Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

6

Суровцев молчал. Вопрос Веры заставил его пережить все заново. Будто только вчера его неожиданно отозвали с Невской Дубровки, где он командовал инженерным батальоном... А произошло все это так...

Было уже четыре часа дня, когда усталый, измученный, ошеломленный всем тем, что ему пришлось увидеть по пути, Суровцев добрался до комендатуры. Дежурный посмотрел его командирское удостоверение, взглянул на командировочное предписание и произнес, не то спрашивая, не то просто констатируя:

— Тридцать — двадцать пять...

Суровцев пожал плечами — он уже забыл, что именно этот номер приказа был обозначен в графе "Основание".

— Куда меня направляют? Что за полк? — спросил он.

— На месте узнаете, — сухо ответил дежурный. — Запишите адрес штаба полка...

"Резерв есть резерв, — думал Суровцев, выходя из комендатуры. — Подъем в шесть. Завтрак. Зарядка. Строевые занятия. Отдых. Обед. Снова строевые. Затем политзанятия. Свободный час перед отбоем. В десять отбой... Бесконечное ожидание, когда ты понадобишься. И мучительное сознание, что занимаешься бессмысленной шагистикой, когда люди на фронте дерутся. Хуже, во сто крат хуже, чем в госпитале..."

Он разыскал нужный ему дом. Это было здание бывшей школы, тихое, казалось, пустое. Однако едва он поднялся на площадку, слабо освещенную огоньками коптилки, как раздался энергичный оклик:

— Стой, кто идет?

Перед ним вырос часовой с винтовкой наперевес.

— Капитан Суровцев, — ответил он. И добавил устало: — Да убери ты свою пушку...

Взглянул на часового, и ему показалось, что шинель надета на человеческий скелет. Лицо часового как-то сморщилось, красноватый нос походил на согнутый хрящеватый мизинец. Было такое ощущение, что голова его ссохлась, уменьшилась в размере, — шапка почти касалась переносицы.

— Куда следуете, товарищ капитан? — спросил часовой.

— Резервный полк тут, что ли, находится? — ответил Суровцев вопросом.

— Товарищ лейтенант! — крикнул часовой, обернувшись.

"Карнача зовет, — усмехнулся про себя Суровцев, — тоже мне воинская часть, как настоящая..."

Через минуту он услышал, точнее, угадал приближающиеся шаги. Кто-то в валенках спускался по лестнице.

— Вот капитан здесь, товарищ лейтенант, наш полк спрашивает, — доложил часовой появившемуся из мрака военному.

— Слушаю вас, товарищ капитан, — сказал тот, подходя к Суровцеву.

По лицу его нельзя было определить, молод лейтенант или стар, оно было таким же темным, с заострившимся носом, как и у часового.

— Документы, что ли, показывать? — усмехнулся Суровцев. И, опустив свой вещмешок на пол, полез за борт полушубка в нагрудный карман за документами.

Лейтенант отошел к стоявшей на подоконнике коптилке и, взглянув в командировочное предписание, сказал:

— Тридцать — двадцать пять... Все верно. Пойдемте, товарищ капитан.

И первым пошел наверх.

Поднявшись на третий этаж, свернул в коридор и открыл одну из дверей:

— Заходите, товарищ капитан.

В маленькой комнате возле наглухо забитого окна стоял письменный стол, на нем горящая коптилка, кипа придавленных чернильницей бумаг, пишущая машинка. На стенах висели портреты Сталина и Жданова.

— Садитесь, товарищ капитан, — сказал лейтенант и, не дожидаясь, пока Суровцев сядет, устало опустился на стул. — Сейчас я внесу вас в список.

Он положил документы Суровцева на стол, вытащил из ящика разграфленный лист бумаги, наполовину уже заполненный, взял лежавшую на столе ручку и ткнул ею в чернильницу.

— Ну вот, опять замерзли... — пробормотал он. — Ладно, успеется... Вам надо представиться командиру полка. Сейчас идет собрание комсостава. Уже заканчивается... Подождите.

Суровцеву хотелось расспросить лейтенанта, что за полк, давно ли находится в резерве, но лейтенант закрыл глаза и, казалось, мгновенно задремал.

Прошло несколько минут, в коридоре раздались голоса, шум шагов, дверь в комнату раскрылась, и через порог шагнул человек в шинели с двумя майорскими шпалами в петлицах. За ним — другой, в полушубке.

Суровцев встал. Вскочил и сразу же очнувшийся лейтенант.

— Товарищ майор, — доложил он, — вот товарищ капитан в наш полк прибыл.

— Товарищ майор... — начал было Суровцев, поднося руку к ушанке, — прибыл согласно...

Но майор прервал его:

— Подождите! — И, повернувшись к стоявшему сзади военному в полушубке, сказал: — Разрешите заняться с капитаном, товарищ член Военного совета?

— Да, конечно, — ответил тот и, подойдя ближе, удивленно произнес: — Капитан Суровцев?

Суровцев узнал Васнецова.

— Я, товарищ член Военного совета, — ответил он растерянно.

— Старый знакомый, — сказал Васнецов майору. И спросил у Суровцева: — Прямо оттуда, капитан? С Дубровки?

— Так точно, — ответил Суровцев.

— Причина вызова ясна?

— Мне ясно одно, товарищ дивизионный комиссар, — сказал Суровцев, — наверное, Дубровка накрылась, не нужна стала!

Сказал и сам испугался резкости своих слов.

— Нам нужен Ленинград, капитан, — спокойно произнес Васнецов.

— Ленинград?! — воскликнул Суровцев. — Но он... он же... — И оборвал себя на полуслове.

Наступила пауза. Суровцев заметил хмурый взгляд майора к представил себе, какой втык потом получит от него за разговор в таком тоне с членом Военного совета...

Неожиданно Васнецов сказал:

— Вы можете оставить нас на несколько минут?

Майор, видимо, не сразу понял, к кому обращается Васнецов, заморгал, растерянно переводя взгляд с него на Суровцева.

— Товарищ Суровцев не поспел к нашему собранию. Вот я и хочу побеседовать с ним... Политико-воспитательную работу провести, — пояснил Васнецов с легкой усмешкой.

— Понятно, товарищ дивизионный комиссар, — вытягиваясь, произнес майор. — А мне... а нам разрешите приступать?

— Приступайте.

Майор и лейтенант молча вышли.

А Васнецов сел и, кивнув на соседний стул, сказал:

— Садитесь, товарищ Суровцев, поговорим... — Расстегнул полушубок, уперся локтями в стол и спросил: — Значит, когда вы покинули Дубровку?

— Вчера ночью. То есть сегодня, — ответил Суровцев. — Подняли, как по тревоге... Приказ "тридцать — двадцать пять".

— Это важный приказ, — проговорил Васнецов.

— Куда важнее, товарищ дивизионный комиссар, — с горечью произнес Суровцев. — Чтобы начать в резерве околачиваться, каждая минута дорога.

Он сознавал, что не имеет права так говорить с членом Военного совета, что дивизионный комиссар в любую минуту может скомандовать ему: "Встать, смирно!"

Но Васнецов, казалось, не обратил никакого внимания на вызывающий тон капитана.

— Это очень важный приказ, — повторил он, внимательно посмотрел на Суровцева и спросил: — Вы... уже видели Ленинград?

— Видел... Все видел!..

— Что же вы видели? — сдвигая к переносице свои густые черные брови, спросил Васнецов.

— Смерть видел! Повсюду смерть!..

Желание высказать, разом выплеснуть все, что переполняло его сердце, охватило Суровцева.

— Санки видел! Маленькие, разноцветные, на которых раньше детей катали. А сейчас трупы везут! Везут и везут, не знаю куда!

— Вы что же там, у Невской Дубровки, не знали, что в Ленинграде происходит? Так я должен вас понимать?

— Знали, конечно, но то — по рассказам, а теперь — своими глазами... Смерть кругом, смерть! Трамваи не ходят, провода оборваны... И дома мертвые... Вот что я видел, товарищ дивизионный комиссар!

Последние слова Суровцев уже не проговорил — прокричал. Он задыхался от волнения.

Васнецов молчал. Потом тихо сказал:

— Значит, смерть. Повсюду смерть... Так...

Он прикрыл свои усталые, с покрасневшими белками глаза, и Суровцев отметил про себя, что лицо дивизионного комиссара ничем не отличается от лиц других ленинградцев — такое же серое, землистое, с ввалившимися щеками.

А Васнецов поднял веки и в упор посмотрел на Суровцева.

— Значит, всюду смерть, — повторил он на этот раз каким-то иным, недобрым голосом. — Почему же, позволь спросить, товарищ капитан, в городе еще нет немцев? Может быть, они мертвецов боятся?

— Как почему?.. Не пускаем мы их, армия не пускает!

— А чем она сражается, эта армия, товарищ Суровцев? Не голыми же руками?!

— Конечно, не голыми руками, — пробормотал Суровцев. — Оружие есть... Только танки вот перестали поступать...

— Танков новых нет, это верно, — кивнул Васнецов. — И все же ты на мой вопрос не ответил. Ты задумывался: кто же дает Ленинградскому фронту оружие?.. Я тебе отвечу. Москва дает. Но и сам Ленинград. Наш с тобой Ленинград.

— Но как?! — воскликнул Суровцев. — Как могут работать заводы?.. Вот какой я себе вопрос задаю теперь! Одно дело — знать, а другое — своими глазами видеть. Воды нет — из Невы черпают. Электроэнергии тоже нет — вон коптилка горит! И люди! Полуживые, их же ветром на ходу качает!

— Да. Ты прав. Воды нет. Энергии нет. Люди полуживые. Мертвых хоронить некому, да и негде: земля промерзла, как камень. А оружие армии даем! И не только нашему фронту! Еще и Москве помогаем. Вот ведь чудо какое, товарищ капитан Суровцев.

— Но как?!

— Как, спрашиваешь? Что ж, расскажу, военной тайны здесь нет. Про Сестрорецкий инструментальный завод слышал? Нет? Был такой. Теперь в Смольнинском районе размещается. Автоматы там производят. Снова спросишь — как? Отвечаю: вручную. Вручную детали выпиливают! Из каких узлов автомат состоит, ты, конечно, знаешь. Так вот, все узлы сделать вручную не могут. Везут то, что удалось собрать, на другой завод. На саночках везут. На тех самых, детских. Там заканчивают. А оттуда — на фронт... Вот на тебе полушубок. Вижу, не старый, не довоенного производства. Знаешь, где его сшили? На "Комсомолке". Есть такая швейная фабрика. Опять спросишь — как? Иглами. Руками промерзшими. Под обстрелами. Чтобы тебе и бойцам твоим тепло было. На многих заводах дети работают. Подростки. Ремесленники. Мне вчера директор одного из ремесленных училищ рассказывал: в столярной группе ребята клей съели. Фикус съели и другие цветы засохшие, что с лета в кадках оставались... Я, говорит, их от станков гоню отдыхать, не хотят. А потом у станков падают. От голода. А станки все же не простаивают. Ни минуты. Один рабочий упал — другой на его место... На Кировском полковые пушки делают и мины, — продолжал Васнецов, — а Кировский знаешь где? У немцев под боком. Спросишь, как делают? А так же, как и на других заводах: блок-станции монтируют, газогенераторы ставят, двигатели внутреннего сгорания — хоть крохи энергии, но получают! Так кто же все это делает? Мертвецы?! Смерть, говоришь, Ленинградом сегодня правит?!.. Нет, Суровцев, жизнь!

Уверенность, непреклонность, с какой говорил Васнецов, поразили Суровцева не меньше, чем смысл его слов.

Он понимал: все, что сказал ему сейчас Васнецов, было ответом не только на его, Суровцева, вопрос, в котором прозвучало отчаяние. Страстные слова секретаря Ленинградского горкома партии были обращены ко всем, кому казалось, что Ленинград при смерти, что все жизненные силы города исчерпаны.

И Суровцев сказал:

— Товарищ дивизионный комиссар! Все, кто могут, говорите, работают. Даже дети... А я... Меня вот — в резерв. Или, — с надеждой спросил он, — полк выступать готовится, на фронт?

— Нет, Суровцев, — покачал головой Васнецов. — На фронт этот полк не выступает.

— Что же делать здесь, в городе?!

— Мертвых хоронить, — тихо ответил Васнецов.

— Что?!

— Пойми, Суровцев, — с глубокой горечью произнес Васнецов. — Мы днем и ночью перебрасываем в город продовольствие. Нам помогает вся страна... Но трассу бомбят и обстреливают. Продуктов не хватает... Тысячи людей умирают от дистрофии. Ты же сам видел, сколько трупов на улицах... Вот потому Военный совет и издал приказ "тридцать — двадцать пять". Хоронить людей надо...

Только сейчас Суровцев осознал, в какой полк он направлен... Он хотел что-то сказать, крикнуть, но слова застряли в горле. Наконец он выдавил:

— Значит, меня — могильщиком?!

— Да, — жестко ответил Васнецов. — Если хочешь, называй это так. Ты ведь, кажется, кандидат партии?..

— Теперь — член... На Невской вступил.

— Так вот слушай, коммунист Суровцев. То, что я сейчас говорил на совещании комсостава полка, повторяю тебе отдельно. Надо убрать трупы с улиц и из домов и похоронить их. Это сейчас одна из важнейших и неотложных задач. Отряды МПВО с ней не справляются. Надо отрыть братские могилы. Места захоронений определены решением Военного совета: район Большой Охты, Серафимовское и Богословское кладбища, район Пискаревки. Земля промерзла. Придется взрывать ее динамитом, толом. Это саперная работа. Мы решили мобилизовать саперов, бывших метростроевцев, понтонеров. На Невской Дубровке саперных работ сейчас нет. Вот тебя и перебросили. Да и не тебя одного, я думаю.

— Значит... подрывные работы? — упавшим голосом спросил Суровцев, уже понимая, что дальнейшие возражения или просьбы бесполезны.

— Не только. Я же сказал: задача — собрать трупы, вывезти их и захоронить. Создается несколько похоронных команд. Тебя, товарищ Суровцев, вероятно, назначат начальником одной из этих команд. Ну вот, теперь все.

И Васнецов, поднявшись, стал застегивать полушубок.

Встал и Суровцев. Он был потрясен услышанным. Похоронная команда!..

— Понимаю, что происходит в твоей душе, — мягко сказал Васнецов. — А ты зажми ее в кулак. Думай только об одном: надо! Надо! Другого выхода нет.

С этими словами Васнецов вышел из комнаты.

Суровцев остался один.

Обида сменилась страхом, чуть ли не ужасом. Ничего подобного он не испытывал ни под Лугой, ни на Пулковских высотах, ни переправляясь под градом пуль и осколков через бурлящую, освещенную немецкими ракетами Неву, ни там, на "пятачке", когда поднимал батальон в атаку...

На мгновение им овладела безумная мысль: уйти, бежать из этого мрачного полка могильщиков, скрыться, а потом явиться в комендатуру, в трибунал, куда угодно, и рассказать все, как было. И пусть его судят, пусть посылают рядовым на передовую. Да он пошел бы туда без колебаний, если бы ему предложили выбирать — добровольно стать рядовым бойцом или...

Нет, он не боялся мертвецов. Он привык к тому, что на войне убивают, как привык к разбитым орудиям, танкам с покореженными башнями и сорванными гусеницами, воронкам от бомб и снарядов.

Но это...

Он представил себе, что час за часом, день за днем собирает и хоронит трупы — стариков, женщин, детей...

Бежать?! Но это невозможно. Одно дело — удрать из госпиталя на передовую, другое — уклониться от выполнения приказа. Это — дезертирство... Что же делать?!

— Давайте знакомиться, товарищ капитан, — раздался за его спиной чей-то голос.

Суровцев обернулся и увидел майора, который заходил в комнату вместе с Васнецовым.

— Я командир резервного полка, — сказал майор.

— Капитан Суровцев, — отрапортовал Суровцев, поднося ладонь ребром к ушанке. — Прибыл для прохождения дальнейшей службы.

Майор говорил сухо, деловито и произносил слова как-то отрывисто, точно сквозь стиснутые губы. Он показал на карта какую-то неведомую Суровцеву Пискаревку, где следовало приготовить траншеи для захоронения. Потом очертил район города, где команде Суровцева надлежало собирать трупы. В команду входили подрывники, шоферы и бойцы из обычных стрелковых частей. В распоряжении Суровцева были грузовики и экскаватор.

