Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Книга V

Часть первая

1

Переданное в Смольный по телефону и продублированное телеграфом сообщение о том, что наступление немецких войск на Волхов удалось отбить и что непосредственная опасность вторжения врага на юго-восточное побережье Ладоги миновала, было подобно лучу солнца, на мгновение пробившемуся сквозь грозовые тучи, обложившие ленинградское небо.

В течение нескольких ноябрьских дней Смольный затаив дыхание ожидал исхода боев, которые вела пятьдесят четвертая армия под командованием Федюнинского. Падение Волхова стало бы для Ленинграда катастрофой. И не только потому, что предопределяло выход противника к Новой Ладоге и, следовательно, захват скопившихся там продовольственных грузов. Последствия прорыва немцев к юго-восточному берегу Ладожского озера были бы трагическими еще и потому, что при этом оказывалась бесполезной новая автомобильная трасса от станции Заборье, с таким трудом прокладываемая по лесным чащобам и незамерзающим болотам в обход Тихвина, который теперь находился в руках противника.

Более того: пробившись к Ладоге, немцы неизбежно соединились бы с финнами на река Свирь, отрезав все подступы к озеру из глубины России и осуществив таким образом гитлеровский план удушения Ленинграда вторым блокадным кольцом.

Успешные действия пятьдесят четвертой армии на подступах к Волхову отодвинули такую опасность, но не ликвидировали ее. Основные силы первого армейского корпуса немцев по-прежнему стояли в нескольких километрах от Волхова, и вражеские снаряды продолжали рваться на его окраинах, когда в Смольном, в кабинете Жданова, собрались руководители обороны Ленинграда.

За длинным столом для заседаний занимали свои привычные места сам Жданов, Васнецов, новый командующий фронтом генерал Хозин, секретари обкома Штыков и Бумагин, секретарь горкома Капустин, председатель исполкома Ленгорсовета Попков и начальник штаба фронта Гусев. Несколько в стороне, в одном из кресел у пустующего сейчас письменного стола, расположился генерал Воронов, как бы подчеркивая этим, что присутствует здесь в качестве наблюдателя, — он уже получил вызов Ставки и сегодня же должен был вылететь в Москву.

Ленинград окутывался вечерним сумраком, чуть ослабленным белизной снега, — зима в этом году началась необычно рано. В плотно зашторенном кабинете Жданова горела настольная лампа, но люстра не зажигалась: режим экономии электроэнергии строго соблюдался и в Смольном.

Как всегда, каждый из приглашенных на заседание Военного совета, входя, прежде всего бросал взгляд на Жданова, стараясь по выражению его липа определить: не произошло ли в самый последний момент каких-либо новых событий, и если да, то какого именно характера?

Лицо Жданова было хмурым и замкнутым. Темные мешки под глазами, казалось, стали еще больше.

Ожидая, пока официантка из смольнинской столовой расставит на столе стаканы чая в подстаканниках и разложит всем по кусочку пиленого сахара, собравшиеся обратили внимание, что Жданов и сидящий слева от него Хозин избегают встречаться взглядами.

Официантка, поняв, что ее присутствие задерживает начало заседания, засуетилась, с недоумением обнаружила на своем подносе оставшийся кусочек сахара, скользнула взглядом по столу, чтобы понять, кого она обделила, на всякий случай положила белый кубик в центр стола, на свободное от карт пространство, и удалилась. Некоторые, как только она ушла, вырвали листки из блокнотов и, торопливо завернув свои кусочки сахара, опустили их в карманы пиджаков и гимнастерок. В этот миг ослабло напряжение в электросети, настольная лампочка потускнела. Васнецов сделал было резкое движение — очевидно, хотел подойти к телефону и узнать, что там случилось на смольнинской подстанции, но лампочка тут же вспыхнула неестественно ярко.

Жданов поморщился от режущего глаза света, прикрыл зеленый стеклянный абажур газетой.

— Что ж, начнем, товарищи, — негромко сказал он. И присутствующим показалось, что слова эти произнесены недовольно, с каким-то усилием, точно Жданову не хотелось начинать заседание.

В наступившей тишине Васнецов, энергично размешивая свой чай, позвякивал ложечкой о стекло. Жданов строго взглянул на него, и тот отодвинул стакан в сторону.

— Есть предложение заслушать товарища Хозина, — так же тихо продолжал Жданов. — Командующий ставит вопрос, который... впрочем, не стоит предварять. Пожалуйста, товарищ Хозин.

Настольная лампа теперь уже горела нормально. Но Жданов, видимо поглощенный своими мыслями, забыл снять с абажура газету, и вся комната погрузилась в полумрак. Никто не обращал на это внимания.

Хозин встал и с высоты своего огромного роста в первый раз обвел взглядом присутствующих. Потом опустил голову и подчеркнуто, не обращаясь ни к кому в отдельности, сказал:

— Суть вопроса в следующем. Мне представляется целесообразным прекратить пока попытки прорыва на Невском плацдарме, поскольку они не сулят успеха, по крайней мере в ближайшем будущем, и влекут большие потери в личном составе. Это первое...

Участники заседания были ошеломлены. Иные подумали, что они ослышались, не так поняли командующего. "Прекратить попытки прорыва блокады? Свернуть наступательные действия на "Невском пятачке", с которыми были связаны все надежды на соединение с 54-й армией?!" А командующий между тем продолжал:

— Теперь второе. Я предлагаю перекинуть из Ленинграда к Федюнинскому три стрелковых дивизии и две бригады — стрелковую и танковую — с целью укрепить наш левый фланг. У меня все.

Он повернулся лицом к Жданову, точно ожидая от него чего-то. Но Жданов сидел нахмурившись, не глядя на генерала, едва слышно постукивая карандашом по стеклу, прикрывающему торец стола.

Хозин сел.

Второе его предложение уже не оставляло места для сомнений. Получалось, что командующий предлагает не только смириться с неудачей у Невской Дубровки, но и вообще ослабить обороноспособность Ленинграда.

Взгляды Штыкова, Капустина и Попкова требовательно устремились к Жданову. Начальник штаба Гусев и генерал Воронов вели себя внешне безучастно. Васнецов же, наоборот, с явным возмущением передернул плечами, поднялся, резко отодвинул стул, на котором сидел, и, засунув руки в карманы, стал нервно вышагивать по комнате.

Казалось, что только это — звук отодвигаемого стула — вывел Жданова из сосредоточенного оцепенения. Он сдернул газету, прикрывавшую абажур, и при ярком свете лампы всем, кто видел сейчас лицо Жданова, показалось, что он сдерживает бушующую где-то в глубине его души бурю и сейчас она прорвется наружу.

Но ожидание это не оправдалось. Жданов заговорил, не повышая голоса:

— Товарищ Хозин высказал эти свои предложения еще утром. Они показались мне несколько странными...

— Мне тоже! — громко сказал Васнецов.

Будто не слыша этой реплики, Жданов развивал свою мысль дальше, в том же сдержанном тоне:

— По существу, предложения Михаила Семеновича равносильны отказу — да, добровольному отказу! — с ударением повторил он, — от прорыва блокады, поскольку Невский плацдарм является единственным участком фронта, где прорыв в принципе возможен. Больше того, мы рискуем потерять Ленинград. Кто может ответственно поручиться, что противник не попытается снова штурмовать город? Немцы же по-прежнему недалеко от Кировского завода! И в этих условиях лишиться трех дивизий и двух бригад? Не понимаю!

Последние слова Жданов произнес с горечью и бросил на стол карандаш, который до тех пор крепко сжимал пальцами. Так и не взглянув на Хозина, он придвинул к себе стакан остывшего чая в резном подстаканнике, опустил туда сахар и, не размешав, сделал быстрый глоток. Потом коротко спросил:

— Кто желает высказаться?

Васнецов прекратил ходить по комнате — теперь он стоял, положив обе руки на спинку своего пустого стула, — и откликнулся первым:

— Думаю, что тут обсуждать нечего! Я, например, решительно против предложений товарища Хозина.

Жданов помешал ложечкой чай, оглядел сидящих за столом, затем перенес свой вопрошающий взгляд на Воронова:

— Хотелось бы услышать ваше мнение, Николай Николаевич!

Воронов встал.

— Я прошу, чтобы мои слова не рассматривались как мнение представителя Ставки, — подчеркнуто официально сказал он. — Вам, Андрей Александрович, известно, что мои полномочия окончились. Тем не менее командующий делился со мной своими соображениями, и в них, по-моему, есть резон. Во всяком случае, мне представляется, что предложения генерала Хозина следовало бы обсудить.

Воронов одернул гимнастерку и сел. Наступило тягостное безмолвие. Слышно было только шумное, астматическое дыхание Жданова.

— Я говорил товарищу Хозину сегодня утром и говорю сейчас: мне в принципе непонятна его позиция, — произнес наконец Жданов, уже не скрывая своего раздражения. — Прекращение наступления с Невского плацдарма и переброска части войск за кольцо означают, что никаких надежд на прорыв блокады изнутри у нас нет. Так? Ответьте нам, Михаил Семенович!

— Я хочу, чтобы товарищ Попков доложил продовольственное положение на сегодняшний день, — вместо ответа сказал невозмутимо Хозин. И добавил: — Сегодня он делился со мной некоторыми своими соображениями.

Жданов недоуменно посмотрел на Попкова, как бы спрашивая безмолвно, почему тот, имея какие-то новые данные, не доложил их прежде ему, Жданову.

Попков встал, вынул из нагрудного кармана своей полувоенной гимнастерки блокнот и, не раскрывая его, сказал:

— Сегодня мы произвели очередной подсчет запасов продовольствия. Я как раз собирался идти к вам, Андрей Александрович, но ко мне зашел командующий и сказал, что через пятнадцать минут состоится заседание.

Попков раскрыл было блокнот, но, так и не заглянув в него, продолжал по памяти:

— Муки в городе осталось на неделю, крупы — на восемь дней, жиров — на две недели. Мясопродуктов в Ленинграде нет. Правда, эти данные не включают запасов, которые имеются в Новой Ладоге. С учетом же их можно считать, что муки нам хватило бы на три недели, крупы и жиров — на две с половиной, а мясопродуктов чуть больше чем на неделю. Тем не менее дальнейшее сокращение продовольственных норм для населения представляется мне невозможным. Смертность в городе растет с каждым днем и грозит превратиться в массовое явление. Придется урезать нормы питания личному составу войск и Балтфлота. Другого выхода я не вижу и...

Лицо Жданова исказила болезненная гримаса. Он торопливо закурил и прервал Попкова:

— Это особый вопрос. Его обсудим отдельно. Сейчас речь идет о другом...

Попков умолк и спрятал свой блокнот.

— Извините, Андрей Александрович, — сказал Хозин, — но у меня есть еще одно предложение: заслушать товарища Штыкова о положении дел на строительстве обходной дороги. Терентий Фомич лучше всех нас осведомлен об этом, поскольку вернулся с той стороны только сегодня.

Взгляды всех обратились к невысокому, широкоплечему, с типично русским, крестьянским лицом, средних лет человеку. Это и был Штыков — один из секретарей Ленинградского обкома партии. Большую часть времени он находился за блокадным кольцом, возглавлял работы по доставке грузов из внутренних областей страны к Ладожскому озеру. А после того как пал Тихвин и было начато строительство обходной трассы, все его внимание переключилось на эту стройку.

Штыков сосредоточенно курил, но, услышав пожелание Хозина, придавил папиросу о дно пепельницы и вопросительно посмотрел на Жданова. Жданов кивнул, и Штыков, не вставая со стула, сказал:

— Работы ведутся день и ночь. Привлекли к строительству колхозников, мобилизовали транспорт из всех районов, по которым должна пройти трасса. Вместе с тыловыми подразделениями на строительстве работает сейчас не менее тысячи человек...

Торопить Штыкова с окончанием строительства новой трассы было бесполезно. Все знали, что расстояние от Заборья до Ладоги достигает почти трехсот километров. На карте, висевшей в кабинете Жданова, эта дорога была изображена в виде изломанной красной линии, похожей на температурный график тяжело больного человека. От Заборья она резко поднималась на север, круто сворачивала на запад, затем карабкалась на северо-запад, в районе Ладоги падала вниз, на юго-запад, потом ползла к восточному побережью Шлиссельбургской губы и, как бы задохшись после длинного пути, замирала здесь, возле прибрежной деревеньки Леднево.

— Положение крайне тяжелое, — глухо сказал Жданов, — я всем это очевидно. На переброску продовольствия самолетами полагаться не приходится: авиация нужна под Москвой, и то минимальное количество транспортных самолетов, которое Ставка может выделить для снабжения Ленинграда, не способно покрыть даже самых скромных наших потребностей. Тем не менее я не понимаю, — повышая голос, произнес он, — какое все это имеет отношение к предложению товарища Хозина?

— Прямое! — возразил Хозин. — Сократив численность войск, мы пусть незначительно, но все же облегчим проблему снабжения частей, остающихся в городе.

Васнецов, все еще стоявший, облокотившись о спинку стула, воскликнул:

— Трудно поверить, что командующий говорит это всерьез! Мы уже перебросили на ту сторону две дивизии, когда готовили прорыв. Теперь предлагается перебросить еще пять соединений. Так можно дойти и до полной ликвидации Ленинградского фронта.

Жданов предостерегающе постучал карандашом по стеклу, призывая Васнецова умерить свою горячность.

— Я повторяю, — как бы игнорируя полемический выпад Васнецова, с обычной своей невозмутимостью проговорил Хозин, — что, оставляя все войска в блокадном кольце, мы обрекаем их на хроническое недоедание и, следовательно, снижаем их боеспособность. Кроме того, я убежден, что в сложившихся условиях Тихвинское и Волховское направления становятся решающими. Защищать Ладожское побережье и отбить Тихвин — вот что сейчас необходимо в первую очередь...

— Партия поручила нам защищать Ленинград! — запальчиво прервал его Васнецов.

— Так точно, — отозвался Хозин. — Но представьте себе, что немцы, не беспокоясь за Тихвин, перебросят дополнительные силы под Волхов, прорвутся к Ладоге, соединятся с финнами на Свири. Тогда ничто уже не спасет Ленинград от вымирания. Второе кольцо блокады замкнется наглухо.

Хозин умел держать себя в руках, однако чувствовалось, что сейчас это дается ему с большим трудом. Он вынул платок, быстрым движением вытер со лба капли пота, хотя в кабинете было прохладно, и твердым голосом сказал:

— Как командующий войсками фронта, я убежден, что если мы не перебросим часть войск на Большую землю и не создадим достаточно сильную ударную группировку на левом фланге, то допустим серьезный оперативный, может быть даже стратегический просчет. Вести бои на "Невском пятачке" в то время, как противник окружает нас еще одним блокадным кольцом, бессмысленно. Наше спасение в защите Ладожского побережья и в том, чтобы отбить у врага Тихвин.

Хозин сел. Снова наступило угнетающее молчание.

Начальник штаба придерживался того же мнения, что и Хозин, но не решался вмешиваться в столь острый спор между Ждановым и Васнецовым, с одной стороны, и командующим — с другой. Воронов, высказав в осторожной форме свое личное мнение, не считал возможным оказывать дальнейшее давление: его полномочия распространялись лишь на одну операцию Ленинградского фронта, которая фактически уже закончилась неудачей.

Остальные участники заседания испытывали еще большие затруднения. Многоопытные партийные и советские работники, они не считали и не могли считать себя достаточно искушенными в чисто военных делах, да и других забот им хватало с избытком.

Им, людям невоенным, трудно было так вот, с ходу, высказаться по существу возникшего спора. Целесообразность предложений Хозина вызывала у них сомнение. Зато ясно осознавалось другое: необходимость быстрейшего прорыва блокады. Проститься с надеждой на это они не могли и осуществление такой надежды по-прежнему связывали с исходом боев у Невской Дубровки, а точнее у Дубровки Московской, на противоположном берегу. Давно все привыкли к мысли о нехватке сил для отражения натиска противника, а командующий предлагает уменьшить и эти явно недостаточные силы — вывести часть войск за пределы блокадного кольца. С этим трудно было согласиться.

Да и то, что Жданов и Васнецов не скрывали своего несогласия с предложениями Хозина, фактически предопределяло исход обсуждения. В конечном счете и Бумагин, и Капустин, и Попков короткими репликами своими дали понять, что они тоже за сохранение в Ленинграде всей наличной численности войск и за продолжение наступательных действий на "Невском пятачке".

— Вы хотите что-нибудь добавить, Михаил Семенович? — неожиданно мягко спросил Жданов.

Хозин снова встал. Несколько мгновений всем, кто наблюдал за ним, казалось, что командующий собирается с мыслями, ищет новые аргументы в пользу своих предложений. Однако дополнительной аргументации не последовало.

— Никак нет, — коротко ответил Хозин. — Добавлений не имею. — И опять опустился на свое место.

— Что ж, товарищи, — подвел итог Жданов, — по-видимому, вопрос ясен. Мы ценим Михаила Семеновича как опытного военачальника, но... в данном случае наши мнения расходятся. На этом и закончим. Товарища Хозина прошу задержаться, — добавил он уже вполголоса.

...И вот они остались в комнате одни: Жданов и Хозин. Оба на тех же местах, что и во время заседания. Жданов взял из раскрытой коробки "Северной Пальмиры" папиросу, нервно размял ее, закурил, закашлялся, положил папиросу на край тяжелой, граненого стекла пепельницы и сказал, следя за тонкой струйкой дыма:

— Все же я не понимаю вас, Михаил Семенович! Когда я утром предложил обсудить ваши соображения, так сказать, коллективно, то, откровенно говоря, надеялся, что вы откажетесь. И моя и Васнецова точка зрения вам уже была известна. На что же вы рассчитывали?

Хозин по привычке сделал попытку встать.

— Нет, нет, сидите, пожалуйста, — удержал его Жданов. — Я хочу, чтобы мы поговорили без официальностей. — Он взял с края пепельницы папиросу, сделал две-три затяжки и, слегка наклоняясь к Хозину, продолжал: — Я искренне ценю вас, Михаил Семенович. Потому и не возражал, чтобы вы и Федюнинский поменялись местами. Но начинать нам совместную работу с конфликта нельзя. В особенности в теперешних чрезвычайных обстоятельствах.

Хозин молчал. Можно было подумать, что генерал никак не реагирует на явную попытку Жданова смягчить их противоречия и восстановить те ровные отношения, которые установились между ними с момента недавнего возвращения Хозина в Ленинград уже в качестве командующего.

И это удивляло Жданова, вызывало в нем глухое, пока еще тщательно подавляемое раздражение.

— Вся наша надежда, — снова заговорил он, — связана о прорывом блокады. Иначе мы задохнемся, и вы это понимаете не хуже меня. За вчерашний день, по сводке горздрава, уже четыреста ленинградцев умерли голодной смертью. Сегодня, очевидно, эта цифра возросла. И с каждым днем, с каждой неделей голод будет ощущаться все сильнее. А вы, командующий фронтом, в такой момент предлагаете свернуть операции в района Невской Дубровки! Не обижайтесь на меня, Михаил Семенович, но я начинаю думать, что за время пребывания там, на Большой земле, вы... ну, — как бы это поточнее сказать? — перестали понимать психологию ленинградцев. И, кроме того, хочу вам напомнить, что никаких указаний из Ставки о свертывании операции не поступало. Наоборот, и вы это отлично знаете, не так давно Василевский звонил вашему предшественнику Федюнинскому от имени товарища Сталина и выражал крайнее недовольство темпами нашего наступления.

Хозин по-прежнему безмолвствовал и неподвижно сидел на стуле, устремив взгляд куда-то в пространство. Все попытки Жданова побудить его хотя бы сейчас, в беседе с глазу на глаз, признать свою неправоту оставались напрасными.

Жданов резким движением бросил в пепельницу погасшую папиросу и уже требовательно спросил:

— Как понимать ваше молчание?

— Я высказал все, что мог, — ответил Хозин.

— Но в этих ваших высказываниях не видно перспективы. Вывести из Ленинграда часть войск, прекратить наступление, а дальше что? Что же дальше?!

