской и Донецкой областей, Керченский полуостров.

Как действовать дальше, чтобы добиться максимального успеха? Этот вопрос стоял перед Ставкой Верховного главнокомандования, и в первую очередь перед Сталиным.

Теперь он еще более уверенно смотрел в будущее. Свыше пяти миллионов человек находились в действующей армии. К маю 1942 года она располагала почти сорока пятью тысячами орудий и минометов, почти четырьмя тысячами танков и более чем двумя тысячами боевых самолетов. Была создана авиация дальнего действия. Началось формирование воздушных армий.

Не только эта обретенная нечеловеческими усилиями всего советского народа военная мощь вселяла уверенность в душу Сталина. Не менее важным для него было и другое. Ощущение, что он оказался прав, утверждая, что непобедимость немецкой армии является мифом и что рано или поздно Красная Армия докажет это на деле.

Не возродилось ли у Сталина благодаря успехам зимнего контрнаступления ощущение, что он, несмотря ни на что, видит лучше всех и дальше всех?

Об этом сейчас судить трудно. Известно лишь, что, когда Генеральный штаб доложил Сталину план военных действий на весенне-летние месяцы, главный упор в котором делался на стратегическую оборону, Верховный внес в него коррективы.

Он предложил положить в основу плана сочетание обороны с активными наступательными действиями, в частности под Ленинградом, в районе Демянска, на Смоленском и Льговско-Курском направлениях, а также в районе Харькова и в Крыму.

Внося в план эти изменения, Сталин исходил из желаемого, не до конца учитывая реальные возможности Красной Армии в данный момент.

Но Гитлер после разгрома под Москвой предпринял экстренные меры: тридцать девять дивизий и шесть бригад были переброшены в течение зимы на Восточный фронт с фронта Западного; в Германии была проведена тотальная мобилизация, что дало возможность послать на советско-германский фронт еще почти восемьсот тысяч человек.

К маю 1942 года Германия и ее союзники имели на Восточном фронте почти шесть с четвертью миллионов солдат и офицеров, свыше сорока пяти тысяч орудий и минометов, свыше четырех тысяч танков и штурмовых орудий и более четырех тысяч боевых самолетов.

Могла ли Красная Армия в этих условиях быть одинаково сильна на всех направлениях?..

Сталин исходил из того, что немцы вновь попытаются овладеть Москвой. Отсюда он делал вывод: необходимо всемерно укрепить Западный и Брянский фронты.

Но, укрепляя их, невозможно было не ослабить Юго-Западный и Южный фронты. И тем не менее Сталин планировал именно там — на юге и юго-западе — начать наступление.

В стремлении вести активные боевые действия повсюду заключалась уязвимость принятого Сталиным решения.

И это оказалось тем более опасным, что Гитлер, вопреки ожиданиям Сталина, в это время не собирался наносить удар на Центральном направлении.

Его план был совершенно иным...

Этот план созревал медленно.

Когда в декабре 1941 года Гитлер объявил, что принимает на себя верховное командование сухопутными войсками, это было жестом отчаяния.

В сущности, верховным главнокомандующим вермахта он был и раньше. Теперь же он решил подчеркнуть, что отныне будет непосредственно руководить своими солдатами, офицерами и генералами. Ему казалось, что это известие вольет в отступающие под натиском Красной Армии войска свежие силы. Посылая после разговора с Гудерианом телеграмму войскам с требованием прекратить отступление, кардинально изменить ситуацию, он мечтал, что уже через несколько дней сможет отдать новый приказ, в котором выразит благодарность солдатам и офицерам за то, что они не только сорвали контрнаступление противника, но и снова продвинулись к Москве.

Но ничего подобного не произошло. Следующий приказ, который пришлось подписать Гитлеру, был приказом об отступлении.

...Когда Гальдер принес проект этого приказа на подпись, был уже поздний вечер. Страдающий бессонницей Гитлер, как всегда, старался продлить "вечерний чай" до бесконечности. Он точно не замечал, что и его адъютанты, и Йодль, и Кейтель, и даже Гиммлер едва сдерживают зевоту.

С тех пор как на Гитлера обрушились поражения, он подсознательно стремился ни при каких условиях не менять своего распорядка дня, точнее, суток. Под натиском советских войск отползали, оставляя кровавый след на снегу, солдаты, еще совсем недавно собиравшиеся пройти церемониальным маршем по Красной площади. Но ни стоны этих солдат, ни грохот советских орудий не доносились сюда, в Растенбургский лес. Здесь все было как прежде.

Рабочий день Гитлера начинался с чтения очередного доклада штаба Люфтваффе. Потом приезжал из своего расположенного неподалеку "командного пункта" Геринг, приезжал, чтобы рассказать об очередных подвигах летчиков. В этих рассказах, как правило, не упоминались ни сбитые немецкие самолеты, ни рейды советской авиации.

Иногда Геринг делал фюреру подарок — привозил фотоснимки разбитых немецкой авиацией городов. Особенно любил Гитлер рассматривать снятый с воздуха блокадный Ленинград. На снимках было видно, что город завален сугробами снега, на снегу чернели точки, Гитлер знал, что это трупы, трупы жителей, умерших от голода. Эти фотоснимки были фюреру дороже, чем шедевры живописи, украшавшие стены Бергхофа или новой имперской канцелярии...

Потом появлялся Йодль, чтобы коротко информировать фюрера о ходе военных действий на фронтах за истекшие сутки.

Затем приходил Гальдер с докладом уже специально по Восточному фронту.

А в полдень, как обычно, начиналось оперативное совещание.

Сначала обсуждалось положение на Восточном фронте. Карта — три или четыре склеенных листа, каждый в полтора квадратных метра — расстилалась на столе. Гитлер требовал, чтобы эти карты были крупномасштабными. Не потому, что он был близорук. На крупномасштабных картах можно было отмечать не только куда отошли дивизии, но и куда продвинулись отдельные подразделения или даже разведывательные группы, Таким образом создавалась иллюзия равновесия.

Пояснения давал Гальдер. В ходе его доклада карту медленно передвигали с тем, чтобы перед глазами Гитлера находился тот участок фронта, о котором шла речь.

Время от времени Гитлер прерывал Гальдера. Водя пальцем по карте, указывал, куда следует переместить те или иные дивизии или даже полки, отдавал распоряжения о снятии или назначении командиров. Это была странная, очевидная в своем бесплодии игра фюрера в бога войны.

Присутствующие охотно поддерживали эту игру, понимая, что другого выхода нет. Кейтель, Гальдер, Йодль ловили каждое слово, каждое движение указательного пальца фюрера, чтобы немедленно отразить их на карте...

Далеко на востоке советские войска громили ударную группировку вермахта, отбрасывая ее все дальше от Москвы. А здесь, в "Вольфшанце", верховный главнокомандующий вооруженными силами Германии величественно имитировал полководческую деятельность...

Так протекал день фюрера. А вечером начиналось традиционное чаепитие, чтобы закончиться далеко за полночь... Но на этот раз чаепитие прервалось раньше обычного. Появившийся в гостиной Гальдер почтительно, но твердо попросил у, фюрера личной аудиенции.

Гитлер шел в свой кабинет неохотно. Он знал, чего хочет от него начальник генерального штаба. Несколько раз Гитлер уже отмахивался от настойчивых просьб Гальдера подписать соответствующий приказ. В глубине души фюрер ждал, что положение на Центральном фронте чудесным образом изменится, и тогда... тогда ему не надо будет подсказывать, какой приказ следует издать...

Но положение не менялось. И наступил день, когда после оперативного совещания Гальдер сказал Гитлеру, что ждать больше нельзя...

Войдя в кабинет, Гитлер сел за стол, зажег лампу и обреченно сказал:

— Давайте.

Гальдер открыл свою папку и, положив на стол листок с отпечатанным на специальной машинке большими буквами текстом, отошел в полумрак, к стене.

Гитлер невидяще взглянул на листок и повернулся к Гальдеру:

— Читайте сами. Я буду слушать.

Тот поспешно шагнул обратно, взял приказ и, слегка наклонясь к настольной лампе, прочел:

— "В связи с тем, что не удалось ликвидировать разрывы, возникшие севернее Медыни и западнее Ржева, приказываю фронт 4-й армии, 4-й танковой армии и 3-й танковой армии отвести..."

— Нет! — ударив ладонями по столу, вскричал Гитлер.

— "...отвести, — точно не слыша фюрера, продолжал Гальдер, — к линии восточное Юхнова — восточное Гжатска — восточнее Зубцова — севернее Ржева..."

— Нет! — снова воскликнул Гитлер и вскочил. — Это гнусный, пораженческий приказ, Гальдер!

— Каким бы вы, мой фюрер, хотели бы видеть его? — нарочито тихим голосом спросил Гальдер.

— Высечь войска, высечь! — крикнул Гитлер. — Сказать, что они оказались недостойными своего фюрера! Назвать по именам командующих ими генералов-трусов, плюнуть им в рожи! А это!.. Кто водил вашей рукой, Гальдер, когда вы писали это?!

— Мой фюрер, — по-прежнему не повышая голоса, ответил Гальдер, — моей рукой водила действительность. Я исходил из реально сложившейся обстановки. Войска фактически уже отошли на перечисленные рубежи. Что лучше, мой фюрер, — считать, что они сделали это самовольно, под натиском русских, или исполняя ваш приказ?

Гитлер закрыл лицо ладонями. Вид у него был настолько подавленный, что Гальдеру почудилось: король Фридрих из своей золоченой рамы смотрит на фюрера надменно и презрительно.

Наконец Гитлер сказал:

— Измените формулировку... После слова "приказываю" вставьте слова: "по просьбе главнокомандующего группой армий "Центр".

— Слушаюсь, мой фюрер, — поспешно сказал Гальдер и, взяв со стола один из карандашей, сделал на листке соответствующую пометку. — Разрешите дочитать до конца? — спросил он.

И так как Гитлер молчал, прочел:

— "...На указанной выше линии необходимо полностью парализовать действия противника. Линию следует удерживать во что бы то ни стало". Это все, мой фюрер.

— Нет! Это не все, Гальдер! — дернувшись всем телом, вскричал Гитлер. — Это не мой язык, мои солдаты не поверят, что их фюрер стал писать языком канцелярской крысы!.. Пишите!

Сесть было не на что. Гальдеру пришлось согнуться и, положив листок на угол стола, остаться в этой неудобной, унизительной позе.

— Пишите! — повторил Гитлер. — Нужна другая концовка! — И стал диктовать: — "В первый раз за эту войну я отдаю распоряжение отвести войска на большом участке фронта. И ожидаю, что этот маневр будет произведен так, как это достойно немецкой армии..." — Голос его звучал теперь громко и торжественно. — "Чувство превосходства над войсками противника и фанатичная решимость нанести ему максимальный урон должны послужить стимулом к выполнению цели..."

Он сделал паузу, резко взмахнул рукой и бросил:

— Теперь все.

Гальдер отложил карандаш в сторону и, морщась от боли — давала себя чувствовать недавняя травма, — медленно выпрямился. Ему хотелось крикнуть Гитлеру: "Какой, какой "цели"? В чем она заключается? В том, чтобы "отвести войска на большом участке фронта"? Отводить их "с чувством превосходства над войсками противника"?" Теперь это был жалкий, фиглярский приказ.

— Подготовьте еще один приказ, — проговорил Гитлер. — О смещении с занимаемых постов фон Лееба, фон Бока и Рунштедта. По болезни. И о замене их соответственно Кюхлером, Клюге и Рейхенау. Затем...

Он сделал паузу, и похолодевший Гальдер застыл, уверенный, что сейчас будет произнесено и его имя.

— Затем, — повторил Гитлер, — я хочу спросить вас, Гальдер, что дальше?!

Как утопающий за соломинку, ухватился Гальдер за этот вопрос.

— Дальше, мой фюрер? Генеральный штаб убежден, что главным в летней кампании должен быть бросок на юг...

— Мне нужна Москва!