Суровцев слушал майора как-то бесстрастно, сосредоточив свое внимание на характере предстоящих взрывных работ, ширине и длине рвов, и только один раз, когда командир полка назвал адрес, где размещалась команда, в которую его направляли, почувствовал, как что-то шевельнулось в его душе: это было в районе, где находился _тот_ госпиталь...

Потом комполка проводил Суровцева в штабную столовую на втором этаже. Время было уже не обеденное, но майор приказал накормить вновь прибывшего. Суровцеву дали квадратный черный сухарь, полтарелки похожего на подкрашенную воду супа и чуть больше ложки пшенной каши.

— Пообедайте и отправляйтесь в свою команду, — сказал майор, прощаясь. — Вас будет ждать внизу машина.

Во дворе Суровцева действительно ждала полуторка о уже тарахтевшим мотором. Он потянул на себя дверцу кабины, вскочил на подножку и плюхнулся на обитое дерматином сиденье, из которого через прорванную обивку выпирали пружины.

— Поехали! — сказал он шоферу, прилаживая на коленях свой вещмешок.

— В третий штаб поедем, товарищ командир? — спросил шофер.

— В третий, — мрачно кивнул Суровцев и машинально отметил про себя, что водитель немолод, одет в шинель, очевидно, не раз уже "б/у", бывшую в употреблении, и ушанка на нем старенькая, с вытертым мехом.

Ехали меж сугробов, по ухабистой, похожей на фронтовую, дороге, и просто не верилось, что где-то там, под снегом и льдом, гладкий асфальтовый настил.

Прохожих не было видно, очевидно потому, что приближался комендантский час. Шофер на мгновение включил фары, и Суровцев заметил лежавшего у самой дороги человека. Мертвый он или только что упал?..

— Стой! Не видишь?! — крикнул шоферу Суровцев.

Шофер слегка повернул руль в сторону, затормозил и выскочил из кабины. Через минуту вернулся, молча махнул рукой я тронул машину.

Суровцев весь внутренне сжался.

— Недавно в Питере? — спросил вдруг шофер. — Простите, не знаю, какое звание у вас, товарищ командир.

— Капитан, — угрюмо ответил Суровцев. И добавил: — Я ленинградец.

— Ленинградец? — с недоверием переспросил шофер.

— Давно в городе не был, — пояснил Суровцев как-то виновато.

— А-а! — протянул шофер. — А из каких мест вернулись?

— С Невской Дубровки, — ответил Суровцев, уверенный, что это название, никогда не упоминавшееся ни в газетах, ни по радио, ничего не говорит водителю.

— Вона, — уважительно и как-то удивленно произнес тот, — слыхали про такое место. Страсть там, говорят! Бога благодарить должны, что из такого пекла живым вернулись.

Суровцев усмехнулся. Этот старик, видимо, и впрямь уверен, что существуют какие-то места, где страшнее, чем в самом Ленинграде!

— Рады небось, что пуля миновала? — продолжал шофер.

Суровцеву хотелось сказать, что не было бы сейчас для него большей радости, чем вернуться туда, на Неву, или на любой другой участок фронта, но он промолчал.

А словоохотливый шофер продолжал:

— Вы, товарищ капитан, не думайте, что я все время баранку по городу крутил. Я двадцать девятого июня в ополчение пошел. Вторая дивизия народного ополчения — так тогда называлась. Геройское было у нас ополчение!.. Конечно, большинство молодые. Но и старичков хватало. Как им откажешь, когда такая война идет. Священная, как в песне поется. Как львы, можно сказать, дрались... А потом меня сюда, в Питер, вернули. Стар, говорят. Обидно, конечно, хотя сам понимаю, года с плеч не сбросишь.

— А до войны где работали? — спросил Суровцев только для того, чтобы не обидеть старика молчанием.

— До войны-то? — оживился водитель. — До войны я таким делом занимался, что теперь сказать — и не поверишь.

— Каким же? — уже с некоторым любопытством спросил Суровцев.

— В гараже при кондитерской фабрике работал. Имени Самойлова. Слыхали, может? Конфеты развозил, печенье разное, ну и пирожные, конечно. Ух и хлопотное дело с этими пирожными! Ни свет ни заря в магазины доставлять нужно. Любители были, крем лизнет — сразу определит: свежий или вчерашний!.. Первое дело, конечно, — в Елисеевский, ну, в "Гастроном" на Невский. Потом в кафе Н...

"Зачем он это говорит? Как может?!" — с удивлением подумал Суровцев.

Но старик, видимо, был захвачен воспоминаниями:

— Или, скажем, "Мишка косолапый", конфета. Ребятишки эту конфету страсть как любили. Сладкая — шоколад, а под ним вафля, на зубах похрустывает! На Новый год на елку вешали...

И тут Суровцеву вдруг показалось, что он и впрямь услышал какой-то хруст. Он донесся откуда-то снизу. Из-под колес машины. "Неужели мы?.." — со страхом подумал Суровцев, будучи не в состоянии даже мысленно произнести _это_.

Он перевел взгляд на водителя. Но тот смотрел вперед как ни в чем не бывало.

— Как вас зовут? — спросил Суровцев.

— Рядовой резервного полка Воронов.

— Нет, я спрашиваю, как по имени-отчеству?

— До войны Степаном Васильевичем величали, — с какой-то грустью ответил водитель.

— Степан Васильевич, а вам не бывает... страшно? — невольно вырвалось у Суровцева.

— Это когда обстрелы? Ну мы уж тут привыкли... Вот к голоду только привыкнуть нельзя.

— Да нет, я не про это... Ведь вы... ведь эта работа... Ну, словом, мертвые... трупы...

— А-а... — спокойно и даже, как показалось Суровцеву, разочарованно протянул Воронов. — Так ведь на убитых-то я и на фронте насмотрелся.

— Но ведь то убитые! — воскликнул Суровцев. — Они на войне погибли!

— А эти нешто не на войне? Тех немец убил и этих тоже.

— Но те воевали!

— А эти в тылу, что ли, отсиживались? — резко произнес Воронов. — У станков по суткам стояли, пока голод не покосил!.. Бойцы они были, солдаты!

И эти слова проникли в самую душу Суровцева.

Он понял: то, что ему, фронтовику, казалось страшным, вызывало внутреннюю дрожь, сегодняшним ленинградцам представлялось привычным, точнее — неизбежным, как неизбежны на войне бой, ранения, смерть. Они смотрели на эти закоченевшие в снегу трупы так, как он, Суровцев, глядел на тех, кто погиб в схватке с врагом.

Там, на фронте, Суровцев беспощадно разносил бойцов и санитаров, если они не успевали вытащить с поля боя не только раненых, но и убитых. Он требовал, чтобы погибших хоронили, пусть наспех, но так, чтобы потом можно было найти могилу.

Так почему же эти, тоже погибшие на войне, советские люди не заслуживают достойного погребения? И разве не долг тех, кто остался в живых, позаботиться об этом?!

Душевное оцепенение, от которого Суровцев не мог избавиться с той минуты, как узнал, в какой полк он попал, прошло. Настоящее как-то разом связалось в сознании Суровцева с прошлым. Луга, Пулково, Дубровка, госпиталь, опять Дубровка и вот теперь снова город — все это слилось воедино во всеохватывающем понятии "Ленинград".

— Слушайте, — неожиданно для самого себя торопливо спросил он, — вы знаете госпиталь в районе проспекта Карла Маркса?

— Знаю. Вывозили и оттуда...

Он не договорил, но Суровцев понял, кого или что они оттуда вывозили...

— Можете подъехать туда?

— Прикажете — подъеду, вы командир, — степенно ответил Воронов.

...С минуту Суровцев стоял у открытых ворот госпиталя. Вот здесь, по этому, теперь занесенному снегом двору они делали круги с Савельевым, отсюда шмыгнули в переулок, опасаясь только одного — чтобы их не окликнули...

Сейчас двор был пуст, занесен снегом.

— Подождите меня здесь! — крикнул Суровцев водителю и пошел по узенькой, протоптанной в снегу тропинке к подъезду госпиталя.

На лестнице было темно. Суровцев поднялся на второй этаж и двинулся по коридору, едва освещенному установленными в дальних его оконцах коптилками. Ему почему-то казалось, что, открыв дверь сестринской, он тотчас же увидит сидящую за маленьким столиком Веру...

Уйдя из госпиталя, он постарался забыть о ней. Слова ее, короткий ответ: "Да, люблю" — на его робкий вопрос: "Вы кого-нибудь любите?" — решили все. Но сейчас Суровцев был движим одним желанием — увидеть Веру.

"Почему в коридоре так пусто и тихо?" — подумал он. Приоткрыл дверь в одну из палат. Там тоже одиноко мерцала коптилка. При свете ее Суровцев разглядел лежавших на койках раненых, укрытых поверх одеял полушубками и шинелями. Ни один не шелохнулся, не повернул головы на скрип открываемой двери...

Несколько секунд Суровцев стоял, глядя на этих скованных холодом и голодом неподвижно лежавших людей, потом осторожно прикрыл дверь и пошел, почти побежал к сестринской.

...За тем самым маленьким столиком сидела не Вера, а какая-то незнакомая женщина в белом халате. Суровцеву показалось, что она дремлет.

— Простите, я... — произнес Суровцев.

Женщина подняла голову, посмотрела на него из-под полуопущенных век.

— Я хотел бы увидеть... — сказал Суровцев.

И осекся. Ему было страшно назвать имя Веры. Только сейчас он со всей ясностью отдал себе отчет в том, что в ответ может услышать: "Умерла".

— Я не поняла, кого вы хотите увидеть, товарищ? — спросила женщина.

— Веру! Веру Королеву! — почти с отчаянием выкрикнул Суровцев.

— Королеву? Сейчас ее нет здесь, — слабым голосом ответила женщина.

"Жива! — мелькнуло в сознании Суровцева. — Значит, Жива!"

— А где она? — спросил он торопливо.

— У начальника госпиталя.

— Это на третьем этаже? Спасибо, я сейчас...

— Подождите! Кто вы, собственно, такой, товарищ?

— Я Суровцев, капитан Суровцев, лежал в вашем госпитале. А теперь вот вернулся в Ленинград. Словом, я хотел бы видеть Веру...

— Королевой сейчас нет в госпитале, — терпеливо, но равнодушно разъяснила женщина. — Она на квартире у Осьминина, у начальника госпиталя. Он болен.

— Я могу написать ей записку? — упавшим голосом спросил Суровцев.

— Пишите.

— Но... можно попросить бумагу?

Женщина медленно, будто с огромным трудом, подняла руки с колен, точно слепая, пошарила ладонями по столу и подвинула к Суровцеву листок бумаги.

Суровцев достал карандаш и растерянно помедлил. Что писать?

Наконец решился...

"Здравствуйте, Вера!

Это я, капитан Суровцев, — помните, который сбежал из вашего госпиталя. А теперь вернулся с передовой, получил назначение в Ленинград. Заходил проведать вас, но не застал. Надеюсь, что у вас все хорошо, насколько может быть хорошо сейчас в Ленинграде. В.Суровцев".

Подумал немного, достал из кармана командировочное предписание, на обороте которого был записан продиктованный ему майором адрес. Написал: "Нахожусь по адресу...", свернул записку и, протянув ее женщине, сказал:

— Очень прошу, передайте!

...И вот теперь Вера стояла перед ним.

— ...Давно ли отозвали? — задумчиво повторил Суровцев вопрос Веры. — Сейчас мне кажется, что очень давно.

Он тряхнул головой, отгоняя воспоминания, и, нахмурившись, сказал:

— Можно ехать. Пора.

Подошел к стене и снял с гвоздя свой полушубок.

— Володя, милый, — воскликнула Вера, — зачем вам ехать самому? У вас же наверняка есть срочные дела! Спасибо за машину, а если к тому же бойцы помогут...

— Поехали! — прервал ее Суровцев.

7

Мы спустились вниз и вышли на улицу.

Возле подъезда я увидела фургон с красным крестом на боках.

"Откуда у них медицинский транспорт? — удивленно подумала я. — Ведь это же не госпиталь. Впрочем, вполне возможно, что в полку имеется своя санчасть".

У машины ожидали двое бойцов, один в шинели, другой в полушубке. Когда Суровцев подошел, бойцы вытянулись, и тот, что был в полушубке, видимо старший, громко сказал:

— Товарищ капитан! По вашему приказанию...

— Гроб достать удалось? — прервал его Суровцев.

— Достали, товарищ капитан. Всего два осталось. Лейтенант приказал, чтобы...

Суровцев, не дослушав, махнул рукой и, повернувшись ко мне, сказал:

— Вам придется ехать в фургоне, Вера. Я должен находиться в кабине. Таков порядок.

— Конечно, конечно, товарищ капитан, — торопливо сказала я, не решаясь в присутствии бойцов называть Суровцева по имени.

— Какой адрес? — спросил он.

— Мойка, набережная Мойки! На углу Невского остановитесь, я покажу дом.

— Садитесь скорее.

Я обошла фургон. С тыльной стороны его была открыта дверца, к которой вели три металлические ступеньки.

Я торопливо влезла по лестничке, шагнула в темноту и тут же больно ударилась обо что-то ногой. Сообразила, что это гроб, но не почувствовала страха. Мелькнула мысль, что если бы до войны я вот так натолкнулась в темноте на гроб... Но тогда не было ни обстрелов, ни трупов на улицах...

В дверном просвете появился боец в шинели, он влез в фургон, за ним — другой.

— Чего же вы стоите-то? — спросил первый. — Тут по бокам скамейки, садитесь!

Я нащупала скамью и села. Бойцы расположились напротив. Кто-то из них захлопнул дверцу. Зашумел мотор. Машина тронулась.

Некоторое время мы ехали в молчании. Впрочем, я не замечала этого... Странно, я везла гроб для Федора Васильевича и все-таки не могла поверить, что его нет в живых... Я снова и снова вспоминала, как пришла к нему в первый раз, потом во второй, как мы вместе искали на карте Синявино... Я убеждала его, что блокаду прорвут не сегодня-завтра... Но ведь я и сама тогда верила в это, и у нас в госпитале все верили, и Володя, который попал к нам прямо с "пятачка", тоже верил...

Сколько времени прошло с тех пор? Сейчас мне казалось, что я уже целую вечность живу в этом холоде, при свете коптилок...

— Кого хоронить-то будем? — спросил кто-то из бойцов.

— Одного человека... — рассеянно ответила я, погруженная в свои мысли.

— Понятно, что человека. Генерала, что ли, какого?

— Почему генерала?

— Ну... гроб, фургон... капитан сам едет.

Да, гроб сейчас был редкостью. Какие там гробы! Их попросту не из чего было делать. Все, что могло гореть, живые оставляли себе. Для печек. Мертвым было уже не холодно...

— Это известный ленинградский архитектор, — сказала я, не замечая, что стараюсь как бы оправдаться. — Очень хороший человек!

— Осколком? — деловито осведомился тот же боец. Голос у него был глухой, с хрипотцой.

— Нет, — ответила я, — голод. Очевидно, не выдержало сердце.

— А кто он вам? Родной?

— Да, — после паузы ответила я, — родной.

— Никого не щадит, проклятый, — сказал другой боец, — на старых, ни молодых... Сами-то вы где служите?

— В госпитале.

— Значит, вроде нас, со смертью рядом.

Я вспомнила, что Суровцев говорил лейтенанту о подрывниках. Наверное, его часть занимается обезвреживанием невзорвавшихся бомб и снарядов. Ведь он сапер... Дело очень опасное. О том, что немцы применяют какие-то особые, электромагнитные мины затяжного действия, я не раз слышала от раненых.

— Вас, наверное, оторвали от важной работы... — сказала я виновато.

— А это и есть наша работа, — ответил боец с хриплым голосом.

— Что ваша работа? — не поняла я.

— Разве вы не знаете? Почему же тогда к нам пришли?

— Я просто хотела попросить капитана, — растерянно пробормотала я, — помочь достать машину. Он, ну, капитан Суровцев, когда-то в нашем госпитале лежал.

— Я так думаю, — сказал боец, помолчав, — когда главный бой начнется, надо из нас ударный батальон составить.

— Если ты, Степанушкин, к тому времени винтовку в руках удержишь, — отозвался другой.