Хозин резко, всем корпусом, повернулся к Жданову и, глядя на него в упор, подчеркивая каждое слово, сказал:

— Андрей Александрович, это и есть тот самый вопрос, который я хотел задать вам: что же дальше?

— Драться! — воскликнул Жданов. — Лед на Неве окрепнет ее позже чем через неделю, и я не верю, что, перебросив на плацдарм тяжелые танки, подтянув туда побольше артиллерии, сконцентрировав там усилия авиации, мы не сможем преодолеть эти проклятые двенадцать километров. Когда возникает дилемма: иди голодная смерть, или прорыв, то выбор может быть лишь один!

Хозин медленно покачал головой.

— Андрей Александрович, вы только что назвали цифру умерших от голода за вчерашний день. Но помните ли вы цифры погибших на Невском плацдарме?

Жданов нахмурился.

— А вы помните, сколько перемолото там вражеских войск? Наши бойцы погибли за святое дело. Войны без жертв не бывает.

— Конечно, — согласился Хозин. — Только жертвы должны быть оправданными. Простите, Андрей Александрович, что вступаю с вами в спор, в иное время никогда не решился бы на это. А сейчас я вижу свой долг в том, чтобы еще раз попытаться предостеречь вас и избавить себя от ошибочного шага. Вспомните историю "Невского пятачка". В сентябре, когда принималось решение отбить у немцев плацдарм на левобережье, оно было правильно: противник тогда еще не успел как следует укрепиться, блокада только что замкнулась, и попытка сразу; же прорвать ее сулила реальный успех. Двадцатого октября, когда началась операция по прорыву, тоже можно было надеяться на успех, поскольку у Невской Дубровки удалось создать; значительное численное превосходство над противником, да еще и в тылу у него оказалась наша армия, нацеленная на Синявино. Жертвы, понесенные в тех боях, были, конечно, оправданными. И тогдашнее требование Ставки форсировать наступление не вызывало сомнений. Но с той-то поры ситуация резко изменилась. Немцы начали наступление юго-восточнее Ленинграда, моему преемнику Федюнинскому пришлось перегруппировать силы пятьдесят четвертой армии, чтобы отстоять Волхов. Да и сейчас ему впору защитить от врага Ладожское побережье, а не о прорыве думать! Если уж нам не удалось прорвать блокаду двадцатого октября, когда удары по врагу наносились с двух сторон, то чего же можно ждать от теперешнего наступления только со стороны Ленинграда? Если тогда наши войска сумели продвинуться лишь на считанные десятки метров, какие же шансы имеются у нас сегодня, в гораздо худших условиях, пробить двенадцатикилометровую глубину обороны противника? Чем оправдаете вы новые жертвы, которые будут огромны, если наши части на "пятачке" не перейдут к обороне? Чем оправдаемся мы сами за свои ошибочные решения перед Ставкой, перед народом, перед собственной совестью, если враг прорвется к Ладоге? Только тем, что мы дрались и хотели прорвать блокаду?!

Хозину стоило больших усилий произнести такую длинную речь. И в первые мгновения она произвела впечатление на Жданова. Однако очень скоро Жданов почувствовал, что командующий все-таки не убедил его. Психологический барьер непреодолимо преграждал доступ к нему любых аргументов в пользу предложения Хозина.

Генерал Хозин был человеком военным до мозга костей. Эмоциональная сторона вопроса, так или иначе связанного с боевыми действиями, всегда отступала у него на дальний план. Для него были куда важнее соотношение сил и средств, выбор главной цели и способов достижения ее, точный расчет времени и пространства. Жданов же, даже приобретя за эти месяцы некоторый военный опыт, оставался прежде всего политическим деятелем. То, что в партийной терминологии именуется политико-моральным состоянием масс, принималось им во внимание в первую очередь.

Отличало этих двух людей и нечто другое.

Приехав с Жуковым, Хозин находился в блокированном Ленинграде относительно недолго и в то время, когда продовольственная проблема не приобрела еще первостепенного значения. Главное тогда заключалось в том, чтобы не пустить врага в город, отбить его штурм. И эту задачу под руководством Жукова удалось выполнить, после чего Хозин вступил в командование 54-й армией и весь следующий месяц провел уже за пределами блокадного кольца — на Большой земле.

А Жданов находился в Ленинграде неотлучно. Пережил здесь первые тяжкие поражения — прорыв врагом Лужской оборонительной линии, вторжение противника в пригороды. Познал горечь обиды от жестких, уничижительных сталинских телеграмм. На его, Жданова, глазах замкнулось кольцо блокады в снаряды вражеской артиллерии стали рваться в центре города. И вот теперь новый страшный союзник немцев — голод — медленно, но беспощадно терзает людей, сводит их в могилу...

Жданову казалось, что сотни тысяч глаз смотрят на него с немым укором и безмолвно спрашивают: "Доколе?!"

На этот вопрос нельзя было ответить словами. Только делами надо отвечать! Точнее, только одним, главным, решающим делом: прорывом блокады. И все, что отодвигало это главное дело куда-то в отдаленное будущее, было решительно неприемлемо для Жданова.

— Вам нечего больше сказать? — спросил он Хозина, нахмурившись.

Хозин промолчал. Лишь спустя некоторое время последовал его неторопливый ответ:

— Есть, Андрей Александрович! Прошу вас подойти сюда. — И сам направился к стене, где висела большая карта, испещренная извилистыми красными и синими линиями, стрелами, флажками. Не оборачиваясь, но слыша, что Жданов тоже поднялся с кресла и встал за его спиной, Хозин ткнул в карту пальцем: — Вот отсюда, из района Кириши, Любани, противник начал свое октябрьское наступление. Его основные силы двинулись вот сюда, на Тихвин, через Грузине и Будогощь. Какова, по-вашему, последующая цель врага?

— Это элементарно, — сухо ответил Жданов, все еще не понимая, куда клонит командующий. — Конечно, немцы будут пробиваться к Лодейному Полю, постараются выйти на Свирь и соединиться с финнами. Мы же только что говорили об этом.

— Да, вы правы, — кивнул Хозин. — Но мы не коснулись другого — того, что имеет огромное значение не только для Ленинграда, а и для всей страны, для советско-германского фронта в целом. Простите меня, Андрей Александрович, но я хочу спросить вас напрямую: не ускользает ли от вашего внимания ясно наметившийся второй, вспомогательный удар немецкой группировки, действующей в районах Тихвина и Волхова? Учитываете вы или нет, что, наступая одновременно на Малую Вишеру и Бологое, противник имеет далеко идущие замыслы?

— Какие? — автоматически спросил Жданов.

— Выйти отсюда навстречу левому крылу группировки фон Бока. И он это сделает, если мы не навяжем ему серьезных боев за Тихвин и Волхов.

— Но есть еще Калининский фронт, — пожимая плечами, сказал Жданов. — Он отделяет...

— Да, сегодня пока отделяет фон Бока от фон Лееба, — продолжал Хозин. — Однако если они соединятся где-то в районе Вышнего Волочка, вы понимаете, что это будет означать для Москвы?

Жданов молчал. В этих доводах Хозина для него тоже не было ничего принципиально нового. Как один из руководителей партии, он всегда мыслил общегосударственными масштабами. И все-таки трагическое положение Ленинграда действительно приковало к себе все его помыслы. По-видимому, тут сказывались еще и отсутствие в последнее время прямых контактов со Сталиным и частая смена командующих. Все это вместе взятое конечно же ограничивало возможности Жданова, несколько сужало поле его зрения. Однако прямота Хозина показалась ему чрезмерной, больно задела самолюбие.

— Наступление немцев на Москву, пожалуй, уже выдохлось... — как бы про себя, не то спрашивая, не то утверждая", проговорил Жданов.

— Если не связать немцев боями в районе Тихвина и на Волховском направлении, если позволить фон Леебу вывести оттуда часть своих войск, оно может возобновиться, — убежденно сказал Хозин.

Жданов медленно пошел к столу, остановился у торца, взял из коробки новую папиросу, но не закурил, будто забыв о ней, и снова обернулся к Хозину:

— Во всем, что вы сейчас говорили, не учитывается только одно: возможность штурма Ленинграда.

— Я думая и об этом, Андрей Александрович, — ответил Хозин, тоже подходя к столу. — Полностью исключить такую возможность нельзя...

— И для нас, ленинградцев, это является решающим обстоятельством! — быстро подхватил Жданов.

— Однако, по моему убеждению, — продолжал Хозин, — фон Лееб не в состоянии сейчас штурмовать город. Вы знаете, что то же утверждал и Жуков, уезжая от нас в Москву. А после отъезда Георгия Константиновича, насколько мне известно, немецкая группировка под Ленинградом пополнения не получала. Да и не может фон Лееб рассчитывать на пополнения, пока на решен исход битвы за Москву. Все взаимосвязано, Андрей Александрович!

Жданов еще сжимал в пальцах так и не закуренную папиросу. Потом сломал ее, бросил в пепельницу и сделал несколько медленных шагов по комнате...

Он думал о том, о чем не мог забыть ни днем, ни в ночные бессонные часы. Мысль об этом не оставляла Жданова ни на минуту, что бы он ни делал и о чем бы ни говорил. Она, эта мысль, укладывалась в четыре страшных слова; враг вблизи Кировского завода.

"Будущее всегда судит о прошлом по конечным результатам, — размышлял Жданов. — Оно, это будущее, наверное, поймет, что в сложившейся обстановке Ленинград не в силах был не пустить врага на свои окраины. Но если немцы захватят город, потому что руководители обороны уступили чьей-то сомнительной концепции и в угоду ей бездумно вывели за пределы блокадного кольца значительную часть войск, этого нам не простит никто — ни современники, ни потомки!"

Сделав такой, теперь уже бесповоротный вывод, Жданов прекратил медленное шагание по своему большому, слабо освещенному кабинету и остановился все у того же длинного стола, по другую сторону которого застыл в ожидании Хозин.

— Нет, Михаил Семенович, — твердо сказал он, — я не могу согласиться с вами. Слишком велик риск. А Ленинград — чересчур высокая цена за успех на любом другом участке советско-германского фронта. Народ проклянет всех нас, если мы, ослабив ленинградский гарнизон, облегчим врагу штурм города. Да, я знаю, что фон Лееб не только не получает пополнений, а сам вынужден был передать часть своих войск фон Боку. Знаю и о том, что войска его измотаны. В этих обстоятельствах он едва ли решится на штурм. Но если мы примем ваши предложения, обстоятельства существенно изменятся, возникнут новые условия. Вывод трех дивизий и двух бригад, включая танковую, по единственному пути, который возможен, — через Ладогу, — навряд ли останется не замеченным разведкой противника. Да в прекращение нашего наступления с Невского плацдарма натолкнет немцев на некоторые невыгодные для нас умозаключения. Враг решит, что мы полностью выдохлись. Раньше или позже проникнутся таким же настроением и наши собственные войска и население Ленинграда. Сейчас люди все еще верят в скорый прорыв блокады и держатся. А если вы отнимете у них эту веру?! Словом, я против.

И Жданов направился к своему письменному столу, зажег там вторую настольную лампу, склонил голову над разложенными бумагами, давая понять командующему, что разговор окончен. Хозин едва заметно пожал плечами.

— Разрешите идти? — негромко спросил он.

— Да. Пожалуйста.

Хозин пошел к двери. Он уже полуоткрыл ее, когда снова услышал голос Жданова:

— Одну минуту!

Хозин повернулся.

— Я... не убедил вас? — В голосе Жданова прозвучала несвойственная ему просящая интонация.

— Нет, Андрей Александрович, — твердо ответил Хозин.

— Очень сожалею, — уже резко произнес Жданов. — Не буду вас больше задерживать.

И он опять склонился над бумагами.

В то же самое время в другой комнате Смольного генерал Воронов заканчивал свои не слишком обременительные сборы в дорогу.

За час до выезда на комендантский аэродром он отправился к Хозину.

— Хочу попрощаться, Михаил Семенович...

Хозин сидел за письменным столом и что-то сосредоточенно писал. Оглянувшись на голос Воронова, он отложил перо, посмотрел на ручные часы, спросил:

— Вы наметили отбыть в двадцать один ноль-ноль?.. Если разрешите, я сам зайду к вам минут через тридцать. Будет одна просьба, Николай Николаевич.

— Рад ее выполнить, — ответил Воронов. — Что-нибудь семье передать?

— Да, передать... Только не семье.

— Что же? И кому?

— Письмо. В Генштаб. Товарищу Шапошникову.

Воронов пристально посмотрел на Хозина.

— Хотите... настаивать?

— Не могу иначе, Николай Николаевич.

Воронов слегка развел руками. Молча опустился в кресло.

— Вам... все же не удалось убедить Андрея Александровича? — спросил Воронов.

— Нет. После заседания у нас был длинный разговор. Но Жданов остался при своем мнении.

— А Васнецов?

— С ним я больше не разговаривал.

Воронов медленно покачал головой:

— Идете на риск, Михаил Семенович.

— Мы с вами военные люди, Николай Николаевич. В случае необходимости обязаны рисковать. Даже жизнью.

— Жизнью пожертвовать иногда легче.

— Вы считаете, что я не прав?

— Нет, совсем наоборот, полагаю, что ваши предложения разумны, и я дал это понять на Военном совете. Но настаивать не мог. Не имел на то даже морального права... Думаете, мне легко возвращаться в Москву, не выполнив приказа Ставки? — горько улыбнулся Воронов.

— Он и не мог быть выполнен, — сказал Хозин. — Никто не знал, что немцы опередят нас, начнут наступление на Тихвин.

— "Никто не знал"!.. — все с той же горечью повторил Воронов. — Нас с вами, кажется, учили, что предвидение входит в круг обязанностей военачальника.

— Этот упрек можно адресовать не только нам.

На мгновение в глазах Воронова зажглись тревожные огоньки. Он наклонил голову и сказал тихо:

— Это не утешение. Мы обязаны отвечать за каждую неудачу и перед своей совестью и перед народом. Списывать собственные неудачи за счет противника — значит признать, что ход войны определяет он.

— Но до сих пор так оно и получалось, — угрюмо сказал Хозин. — Немцы наступали, мы оборонялись.

— Это и верно и неверно, Михаил Семенович. Верно потому, что Ленинград по-прежнему в блокаде и немец стоит под Москвой. Неверно же потому, что нам удалось сорвать почти все сроки, запланированные Гитлером. Тем более досадно, что мы не сумели осуществить хорошо задуманную наступательную операцию. В данном случае я адресую упрек себе лично.

— Напрасно, Николай Николаевич, зря вы себя казните. Прорвать блокаду в условиях немецкого наступления на Тихвин, при угрозе, нависшей над пятьдесят четвертой армией, возможности не было. В этом я уверен, так же как и в том, что сегодня продолжать наши атаки на "пятачке" бесполезно — только людей погубим.

— "Пятачок" нам еще пригодится, отдавать его нельзя ни в коем случае! — предостерег Воронов.

— Я и не собираюсь отдавать левобережный плацдарм! Но удержать его — одно, а пытаться наступать оттуда — совсем другое... Прорыв сейчас неосуществим, — слегка повышая голос, продолжал Хозин, — и я не вижу смысла оставлять в резерве несколько соединений с перспективой, что бойцы там превратятся в полудистрофиков, тогда как под Тихвином и Волховом каждый человек, каждая винтовка, каждый танк на вес золота! Не хочу после того, как немцы окончательно закрепятся в Тихвине, утешать себя мыслью, что это "не мой фронт"! И когда фон Лееб соединится на севере с финнами, а на юге с войсками фон Бока, тоже не хочу оправдываться тем, что я, мол, старался всячески, да не смог убедить товарища Жданова в необходимости воспрепятствовать этому.

— И все же не забывайте, Михаил Семенович, что Жданов — секретарь ЦК.

— А я коммунист и командующий фронтом! Авторитет Андрея Александровича для меня непререкаем. Но если я убежден, что он ошибается?..

— Его можно понять.

— Я понимаю, но уступить в данном случае не могу. Прорыв блокады и для меня — самое главное. Однако прямолинейный путь не всегда кратчайший... Словом, разрешите мне через полчаса вручить вам пакет. Если... вы готовы взять его, зная о содержании.

Воронов еще раз пристально посмотрел в глаза Хозину и, коротко ответив: "Я вас жду", вышел из кабинета.

Наступила ночь, зимняя, беспросветная, еще одна ленинградская блокадная ночь.

Люди, которым не предстояло провести эту ночь без сна — в окопах, траншеях или штабных землянках, в цехах у станков или за столами дежурных в районных и заводских парткомах, уже лежали в своих постелях, скованные холодом, забываясь на какое-то время и вновь просыпаясь в тревоге.

Жданов не спал, хотя в третьем часу перешел из своего служебного кабинета в жилой флигелек, расположенный тут же, на территории Смольного, и имел возможность соснуть там часа три-четыре.

Поднявшись на второй этаж, он снял тужурку, сапоги, сунул ноги в домашние туфли и включил стоявший возле кровати на тумбочке радиодинамик. Раздался мерный стук метронома. "Может быть, эта ночь вообще пройдет благополучно, без налетов в обстрелов?" — подумал Жданов. Потушил свет и лег поверх одеяла, не раздеваясь. Лежал, прислушиваясь к мерному, успокаивающему стуку метронома, а уснуть не мог: конфликт с Хозиным мучил его.

Жданов прекрасно понимал, что положение, которое он занимает в партии, в стране и здесь, в Ленинграде, обеспечивает ему последнее, решающее слово в возникшем споре. Ни одна дивизия, ни одна бригада не будут выведены из Ленинграда и наступательные бои в районе Невской Дубровки не прекратятся без его согласия или без приказа Ставки.

В своей правоте он не сомневался. Не случайно его позиция встретила единодушную поддержку со стороны Васнецова и других членов Военного совета. Но сознание, что командующий не только упорно отстаивал свою особую точку зрения, а и, вопреки мнению всего Военного совета, остался при ней, не давало покоя Жданову.

Ради престижа, только ради того, чтобы остаться победителем в споре, Жданов никогда не противопоставил бы своей огромной власти предложениям командующего. "А командующий? Почему он так упорствует?" — спрашивал себя Жданов и не находил ответа.

Несколько смущала и позиция Воронова. Однако ее можно было объяснить: после того как не удалась подготовленная под руководством Воронова операция по прорыву блокады, отстаивать возможность прорыва он, естественно, не мог. "А ведь не исключено, что и Хозин, — продолжал размышления Жданов, — разумеется, пусть не сознательно, не преднамеренно, но все же хочет таким вот образом оправдать неудачный исход операции, к которой он, как бывший командующий 54-й армией, тоже причастен?"

Причину совпадения позиций командующего и представителя Ставки Жданов видел еще и в том, что оба они маловато пожили в блокадном Ленинграде, а потому не в состоянии постичь в полной мере состояние духа ленинградцев, понять, что и население города и войска способны пойти на самые тяжкие испытания, на еще большие жертвы во имя избавления от блокады.

Как военные специалисты, и тот и другой, очевидно, в какой-то мере правы — он, Жданов, это допускал. Но нынешняя война не похожа на прежние. Руководствоваться в ней лишь чисто военными расчетами нельзя. В конце концов, немецкие генералы в таких расчетах тоже сильны, но добиться решающей победы до сих пор так и не смогли...

Жданов вспомнил, как еще перед войной, когда он по заданию ЦК занимался делами Военно-Морского Флота, затонула во время маневров одна подводная лодка. Экипаж ее удалось спасти. Жданов вызвал в Москву командира этой лодки, выяснил техническую сторону происшествия, а под конец беседы задал вопрос:

— У вас почти не было шансов на спасение. Вы могли надеяться только на помощь извне. Логично было бы прекратить всякую деятельность, экономить кислород. Почему вы не поступили так?

Командир, молодой человек, всего три года назад окончивший высшее военно-морское училище, подумал немного, потом виновато как-то развел руками:

— Сложить руки и ждать смерти? Нет, Андрей Александрович, нас учили иначе... К тому же я коммунист...