— Конечно, мой фюрер, и Москва и Петербург! Но если летом можно будет попытаться взять Петербург штурмом, то участь Москвы, по моему глубокому убеждению, будет решена на юге! В сущности, это ваша старая идея, мой фюрер! Вы выдвигали ее еще в конце прошлого лета: Петербург и юг.

"Да, это была моя идея, — подумал Гитлер. — И против нее в прошлом году упорно восставали не только Гудериан и проклятый Браухич, но и вы, Гальдер! Но тогда я не уступил! Благодаря моей твердости была захвачена почти вся Украина и блокирован Петербург... Потом настало время и для Москвы... Но поход на Москву не удался. Что же теперь мне предлагают взамен? Снова юг?.."

Гитлер отпустил Гальдера и остался один. Перешел в спальню. Его мучила бессонница. Единственное, что спасало, это пилюли Мореля, которые не сразу, но погружали его в сон. Другие пилюли, того же Мореля, помогали ему утром очнуться от оков тяжелого сна без сновидений.

Здесь, в спальне, несколько дней назад возник скандал между Морелем и приглашенным для консультации профессором Брандтом. Увидев пилюли, Брандт пришел в ужас от дозировки снотворных и возбуждающих средств. Гитлер поддержал Мореля — без этих лекарств он уже не мог существовать.

Сейчас он принял две пилюли, запил их настоем ромашки, разделся и лег в постель. Но сон не шел. Он тоскливо огляделся. Горел ночник — Гитлер боялся темноты, боялся призраков.

Его мучили не галлюцинации — призраками были его собственные мысли. Ему казалось, что они роятся не только в мозгу, а обступают со всех сторон, клубятся вокруг. Мелькали физиономии фон Лееба, Рунштедта, Гудериана. Снежный вал, который ему доводилось видеть лишь на киноэкране, когда показывали хронику боевых действий, рос и накатывался на него...

Подписав приказ об отступлении, Гитлер, казалось, забыл, что существуют войска, которыми надо руководить. Он занялся расправой с теми, кого считал виновными в поражении. Многие генералы лишились своих постов. В том числе и ненавистный Гитлеру фон Лееб. Разумеется, на него не возлагалась вина за поражение под Москвой. Но с его именем Гитлер связывал неудачу в достижении "цели N_1" и давно хотел с ним расквитаться.

Гиммлер торжествовал. Он воспользовался происходящим, чтобы продвинуть на ключевые военные посты своих людей.

Например, он убедил Гитлера назначить командующим одной из армий генерала Моделя. Этот генерал ранее попросил заменить своих адъютантов, кадровых военных, эсэсовцами, и этот факт в глазах Гиммлера значил гораздо больше, чем то, что танковый корпус Моделя потерпел поражение под Москвой. Именно такие люди, считавшиеся истинными национал-социалистами, назначались на место смещенных.

Руководствуясь декретом о тотальной борьбе с "врагами рейха", агенты гестапо искали этих врагов повсюду, не исключая и "Вольфшанце". Гиммлер делал все от него зависящее, чтобы сгустить "мрак и туман".

И это устраивало Гитлера. Кровавый туман заслонял от него действительность, ту самую реальную действительность, которая мучила его проклятыми "почему".

"Почему потерпел крах план покорения Советского Союза в течение полутора-двух месяцев?" "Почему, достигнув окраин Петербурга, не удалось захватить город?" "Почему гигантская армия, подойдя почти к самой Москве, с позором отступила, гонимая противником?"

И это еще не все.

На севере немецкие войска были отброшены за Волхов. Южный фланг осаждающей Петербург 16-й армии Буша оказался разгромленным. А к началу февраля частям Красной Армии удалось замкнуть кольцо окружения вокруг стотысячной группировки немецких войск в районе Демянска.

На юге сорок две дивизии с трудом удерживали фронт от Азовского моря до Курска. Сменивший Рунштедта фельдмаршал Рейхенау не оправдал надежд Гитлера и отвел войска от Ростова. Только внезапная смерть спасла фельдмаршала от гнева фюрера. На поверхность снова всплыл фон Бок: отставленный от командования группой армий "Центр", он получил приказ возглавить группу "Юг"...

Почему же, почему одно поражение следовало за другим?

Не задавать себе этого вопроса Гитлер не мог. Но ответить на него был не в силах. Потому что единственно правильный ответ заключался бы в том, что поражение под Москвой не являлось лишь военной неудачей, равно как не случайно сорвался план разгромить Советский Союз в течение шести — восьми недель.

И снова, как это случалось с ним периодически, Гитлер оказался во власти страха. Он дал Гиммлеру санкцию в любой момент, когда тот сочтет нужным, ликвидировать в концлагерях всех заключенных...

В конце января Гитлер распорядился отпраздновать 230-летие со дня рождения короля Фридриха.

Конечно, в Германии были люди, достаточно хорошо знавшие историю. Они могли бы напомнить, что король Фридрих в свое время был союзником Англии и что его портреты и теперь висят там во многих галереях.

Но эти люди, естественно, молчали. А Геббельс и его мощный пропагандистский аппарат славили совсем иного Фридриха — полководца, спасшего "германский дух", поддерживавшего мужество своих солдат, когда на них обрушились удары судьбы...

Был выпущен фильм о Фридрихе Великом. Перед премьерой выступил Геббельс. Его голос был торжественно трагичен. Геббельс напоминал о стойкости Фридриха в жизненных испытаниях. Эта же мысль развивалась в статье, опубликованной в "Фелькишер беобахтер". В напыщенных, туманно-мистических выражениях в ней говорилось о Фридрихе как о трагически одинокой личности, не понятой окружающими, о том, что в королевскую корону его были вплетены не только лавры победы, но и шипы поражений...

Затем дошла очередь до "Нибелунгов". Уже не благородный Зигфрид, а злой гений Хаген объявлялся героем эпоса. Газета "Шварце корпс" утверждала, что Хаген "защищал себя от ударов судьбы без всякого опасения относительно того, что будет думать об этом человечество", что "Хаген добивался своей цели, используя все средства", был безжалостен к врагам и поэтому является подлинным носителем "германского героического идеала".

Отдавали ли себе немцы отчет в том, что на их глазах перелицовывается миф о Гитлере?

Железный, бесстрашный, победоносный полководец уступал место страдающей личности, нуждающейся в поддержке нации.

Снаряды советской артиллерии, громившей врага под Москвой, попадали не только в солдат вермахта, — под их ударами рушился образ самого фюрера!..

На портретах, печатавшихся на страницах журналов и газет, на десятках тысяч гофмановских открыток фюрер оставался прежним: гордо скрещенные руки, уверенный взгляд... У реального же Гитлера все явственнее становились симптомы болезни Паркинсона — дрожь левой руки и ноги. Обитатели "Вольфшанце" знали, что в последнее время фюрер, пытаясь скрыть болезнь, старается останавливаться возле стены или стола, прижимая к ним ногу, а левую руку поддерживает правой...

Гитлеру мерещилось, что власть ускользает от него. Он чувствовал, что те люди, которые не только помогли ему стать фюрером, но и дали миллиарды марок на ведение войны, разочарованы, теряют в него веру. Не так давно они пригласили его в Берлин, и там, в новой имперской канцелярии, предложили подписать "Основную инструкцию" — своего рода договор, ограничивающий право вермахта и государственного аппарата вмешиваться в вопросы экономики страны.

Война между тем продолжалась. Грозные приказы с требованиями "врыться в снег", "умирать, но не отходить", приказы за подписями Кейтеля, Гальдера, Йодля ежедневно обрушивались на войска. Усиливались карательные операции против советских партизан...

Что же касается Гитлера, то он занимался главным образом перемещениями, наказаниями, увольнением в отставку, и только неожиданный успех или, наоборот, новый жестокий удар мог бы вывести его из состояния глубокой прострации...

И такой удар он получил.

Мрачная действительность прорвалась сквозь "мрак и туман" и вторглась в "Вольфшанце". На этот раз в лице японского посла в Германии генерала Хироси Осимы.

Это был первый случай посещения ставки Гитлера иностранцем — в "Вольфшанце" не допускались даже ближайшие союзники.

Темпераментный, вспыльчивый японец на этот раз был сдержан и дипломатичен. Он начал издалека. Сказал, что ныне, когда Япония и Германия вступили в войну с Соединенными Штатами, боевой союз двух держав стал реальностью. Но затем... В тонкой, завуалированной форме он высказал Гитлеру опасение, что в войне с Россией Германия может быть сильно обескровлена. И поэтому, продолжал Осима, не сочтет ли фюрер целесообразным, чтобы Япония, поддерживающая пока что дипломатические отношения с Москвой, позондировала там почву о возможности заключения сепаратного мира между Россией и Германией?..

Может быть, именно это неожиданное предложение, исходившее к тому же от наиболее верного союзника, открыло Гитлеру глаза на всю серьезность его зимнего поражения.

Впервые он услышал, причем от человека, которого нельзя было ни арестовать, ни казнить, как низко расцениваются ныне возможности Германии в войне с Россией.

Гитлеру показалось, что кровавый туман готов поглотить его самого. Услышав слова японца, он конвульсивно затряс головой, вытянул вперед руки, точно отталкивая что-то, потом вскочил и закричал, что категорически отвергает японское предложение.

Когда к нему вернулось самообладание, он отдал себе отчет в том, что просто отвергнуть предложение Японии недостаточно, — нужно убедить посла, что Германия все так же сильна.

Саркастически усмехнувшись, он заявил, что если бы генерал знал о величественных планах, которые он, фюрер, намерен осуществить в период весенне-летней кампании, то понял бы, что Германия никогда не была так близка к окончательной победе над Россией, как теперь. И что он готов поделиться со своим верным союзником этими планами.

И Гитлер торжественно объявил, что центральной летней операцией будет наступление на Южном фронте, что, как только позволит погода, вермахт предпримет удар в направлении Кавказа, к нефти.

Начав говорить, Гитлер уже не мог остановиться. Почти час он развивал перед японцем планы прорыва к Ирану и Ираку, — разумеется, после того как будет покорен Кавказ, — предсказывал, что арабы, которые не терпят англосаксов, наверняка поддержат немецкие войска, потом выдвинул идею вторжения в Индию, с потерей которой англосаксонский мир рухнет, и закончил заверением, что Москва и Петербург будут в 1942 году захвачены.

...Осима вернулся в Берлин несколько успокоенный. Опасения, что Германия потерпит поражение и Япония практически останется один на один с Соединенными Штатами, имея у себя в тылу Советский Союз, улеглись.

Для Гитлера же разговор с Осимой явился мощным импульсом к активным действиям. Он точно переродился. Дрожь в ноге и руке исчезла. Казалось, он стал прежним фюрером...

На очередном оперативном совещании, едва Гальдер начал свой рутинный доклад, Гитлер прервал его резким вопросом: как идет подготовка плана летних операций?

Гальдер ответил, что генеральный штаб сухопутных войск совместно со штабом оперативного руководства заканчивают разработку плана и он готов доложить его в ближайшее время.

Решительным, твердым голосом Гитлер распорядился ускорить переброску войск с Западного фронта на Восточный, оставив в Европе лишь минимум, необходимый для охраны побережья. Потом приказал немедленно объявить в Германии тотальную мобилизацию.

28 марта на оперативном совещании Гальдер доложил о плане дальнейших военных действий против России. Из доклада следовало, что группе армий "Север" предстоит овладеть Петербургом и соединиться наконец с финнами, а группа "Юг" должна захватить Керченский полуостров и Севастополь, прорваться за Кавказские горы...

На вечернем чаепитии Гитлер внезапно разразился исповедью. Ломая хрустящие пальцы, он признался, что последние месяцы были для него месяцами страданий...

Однако и на этот раз в нем говорил актер, каявшийся только для того, чтобы последовавшие за этим заверения в скорой победе звучали более убедительно.

"Да, — заявил Гитлер, — после того, как зима окончилась, я могу с уверенностью утверждать: надежды врагов на то, что меня постигнет судьба Наполеона, оказались тщетными!"