— Зубами горло фашисту грызть буду, если не удержу. За каждого, кого в машину погрузил!

И тут я поняла. Все поняла. Суровцев командовал каким-то подразделением, на котором лежала обязанность хоронить мертвых!.. Как я раньше не догадалась об этом?! Поэтому и приказ Суровцева подготовить фургон и гроб прозвучал так деловито, привычно... "Это и есть наша работа..." Какая страшная работа!

Машина сбавила ход и остановилась.

Дверца фургона открылась, и я увидела в дверном прямоугольнике Суровцева.

— Мойка, Вера. Куда ехать? — спросил он.

Я высунулась из машины, огляделась и сказала:

— Вот сейчас налево через мост. По правой стороне. На помню, какой дом от угла. Вы поезжайте, а я буду смотреть отсюда.

— Хорошо, — ответил Суровцев и исчез. Машина снова тронулась.

— Вот здесь! — крикнула я, когда мы поравнялись со знакомым домом. Один из бойцов застучал в стенку шоферской кабины.

Оказавшись у подъезда, из которого я выбежала час или полтора назад, я во всей страшной конкретности представила себе, что сейчас увижу там, наверху. "А может, мне не подниматься туда самой, а послать Суровцева с бойцами и подождать здесь, пока вынесут гроб?" — заколебалась я. Но тут же подумала, что это будет предательством.

— Пойдемте за мной, — сказала я и вошла в подъезд.

Суровцев включил фонарик, и стало видно, что все вокруг покрыто инеем. Казалось, уже много дней никто не ступал по лестнице, не прикасался к перилам.

Убегая, я оставила дверь в квартиру открытой, она была открыта и сейчас. Я позвала:

— Алеша!

Никто не ответил.

Неужели Алексей ушел, не выдержал, не смог быть наедине с мертвым в пустой, темной квартире?..

Я крикнула громче:

— Алеша!

— Да, да, здесь, иду! — раздалось в ответ, и я с облегчением вздохнула.

Шедший за мной Суровцев неожиданно громко воскликнул:

— Здравствуйте, товарищ майор!

— Кто это? — недоуменно спросил Алексей, жмурясь от бьющего ему в глаза луча фонарика.

— Так это же я, капитан Суровцев! — радостно сказал Володя.

— Суровцев?! Вот это да! — ахнул Алексей. — Да убери ты к черту свой фонарь!

Они обнялись.

Я понимала, что фронтовые товарищи не могут не радоваться встрече. Но сейчас меня это покоробило. Показалось, что Алексей и Суровцев, хлопавшие друг друга по плечам, проявляют какое-то пренебрежение к лежавшему в дальней комнате мертвому Федору Васильевичу...

— Ну, довольно, товарищи, — сухо проговорила я, — нас ждут...

Это была нелепая фраза. Нас никто не ждал. Тому, из-за кого мы здесь находились, было уже все безразлично. Но я этого как-то не осознавала.

Суровцев снова включил свой фонарик. Луч света выхватил из темноты вешалку, на которой одиноко висела армейская шинель.

Суровцев недоуменно спросил:

— Он что... военным был? Вы же говорили, что старик?

— Он был в ополчении, — ответила я. — Идемте.

В кабинете по-прежнему горела коптилка.

— Вот, — сказала я Суровцеву и сделала жест в сторону дивана.

Суровцев направил туда луч фонарика.

Я не хотела смотреть. И все-таки не выдержала. Посмотрела...

Федор Васильевич показался мне маленьким, гораздо меньше ростом, чем при жизни. Он лежал на спине, под голову его была подложена черная кожаная подушка, а руки сложены чуть ниже груди.

Я неотрывно смотрела в его ссохшееся, почти черного цвета лицо, не испытывая ничего, кроме ожесточения.

С подобным чувством глядела я в лица бойцов и командиров, погибших от ран...

Это пришло не сразу. В первое время в госпитале каждая смерть была для меня потрясением. Я не могла не думать о том, что этим людям еще бы жить да жить, что у них остались семьи, жены, матери, дети, которые ждут их, но никогда не дождутся. С трудом сдерживала слезы и с трудом работала.

Потом научилась утешать себя тем, что придумывала казнь убийце. Я не знала, кто он, этот убийца, солдат иди офицер, пехотинец, летчик или артиллерист. Все они были для меня на одно лицо, все были такими же, как те, которые, стуча сапогами, смеясь и лопоча что-то, поднялись там, в Клепиках, на чердак... Тогда я видела их потные лица, их слюнявые рты, видела до тех пор, пока все они не слились в одно...

И теперь мне казалось, что жизнь Федора Васильевича оборвал все тот же убийца. Тот же гогочущий, грязный, в серо-зеленом мундире и кованых сапогах...

— Ну, — услышала я, будто издалека, голос Суровцева, — пойду позову бойцов.

И он ушел, освещая себе путь фонариком.

Алеша подошел ко мне, обнял за плечи, мягко, но настойчиво повернул к себе, посмотрел в глаза.

И я вспомнила, что все рассказала ему. Все! Теперь он знает то, чего не знала даже моя покойная мама, не знает отец, знает то, что я не решалась сказать человеку, которого когда-то любила...

— Все пройдет, Вера, — тихо сказал Алексей.

— Когда? Когда, Алеша? — с отчаянием вырвалось у меня.

— Ты хочешь, чтобы я сказал правду? Не просто утешил, а правду?.. Тогда слушай: все смоет победа. Всю грязь, все зло, которое они принесли на вашу землю. В этом и правда и утешение. Другого нет.

Я уткнулась лицом в его полушубок и на мгновение забыла, где я... Мне хотелось только одного — стоять вот так долго, бесконечно, зная, что Алеша рядом...

— Давайте сюда! — донесся деловитый голос Суровцева.

Я отпрянула от Алеши.

В комнату вошел Суровцев, за ним двое бойцов. Они несли гроб.

— Здесь, — сказал Суровцев и скользнул лучом фонарика по дивану, на котором лежал мертвый Валицкий.

Бойцы поставили гроб возле дивана, сняли крышку и положили ее рядом...

Я отвернулась.

А когда снова повернула голову к дивану, Федор Васильевич уже лежал в гробу, а бойцы держали в руках крышку, готовясь ее опустить.

— Подождите! — неожиданно громко сказал Алексей. — Положите крышку на пол.

Бойцы с недоумением посмотрели на него, но выполнили приказание.

— Тут вот какое дело, товарищи, — продолжал Алексей. — На столе остались кое-какие бумаги... Вот посмотрите...

Мы подошли к столу. Там лежала стопка листков. Я взяла их в руки, поднесла к коптилке. Это были те самые рисунки... Эскизы будущего памятника Победы.

Я медленно перебирала листки. На всех них было изображено одно и то же, только в разных вариациях: боец в полушубке с винтовкой в руке, боец в гимнастерке, в сдвинутой на затылок пилотке, с автоматом, прижатым к груди, снова боец, на этот раз с развернутым знаменем.

— Я знаю, знаю эти рисунки! — сказала я. — Он показывал их мне. Говорил, что после войны, ну, после победы, может быть, решат установить новую Триумфальную арку... Или соорудить памятник...

— Он что же... по заказу какому это делал? — спросил Суровцев.

— Нет. Он был архитектором, а не художником. И считал эти эскизы слабыми, непрофессиональными, но не мог не рисовать: верил, что они пригодятся. Эти рисунки ему жить, наверное, помогали.

— Выходит, до последней минуты в победу верил, — проговорил один из бойцов, тот, у кого был хриплый голос.

— Дай, я еще раз посмотрю, — сказал Алексей.

Я протянула ему рисунки.

— Вот этот мне тогда больше всего понравился, — сказала я.

— Но здесь внизу какая-то надпись! — воскликнул Алексей и поднес рисунок к коптилке.

— Какая надпись?

— Подожди, почерк неразборчивый, — ответил он, склоняясь над листком. Наконец сказал: — Здесь написано: "Передать С.А.Васнецову".

— Кто это? — спросила я.

— Васнецов?.. — в раздумье повторил Алеша. — Я знаю только одного Васнецова... Но это секретарь горкома партии, член Военного совета... Его зовут Сергей Афанасьевич. И здесь — "С.А."... Но почему ему? Какое отношение...

— Дай листок! — протянула я руку.

— Зачем тебе?

— Я выполню его волю, — ответила я, хотя понятия не имела, каким образом смогу передать рисунок самому Васнецову.

Алеша пожал плечами, отдал мне рисунок и стал смотреть другие. Видимо, он надеялся отыскать еще какие-нибудь надписи.

— Смотри, — сказал он, — везде нарисован боец, а вот здесь — женщина... Тебе не кажется, — тихо спросил он, — что лицо этой женщины чем-то напоминает... твое?

Я выхватила у него рисунок. Да, действительно, там была изображена женщина в ватнике, туго перепоясанная армейским ремнем... Лицо ее, кажется, и в самом деле чем-то было похоже на мое, только она была, пожалуй, старше...

— Я оставлю у себя эти два рисунка, — сказала я, чувствуя, что сейчас разрыдаюсь.

— А что будем делать с остальными? — спросил Алеша.

— А я так полагаю, товарищ майор, — сказал Степанушкин, — на грудь ему их положить надо. — И повторил убежденно: — На грудь!

— Ну как, Вера? — спросил Алексей. — Тебе решать.

— Да, — с трудом проговорила я.

Взяла из рук Алексея стопку листочков, подошла к гробу и положила Федору Васильевичу на грудь.

Выпрямилась, отвернулась и сказала:

— Все.

— Действуйте! — скомандовал Суровцев.

В тишине раздался стук молотков, бойцы забивали гвозди...

— Взяли! — раздалось за моей спиной.

Бойцы подняли гроб и понесли к выходу.

Когда все мы вышли на широкую лестничную площадку, Суровцев неожиданно сказал:

— А как же квартира? Ключ у кого-нибудь есть? Положено запереть и сдать управхозу.

Будничность, деловитость его тона поразили меня. Но тут же я вспомнила, что страшная работа Суровцева и заключалась в том, чтобы хоронить людей, и, говоря о квартире, он, очевидно, следовал существующей на этот счет инструкции.

— Дверь, когда мы пришли, была не заперта, — сказала я. И в голову мне пришла внезапная догадка: — Очевидно, почувствовав, что умирает, он открыл дверь, чтобы... словом, чтобы...

Я не договорила. Меня снова душили слезы.

— Подождите, — сказал Алеша. — Суровцев, посвети-ка сюда.

И стал рассматривать дверной замок.

— Так и есть, — удовлетворенно произнес он. — Замок поставлен на защелку. Мы сейчас захлопнем дверь, а завтра ты, капитан, дашь знать, кому положено.

Он с силой захлопнул дверь. И мне показалось, будто в гроб вбили еще один — последний гвоздь.

Когда мы вынесли гроб на улицу, я услышала, как Алексей тихо сказал Суровцеву:

— Думал ли ты тогда, под Лугой, что гробовщиком стать придется?!

— Кто-то должен погибших хоронить, — ответил Суровцев. — У войны лиц много. Вот она одним из них на нас сейчас в смотрит.

Он обошел кузов и громко сказал сидевшему в кабине шоферу:

— На Пискаревку!

Ехали мы очень долго. Не выдержав, я попросила Алешу зажечь спичку и посмотрела на часы. Было около десяти. В первый раз я подумала, что могу не успеть вернуться в госпиталь вовремя.

— Где эта... Пискаревка? — спросила я.

— Понятия не имею, — ответил Алеша. — Никогда такого названия не слышал.

— А его мало кто и слышал, товарищ майор, — раздался в темноте голос Степанушкина, — деревенька там была такая, что ли.

— Но где это?

— Если по-простому, то на окраине, на далекой. А по-военному — на северо-востоке, по нашим картам квадрат "А-5".

— Что же, там теперь людей хоронят?

— Не только там. И на Большой Охте, и на Серафимовском, и на Богословском... и мало ли где еще. У нашей части на Пискаревке — свой квадрат.

Мы снова умолкли. Слышно было только, как постукивал гроб, когда машина подпрыгивала на ухабах. Именно потому, что она стала все чаще то проваливаться в какие-то рытвины, то пробуксовывать на ходу, я поняла, что мы едем уже не по улицам, а где-то за городом.

Наконец машина остановилась. Звякнула дверца кабины, потом открылась и наша.

— Выносите! — скомандовал Суровцев.

Мы с Алешей вылезли первыми. Ярко светила луна. Я огляделась. Справа и слева, несколько в отдалении стояли маленькие крестьянские избы, почти по самые темные окна занесенные снегом. Впереди, метрах в пятидесяти от нас, возвышался на столбе деревянный щит, и я подумала, что это какой-то указатель. Дорога там суживалась, по сторонам ее лежали штабеля дров. Еще дальше я разглядела людей с лопатами в руках.

— Взяли! — услышала я команду Суровцева и, обернувшись к фургону, увидела, что бойцы вытаскивают гроб.

Суровцев и Алеша подставили под него плечи, я тоже подбежала, чтобы помочь, но Суровцев строго сказал:

— Отойдите, Вера, не мешайте.

Они опустили гроб на снег.

— Позови старшего сержанта Фролова, — приказал Суровцев Степанушкину.

— Слушаю! — ответил тот и побежал по дороге.

Но, очевидно, это было ему не по силам. Пробежав метров пять, не более, он перешел на медленный шаг.

Прошло минут пятнадцать, прежде чем он вернулся в сопровождении другого бойца, который, подойдя к Суровцеву, доложил:

— Старший сержант Фролов прибыл по вашему приказанию.

— Вот, — сказал Суровцев, указывая на гроб, и добавил: — Отдельно.

— Слушаю, товарищ капитан. Значит, подрывать придется.

— Подрывники на месте?

— Так точно. Только что шпуры пробили. Новую траншею рвать надо. Эти заполнены доверху. Утром бульдозер придет, заровняет. А пока мы лопатами...

— Поднять! — скомандовал Суровцев.

Бойцы и Алексей подняли гроб на плечи и понесли.

Мы с Суровцевым двинулись за ними.

Так мы прошли метров тридцать, и, когда приблизились к тому, что издали показалось мне грудами дров, я поняла, что это не дрова, не бревна, а сложенные штабелями мертвые тела! Окоченевшие, скорченные, в той одежде, в которой их застала смерть, люди! Трупы заполняли доверху и траншеи, мимо которых мы сейчас шли. Это было страшное, освещенное желтым светом луны, безмолвное царство смерти...

Подойдя к деревянному щиту, я разглядела, что на нем красной, с замерзшими подтеками краской написано:

НЕ ПЛАЧЬТЕ НАД ТРУПАМИ ПАВШИХ БОЙЦОВ!

Мне показалось, что слова эти написаны кровью.

Гроб поднесли к краю забитой мертвецами траншеи и поставили на снег.

Неподалеку двое бойцов, сидя на корточках, вынимали из брезентовых сумок патроны и закладывали их в шпуры. Из отверстий тянулись по снегу бикфордовы шнуры. Увидев Суровцева, бойцы поднялись, но он махнул рукой:

— Продолжайте.

И вдруг я решила...

— Товарищ Суровцев, — сказала я, слыша, что мой голос стал каким-то чужим, — его нужно похоронить в общей могиле. Он так хотел.

Я сказала неправду. Мы никогда не говорили с Федором Васильевичем о смерти. Только о жизни.

Я не отдавала себе отчета в том, что побудило меня произнести эти слова. Вероятно, сознание, что Валицкий был частицей Ленинграда, что он жил и боролся вместе с другими ленинградцами до последнего вздоха.

— Пока он мог, он был с живыми. Сейчас пусть лежит вместе с теми, кто погиб.

— Действуйте, — приказал Суровцев бойцам и велел нам отойти и лечь в снег. Лежа, я видела, как один из подрывников срезал ножом края бикфордовых шнуров. Вспыхнул огонек спички. Подрывники отбежали в сторону и залегли. Через несколько секунд прогремел взрыв, к небу взметнулся столб снега и земли. Затем прогрохотали еще два взрыва.

Мы встали и подошли к образовавшейся новой траншее.

— Опускайте! — скомандовал Суровцев бойцам.

Те зачем-то стряхнули с гроба комья земли, засыпавшей его при взрыве, и опустили гроб в траншею. Потом вопросительно посмотрели на Суровцева.