Жданов лежал в темноте с открытыми глазами. Только метровом нарушал необычную тишину. А сна не было.

На рассвете в спальне Жданова раздался телефонный звонок. Звонил Васнецов. Сообщил о своем намерении выехать в район Невской Дубровки.

— Проеду на КП Бычевского, — сказал он, — и вызову туда Болотникова.

Васнецов не объяснил, по какому именно делу собирается ехать. И Жданов не спросил его об этом, но интуитивно почувствовал, что нынешняя поездка Васнецова каким-то образом связана со вчерашним заседанием Военного совета.

Скорее по инерции, чем из деловых соображений, Жданов поинтересовался, как скоро Васнецов рассчитывает вернуться. Услышал в ответ, что к вечеру, и повесил трубку.

Через несколько минут после этого разговора "эмка", выкрашенная в белые с серыми разводами зимние камуфлирующие тона, помчалась от Смольного по пустынным, заснеженным улицам притихшего Ленинграда. Рядом с шофером сидел Васнецов, на заднем сиденье расположились два автоматчика.

Машина направилась по шоссе в сторону Всеволожского, чтобы затем, уже по проселочным дорогам, свернуть на юго-восток, к Невской Дубровке.

Жданов не ошибся в своих предположениях: между вчерашним конфликтом с Хозиным и сегодняшней поездкой Васнецова была прямая связь. Спор, в котором Васнецов активно участвовал на стороне Жданова, не прошел и не мог пройти для него бесследно.

Как человек импульсивный, он в еще большей степени, чем Жданов, проникся специфической "блокадной психологией", характерной для многих ленинградцев того времени. Этим людям начинало казаться, что понять их до конца могут только те, кто, как и они, начиная с сентября безвыездно находился в блокадном кольце, испытал на себе все бомбежки, все обстрелы, изо дня в день постоянно ощущал за своими плечами смерть, Хозин к этим людям не принадлежал, поскольку почти два месяца провел по ту сторону кольца, и уже потому Васнецов отнесся к его предложениям настороженно.

Та же "блокадная психология" порождала у "блокадников" не только особую гордость, но и укрепляла уверенность, что надеяться они должны прежде всего на свои силы и что прорвать блокаду суждено им самим. План же, предложенный Хозиным, исключал возможность прорыва блокады в ближайшее время. И примириться с этим Васнецов не мог.

Но вместе с тем он понимал, что лишь непоколебимая убежденность в своей правоте могла заставить Хозина пойти на столкновение с человеком, занимающим такое положение, как Жданов. В итоге этих размышлений и возникло желание безотлагательно выехать к Невской Дубровке...

Нет, выезжая туда, Васнецов был далек от сознательного намерения еще раз убедиться в перспективности наступательных боев с левобережного плацдарма. Такой вопрос перед ним просто не стоял. Даже тени сомнения в том, что наступление надо продолжать, у Васнецова не было.

И тем не менее, сидя в машине, мчавшейся к Невской Дубровке, Васнецов просто обманывал себя, убеждая, будто едет туда с совершенно конкретной целью — лично проконтролировать, как осуществляется переброска танков на плацдарм, и по возможности ускорить ее. Потому и направился не в штаб Невской оперативной группы, а в штаб инженерных войск, в "хозяйство Бычевского", предварительно вызвав туда же командующего бронетанковыми войсками фронта генерала Болотникова.

Вырвавшись за город, "эмка" сбавила ход, потому что дорога здесь была скользкой, со следами буксовавших грузовиков, с рытвинами от проходивших здесь танков. Случалось сворачивать на обочину, чтобы пропустить санные обозы с ранеными и автофургоны с красными крестами на кузовах.

Время от времени водитель сигналил, чтобы колонны войск, двигавшиеся к Всеволожскому, приняли чуть в сторону.

Снега на дороге почти не было, его смели или утрамбовали сотни обутых в валенки солдатских ног, санные полозья и автомобильные шины. Однако по обочинам уже громоздились сугробы.

Васнецов с неудовольствием отметил про себя, что ему всего лишь один раз пришлось обогнать несколько танков, из чего следовало, что воевать на плацдарме и сегодня еще приходится главным образом силами пехоты.

У землянки Бычевского его встретил генерал Болотников, приземистый, точно раздавшийся вширь человек. Вместе они спустились по скользким ступеням вниз.

В землянке царил полумрак. Дневной свет почти не проникал сюда через маленькое, прикрытое заиндевевшим стеклом оконце. Землянка освещалась лишь неярким карбидным фонарем, поставленным на дощатый стол. Где-то совсем неподалеку время от времени рвались снаряды, и огонек фонаря то устремлялся вверх тонкой струйкой, то оседал.

У стола вытянулся рослый полковник Бычевский. Потолок землянки явно стеснял его — подбородок почти касался груди.

Поздоровавшись с Бычевским и предложив ему сесть, Васнецов обернулся в сторону Болотникова и о усмешкой сказал:

— Землянку, видимо, на ваш рост строили?

— Это, Сергей Афанасьевич, не мое хозяйство — инженерное, а сапожники, как в народе говорят, всегда сами без сапог ходят, — отшутился генерал.

Нестерпимая жара в землянке заставила Васнецова сразу же скинуть полушубок. То же сделал и Болотников. Втроем присели к столу: Васнецов — по одну его сторону, Болотников и Бычевский — по другую.

— Я приехал к вам, товарищи, — начал Васнецов, — чтобы выяснить, как обстоят дела на плацдарме?

Болотников и Бычевский недоуменно переглянулись. Предположить, что Васнецов прибыл сюда только для того, чтобы задать такой вопрос и в столь общей форме, было маловероятно. В Военный совет фронта ежедневно, даже дважды в день, пере" давалась по телеграфу подробная информация из штаба Невской оперативной группы. Если же дивизионный комиссар хотел уточнить что-то на месте, то почему бы ему не встретиться с командующим группой генералом Коньковым?

Но поскольку вопрос задан, на него надо отвечать. И это взял на себя старший по званию генерал Болотников.

— К сожалению, похвастать пока нечем. Арбузово противник отбил снова.

— Он отбил потому, — немедленно отреагировал Васнецов, — что активно применяет танки! А для нас переброска танков на левобережье все еще проблема!

Это уже касалось непосредственно Бычевского. С тех пор как началось планирование операции по прорыву блокады, начальник инженерных войск фронта почти безвыездно находился здесь, у Невской Дубровки, — организовал переправы, руководил монтажом паромов и строительством паромных пристаней.

Противник держал пристани и переправы под огнем своей артиллерии, обрушивал на них тяжелые авиабомбы. Плашкоуты с танками часто тонули, не достигнув левобережья. Но главная-то беда заключалась в том, что танков оставалось не так уж много. И Бычевский, задетый упреком Васнецова, попытался оправдаться:

— Нам нечего переправлять, Сергей Афанасьевич! Вчера с огромным трудом доставили на "пятачок" последние легкие танки. Четырнадцать единиц. Восемь из них уже сгорели в бою за Арбузово, а шесть остальных генерал Коньков приказал зарыть в землю, как неподвижные огневые точки...

— Полковник Бычевский говорит не о том, — вмешался Болотников. — Пусть у него не болит голова за легкие танки. Они на плацдарме не нужны: взламывать долговременную оборону противника им не по зубам. "КВ" — вот что там нужно! И я даю их, пока имею. А начальник инженерных войск пускай подумает, как переправить эти тяжелые машины на тот берег.

И, недовольно пофыркивая, переводя взгляд с Васнецова на Бычевского, генерал умолк.

— Это все, что вы хотели сказать, товарищ Болотников? — спросил Васнецов.

— А что же еще, товарищ дивизионный комиссар? Могу добавить только, что наступать здесь без тяжелых танков вообще бессмысленно.

У Васнецова кровь бросилась в лицо. Впалые его щеки заметно порозовели. Только три слова из того, что было сказано сейчас Болотниковым: "...наступать... вообще бессмысленно" — полностью дошли до него.

— Может быть, вы хотели бы прекратить бои на плацдарме? Поднести его немцам на блюдечке? — с недоброй интонацией в голосе спросил Васнецов.

И Болотников и Бычевский хорошо знали вспыльчивость Васнецова. Тем не менее сейчас он удивил их. Что, собственно, нового он услышал?

— Сергей Афанасьевич, вы не так поняли генерала, — вступился за Болотникова Бычевский. — Ни он, ни я ничего подобного не предполагаем. Ни у кого нет и мысли о прекращении боев на плацдарме. Но без тяжелых танков наступать там действительно трудно, в этом товарищ генерал прав!

— Так почему же вы не можете наладить переброску их на тот берег? — уже отходя, но все еще с раздражением продолжал Васнецов. — Сколько коммунистов работает у вас на переправе?

Бычевский пожал плечами:

— Не могу назвать вам сейчас точную цифру, Сергей Афанасьевич. Люди часто меняются — убыль в личном составе большая. Но докладываю с полной ответственностью: и на переправах и на самом "пятачке" беспартийных от коммунистов отличить трудно. Все работают и бьются с врагом без оглядки.

Это заявление подействовало на Васнецова, как масло на бушующее море.

— Тем более непростительно, что мы не в состоянии поддержать их наступательный порыв тяжелыми танками, — сказал он ровным голосом.

— Принимаю ваш упрек, — ответил Бычевский. — Но ведь межсезонье проклятое! Нева-то замерзает, да лед еще слабоват. Не выдерживает даже легкого танка, не то что "КВ". В нашем распоряжении осталась лишь узкая полоска свободной от льда воды. Только ею и пользуемся для переправы танков на паромах.

— Я был на переправе три дня назад и обстановку знаю, — прервал его Васнецов.

— Эту твою полынью противник пристрелял давно и топит все, что появляется на воде, — угрюмо пробурчал Болотников.

— И об этом я знаю, — моментально откликнулся Васнецов. — Тем не менее вопрос стоит так: или мы прорвем блокаду, или обречены на голодную смерть. Вам понятно это?

Болотников и Бычевский промолчали.

— Вам известно, — еще громче продолжал Васнецов, — что хотя нам и удалось удержать Волхов, южное побережье Ладоги все еще под угрозой? Блокада должна быть прорвана во что бы то ни стало!.. Кировцы дали слово горкому партии, несмотря ни на что, ускорить ремонт танков. Не сомневаюсь, они сдержат свое обещание. Но что в том толку, если мы не в состоянии переправить эти танки на тот берег?

Васнецов встал, сделал возбужденно два-три шага по тесной землянке, уперся в дверь и, повернувшись с поднятыми к груди кулаками, воскликнул:

— Мы, товарищи, обманываем доверие рабочих! Я хочу получить от вас ясный, прямой ответ: в состоянии мы справиться с нашими задачами? Или... вы не верите в реальность прорыва блокады?!

Последние слова вырвались у Васнецова в запальчивости. Он оценил их смысл, только услышав собственный голос. И настороженно, с какой-то опаской посмотрел на Болотникова и Бычевского. Потом махнул рукой, вернулся к столу, сказал сдержанно:

— Хотелось бы услышать ваши предложения.

— Одно предложение есть, — как бы размышляя вслух, начал Бычевский.

— Какое? — не скрывая своего нетерпения, повернулся к нему Васнецов.

Но Бычевский не торопился с ответом, верно угадывая, что Васнецова глубоко волнует сейчас нечто большее, чем транспортирование танков через Неву. Кадровый командир Красной Армии, коренной ленинградец, несколько раз за время своей службы в штабе округа избиравшийся членом бюро парторганизации, делегат многих партконференций и непременный участник городских собраний партийного актива, он давно и достаточно хорошо знал секретаря горкома. Бычевскому доводилось видеть его радостным и озабоченным, доброжелательно мягким и непримиримо резким, Васнецова-пропагандиста и Васнецова-трибуна. И теперь эти наблюдения, этот опыт прошлого опять подсказывали Бычевскому, что дивизионный комиссар приехал сюда неспроста, что им владеет какая-то не высказанная еще до конца тревога и все, что он видит и слышит сейчас, воспринимает под каким-то особым углом зрения. Момент не очень подходящий для обсуждения инженерного замысла и тактического маневра с ограниченными целями. И все-таки Бычевский рискнул.

— Я не могу гарантировать успеха, если это мое предложение будет принято, но попытаться можно, — неторопливо продолжал он. — Попробуем обмануть противника. Начнем демонстративно строить новые переправы как бы для того, чтобы обеспечить переброску танков по льду, когда он окрепнет. Немцы наверняка перенесут огонь туда, а мы тем временем сумеем переправить несколько тяжелых танков по воде, на паромах.

— Но когда Нева замерзнет окончательно, танки все же придется переправлять по льду. А при ваших демонстративных действиях противник разобьет лед снарядами, — предостерег Васнецов.

— Будем строить тяжелые переправы, которые не так-то просто разбить.

— Что это значит: "тяжелые"?

— Усиленные тросами, вмороженными в лед. Правда, у нас нет пока тросов.

— Ничего не выйдет, — безнадежно махнул рукой Болотников, однако Васнецов уже ухватился за предложение Бычевского. Чувствовалось, что он не вполне еще представляет себе техническую сторону дела, но самый факт вдруг открывшейся возможности ускорить переброску на плацдарм тяжелых танков явно обрадовал его.

— Сколько же троса вам понадобится? — спросил он Бычевского.

— Скажем, километров десять.

Васнецов вынул из кармана гимнастерки записную книжку, сделал в ней карандашом какую-то пометку. Потом сказал:

— Хорошо. А сколько тяжелых танков можно будет перебросить водой, если немцы клюнут на вашу приманку?

— Тут все упирается в понтоны для паромов, Сергей Афанасьевич, — сказал Бычевский и вздохнул. — К сожалению, понтонов у нас маловато.

— Назовите заводы, которые могут наладить выпуск их в достаточном количестве, я сам поеду туда, поговорю с рабочими, соберу коммунистов, комсомольцев! — пообещал Васнецов.

— Дело не в рабочих, Сергей Афанасьевич.

— А в ком же или в чем дело?

— В электроэнергии. Если бы можно было обязать Ленэнерго дать дополнительно хотя бы... ну, пять тысяч киловатт. Специально для сварочных работ.

Карандаш Васнецова, уже готовый вновь коснуться бумаги, застыл в воздухе.

"Пять тысяч киловатт... — повторил он про себя. — Для мирного Ленинграда, даже для Ленинграда первых месяцев войны — это сущая мелочь, капля в море. Но сегодня, когда нет топлива для электростанций, когда город погружен во мрак, когда госпитали, детские дома и хлебопекарни пришлось посадить на голодный энергетический паек!.. Пять тысяч киловатт... Откуда их взять?!"

— Посоветуюсь с Андреем Александровичем, — сказал Васнецов тусклым голосом и все-таки сделал еще одну пометку в своей записной книжке. — А понтонеров достаточно? — спросил он, снова устремляя взгляд на Бычевского. — Имейте в виду, метростроевцев мы от вас заберем, этими кадрами рисковать нельзя!

— Не отдам, Сергей Афанасьевич! — с неожиданной твердостью заявил Бычевский. — Понтонеров и так не хватает. А о метро все уже и думать забыли!

Мимолетное его заявление о метро подействовало на Васнецова как удар хлыста. Он даже хлопнул ладонью по столу.

— Не смейте так говорить! Никто не забыл о метро! И оно у нас будет!

Бычевский стал оправдываться:

— Я хотел... я просто хотел сказать, что и после войны метро вряд ли станет первоочередной стройкой. Ведь в городе столько разрушений!..

Васнецов устыдился за свой выкрик и особенно за этот звонкий хлопок ладонью по столешнице.

— Простите, товарищи. Нервы сдают. Извините... Кстати, по каким нормам снабжают понтонеров?

— Пока по нормам переднего края, — доложил Бычевский, — но управление тыла грозит урезать...

Васнецов вынул платок, вытер выступившие на лбу капли пота и, глядя куда-то в сторону, сказал:

— Очень жарко у вас. Сильно топите... Пойдемте-ка к переправам.

Болотников и Бычевский поднялись со своих мест одновременно.

— Нет, Сергей Афанасьевич! — решительно сказал Болотников. — Туда ходить не следует.

— Что это значит? — удивился Васнецов.

— По переправам бьют непрерывно.

— В таком случае вы можете не ходить со мной, — пожал плечами Васнецов и протянул руку к своему полушубку.

Бычевский и Болотников мгновенно оказались перед ним.

— Товарищ дивизионный комиссар, — вытягиваясь и слегка откидывая назад голову, неуступчиво объявил Болотников, — без специального решения Военного совета допустить вас в район обстрела не могу. Не имею права.

— Перестаньте говорить глупости, я десятки раз бывал на переправах, и никаких решений перед тем не выносилось, — уже сердясь, сказал Васнецов, делая еще шаг к своему полушубку. Но генерал и полковник стояли на пути стеной.

Васнецов недоуменно глядел на них, не зная, что и делать: употребить власть или попросту рассмеяться.

Не мог он представить себе, что еще до того, как его машина выехала из ворот Смольного, здесь, в землянке Бычевского, раздался телефонный звонок. Сняв трубку, полковник услышал голос полкового комиссара Кузнецова: "Сейчас будете говорить с товарищем Ждановым". Вслед за тем раздался щелчок переключаемого телефона и послышался знакомый тенорок. Жданов спросил, какова обстановка на переправе. Бычевский доложил, что противник активно обстреливает правый берег, повредил паромную пристань, но ремонт ее уже заканчивается. "Вот что, — негромко, но твердо сказал Жданов, — у вас скоро будет товарищ Васнецов. К переправе его сегодня не пускайте. — Помолчал и добавил строже: — Ни в коем случае!"

Бычевский хотел спросить, каким это образом сможет он запретить члену Военного совета пойти туда, куда тому захочется, но категоричность Жданова заставила воздержаться от вопросов. Ответил коротко: "Слушаюсь!"

Об этом телефонном разговоре Бычевский рассказал появившемуся чуть позже Болотникову. Вместе они решили, что в такой необычной ситуации генерал, как старший по званию, должен взять инициативу на себя. И вот он стоял теперь перед Васнецовым будто непрошибаемая скала.

— Не могу допустить, — упрямо повторил Болотников. — К тому же на машине туда днем не проехать.

— Тогда я пойду пешком! — не сдавался Васнецов. — Я же должен поговорить с людьми, товарищи дорогие! Неужели вам это непонятно? Мне обязательно надо именно сегодня побеседовать с теми, кто работает на переправах непосредственно.

— Так это мы сейчас организуем! — обрадованно воскликнул Бычевский. — Сейчас же вызову командира саперного батальона! — И, не дожидаясь согласия Васнецова, крикнул в полуоткрытую дверь: — Адъютант! Капитана Суровцева сюда!

Прошло, однако, не менее сорока минут, прежде чем Суровцев появился в землянке.

Сориентировался он не сразу. Увидел приземистого, с квадратным туловищем генерала, полковника Бычевского, с которым ему уже доводилось встречаться после возвращения из госпиталя. У дальнего края стола сидел еще кто-то...

Убежденный, что генерал является здесь старшим, Суровцев стал докладывать ему о своем прибытии. Но генерал прервал:

— Докладывайте члену Военного совета.

Членом Военного совета мог быть здесь только один — тот, кто сидел под промерзшим оконцем, у дальнего конца стола, куда почти не достигал свет карбидного фонаря. Суровцев сделал полуоборот в его сторону и возобновил свой доклад.

Из-за стола вышел относительно молодой человек, с зелеными ромбами в петлицах и красной звездой на рукаве гимнастерки.

"Это же Васнецов!" — узнал Суровцев.

— Здравствуйте, — сказал Васнецов, протягивая руку.

Суровцев стоял перед ним в грязном, замасленном ватнике, в обледенелых — потому что нередко приходилось шлепать по воде в кирзовых сапогах, с которых здесь, в тепле, уже потекли тонкие струйки. Вызов на КП застал его в тот момент, когда он лазал по паромной пристани, отремонтированной после того, как вчера вечером в нее угодил снаряд: пристань требовалось восстановить быстро — работать днем не давала вражеская артиллерия, — а надо было, чтобы с наступлением темноты здесь опять могли швартоваться паромы.