Он снова и снова с пафосом повторял, куда в первую очередь направит удары. Но, упомянув о Петербурге, потерял самообладание. Им овладела ярость. Он кричал, что население этого проклятого города скоро вымрет и сопротивляться будет просто некому, что он сотрет Петербург с лица земли и Нева станет всего лишь пограничной рекой между рейхом и Финляндией...

Потом Гитлер взял себя в руки и нарочито негромким голосом, точно разговаривая с самим собой, стал рассуждать о том, сколь необходимо было, не откладывая, начать войну с Россией. Разве большевики не имели огромной армии? Разве они не создали уже к сорок первому году мощную индустрию? Легко представить, чего они достигли бы через несколько лет!

Казалось, он забыл свои собственные утверждения, что Россия — колосс на глиняных ногах. Что у Красной Армии нет ни танков, ни самолетов. Что достаточно одного сильного удара, и Советское государство развалится, как карточный домик...

Теперь пафос речи Гитлера был в другом — как мудро он поступил, своевременно начав войну с этой страшной страной.

...5 апреля Гитлер подписал "Директиву N_41" — план второго "молниеносного похода против Советского Союза".

Этот план под кодовым названием "Блау" был составлен так, как будто немецкие войска не потерпели поражения под Москвой. Как будто сам фюрер не подписывал приказа об отступлении...

"Зимняя битва в России приближается к концу, — говорилось в директиве. — Враг понес большие потери в людях и военной технике. С целью развить то, что представлялось врагу успехом, он израсходовал в течение зимы все свои резервы, предназначенные для последующих операций... Главная задача состоит в том, чтобы, сохраняя положение на центральном участке, на севере взять Петербург и соединиться с финнами, а на южном фланге фронта осуществить прорыв на Кавказ".

По своему тону "Директива "N_41" напоминала те, давние уже директивы Гитлера, которые, казалось, писались не пером, а барабанными палочками.

Но было в ней и нечто новое — в ней упоминался город, до сих пор мало кому в Германии известный. Пройдут месяцы, и название этого города отзовется похоронным звоном в ушах сотен тысяч немцев. Город этот назывался Сталинград...

"Все усилия, — гласила директива, — должны быть направлены на то, чтобы достичь Сталинграда или, во всяком случае, подойти к нему на расстояние артиллерийского выстрела с тем, чтобы он перестал существовать как индустриальный центр и узел коммуникаций".

"Итак, война уже почти выиграна!" — кричала каждая строчка плана "Блау".

Гитлер счел нужным заявить об этом с трибуны. Он помчался в Берлин.

Последний раз он выступал в своем любимом "Спортпаласе", когда возвестил миру о начале генерального наступления на Москву. С тех пор он молчал. За него говорили король Фридрих и мифологический Хаген. Первый вопиял о своем страждущем одиночестве, второй утверждал, что для достижения цели все средства хороши.

Но теперь на авансцену снова вышел фюрер — актер. Такой, каким его привыкли видеть раньше. Уверенный в себе солдат и вождь, провидец, думающий за всю Германию и за каждого немца в отдельности.

По бокам сцены выстроились эсэсовцы со знаменами и штандартами. Хищные орлы, вцепившиеся когтями в свастику, смотрели на толпу злобно и предостерегающе. Сиял орденами Геринг. При свете прожекторов поблескивало пенсне Гиммлера. Сверкал своим набриолиненным пробором одетый в нацистскую форму Риббентроп... Все было как раньше...

Появившись на трибуне, Гитлер несколько мгновений молчал, озирая собравшихся — сидевших в первых рядах гауляйтеров, генералов и офицеров берлинского гарнизона, а дальше — тонущие в полумраке бесконечные ряды эсэсовских и военных мундиров...

Потом негромко и нарочито спокойно объявил, что война против Советской России выиграна...

Верил ли сам Гитлер в то, что говорил? Неужели он забыл все — страх, отчаяние, горечь поражения, которые владели им еще так недавно? Вряд ли. Скорее всего, фюрер попытался еще раз использовать силу своего влияния на людей, которых обманывал уже не впервые.

Так или иначе, но он заявил, что достиг славной победы там, где Наполеон потерпел поражение. Все более и более распаляясь, Гитлер уже не говорил, а кричал, что судьба, которая сто тридцать лет назад погубила великого французского полководца, теперь покорилась силе немецкого оружия в что этой зимой был решен победоносный исход войны.

Гитлер нагромождал одну ложь на другую. Он утверждал, что никогда еще не ощущал такой готовности армии и народа безоговорочно ему повиноваться. Что озарение снова посетило его и внутренний голос указал кратчайший путь к победе. Потрясая руками, он призывал Германию идти за ним до конца. И наконец, заявив, что отныне каждый немец, кем бы он ни был и где бы ни находился, должен вручить свою судьбу фюреру, потребовал, чтобы к почти десятку его титулов был прибавлен еще один: Высшего Законодателя.

Толпа ответила одобрительным ревом...

Вечером того же дня Гитлер вернулся в "Вольфшанце" и собрал внеочередное оперативное совещание.

Еще и еще раз была прорепетирована по карте вся операция "Блау"...

Группе армий "Юг" предстояло осуществить танковый прорыв к Дону, на Воронеж, затем, резко повернув на юг, захватить Донбасс и наконец выйти у Сталинграда к Волге.

Именно этот поворот от Воронежа на юг и был "тайная тайных" плана "Блау". В то время как русские будут держать свои резервы на подступах к Москве, ожидая, что войска фон Бока от Воронежа повернут к советской столице, немецкие танки на максимальных скоростях устремятся вдоль среднего и нижнего течения Дона к его излучине у Калача, а оттуда перед ними откроется прямой путь к Сталинграду на соединение с группировкой, наступающей от Таганрога.

Конечно, в конце концов русские поймут, что целью немецкой армии на данный момент является не Москва, и начнут перебрасывать свои резервы с центрального участка на юг.

Но будет поздно. Вся южная группировка советских войск попадет в окружение. После ее ликвидации путь на Кавказ окажется открытым.

Таким в общих чертах был план летнего наступления немецких войск, осуществлением которого, по замыслу Гитлера и его штабов, немецкая армия должна была взять реванш за зимние неудачи.

13

В расположенном на втором этаже Смольного актовом зале собралось не менее трехсот человек — армейцев и моряков — командный состав Управления внутренней обороны города.

В сосредоточенной тишине звучал лишь глуховатый голос Говорова. Но и при этой всеобщей сосредоточенности в дальних рядах его слышали с трудом. Там люди подались вперед, облокотившись о спинки стульев, стоявших перед ними.

Командующий говорил минут пятнадцать. Речь шла о том, чтобы в кратчайший срок превратить Ленинград в город-крепость.

— Для ленинградцев это звучит привычно, может быть даже слишком привычно, — подчеркнул Говоров. — Но мне сдается, что понятие "город-крепость" некоторыми воспринимается как категория... ну, скажем, чисто эмоциональная. А она должна стать категорией инженерной, измеряться точными объективными показателями: протяженностью и глубиной, количеством и качеством укреплений. Член Военного совета дивизионный комиссар Васнецов ознакомит вас с этой задачей более подробно.

Предоставив слово Васнецову, Говоров покинул совещание.

Васнецов вооружился длинной указкой и подошел к крупномасштабному плану города. Многолетняя привычка к публичным выступлениям помогла ему сразу же точно рассчитать силу своего голоса. Во всех уголках актового зала отчетливо прозвучало:

— Итак, задача состоит в том, чтобы непосредственно за полевыми оборонительными сооружениями, на которые опираются дивизии первого эшелона, создать мощную систему обороны внутри города, которая делится на сектора. Военный совет признал необходимым создать таких секторов три: Западный, Центральный и Московский — плюс оборонительная полоса Балтфлота в центре города.

Васнецов показал на карте границы каждого сектора и для того, чтобы участники совещания яснее представили себе объем работ, охарактеризовал в деталях один из них — Московский. Здесь предстояло построить три оборонительных рубежа, превратить в мощные узлы сопротивления завод "Электросила", здание Московского райсовета и Дом культуры имени Ильича, станцию Волковская, Волково кладбище и Витебский вокзал.

Прислонив затем указку к стене, Васнецов возвратился к небольшому столику, за которым сидел до того, и продолжал:

— Естественно, возникает вопрос: кто же будет работать на строительстве этих укреплений? Сообщаю: исполком Ленгорсовета вынес решение о мобилизации в порядке трудовой повинности не менее пятидесяти тысяч ленинградцев. Нелегко было, товарищи, принять такое решение после всего того, что перенесло население города зимой. Но иного выхода сейчас не существует. Есть основания полагать, что враг намерен вновь штурмовать город. Надо встретить его во всеоружии. Родина, партия, наша собственная совесть не простят нам, если после длительных наших усилий мы расслабимся и позволим врагу воспользоваться этим. Ленинградцам, сумевшим победить голод, цингу, наладить выпуск боеприпасов и вооружения, придется вновь взять в руки лопаты, топоры, кирки, носилки, ломы. Мы назвали это трудовой повинностью. Формально такое название правильно. Но лишь формально, товарищи! Горком партии уверен, что ленинградцы пойдут на оборонительные работы, не просто выполняя повинность, а по зову сердца... Это все, что я хотел сказать вам. Остальное узнаете из приказа командующего ВОГом. Если нет ко мне вопросов, разрешите считать совещание законченным.

Вопросов не последовало. Участники совещания поднялись со своих мест и направились к выходу. Пошел к двери и Васнецов.

Там его остановил Звягинцев:

— Товарищ дивизионный комиссар, разрешите обратиться!

Васнецов, узнав Звягинцева, воскликнул обрадованно:

— О, старый знакомый! Рад видеть живым и невредимым! Вы что же теперь — в ВОГе?

— Так точно, товарищ член Военного совета, — вытягиваясь, ответил Звягинцев. И, опасаясь, как бы людской поток не разъединил их, доложил поспешно: — Я должен вручить вам... кое-что.

— Вручить? — переспросил Васнецов и вышел из людского потока, отступил в межрядье стульев, ближе к Звягинцеву.

— Да, да, вручить! — торопливо повторил Звягинцев, рывком расстегивая кнопки своего планшета.

Из планшета был извлечен и подан Васнецову рисунок Валицкого.

— Откуда это у вас? — удивился Васнецов.

— Долго рассказывать, товарищ дивизионный комиссар, — уклончиво ответил Звягинцев.

— Вы знаете Валицкого?

— Нет, не знаю... не знал, — поправился Звягинцев.

— А как же попал к вам этот рисунок?

Звягинцев смущенно молчал. Еще несколько минут назад ему казалось, что все произойдет проще: Васнецов возьмет рисунок, может быть, поблагодарит и пойдет дальше. Расспросы Васнецова были для него мучительны. Член Военного совета, сам того не сознавая, прикасался к ране Звягинцева, которая все еще кровоточила.

Звягинцев до сих пор не смог ничего узнать о Вере. После нескольких безрезультатных звонков в горздравотдел он решил больше туда не обращаться и ждать возвращения полковника Королева. Но проходили дни, а тот все не возвращался.

Оказавшись по воле случая, а точнее — по приказу Говорова, на службе в центре Ленинграда, Звягинцев еще раз отправился на то место, где был Верин госпиталь, ни на что уже не надеясь. Ему представилось, что идет на могилу Веры. Но каменной этой могилы уже не существовало — развалины были расчищены бульдозерами, земля вокруг выровнена, и на ней копошились какие-то люди, вскапывая огородные грядки...

— ...Я спрашиваю, что с Валицким? — уже громче произнес Васнецов.

— Он умер, — с трудом выдавил из себя Звягинцев.

— Когда?

— Еще зимой... Разрешите идти?

— И перед тем передал вам этот рисунок?

— Он мне ничего не передавал. Я... увидел Валицкого уже мертвым.

— С тех пор и носите этот рисунок с собой?

— Нет... не с тех пор...