— Скажите, чтобы заполняли дальше, — сквозь зубы проговорил он и, повернувшись к нам, сказал: — Все. Пошли.

Я взяла горсть снега и бросила ее туда, вниз, на чернеющую в глубине крышку гроба.

— Пойдем, Веруня! — раздался у моего уха голос Алексея.

— Иди, Алеша. Я сейчас.

— Идемте, Вера, — сказал, подходя ко мне, Суровцев, — пора!

— Да, — кивнула я, — надо идти... Спасибо, Володя...

Мы медленно пошли следом за Алексеем.

— Значит... дождались? — вдруг спросил Суровцев. — Значит, все-таки его ждали?..

Какое-то время я молчала. Потом тихо сказала:

— Да. Его.

8

В канун нового, 1942 года Военный совет Ленинградского фронта и обком партии впервые за время блокады приняли решение об увеличении хлебного пайка населению. Прибавка была ничтожной — 50 граммов рабочим и 75 дошедшим до крайней степени истощения служащим, иждивенцам и детям.

Эта прибавка уже не могла спасти умирающих. Ею можно было поддержать существование только тех, кто еще не совсем лишился сил.

Одна ленинградка записала тогда в своем дневнике:

"Меня подняли в семь часов утра вестью — хлеба прибавили! Долгожданная прибавка свалилась без подготовки. Как-то сумели осуществить ее, избежав огласки и суматохи... Люди узнали об этом, только придя утром в булочную. Трудно передать, в какое всенародное ликование превратилось увеличение пайка, как много с этим было связано. Многие плакали. И дело тут, конечно, не в одном хлебе... Как будто какая-то брешь открылась в глухой стене, появилась живая надежда на спасение, поверилось в прочность наших успехов".

Ленинградцы не могли не связывать этого с известными уже всему миру победами Красной Армии — освобождением Тихвина и Ростова, разгромом немецких войск под Москвой.

На собраниях, которые стихийно возникали в тот день на фабриках и заводах, тысячи людей заявили убежденно: "Теперь-то выстоим! Выстоим до конца!" Увеличение продовольственного пайка воспринималось ими как долгожданный луч света в непроглядной тьме блокадной ночи, как начало конца этой мертвящей, почти могильной тьмы.

А в том, что такое большое событие произошло без предварительной огласки, иные усматривали добрую преднамеренность: "Подарок всегда должен быть неожиданным".

В действительности же тут не было никакой преднамеренности. Просто руководители ленинградской обороны еще вчера, перед тем как принять окончательное решение о прибавке, мучительно колебались. Они понимали, что идут на огромный риск. Ладожская трасса еще не оправдала возлагавшихся на нее надежд. В городе имелось лишь 908 тонн муки. Этого запаса не хватало и на два дня.

Тем не менее решение о прибавке пришлось вынести. Альтернативой этому была голодная смерть новых сотен тысяч ленинградцев.

И после того как решение состоялось, все, кто нес ответственность за его результаты, немедленно отправились из Смольного на Ладогу. Под беспощадным ветром и злым огнем немецких батарей они не раз пересекали озеро в кабинах грузовиков рядом с шоферами и в кузовах автомашин, на горе грузов, чтобы досконально установить, какой же может быть максимальная скорость доставки продовольствия по ледовой трассе и как еще можно повысить темпы его погрузки и разгрузки. Они провели бессчетное число бесед с грузчиками, ездовыми, водителями и ремонтниками. Требовали, просили, умоляли их ускорить приток продовольствия в Ленинград.

Перевозки по Ладожской трассе обеспечивали четыре дорожно-эксплуатационных полка, три отдельных мостостроительных батальона, два рабочих батальона и две отдельные рабочие роты. Жданов сам выступил перед политработниками этих частей и подразделений. Речь его была жестка. Напомнил, что на льду работает весь наличный автотранспорт — около трех тысяч машин, и все-таки объем перевозок не удовлетворяет минимальные потребности осажденного города. Он взывал к партийной совести этих людей, тоже измученных холодом и голодом. Перевозя горы мешков с мукой, сухарями, пищевыми концентратами, никто из них не смел посягнуть даже на самую малую толику этих бесценных сокровищ.

В первых числах января Жданов от имени горкома партии и Военного совета фронта обратился ко всему личному составу автомобильной дороги. В обращении этом, опубликованном фронтовой газетой "На страже Родины" и, кроме того, размноженном в виде отдельной листовки, говорилось без обиняков, что по льду Ладоги перевозится пока не более трети грузов, необходимых для удовлетворения потребностей Ленинграда, урезанных до крайних пределов.

Над Ладогой загремел лозунг: "Все коммунисты и комсомольцы — на лед!" По этому призыву новые сотни людей, трудившихся до того на берегу, перешли на самую трассу.

Трасса... Трасса... Дорога жизни!..

Никто не помнит, когда и кем именно впервые были произнесены эти два последних слова. Но в январе они стали привычными для ленинградцев, повторялись на собраниях, на митингах, в заводских цехах, звучали в каждом доме. Коллективы больших и малых ленинградских предприятий помогали Дороге жизни всем, чем могли, — послали на лед специалистов-механиков, обеспечили трассу тракторами, грейдерами, авторемонтными средствами.

Но Дорога жизни нуждалась не только в этом. Ее надо было еще и охранять. На Ладожскую трассу были нацелены десятки изрыгающих смерть и крушащих лед дальнобойных немецких пушек. Над ней висели вражеские бомбардировщики. Существовала угроза высадки десанта.

Для непосредственной охраны трассы была выделена специальная воинская часть. На обоих берегах Ладоги и на острове Зеленец сконцентрировалась мощная зенитная артиллерия, а по льду через каждые три километра располагались легкие скорострельные пушки и через каждые пятьсот метров — многоствольные зенитно-пулеметные установки. На бессменную воздушную вахту над Ладогой заступила фронтовая и флотская авиация. Специальные воинские части охраняли перевалочные базы и склады.

И, казалось бы, невозможное — свершилось.

С 7 по 19 января перевозки увеличились почти вдвое. 18 января Ладожская трасса впервые выполнила обязательную дневную норму.

Теперь город был обеспечен мукой и мясом на три недели, сахаром — на тринадцать дней, крупой и жиром — на девять. Это позволило уже 24 января вторично увеличить продпаек населению...

По мере освоения трассы усиливалась и разгрузка города от лишних здесь людей — стариков, неработоспособных женщин, школьников. Спасая их жизни, Ленинград спасал и самого себя: за счет эвакуированных можно было улучшить питание тем, кто активно сопротивлялся вторжению немецко-фашистских захватчиков.

Холодная и голодная блокадная ночь постепенно отступала. В непрошибаемой, казалось бы, стене появилась надежная отдушина. Через нее в Ленинград хлынул поток не только плановых, а еще и внеплановых продовольственных грузов. В подарок ленинградцам слали железнодорожные составы с мукой, мясом, сахаром, крупой труженики Поволжья, Кировской к Вологодской областей, далекого Красноярского края, Средней Азии.

Составы эти сопровождались делегациями.

Делегации ехали сюда, чтобы морально поддержать боевой дух ленинградцев, укрепить их веру в конечную победу. Но, побывав на ленинградских фабриках и заводах, в частях Ленинградского фронта и на кораблях Балтфлота, воочию увидав каждодневный подвиг блокадного Ленинграда, они сами, как бы приобщившись к этому подвигу, уезжали отсюда еще более убежденными в грядущей победе.

Посетила Ленинград и делегация партизан. Ее восторженно встречали на Кировском и Балтийском заводах, на линкоре "Октябрьская революция", на крейсерах "Киров" и "Максим Горький"...

Многое менялось в Ленинграде. Обреченный врагом на смерть, он опять набирался жизненных сил. Все более и более удлинялись повестки дня заседаний бюро обкома и горкома за счет чисто производственных вопросов.

Но по-прежнему немецкие войска стояли у дальней трамвайной остановки и в любую минуту могли ринуться на очередной штурм города. В любую минуту враг мог обрушиться на Ладожскую трассу и, перерезав ее, снова затянуть петлю голода.

И надо было думать не только о сегодняшнем дне, но и о завтрашнем, не только о хлебе насущном для населения, но и о том, чтобы не голодали машины. Родилась смелая, почти безумная мысль: проложить по дну Ладожского озера бензопровод. ГКО поддержал ее. В Москве уже отбирались для этой цели инженеры и техники из Наркомата нефтепромышленности, различных строительных организаций. Формировалась специальная экспедиция ЭПРОНа...

"А что наши войска?" — задавали себе безмолвный вопрос ленинградцы.

Они знали об освобождении Тихвина, о разгроме немцев под Москвой. Знали о победах Красной Армии на юге. Об этом писали в газетах, передавали по радио.

Но что происходит под Ленинградом? Наступает или стоит на месте армия Федюнинского? Идет ли на помощь Мерецков?

На эти вопросы не давали пока ответа ни газеты ни радио...

А войска на Ленинградском направлении не бездействовали.

К началу нового, 1942 года группировка противника, ставившая своей целью соединиться с финнами на реке Свирь, была отброшена на тот самый исходный рубеж, с которого начала свое наступление 16 октября 1941 года.

Юго-восточнее Ленинграда армия Федюнинского потеснила противника за железную дорогу Мга — Кириши и завязала бои за населенные пункты Погостье, Посадников Остров, Кириши. Теперь эти бывшие населенные пункты представляли собой лишь географические понятия. Тем не менее в боях за них медленно, но верно ковалась будущая победа.

Частные успехи чередовались с неудачами, а все-таки юго-восточнее Ленинграда, по ту сторону блокадного кольца, наши войска продвинулись вперед на 100-120 километров, очистили от противника обширную территорию на правом берегу реки Волхов, чему немало способствовала переброска нескольких дивизий из Ленинграда, предпринятая в свое время по инициативе Хозина.

Отзвуки этих боев почти не доносились до Ленинграда. И уж совсем не предполагали ленинградцы, находившиеся в блокадном кольце, что войска Ленинградского фронта внесли значительный вклад в дело разгрома немцев под Москвой.

Но это было именно так.

В зимних боях 1941/42 года еще раз наглядно проявилась неразрывная связь судеб Москвы и Ленинграда. Наступление советских войск на Тихвинском и Волховском направлениях намертво сковало силы группы армий "Север" и воспрепятствовало подкреплению за ее счет немецких войск, терпевших поражение под Москвой. В то же самое время провал немецкого наступления на Москву не позволил Гитлеру привести в исполнение его захватнические планы в отношении Ленинграда.

И все же Ленинград оставался в блокаде. Вражеская артиллерия продолжала терзать его израненное тело. Надо было еще раз предпринять самые решительные действия для полного избавления от блокады.

Именно такую задачу и выдвинула теперь Ставка перед Ленинградским и только что созданным на базе тихвинской победы Волховским фронтами. Взаимодействуя с правым крылом Северо-Западного фронта, они должны были уничтожить группировку противника в районе станции Мга. Одновременно войскам Северо-Западного фронта предстояло овладеть Старой Руссой, а затем ударом на Дно и Сольцы отрезать немцам пути отхода со стороны Новгорода и Луги.

...Если бы этой директиве Ставки суждено было осуществиться, группа армий "Север" перестала бы существовать как боеспособное объединение. Но чаша испытаний еще не до конца была испита ленинградцами, да и всем советским народом.

Первый удар по противнику нанесли изнутри Ленинграда войска 55-й армии. В конце декабря они перешли в наступление на Красный Бор с намерением отбить затем юго-восточный пригород Тосно и выйти в тыл мгинской группировке.

Подумать только! Меньше пяти километров отделяли их от этой цели, и все-таки она оказалась недостижимой. Войска 55-й армии сумели выйти лишь к Красному Бору и захватить его северную окраину.

В январе перешел в наступление Северо-Западный фронт. Вначале ему сопутствовал успех. Оборона противника была прорвана, и началось стремительное продвижение к Старой Руссе, где совместно с одной из армий Калининского фронта удалось окружить так называемую демянскую группировку немцев в составе семи дивизий. Однако все попытки уничтожить ее оказались безрезультатными.

13 января развернули активные наступательные действия войска Волховского фронта и 54-й армии под командованием генерала Федюнинского. Волховчане продвинулись в направлении Любани примерно на 75 километров. Что же касается 54-й армии, стремившейся соединиться с ними, то единственным результатом ее январского наступления был захват населенного пункта с мрачным названием Погостье.

Ставка торопила Хозина. Ему было приказано усилить ударную группировку 54-й армии и не позднее первого марта возобновить решительное наступление на Любань. В то же время а Мерецков наносил удар по Любани силами пяти стрелковых дивизий, четырех стрелковых бригад и кавалерийской дивизии при поддержке танков, артиллерии и авиации.

С Любанью связывались теперь такие же светлые надежды на избавление от блокады, какими осенью 1941 года было озарено слово "Синявино". Однако исход получился не более счастливым, чем прежний. В конечном счете окруженной окажется не любанская группировка противника, а 2-я Ударная армия Волховского фронта...

Пройдут годы. Десятки военных историков и видных военачальников станут анализировать причины этой неудачи. Причин будет названо множество: прочность долговременной обороны противника, непреодолимость лесисто-болотистой местности в условиях рано наступившей весенней распутицы, предательство Власова, просчеты командующих фронтами — им не удалось четко организовать взаимодействие, они недостаточно маневрировали войсками в ходе боя, редко применяли обход и охват противника, увлекались фронтальными ударами. Подверглись критике и издержки в управлении боевыми действиями со стороны Верховного главнокомандования — запоздание с директивой о начале наступления Волховского и Ленинградского фронтов, а затем, уже в апреле, неоправданное слияние этих двух фронтов.

Что ж, очевидно, все эти причины существовали в действительности. Все, и еще одна: Красная Армия пока не достигла технического превосходства над противником, уступала ему в подвижности.

К весне 1942 года героическим защитникам Ленинграда удалось свершить немало славных дел. Был прегражден путь голоду. Была сорвана попытка окружения города вторым кольцом блокады. Ленинград помог выстоять Москве и выстоял сам.

Но прогнать врага от своего порога, разгромить его и уничтожить защитники города были еще не в силах.

И какие бы вопросы ни вставали тогда перед руководителями ленинградской обороны, в первую очередь перед Ждановым, — восстановление ли промышленности, подготовка ли летней навигации на Ладоге, прокладка ли нефтепровода по дну озера и десятки других жизненно важных проблем, — ничто не могло заслонить главного: необходимость ликвидировать блокаду. Полностью и навсегда.

9

Выехавший на Смольнинский аэродром генерал-майор Гусев позвонил оттуда по телефону Жданову и произнес только три слова:

— Прибыл, Андрей Александрович.

Этого было достаточно, чтобы Жданов вздохнул с облегчением.

— Подождите у телефона, — приказал он Гусеву и, не кладя трубку, прислушался, слегка наклоняя голову в сторону зашторенных окон. Там было тихо. Но Жданов взял трубку другого аппарата, задал кому-то короткий вопрос, выслушал ответ и вновь обратился к Гусеву: — Задержитесь на аэродроме. Некоторые районы города под обстрелом.

— Доложу, — ответил Гусев и секундой позже сообщил: — Принято решение все же ехать.

Это было произнесено подчеркнуто официальным тоном, обезличенно. Тем самым начальник штаба как бы давал понять Жданову, что не может не подчиниться тому, кто находится там сейчас рядом с ним.

— Тогда осторожнее!.. — уступил Жданов и повесил трубку лишь после того, как в ней раздался щелчок.

Потом он посмотрел на часы. Была половина шестого вечера. Итак, через тридцать, самое большее через сорок пять минут ему предстоит увидеть человека, которому Ставка доверила руководство боевыми действиями армий, сосредоточенных непосредственно под Ленинградом.

Жданов подошел к несгораемому шкафу, со звоном повернул ключ и, вынув синюю папку, вернулся с ней к столу. В папке хранилась телеграмма, полученная два дня назад. Рубленые перенумерованные строки.

"Ставка Верховного главнокомандования приказывает:

1. С 24 часов 23 апреля 1942 года объединить Ленинградский и Волховский фронты в единый — Ленинградский фронт в составе двух групп:

а) группы войск Ленинградского направления (23, 42, 55-я армии, Приморская и Невская группы войск);

б) группы войск Волховского направления (8, 54, 4, 2-я Ударная, 59 и 52-я армии, 4-й и 6-й гвардейские корпуса и 13-й кавалерийский корпус).