Убедившись, что пристань теперь уже в исправности, Суровцев намеревался соснуть в своей землянке хотя бы часа два. Он очень устал: всю ночь пришлось руководить переброской на плацдарм людей и танков. Последний танк подошел к переправе часов в шесть утра. Суровцев распорядился подтянуть к пристани паром и дал команду высунувшемуся из люка механику-водителю загонять машину на деревянную площадку, укрепленную на двух понтонах.

Водитель с сомнением глядел на эту шаткую основу, покачивающуюся на черной воде, пока Суровцев не рявкнул на него. Водитель исчез в люке, через минуту заработал двигатель, и танк медленно пополз на паром, который удерживали за причальный канат четверо бойцов-понтонеров.

В этот самый момент в воздухе с хлопками и шипением взорвались немецкие осветительные ракеты, а еще несколько мгновений спустя на пристань обрушились тяжелые снаряды и мины. И сразу же загрохотала в ответ наша артиллерия.

Танк резко подался назад: водитель, видимо, решил, что понтонеры разбежались из-за обстрела и зыбкий деревянный настил, никем теперь не удерживаемый, уплывет из-под гусениц при первом же соприкосновении с ними. Это было опасным заблуждением, и Суровцев бросился к танку, загрохотал рукояткой пистолета по броне. Танк остановился.

Костя водителя последними словами, Суровцев требовал, чтобы тот не мешкая заводил машину на паром. Единственный шанс на спасение — быстрее достичь по полынье "мертвого пространства".

Кое-как паром отвалил от пристани. И вовремя, потому что минутой позже, как раз там, где швартовался паром, угол сборной, бревенчатой пристани разбило прямым попаданием снаряда. Немцы били и по парому, однако безрезультатно — он успел уйти под прикрытие высокого противоположного берега...

...Прежде чем пожать протянутую Васнецовым руку, Суровцев осмотрел растерянно свою грязную ладонь — сквозь масло и еще какую-то черноту на ней явственно проступала запекшаяся кровь. Хриплым, простуженным голосом ответил:

— Здравствуйте, товарищ дивизионный комиссар!

— Оставьте нас, пожалуйста, — попросил Васнецов, обращаясь к Болотникову и Бычевскому, — хочу поговорить с капитаном наедине.

Те молча надели свои полушубки, нахлобучили шапки и вышли из землянки.

— Присядьте, — сказал Васнецов Суровцеву, когда они остались одни, и кивнул на раскаленную печку: — Вам не жарко?

Суровцев хотел ответить, что после ветра и ледяной невской воды он еще не успел почувствовать тепла, но промолчал. Расстегнув ватник, подсел к столу.

— Вы член партии, товарищ Суровцев? — начал Васнецов.

— Кандидат, — ответил Суровцев и добавил: — С тридцать девятого года.

— Значит, срок кандидатский вышел, — заметил Васнецов, — пора вступать в члены.

— Я... не мог, товарищ дивизионный комиссар, — запинаясь, сказал Суровцев. — С первых дней на фронте. То в одном полку, то в другом. Сами видите.

Васнецов пропустил было мимо ушей последние слова Суровцева: "Сами видите". Но тут же он мысленно вернулся к ним, пытаясь понять их смысл. И Суровцев, как бы читая мысли Васнецова, улыбнувшись, уточнил:

— Мы же с вами встречались, товарищ дивизионный комиссар.

— Да? — переспросил Васнецов, оживляясь. — И где же?

— На Пулковской высоте.

Васнецов внимательно вглядывался в лицо Суровцева. Не то вопросительно, не то утвердительно произнес:

— Обсерватория...

— Точно, товарищ дивизионный комиссар!

— Ну конечно, обсерватория! — обрадовавшись, что не подвела память, воскликнул Васнецов и снова пристально посмотрел на Суровцева. — Вы тогда, насколько я помню, стрелковым батальоном командовали, а теперь, значит, в саперы переквалифицировались?

— Это я тогда переквалифицировался... из сапера в общевойсковика, — усмехнулся Суровцев. — Даже не тогда — чуть раньше. А теперь вернулся, как говорится, на круги своя.

— Понимаю. Полковник Бычевский говорил мне, что забрал с "пятачка" всех, кто раньше служил в инженерных войсках. — И опять оживился, припоминая: — А комиссаром тогда был у вас такой... ну, не очень молодой старший политрук. Верно?

— Был, — ответил, потупясь, Суровцев.

— Убит?

— Нет, что вы! — как-то испуганно откликнулся Суровцев. — Просто, когда я из госпиталя вернулся, комиссара на месте не застал. Ранило его, и батальона моего, в сущности, не было: в клочья немцы разметали... А комиссар уцелел! — неожиданно громко, точно споря с кем-то, почти выкрикнул Суровцев. — Ребята его живым видели...

— Будем надеяться, что вы еще встретитесь! — ободрил Васнецов и наклонился над столом вперед, ближе к Суровцеву. — Есть у меня к вам еще один вопрос, товарищ капитан. Бычевский рассказал мне, что вы из госпиталя удрали, не долечившись. Так? — Васнецов произнес это таким тоном и столь пристально поглядел на Суровцева, что тому подумалось: "Уж не собирается ли он взыскание накладывать?" Отвел глаза в сторону и ответил:

— Было дело.

— Так вот я и хочу спросить, — продолжал Васнецов, — что вас заставило уйти из госпиталя, не долечившись? О чем вы думали, возвращаясь сюда, к Неве?

Внезапно Суровцев почувствовал, что ему стало как-то скучно. "Политработник! — с какой-то внутренней усмешкой произнес он про себя. — Ждет, что я начну сейчас выкладывать ему как по писаному: Родина, мол, позвала".

В сущности, Суровцев не соврал бы, если б дал именно такой ответ. Чувства, которые он испытывал, лежа на госпитальной койке, в переводе на язык газетных передовых вполне соответствовали этому.

Тем не менее ему не хотелось объясняться с Васнецовым таким вот образом. И вообще не желал он чеканить звонкую монету из того, что пережил тогда. "Может, тебе еще и про бомбу рассказать?" — с раздражением подумал он.

— Что же вы молчите, капитан? — нетерпеливо спросил Васнецов.

— Еда в госпитале неважная, товарищ дивизионный комиссар, — с явной уже теперь усмешкой ответил Суровцев, — тыловая норма!.. А думал, когда уходил, только об одном: на патруль не наскочить бы. Без документов ведь...

Сказав это, Суровцев посмотрел прямо в лицо Васнецову, ожидая увидеть на нем выражение недовольства. Но, к своему удивлению, не обнаружил ничего подобного. Васнецов даже качнул утвердительно головой, сказал согласно:

— Да, теперь плохо кормят в госпиталях. Очень плохо. Хотя все же лучше, чем гражданское население...

Он произнес эти слова как-то отрешенно, точно обращал их не к Суровцеву. С какой-то не высказанной до конца, усилием воли сдерживаемой внутренней болью. Потом спросил сочувственно:

— Наверное, и холодно там было, да? Нечем топить госпитали...

Суровцеву стало не по себе. Он устыдился, что затеял эту нелепую игру, к которой были склонны многие фронтовики перед лицом тылового начальства. Теперь она представлялась Суровцеву жалкой, мальчишеской. Оказывается, никаких громких фраз Васнецов от него не ждал и принял всерьез ссылку на то, что в госпитале было голодно. Васнецову даже в голову не приходило, что кто-то посмеет шутить сейчас такими словами, как "голод" и "холод"...

Суровцев поспешил поправиться:

— Тяжко, товарищ дивизионный комиссар, лежать в госпитале, зная, что батальон остался без командира. И было обидно, что блокаду прорвут без меня. Потому и вернулся.

— Значит, не могли не вернуться? — упорно добивался Васнецов.

— Не мог, — задумчиво проговорил Суровцев... — Только лучше бы мне сюда не возвращаться.

От такого неожиданного заявления Васнецов заметно подался назад, всем туловищем прижался к бревенчатой стене. Резко спросил:

— Как это понимать?

— Сейчас все объясню, товарищ дивизионный комиссар, — сказал Суровцев. — Ранило меня в бою за Арбузово — знаете, такая деревня есть на той стороне Невы, на "пятачке"? Мне довелось провоевать за нее меньше суток. Возвращаясь на "пятачок" из госпиталя, был уверен, что наши вперед ушли километров... ну, хоть на восемь. Подхожу к Дубровке, навстречу раненых везут. Спросил: "Где дрались, ребята?" — "За Арбузово, говорят, бои идут". Вы понимаете, опять за Арбузово! — с горечью воскликнул Суровцев. — За три почти недели никакого продвижения! Ну, может быть, на сотню-другую метров! И все!

Васнецов молчал. Совсем иного ждал он от разговора с этим командиром инженерного батальона, которого Бычевский охарактеризовал как человека, хорошо знающего и условия боев на "пятачке" и все трудности, связанные с переправой туда танков. Рассчитывал, что Суровцев сообщит ему нечто такое, что укрылось от глаз старших начальников. По опыту довоенной партийной работы Васнецов знал, что, когда завод находится в прорыве и надо выяснить, где корень зла, нельзя ограничиваться беседой с директором, с начальниками цехов, необходимо идти к рабочим, к бригадирам, мастерам, партгрупоргам. С них же нужно начинать и подготовку к производственному штурму, если завод получил ответственное задание, которое к тому же требуется выполнить досрочно.

От Суровцева Васнецов тоже хотел услышать какие-то практические советы, деловые предложения, как бы лучше организовать переправу. А он вместо этого...

Васнецов еле сдерживался, чтобы не вспылить. С его губ уже готовы были сорваться упреки в малодушии, пессимизме, хныканье...

Усилием воли он подавил в себе эту вспышку гнева, молча рассудив: "Какое я имею право упрекать его? Ведь этот человек командовал батальоном, принявшим на себя главный удар врага у Пулковских высот, и враг не прошел! На "пятачке" этот Суровцев тоже уже собственной кровью заплатил за наше общее стремление прорвать блокаду. И вернулся он сюда, в эту страшную мясорубку, без приказа, по велению сердца. Нет, я не имею права упрекать его... Надо иначе... иначе!"

А вслух, собравшись с мыслями, сказал:

— Мы не смогли прорвать блокаду не потому, что бойцам и командирам нашим не хватало воли к победе. Вся беда в том, что немцам удалось опередить нас своим наступлением на Тихвин и Волхов. Но чтобы все-таки прорвать блокаду, нам необходимо сейчас удвоить и утроить свои усилия именно здесь, на "пятачке".

— А танки и артиллерия тоже будут удвоены или утроены, товарищ дивизионный комиссар? — спросил Суровцев.

Васнецов настороженно посмотрел на капитана. Показалось, что в голосе Суровцева прозвучала ирония. Впрочем, нет: Суровцев простодушно смотрел на него широко раскрытыми главами, ожидая ответа по существу.

— Ты же знаешь, товарищ Суровцев, что это сейчас неосуществимо, — оставив официальный тон, сказал Васнецов. — Враг стоит под Москвой, и новые танки направляются именно туда. Нам надо управляться с тем, что имеем, немедленно восстанавливая каждый подбитый танк. И кировцы стараются. Но в цехах холод, обстрелы по нескольку раз в день, рабочие недоедают, зарегистрирован уже ряд случаев голодной смерти за станком. Нельзя требовать от этих людей невозможного.

— А от тех, кто на "пятачке", — можно?! — опять спросил Суровцев.

Васнецов даже вздрогнул от этого его вопроса и снова перешел на "вы".

— Я не понимаю вас, товарищ капитан. У Пулкова вы таких вопросов не задавали.

— Не задавал, товарищ дивизионный комиссар. И в голову не приходило задавать. Но это там. А здесь иное...

И Суровцев умолк. Молчал и Васнецов. Они смотрели друг другу в глаза, и каждый из них знал, что хочет сказать его собеседник.

"Вам известно, что ни один из командиров взвода, роты, батальона не остается невредимым, пробыв хотя бы сутки на "пятачке"? — спрашивал взглядом Суровцев. — Вам известно, что мы получаем меньше трети потребных танков, а из полученных половину враг топит на переправе? Вы знаете, какова убыль среди понтонеров?.."

"Знаю, все знаю! — так же безмолвно отвечал Васнецов. — А вот ты многого не знаешь. Если бы ты знал, что известно мне, — о количестве людей, уже умерших в Ленинграде в результате голода и связанных с ним болезней, о том, что через две-три недели голод может стать и, наверное, станет массовым. И что только надеждой на скорый прорыв блокады поддерживаем мы силы измученных ленинградцев. Если бы ты знал все это, то не стал бы задавать мне своих вопросов!.."

И Суровцев понял смысл того, что хотел ему сказать Васнецов.

— Мы будем драться, товарищ дивизионный комиссар, — тихо произнес он. — Пока живы, плацдарм не отдадим. Но ведь умереть на этом "пятачке" не самое мудрое. Кому мы, мертвые, нужны! Трупами, даже горой трупов врага не остановишь, а у нас здесь задача не просто держать плацдарм, мы должны наступать!

— Это верно, — согласился Васнецов. — Задача именно такая... — И, передернув плечами, точно сбрасывая с себя груз тяжелых, горьких мыслей, предложил: — Давайте перейдем к конкретному разговору. О танках я уже слышал. Со дня на день окрепнет невский лед. Тогда можно будет переправлять их сразу в нескольких местах. У Бычевского есть проект строить "тяжелые" переправы, вмораживая в лед тросы. Мы постараемся раздобыть потребное количество тросов. А теперь скажите вы мне и как общевойсковой командир, лично дравшийся на "пятачке", и как военный инженер, работающий на переправе: если наладим переброску тяжелых танков, прорвем блокаду? Говорите прямо и честно.

"Прямо и честно?" — мысленно произнес про себя Суровцев и повторил вслух:

— Прямо и честно?.. Если утроить количество тяжелых танков и орудий, тогда, возможно, прорвем.

"Утроить! — с горечью подумал Васнецов. — Понимает ли он, этот капитан, что говорит? Даже об удвоении не может быть речи..."

— Что ж, — глухо произнес Васнецов, вставая, — спасибо за откровенность. — Он внимательно посмотрел в глаза тоже вставшему Суровцеву и только сейчас заметил, что перед ним стоит измученный бессонными ночами, недоеданием, иссеченный ледяным ветром, рано начавший седеть человек. — У меня есть еще один вопрос... точнее, предложение, — неуверенно произнес Васнецов. — Вы были ранены, ушли из госпиталя, не долечившись. Хотите, я распоряжусь, чтобы дали вам недельный отпуск? Можете съездить в Ленинград... У вас есть семья?

На мгновение мысль о том, что он сможет увидеть Веру, вытеснила у Суровцева все остальное. В какие-то считанные секунды он представил себе, как приближается к госпиталю, как поднимается по лестнице...

Но что он ответит ей, если Вера спросит: "Как там, у Невской Дубровки?" Чем утешит, если мать ее находится при смерти? Какую подаст надежду?.. А может быть, она и не хочет видеть его? Может быть, объявился, вернулся тот, другой человек, к которому она устремлена все время?..

— Семьи у меня нет, — ответил Суровцев. — Есть мать. Но она далеко...

— Все равно, — возразил Васнецов, — сменить на несколько дней обстановку вам не вредно.

Суровцев улыбнулся. Это была уже явно ироническая улыбка.

— Сменить обстановку? — повторил он. — Вернуться в голодный, холодный, разбиваемый снарядами город и думать, день и ночь думать и гадать о том, что происходит здесь, у Невы? Нет, товарищ дивизионный комиссар. Я останусь тут. При деле легче.

Суровцев надел ушанку, одернул ватник, кинул к виску ладонь:

— Разрешите идти?

— Идите, — разрешил Васнецов и совсем неофициально добавил: — Надо выдержать, капитан! Всем нам надо выдержать. Больше мне сказать нечего. Попроси там, чтобы позвали сюда Болотникова и Бычевского.

Поджидая их, он попробовал подвести итог встречи с Суровцевым. Наедине спросил себя придирчиво: "Бесполезный разговор?.. Без конкретных результатов? Без следа?.."

Нет. След остался. Какой? Васнецову еще трудно было определить. Но он чувствовал: след остался...

Когда Васнецов возвращался в Смольный, в городе было уже темно.

Он сидел в своей "эмке", почти упрятав лицо в приподнятый воротник полушубка. Шоферу и расположившимся позади автоматчикам казалось, что член Военного совета задремал.

Но Васнецов бодрствовал. Мысль его работала напряженно. Возникали и решались тут же десятки самых разнообразных вопросов. И только один вопрос, одна проблема оставалась перед ним постоянно: судьба Невского плацдарма.

Васнецов по-прежнему был убежден, что именно там решится будущее Ленинграда. Именно там завязан главный узел на шее города и там, только там есть возможность его разрубить.

Он настолько свыкся с этой мыслью, она настолько вошла в его плоть и кровь, что казалось, нет и не может быть аргументов, которые заставили бы Васнецова расстаться с ней.

Объективно оценить возможности наступления с Невского плацдарма Васнецов был уже не в состоянии. Он представлял себе этот плацдарм с развалинами ГЭС и двумя почти исчезнувшими деревеньками — Московской Дубровкой и Арбузовом — лишь на фоне коченеющего от холода и охваченного голодом Ленинграда. С этим, шириной в 2-3 километра и глубиной всего в 600 метров, клочком земли были связаны у Васнецова все надежды на избавление громадного города от ужасов блокады. Однако, будучи человеком практическим, Васнецов не мог не отдавать себе отчета в том, что осуществление его надежд, казавшееся столь близким во второй половине октября, неумолимо отдаляется. Одна за другой возникают все новые трудности. Сперва не хватало плавсредств для переброски войск через Неву. Потом, когда немцы пристреляли всю ту часть правого берега, с которой осуществлялась переправа живой силы и техники на левобережье, к этому прибавилась нехватка артиллерии, способной подавить вражеские батареи...

Но Васнецов, как и Жданов, по-прежнему жил верой в прорыв. Он не сомневался, что при новом нечеловеческом напряжении воли можно отремонтировать и вооружить достаточное количество боевых машин, а трудности с переправой их окончатся, как только окрепнет лед на Неве.

Фанатическое упорство? Нет. Потому что альтернативой прорыву блокады была голодная смерть десятков и сотен тысяч людей. Потому что другой возможности избавить город от смерти не существовало. Потому что в эти дни самая страшная фантазия не могла допустить, чтобы блокада продлилась более двух лет.

...Жданов верно угадал, что Васнецов поехал к Неве, желая лишний раз убедиться в возможности, нет, еще сильнее утвердиться в решимости продолжать наступательные бои. Яростное восклицание Васнецова во время разговора с Болотниковым и Бычевским: "Или вы не верите в реальность прорыва блокады?!" — было всего лишь риторическим вопросом. В положительном их ответе он не сомневался.

В сознании Васнецова трудности наступления никогда не складывались в единую неразрешимую проблему, а всегда дробились на множество отдельных задач, которые надо и можно решить. Надо увеличить количество танков! Надо ускорить производство понтонов! Надо подбросить на "пятачок" еще одну танковую часть, еще одно стрелковое соединение!..

После разговора с Болотниковым и Бычевским добавились еще два "надо": достать стальные тросы и обеспечить электроэнергией сварочные работы...

С тем и вернулся бы Васнецов в Смольный, если бы не встретился с Суровцевым. Странная эта встреча посеяла в душе его сомнения, чего днем раньше не сумел добиться даже командующий фронтом.

Почему произошло именно так, Васнецов и сам не объяснил бы.

"Нельзя требовать от трудового Ленинграда невозможного!" — сказал он Суровцеву. И что же услышал в ответ? "А от тех, кто на "пятачке", — можно?!"

Васнецов хотел забыть эти слова Суровцева, но не мог, хотя старался всячески, чтобы услышанное от Суровцева было смыто, исчезло из памяти, как исчезает под набегающей морской волной человеческий след на прибрежном песке.