Несколько секунд Васнецов молчал, потом сказал решительно:

— Вот что, пойдемте со мной. Вы должны мне рассказать все подробно. Идемте! — И направился к двери по опустевшему проходу.

Звягинцев последовал за ним.

Они пошли по коридору второго этажа. Васнецов остановился у знакомой Звягинцеву двери, толкнул ее и пропустил гостя вперед.

Звягинцев будто перешагнул порог в прошлое, то самое предвоенное прошлое, которое, казалось, ушло безвозвратно. Вот здесь, на этих стульях вдоль стен, тогда сидели секретари райкомов, директора заводов, начальники различных служб МПВО. А вот там, ближе к окну, сидел он сам, Звягинцев, размышляя: надо ли ему ограничиться лишь кратким деловым сообщением о состоянии оборонительных сооружений на границе с Финляндией иди резко, напрямик сказать всю правду?.. Потом открылась дверь, и появился высокий, худощавый усатый старик в старомодном черном костюме с вязаным узеньким галстуком; Звягинцев, занятый своими мыслями, не сразу узнал в этом человеке отца Веры...

"Я подошел к нему, уже там, в коридоре, и спросил, где Вера, — продолжал вспоминать Звягинцев. — Он сказал, что Вера уехала в Белокаменск... Я посоветовал срочно вызвать ее обратно... А потом?.. Потом узнал, что она попала к немцам... Потом встретил ее, так неожиданно, в лесу под Лугой... Тогда она все-таки ускользнула от немцев. Но они настигли ее здесь, в Ленинграде. Дотянулись..."

...Васнецов тронул его за локоть, приглашая в кресло перед столом.

— Спасибо, — пробормотал Звягинцев и тут же поправился: — Слушаюсь, товарищ дивизионный комиссар.

Выдержав недолгую паузу, Васнецов возобновил свои расспросы:

— Ну, так как же погиб Валицкий и каким образом попал к вам его рисунок?

— Вряд ли я смогу что-либо добавить к тому, что уже доложил вам, — ответил Звягинцев, не глядя на Васнецова. — Мы застали этого Валицкого уже мертвым.

— Кто это "мы"?

— Я и... — Звягинцев запнулся и смолк.

— Ничего не понимаю! — уже с оттенком раздражения произнес Васнецов. — Я прошу вас рассказать все толком!

"Зачем я полез к нему с этим рисунком?! — мысленно клял себя Звягинцев. — Почему не запечатал рисунок в конверт и не сдал в комендатуру?"

— Чего же вы молчите? — продолжал досадовать Васнецов.

— Я... не могу об этом говорить, — умоляюще произнес Звягинцев. — Мне трудно. Это... личное.

Тогда Васнецов заговорил сам:

— Видите ли... Я бывал у Валицкого дважды. В последний раз попал к нему, когда он заболел. И встретил тогда его сына. Вы его не знаете?

— Знал, — сквозь зубы произнес Звягинцев, а про себя подумал: "Значит, Анатолий был в Ленинграде! Наверное, видел Веру, иначе... А как же иначе?.. Но что произошло между ним и Верой, если он перестал для нее существовать?.. Может быть, во второй раз совершил подлость? Но какую?!"

— На меня этот молодой человек произвел не лучшее впечатление, — задумчиво продолжал Васнецов.

— Я не хочу говорить о нем! — вырвалось у Звягинцева.

Васнецов замолчал. Потом медленно встал и, обойдя стол, сел в кресло напротив Звягинцева.

В следующую минуту он наклонился вперед и неожиданно обратился к Звягинцеву на "ты":

— Прости меня, товарищ Звягинцев. В душу к тебе лезть не имею права. Да, по правде сказать, сын Валицкого меня мало интересует. Спросил тебя о нем только потому, что ты сказал: "Мы застали Валицкого мертвым". Подумал, имеешь в виду себя, ну и этого... сына.

— Нет, совсем не его, — сказал Звягинцев. — В тот день, вернувшись с фронта, из пятьдесят четвертой, я повстречался со старой своей знакомой. Мы пошли в Филармонию. А на обратном пути она сказала, что должна проведать одного старика — друга начальника госпиталя, в котором она работала.

Звягинцев беспомощно посмотрел на Васнецова, думая, что тот вряд ли улавливает смысл в сумбурном его рассказе. Но Васнецов глядел на него с пониманием и живой заинтересованностью.

— Ну вот, — снова заговорил Звягинцев. — Так мы и оказались на квартире у этого Валицкого. А тот был уже мертв. Видимо, совсем недавно умер... Еще не окоченел... И на столе лежали эти листки...

— Листки?

— Да. Их было много. Целая стопка. На одном мы увидали надпись — доставить вам. Вот на этом самом.

— А остальные?

— Остальные?.. Мы положили на грудь покойнику.

— Зачем?

— Не знаю... Так получилось. Положили, когда он был уже в гробу.

— Вам удалось достать гроб? — тихо спросил Васнецов.

— Удалось...

Васнецов поднялся с кресла и, заложив руки за спину, сделал несколько шагов по кабинету к двери и обратно. Затем снова подсел к Звягинцеву и сказал медленно, точно размышляя вслух:

— Мне этот Федор Васильевич Валицкий открыл одну очень важную вещь... Когда войны еще не было, но все мы понимали, что рано или поздно она грянет, я часто задавал себе вопрос: кто же встанет грудью за наше правое дело? И отвечал себе: армия. Коммунисты пойдут в бой. Комсомольцы. Рабочий класс. Колхозники пойдут. Советская интеллигенция. И все же... — Он запнулся.

— Полагали, что найдутся и такие, которые не пойдут? — спросил Звягинцев.

— Вот именно. Я прикидывал так: о коммунистах говорить нечего, они свой выбор сделали давно; рабочие и колхозники от Советской власти получили все, это их власть, она им как воздух нужна; но ведь есть и такие, — не враги, нет, не о них речь! — а просто такие люди, которые могли бы и без Советской власти прожить. И может быть, не хуже, а даже лучше, если жизнь не советской мерой, а старым аршином мерить. Ну что хотя бы этому Валицкому принесла Советская власть? Академиком его еще при царе выбрали. Квартиру большую тоже не мы дали, — наша заслуга в том, что не отобрали, — добавил с иронией Васнецов. — Денег он в былые времена получал, наверное, больше, по заграницам раскатывал. А при Советской власти его "формалистом" объявили, в газетах и докладах прорабатывать стали. Я, если уж начистоту говорить, так и имя-то его впервые услышал именно в этой связи... Но вот разразилась война. И куда же Валицкий подался? На восток, подальше от огня? Или на юг, в пригороды, поближе к немцам? Нет, он в ополчение пошел! Как думаешь, почему?

Звягинцев пожал плечами:

— Наверное, любовь к Родине. К России, я имею в виду.

— Э-э, нет, Звягинцев! Я раньше тоже так думал. Больше того, Валицкий сам заявил об этом.

— Вот и я говорю...

— Мало ли что ты говоришь! — перебил его Васнецов и, перегнувшись через стол, схватил рисунок. — Я его спросил однажды: какого цвета вот это знамя, которое боец держит? Вот его, — повторил Васнецов, тыча пальцем в рисунок. — "Красного", — отвечает. "Вы в этот цвет верите?" — продолжал расспрашивать я. И знаешь, что он мне ответил: "Я, говорит, несмотря ни на что, верю. А вы?" Я даже растерялся от такого вопроса. А он говорит: вижу, мол, вы тоже нуждаетесь в поддержке, и пытаюсь, как умею, ободрить... Он — меня, понимаешь?! Вот тогда-то я и уразумел, что и те, на кого мы не рассчитывали, пойдут за Советскую власть в огонь и в воду. Они в ней нуждаются тоже как в воздухе. А воздух — он и есть воздух. Пока дышится, его вроде и не замечаешь. Но, лишаясь возможности дышать, мы моментально оцениваем, что значит для нас глоток чистого воздуха... Ты речь Валицкого по радио не слышал? Нет? Очень жаль. Боевая речь была. Слова он нашел нужные, такие же вот выразительные, как и его рисунки...

Васнецов возвратился за письменный стол. И как только сел на свое рабочее место, опять перешел на "вы".

— Значит, вы теперь в ВОГе?

— Так точно.

— Какой сектор?

— Сказали — Центральный.

— Та-ак, — протянул Васнецов, раскрыл одну из папок, лежавших на столе, и прочел вслух скороговоркой: — "Устье Фонтанки, улица Белинского, затем по Литейному и далее по улице Радищева..." Словом, до левого берега Невы. Намечено оборудовать здесь шесть узлов сопротивления, используя в качестве опорных пунктов военный порт, театр Кирова, Казанский собор, Адмиралтейский завод, Дворец труда и Адмиралтейство. Начальником назначен командир военно-морской базы напитав первого ранга Левченко.

Все это Звягинцев уже знал и задал только один вопрос:

— Когда надо закончить строительство?

— Вчера, — усмехнулся Васнецов.

— На войне всегда так, — хмуро отметил Звягинцев.

— Сейчас особый случай, — возразил Васнецов. — Немцы, несомненно, попытаются использовать лето для реванша за поражение под Москвой. Им удалось снова захватить Керчь. Думаю, что Гитлер не оставил своих помыслов и насчет Ленинграда. Не зря он держит здесь две своих армии.

Звягинцев слушал его молча. И это не понравилось Васнецову. Ему показалось, что он слишком встревожил подполковника.

— О чем вы задумались? — обратился он к Звягинцеву.

— О многом, товарищ дивизионный комиссар, — тихо ответил тот. — О том, в частности, как вот здесь, в этой комнате, я докладывал о состоянии укреплений на севере. Ведь ни вы, ни я не предполагали тогда, что окажемся в том положении, в каком находимся сейчас.

— Не предполагали, — подтвердил Васнецов. — И что враг прорвет Лужскую полосу — не рассчитывали. И что подойдет к Кировскому заводу — не допускали. Ошибались... Но немцы, — с неожиданной яростью воскликнул Васнецов, — ошибались не меньше нас! Рассчитывали взять Ленинград с ходу, а затем штурмом — сорвалось. Хотели удушить блокадой — не вышло! Собирались маршировать по Красной площади — тоже не состоялось!.. Нет, мы еще не квиты! Расчеты не кончились, итог еще не подведен.

"Верно, — согласился молча Звягинцев. — Расчеты — впереди". И перед мысленным его взором встало заснеженное Пискаревское кладбище. Потом это видение исчезло и сменилось другим — огромной дымящейся грудой камней...

— Что с вами, подполковник? — донесся до него откуда-то издалека голос Васнецова. И видение исчезло.

— Разрешите узнать, — спросил Звягинцев, — почему не возвращается полковник Королев? Мне сказали, что он уехал в командировку. Но прошло уже много времени...

— Королев оставлен в распоряжении командующего фронтом.

"Так, — горько подумал Звягинцев, — исчезла последняя надежда выяснить судьбу Веры".

— Значит, говоришь, остальных рисунков уже нет? — снова перебил его раздумья Васнецов.

— Есть еще один, — неожиданно для него самого вырвалось у Звягинцева.

— Так почему же вы?.. — начал Васнецов и не закончил фразу. — Где же этот второй рисунок? Пойми, если даже эскизы Валицкого не пригодятся после войны, — я имею в виду архитекторов, — то они важны как документы! Хотя бы для музея. Мы наверняка создадим музей героической обороны Ленинграда. У тебя с собой этот второй рисунок?

— Нет. В казарме. В чемодане.

— Пришлешь?

— Нет.

— Почему?

— Там... на том рисунке изображен человек... женщина, которая мне дорога.

— Так... — задумчиво произнес Васнецов. — Что ж, тогда не имею права настаивать. — И неожиданно спросил: — А она сейчас где, эта женщина? В Ленинграде? Или эвакуирована?

Этот его вопрос дал новый поворот мыслям Звягинцева. "А если, — подумал он, — попросить его о помощи? Если вообще в силах человека выяснить судьбу Веры, то сделать это может именно Васнецов".