2. Командующим Ленинградским фронтом назначить генерал-лейтенанта Хозина, возложить на него и командование группой войск Волховского направления..."

В этом же документе говорилось, что командующим группой войск Ленинградского направления и заместителем Хозина назначается генерал-лейтенант Говоров.

...Еще тогда, два дня назад, это решение привело Жданова в недоумение. Он вызвал Васнецова и Гусева. Но ни тот, ни другой не смогли прокомментировать показанную им телеграмму.

Следующим намерением Жданова было переговорить с Хозиным. Уж Хозину-то, которому отныне предстояло командовать объединенным фронтом, наверное, известны обстоятельства, подвигнувшие Ставку на столь кардинальное решение. И еще: кто этот Говоров? И какова судьба Мерецкова, который до того командовал Волховским фронтом? В приказе его имя не упоминалось. Может быть, Хозин знает, что с ним?..

Но Хозин находился за пределами Ленинграда. Он уже давно большую часть времени проводил по ту сторону блокадного кольца, и в этом не было ничего противоестественного: начиная с декабря основные усилия подчиненных ему войск переместились к юго-востоку от Ленинграда.

Отпустив Васнецова и Гусева, Жданов вызвал своего помощника, полкового комиссара Кузнецова, и поручил ему немедленно связаться с Хозиным по ВЧ.

Была еще одна возможность получить необходимые разъяснения — позвонить непосредственно Сталину. Но Жданов знал, что Сталин воспримет его звонок как проявление несогласия, как сомнение в правильности приказа Ставки. А подобных сомнений после того, как приказ уже подписан, Верховный не терпел. Во всяком случае, до разговора с Хозиным обращаться к нему не следовало.

"Как можно объединить два фронта, разделенные пока что непроницаемой стеной блокады? — продолжал недоумевать Жданов. — Где будет находиться командование? Откуда и как руководить армиями? По радио? А если надо выехать на место? Каким транспортом? Самолетом? Через линию фронта, рискуя, что самолет подобьют?.."

Он откинулся на спинку кресла, прикрыл набрякшие от бессонных ночей веки, снова спросил себя: "Что все-таки руководило Сталиным, когда он принимал такое решение?" И перед ним тотчас возник образ Сталина — последняя их, после долгого перерыва, встреча, состоявшаяся в декабре...

Тогда так же вот неожиданно Жданов получил приказ вылететь в Ставку вместе с Хозиным. Их самолет, сопровождаемый шестеркой истребителей, поднялся с Комендантского аэродрома, взял курс на Ладогу. И вдруг чувство радости оттого, что вроде бы исчезает нестерпимая для Жданова отчужденность Сталина, сменилась безотчетной тревогой, мрачными раздумьями: "С чем я лечу к нему? Как отчитаюсь перед ним за то, что ненцы стоят у порога Ленинграда, за десятки тысяч ленинградцев, погибших от голода и вражеских снарядов?"

Странная вещь, Жданову тогда и в голову не приходило, что в предстоящем разговоре со Сталиным он мог бы объяснить то положение, в котором оказался Ленинград, ссылкой на общие неудачи, которые постигли всю страну в первые месяцы войны, Он не мог и не хотел позволить себе сослаться на то, что врага не удалось остановить и погнать вспять еще нигде, ни на одном из направлений необъятного советско-германского фронта, — битва под Москвой пока не закончилась, а голод, обрушившийся на ленинградцев, явился неизбежным следствием сложившейся общей военной ситуации.

Жданов не хотел называть ни одного из этих очевидных фактов и, конечно, не посмел бы поставить в заслугу себе стойкость ленинградцев, которые, пройдя все круги блокадного ада, не покорились врагу. В отношениях между Ждановым и Сталиным не было места для оправданий.

...Жданов не спросил встретившего его на аэродроме Власика, когда состоится встреча со Сталиным. В том, что она произойдет, сомнений не оставалось.

Проезжая по ночной Москве — сначала по Ленинградскому шоссе, а затем по улице Горького и Красной площади, — Жданов старался рассмотреть, как же выглядит теперь столица. И сразу отметил, что на мостовой и тротуарах здесь тоже много снега. Фары машины, прикрытые синими светофильтрами, часто выхватывали из темноты надолбы и баррикады — на Ленинградском шоссе их было немало. Иногда в свете фар возникали патрули, но шофер не снижал при этом скорости, а лишь подавал им условный звуковой сигнал.

На Красной площади, тоже засыпанной снегом, машина сделала резкий поворот вправо и устремилась в Спасские ворота.

Жданов был привезен прямо на квартиру Сталина. Они оказались лицом к лицу в крохотной прихожей — Сталин стоял в дверях, ведущих в столовую.

Несколько мгновений он молча разглядывал Жданова. Потом сказал негромко:

— Здравствуй, Андрей. Раздевайся.

Жданову хорошо была известна манера Сталина не прощаться при расставании и ограничиваться лишь кивком головы при встречах с ближайшими сотрудниками. И то, что на этот раз он все же поздоровался, воспринималось как нечто необычное.

Жданов молча снял бекешу и повесил ее на маленькую, прибитую к стене вешалку, рядом с так давно знакомой ему шинелью.

— Проходи, — пригласил Сталин и первым пошел в столовую.

Круглый, полированный обеденный стол был пуст. Только какой-то вчетверо сложенный листок бумаги сиротливо топорщился на нем.

— Садись, — кивнул Сталин в сторону стола. — Ты, наверное, хочешь есть...

Жданов отрицательно покачал головой и только теперь как следует разглядел его. Сталин был в неизменной своей серой тужурке, но с непривычно расстегнутым воротом, в обычных, гражданского покроя брюках, заправленных в голенища мягких сапог. Однако сам он сильно изменился — стал как бы меньше ростом и похудел, волосы на лбу поредели, виски заметно тронула седина.

— Садись, — повторил Сталин, но сам не сел.

Зная его привычку ходить по комнате в то время, как остальные сидят, Жданов опустился на жесткий венский стул — один из тех, что стояли вокруг стола. Он не знал, с чего начать разговор, и Сталин тоже не начинал его. Это обоюдное молчание показалось Жданову мучительным.

Наконец Сталин спросил:

— Как в Питере?

Жданов ответил не сразу, хотя вопрос такой предвидел и уже десятки раз мысленно формулировал ответ. Сейчас все эти заранее продуманные формулировки показались почему-то неуместными. Жданов решил, что надо просто доложить, в чем нуждается Ленинград, и уже опустил руку в карман своей тужурки, намереваясь извлечь оттуда записку, в которой были тщательно перечислены все главные нужды осажденного города. Лишь в самый последний момент рука его непроизвольно задержалась, и он сказал со вздохом:

— В Питере плохо, товарищ Сталин.

— Да, в Питере плохо, — как эхо, повторил Сталин и шагнул к двери, предупредив: — Подожди минуту.

Вернулся он действительно скоро с красной папкой в руке.

— Мы предполагаем объявить это по радио и завтра утром опубликовать в газетах, — сказал Сталин и положил папку перед Ждановым.

Раскрыв ее, Жданов прочел заголовок документа: "Провал немецкого плана окружения и взятия Москвы". Это было то самое сообщение Совинформбюро, которое на следующий день потрясло весь мир.

Потрясло оно и Жданова. Вчитываясь в строки сообщения, он забыл обо всем остальном. Раскрытая красная папка вздрагивала в его руках.

Наконец он опустил папку на стол и голосом, дрожащим от волнения, воскликнул:

— Это... великая радость, товарищ Сталин!

— Есть ли у тебя замечания... редакционного характера? — спросил тот спокойным, деловым тоном.

— Товарищ Сталин! — искренне удивился Жданов. — О какой еще редакции может идти речь? Сам факт разгрома немецких войск под Москвой...

И умолк, будучи не в силах продолжать из-за охватившего его волнения.

Сталин медленно покачал головой:

— Тут многого не хватает. Не сказано, что это Питер помог нам разгромить группировку фон Бока. Не сказано о понесенных жертвах на других фронтах, о тех, кто погиб, не дав возможности Рунштедту прийти на выручку фон Боку. Не сказано о нашем тыле, снабдившем армию вооружением...

Он говорил эти слова едва слышно, почти про себя.

— Всего сказать невозможно, — осторожно заметил Жданов. — Да, пожалуй, и необходимости в этом нет: сам факт поражения немцев включает в себя все!

— Очевидно, ты прав, — после некоторой паузы согласился Сталин.

На какое-то время наступило молчание. Потом Жданов спросил:

— О Якове... ничего? — Как и все близкие Сталину люди, Жданов знал, что его сын Яков, выпускник Академии имени Дзержинского, отправился на фронт на второй день войны, причем на один из самых трудных участков — в Белоруссию.

Знал Жданов и о том, что осенью немцы разбрасывали с самолетов листовки, на которых был изображен Яков среди военнопленных, — он выглядел измученным, истощенным, в форме командира Красной Армии, но без ремня.

И вот теперь Жданов почувствовал необходимость обратиться к Сталину-человеку, Сталину-отцу, тем самым выражая ему сочувствие. Но, к удивлению Жданова, Сталин ответил холодно и коротко:

— Ничего нового. — И, потянувшись рукой к лежавшему на противоположном конце стола, встопорщенному на сгибах неказистому листку бумаги, неожиданно спросил: — Ты не знал Реваза Баканидзе?

— Кого? — переспросил Жданов.

— Нет, ты, конечно, не знал его, — держа листок в руке, сказал Сталин. — Это мой старый товарищ по Тифлису. Когда-то он частенько бывал у меня. Потом... перестал бывать...

— Почему? — как-то автоматически спросил Жданов, но, встретившись взглядом со Сталиным, тут же опустил голову. Никогда ранее не видел он в этих карих глазах такой тоски, такой печали и вместе с тем такой злобы, неизвестно к кому обращенной.

Когда Жданов снова поднял голову, это странное выражение в глазах Сталина уже исчезло. Они смотрели на мир, как всегда, пристально и спокойно. Сталин уже овладел собой.

— Баканидзе тоже спрашивал — "почему?", — задумчиво, будто обращаясь к самому себе, произнес Сталин и вдруг протянул листок Жданову.

На покоробленной, видимо, где-то подмокшей бумаге смутно проступали отпечатанные на машинке, слегка растекшиеся строчки:

"По Вашему запросу сообщаем, что полковой комиссар Баканидзе Р.К. пал смертью храбрых в боях под Клином 9 декабря 1941 года..."

И Жданов почувствовал, что смерть этого человека означает для Сталина нечто большее, чем просто потеря старого товарища.

— Он был у меня перед отъездом на Западный фронт, — тихо продолжал Сталин. — Задавал много вопросов. Их могли бы задать и другие. Мы _договорились_, — это слово Сталин произнес медленнее и раздольнее, чем остальные, видимо вкладывая в него особый, только ему известный смысл, — что ответы будут даны после войны.

Жданову хотелось узнать, какие же вопросы задавал этот Баканидзе, но спросить Сталина он не решился, — знал, сколь скрытен тот и сколь не любит он, когда кто-нибудь пытается прочесть что-либо в его душе.

Молча возвратил листок, и Сталин взял его как-то очень уж бережно, будто прикасался не к бесчувственной бумаге, а к трепетной человеческой душе.

— Это цена нашей победы под Москвой, — сказал он совсем уж тихо и положил листок снова на стол. — Десятки тысяч погибших в боях!.. Для них был только один ответ: победа или смерть...

В этих его словах Жданов снова уловил отчетливо прозвучавшую щемящую нотку, совсем не свойственную Сталину.

И вдруг Жданову пришла в голову мысль: почему, когда речь шла о сыне, Сталин ответил так холодно и отчужденно, а о чужом ему каком-то Баканидзе говорит с таким нескрываемым волнением?

Но тут же понял: семейное горе было его личным, частным горем, таким же, какое уже постигло десятки тысяч отцов и матерей. Сталин не хотел отделять себя от них. В Баканидзе же он, очевидно, усматривал нечто гораздо большее, тот представлял для него народ...

Сталин сделал несколько шагов по комнате и уже обычным своим деловым тоном неожиданно объявил:

— В Москву едет Иден.

— Зачем? — так же деловито осведомился Жданов.

— Торговаться, — с саркастической усмешкой бросил Сталин. — Они все время торгуются. Это стало их профессией. Но мы... не уступим. Это было бы предательством по отношению к тем, кто погиб... Таких вот, — добавил он, еще раз осторожно коснувшись оставленного на столе извещения о гибели Баканидзе...

Потом Сталин присел к столу рядом со Ждановым, пристально вгляделся в него и спросил:

— Как твое здоровье, Андрей? Как астма?

Это тоже было несколько неожиданно. Жданов ответил коротко:

— Я здоров.

Сталин не спускал с него испытующего взгляда:

— Может быть, останешься с нами в Москве?

От этого вопроса у Жданова поплыл перед глазами красный туман. Он сделал резкое движение головой, как бы отстраняясь от чего-то, и почти выкрикнул:

— Нет!

— Но почему? — будто не замечая его состояния, спросил Сталин. — Работы много и здесь, в ЦК.

— Потому что... — напряженно заговорил Жданов, не в силах сдержать свое шумное, хриплое дыхание, — это тоже было бы предательством... В отношении тех, кто погиб в Ленинграде... И тех, кто защищает его сейчас... Я могу ошибаться, иногда не справляюсь — груз очень тяжел. Но предавать не умею...

Сталин на мгновение приподнял руки над столом, слегка разводя их, и сказал:

— Хорошо. Поговорим о Питере. Есть соображения создать новый фронт, Волховский. Главная его задача — пробиться в Ленинград извне...

Этот вопрос и стал темой обсуждения на совещании, которое состоялось часом позже, уже в служебном кабинете Сталина. Туда кроме Жданова были приглашены Мерецков, Хозин, Микоян.

Очевидно, все уже было предрешено до совещания. И походило оно на своего рода военный совет, проводимый на биваке. Никто не садился, все стояли у стола, на котором лежала карта Северо-Западного направления.

Докладывал Шапошников, и смысл его короткого доклада заключался в том, что Ставка считает целесообразным объединить все армии, действующие к востоку от реки Волхов, в самостоятельный Волховский фронт, поставив перед ним задачу вначале содействовать срыву наступления противника на Ленинград, а затем совместно с войсками Ленинградского фронта ликвидировать блокаду.

Шапошников показал на карте разграничительные линии армий, отметил, что Ставка возлагает большие надежды на новый фронт, придает ему решающее значение в ликвидации блокады. Затем назвал фамилии генералов, которым предстояло возглавить фронт и включаемые в него армии, и, посмотрев на Сталина, умолк.

Возник спор о 54-й армии. Мерецков требовал, чтобы она тоже была подчинена ему. Хозин категорически возражал против этого. Жданов поддержал Хозина.

Сталин сказал:

— Посчитаемся с мнением ленинградцев.

И вопрос был решен, армия осталась в составе Ленинградского фронта.

Затем Жданов вынул наконец из кармана свою тщательно подготовленную записку о неотложных нуждах Ленинграда. Сталин слушал его сосредоточенно, не прерывая ни репликами, ни вопросами. Он высказался лишь после того, как записка была доложена полностью:

— Помощь Ленинграду находится в прямой зависимости от пропускной способности Ладожской трассы. Ваша задача, товарищи Жданов и Хозин, сделать все возможное, чтобы трасса работала бесперебойно. Возможное и невозможное! А мы, — он взглянул при этом на Микояна, — в свою очередь сделаем все возможное и невозможное, чтобы Ленинград получил то, о чем говорил здесь товарищ Жданов. И еще один вопрос: надо вывезти из Ленинграда всех, кто не нужен для обороны города. Очевидно, нам придется послать туда авторитетного человека, который занялся бы специально эвакуацией населения и помог Военному совету в решении задач и материально-технического обеспечения...

На другой день Жданов и Хозин вылетели обратно в Ленинград, очень довольные результатами. По пути еще раз обсудили, какие выгоды сулит создание Волховского фронта, и сошлись на том, что, поскольку эта идея выдвинута, по-видимому, самим Верховным, он сделает все необходимое, чтобы оснастить новый фронт техникой и обеспечить его боеприпасами.