"Может быть, трус этот Суровцев или у него сдали нервы? — спрашивал себя Васнецов. И ощутил чувство стыда за такое предположение. — Он же не ухватился за мое предложение отдохнуть! И совсем не трусом показал себя в боях, где решалась судьба Ленинграда — у Пулковских высот, на "Невском пятачке". Получив ранение, вернулся в строй, не долечившись... Нет, трусы ведут себя иначе! Тем не менее ясно, что сегодня этот человек не верит в успех нашего наступления..."

...Васнецов поднял голову, откинулся на спинку сиденья и повел плечами, чтобы немного размяться.

Машина ехала уже по улицам города. Мостовые прикрывал снег, и только посередине их чернела колея, проложенная сотнями автомобильных колес. Снег лежал и на развалинах разбитых бомбами или снарядами зданий. Прохожих было мало, и все они выглядели как-то уныло-однообразно, бесформенно — мужчины в пальто и шубах с поднятыми воротниками, в низко надвинутых шапках, женщины, укутанные платками.

Одна из улиц оказалась совсем пустынной, только в дальнем конце ее виднелся какой-то человек. Васнецов никак не мог определить, мужчина это или женщина. Двигался человек довольно странно, будто слепой, на ощупь, и тем привлек к себе внимание Васнецова.

Расстояние между автомашиной и этим прохожим быстро сокращалось. И когда их разделяли какие-нибудь десятки метров, человек внезапно остановился, потоптался на месте, раскинул руки, словно ища невидимую опору, и рухнул в снег.

Васнецову показалось сначала, что тот просто поскользнулся. Но человек продолжал лежать на снегу.

— Остановись! — приказал Васнецов водителю.

Машина вильнула на гладкой, наезженной колее и замерла.

— Пойдите посмотрите, что с ним! — сказал Васнецов, оборачиваясь к автоматчикам, и тут же изменил свое решение: — Не надо. Я сам.

Он открыл дверцу машины и вышел. Автоматчики последовали за ним.

Дул сильный, ледяной ветер, и Васнецову подумалось, что, если такая погода продержится еще два-три дня, лед на Неве должен окрепнуть окончательно, да и на Ладоге тоже. Пряча лицо в воротник полушубка и высоко поднимая проваливающиеся в снег ноги, Васнецов пробрался к тротуару.

Человек по-прежнему лежал неподвижно. Васнецов склонился над ним. Это был мужчина, хотя его каракулевую шапку прикрывал женский пуховый платок, обернутый вокруг шеи и завязанный на спине крест-накрест.

Мужчина лежал на боку, спиной к Васнецову. Тот слегка потормошил его за плечо. Потом приподнял обеими руками и повернул лицом вверх. Лицо было серым, обветренные губы синюшного цвета.

"Очевидно, сердечный приступ", — подумал Васнецов. Выпрямился и приказал автоматчикам:

— Перенесите его в машину!

Бойцы закинули за спины свои автоматы и подняли человека, все еще не подававшего никаких признаков жизни. Васнецов помог им нести обмякшее тело.

— Помер? — спросил спешивший навстречу водитель.

— Не знаю, — ответил Васнецов. — Надо везти в больницу.

Автоматчикам было приказано добираться в Смольный на попутных, а "эмка" повернула назад — Васнецову запомнилось там серое, четырехэтажное здание, над подъездом которого ветер трепал белый флажок с красным крестом посредине.

Минут через пятнадцать Васнецов вбежал в небольшую комнатку, где горела вполнакала одна-единственная электрическая лампочка и у железной печи сидели две девушки. Они выглядели очень толстыми из-за того, что бело-серые их халаты были натянуты поверх пальто. Лица же девушек казались малюсенькими, будто ссохшимися.

— Там у меня в машине человек, — сказал Васнецов. — Надо взять его.

— Ранен? — деловито осведомилась одна из девушек, вставая.

— Нет. Потерял сознание на улице.

— А-а, — как-то разочарованно протянула девушка.

— Нельзя ли побыстрей? — рассердился Васнецов. — Вызовите врача и санитаров.

— Сами обойдемся, — безразлично ответила девушка и обратилась ко второй, все еще сидевшей у печки: — Лена, подъем!

Они не спеша направились к двери.

Васнецов готов был снова вспылить. Его не могло не возмутить такое лениво-равнодушное отношение к делу и то, что девчонки эти пропустили мимо ушей требование вызвать врача. Но, всмотревшись в их исхудавшие лица с темными глазницами и заострившимися носами, он подавил в себе эту вспышку. Молча пошел следом за девушками на улицу.

Та, что разговаривала с ним, обошла машину, открыла дверцу и, втиснувшись в нее, приподняла привезенного человека за плечи. В тот же миг Лена, оказавшаяся у второй раскрытой дверцы, подхватила его ноги.

Васнецов крикнул водителю:

— А ну, давай помоги!

Вчетвером они перенесли этого человека в больничное помещение и уложили на кушетку, покрытую клеенкой. Распоряжавшаяся здесь девушка стащила с него варежки, приподняла рукав пальто и положила свои истонченные, просвечивающие от худобы пальцы на правое его запястье.

— Сколько, Катя? — осведомилась Лена через несколько секунд.

— Сорок восемь, — ответила та и стала оттягивать у недвижимого своего пациента нижние веки.

— Камфару? — спросила Лена.

— Лучше бы бутерброд с ветчиной, — мрачно пошутила Катя и будничным тоном обратилась к Васнецову: — Кто он?

— Не знаю, — развел руками Васнецов. — Мы подобрали его на тротуаре.

Катя просунула руку куда-то под пальто неизвестного, вытащила потертый кожаный бумажник, извлекла оттуда серую картонную карточку и, подойдя ближе к лампочке, прочла вслух:

— Завод "Севкабель". Ковалев Василий Павлович. Токарь.

— Что же с ним? — нетерпеливо спросил Васнецов.

— Голодный обморок, — последовал ответ. — Сегодня двадцатого отхаживаем...

Какое-то время Васнецов стоял неподвижно, потом махнул рукой и, ссутулившись, медленно пошел к двери. О том, что голодные обмороки становились в Ленинграде все более частым явлением, он хорошо знал. Но рухнувшего прямо на улице человека — от голода рухнувшего! — видел впервые.

— Оклемался? — спросил водитель, когда они опять тронулись в направлении Смольного.

— Что? — вздрогнул от неожиданности Васнецов.

— Жив, спрашиваю?

— Жив, — ответил Васнецов.

— Сердце, что ли, сдало?

— Сердце...

У самого уже Смольного их застал очередной артобстрел. Снаряды рвались где-то далеко, но метроном в невидимых репродукторах сразу же зачастил.

Водитель, притормозив, мигнул фарами, прикрытыми козырьками. Часовые распахнули ворота, и машина, обогнув слева главное здание Смольного, остановилась у бокового подъезда.

Васнецов быстро скрылся в этом подъезде, на ходу сняв шапку-ушанку и сбивая ею крупинки снега с воротника. Боец, охранявший вход, протянул было руку к дверце лифта, Васнецов остановил его жестом, поднялся на второй этаж по лестнице, прошел к себе в кабинет. Хотел спросить дежурного, на месте ли Жданов, но дежурный опередил его, доложив:

— Звонил Андрей Александрович. Два раза. Просил зайти, как только вернетесь.

Васнецов молча снял полушубок, повесил в шкаф, рядом с шинелью, зажег настольную лампу. Взглянул на часы — было без пятнадцати девять.

На столе лежала красная папка, полная бумаг, поступивших за день. Васнецов отодвинул ее в сторону: перед разговором со Ждановым хотелось сосредоточиться...

"Что я должен сказать ему? — спросил себя Васнецов. — Он же знает положение на переправе не хуже меня. Да, пожалуй, и не ждет от меня новостей..."

Это походило на самообман. Интуиция Жданова хорошо была известна Васнецову. Жданов наверняка понял, зачем он помчался к Невской Дубровке на другой же день после заседания Военного совета, и теперь, конечно, ожидает подробного доклада.

Бывают минуты, когда человеку даже такого масштаба, как Жданов, очень нужна психологическая поддержка. Что ж, Васнецов еще раз окажет ему такую поддержку и сделает это от чистого сердца, с твердой уверенностью в своей и его, Жданова, правоте...

Но вдруг, где-то в глубинах памяти, зазвучал голос Суровцева:

"А от тех, кто на "пятачке", — можно требовать невозможного?!"

"Можно и нужно! — ответил мысленно Васнецов. — Только в этом спасение Ленинграда!"

И направился к Жданову.

Эти два человека знали и понимали друг друга и умели даже на расстоянии взаимно угадывать душевное состояние и читать потаенные мысли!

Жданов действительно с нетерпением ожидал возвращения Васнецова и очень нуждался в его поддержке. В течение дня у Жданова не раз появлялось желание снова объясниться с Хозиным. Он даже позвонил ему утром, намереваясь пригласить к себе, но услышал в ответ, что командующий выехал в район больницы Фореля для проверки хода фортификационных работ.

Звонить вторично Жданов не стал. Зачем? Разве Военный совет не принял вполне определенного решения?

Однако Жданов не мог не чувствовать, какая ответственность ложится на него за все последствия этого решения. Прорыв блокады был для Жданова, как и для сотен тысяч других ленинградцев, вопросом жизни и смерти. Если не физической, то политической. А возможно, той и другой.

От этого в конечном счете больше всего зависело и восстановление доверия к нему Сталина, которое — Жданов чувствовал это — сильно поколебалось, в особенности после неудачи октябрьской операции.

Если бы Жданов знал, что Сталин поддержит вчерашнее решение Военного совета, всем его сомнениям пришел бы конец. Но Сталин был далеко. А звонить ему по телефону, когда сам он не звонит, Жданову не хватало решимости.

...Перед вечером ему удалось выкроить время для посещения одного из детских домов. Такие дома для ребят, у которых родители погибли на фронте или оказались жертвами блокады, стали создаваться недавно. Около часа Жданов провел в помещении с давно остывшими батареями парового отопления, расспрашивая директора, пожилую измученную женщину, бывшего инструктора райкома, о том, как и чем кормят детей, как поставлено медицинское обслуживание и сколько потребуется железных печек, чтобы установить их во всех комнатах. Одновременно вглядывался в фигурки детей, неуклюжие из-за напяленных на них кофт, платков и неподходящих по размеру ватников. Из многочисленных одежек едва высовывались наголо остриженные ребячьи головки, исхудавшие, землистого цвета лица с недетской печалью в глазах.

А тут еще совсем рядом стали рваться немецкие снаряды. Детей поспешно увели в убежище. Жданов же, вернувшись в Смольный, схватил телефонную трубку, вызвал командующего Балтфлотом Трибуца и попросил его нанести массированный удар из дальнобойных корабельных орудий по району Вороньей горы и другим пунктам, с которых немцы обстреливают Ленинград.

Он стоял посредине комнаты, сжав кулаки и тяжело, прерывисто дыша, когда балтийцы открыли огонь и в Смольном мелко задребезжали оконные стекла. В тот именно момент и появился Васнецов.

Жданов присел к столу, откинулся на спинку кресла и, стараясь скрыть нетерпение, негромко спросил:

— Ну... как?

— Разговаривал с Болотниковым и Бычевским, — сказал Васнецов, тоже опускаясь в кресло. — С переправой танков дело обстоит по-прежнему плохо.

— Надо будет провести дополнительную работу с понтонерами.

— Это мало что даст. С одним из них я беседовал.

— На самой переправе? — настороженно спросил Жданов.

— Нет, — несколько смутившись, ответил Васнецов. — Вылезать туда не было прямой необходимости. — Не мог же он сказать, что его не пустили. — Вопрос ясен и так: единственная паромная переправа пристреляна немцами. К тому же мало понтонов.

— Новое дело! — нахмурившись, воскликнул Жданов. — Это же смешно — ленинградские заводы не могут сделать понтонов!

— Сделать могут, Андрей Александрович, но не хватает электроэнергии для сварочных работ. Бычевский подсчитал: на это потребуется пять тысяч киловатт.

Названная цифра вернула Жданова к реальности.

— Это невозможно, — сказал он решительно, и перед ним возникли посиневшие от холода лица детей. — Вы сами знаете, что это невозможно.

— Да, конечно, — согласился Васнецов. — Но сейчас на Неве сложилась такая обстановка, что танки можно перебрасывать только по единственной еще не замерзшей полынье. И надо использовать эту возможность. Потом придется ждать, пока лед сможет выдержать тяжелый танк.

Жданов молчал.

— Если не возражаете, — продолжал Васнецов, — я все же свяжусь с Ленэнерго. Может быть, тысячи две-три киловатт они сумеют наскрести. Между прочим, — поспешно переключился он на другую тему, чтобы не дать возможности Жданову ответить отказом, — Лагунов грозится урезать паек понтонерам до тыловых норм. Это неправильно! Люди работают в самом пекле. Я хочу переговорить с Лагуновым. — И снова, опасаясь, чтобы Жданов не успел наложить запрет, Васнецов быстро перешел на другую тему: — У Бычевского есть проект строить ложные переправы, чтобы отвлечь на них огонь противника. Потом, когда лед окрепнет, они смогут стать реальными. Переправы эти необычны, Бычевский называет их "тяжелыми", хочет вмораживать в лед тросы. С тросами, полагаю, задержки не будет, они есть у Балтфлота. Я сегодня же переговорю с Трибуцем...

И умолк.

Жданов догадывался, что Васнецов умышленно уходит от главного. Пристально глядя в глаза ему, спросил:

— Это все?

— В основном да, — неуверенно произнес Васнецов и отвел глаза в сторону, потому что умолчал о своей беседе с Суровцевым и, главное, об убежденности капитана в том, что лишь тройное или минимум двойное увеличение танков и орудий может обеспечить успешное продолжение наступательных операций на "пятачке".

Васнецов всегда был предельно искренним со Ждановым. После каждой поездки на завод, в воинскую часть, по возвращении с заседания того или иного партийного комитета, с собраний актива он никогда не ограничивался чисто формальным отчетом. Старался непременно передать Жданову не только существо, но и все оттенки услышанного и увиденного. Но сейчас этого не получалось.

Васнецов не решался рассказать Жданову о беседе с Суровцевым, потому что, передавая ее содержание, должен был бы сам занять какую-то определенную позицию. Но какую?..

И о том, что по дороге видел, как прямо на улице упал человек в голодном обмороке, Васнецов умолчал сознательно. Что мог прибавить или убавить этот факт к уже известному? Правда, случаи такого рода на ленинградских улицах еще редки. Однако в цехах, у станков, рабочие частенько теряют сознание — сказываются и напряженная, во многих случаях две смены подряд, работа, и нервное переутомление, и, конечно, длительное недоедание.

Жданов, видимо, интуитивно догадался, что Васнецов чего-то не договаривает и что эта недоговоренность имеет какое-то отношение, пусть косвенное, к тому главному, к чему были прикованы его мысли вот уже второй день.

— Сергей Афанасьевич, — сказал он наконец, — давайте попытаемся еще раз оценить общую ситуацию. Значит, так... Волхов нам удалось отстоять, но гарантий, что немцы не попробуют снова захватить его, у нас нет. Тихвин в руках врага. Несомненно, фон Лееб знает, каково ленинградцам. Может быть, проведал даже о том, что мы вынуждены урезать паек войскам. Как бы в этих условиях поступили на его месте вы?

— Наверное, попытался бы снова штурмовать город, — ответил Васнецов.

— И я почти уверен в том же! — с ударением произнес Жданов. — Тем более что под Москвой немецкое наступление, похоже, провалилось и Гитлер может теперь вернуть фон Леебу те части, которые забрал у него. Какой же вывод следует отсюда? Позволительно ли для нас медлить с прорывом блокады и даже выводить из Ленинграда войска?

Еще сегодня утром Васнецов не задержался бы с ответом ни на секунду. Но сейчас он молчал, погрузившись в тяжкие раздумья.

"Допустим, что Бычевскому удастся его затея с ложными переправами, которые затем превратятся в действующие. Сколько танков в этом случае мы сумеем перебросить на плацдарм?

Работа на Кировском заводе, как и на других предприятиях, замирает из-за нехватки электроэнергии, топлива, а главное, из-за резкого снижения работоспособности страдающих от голода людей. Рассчитывать на быстрый ремонт поврежденных машин уже нельзя, а надеяться на поступление извне новых совсем невозможно. Для того чтобы удержать плацдарм, сил там достаточно, но для успешного наступления их надо больше, гораздо больше!"

Непроизвольно вырвались слова:

— Мы в тяжелом положении. Мы в очень тяжелом положении. Иногда я задаю себе вопрос: простят ли нам это ленинградцы?..

Жданов с недоумением посмотрел на Васнецова. Он не привык слышать от него такое.

— Это неправомерная постановка вопроса, товарищ Васнецов! — решительно произнес Жданов. — Кому это "нам"? Ленинградцы не отделяют себя от партии и от нас с вами.

— Андрей Александрович, — сказал Васнецов, никак не реагируя на его очевидное недовольство, — может быть, все же есть смысл снова посоветоваться с Козиным? В такое время нам нельзя позволить себе роскошь разногласий.

Жданов неопределенно пожал плечами, как бы нехотя протянул руку к столику, на котором стояли телефонные аппараты, снял трубку с одного из них, спросил:

— Товарищ Хозин вернулся?.. Передайте, что я прошу его зайти.

Потом, не глядя, взял из коробки папиросу и закурил. Густой клуб дыма на мгновение скрыл от Васнецова его лицо. Разговор переключился на частности.

— Я был сегодня в одном из детских домов, — сказал Жданов. — Отопление не работает. Ребята замерзают. Надо срочно наладить изготовление железных печек.

— А чем их топить? — тихо спросил Васнецов.

— Если в ближайшее время положение не изменится к лучшему, надо будет подумать о разборке деревянных домов на окраинах. Все равно многие из них сейчас пустуют.

— Это не выход, Андрей Александрович. Как только откроется Ладожская трасса, надо продолжить эвакуацию детей и постараться вывезти всех. Дети не выдержат голода.

— Мы не должны допустить, чтобы в городе начался голод!

— Он уже начался. И если...

Васнецов не договорил. Дверь в кабинет открылась, и на пороге появился Хозин.

— Здравствуйте, товарищ Хозин, — сказал Жданов. — Мне и товарищу Васнецову хотелось еще раз...

— Извините, Андрей Александрович, — прервал его взволнованно командующий. — Я только что получил чрезвычайно важные указания Ставки... — И подал Жданову плотное колечко телеграфной ленты.

Тот схватил колечко, склонился ближе к настольной лампе и, протягивая ленту между пальцами, прочел, что Ставка Верховного главнокомандования рассмотрела соображения, изложенные в письме командующего Ленинградским фронтом на имя начальника Генерального штаба, одобряет их и приказывает немедленно приступить к исполнению.

Кровь бросилась в лицо Жданову. Молча передав ленту Васнецову, он спросил командующего:

— О каких соображениях идет речь, товарищ Хозин?

— О тех, которые я докладывал вчера вам и Военному совету. Я счел своим долгом написать письмо в Генштаб и передал его с генералом Вороновым.

— А вы сообщили при этом, что мы против? — резко спросил Васнецов, кладя ленту на стол.

— Так точно.

Жданов промолчал...

2

Данвиц уже не раз проклинал себя за свой сентябрьский рапорт, в котором просил фон Лееба не отправлять его с войсками Хепнера на Центральный фронт, а оставить под Ленинградом.

Тогда, в сентябре, он был убежден, что падение Ленинграда — вопрос дней. Зачем же уступать кому-то честь ворваться в город первым или хотя бы одним из первых?

Да и кто мог опередить его? Полку Данвица удалось подойти к Ленинграду ближе всех остальных немецких частей. Он занимал боевые позиции в двух километрах от развалин больницы Фореля и в пяти от Кировского завода.

В создавшейся ситуации казалось совершенно неблагоразумным покидать группу армий "Север", чтобы бесследно затеряться в массе войск фон Бока, наступавших на Москву.