И Звягинцев рассказал ему все. Все, вплоть до своих многократных, но бесполезных обращений в различные городские учреждения.

— Так... — повторил Васнецов и, подвинув к себе листок бумаги, взял карандаш. — Ее фамилия?..

— Королева, — торопливо ответил Звягинцев. — Вера Ивановна Королева.

— Ты про полковника Королева спрашивал, — спохватился Васнецов, делая запись. — Она ему что, родственница? Дочь?

— Она дочь его брата, рабочего Кировского завода...

— Ивана Королева? Я его тоже хорошо знаю! Ему... известно, что она...

— Нет! — воскликнул Звягинцев. — И я вас прошу, очень прошу ничего не говорить ему, пока не выяснится все...

— Хорошо. Если узнаю, разыщу тебя.

— И еще одна просьба, — продолжил Звягинцев. — Комиссаром того госпиталя был Пастухов. Старший политрук Пастухов. Тот, с которым я вместе воевал под Лугой. Он тоже... пропал без вести.

Васнецов сделал еще одну запись.

Звягинцев встал.

— Разрешите идти?

— До свидания, товарищ подполковник. Помню, тогда майором были... О, у вас и второй орден! Поздравляю. За что награждены?

— Так... за случайное дело, — нехотя ответил Звягинцев. — Иногда и мне доводилось быть на фронте.

— Хотите сказать, что Ленинград не фронт? — недовольно спросил Васнецов. — А я ведь до сих пор фронтовиком себя считал.

— Вы другое дело. Вы руководитель.

— Ясно, мне, значит, скидку даете. А те — рабочие на Кировском, которые тоже в руках винтовку не держали и по врагу не стреляли, их вы уже твердо в тыловики зачислили?

— Они не в кадрах...

— Все ленинградцы сейчас в кадрах, подполковник... Вы ведь сапер?

— Сапер.

— Представьте, что о вас вдруг скажут: он только роет окопы и траншеи, а воюют-то другие! Как вам это покажется? Но от тех, кто узнал, почем фунт солдатского лиха, вы такого не услышите. Настоящий солдат понимает, что войну ведут не только те, кто стреляет. Война — это сложная штука, товарищ подполковник!

"Спасибо, что разъяснили!" — хотелось ответить Звягинцеву. Однако он промолчал.

По существу-то Васнецов был прав.

14

Во второй половине мая Военный совет Ленинградского фронта направил в Москву свои предложения о дальнейших действиях по освобождению города от блокады. Прорыв намечался примерно в том же районе, где в октябре прошлого года пытались соединиться войска Невской оперативной группы с войсками 54-й армии. Двустороннему удару — извне и изнутри Ленинграда — должна была подвергнуться опять мгинско-синявинская группировка противника в том месте, где образовывалась узкая горловина до 12-14 километров в поперечнике.

Но Ставка пока молчала. Возможно, что от немедленного решения ее удерживала память о прошлогодних неудачах под Синявино. Возможно, настораживала безрезультатность боев под Любанью и Погостьем.

Высказывалось и третье, наиболее вероятное предположение: Ставка озабочена положением на юге: там назревали грозные события.

Крупная неудача постигла войска Юго-Западного фронта на Харьковском направлении. Поначалу этому фронту удалось прорвать оборону противника, и Военный совет заверил Ставку, что здесь открываются возможности нового, широкого наступления. Увы, этому оптимистическому прогнозу не суждено было осуществиться. Противник нанес мощные удары по правому крылу соседнего, Южного фронта и вышел в тыл основной группировке Юго-Западного. В результате войска обоих фронтов вынуждены были отойти за Северный Донец.

Осложнялась обстановка и на Крымском полуострове. Зимняя высадка советских войск в Керчи и Феодосии отвлекла часть сил 11-й немецкой армии, безуспешно штурмовавшей Севастополь. Ее командующий Фриц Эрих Манштейн был поставлен перед необходимостью сражаться на два фронта. Гитлер неистовствовал. Он потребовал от фон Бока усилить Манштейна и во что бы то ни стало снова захватить Керчь. Во второй половине мая немцы достигли этой цели. А 7 июня под командованием Манштейна начался третий "генеральный" штурм Севастополя.

Тем не менее Советское Верховное командование исподволь готовило крупное наступление на Ленинградском направлении. Об этом свидетельствовало уже одно то, что в июне снова был восстановлен Волховский фронт под командованием Мерецкова. Ленинградским фронтом стал командовать Говоров. А Хозина отозвали в Москву — для него не прошло даром окружение противником 2-й Ударной армии.

В полночь на 1 июля Говоров позвонил Васнецову по телефону и спросил, не может ли тот зайти к нему. Васнецова этот поздний звонок несколько озадачил: командующий избегал без крайней надобности тревожить людей по ночам. Но голос Говорова звучал спокойно.

Впрочем, Васнецов успел привыкнуть к тому, что глуховатый этот голос спокоен всегда и начисто лишен каких бы то ни было эмоциональных оттенков. Своеобразный темперамент Говорова никогда не проявлялся в привычных для большинства людей формах. Единственное, что выдавало иногда волнение командующего, — это негромкое постукивание указательным пальцем по столу. Но и в этом случае серые его немигающие глаза смотрели на собеседника невозмутимо. Он оставался немногословным, суховатым и, как всегда, предельно корректным. Самой большой резкостью, на которую был способен Говоров, являлось слово "бездельники", произносимое сквозь зубы в как бы разрубленное на куски: "Без...дель...ники!"

Не мгновенные импульсы, не преходящие, скоротечные ситуации, не громадная власть, которой наделен командующий, диктовали Говорову нормы поведения, определяли каждый его поступок. Он делал и говорил только то, что уже всесторонне было им продумано. Подобно астроному, рассчитывающему движения небесных тел, предугадывающему появление одних и исчезновение других, подобно математику, оперирующему абстрактными цифрами и не всем доступными формулами, которые в конечном счете приводят к непреложным практическим выводам, он управлял такой сложной системой, какой являлся огромный фронт, где действуют десятки и даже сотни тысяч людей, тысячи артиллерийских стволов, сотни танков и самолетов. Однако, в отличие от астронома или математика, Говорова редко можно было застать в его рабочем кабинете.

Он не метался беспорядочно по дивизиям и полкам, с единственной целью — "дать разгон" любому встречному. На каждый день у него был четкий план и вполне определенные намерения.

Ни один из командующих Ленинградским фронтом не посещал Ораниенбаумского плацдарма. Говоров полетел туда на беззащитном "У-2" через несколько дней по прибытии в Ленинград. И решил притом задачу чрезвычайной важности: изыскал возможность если не полного прекращения, то, во всяком случае, дальнейшего значительного ослабления террористических обстрелов города немецкой дальнобойной артиллерией.

Уже за одно это Васнецов проникся симпатией к Говорову. И чем дальше, тем взаимные их симпатии становились глубже. По складу характера эти два человека очень отличались один от другого и тем не менее с каждым днем все больше тянулись друг к другу.

...В тот раз, когда Васнецов был приглашен Говоровым для ночного разговора, кабинет командующего впервые представился ему штурманской рубкой на корабле дальнего плавания. Где-то там, за стенами, увешанными картами, на громадных, необозримых пространствах, бушевала стихия войны, а здесь царило спокойствие и делалось все, чтобы выдержать в этой стихии точно заданный курс. На столе перед Говоровым, будто лоция, лежала толстая тетрадь, исписанная его четким, аккуратным почерком, а рядом с ней — карманные часы.

При появлении Васнецова командующий мельком взглянул на эти часы. Они показывали десять минут второго.

— Слушаю вас, Леонид Александрович! — сказал Васнецов, опускаясь в кресло. — Что-нибудь случилось?

Несколько мгновений Говоров молчал, словно не замечая Васнецова. Взгляд его был устремлен на одну из карт. Потом голова командующего медленно повернулась, и серые, немигающие глаза в упор глянули на Васнецова.

— Прошлой ночью, как раз в это время, противник перешел в большое наступление на юге, — негромко произнес Говоров.

В первый миг Васнецову показалось, что речь идет о южной окраине Ленинграда.

— В районе сорок второй? — спросил он, едва сдерживая волнение. Но тут же понял, что речь идет о чем-то другом. Случись это на Ленинградском фронте, он узнал бы о том немедленно, а не сутки спустя.

Из репродуктора, стоявшего на тумбочке у стола, негромко лилась бравурная мелодия. Васнецову вспомнилось, что несколько месяцев назад Жданов специально звонил в Москву председателю Радиокомитета Поликарпову и просил его распорядиться, чтобы для ленинградцев передавалось как можно больше веселой, бодрой музыки. Но сейчас фрагменты из оперетты воспринимались Васнецовым как совершенно противоестественный фон, на котором протекал разговор с командующим.

— Речь идет о наших южных фронтах, — уточнил свое сообщение Говоров. — Наступает армейская группа генерал-полковника Вейхса.

О том, что на юге страны обстановка все более осложняется, Васнецов, разумеется, знал. Однако напряженная работа, которой он занимался повседневно, как-то отвлекала его от мыслей о юге. Его всецело захлестнули заботы о Ленинграде.

Десятки тысяч людей уже работали на строительстве новых и модернизации прошлогодних оборонительных сооружений, а командующий фронтом после каждого из своих почти ежедневных объездов города неизменно твердил одно и то же:

— Мало. Нужно привлечь дополнительные силы.

И это в то время, когда так остро нуждалась в рабочей силе ленинградская промышленность, сумевшая восстановить производство почти всех образцов боевой техники, выпускавшихся ею в первые дни войны! В то время, когда одни лишь боеприпасы производились уже не на пятидесяти предприятиях города, как это было в мае, а на семидесяти пяти ленинградских фабриках и заводах!

В довершение к тому продолжалась эвакуация населения. Государственный Комитет Обороны решительно потребовал оставить в осажденном городе не более 800 тысяч человек. Да и тот же Говоров не переставал напоминать, что "в городе-крепости должен остаться лишь крепостной гарнизон" (в это понятие он включал, конечно, и трудоспособное население).

А в результате получалось, что ленинградским рабочим, развернувшим соревнование за высокие производственные показатели, предстояло ежедневно после смены идти рыть траншеи, строить доты на перекрестках городских улиц, устанавливать противотанковые надолбы на площадях. И это сложное переплетение одного с другим всей своей тяжестью навалилось на руководителей Ленинградской партийной организации.

Васнецов все это время жил в атмосфере, органически соединившей пафос возрождения города, чуть не задушенного блокадой, с лихорадочной подготовкой к отражению возможного нового натиска немцев на Ленинград. И вот теперь сообщение Говорова мгновенно перенесло его из этой привычной уже атмосферы, где скрежетали бульдозеры и мирно гудели станки, где снова запахло известью и свежим тесом, в мир чудовищного разгула сил разрушения.

— Леонид Александрович, — заговорил Васнецов после молчаливого раздумья, — вы полагаете, что немцы отказались от планов захвата Москвы?

Говоров постучал пальцем по столу и направился к правой от стола стене, где висела карта, отражавшая события на всем советско-германском фронте.

— Подойдите, пожалуйста, сюда, Сергей Афанасьевич, — пригласил он Васнецова.

Тот тоже подошел к карте и встал рядом с командующим.

— Когда перед назначением в Ленинград я был у товарища Сталина, — сказал Говоров, — то задал ему вопрос о предполагаемых действиях противника в весенне-летний период. Сталин ответил мне, что немцы, вероятнее всего, еще раз попытаются овладеть Москвой.

— Значит, теперешнее их наступление на юге — для нас неожиданность? — спросил Васнецов.

Говоров скользнул по нему своим спокойным взглядом и ответил твердо:

— Я так не считаю. Суть дела в другом...

— В чем же?!

— Посмотрите на карту, Сергей Афанасьевич. Противник наступает из района восточное Курска. Вот отсюда, — Говоров провел по карте ногтем. — Полагаю, что ему удалось прорвать оборону Брянского фронта. А что дальше?..