"...Что же изменилось с тех пор?" — задавал себе вопрос Жданов, перечитывая теперь телеграмму о слиянии двух фронтов в один. И, подумав, ответил так: "С тех пор прошло четыре месяца! Четыре месяца новых неудачных попыток прорвать блокаду. Значит, Волховский фронт не оправдывает своего назначения..."

Да, с тех пор прошло четыре месяца.

В январе прибыл в Ленинград в качестве уполномоченного ГКО А.Н.Косыгин и взял на себя огромное бремя забот по эвакуации сотен тысяч ленинградцев, контроль за доставкой грузов из глубин страны и многие другие вопросы, требующие централизованного решения. Эвакуация и доставка грузов до сих пор осуществлялась по ледовой Ладожской трассе. Теперь трасса растаяла, а надежд на скорый прорыв блокады все еще не было. Внесет ли кардинальную перемену в дальнейший ход событий объединение Волховского фронта с Ленинградским?..

В невеселые эти размышления вторгся Кузнецов. Он доложил, что с Хозиным связаться не удалось, из штаба фронта сообщили, что командующий выехал в войска.

— Из штаба фронта? — переспросил Жданов. — А где же он теперь находится, этот штаб?

— В Малой Вишере, Андрей Александрович.

"В Малой Вишере! — с горечью и недоумением повторил про себя Жданов. — Более чем в двухстах пятидесяти километрах от Ленинграда. Оттуда будет теперь осуществляться руководство войсками, оставшимися в блокированном городе. Но это же невозможно!.."

Был у Жданова разговор по прямому проводу с Генеральным штабом. Тогда Жданов продиктовал бодистке вопрос: "Кто такой Говоров?"

Ответ гласил:

"Артиллерист. В зимних сражениях под Москвой командовал армией. Проявил себя хорошо. Жуков дает отличную характеристику. В 1939 году во время финской кампании был начальником штаба артиллерии в 7-й армии, приезжал в Ленинград. Возможно, вы, Андрей Александрович, помните его".

Поднимаясь тогда из бомбоубежища, где располагался узел связи, Жданов, мучительно напрягая память, старался припомнить всех, кто три года назад, во время планирования прорыва "линии Маннергейма", приезжал в Ленинград из 7-й армии. Отличная память Жданова не подвела и на этот раз. Да, он действительно видел этого Говорова, тогда, кажется, комбрига, Видел только однажды. Именно видел, но ни разу не слышал.

Единственная эта встреча произошла в кабинете Жданова, Сам он сидел у торца стола для заседаний. Справа расположился Мерецков. Остальные стояли. Их было трое: начальник разведотдела штаба округа Евстигнеев, начальник штаба 7-й армии комбриг Иссерсон и еще один комбриг, сухощавый, подтянутый, несколько выше среднего роста, с тщательно расчесанными на пробор волосами и коротко подстриженными усами, Этот комбриг все время молчал — не проявил себя ни словом, ни жестом. Докладывал Иссерсон, которого в ту пору считали в военных кругах серьезным теоретиком планирования современных боевых операций. О том, что план артиллерийского обеспечения прорыва "линии Маннергейма" разработал молчаливый комбриг, Жданов не знал. Об этом только теперь, три года спустя, доложил ему Евстигнеев, которого он сам спросил, знаком ли тот с генералом Говоровым...

...Жданов посмотрел на круглые стенные часы. Сколько уже раз с начала войны смотрел он на них — то с тревогой, то с надеждой, то с нетерпением!

Сейчас в его взгляде отразилось нетерпение: Говорову пора было появиться.

На протяжении двух суток, истекших после разговора с Генеральным штабом, Жданову удалось собрать некоторые дополнительные данные о Говорове. Он, кажется, из крестьянской семьи, но был студентом Петроградского политехнического института. В первую мировую войну — офицер. В годы гражданской войны перешел на сторону Красной Армии. Командовал артиллерийскими подразделениями и частями. Уже в звании комбрига стал слушателем Академии Генерального штаба. Выпущен из нее досрочно и назначен был преподавателем в Артиллерийскую академию имени Дзержинского. Затем служил в Главном артиллерийском управлении. Почти с первых дней воины — начальник артиллерии Западного направления. За участив в гражданской войне награжден орденом Красного Знамени, за финскую кампанию — Красной Звездой. Два ордена Ленина — за бои под Москвой. С какого года в партии? Нет, он беспартийный.

...Хватит ли у этого профессионального артиллериста опыта, чтобы командовать уже не армией, а целым фронтом?

"Впрочем, — поправил себя Жданов, — теперь уже не фронтом..."

Телеграмма о том, что Говоров вылетел из Москвы, поступила утром. Встречать его выехал начальник штаба Гусев и час назад сообщил с аэродрома, что командующий прибыл. Пережидать на аэродроме очередной обстрел города Говоров не пожелал. Но почему же он не появляется?

Жданов начал нервничать. А когда стрелки часов приблизились к семи, Жданов поручил Кузнецову установить точно время отъезда Говорова и Гусева с аэродрома. Оттуда доложили, что они отбыли в 17:35.

Путь от аэродрома в Смольный на машине, снабженной всеми существующими в Ленинграде пропусками, не мог занять более сорока минут. Чем же вызвана задержка?

Жданов постарался переключить мысли на очередные неотложные дела Ленинграда. Их была уйма. Заготовка торфа, ставшего сейчас единственным топливом для электростанций. Дальнейшее расширение производства на Кировском заводе — изготовление и ремонт артиллерийских орудий и танковых моторов. Торжественная передача в действующую армию мощного бронепоезда "За Родину", изготовленного рабочими вагонного и паровозного отделения Витебского железнодорожного узла, Восстановление водопровода и канализации...

Но о чем бы ни думал в эти минуты Жданов, он непроизвольно поглядывал на часы и в половине восьмого забил тревогу: позвонил в штаб МПВО и Управление НКВД, приказал немедленно выяснить, не пострадали ли при последнем артобстреле какие-либо легковые автомашины и какие именно.

Прошло еще пятнадцать минут напряженного ожидания, и, когда Жданов снова схватился было за трубку аппарата прямой связи со штабом МПВО, дверь его кабинета раскрылась, на пороге показался Гусев.

— Что случилось?! — рассерженно и вместе с тем обрадованно спросил Жданов, подаваясь над столом вперед.

— Погнал за Нарвскую, — вполголоса ответил Гусев и тут же отступил в сторону, застыл, вытянув руки по швам. Следом за ним в кабинет Жданова шел Говоров.

Жданов еще издали впился взглядом в лицо генерала. Да, те же усы щеточкой, и темные, с проседью волосы разделяет безукоризненный пробор.

Жданов встал из-за стола и пошел навстречу генералу.

— Здравствуйте, Андрей Александрович, — глуховатым, спокойным голосом произнес Говоров, останавливаясь посредине большого кабинета.

— Здравствуйте, Леонид Александрович, — ответил Жданов и протянул ему руку. — Добро пожаловать. Я уже начал волноваться, не случилось ли чего-нибудь по пути с аэродрома.

— Нет, — все так же лаконично откликнулся Говоров, но, чуть помедлив, пояснил: — Я попросил начальника штаба сделать круг по городу. Давно не был в Ленинграде.

— Во мне пока нет необходимости? — негромко спросил Гусев, обращаясь одновременно к Жданову и Говорову, но больше, пожалуй, к Говорову.

— Попрошу вас... как договорились, — слегка поворачивая голову в сторону Гусева, сказал Говоров.

— Слушаюсь, товарищ командующий, — ответил тот, переводя взгляд на Жданова, и только после его разрешающего кивка удалился из кабинета.

— Проходите, Леонид Александрович, садитесь, — пригласил Жданов, указывая Говорову на два кресла у письменного стола и продолжая изучать его.

Говоров прошел к этим креслам не спеша. Руки его были прижаты плотно к бедрам. На бледном, слегка одутловатом лице резко выделялись густые брови. Из-под бровей глядела строгие и, как показалось Жданову, немигающие глаза.

Когда Говоров опустился в одно из кресел, Жданов расположился в другом против него. Несколько мгновений они сидели молча.

В эти мгновения Жданову почему-то вспомнилось, как происходила смена командующих Ленинградским фронтом в далеком уже теперь сентябре 1941 года. Жуков сразу же проявил себя властным, волевым командующим. Теперь же перед ним сидел, судя по первому впечатлению, слишком сдержанный и сухой человек.

— Как долетели? — спросил Жданов для того только, чтобы завязать разговор.

— Нормально, — скупо ответил Говоров. — Плохо, однако, что на западном берегу Ладоги с воздуха просматриваются склады и скопления вагонов. Неудовлетворительная маскировка. Я сделал замечание начальнику штаба.

Он произнес это не повышая голоса и, как показалось Жданову, равнодушно. Жданов хотел заметить с укором, что в тех наскоро построенных складах и вагонах заключена сейчас жизнь десятков тысяч ленинградцев, но тут же подумал, что негоже с этого начинать знакомство.

В кабинете снова водворилось молчание.

— Каково ваше первое впечатление от города? — спросил наконец Жданов, преследуя все ту же цель — как-то расшевелить Говорова, наладить чисто человеческий контакт с этим угрюмым человеком.

— Чисто, — после короткой паузы ответил Говоров. — На фотоснимках я видел Ленинград в сугробах снега. Теперь растаяли?

Этот опять-таки лишенный каких-либо эмоций вопрос привел Жданова в состояние раздражения.

Однако усилием воли он подавил его и, стараясь ничем не выдать своих чувств, сказал:

— Мы только что провели трехнедельник по очистке города. Силами тысяч ленинградцев.

Серые немигающие глаза генерала оставались по-прежнему спокойно-холодными. Видимо, до него не дошел смысл сказанного Ждановым. Вероятно, он все же не представлял себе, чего это стоило людям, измученным голодом и холодом блокадной зимы.

"Чисто! — с горькой усмешкой повторил про себя Жданов. — Если бы ты видел эти десятки тысяч ослабевших, обессилевших людей, сдирающих ломами, кирками и лопатами метровый ледяной покров с ленинградских улиц и площадей! Если бы взглянул на мертвецов, погребенных под этим покровом!"

А вслух спросил:

— С чего думаете начать, Леонид Александрович?

— Перед отлетом в Ленинград меня вызывал товарищ Сталин, — по-прежнему ровным, чуть глуховатым голосом заговорил Говоров. — Он поставил мне три задачи. Первая: не допустить разрушения Ленинграда осадной артиллерией противника. Вторая: превратить Ленинград в абсолютно неприступную крепость. И третья: накопить силы для будущих наступательных боев.

Слушая его, Жданов подумал, что вот так же, наверное, читал он свои лекции в Артиллерийской академии. И ему захотелось представить себе, как протекала встреча этого сухого человека со Сталиным. Неужели и там, в Кремле, Говоров держался как профессор на кафедре?

Не в силах уже больше сдерживать себя, Жданов спросил напрямик:

— Вам известно, что Ленинград находится еще в очень тяжелом состоянии?

— Да, известно, — спокойно ответил Говоров.

— Так с чего полагаете начать свою деятельность здесь?

— С детального изучения обстановки.

— Когда намереваетесь собрать Военный совет?

— В ближайшее время, как только более подробно ознакомлюсь с обстановкой, доложу вам, что готов, — сказал Говоров.

Он вынул из брючного кармана часы и взглянул на циферблат.

— Вы торопитесь? — спросил Жданов, и в голосе его прозвучало недовольство: он не привык к тому, чтобы собеседники сами определяли время окончания разговора с ним.

— Да, Андрей Александрович, — все тем же бесцветным тоном ответил Говоров.

— Устали с дороги? Хотите отдохнуть?

Тут, пожалуй, в первый раз о начала разговора выражение лица генерала чуть изменилось — резко очерченные брови на мгновение приподнялись.

— Никак нет. Просто я, видимо, не рассчитал время и приказал начальнику штаба в двадцать тридцать прислать ко мне начальника разведки. Сейчас, — он снова посмотрел на часы, — двадцать часов двадцать две минуты.

Жданов поднялся.

— Не буду вас задерживать.

Встал с кресла и Говоров.

...Когда начальник разведывательного отдела штаба Евстигнеев вошел к новому командующему, Говоров сидел за письменным столом. На столе не было ни карт, ни бумаг. Только толстая тетрадь и возле нее карманные часы на потертом ремешке.

Евстигнеев был уверен в теплом, дружеском приеме: он ведь один из немногих руководящих работников штаба, которые встречались с Говоровым раньше! Но из-за стола на него отчужденно смотрели серые немигающие глаза.

Представляясь генералу, как положено по уставу, Евстигнеев полагал еще, что тот просто не узнал его сразу, но сейчас вот, услышав знакомую фамилию, конечно же вспомнит об их встречах трехгодичной давности.

Говоров, однако, и после этого смотрел на него все так же холодно. Только спросил:

— Вы по-прежнему в Ленинграде?

— По-прежнему здесь и даже в прежней должности, — улыбнулся Евстигнеев с расчетом на ответную улыбку.

Ее не последовало. Лицо генерала оставалось каменным.

— Разведкарта при вас? — едва заметно кивнул он на черную кожаную папку, которую Евстигнеев прижимал рукой в бедру.

— Так точно! — ответил Евстигнеев уже без улыбки.

— Садитесь, — Говоров сделал движение рукой в сторону длинного стола, покрытого зеленым сукном.

Евстигнеев подошел к атому столу и остановился в ожидании, пока здесь же займет место командующий. Но тот не торопился.

— Я ведь сказал, садитесь, — повторил он, не повышая голоса. Затем взял свою толстую тетрадь, вложил в нее карандаш и, перейдя к длинному столу, опустился на стул рядом с Евстигнеевым. — Прошу вашу карту.

Евстигнеев поспешно извлек карту из папки, и Говоров погрузился в молчаливое изучение ее, забыв о присутствии начальника разведки. Лишь по истечении нескольких минут он спросил Евстигнеева:

— Сколько, по вашим данным, дивизий противника противостоит нашим войскам?

— Вы имеете в виду все Северо-Западное направление? — осведомился Евстигнеев.

— Да.

— Тридцать три дивизии и две бригады.

Серые глаза Говорова продолжали вопросительно глядеть в таза начальника разведки.

— Я жду, — напомнил он после короткой паузы.

— Простите, товарищ командующий, чего?

— Дивизии представляют, очевидно, различные рода войск, — все так же монотонно, без тени недовольства пояснил Говоров.

— Так точно, извините, — спохватился Евстигнеев. — В названное мной количество немецких соединений входят: двадцать шесть пехотных дивизий, две пехотные бригады, две танковые дивизии, две моторизованные и три охранные дивизии. Данные на первое января.

— Сейчас апрель, — как бы между прочим заметил Говоров, сделал какие-то записи в своей тетради и опять склонил голову над картой. Не отрывая глаз от нее, проговорил: — Наибольшая концентрация сил противника отмечается непосредственно перед Ленинградом и южнее Ладожского озера, так?

Евстигнеев отчеканил:

— В последнее время наблюдалось уплотнение боевых порядков немцев против Волховского фронта. Тем не менее на наших южных рубежах, а также на Неве и Карельском перешейке плотность противника осталась без изменений.

— Закон сообщающихся сосудов исключает такую ситуацию, — возразил Говоров и тут же уточнил: — Если, конечно, противник не получает подкрепления с других направлений.

— Достоверных данных о подкреплениях извне у нас на имеется, — продолжил свой ответ начальник разведки. — Однако...

— Пользуйтесь только достоверными данными, — прервал его Говоров и ткнул пальцем в карту, в один из синих флажков: — Каков фронт вот этой дивизии и каково состояние ее обороны?

— За несколько месяцев блокады, товарищ командующий, противник имел возможность повсюду построить прочные долговременные оборонительные сооружения.

— Я вас спрашиваю об этой вот дивизии, — снова указал пальцем Говоров на тот же синий флажок...

У Евстигнеева повлажнел лоб.

Дело в том, что уже продолжительное время Хозин, а до него еще и Федюнинский обращали главное внимание на противника, сосредоточившегося к юго-востоку от Ленинграда, по ту сторону блокадного кольца: там ведь завязались решающие бои. А на ближних подступах к Ленинграду противник изо дня в день характеризовался в разведсводках общими словами: "Долговременная оборона".