Кроме того, Даниилу глубоко запали в душу слова Гитлера о том, что Петербург является первой стратегической целью в войне против России. Правда, переброска отсюда некоторых соединений на Центральное направление, в то время как первая стратегическая цель еще не была достигнута и Петербург оставался в руках русских, представлялась Данвицу не вполне логичной. Но он никогда не оценивал поступки Гитлера с точки зрения логики. Ее раз и навсегда заменила вера. Он, Данвиц, был всего лишь человеком, а фюрер — божеством. И если Гитлер решил произвести некоторую перегруппировку войск, то, значит, для этого были какие-то веские причины, недоступные пониманию Данвица. Повлиять на исход боев за Петербург они не должны. Одни дивизии ушли, значит, придут другие, но Петербург, как и запланировано было, падет раньше Москвы. До сих пор все предначертания фюрера сбывались. Исполнится и это...

Когда у человека слепая вера заменяет рассудок, он оказывается не в состоянии правильно воспринимать и оценивать реальные факты. Так получилось и в данном случае. Данвиц не хотел считаться с тем, что в конце сентября, когда, по замыслу Гитлера, должна бы уже победоносно закончиться вся война с Россией, Москва и Ленинград продолжали оставаться советскими. Он просто отбрасывал это, всецело сосредоточившись на одном непреложном факте: его полк ближе всех подошел к Ленинграду, и как только последует приказ...

Но приказ о возобновлении наступления не поступал. Пока что солдаты Данвица окапывались, строили оборонительные укрепления. Две-три отчаянные попытки прорваться к больнице Фореля, предпринятые Данвицем с разрешения командира дивизии, были отбиты.

В полк часто наезжали офицеры из штаба дивизии. Однако вместо подготовки нового штурма города все эти майоры и оберсты занимались проверкой качества фортификационных работ. Данвиц сознавал, насколько важны эти работы, — русские по нескольку раз в сутки обстреливали позиции полка, их разведчикам удалось похитить у него трех солдат. И все-таки Данвица раздражало такое очевидное переключение на оборону. Ему осточертела неподвижность.

Тучи комаров висели над окопами и траншеями. От них нельзя было укрыться ничем — ни железными касками, ни поднятыми воротниками шинелей. Потом пошли дожди. Болота и трясины, которыми изобиловала местность, чуть подсохшие в жаркие летние дни, теперь опять расхлябались. Вода заливала не только окопы и траншеи. Она хлюпала под деревянными настилами в землянках и блиндажах, проникала меж бревен наката и капала с потолка.

Одна утеха оставалась теперь у Данвица: вооружившись биноклем, он взбирался по узенькой лестнице на верхушку огромной сосны, где был оборудован для него похожий на птичью клетку наблюдательный пункт, и оттуда взирал на Ленинград.

Оптические стекла создавали иллюзию мгновенного перемещения на одну из улиц города, помогали Данвицу совершить прыжок, невозможный в реальности. Он видел фигурки людей, движущиеся трамваи и автомашины, видел полукруглые крыши цехов гигантского завода.

Данвиц уже не первый месяц находился на советской земле. В дыму пожарищ, грохоте орудий прошел он по ней сотни километров. Врывался на танке, бронемашине, мотоцикле в русские села и города. Допрашивал там пленных, расстреливал и вешал непокорных. Из майора превратился в подполковника. Выучил несколько русских слов. Но не сумел, а вернее, не захотел постигнуть суть той жизни, какою жили эти села и города до того, как по ним проползли с лязгом гусеницы немецких танков. Данвиц никогда не бывал ни в Америке, ни в Англии, ни во Франции. Тем не менее тамошняя жизнь представлялась ему доступней для понимания.

В России же Данвиц чувствовал себя пришельцем с другой планеты в чужой, сплошь враждебный мир. Этот мир сопротивлялся, и потому его следовало уничтожить. Данвиц не задавал себе вопроса: чем вызвано столь яростное сопротивление? Не задумывался ни о причинах, ни о следствиях.

Слово "русские" для него было синонимом другого слова — "большевики". Любым из этих двух слов он определял и национальность, и веру, и происхождение всех советских людей. В них как бы аккумулировались все силы, вставшие на пути немецкой армии к Москве и Ленинграду.

Данвиц никогда не интересовался, что творилось в душах тех людей, в которых он стрелял, которых вешал или допрашивал, никогда не пытался проникнуть в их мысли. Он считал, что и разум и язык даны им только для того, чтобы отвечать на его, Данвица, вопросы.

Но, окопавшись под Ленинградом, он лишился удовольствия вешать и допрашивать. И как компенсацию за это ловил те минуты, когда расположенная где-то в тылу немецкая артиллерия начинала обстрел города. В такие минуты Данвиц непременно спешил к заветному дереву. Оттуда, сверху, из своей тщательно замаскированной в ветвях клетки, он вожделенно наблюдал, как рвутся снаряды на заводской территории, на улицах, как рушатся дома, вздымая облака черной пыли. И только после того, как начинала отвечать русская дальнобойная морская артиллерия, нехотя спускался на землю, потому что оставаться наверху было уже небезопасно...

В добротной землянке Данвица, обшитой изнутри гладко выструганными досками и прикрытой сверху четырьмя накатами, толстых бревен, имелся радиоприемник. В дождливые осенние вечера, проверив, как охраняется его командный пункт и сбросив на руки ординарцу отяжелевшую шинель, Данвиц надолго усаживался у этого приемника и поворачивал ручку верньера.

Вначале на него обрушивался чужой, русский мир — что-то говорил и кричал, чего-то требовал, кого-то звал или проклинал. Во всяком случае, так казалось Данвицу. И он крутил и крутил ручку, как бы пробиваясь физически к голосу родной Германии.

Любил ли Данвиц свою страну? Да, но только извращенной, жестокой любовью. Он любил не реальную страну, с ее народом, культурой, древними городами, с ее реками и лугами, а Германию Гитлера и ее деформированное отражение в собственном сумеречном сознании. Она представлялась ему каждый раз иной. То в виде бескрайнего пространства, заполненного шеренгами синхронно марширующих солдат. То в виде гигантской живой свастики, щупальца которой все увеличиваются в размерах, покрывая новые и новые страны, города, моря, реки, поля. То, наконец, в виде уходящего высоко в небо готического собора, под мрачными сводами которого днем и ночью горят факелы.

Любил ли Данвиц кого-либо, кроме фюрера, чувство к которому правильнее было бы назвать не любовью, а мистическим поклонением? Да. Он любил своих солдат, но тоже по-своему, не как людей, а как живое оружие, с помощью которого можно и должно осуществлять волю фюрера.

И вот однажды, прорываясь сквозь звуки чужой страны, чужого народа к родной речи, к немецким военным сводкам, к бравурным маршам, Данвиц вдруг замер. Пальцы его застыли на круглой ребристой поверхности верньера. Ему послышался голос фюрера.

Боясь сдвинуть ручку хотя бы на полмиллиметра, Данвиц прильнул ухом к ворсистой ткани, прикрывающей динамик. Нет, он не ошибся. Это действительно говорил Гитлер. Захлебываясь от волнения, глотая окончания слов, фюрер сообщал Германии и всему миру, что в эти часы на Восточном фронте вновь происходят события исторического значения — началась последняя, решающая битва, которая приведет к захвату Москвы и полному уничтожению врага.

Данвиц знал, что фюрер способен с одинаковым накалом и одинаково громко разговаривать с единственным собеседником и обращаться к многотысячному собранию. Трудно было догадаться, находится ли он сейчас перед микрофоном в радиостудии или стоит на трибуне перед огромной толпой. Очень скоро, однако, динамик задребезжал от воплей восторга, неистового рева, топота ног, аплодисментов, и Данвиц понял, что на этот раз фюрер произносит речь с трибуны.

Так оно и было. Впервые после 22 июня Гитлер выступал в тот день в "Спортпаласе" перед десятками тысяч берлинцев.

Данвиц мысленно представил себе это огромное здание на Потсдаммерштрассе, в котором неоднократно слушал фюрера. В последний раз это было в день вступления в войну Англии. Данвиц находился тогда в свите фюрера и, чеканя шаг, шел за ним между шпалерами эсэсовцев. Толпа ревела "хайль", и Данвиц чувствовал, что еще минута — и по лицу его потекут слезы: столь сильно было его обожание фюрера.

Впрочем, и теперь, слушая Гитлера, он находился в состоянии, близком к молитвенному экстазу.

— Позади немецких войск, — кричал Гитлер, — уже лежит пространство в два раза больше, чем территория рейха, когда я пришел к власти, и в четыре раза большее, чем вся Англия... Я говорю об этом только сегодня, потому что именно сегодня я могу совершенно определенно сказать: наш враг разгромлен и никогда не поднимется вновь!..

В этот момент мощный взрыв потряс стены землянки. Из приемника донесся оглушительный треск, зеленый глазок погас, и все смолкло. Только шуршал песок, сыпавшийся с потолка.

В темноте Данвиц нащупал на столе фуражку и выскочил наружу. Мгновением раньше он не только мыслями, всем существом своим находился далеко отсюда, там, в Германии, не видел никого и ничего, кроме фюрера, не слышал ничего, кроме его вдохновенных слов. И вдруг снова оказался в чужом и враждебном мире, под сверлящими взглядами тысяч невидимых глаз, в которых затаилась угроза смерти.

Разрывы тяжелых снарядов слышались уже в отдалении. Но Данвицу было ясно, что позиции его полка подверглись очередному артиллерийскому налету русских. Он побежал в штабную землянку, расположенную в десятке метров, чтобы выслушать по телефону доклады командиров батальонов о потерях. На ходу приказал ординарцу немедленно исправить электропроводку в его землянке и позаботиться о восстановлении радиоприемника.

В эти минуты Данвица, в сущности, не интересовали ни потери в личном составе полка, ни количество разбитых снарядами блиндажей. Единственное желание владело им: успеть дослушать речь фюрера.

И все же он не успел. Вернувшись наконец в свою землянку и поспешно включив уже исправный приемник, он не услышал ничего, кроме чужих голосов, разнообразной музыки, шумов и тресков.

На другой день в газете, выпускаемой ротами пропаганды армий "Север", Данвиц увидел броские заголовки: "Прорыв центра Восточного фронта!", "Исход похода на восток решен!", "Последние боеспособные дивизии Советов принесены в жертву!".

А несколько позже последовало радиосообщение из Берлина. Голос диктора, в котором звенел металл, торжественно извещал мир, что танки генералов Хепнера и Гота соединились в Вязьме, сначала отрезав, а потом окружив пять русских армий, и что в то время, как он, диктор, произносит эти слова, войска фельдмаршала фон Бока приближаются к большевистской столице.

Весть эту венчали звуки "Хорста Весселя". Потом сообщение было повторено.

Данвиц сидел в оцепенении. В груди его бушевал вихрь противоречивых чувств. Радость при мысли об огромной победе немецкого оружия. Недоумение от сознания, что фюрер, видимо, изменил свое намерение и не Петербург, а Москва стала первой целью похода на восток. Наконец, понятная горечь, — ведь в сообщении упоминались войска Хепнера, в составе которых мог находиться и он, Данвиц, если бы не написал тот свой поспешный рапорт...

В последующие дни Данвиц проводил у радиоприемника все время, свободное от каждодневных фронтовых забот. Победные сводки главного командования вермахта следовали одна за другой. Перечислялись захваченные на пути к Москве населенные пункты. Снова, как и в июньские дни, звучали впечатляющие цифры пройденных километров.

Так продолжалось много дней подряд: сводки, цифры, названия населенных пунктов. Победа, еще одна победа! Русские в плену, русские в окружении...

И вдруг все смолкло. Москва перестала упоминаться в радиосообщениях главного командования вермахта. Зато появились какие-то неизвестные населенные пункты — Будогощь, Вишера, Тихвин, Волхов, за овладение которыми, судя по сводкам, вела бои группа армий "Север".

Это происходило где-то за кольцом блокады, восточное ила юго-восточнее Петербурга и, насколько Данвиц мог понять, непосредственного отношения к захвату самого города не имело. В штабе дивизии ему разъяснили, что операция, о которой сообщают берлинские сводки, ставит своей целью создание вокруг Петербурга второго блокадного кольца.

"Сколько она еще может длиться, эта блокада? — недоумевал Данвиц. — Месяц? Три месяца? Полгода?.. Похоже, придется зимовать здесь, в этих снегах и незамерзающих болотах. Коченеть от холода, когда Петербург рядом, когда уже видно движение на его улицах! Не проще ли, пользуясь тем, что наступление на Москву опять застопорилось, перебросить сюда две-три танковые дивизии и ворваться в город, уже истощенный полуторамесячной блокадой?.."

И чем больше думал об этом Данвиц, тем сильнее им овладевало подозрение, что армейские генералы, к которым он, подобно другим членам нацистской партии, всегда испытывал глухую неприязнь, дезориентируют фюрера, что фон Лееб боится взять на себя ответственность за новый штурм Петербурга.

Поднимаясь на свой наблюдательный пункт, Данвиц испытывал теперь жгучее желание, чтобы фюрер хотя бы на одно мгновение оказался здесь и собственными глазами увидел, сколь близко от Петербурга стоят преданные ему войска — достаточно одного сильного рывка, и город будет захвачен.

Неожиданно созрело решение написать Гитлеру письмо.

По обычным немецким военным стандартам это было неслыханно: ординарный командир полка, к тому же лишь недавно произведенный в подполковники, позволяет себе, минуя своих непосредственных начальников, обратиться лично к главе государства! Но для Данвица Гитлер был не просто главой государства и главнокомандующим. Он был для него прежде всего фюрером, вождем, безраздельным властелином его души.

Кто может упрекнуть смертного за то, что тот в молитвах своих обращается непосредственно к богу?!

Данвиц обращался к Гитлеру как солдат, сражающийся в передовых частях с первых же дней войны и на собственной шкуре испытавший все тяготы Восточного похода. Он умолял фюрера верить прежде всего таким, как он, "чернорабочим войны", которые с юных лет состоят в национал-социалистской партии, а не стареющим генералам бывшего рейхсвера, и заверял его в готовности немецких солдат и офицеров свершить любой подвиг во имя своего фюрера. Данвиц докладывал, что одной своей ногой он фактически уже стоит на петербургской улице и нужно не такое уж чрезмерное усилие, чтобы опустить на ту же улицу и вторую ногу. Заклинал фюрера вернуть на петербургское направление хотя бы часть войск, отправленных на Центральный фронт, где, судя по сводкам, наступление сейчас приостановлено...

В своем письме Данвиц отдавал должное плану фюрера — задушить Петербург голодом. Называл и действительно считал этот план весьма гуманным, поскольку, осуществляя его, почти не приходится рисковать жизнью немецких солдат. Однако, как утверждал Данвиц, каждый немецкий солдат почтет за честь умереть со славой, нежели признаться в своем бессилии выполнить великие предначертания фюрера.

И еще одна важная мысль содержалась в письме: большевики — это особая порода людей, они могут голодать бесконечно и все-таки не сдадутся.

"Мой полк, — писал Данвиц, — находится в четырех — только четырех! — километрах от крупнейшего петербургского завода, производящего танки. Трудно подсчитать количество немецких снарядов, выпущенных по заводской территории. Тем не менее стоит мне только подняться на мой наблюдательный пункт, стоит поднести к глазам бинокль, и я вижу, как дымят трубы этого завода..."

А заканчивалось послание так:

"Я помню слова моего фюрера о том, что Петербург является в этой войне целью номер один. Я запомнил их на всю жизнь и готов пустить себе пулю в лоб из-за того, что эта цель не достигнута, хотя сейчас достаточно протянуть железную немецкую руку, ударить бронированным кулаком, и проклятый город станет вашим..."

Несколько дней Данвиц ждал подходящего случая, чтобы отправить письмо в ставку Гитлера. Воспользоваться для этого обычными каналами было опасно: письмо могло затеряться в канцелярских дебрях или, что еще хуже, попасть в руки непосредственных начальников Данвица, которые легко усмотрят между строк упрек в их адрес.

И наконец случай представился. В штабе дивизии Данвиц встретился с оберштурмбанфюрером СС, офицером гестапо Дитмаром Грюнвальдом, который приехал на фронт проверять выполнение приказа о действиях против советских партизан. Данвиц близко соприкасался с Грюнвальдом в Берлине и хорошо был осведомлен о его "антигенеральских" настроениях, характерных для большинства чинов гестапо.

Оберштурмбанфюрер охотно согласился взять письмо и обещал сделать все возможное в его положении, чтобы оно достигло ставки Гитлера. Медленно потянулись дни трепетного ожидания результатов...

Седьмого ноября Данвиц получил приказ: передать командование полком своему заместителю, а самому вылететь в Псков и явиться лично к фельдмаршалу фон Леебу.

Что мог означать этот вызов? Неужто Грюнвальд подвел — вскрыл конверт, прочитал письмо и, расценив его как наглую попытку поучать фюрера, передал плод долгих размышлений Данвица в собственные руки фон Лееба?

Это было маловероятно. При неблагоприятном истолковании содержания письма Грюнвальд, скорее всего, отдал бы его прямому начальству из дома на Принцальбрехтштрассе: гестапо не часто вмешивает в свои дела армейцев.

А может быть, достигнув ставки, письмо не двинулось дальше личного штаба фюрера? Попало к Йодлю, и тот распорядился переадресовать его фон Леебу? Это означало бы, что на Данвице, как бывшем адъютанте фюрера, поставлен крест. Да, в сущности, он и не был адъютантом. Подлинные адъютанты Гитлера — это Шмундт, Брюкнер, Шауб. А он, Данвиц, фактически исполнял роль порученца, как бы там ни называлась его должность.

Существовал и еще один вариант, самый убийственный для Данвица: фюрер прочел письмо, возмутился, что кто-то осмеливается поучать его, и приказал фон Леебу вразумить зазнайку...

Однако все эти мрачные предположения стали постепенно рассеиваться уже в штабе дивизии, куда Данвиц явился за командировочным предписанием. По той любезности, какую проявил к нему сам командир дивизии — человек обычно желчный и придирчивый, — можно было заключить, что письмо "сработало" в пользу Данвица. Неспроста ему, подполковнику, был подан личный "хорьх" генерала, чтобы доставить на полевой аэродром...

...Полет до Пскова занял немногим больше часа. Спустившись по трапу, Данвиц и здесь сразу же ощутил повышенное внимание к его скромной персоне. Он был встречен с иголочки одетым, вылощенным капитаном, доложившим, что "господина оберст-лейтенанта ожидает машина".

После месяцев, проведенных в боях, в пыли и грязи, в одуряющем смраде сгоревшей взрывчатки, дизельного топлива и паров бензина, после жары, сменившейся проливными дождями, а затем холодом, пронизывающим до костей холодом, потому что обещанное зимнее обмундирование так и не пришло ни в полк, ни в дивизию, Данвицу было как-то не по себе в тихом тыловом городе, непривычно видеть тщательно очищенные от снега тротуары и спокойно вышагивающих по ним офицеров в добротных шинелях с меховыми воротниками и фуражках, под околышами которых темнели теплые подушечки, прикрывающие уши.

Им овладело двойственное чувство. С одной стороны, это было приятное ощущение покоя, твердой уверенности, что ни сейчас, ни минутой позже не начнется очередной артиллерийский обстрел и не надо будет, пригнувшись, пробираться по узким ходам сообщения в батальоны и роты; ощущение пусть временного, но все же избавления от неистовых ветров, продувающих истерзанный войною лес, и от нестерпимой духоты жарко натопленных землянок; наконец, ощущение близкой возможности впервые за долгие месяцы как следует вымыться и переодеться в чистое белье. А с другой стороны, ко всем этим приятно расслабляющим ощущениям неосознанно примешивалась смутная злоба против людей, для которых все тяготы войны сводились только к нечастым бомбежкам, пережидаемым в надежных, хорошо оборудованных убежищах.

И чем стремительнее черный "мерседес-бенц", в котором находился Данвиц, приближался к резиденции фон Лееба, тем больше росла в душе Данвица неприязнь ко всему здешнему.

— Куда мы едем? — угрюмо спросил он сидящего впереди капитана.

Голова капитана, как на шарнирах, быстро повернулась почти на сто восемьдесят градусов.