Васнецов промолчал.

Говоров слегка сдвинул к переносице свои резко очерченные брови и продолжал:

— Война, Сергей Афанасьевич, неделима, если так можно выразиться. Любая удача или неудача в ней на одном направлении так или иначе неминуемо отзывается на других направлениях театра военных действий.

Васнецов невольно усмехнулся про себя. Когда-то вскоре после приезда Говорова в Ленинград, Жданов сказал, что новый командующий по своей манере разговаривать напоминает профессора на университетской кафедре.

Сейчас Говоров действительно очень походил на профессора, разъясняющего непонятливому ученику теоретические азы войны. Так непривычно прозвучавшие для Васнецова слова — "театр военных действий" — лишь укрепили это ощущение.

Но Васнецов по-прежнему молчал, и Говоров стал развивать свою мысль дальше:

— Что получится, если шестая немецкая армия ударит из района Волчанска по правому крылу Юго-Западного фронта? Вот сюда, в направлении Старого Оскола?

Васнецов промолчал и на этот раз. Он отлично знал карту Ленинградской области и мог с закрытыми глазами указать на ней любой населенный пункт. За время битвы под Москвой в его памяти почти так же четко запечатлелась карта Подмосковья, и названия тамошних, даже относительно небольших, населенных пунктов теперь напоминали ему о многом. А те пункты, которые называл сейчас Говоров, были для Васнецова пустым звуком, не говорили ему ни о чем.

Чтобы только не молчать, он спросил автоматически:

— Что же это будет значить?

— Это будет значить окружение части сил Брянского фронта, — без всякого нажима произнес Говоров. — Но это еще не все. Противник, несомненно, попытается прорваться к Воронежу...

— И повернуть оттуда на Москву, — высказал свою догадку Васнецов.

— Может быть, и так, — согласился Говоров. — А может случиться и совсем иначе...

— Что вы имеете в виду?

Говоров пошел к письменному столу. Васнецов последовал за ним.

За столом командующий принял необычную для себя позу — положил на столешницу согнутые в локтях руки и почти вплотную наклонился к Васнецову.

— Не исключаю, — сказал он бесстрастно, — что противника в данный момент не интересует Москва как таковая. Он может повернуть от Воронежа не на Москву, а на юго-восток, теоретически этого нельзя исключать... И тогда жаркие бои разгорятся совсем в другом месте. Им, Сергей Афанасьевич, до зарезу нужны сейчас Черное море и кавказская нефть. Экономические факторы играют в войне роль не меньшую, а подчас большую, чем захват территории и административно-политических центров противника. Когда немцам не удалось захватить Ленинград боем, они попытались отрезать его от всех источников снабжения. Похоже, нечто подобное замышляется и в отношении Москвы. Расчет, по-видимому, делается на то, что Москва вряд ли продержится долго, если будет потерян юг.

Перспектива, нарисованная Говоровым, показалась Васнецову столь немыслимой, что он решительно отверг ее:

— Я не верю, что товарищ Сталин допустит это!

Говоров только пожал плечами, давая тем понять, что это восклицание Васнецова относится к сфере бездоказательных предположений.

— Вы считаете положение столь опасным? — уже не скрывая волнения, спросил Васнецов.

— Война всегда несет с собой опасность, — ответил Говоров, и это была, пожалуй, первая абстрактная фраза, которую Васнецов услышал от него за все время их общения. — Но на этот раз, — продолжал он, — полагаю, что опасность очень велика.

— Даже по сравнению с прошлогодней осенью?

— Да. И это еще не все, что я хотел сказать вам, Сергей Афанасьевич. В последнее время я неоднократно интересовался разведданными о войсках противника, атакующих Севастополь. Там сосредоточена одиннадцатая немецкая армия, и командует ею Манштейн.

Васнецов не отдавал себе отчета, зачем Говорову понадобились данные о той именно армии. Для самого Васнецова до сих пор оставалось неизвестным даже имя ее командующего. Но поскольку Говоров назвал его, Васнецов полюбопытствовал:

— Кто такой этот Манштейн?

— По данным разведки, один из тех немецких генералов, которые доказали свою преданность гитлеровскому режиму. Кстати, он летом прошлого года воевал под Ленинградом.

— Почему он заинтересовал вас теперь?

— Меня заинтересовал не Манштейн как таковой, а его армия, — ответил Говоров.

— Почему?

— Потому, Сергей Афанасьевич, что она, а не другая из немецких армий послана штурмовать Севастополь. Надо полагать, что именно эта армия лучше подготовлена для овладения городом-крепостью и, конечно, располагает артиллерией большой мощности.

— Но Севастополь-то держится!

Говоров опять стал методично постукивать пальцем по столу. Потом сказал:

— Думаю, что дни Севастополя сочтены. Третьего штурма он не выдержит.

Только теперь Васнецову стал понятен ход мыслей Говорова.

— Вы хотите сказать, что немцы могут после этого перебросить свою одиннадцатую армию или, во всяком случае, ее осадную артиллерию... под Ленинград?

— Не исключаю.

— Час от часу не легче, — вздохнул Васнецов. — Значит, вы считаете, что за третьим штурмом Севастополя последует штурм Ленинграда?

Это был чисто риторический вопрос — широчайший разворот инженерных оборонительных работ в Ленинграде исходил из вероятности близкой и почти неизбежной новой попытки немцев штурмовать город.

И все же Васнецов задал такой вопрос.

— По логике вещей — да, — сказал в ответ Говоров и добавил к тому же: — Трибуц доложил мне сегодня, что немцы усиленно минируют Финский залив, а его данные всегда точны.

— Хотят заблокировать наш флот?

На этот вопрос Говоров даже не ответил, перевел разговор в иную плоскость:

— Я подготовил некоторые практические предложения для обсуждения с Андреем Александровичем. Хотел бы предварительно посоветоваться с вами.

Он придвинул к себе толстую тетрадь, полистал ее и стал неторопливо пересказывать то, что было записано там:

— Во-первых, надо немедленно усилить шестнадцатый укрепленный район. Он слишком вытянут по фронту — от Усть-Тосно до Шлиссельбурга. Эта тонкая нить наиболее уязвима в случае штурма. Во-вторых, надо добавить войск ВОГу. Чем, в сущности, он располагает сейчас? Двумя стрелковыми бригадами и несколькими очень ослабленными артиллерийско-пулеметными батальонами. При той разветвленности инженерных сооружений, которую мы сейчас создаем, этих сил явно недостаточно.

— Где же взять дополнительные? — спросил Васнецов.

Говоров перевернул страничку своей тетради и, глядя на нее, продолжал:

— Нам надо иметь наготове двадцать четыре батальона с кораблей, двадцать два стрелковых батальона из пожарников и военизированной охраны предприятий. Наконец, двенадцать батальонов должна выставить милиция. Кроме того, придется, очевидно, снять с кораблей сто семьдесят пять стволов малокалиберной артиллерии. Затем ВОГ должен располагать не менее чем четырнадцатью дивизионами зенитной артиллерии, которая при необходимости будет вести огонь и по наземным целям. Следует также упорядочить патрулирование воздушного пространства над городом. Практически оно должно вестись круглосуточно.

Говоров заглянул на следующую страничку и закрыл свою тетрадь.

— Это все? — непроизвольно вырвалось у Васнецова.

— Нет, не все. Нам надо в ближайшие недели построить еще не менее полутора тысяч дотов в дополнение к той тысяче, которая уже построена в течение мая — июня. Мы обязаны иметь примерно три тысячи надежных укрытий для орудий — от семидесятишестимиллиметрового калибра до двухсоттрехмиллиметровых.

"Люди, люди! — терзался мысленно Васнецов. — Нужны новые тысячи строителей..."

— Вот с этими предложениями и хочу пойти к товарищу Жданову, — спокойно закончил Говоров и отодвинул тетрадь в сторону.

— Думаю, что одобрит, — твердо сказал Васнецов, — хотя все это потребует нового неимоверного напряжения сил.

— Иного выхода нет, — как бы подвел итог Говоров. — То, что надо сделать сегодня, должно быть сделано сегодня.

Последнюю фразу он произнес каким-то несвойственным ему тоном. И во взгляде его, брошенном на Васнецова, промелькнула вроде бы настороженность.

"Наверное, мне почудилось это", — решил Васнецов, собираясь встать и распрощаться. Но Говоров сделал неожиданное движение, будто пытался удержать его, и подтвердил свой жест словами:

— Я могу... попросить вас, товарищ Васнецов... уделить еще несколько минут мне лично?

Васнецова словно громом поразило. Да Говоров ли это? Мог ли он произнести эти слова и таким тоном?

Васнецов посмотрел ему в глаза. И удивился еще более: они, эти серые немигающие глаза, вдруг почему-то утратили всегдашний свой холодок.

— У вас... что-нибудь случилось? — встревожился Васнецов.

— Нет. Ничего. Но я бы хотел...

Не закончив фразы, Говоров открыл ящик письменного стола, вынул оттуда большой лист бумаги и медленно протянул его Васнецову.

Тот еще издали увидел, что на листе было написано от руки всего несколько строчек.

Взяв бумагу из руки Говорова, Васнецов поднес ее ближе к настольной лампе и прочел:

"В партийную организацию штаба Ленинградского фронта.

Прошу принять меня в ряды Всесоюзной Коммунистической Партии (большевиков), вне которой не мыслю себя в решающие дни жестокой опасности для моей Родины.

Л.Говоров".

15

Какую бы новую операцию ни готовил Гитлер и какова бы ни была конкретная цель этой операции, он никогда не забывал о Ленинграде.

Внимание Гитлера могло быть приковано к битве под Москвой, как это случилось в октябре — декабре 1941 года, или к сражению на юге Советской страны, которое развернулось там летом 1942 года, но при всем том маниакальный его взгляд постоянно обращался к Ленинграду.

Этот город неотступно маячил перед Гитлером. Для него Ленинград был не только важнейшим стратегическим объектом — ключом к Балтийскому морю, крупным промышленным центром. Он стал для него проклятием, злым роком, символом крушения генерального плана войны, носившего имя Фридриха Барбароссы. Ведь по этому плану группа армий "Север", устремленная на Ленинград, первой должна была достигнуть конечной своей стратегической цели...

Гитлер уверил сам себя и как бы ощущал теперь каждой клеткой своего организма, что падение Ленинграда принесет ему духовное исцеление. Для него Ленинград стал своеобразным Карфагеном, который непременно должен быть разрушен.

Торопя этот желанный миг, он распорядился судьбой генерала Манштейна и его 11-й армии. 23 июня 1942 года Гитлером была подписана "Директива N_45". В ней говорилось:

"Группе армий "Север" к началу сентября подготовить захват Петербурга. Операция получает кодовое название "Фойерцаубер". Для ее осуществления передать группе армий пять дивизий 11-й армии наряду с тяжелой артиллерией и артиллерией особой мощности, а также другие части резерва главного командования..."

"Фойерцаубер" в переводе на русский означает — "Огненное волшебство". Гитлер все еще верил в свою способность повелевать стихиями.

Меньше двух месяцев, по его замыслу, отделяли Ленинград от гибели в "волшебном огне", который предстояло разжечь Манштейну. Для Гитлера — палача и мистика — это являлось вожделенной мечтой. Однако в качестве верховного повелителя всех вооруженных сил рейха он понимал, что ход и во многом исход войны теперь решают боевые действия на юге.

Ни на одну из операций после злосчастного "Тайфуна" Гитлер не возлагал столько надежд, сколько на это свое "второе молниеносное наступление" на юге, начавшееся 1 июля 1942 года под кодовым названием "Блау".

Он покинул наконец свое "Волчье логово", где почти безвыездно находился с первого дня войны, и обосновался под Винницей...

В первоначальном варианте немецкого наступления предусматривалось одновременное нанесение двух ударов: один — в обход Москвы, другой — на юге. Таким образом, предположения Сталина, что летом немцы попытаются возобновить наступление на столицу, не были лишены оснований. Но Гальдер и Йодль внесли существенную поправку в замысел фюрера. Они-то отдавали себе отчет в том, что вести "генеральное" сражение одновременно на двух направлениях немецкая армия уже не в силах.