Говорова такая характеристика не удовлетворяла. Он требовал исчерпывающих сведении о состоянии каждой немецкой дивизии.

В эти минуты Евстигнеев тоже вспомнил, что новый командующий — из преподавателей военной академии. И невольно подосадовал: не экзамен же он у меня принимает, да и на экзаменах не поощряется стремление во что бы то ни стало "завалить" слушателя.

Евстигнееву довелось служить под началом разных командующих. Он пришелся ко двору добродушному, хотя и вспыльчивому Попову, импульсивному, всегда куда-то спешащему Ворошилову, властному, не терпящему возражений Жукову. Он понимал их, и они понимали его. Так же понятны для Евстигнеева были Федюнинский и Хозин. Но Говоров показался ему человеком непостижимым.

До часу ночи продолжалось то, что в последующих разговорах с сослуживцами Евстигнеев назовет полушутя-полувсерьез уже не экзаменом, а "допросом". На протяжении этой долгой беседы Говоров ни разу не повысил голоса, не произнес ни одного резкого слова, но и ни разу не улыбнулся. Ни разу не сказал, что тот или иной ответ начальника разведки не удовлетворяет его. Однако не сводил с Евстигнеева своих серых строгих, пристальных глаз, пока тот словом или жестом не давал понять командующему, что доложено ему все, чем располагает разведотдел. Тогда Говоров переводил взгляд на карту и тянулся своим указующим перстом к очередному синему флажку.

Наконец командующий отодвинул карту в сторону и на мгновение закрыл глаза.

Евстигнеев украдкой взглянул на стенные часы и выложил последнее, что оставалось у него за душой:

— О замене фон Лееба на посту командующего группой "Север" бывшим командующим восемнадцатой армией Кюхлером вы, конечно, знаете?

— Знаю, — подтвердил Говоров. — Но что из этого следует?

Евстигнеев пожал плечами:

— Полагаю, что вывод может быть только один: Гитлер недоволен действиями группы.

— Логично. А что еще?

Евстигнеев молчал.

— Перемещения в командовании всегда имеют не только причину, но и следствие, — пояснил Говоров. — Причина ясна. Каков ваш прогноз относительно следствий?

— Надо обдумать, — уклончиво сказал Евстигнеев.

— Обдумывайте, — как-то очень уж безразлично согласился командующий и на том закончил разговор: — Вы свободны.

— Какие еще будут приказания? — по привычке спросил Евстигнеев, укладывая в папку свою карту.

— Спать! — приказал Говоров и добавил: — Я ночных бдений не одобряю... Сегодняшняя ночь не в счет.

10

— Заседание Военного совета объявляется открытым, — сказал Говоров и придвинул к себе свою тетрадь.

Слева от него у торца стола сидел Жданов.

Васнецов, Трибуц, Штыков, Попков, Гусев расположились по обе стороны того же стола. Кроме них, на этот раз в заседании Военного совета участвовали начальник разведотдела Евстигнеев, командующий артиллерией фронта Одинцов и начальник инженерных войск Бычевский.

Не было уполномоченного Государственного Комитета Обороны Косыгина, который, прибыв в январе 1942 года в Ленинград, непременно присутствовал на всех заседаниях Военного совета и бюро обкома, когда обсуждались важные вопросы. Но сейчас он выехал на строительство Сясьской верфи. От этой стройки зависело пополнение Ладожской флотилии новыми судами.

С тех пор как в Ленинград прибыл новый командующий (по инерции все еще называли Говорова так, хотя фактически он являлся заместителем командующего новым, объединенным Ленинградским фронтом), прошло уже несколько дней. За это время у него было лишь одно короткое свидание со Ждановым — в тот самый вечер, когда генерал только что прилетел из Москвы.

Жданову докладывали: командующий беседует с начальниками родов войск, служб, отделов штаба. Беседует подолгу, но не шумно. Несколько раз выезжал в войска — на юг и к Неве. Заседание же Военного совета все откладывалось.

На четвертый день Жданов не вытерпел, сам позвонил Говорову, спросил, нет ли желания поговорить. Ответ последовал неожиданный:

— Я еще не готов, Андрей Александрович. Мне нужны еще сутки. Давайте уж поговорим обо всем завтра, на Военном совете.

Жданова это несколько покоробило: им следовало бы посоветоваться перед заседанием.

Но в спокойно-деловом тоне, каким Говоров отказывался от встречи, не было и тени своеволия.

Вечером Жданов спросил Васнецова, что он думает о новом командующем. Тот неопределенно пожал плечами:

— Я с ним еще не встречался. В штабе, однако, слышал, что человек он более чем дотошный. Люди идут к нему, как на экзамен.

— Мы в экзаменаторах не нуждаемся: выросли из школьного возраста! — вырвалось тогда у Жданова...

...Заседание Военного совета по традиции проводилось в кабинете командующего. Оно было назначено на 9 часов утра. Жданов появился здесь десятью минутами раньше.

В хорошо знакомом помещении что-то приятно изменилось. Он не сразу уловил, что именно. Лишь спустя мгновение обратил внимание на распахнутые окна: через их проемы вливался снаружи яркий солнечный свет.

За долгие месяцы блокады — холодов, бомбежек и обстрелов — в Смольном до того привыкли к плотно зашторенным в наглухо закрытым окнам, к горящим вполнакала настольным лампам, что сияние здесь весеннего солнца в первый миг ошеломляло.

Все приглашенные на заседание были в сборе. Жданов торопливо поздоровался с каждым и сел рядом с командующим.

Как только он опустился в кресло, Говоров встал и объявил заседание открытым. Сейчас ему предстояло не спрашивать других, а говорить самому.

Начало его выступления не отличалось яркостью.

— Предлагается, — сказал он негромко, — обсудить, как вам лучше и быстрее выполнить указания Ставки. А они сводятся к тому, чтобы подавить огонь вражеских батарей, обстреливающих город, укрепить нашу оборону и накопить силы для предстоящих боев по прорыву блокады. Начнем с артиллерии. Насколько мне известно, суточная норма снарядов для тяжелых дальнобойных орудий до сих пор была очень мала — в среднем три-четыре снаряда на ствол. К тому же немецкие орудия, обстреливающие город, имеют дальность от двадцати четырех до тридцати километров, точнее, до двадцати девяти и шести десятых километра, если иметь в виду их двухсотсорокамиллиметровую железнодорожную пушку. А у наших пушек и гаубиц дальность действенного огня не свыше девятнадцати и семи десятых километра. Исключение составляет только одна система — стопятидесятидвухмиллиметровая пушка: она бьет на двадцать семь километров.

— Простите, товарищ командующий, но вы упускаете из виду артиллерию Балтфлота, — заметил с места Трибуц.

— Никак нет, я помню, — ответил Говоров, не поворачивая головы в сторону адмирала. — Ваши стовосьмидесятимиллиметровые морские орудия бьют на тридцать семь и восемь десятых километра.

— Так точно, — подтвердил Трибуц.

— В целом же, — продолжал Говоров, — артиллерия фронта хотя и добилась в последнее время серьезных успехов в подавлении батарей противника, но все еще уступает им в дальности огня. Таково исходное положение.

Жданов уперся взглядом в зеленое сукно, покрывающее стол. Ему казалось, что устами Говорова докладывает какой-то бухгалтер, в лучшем случае директор завода. Одни цифры, и ничего больше! Сухо, бесстрастно перечисляются километры и миллиметры, не хватает только щелканья костяшками счетов.

— Полковник Одинцов, — говорил между тем Говоров, — может возразить, что, мол, сейчас ситуация несколько изменилась. Да, вы сумели добиться поставок извне тяжелых снарядов, которые в Ленинграде не производятся. Знаю также, что Ставка выделила для Ленинграда две авиационные корректировочные эскадрильи, и это поможет увеличить точность артогня. Но исходные данные в принципе остаются прежними: артиллерия противника стреляет дальше нашей. Следовательно, мы но в силах подавить неприятельские батареи, терроризирующие город. Ставится вопрос: как же изменить исходные данные в нашу пользу? Или — что одно и то же — как добиться огневого превосходства над противником?..

Жданов слегка приподнял голову. Он поймал себя на мысли, что это уже интересно и, наверное, сейчас докладчик даже внешне изменился.

Но нет, Говоров оставался таким же, каким был. Стоял, прижав руки к туловищу. Бесстрастное, одутловатое лицо. Взгляд серых неприветливых глаз устремлен куда-то поверх двери.

— Во-первых, — по-прежнему глухо зазвучал в тишине его голос, — я полагаю целесообразным всемерно выдвинуть вперед позиции тяжелой артиллерии. Где и как это сделать, уточню с начальником артиллерии. Только о главном скажу сейчас. — И, выйдя из-за стола, командующий направился к стене, где висела карта Ленинградского фронта, уперся там пальцем в какую-то точку. — Надо перебросить часть нашей тяжелой артиллерии вот сюда.

Он не обернулся и никого не пригласил к карте. Но все, включая Жданова, тоже встали из-за стола и столпились за его спиной, устремив взгляды в ту точку, на которой застыл палец командующего.

Несколько секунд все молчали. Потом раздался удивленный голос Васнецова:

— К Ораниенбауму?

— Именно, — подтвердил Говоров.

— На Ораниенбаумский плацдарм перемещать тяжелую артиллерию? — с еще большим недоумением воскликнул Васнецов.

— А почему вы, товарищ член Военного совета, усматриваете в этом что-то невероятное? — в свою очередь спросил Говоров. — Плацдарм имеет протяженность по фронту не менее семидесяти километров и глубину — от пятнадцати до тридцати километров. На таком пространстве, безусловно, найдется место для тяжелых орудий.

— Приморский плацдарм — пространство специфическое, — не унимался Васнецов, — это отрезанный от нас кусок земли! Туда через Финский залив даже доставка продовольствия сопряжена с большими трудностями! К тому же немцы уже не раз пытались отбить у нас этот плацдарм.

Говоров медленно повернулся к Васнецову и, четко разграничивая слова и фразы, сказал:

— Товарищ дивизионный комиссар... Во-первых, Приморский плацдарм обороняют войска ничуть не худшие, чем на любом другом участке Ленинградского фронта. Во-вторых, его прикрывают огнем форты Серая Лошадь, Красная Горка и вся крепость Кронштадт. В-третьих, — и это главное — выгода от переброски туда тяжелой артиллерии окупит все трудности и опасности, связанные с этим. Потому что, перебросив на плацдарм тяжелые орудия, мы не только значительно увеличим дальность нашего огня, но и направим его во фланг и тыл артиллерийским группировкам противника. На другие ваши вопросы, буде они возникнут, смогу ответить через два дня. Завтра я вылетаю на плацдарм.

С этими словами Говоров вернулся к столу. И опять за ним последовали все. Только Васнецов остался у карты, продолжая разглядывать ее.

— И еще одно обязательное требование к нашей артиллерии. — Генерал сделал нажим на слово "обязательное". — Надо чаще наносить массированные удары по командно-штабным пунктам противника. При наличии корректировочной авиации это тоже должно дать значительный эффект. Полагаю, что такими ударами мы заставим противника переносить огонь своих тяжелых батарей с городских кварталов на наши артпозиции. Что и требуется доказать.

И Говоров сел.

Васнецов наконец вернулся к столу и тоже сел, ненароком взглянув на Жданова. Тот улыбнулся ему сочувственно, хотя и с некоторой ироничностью.

Жданов понимал, что для Васнецова, как, впрочем, и для него самого, эталоном командующего остается Жуков. Васнецов конечно же пытается сравнивать нынешнее заседание Военного совета с тем, которое впервые проходило под председательством Жукова.

На том памятном заседании Жуков сразу раскрылся как личность, будто специально созданная для преодоления грозных препятствий. Его решительность, категоричность внушали веру, что он-то знает, где ключ к победе и как этим ключом пользоваться.

Совсем иным было первое впечатление о Говорове. Он казался человеком, начисто лишенным темперамента, слишком замкнутым, чересчур угрюмым. И то, что новый командующий оказался к тому же беспартийным, являлось как бы закономерным следствием этих свойств его характера. Оставалось загадкой, почему Сталин остановил свой выбор именно на нем. Не означает ли этот факт, что Москва поставила крест на потенциальных возможностях войск, оставшихся в Ленинграде, и все надежды по ликвидации блокады города возлагает теперь только на прорыв извне?

Жданов не смог бы сказать, в какой именно момент это впечатление поколебалось в нем. Но так или иначе он уже успел разглядеть в Говорове и нечто привлекательное, оценить конкретность его мышления, силу логики — этот "профессор" хорошо знал свой предмет. Васнецов же, по-видимому, все еще находился во власти первоначальных эмоций и по достоинству был корректно наказан за это.

— Желает ли кто-либо внести другие предложения, касающиеся артиллерии? — спросил Говоров и, выжидательно помолчав, взглянул на Жданова. — Нет?.. Тогда рассмотрим следующий вопрос. Он касается инженерного обеспечения обороны Ленинграда. Я беседовал с полковником Бычевским, трижды выезжал в войска и в результате убедился, что упор здесь делается на развитие существующей оборонительной системы в глубину. В основу положена идея только обороны. При этом, на мой взгляд, наши инженерные сооружения находятся сейчас... — он сделал паузу и закончил фразу неожиданно резко: — ...в явно неудовлетворительном состоянии. Совершенствуя их, мы обязаны пойти на максимально возможное сближение с противником. Это принципиальный вопрос. Он облегчит нам в будущем наступательные действия. Кто желает высказаться?

— Разрешите? — раздался голос Бычевского.

Говоров молча кивнул.

Высокий, исхудавший начальник инженерных войск начал взволнованно:

— Товарищ командующий оценил состояние инженерных оборонительных сооружений в Ленинграде как явно неудовлетворительное. Едва ли это справедливо. Опираясь на эти сооружения, войска Ленинградского фронта не пустили немца в город. Весна прибавила нам инженерных забот. Передний край обороны оказался в низинах, заливаемых водой. Минные поля осенней и зимней установки тоже затонули...

— Пожалуйста, разъясните, — перебил его Говоров, — вы выступаете в поддержку моего основного предложения или против него?

Спокойный этот вопрос почему-то привел полковника в еще более возбужденное состояние.

— Я за справедливую оценку положения! — возвысил голос Бычевский. — Товарищ командующий, очевидно, не представляет себе, что мы пережили. Он не видел здесь брустверов, сооруженных из трупов. Живые стояли перед выбором: вести огонь из-за этих брустверов, пока есть еще силы и патроны, или долбить промерзшую землю, чтобы захоронить товарищей. И предпочтение было отдано первому. С наступлением же весны такие укрытия пришлось постепенно ликвидировать. Вы скажете: надо было своевременно построить новые? А известно ли вам, что многим бойцам не под силу поднять тяжелое бревно?..

Наступило молчание. Двойственное чувство овладело присутствующими в этом кабинете. Подсознательно они сочувствовали Бычевскому и вместе с тем понимали, что такой тон при объяснении с командующим недопустим.

Жданов повернулся в сторону Бычевского, собираясь поправить начинжа и поддержать командующего, но в этот миг Попков неожиданно крикнул:

— Товарищи! Послушайте!..

Все переглянулись. Потом, как по команде, повернулись к репродуктору, стоявшему на письменном столе. Метроном стучал чуть слышно и размеренно-спокойно.

— Да не то, товарищи! Слушайте... там!..

Попков весь подался к раскрытому окну. Через окно, откуда-то издалека, в кабинет впорхнул прерывистый звонок трамвая. Никакой другой звук не мог так взволновать собравшихся здесь людей, как этот заурядный трамвайный звонок. Все устремились к широко распахнутому окну.

— Сегодня по Кирочной пустили! — торжествующе объявил Попков.

Жданов первым обнаружил, что Говоров не тронулся со своего места — сидит, как сидел, только усиленно потирает руки, будто они у него замерзли. Эти нервические движения подсказали Жданову, что на душе у командующего неспокойно.

— Товарищи! — нарочито строго окликнул Жданов остальных. — Будем продолжать работу. Командующий ждет.

Когда все снова заняли свои прежние места за столом, Говоров сказал:

— Я не хочу, точнее, не могу сейчас вдаваться в причины нынешнего состояния инженерных сооружений. Но мною высказаны здесь конкретные предложения, и мне хотелось бы услышать ваше мнение о них.