— Господин генерал-фельдмаршал изъявил желание видеть господина оберст-лейтенанта немедленно по прибытии. Но, может быть, господин оберст-лейтенант желает заехать сначала в гостиницу?..

Казалось, капитану доставляет неизъяснимое удовольствие произносить военные звания и так вот округлять фразы. А Данвица почему-то раздражало это. Впрочем, не без причины. В ответе капитана он уловил намек на свой непрезентабельный вид — потертую шинель, несколько примятую тулью фуражки и давно потерявшие блеск сапоги.

— Везите прямо к фельдмаршалу, — приказал Данвиц.

— Яволь, господин оберст-лейтенант! — выпалил капитан, и голова его снова сделала полуоборот, но теперь в обратную сторону. Перед глазами Данвица опять замаячили свежеподстриженный затылок, серебряное шитье погон.

Вскоре машина остановилась возле трехэтажного дома на берегу неширокой речки. У подъезда стояли двое часовых.

Капитан выскочил из машины первым и открыл заднюю дверцу. Часовые вытянулись.

— Второй этаж, налево, — громко сказал капитан ступившему на тротуар Данвицу. И когда тот протянул было руку за своим небольшим чемоданом, оставшимся на заднем сиденье, добавил, понизив голос: — С разрешения господина оберст-лейтенанта, я доставлю вещи в гостиницу. Это всего полтора квартала отсюда. Номер для вас уже приготовлен.

— Спасибо! — бросил в ответ Данвиц и направился к знакомому подъезду.

Сдав шинель на попечение солдата, дежурившего в гардеробе на первом этаже, и поднимаясь по лестнице на второй, Данвиц мимоходом глянул в стенное зеркало. Вид у него был и впрямь неважный. Брился он в шесть утра, а теперь на его исхудавшем лице явственно проступала щетина. Китель был помят.

Конечно, ему следовало бы заехать в гостиницу и привести себя в порядок. Но Данвиц с каким-то болезненным удовольствием отбросил эту мысль, подумав: "Принимайте нас такими, какие мы есть".

За два месяца, истекшие с тех пор, как он был здесь в первый раз, многое переменилось. Тогда он поднимался по этой вот лестнице, укрытой ковровой дорожкой, к всесильному фельдмаршалу великой Германии. А сегодня ему предстояло увидеть неудачливого стареющего человека, не сумевшего выполнить заветное желание фюрера.

Тогда, два месяца назад, Данвиц с неподдельным почтением внимал полководцу, награжденному рыцарским крестом за боевые успехи на Западном фронте. Сегодня же помнилось только, что этот человек так и не вступил в национал-социалистскую партию.

Тогда, в сентябре, перед фельдмаршалом предстал майор, готовый по его приказу отдать свою жизнь. А сегодня к дряхлеющему представителю старогерманской военной касты явится молодой подполковник, подозревающий его в недостаточной преданности фюреру.

В приемной фон Лееба, слева от двери, обитой черной кожей, сидел, углубившись в чтение каких-то бумаг, другой подполковник — чистенький, опрятненький, с моноклем в правом глазу. Когда появился Данвиц, он лишь на мгновение оторвался от своих бумаг и, убедившись, что посетитель не старше его чином, снова наклонил голову. Это взбесило Данвица. "Ничтожество, тыловая крыса! — мысленно воскликнул он. — Когда я состоял при фюрере, ты держался бы передо мной как натянутая струна!.."

Он подошел к столу почти вплотную и, низко выкинув вперед руку над самой головой сидящего, будто намереваясь ударить его, оглушительно крикнул сиплым, простуженным голосом:

— Хайль Гитлер!

Подполковник недоуменно взглянул на Данвица и вяло приподнял правую руку с откинутой назад холеной кистью. Таким жестом обычно сам фюрер отвечал на обращенные к нему восторженные приветствия.

Не скрывая своей злости, Данвиц стал чеканить слова:

— Доложите генерал-фельдмаршалу, что...

Подполковник, не поднимая головы, оборвал его:

— Фельдмаршал занят.

— Вы пойдете и доложите ему, что прибыл Арним Данвиц! — сказал странный посетитель, подражая тому специфическому угрожающему и вместе с тем вежливому тону, каким обычно обращались офицеры гестапо к людям других служб и ведомств, независимо от ранга.

Данвиц рисковал получить строгое замечание. По уставу ему следовало сказать: "Оберст-лейтенант Данвиц явился по приказу генерал-фельдмаршала". И щелкнуть при этом каблуками. Однако то ли тон Данвица, то ли сам факт столь категоричного требования подействовал на сидевшего за столом, — он встал. И в тот же момент в приемную вошел какой-то полковник.

— Вы свободны, Вебер! — сказал он подполковнику, по-хозяйски усаживаясь за стол.

Вебер, однако, продолжал стоять, молча рассматривая Данвица.

— Что здесь происходит? — возмутился полковник.

Данвиц сделал полуоборот в его сторону и, все еще кипя от возмущения, но по возможности сдерживая себя, произнес:

— Я получил приказ явиться к фельдмаршалу.

— Вы кто такой? — так же строго спросил полковник.

— Оберст-лейтенант Данвиц.

Лицо полковника тотчас же разительно переменилось. Он широко, даже как-то искательно улыбнулся, вышел из-за стола, приговаривая:

— Конечно, конечно, оберст-лейтенант! Сейчас доложу. Я был предупрежден, но выходил на минуту...

Он быстро исчез за обитой черной кожей дверью, оставив ее полуоткрытой. А спустя мгновение появился снова и уже без улыбки, торжественно объявил:

— Генерал-фельдмаршал просит вас!

На этом бунт Данвица кончился.

Он вдруг ощутил робость. Что бы там ни произошло, а фон Лееб оставался еще командующим одной из трех основных группировок немецких войск на Восточном фронте, повелителем сотен тысяч солдат и офицеров. Слепое чинопочитание, вошедшее в плоть и кровь Данвица, мгновенно лишило его всякого апломба. Преувеличенно громко печатая шаг по новому, до блеска натертому паркету, он подошел к раскрытой двери и перешагнул порог...

Первым, кого увидел Данвиц в кабинете фон Лееба, был фюрер. Нет, разумеется, не в натуре, а на огромном портрете, занимавшем весь простенок над большим письменным столом.

Гитлер был снят анфас, в кителе с широкими лацканами, в белой сорочке с темным галстуком. На левой стороне кителя отчетливо выделялся круглый партийный значок со свастикой в центре, ниже красовался железный крест. На голове фюрера была фуражка с огромной тульей. Над широким козырьком ее шитый серебром орел вцепился когтями в свастику.

Руки фюрер скрестил на груди, а суровый, требовательный взгляд его, как показалось Данвицу, был обращен прямо на него.

Несколько мгновений Данвиц, точно загипнотизированный, смотрел на портрет Гитлера и только потом увидел сидящего за столом фон Лееба. Кроме фельдмаршала, в кабинете находился еще какой-то незнакомый Данвицу генерал. Оба они — и фон Лееб и этот генерал — выжидающе смотрели на Данвица.

Сбрасывая с себя оцепенение, он щелкнул каблуками своих невзрачных сапог, вытянул руку скорее по направлению к портрету, чем к сидящему за столом фон Леебу, и сдавленным от волнения голосом прохрипел:

— Хайль Гитлер!

Затем сделал пять больших, неслышных шагов — пол кабинета был покрыт толстым ворсистым ковром, — остановился посредине комнаты и доложил:

— Господин генерал-фельдмаршал! Оберст-лейтенант Данвиц прибыл по вашему приказанию!

Фон Лееб встал и вышел из-за стола. Генерал, располагавшийся в глубоком кожаном кресле по другую сторону стола, тоже встал.

"Сейчас, сейчас, сейчас я узнаю, зачем меня вызвали!" — сверлила мозг Данвица неотступная мысль.

И хотя ничто другое не интересовало его в эти минуты, он почти подсознательно отметил, что фельдмаршал действительно сильно переменился.

Фон Лееб и при первой их встрече выглядел далеко не молодо. Но в те дни, не такие уж далекие, фельдмаршал держался браво, со снисходительной надменностью, всем своим видом демонстрируя власть и превосходство над окружающими.

Сейчас он выглядел еще более постаревшим. Монокль на черном шелковом шнурке глубоко утонул в складках дряблой кожи. Да и сами глаза у фельдмаршала показались Данвицу какими-то потухшими. Даже погоны фон Лееба с двумя перекрещивающимися маршальскими жезлами вроде бы поблекли.

— Я вызвал вас, Данвиц, — с оттенком торжественности произнес он, — чтобы передать приказ о срочной командировке в ставку.

"Фюрер получил и прочел мое письмо! — обрадовался Данвиц. — Он хочет видеть меня! Хочет выслушать мнение преданного ему солдата, ближе всех подошедшего к Петербургу!"

И, не имея сил сдержать охватившее его волнение, он сделал шаг вперед к остановившемуся в отдалении фельдмаршалу, совсем не по-военному воскликнул:

— Меня вызывает фюрер, да?!

— Телеграмма подписана Шмундтом, — уклончиво ответил фон Лееб.

То, что вызов подписал главный адъютант Гитлера, было воспринято Данвицем как доброе предзнаменование. Но в многозначительном этом факте не содержалось все-таки окончательного ответа на вопрос, который больше всего волновал Данвица: намерен ли встретиться с ним сам Гитлер? Поэтому он снова обратился к фон Леебу:

— Осмелюсь спросить, известно ли господину фельдмаршалу, зачем меня вызывают?

— Этого я не знаю, — слегка развел руками фон Лееб, — тем не менее рад, что один из моих офицеров побывает в ставке... И мне хотелось бы, — добавил он после короткой паузы, — чтобы вы доложили там о лишениях, которые перенесли наши войска, и о том героизме, какой они проявили и проявляют изо дня в день. До сих пор мы огорчали фюрера неудачами. Но сегодня можем порадовать его... — Фон Лееб опять сделал паузу и, сияя улыбкой, сообщил: — Сегодня ночью взят Тихвин! Приказ фюрера выполнен.

Произнеся эти слова, фон Лееб, казалось, сразу помолодел. Он гордо вскинул голову. В глазах появился прежний блеск.

"Взят Тихвин! — мысленно повторил за ним Данвиц. — О, если бы это был Петербург!.."

Фон Лееб, очевидно, почувствовал, что его сообщение не произвело на Данвица должного впечатления, и, недовольно передернув плечами, продолжал:

— Разумеется, в ставке уже знают о взятии Тихвина, мы доложили об этом. Но вы будете первым офицером с нашего фронта, который сможет подтвердить это лично. — Фельдмаршал усмехнулся и добавил: — По старым военным традициям, первый гонец с поля брани, принесший весть о победе, удостаивается награды.

Данвиц промолчал. Он думал о своем. Было очевидно, что о его письме фюреру здесь никто ничего не знает и никаких дополнительных разъяснений относительно вызова в ставку он не получит. А все другое не столь уж важно. И напрасно фон Лееб делает вид, будто оказывает честь Данвицу, поручая ему лично известить ставку о взятии Тихвина. Для Данвица ясно, что фельдмаршал стремится лишь к тому, чтобы преподнести эту победу с максимальной выгодой для себя.

И тут он услышал голос молчавшего до сих пор генерала:

— Боюсь, что оберст-лейтенант не полностью отдает себе отчет в значении взятия Тихвина. Его полк ведет бои слишком далеко от того места.

— Мой полк стоит фактически в пределах Петербурга, господин генерал! — не тая своей обиды, напомнил Данвиц.

— Не будем преувеличивать, — желчно усмехнулся генерал. — Ваш полк стоит в двух километрах от окраины Петербурга, точнее — от больницы Фореля. Так? — И, не ожидая ответа, задал новый вопрос: — Кстати, вам неизвестно, кто такой этот Форель?

Данвиц был застигнут врасплох. Все, что относилось к "той земле", к "тем людям", было для него загадкой, которую он никогда не старался разгадать. Больница Фореля представлялась ему всего лишь условным топографическим знаком на карте и грудами битого кирпича на местности.

— О Фореле мне ничего не известно, господин генерал, — несколько растерянно ответил Данвиц. — Смею полагать, что этот Форель был владельцем больницы.

Фельдмаршал и генерал насмешливо переглянулись.

— Оберст-лейтенант — смелый, боевой офицер, — великодушно заметил фон Лееб, обращаясь как бы одновременно и к Данвицу и к генералу. — Но он, к сожалению, плохо еще знает Россию. В этой стране давно нет владельцев, здесь ничто и никому не принадлежит.

— Если верить большевистской доктрине, господин фельдмаршал, в этой стране все принадлежит... так сказать, народу! — иронически уточнил генерал.

— Наш начальник штаба — знаток большевистских доктрин, — поощрительно улыбнулся фон Лееб, и Данвиц понял, что перед ним генерал-лейтенант Бреннеке.

Фамилию начальника штаба группы армий "Север" он, конечно, слышал не раз, однако встречаться с ним не приходилось. Поэтому, как только фон Лееб произнес слова "начальник штаба", Данвиц сделал полуоборот в сторону генерала и попытался щелкнуть каблуками, что было довольно затруднительно на толстом, ворсистом ковре.

— Подойдите к карте, оберст-лейтенант, — сказал Бреннеке. — Хочу, чтобы вы вполне уяснили себе смысл захвата нами Тихвина.

Сам он тоже подошел к стене, прикрытой бархатными шторами, и потянул за толстый витой шнур. Шторы медленно раздвинулись, открывая огромную карту Северо-Восточного фронта немецкой армии.

— Вот Тихвин! — сказал Бреннеке, упирая указательный палец в черный кружок восточное Ленинграда. — Захват этого небольшого, в сущности, города обрекает Петербург на страшный голод. До сих пор весь поток продовольственных грузов из глубины страны шел туда через тихвинский железнодорожный узел. Но это еще не все. Части нашего первого армейского корпуса под командованием генерала Шмидта сейчас успешно продвигаются на север по обе стороны реки Волхов. Вот здесь, — Бреннеке провел пальцем снизу вверх по извилистой голубой линии. — И если нам удастся захватить город Волхов — а я в этом не сомневаюсь, — то Петербург упадет к нашим ногам, как спелое яблоко. По данным разведки, и сами русские уже не рассчитывают удержать Волхов. Иначе зачем бы они минировали там главный промышленный объект — электростанцию?

— Эту станцию большевики считают чем-то вроде национальной святыни, — вмешался фон Лееб. — Говорят, что ее освятил сам Ленин.

— Простите, господин фельдмаршал, — внешне почтительно и вместе с тем тоном скрытого превосходства сказал Бреннеке, — священники исчезли у русских почти так же давно, как и владельцы больниц. Ленин же и вовсе не был священником. С вашего разрешения, я внесу поправку: Волховская электростанция строилась по приказанию Ленина.

— Я же говорил, что начальник штаба у нас отменный знаток большевистской России, — дребезжащим смешком отозвался на это фон Лееб, и его монокль выскочил из глазницы.

Водворив непослушное стеклышко на прежнее место, фельдмаршал подошел к карте и продолжил назидательную беседу с Данвицем:

— Самое главное вот в чем. Захват Тихвина предопределяет выход войск генерала Шмидта к Свири, на соединение с финнами. А взятие города Волхова будет означать прорыв вот сюда, к юго-восточному побережью Ладоги. — Фон Лееб вытянул палец и длинным, заостренным ногтем прочертил на карте глубокую бороздку. — До сих пор, — продолжал он, опустив руку, — у русских остается незащищенным правый фланг их пятьдесят четвертой армии. Перегруппировать сюда какие-то части из Петербурга они, конечно, не рискнут. Таким образом, у нас есть реальная возможность отрезать эту армию и выйти к Ладожскому озеру. Это — дело ближайших дней...

Данвиц сосредоточенно глядел на карту. Он не пропустил ни одной важной детали из того, что говорили сначала Бреннеке, а потом фон Лееб. Но не Тихвин, не Волхов, не Ладога приковывали к себе его взгляд. По этой очень наглядной карте Данвиц пытался еще раз проследить весь тот путь, те сотни километров, которые прошел он от границ Восточной Пруссии до Петербурга. Длинный, мучительный, кровавый путь!..

Устремленный на карту взор его скользил по уже занятой войсками Гитлера Прибалтике, по огромному пространству, лежащему к югу от Петербурга, — тысячи квадратных километров! — и Данвиц с содроганием душевным думал, что, несмотря на это, проклятое большевистское государство продолжало существовать. За прочерченной на карте, похожей на гигантского удава границей германо-советского фронта простирались новые необъятные пространства, во много раз превосходившие то, что уже принадлежало великой Германии. Там, казалось сейчас Данвицу, стеной стоят непроходимые леса, лежат непролазные снега и болота, которые нельзя было преодолеть, даже заполнив их десятками миллионов трупов.

Очнувшись от этого наваждения, Данвиц обнаружил, что фон Лееб и Бреннеке уже умолкли и несколько недоуменно смотрят на него. Он повернулся спиной к карте и, обращаясь к фон Леебу, спросил:

— Когда прикажете отбыть?

— Завтра, — сказал фон Лееб. — Завтра утром в Растенбург летит генерал Бреннеке. Он захватит вас с собой. А сегодня... — фон Лееб поднял левую бровь, подхватил рукой снова выпавший монокль, игриво покрутил его на тонком черном шнурке, — сегодня вам следует отдохнуть. Генерал Бреннеке приглашает вас вечером в наше казино. Офицеры штаба хотят отпраздновать взятие Тихвина.

Для Данвица было немалым удовольствием войти в предоставленный ему номер на втором этаже офицерской гостиницы, а точнее сказать — в опрятную комнатку старинного особняка на тихой псковской удочке, по соседству с резиденцией фон Лееба.

Прикомандированный к Данвицу на время его пребывания здесь ефрейтор внес следом за ним большой фаянсовый кувшин с горячей водой и опустил свою ношу на пол, в углу, рядом с табуреткой, на которой красовался белый эмалированный таз. Чемодан Данвица находился тут же в номере.

Давно отвыкший от элементарного комфорта, Данвиц с некоторым удивлением рассматривал раздвинутые плюшевые шторы на окнах, светло-голубые обои на стенах, овальное зеркало и литографии с зимними и летними пейзажами милой его сердцу Германии, покрытый цветным линолеумом пол и этот фаянсовый кувшин, над которым поднималось легкое облачко пара. Особенно же приятное впечатление произвела на него стоящая справа, у стены, кровать, великолепная высокая кровать, покрытая голубым покрывалом, под которым угадывались перины. Сверху, на покрывале, лежало аккуратно разложенное нижнее белье. Оно не шло ни в какое сравнение с теми двумя сменами белья, что находились в чемодане Данвица. Это было так называемое "егерское" белье — тонкое, шелковистое, теплое и легкое...

Все, что раздражало и даже мучило Данвица в последнее время, — его сомнения, его нетерпеливые надежды, перемежающиеся страхом, — все ушло на задний план перед обступившей его со всех сторон роскошью тылового бытия. Просто не верилось, что это явь, а не сон.

С тех пор как Данвиц сел в транспортный самолет, набитый ехавшими в отпуск офицерами, их чемоданами и тюками, ящиками из-под снарядов и канистрами, прошло не менее трех часов. А он все не мог привыкнуть к мысли, что фронт уже далеко, что сюда не долетит ни один шальной снаряд, что его не подкарауливают русские снайперы и он спокойно может улечься не на жесткие нары, а на эту вот уютную постель, утонуть в перине, укрыться другой, легкой, гагачьего пуха периной и не прислушиваться сквозь дрему ни к каким посторонним звукам.

Данвиц сладко потянулся, заламывая за спину руки, обернулся и увидел, что прислуживающий ему ефрейтор стоит в двух шагах от полуоткрытой двери. Стоит вытянувшись, как на строевом смотру: каблуки зеркально начищенных сапог — вместе, носки — врозь, руки чуть согнуты в локтях, ладони прижаты к бедрам. Розовощекий, с выпирающим слегка животом и улыбкой готовности на широком лице, он хорошо вписывался во всю эту милую обстановку покоя и уюта.

— Как зовут вас, ефрейтор? — спросил Данвиц.