Лишь для видимости все оставалось неизменным. Повторилось нечто похожее на трюк, предпринятый в Берлине незадолго до нападения на СССР.

Тогда, в ранний час майского рассвета, отряд штурмовиков вдруг окружил здание редакции центрального органа нацистской партии "Фелькишер беобахтер", а другие такие же отряды рассыпались по берлинским улицам, пугая редких еще прохожих треском своих мотоциклов. Из обращения изымался весь тираж газеты, часть которого была уже отправлена в киоски.

Днем по Берлину поползли слухи, немедленно подхваченные корреспондентами иностранных газет: очередной номер "Фелькишер беобахтер" конфискован потому, что в нем была статья, недружественная Советскому Союзу.

Очень быстро происшествие это получило огласку не только в самой Германии и других западных странах, о нем стало известно и в Советском Союзе. Но лишь узкий круг лиц из нацистской верхушки знал, что автором и самой этой "крамольной" статьи и приказа о конфискации из-за нее всего тиража газеты является один и тот же человек — доктор Иозеф Геббельс.

Выдумка Геббельса имела своей целью обмануть Советский Союз, заставить его поверить, что Гитлер стремится свято выполнять советско-германский пакт; ведь якобы ради этого он не остановился даже перед публичным скандалом, компрометирующим центральный орган нацистской партии и одного из влиятельнейших министров рейха.

...Вспомнился ли тот мошеннический трюк Гальдеру и Йодлю, когда они вносили свои коррективы в план "Блау"? Очевидно, да. По крайней мере они сделали все, чтобы придать видимость реального факта другой чисто маскировочной операции под кодовым названием "Кремль". В середине мая группа армий "Центр" получила из Берлина приказ: создать в каждой армии "подвижные боевые группы для преследования противника". Перед самым же началом операции "Блау" все берлинские газеты громогласно сообщали о переходе немецких войск "в мощное наступление" не только на Южном, но и на Центральном направлениях советско-германского фронта. А в оперативной документации немецкого генштаба появилось самодовольное заключение: "Наши маскировочные мероприятия в целях операции "Блау", судя по вражеской прессе, действуют хорошо".

Сталин уже понимал, что ошибся в своих прогнозах относительно летнего наступления немцев, но все еще не решался произвести соответствующую перегруппировку сил и даже пытался осуществить то, что в создавшихся условиях было явно неосуществимым: сочетать оборону с активными наступательными действиями.

Он приказал любой ценой отстоять Воронеж, по-прежнему предполагая, что, в случае захвата этого города немцами, их 4-я танковая армия непременно повернет на северо-запад, к Москве. Исходя из этого же предположения, на Московском направлении удерживались значительные резервы. Сталин считал, что не сегодня-завтра им предстоит вступить в бой именно здесь.

Но Гитлер, так и не сумев овладеть Воронежем, повернул свою 4-ю танковую армию не на Москву, а в противоположном направлении — на Кантемировку. Круто на юг свернула и 6-я немецкая армия под командованием генерал-полковника Паулюса, создавая угрозу с тыла сразу двум советским фронтам: Юго-Западному и Южному.

Сталин оказался лицом к лицу с грозным фактом: противник расширил свой прорыв до трехсот километров и развил его на 150-170 километров в глубину. И все же самое горькое, самое нестерпимое, по-видимому, заключалось для Сталина не в этом факте, не только в потере все новых и новых территорий на юге страны. Самым мучительным для него было то, что вынужденное отступление советских войск ослабляет их моральный дух.

И тогда он издал приказ. Самый горький, самый суровый из тех, что адресовались Красной Армии за все время войны. Содержание этого документа, вошедшего в историю как "Приказ Народного Комиссара Обороны N_227", определяли три коротких слова: "Ни шагу назад!"

Сталин обращался со словами гневного упрека к тем, кто проникся мыслью, что возможности для отступления безграничны, напоминал им о муках вражеской оккупации, на которые обрекает советских граждан отступление Красной Армии. Требовал объявить решительную борьбу трусам, паникерам и всем иным нарушителям воинской дисциплины.

Нет, это не был приказ отчаяния. В основе его лежала убежденность в том, что у Красной Армии имеются объективные возможности не только противостоять врагу, не только мужественно обороняться, но и наступать, бить захватчиков так же, как они уже были биты под Москвой.

Он, этот приказ, оказался как бы трагическим прологом к величайшей из битв второй мировой войны. Еще долгих шесть месяцев оставалось до конца этой битвы. И слово "Сталинград" стало сначала символом страшной угрозы, нависшей над Советской страной, а затем превратилось в олицетворение блистательной победы Красной Армии...

Однако до этого было еще очень далеко...

Под горячим летним солнцем на советском юге продолжали клубиться кровавые испарения. Грохот артиллерии, лязг танковых гусениц, гул авиационных моторов заглушали все другие звуки.

А тем временем командующий 11-й немецкой армией Фриц Эрих фон Манштейн проводил свой отпуск в Румынии. Этот отпуск был дарован ему Гитлером как награда за захваченный наконец Севастополь.

О предстоящей операции "Фойерцаубер" Манштейн пока не знал ничего. Генеральный штаб не торопился доводить уже готовую директиву до главного ее исполнителя.

Манштейн уехал в отпуск под звуки фанфар. Накануне отъезда ему вручили телеграмму от Гитлера, в которой говорилось:

"С благодарностью отмечая ваши особые заслуги в победоносно проведенных боях в Крыму, увенчавшихся разгромом противника в Керченском сражении и захватом мощной Севастопольской крепости, славящейся своими естественными препятствиями и искусственными укреплениями, я присваиваю вам чин генерал-фельдмаршала. Присвоением вам этого чина и учреждением специального знака для всех участников крымских боев я перед всем немецким народом отдаю дань героическим подвигам войск, сражающихся под вашим командованием".

Своим возвышением Манштейн, подобно Гудериану, всецело был обязан Гитлеру. Вступив в армейскую службу в чине младшего офицера за семь лет до начала первой мировой войны, он медленно поднимался со ступеньки на ступеньку и к моменту подписания Версальского договора занимал всего лишь должность начальника штаба дивизии.

Очевидно, ему было бы суждено прозябание на этой ступеньке до конца дней своих, если бы в 1933 году не пришел к власти Гитлер.

Манштейн был одним из тех офицеров рейхсвера, которые без колебаний положили свою шпагу к ногам фюрера. Это и предопределило всю его дальнейшую карьеру. Через год после того, как Гитлер стал рейхсканцлером, Манштейн назначается начальником штаба военного округа, а три года спустя возглавляет уже оперативное управление генерального штаба.

Однако даже такое высокое положение не удовлетворило честолюбие Манштейна. Зная о готовящемся вторжении немецкой армии в Советский Союз, сам принимая участие в этой подготовке, он отлично понимал, что высшие почести предназначены тем, кто, вернувшись из "похода на Восток", принесет фюреру победу, как когда-то рыцари-вассалы приносили своему суверену на золотом блюде отрубленную голову врага. Именно поэтому Манштейн предпочел работе в генеральном штабе службу в войсках. В "поход на Восток" он выступил командиром корпуса, но в Крым пришел уже командующим армией.

...12 августа 1942 года отпуск Манштейна закончился, и он направился в свою 11-ю армию, выведенную в резерв и отдыхающую на крымских курортах. По пути заехал в штаб группы армий "А", чтобы ознакомиться с изменениями в обстановке и получить очередные оперативные указания. Там его подстерегала неожиданность: командующий группой генерал-фельдмаршал Зигмунд Вильгельм Лист сообщил, что получен приказ Гитлера о переброске 11-й армии под Ленинград и что туда уже отправлена осадная артиллерия, действовавшая под Севастополем.

— Как это следует понимать? — спросил обескураженный Манштейн: он ведь был почти уверен, что получит задачу — форсировать Керченский пролив.

Лист пожал плечами и выразил надежду, что все разъяснится в ставке фюрера, куда Манштейну надлежит вылететь немедленно.

В Винницу Манштейн прибыл 14 августа и в 11 часов дня уже явился к Гальдеру.

Отношения Манштейна с генералами, стоявшими во главе сухопутных войск, не были однозначными. Как аристократу по происхождению и кадровому военному, ему в свое время весьма импонировал элегантный и корректный Браухич. Отдавал Манштейн должное и генерал-полковнику Гальдеру, главным образом за его педантичность, усердие и неутомимость.

Но Манштейн знал, что Браухич и Гальдер жили и действовали как бы в двух измерениях. Оба они не за страх, а за совесть служили фюреру, облекали, так сказать, в плоть и кровь его планы завоевания мирового господства, переводили эти планы на язык боевых приказов, воплощали в оперативные и стратегические акции. И в то же самое время они презирали Гитлера за его военную безграмотность, неумеренное тщеславие, постоянное стремление приписывать только себе одному все успехи вермахта и сваливать на других вину за любую неудачу, любой просчет.

Этим типичным представителям старой генеральской касты Гитлер всегда представлялся наглым, самонадеянным ефрейтором, незаслуженно унижающим и оскорбляющим их.

В том, что такая раздвоенность погубит Гальдера так же, как она уже погубила Браухича, Манштейн не сомневался. Но его это мало трогало. Сам он безоговорочно принимал фюрера таким, каким тот был. И судьба Браухича, Лееба, Рунштедта только укрепляла его уверенность в том, что он не ошибся, избрав для себя раз и навсегда путь преданного слуги Гитлера.

Однако новая задача, которую возлагал на него фюрер, не только радовала Манштейна, но и тревожила. Чувство радости порождалось возможностью вслед за Севастополем преподнести фюреру Ленинград. В случае превращения такой возможности в действительность Манштейн мог бы стать первым среди немецких военачальников. Но речь ведь шла о городе, который сопротивлялся двум немецким армиям почти год. Севастополь выстоял восемь месяцев. А там, под Ленинградом, в течение года немецкие войска не продвинулись ни на шаг.

И хотя Манштейн верил в свою счастливую звезду, само слово "Ленинград" пугало его. Сейчас он был героем Севастополя и находился на таком участке фронта, где все, кажется, сулило успех и победы. А что его ждет там, на новом направлении?..

Будущее представлялось Манштейну зыбким и неопределенным.

Тем не менее разговор с Гальдером он начал не с обсуждения трудностей, уготованных ему под Ленинградом, а совсем с другого: как отразится отсутствие 11-й армии на ходе боев там, на юге. Может быть, в душе фельдмаршала жила еще робкая надежда, что Гальдер сумеет каким-то образом изменить ход событий.

Тот выслушал его молча. Потом сказал, что рад возможности лично поздравить героя Севастополя с высоким и вполне заслуженным чином фельдмаршала. Однако тут же не преминул заметить, что, с его точки зрения, на юге теперь можно обойтись и без 11-й армии.

Это несколько обидело Манштейна, он уже готов был опровергнуть мнение начальника генерального штаба сухопутных войск новыми неотразимыми доводами, но посмотрел ему в лицо и отказался от своего намерения. У Гальдера были какие-то неживые, потухшие глаза, совершенно безразличные ко всему, что происходит вокруг. К тому же Манштейн отлично знал, что Гитлер никогда не отменяет своих приказов.

Скорее по инерции, чем с расчетом, он напомнил генералу, что совсем недавно на 11-ю армию предполагалось возложить форсирование Керченского пролива. Гальдер подтвердил, что такая задача очень важна, но для осуществления ее достаточно одного немецкого корпуса, даже одной дивизии, при совместных действиях с румынскими частями.

Манштейн разразился упреками по адресу румын. И начальник генерального штаба опять слушал вновь испеченного фельдмаршала не прерывая, погрузившись в безразличное изучение продолговатого его лица с очень узкими глазами, длинным носом и тщательно расчесанными на пробор редкими седеющими волосами. Затем перевел взгляд на часы и сказал, что в полдень должен быть с докладом у фюрера и что при этом обязательно присутствие Манштейна...