— У меня есть вопрос, — слегка наклоняясь над столом в сторону командующего, подал голос Васнецов. — Вы сказали, что необходимо совершенствовать оборону, выдвигая ее вперед. Верно?

— Верно, но это еще не все, — откликнулся Говоров. — Нам надо построить новые укрепления и в самом городе. Тысячи укреплений! И эта цифра не фигуральная. Мы должны внести серьезные коррективы в построение внутренней обороны города. Она создавалась по секторному принципу, и я полагаю, что принцип этот должен быть сохранен. Только надо покончить о иллюзиями. В прошлом за секторами были закреплены добровольческие рабочие отряды и ополченские соединения. Им предстояло принять бой в случае прорыва врага в город. Но вы же лучше меня знаете, что часть рабочих эвакуировалась вместе со своими заводами, другие не вынесли голодной зимы. Да и опорные пункты в каждом из секторов в результате бомбежек, обстрелов, наконец, погодных изменений частично пришли в негодность. Нам необходимо восстановить их и построить, повторяю, тысячи новых.

— Кто же будет это делать? — снова задал вопрос Васнецов. — Какими силами мы сумеем выполнить такую гигантскую работу?

Чуть пожав плечами, Говоров ответил:

— У ленинградцев есть опыт строительства оборонительных сооружений.

— Опять мобилизация населения? — спросил в свою очередь Попков.

— Да, — твердо сказал Говоров.

Попков безнадежно махнул рукой:

— Люди измучены мобилизациями. Прошлым летом мы мобилизовали пятьсот тысяч человек на строительство оборонительных укреплений. Осенью начались мобилизации на лесозаготовки и торфоразработки. Зимой тысячи ленинградцев образовали живой конвейер от Невы до хлебозавода, подавая туда ведрами воду. Они не жалуются на это, ни о чем нас не просят, но мы должны дать им хотя бы месяц отдыха. Месяц, свободный от новых мобилизаций!

— Это невозможно, — неумолимо ответил Говоров.

— Почему?

— Потому что противник стоит по-прежнему в шести километрах от города. Потому что он не упустит возможности воспользоваться слабостью нашей обороны. Случится то же, что уже случилось на "Невском пятачке" — плацдарм этот потерян главным образом потому, что не был достаточно укреплен. И вот теперь весь левый берег Невы, вплоть до Шлиссельбурга, в руках противника.

Напоминание о потере этого клочка земли, обильно политого кровью советских бойцов, прозвучало жестоким укором. Говоров, видимо, сам ощутил это.

— Товарищи! — заговорил он с несвойственной ему проникновенной интонацией. — Мы должны смотреть правде в глава. Враг не считается ни с нашими потерями, ни с пережитыми испытаниями. Он — враг. И мы должны исходить только из этого. Строительством новых оборонительных сооружений задача не исчерпывается. Нам предстоит сформировать из оставшихся в городе рабочих новые батальоны, но уже армейской структуры. Только таким образом город превратится в реальную крепость. На юге и юго-западе роль фортов будут выполнять Ораниенбаумский плацдарм, Кронштадт и Пулковские высоты. На севере — железобетонный пояс Карельского укрепрайона. На востоке — Невская укрепленная позиция, которую еще надо создать. Сам же город станет как бы основной цитаделью крепости. Посмотрите, далее, трезвым взглядом на существующие в секторах городской обороны укрепленные районы. Кто занимал там доты в недалеком прошлом? Кадровые артиллерийско-пулеметные батальоны. На бумаге они существуют в теперь, а фактически давно растворились на полевых позициях дивизий первого эшелона. По своему предвоенному опыту начальника артиллерии укрепрайона я знаю, что артпульбаты в принципе могут вести самостоятельный огневой бой как против пехоты, так и против танков противника — в каждом из них по штату противотанковых средств не меньше, чем в стрелковом полку. И сейчас от нас требуется во что бы то ни стало восстановить эти мощные подразделения, свести их снова в систему укрепрайонов. Тогда мы сможем поочередно выводить в резерв некоторые стрелковые полки, а затем и дивизии для подготовки к активным наступательным действиям. Я просил бы вас высказаться и по этому вопросу...

Жданов не спускал с Говорова глаз. Теперь он уже окончательно понял, что ошибся в первоначальной своей оценке этого человека. Самым легким было бы признать Говорова только толковым специалистом академического склада. Еще проще иронизировать над его памятливостью на цифры. Да, у него математический склад ума, математическая логика мышления. Но так ли уж это плохо? Жданов тщетно пытался отыскать уязвимые места в построениях Говорова. Нет, этого человека нельзя было причислить к теоретикам, оторванным от жизни. Возможно, что для него не вполне постижимы чувства людей, переживших многие месяцы блокады. Но факты ему известны! Все его предложения опираются именно на факты...

Это течение мыслей Жданова, равно как и ход самого заседания Военного совета, нарушил один из помощников Евстигнеева. Он неслышно возник в дверях кабинета и вытянулся, глядя на Говорова, безмолвно прося извинения за свое вторжение сюда. Потом так же неслышно, ступая на носки, подошел к начальнику разведки, склонился над его ухом и передал ему какую-то синюю папку.

Говоров едва заметно передернул плечами.

— Разрешите доложить, товарищ командующий! — обратился к нему Евстигнеев. — Мне принесли протокол допроса пленного немецкого капитана. В показаниях этого пленного имеется кое-что, достойное внимания Военного совета. На днях — точной даты пленный не помнит — в Пушкин и Гатчину приезжал начальник штаба вермахта фельдмаршал Кейтель. Капитан лично видел, как Кейтель проследовал на наблюдательный пункт, откуда просматривается значительная часть Ленинграда.

Евстигнеев захлопнул синюю папку и сел.

— Что ж, — резюмировал Говоров, — полагаю, что этот факт не менее симптоматичен, чем отстранение фон Лееба. Противник готовится. Будем готовиться и мы...

С этого заседания Военного совета Васнецов ушел со смятенной душой, которая и без того была истерзана всем пережитым.

Безмерные страдания и муки выпали на долю каждого ленинградца. Но у тех, кто нес ответственность за судьбы города, к этому добавлялось еще и другое: они страдали оттого, что не могли остановить смерть, бесшумно шагающую по ленинградским улицам, проникающую в заводские цехи и сквозь стены жилых домов.

Душа Васнецова страстно жаждала исцеления. Эта жажда усилилась с наступлением весны, с появлением солнца, ослепительно сверкавшего на хорошо вычищенных тротуарах и мостовых, после того, как истосковавшиеся по теплу люди наконец скинули с себя опостылевшие шубы, валенки, шали и стали походить на довоенных ленинградцев.

Трезвый разум партийного работника все время напоминал Васнецову, что блокада еще существует, что враг по-прежнему стоит у стен Ленинграда и вообще конца войны пока не видно. Но истерзанная душа его полна была безотчетной веры в то, что самое страшное уже позади, что ленинградцы дождались возможности отдохнуть, прийти в себя, набраться сил...

И вдруг эта речь Говорова и так тесно перекликающееся с ней сообщение Евстигнеева. Они вернули Васнецова к жестокой действительности.

"Конечно, — размышлял Васнецов, — Кейтель не случайно приезжал под Ленинград. У немцев нет времени для развлекательных экскурсий. Ими не забыт разгром под Москвой. Теперь, когда от Москвы их отделяют уже не десятки, а сотни километров, вряд ли Гитлеру придет в голову повторить наступление на советскую столицу. Под Ленинградом же враг стоит на тех позициях, которых достиг в сентябре прошлого года. Значит?.."

Значит, Говоров прав.

Значит, снова тысячам ленинградцев надо брать в руки лопаты и кирки, снова месить бетон, класть кирпичи, под обстрелами врага возводить новые доты, устанавливать противотанковые надолбы, оборудовать эскарпы.

...В приемной Васнецова ждал незнакомый человек. Занятый своими мыслями, Васнецов не сразу вспомнил, что сегодня рано утром ему звонил представитель какого-то главка и настоятельно просил принять его.

В последнее время представители наркоматов и различных ведомств все чаще стали наведываться в Ленинград. Это было вполне объяснимо: в Ленинграде находилось много предприятий различного подчинения. В суровые месяцы осенне-зимней блокады, когда связь с Большой землей фактически поддерживал только Смольный, все фабрики, заводы и учреждения, не приостановившие работы, обращались со своими нуждами только в обком и горком партии. Но чем прочнее входила в быт Ладожская трасса, чем регулярнее становилось авиационное сообщение, тем больше налаживались связи предприятий с наркоматами. Регулирование этих связей и решение вопросов, требующих рассмотрения в централизованном порядке, было одной из обязанностей Косыгина. К нему и хотел адресовать Васнецов человека, позвонившего утром, но, вспомнив, что уполномоченный ГКО выехал в Сясьстрой, дал согласие принять москвича после заседания Военного совета.

И вот он явился.

— Слушаю вас, — сказал Васнецов, опускаясь на стул за письменным столом и указывая посетителю на стоявшие перед столом кожаные кресла. — С чем пожаловали?

— С жалобой, товарищ Васнецов, — скороговоркой ответил тот.

Взгляд Васнецова скользнул по листку перекидного календаря, где были записаны фамилия, имя и отчество этого невысокого роста и относительно молодого — не старше сорока лет — человека.

— Какая же у вас жалоба, товарищ Скворцов? — спросил Васнецов. — Это шутка, конечно?

— Зависит от того, с чем от вас уйду. Я, как вам уже докладывалось, из Главцементтреста. Нам от Ленинграда помощь нужна.

— Не вполне вас понимаю, — пожал плечами Васнецов.

— Дело-то простое — цемент стране нужен. А у вас в Кировском районе целый завод цементный имеется. И, конечно, законсервированный. Мы просим отдать нам часть его оборудования.

— Почему вы пришли с этим ко мне? — спросил Васнецов и услышал, что голос его, помимо воли, прозвучал недовольно.

— Так в Ленинграде без Смольного никуда! — развел руками Скворцов. — Попков уперся...

— Товарищ Скворцов, — тем же недовольным тоном продолжал Васнецов, — поймите, Ленинград в блокаде! Сотни домов и перекрытий разрушены. Мы сами испытываем острейшую нужду и в цементе и в оборудовании.

— Только и слышу: "Блокада, блокада!" — рассердился Скворцов. — Еще когда собирался ехать в Ленинград, меня пугали: там, мол, холод, голод, мертвецы на улицах!.. Конечно, я знаю, все это было. Но теперь-то!.. Давайте говорить откровенно: где она, эта блокада?

— Как — где?! — воскликнул Васнецов. — Да разве вы не знаете...

— Знаю, все знаю! — опять прервал его Скворцов. — И что немцы в шести километрах от Кировского — тоже знаю. Но в городе-то никакой блокады не чувствуется! Улицы чище, чем в Москве. Снабжение, насколько я мог заметить, вполне приличное...

Васнецов молчал. Ему подумалось: "Этот человек либо шутит, либо просто хочет польстить. Но шутки здесь неуместны, а всякая лесть оскорбительна... Или, может быть, гостю с Большой земли действительно невозможно представить себе истинное положение Ленинграда?"

— И даже обстрелы не дали вам почувствовать, что Ленинград не избавился от блокады? — спросил Васнецов.

— Обстрелы?.. Это, конечно, есть. Только ведь они не помешали вам отгрохать на Кировском новый механический цех. Работают там и медно-чугунолитейный и новочугунолитейный. Вагранка в порядке. Спросите — откуда знаю? Скажете — военная тайна? Да от меня, товарищ Васнецов, никакие тайны не утаятся. Все равно знаю, что и снаряды делаете, и мины, и пушки. Танки ремонтируете! Чего уж там прибедняться!

Васнецов даже чуть растерялся от такой напористости посетителя.

Верно, в феврале — марте на Кировском построили новый механический цех. И чугунолитейные восстановили. И на других предприятиях оборонного значения кое-что сделано — только за этот месяц они дали фронту сто орудий, почти восемьсот пулеметов, больше двухсот тысяч снарядов и столько же мин. И судостроители не простаивали — отремонтировали 227 кораблей и 360 катеров, заново построили для Ладожской флотилии тендеры, сварные металлические баржи. Верно, все это сделано. Но блокада остается блокадой. Что он, с луны свалился, этот бодрячок?

Васнецов пристально смотрел в глаза сидящему перед ним человеку, стараясь по выражению лица проникнуть в его подлинные мысли.

— Ну что вы на меня так глядите, Сергей Афанасьевич? — опять усмехнулся Скворцов. — Помогать другим, насколько я знаю, старая ленинградская традиция! Согласны?

— Да, в этом я согласен с вами, — сказал Васнецов и вышел из-за стола, пересел в кресло напротив Скворцова, несколько мгновений пристально глядел ему в глаза. Потом сказал: — Послушайте, Антон Григорьевич, вы... член партии?

— Ну, разумеется, — продолжал улыбаться тот. — С тридцать второго. Верите? Или партбилет показать?

— Нет, нет, не надо. Я не к тому... Я... — Васнецов заговорил сбивчиво. — Я хочу, чтобы вы откровенно... как положено между коммунистами... Вам и в самом деле Ленинград представляется... таким?

— Каким?.. А-а, понимаю! — спохватился Скворцов. — Вы на меня как на марсианина смотрите! Так нет, я, Сергей Афанасьевич, не марсианин. И если сами вы призвали меня к откровенности, так уж не сердитесь за нее. У меня создается впечатление, что ваши производственники блокадой как щитом прикрываются. А мне со стороны виднее. Конечно, все было — и голод, и холод, и десятки тысяч смертей. Но сейчас вон на Филармонии объявление висит: открываем, мол, зал после капитального ремонта! На Невском морячки за девушками стреляют. В магазинах товары есть. Мало, конечно. А в Москве их, думаете, много?..

Васнецов не сводил удивленного взгляда с необычного собеседника. Васнецова коробило, возмущало, что этот человек с Большой земли говорит о Ленинграде как о самом обычном городе, что, зная лишь понаслышке о муках, которые пережил Ленинград, он позволяет себе высказываться о них как бы между прочим. Вся блокадная психология Васнецова протестовала против этого и требовала поставить Скворцова на место. А вместе с тем совсем другое, прямо противоположное чувство переполняло Васнецова — он радовался, что этот москвич заставил его самого посмотреть на происходящее вокруг другим, новым, непривычным взглядом.

Васнецов мог бы многое сказать Скворцову. Объяснить, что город еще не справился с последствиями голода, что из-за нехватки рабочих рук и строительных материалов — в частности, цемента — медленно идет ремонт жилых зданий, а потому законсервированный цементный завод будет пущен в ход в ближайшие недели; поделиться своими заботами о восстановлении канализации и водопровода — воду пока удалось подать только в три с небольшим тысячи домов, — напомнить, что от огня осадных немецких батарей ежедневно гибнут десятки ленинградцев.

И тут он вспомнил то, что слышал совсем недавно в кабинете Говорова. "Какие дома? Какой водопровод?! — подумал Васнецов. — Завтра или послезавтра снова надо поднимать население города на строительство укреплений".

Он нахмурился и сухо спросил Скворцова:

— Что конкретно вы просите от нас?

Тот поспешно полез во внутренний карман пиджака, вытащил оттуда листок бумаги, развернул его и подал Васнецову:

— Вот спецификация.

Васнецов мельком взглянул на бумагу, положил ее на стол и сказал, вставая:

— Оставьте. Я посоветуюсь. Посмотрим, что можно сделать.

Скворцов тоже поспешно встал, вежливо поблагодарил:

— Спасибо, товарищ Васнецов. С вашего разрешения, позвоню завтра утром...

Оставшись один, Васнецов вернулся за стол. "Нет, нет! — сказал он себе. — Не надо верить ему. Враг рядом, все восстановленное может быть снова разрушено, людям еще далеко до отдыха. Надо думать только о предстоящих боях. Не обольщаться радостными, посвежевшими лицами ленинградцев! Впереди новые испытания!.."

Он посмотрел на окно и вдруг спросил себя: "А почему я не открываю его, как это сделал Говоров?"

Васнецов подошел к окну и попытался открыть. Но заклеенная, промерзшая за зиму и разбухшая весной рама не поддавалась.

Он вызвал дежурного секретаря, спросил его:

— У вас есть стамеска?

— Что? — удивился секретарь.

— Ну, нож какой-нибудь! Я хочу открыть окно...

Дальше