Когда они вдвоем вошли в кабинет Гитлера, Манштейн убедился, что все здесь выглядит так, как и в "Вольфшанце": та же тяжелая дубовая мебель, тот же неизменный портрет короля Фридриха в овальной раме.

Кресло у письменного стола пустовало — Гитлер рассматривал карты, разложенные на другом, овальном столе. Увидев Манштейна, он протянул ему руку и осведомился, хорошо ли тот отдохнул. Ответ едва дослушал и, повернувшись к Гальдеру, приказал:

— Докладывайте.

В течение нескольких минут Гальдер деловито осветил обстановку на сталинградском и краснодарском направлениях, сказал, что советская 62-я армия отрезана от главных сил, но все время предпринимает контратаки, пытаясь восстановить локтевую связь с ними, что части другой советской армии — 56-й — с боями отошли на южный берег реки Кубань, что захвачен Краснодар...

— А что происходит под Москвой? — неожиданно прервал его Гитлер. — Задача сковать там войска противника не снята! Или вы хотите дать возможность Сталину перебросить оттуда резервы на юг?

Несколько замявшись, Гальдер ответил, что удар, нанесенный по приказанию фюрера из района Жиздры на Сухиничи, встретил ожесточенное сопротивление и развить там успех пока не удалось.

Это сообщение мгновенно привело Гитлера в ярость. Он отшвырнул карту группы армий "Центр", ударил по столу ладонью и, видимо едва сдерживаясь, чтобы не закричать, перешел на свистящий полушепот:

— Не воображаете ли вы, Гальдер, что я позволю войскам "Центра" бездельничать в то время, как мои солдаты на юге с таким трудом добывают победу?

Спокойно, как бы стараясь самим тоном голоса умиротворить фюрера, Гальдер ответил, что такого упрека войска "Центра" не заслуживают, они делают все, на что способны.

Этот, в сущности, безобидный ответ вызвал у Гитлера приступ бешенства. Сжав кулаки, он закричал, что не позволит никому, в том числе и начальнику генштаба, оспаривать его мнение, что сам он бывший солдат и потому лучше его, Гальдера, знает, на что способны немецкие солдаты.

Смущенный этой сценой, Манштейн отошел в сторону. В тот момент он ясно почувствовал, что дни Гальдера сочтены.

Небрежно махнув рукой, Гитлер отпустил начальника генштаба и тотчас успокоился. Так же внезапно, как и взорвался.

— Подойдите ко мне, — обратился он к Манштейну. И когда тот приблизился к овальному столу, спросил: — Что вы намерены делать, генерал-фельдмаршал?

Новый чин Манштейна был назван с особым ударением. Это могло означать и поздравление и нечто другое, похожее на требование — делом оправдать полученный аванс.

Манштейн пристально посмотрел на Гитлера, стараясь понять смысл его вопроса. Но, так и не поняв, ответил неопределенно:

— Я намерен, мой фюрер, отправиться к новому месту службы.

Гитлер окинул Манштейна медленным, оценивающим взглядом — от зеркально блестевших сапог до седеющих на висках волос — и, покачав головой, сказал негромко:

— Нет, Манштейн. Не к новому месту службы. К месту нового подвига!

Он произнес эти слова с проникновенной торжественностью, и, если бы Манштейн не был в этой комнате во время доклада Гальдера, ему и в голову бы не пришло, что всего несколько минут назад фюрер орал, захлебываясь от ярости.

— Посмотрите, — продолжал Гитлер, вороша на столе карты в поисках нужной. — Посмотрите сюда, — повторил он, отыскав наконец карту группы армий "Север" и кладя ее поверх других. — Я убежден, что, если бы можно было показать это крупнейшим полководцам Германии, всем, начиная с него, — Гитлер сделал быстрое движение рукой в сторону портрета Фридриха, — до Людендорфа и Гинденбурга, каждый из них сразу бы определил, какова теперь участь Петербурга. Ему уготована только смерть. Вы согласны?

Манштейн молча кивнул, устремив взгляд на карту. Блокадное кольцо плотно охватывало город. Собственно, это было даже не кольцо, а нечто дугообразное и змеевидное, тянущееся от Финского залива на юге и поднимающееся на северо-восток к Шлиссельбургу.

— Почти год Петербург задыхается в блокаде, его население околевает от голода, — медленно и как-то сладострастно проговорил Гитлер и вдруг, опровергая самого себя, крикнул: — Нет! Это большевики блокировали две моих армии и воздушный флот! Одиннадцать месяцев они не дают возможности сотням тысяч немецких солдат принять участие в операциях, которые должны решить исход войны! Умирающий держит за горло живого!.. Ленинград и Сталинград — олицетворение большевистской России. Большевизм персонифицирован даже в названиях этих двух городов. Судьба Сталинграда, можно сказать, уже решена. Но Ленинград вонзился в тело немецкой армии, как отравленная стрела. Я спрашиваю вас, Манштейн: можете вынуть эту стрелу?

Упоминание о Сталинграде неприятно подействовало на Манштейна: близкая и, казалось, бесспорная победа там ускользала из его рук. Он осторожно спросил:

— Вы уверены, мой фюрер, что переброска на север одиннадцатой армии не отсрочит захват Сталинграда?

— Чепуха! — махнул рукой Гитлер. — Сталинград поднесет мне Паулюс! Но победа будет неполной, если на севере все останется без изменений! Взгляните еще раз на карту, Манштейн. Войска Клюге фактически скованы подмосковной группировкой противника. А войскам фон Бока, после захвата Сталинграда, предстоит длинный путь на Кавказ, к Каспийскому морю, и дальше, дальше! Но их нужно подкрепить. И мне как раз недостает тех двух армий и воздушного флота, которые находятся у Кюхлера.

Взгляд Манштейна снова был прикован к карте. Он обратил внимание на пунктирные линии юго-западнее и юго-восточнее Ленинграда.

— Что означает этот пунктир, мой фюрер? — спросил Манштейн.

И тут же понял, что не следовало задавать такого вопроса. Кулаки Гитлера опять сжались, будто к мышцам, управляющим ими, прикоснулся электрический ток. Гитлер как-то странно уперся левым бедром в край стола и снова закричал, задыхаясь от гнева:

— Это значит, что русские воспользовались пассивностью Кюхлера и Линдемана, вот что это значит! Они пробуют наступать то тут, то там! С этим надо покончить, Манштейн! И это под силу сделать человеку, который сумел покорить Севастополь!

Гитлер с трудом оторвался от края стола, сделал несколько шагов по комнате, и Манштейн заметил при этом, что у фюрера вздрагивают на ходу левая нога и левая рука. Гитлер поймал его настороженный взгляд и, схватив правой рукой запястье трясущейся левой, снова вернулся к столу, продолжая выкрикивать фразу за фразой:

— Я не связываю вас выбором направления, с которого следует предпринять последний и непременно победный штурм этого проклятого города! Этот вопрос вы решите там сами вместе с Кюхлером и Линдеманом. Я требую от вас только одного: не позднее сентября покончить с Петербургом! Залейте его огнем! Разбейте его своими осадными орудиями! Этот город не нужен ни нам, ни финнам! Сделайте это, Манштейн, и Германия не забудет вашего подвига!..

Пожалуй, еще никогда Манштейн не видел Гитлера в состоянии такой взвинченности. Сейчас в голосе фюрера звучал не только гнев и уж совсем не уничижительное презрение, как это было во время недавнего разговора с Гальдером, а скорее мольба. Да, именно мольба! И Манштейн понял, что значило для фюрера взятие Ленинграда.

Гитлер редко называл этот город его современным именем. Но для всего мира существовало теперь только это имя — Ленинград. Для сотен миллионов людей на всем земном шаре оно стало одним из наиболее впечатляющих символов несокрушимости Советского Союза, а для Гитлера ассоциировалось лишь с позором, который он сам навлек на себя, трижды обманув мир громогласными заявлениями о скором падении Ленинграда.

И снова Манштейну подумалось, что тот, кто добудет для Гитлера неуловимую до сих пор победу над этим городом, займет в душе фюрера такое место, какого доныне не занимал еще ни один из немецких генералов и фельдмаршалов.

Гитлер же тем временем продолжал:

— После захвата Петербурга вы опять явитесь ко мне, и тогда я вручу вам ваш фельдмаршальский жезл. Но это еще не все. Как только вы покончите с Петербургом, я намерен назначить вас на место Листа. А сейчас я требую от вас, я прошу у вас одного: дайте мне Петербург!

Это было уже слишком даже для такого умеющего держать себя в руках человека, как Манштейн. Открывающаяся перед ним перспектива на мгновение ослепила его. В тот миг ему показалось, что стоящая перед ним задача, в сущности, не так уж сложна. Фон Леебу пришлось иметь дело с городом, полным жизненных сил, а теперь, после страшной голодной зимы, Ленинград наверняка не обладает прежней стойкостью.

Зависть к командующему шестой армией Паулюсу, которому, по словам Гитлера, предстояло стать завоевателем Сталинграда, уступила место надежде на еще больший успех. Манштейн снова вспомнил о плачевной судьбе Браухича, Лееба, Рунштедта и многих других, кто совсем недавно занимал такие недосягаемо высокие посты, а теперь ушел в небытие, представил себя на одном из этих постов и клятвенно заверил Гитлера:

— Я сделаю, мой фюрер! С Петербургом будет покончено!

На исходе августа управление 11-й армии в полном составе прибыло в район расположения 18-й армии. Но войска Манштейна находились еще в пути, и до их сосредоточения он весь ушел в планирование предстоящего штурма Ленинграда. Притом Манштейн всячески давал понять и Линдеману и Кюхлеру, что фюрер послал его сюда для того, чтобы быстро раскусить орешек, который им оказался не по зубам.

Было решено, что 11-я армия займет позиции 18-й армии, обращенные на север. За Линдеманом же останется восточная часть фронта по реке Волхов.

В распоряжении Манштейна было теперь двенадцать дивизий (в том числе испанская "Голубая дивизия"), три бригады и 8-й авиационный корпус под командованием одного из прославленных немецких асов — генерал-полковника Рихтгофена.

Подобно тому как в основу операции "Блау" была положена предварительная дезинформация советского командования о действительных намерениях противника, Манштейн тоже задумал обманный маневр. План его заключался в том, чтобы после сильнейшей артиллерийской и авиационной подготовки повести наступление на Международный проспект и улицу Стачек, но после того, как оборона здесь будет прорвана и в Смольном все проникнутся уверенностью, что противник решил штурмовать город по прошлогодней схеме, два корпуса внезапно повернут на восток и с ходу форсируют Неву на совсем ином направлении. Этим двум корпусам ставилась задача: уничтожить советские войска между Невой и Ладожским озером, перерезать Ладожскую коммуникацию и опять лишить Ленинград путей подвоза боеприпасов и продовольствия.

Предполагалось, что после этого ленинградцы немедленно выкинут белый флаг и не возникнет необходимости в затяжных уличных боях.

Наступление должно было начаться 1 сентября.

Манштейн поднялся на вышку наблюдательного пункта ближайшей к городу немецкой воинской части. Он увидел оттуда большой завод, выпускающий танки. Увидел верфи на побережье Финского залива. Увидел оживленное движение на улице Стачек. И злорадно усмехнулся: через четыре дня все это исчезнет.

Но уже на другой день, 27 августа, грохот артиллерии возвестил о начале советского наступления: войска Волховского фронта неожиданно обрушились на синявинско-мгинскую группировку немцев в том самом районе, откуда Манштейн собирался наносить свой главный удар. Почти год назад фон Леебу удалось сорвать наступательную операцию по прорыву блокады своим упреждающим ударом на Тихвин. Теперь Красная Армия взяла реванш: она тоже на три дня опередила штурм Ленинграда, с такой тщательностью разработанный генерал-фельдмаршалом Манштейном.

Дальше