Тот мгновенно поднялся на цыпочки, лихо щелкнул каблуками и выпалил:

— Ефрейтор Отто Кирш, господин оберст-лейтенант! — И добавил привычно: — К вашим услугам!

— Спасибо, ефрейтор, — добродушно кивнул Данвиц. — Можете идти.

— Разрешите узнать ваш размер, господин оберст-лейтенант! — слегка наклоняясь вперед, просительно произнес Кирш. И, встретив недоуменный взгляд Данвица, пояснил: — Размер мундира и сапог.

— Пятьдесят три и сорок два, — машинально ответил Данвиц, но тут же спросил: — А... зачем вам?

— Приказ, господин оберст-лейтенант! — уже с оттенком фамильярности в голосе ответил Кирш. — В цейхгаузе все подготовлено. Но, к сожалению, там не знают вашего размера. Разрешите идти?

— Идите, Кирш, — усмехнулся Данвиц. — Благодарю за службу.

Ефрейтор снова щелкнул каблуками и вышел, осторожно прикрыв за собою дверь.

Данвиц остался один. Ему не терпелось физически ощутить мягкость постели. Он бережно сдвинул в сторону чистое белье, присел на прикрытые покрывалом перины и зажмурился от удовольствия. Как, собственно, мало нужно солдату, чтобы он почувствовал себя в раю!

Открыв глаза, Данвиц невзначай увидел себя в большом овальном зеркале, висевшем на противоположной стене. И тотчас вскочил. Было истинным святотатством сидеть на такой постели в его ужасном кителе, столько раз мокшем под дождями, тершемся о глинистые стенки траншей и ходов сообщения, пропахшем горелым соляровым маслом и бензином... Данвиц провел ладонью по смятой постели, стараясь придать перинам первоначальную форму, и, пересев на стул возле маленького письменного стола, начал медленно стягивать сапоги.

Послышался легкий, вкрадчивый стук в дверь. Данвиц крикнул:

— Входите!

На пороге появился все тот же упитанный, розовощекий Кирш. На полусогнутой, слегка откинутой левой руке он нес новенькие, аккуратно отглаженные китель и брюки, в правой держал за ушки пару до блеска начищенных сапог.

— Все в порядке! — произнес ефрейтор таким тоном, точно доставить Данвицу новое обмундирование было для него несказанным счастьем. — Точно ваш размер, господин оберст-лейтенант! Впрочем, если потребуются небольшие переделки, портной здесь.

— Спасибо, Кирш! Вы свободны!

Он уже стянул с ног сапоги и носки, прошелся босиком по гладкому, теплому полу, стал расстегивать китель. А ефрейтор все стоял не двигаясь.

— Вы свободны! — повторил Данвиц.

— А как же портной, господин оберст-лейтенант? — жалобно и даже с некоторой обидой в голосе спросил Кирш.

— Полагаю, что он не понадобится. Впрочем, зайдите минут через пятнадцать, я хочу пока умыться.

Кирш кинулся к табуретке, на которой стоял эмалированный таз, услужливо поднял фаянсовый кувшин.

— Разрешите?..

Данвиц снял китель, бросил его на стул, скинул нижнюю рубаху, взял из поданной Киршем мыльницы кусок душистого мыла, склонился над тазом и опять зажмурился от удовольствия. На спину его полилась струя теплой воды...

Данвиц проспал не менее трех часов. Когда проснулся, за окном были уже сумерки. Посмотрел на часы. Минут через тридцать можно было отправляться в казино.

Он встал, аккуратно сдвинул тяжелые шторы на окнах, зажег свет. Потом облачился в новое обмундирование — китель, брюки и сапоги пришлись впору. Снял со старого кителя железный крест, подошел к зеркалу и приколол орден, как и полагалось, на левой стороне груди, выше накладного кармана.

Сделав два шага назад, тщательно оглядел себя с ног до головы. Давно у него не было случая видеть самого себя во весь рост, и теперь он не без удовольствия разглядывал свою стройную, широкоплечую фигуру.

Да, за эти месяцы он несколько похудел, спал с лица, в талии утончился. Что ж, "осиная" талия в сочетании с широкими плечами считается одним из признаков хорошей арийской породы...

Данвиц еще раз взглянул на часы. Через десять минут надо выходить.

...Казино располагалось в двух кварталах от гостиницы. Данвиц поспел туда в самый раз. В ресторанном зале толпились возле стен армейские и эсэсовские офицеры. Посредине зала сверкал белизной скатерти и туго накрахмаленных салфеток, искрился хрусталем бокалов и рюмок большой Т-образный стол.

Остановившись неподалеку от входной двери, Данвиц огляделся и пришел к заключению, что ни с кем он здесь не знаком. К тому же большинство из собравшихся были старше его, Данвица, по званию — сплошь полковники и даже два генерала. Генералы стояли отдельно, не смешиваясь с остальными, и оживленно беседовали.

Многие из офицеров были в парадных мундирах. На мундирах можно было увидеть богатые коллекции орденов и всевозможных значков — железные кресты обеих степеней, специальные пряжки, которыми Гитлер награждал тех, кто уже имел железный крест за первую мировую войну и ныне вторично удостаивался награды, серебряные и бронзовые кресты "За военные заслуги" с мечами и без мечей, почетные знаки, выдаваемые участникам пехотных штурмовых атак, и многое-многое другое.

В отличие от всех этих людей, неизвестно за что и когда получивших свои регалии, Данвиц имел всего лишь одну награду — железный крест. Ни на этот орден, ни на самого Данвица никто не обращал внимания. И ему, находившемуся до сих пор в отличном расположении духа, вдруг стало не по себе. Близкий некогда к окружению фюрера, он привык, что в любой офицерской компании к нему относились с завистливой почтительностью. Ему доставляло какое-то злорадное удовлетворение сознавать, что вот он, выходец из обыкновенной, среднего достатка семьи, единственным "капиталом" которой была беспредельная преданность фюреру, может без всякого подобострастия смотреть в глаза всем этим "фонам", в чьих родословных — несколько поколений предков в генеральских и полковничьих чинах. Поощряемая в партийных кругах, открыто не проявляемая, но все же существующая неприязнь к кадровым военным, закосневшим в своих кастовых предрассудках и не сознающим, что их происхождение и академические премудрости гроша ломаного не стоят по сравнению с силой национал-социалистского духа, в полной мере разделялась Данвицем.

И вот теперь он стоит в дверях, одинокий, никому не известный, никем не приглашаемый и не желающий сам кому-либо навязываться.

Данвиц отметил про себя, что в зале нет ни фон Лееба, ни генерала Бреннеке, и с защитно-утешительным чувством подумал, что если бы они были здесь, то его появление наверняка не осталось бы незамеченным.

— Арним, ты?! — неожиданно услышал он за спиной чей-то странно знакомый голос.

Данвиц резко повернулся, еще не сообразив, кому же принадлежит этот голос, но уже испытывая радость оттого, что его одиночество кончилось. К нему быстрыми шагами приближался высокий полковник, перед которым все подобострастно вытягивались.

— Эрнст?.. — неуверенно воскликнул Данвиц, хотя в душе уже не сомневался, что к нему спешит именно Эрнст Крюгер, офицер для поручений у Браухича — главнокомандующего сухопутными войсками Германии.

Данвиц и Крюгер сблизились два года назад, когда начальник генерального штаба Гальдер остановил на них свой придирчивый взгляд и доверил обоим участвовать в секретнейшей операции, давшей повод для вторжения немецких войск в Польшу. То, что Крюгер еще до того принимал участие в руководимой самим Гитлером акции по ликвидации Рема и лично застрелил одного из двух убитых тогда армейских генералов — не то Вирхова, не то Бредова, — не оставляло сомнений в его преданности идеям национал-социализма, а это всегда было главным критерием отношения Данвица к людям.

Но, черт побери, совсем недавно — пяти месяцев не прошло с момента их последней встречи — Крюгер был всего лишь майором!

Данвиц хотел было устремиться навстречу приятелю, но, заметив, что за Крюгером наблюдают в эту минуту десятки глаз, не двинулся с места, только вытянулся и, когда тот приблизился, щелкнул каблуками и полусерьезно-полушутливо отчеканил:

— Оберст-лейтенант Данвиц к вашим услугам, господин полковник.

— Перестань, Арним! — улыбнулся Крюгер. — Мы не в имперской канцелярии.

Данвиц с чувством благодарности крепко пожал его руку и, не выпуская ее, кивнул на полковничьи погоны Крюгера:

— Поздравляю, Эрнст!.. Каким чудом ты оказался здесь?

Крюгер не успел ответить, потому что раздался чей-то громкий предупреждающий выкрик:

— Ахтунг!..

Все повернулись к двери и увидели входящего в зал генерал-лейтенанта Бреннеке.

Сопровождаемый адъютантом, он направился прямо к столу, добродушно улыбаясь и на ходу повторяя: "Прошу садиться, господа, прошу садиться!.."

— Что ж, Эрнст, видимо, нас сейчас разлучат, — с откровенным сожалением сказал Данвиц. — Ты ведь большое начальство, иди. — И усмехнулся иронически.

— Вместе с тобой! — ответил Крюгер и, слегка прикасаясь ладонью к талии Данвица, стал подталкивать его вперед, к тому поперечному столу, за которым уже стояли Бреннеке, два других генерала и несколько полковников.

Сначала Данвиц сопротивлялся. Но вдруг им овладело озорство: "Какого черта?! Я, наверное, здесь единственный фронтовик". Он с первого взгляда мог отличить "тыловую крысу" от фронтовика. Летом узнавал фронтовиков по выгоревшим на солнце волосам, по осунувшимся лицам. Зимой стал отличать по цвету щек и ушей — редко кому из фронтовиков удавалось избежать обморожения. Здесь эти верные признаки не попадались на глаза. Собравшиеся, все как на подбор, были с откормленными, хорошо ухоженными физиономиями, многие — при моноклях... "Хотел бы я посмотреть на офицера с моноклем под артиллерийским или пулеметным огнем", — зло подумал Данвиц.

Теперь он охотно поддавался нажиму руки Крюгера, не сопротивляясь, шел вперед.

Они приблизились к краю стола, где еще оставались свободные места. Бреннеке увидел Крюгера и, широко улыбаясь, предложил ему стул рядом с собой:

— Прошу вас, полковник!

— Позвольте мне, господин генерал, сесть рядом с моим боевым другом, — почтительно, но настойчиво произнес Крюгер.

Бреннеке перевел взгляд на Данвица.

— А-а, оберст-лейтенант! Рад видеть вас в нашем солдатском кругу!

И, обращаясь уже ко всем присутствующим, изволил пошутить:

— Садитесь же быстрее, господа! Шнапс остынет!

Загрохотали поспешно отодвигаемые стулья, и Данвиц заметил, как точно соблюдается здесь субординация: генералы и трое полковников уселись за столом, где уже сидели Бреннеке, Крюгер и он сам; другие полковники заняли места по обе стороны длинного стола там, где он упирался перпендикулярно в приставной генеральский; немногочисленные подполковники и майоры разместились на противоположном конце.

В хрустальные рюмки, поставленные справа от каждого прибора, был уже налит шнапс. Рядом поблескивали бокалы, пока еще пустые.

Бреннеке встал, постучал ножом о бокал. Раздался мелодичный звон хрусталя. Все разговоры мгновенно смолкли.

— Господа офицеры! — торжественно сказал Бреннеке. — Я хочу начать с приятного сообщения... — Он выдержал многозначительную паузу и объявил: — Сегодня нами взят Тихвин! Зиг хайль!

Из десятков глоток вырвалось ответное оглушительное трехкратное "Зиг хайль!". Опять раздался грохот стульев. Все встали, держа в руках налитые рюмки и сияя улыбками.

Да, это была победа. Первая за последние месяцы реально осязаемая победа на фронте группы армий "Север".

Другие фронты за то же время имели на своем счету десятки захваченных русских городов, сотни километров пройденного пути. Но этот проклятый стоячий фронт, словно сторожевой пес, залег у стен Петербурга. И хотя это тоже, как утверждали немецкие газеты и радио, следовало считать "почти победой", бессильное топтание войск на одних и тех же рубежах сделало мишенью для насмешек самого командующего группой армий "Север".

Для тех, кто недостаточно был знаком с оперативной картой, кому неизвестно было, по какому пути Советская страна посылает продовольствие, чтобы поддержать угасающие силы Ленинграда, слово "Тихвин" оставалось пустым звуком. Но здесь-то, в этой комнате, подлинное значение тихвинского железнодорожного узла отлично понимал каждый.

Неспособность фон Лееба взять Ленинград штурмом стала притчей во языцех в далекой ставке Гитлера. А теперь вот и там должны будут признать, что в удушении этого неприступного города фельдмаршал достиг несомненного успеха.

Все это, вместе взятое, — жажда реванша за пережитые унижения, неудовлетворенное честолюбие, предвкушение новой, неизмеримо большей, оглушающей победы — падения обессиленного, обескровленного Ленинграда, — все это слилось в едином, истошно-торжествующем вопле "Зиг хайль!".

Кричал "Зиг хайль!" и Данвиц. Кричал искренне, самозабвенно. Он уже не помнил о своем недавнем чувстве неприязни к собравшимся здесь офицерам, этим "обозникам", носящим такие же, как и он, мундиры, имеющим такие же, как он, и даже более высокие награды, полученные невесть за что в трехстах километрах от линии огня...

Минуту или две Бреннеке стоял молча, держа наполненную рюмку как полагалось, на уровне третьей сверху пуговицы своего мундира, и ожидая, пока смолкнут победные клики. Потом слегка приподнял левую руку, давая понять, что хочет продолжать речь, и в наступившей наконец тишине заговорил опять:

— Господа! Я солдат и буду по-солдатски откровенен. Некоторые из нас уже начинали сожалеть, что оказались на этом неблагодарном фронте. Я не осуждаю таких. Не осуждаю их благородной зависти к боевым товарищам с Центрального и Южного фронтов. Понимаю в принимаю, как неизбежное, недавнее желание многих быть в группе армий "Центр", когда там... — Бреннеке вдруг осекся, обвел медленным взглядом присутствующих, в том числе и тех, кто стоял с ним за одним, главным столом, наткнулся на встречный предостерегающий взгляд полковника Крюгера, нарочито закашлялся и закончил фразу уже иным, менее торжественным тоном: — ...встречали фанатическое сопротивление славяно-монгольских орд.

Но тут же потухший было голос Бреннеке снова окреп:

— Ныне же, господа, многие и многие будут завидовать вам. Гений фюрера указал верный путь к бескровной победе над Петербургом. Скоро, очень скоро достаточно будет подставить широкую немецкую ладонь, и русский фрукт упадет в нее. Правда, — Бреннеке усмехнулся, — это будет уже увядший, ссохшийся фрукт, потому что, как говорят в России, "голод не есть тетя"!

Пословицу он произнес на ломаном русском языке, морща лоб от напряжения, а затем повторил ее уже по-немецки. По залу пронесся вежливый, поощрительный смешок. Бреннеке высоко поднял свою рюмку.

— Так выпьем же, господа офицеры, за то, чтобы это варварское государство, на бывших землях которого мы с вами стоим сейчас, было бы как можно скорее стерто с лица земли. Да осуществится воля нашего фюрера. Хайль Гитлер! Зиг хайль!

И Бреннеке залпом выпил содержимое своей рюмки.

Зал опять ответил торжествующим ревом, слившимся с перезвоном хрусталя.

— А теперь, господа, позаботьтесь о себе сами, — садясь первым, предложил Бреннеке тоном радушного хозяина. — Еда на столе. Напитки — тоже. Мы не хотели в день нашей победы прибегать к помощи русской прислуги.

И, демонстративно подвинув к себе четырехгранный графин, снова наполнил рюмку. Данвиц тоже протянул руку к графину со шнапсом и обратился шутливо к Крюгеру:

— С вашего разрешения, господин полковник?..

— Ты совсем огрубел, Арним, — в той же слегка иронической манере, с укоризной ответил Крюгер. — Или у вас на фронте пить шнапс принято считать доблестью?

— На фронте принято умирать, не дожидаясь разрешения начальства. Оно обычно далеко от тех мест, где стреляют, — съязвил Данвиц.

Крюгер приподнял бровь и посмотрел на него, как взрослые смотрят на расшалившегося не в меру ребенка.

— Прости, Эрнст, — тихо сказал Данвиц. — Видимо, шнапс ударил мне в голову. Я давно не пил.

— Ничего, ничего, — примирительно ответил Крюгер. — Вы фронтовики, имеете право на свои маленькие привилегии... За твое здоровье, Арним, и за успех твоей поездки в Растенбург. — Он медленно выцедил не более четверти налитой ему рюмки.

Смысл второй половины здравицы дошел до сознания Данвица не сразу. А когда дошел, моментально вернул его к тому, что было для него самым важным.

— Ты... знаешь, что меня вызывают в ставку? — удивленно спросил он, наклоняясь к плечу Крюгера.

— Знаю, — коротко ответил тот.

— Но зачем?

Крюгер пожал плечами.

— Кто именно вызывает меня? — продолжал допытываться Данвиц, пользуясь тем, что в зале стало уже шумно. — Сам фюрер?

Крюгер снова пожал плечами:

— Ты слишком многого требуешь от меня. Я не имею доступа в зону номер один.

— В какую зону?

— В ту, где находится личная резиденция фюрера.

— Ты имеешь в виду Бергхоф?

Крюгер нахмурился:

— Это не застольный разговор, Арним.

Данвиц смущенно умолк. "Я и вправду разучился пить, — негодуя на себя, подумал он. — Убивать, вешать людей, сжигать города и села научился в совершенстве, а по части выпивки явно отстал. Дурак, задаю вопросы, за которые в былое время сам бы жестоко одернул любого. К тому же нелепо предполагать, что фюрер руководит боевыми действиями из далекого Бергхофа..."

Только сейчас Данвиц вспомнил, что за два-три месяца до нападения на Россию подразделения Тодта начали строить для фюрера специальный командный пункт. Место строительства — где-то в Восточной Пруссии — держалось в абсолютном секрете. Это считалось строжайшей государственной тайной, и вряд ли в то время был посвящен в нее кто-либо, кроме Геринга, Бормана и Гиммлера. Сам Гитлер, на памяти Данвица, ни разу не выезжал туда.

Вспомнилось и то, что перед самым началом войны с Россией о новой ставке фюрера ходили шепотом передаваемые легенды. Рассказывали, что где-то в дремучем лесу построено несколько десятков казематов, связанных бетонным шоссе, что под ними расположен целый подземный город. Болтали о какой-то металлической башне, появляющейся вдруг из озера, и о катере, выплывавшем из нее, о подземных ангарах и о заминированных пространствах, о пулеметах, фотоэлементах и микрофонах, фиксирующих каждый шаг, каждое слово, произнесенное в ближайшей округе.

Ходил и еще один, совсем уж зловещий слух. Будто перед самым нападением на Советский Союз фюрер пригласил в Берлин большую группу инженеров — строителей нового командного пункта — якобы для вручения им наград. Но случилось несчастье: специальный самолет, в котором они летели, взорвался в воздухе...

Где именно располагается этот таинственный командный пункт, с которого фюрер руководит гигантской битвой, никто и никогда Данвицу не говорил. В коротком разговоре с фон Леебом, помнится, тоже мелькнуло слово "Растенбург". Тогда Данвиц пропустил его мимо ушей — все мысли были устремлены к главным для него вопросам: "Зачем вызывают в ставку? Прочел ли фюрер письмо?" Но теперь, повторив это же слово, Крюгер заронил в него смутную догадку.

В Германии есть небольшой город Растенбург. Некогда на месте нынешнего городка возвышалась крепость тевтонских рыцарей. Об этом можно прочесть в любом учебнике по истории Германии. Неужто этот старинный городишко где-то вблизи Советской Прибалтики имеет какое-то отношение к нынешнему местопребыванию фюрера?..

Данвиц тряхнул головой, точно пытаясь таким образом изменить ход своих мыслей. Налил себе еще рюмку шнапса и залпом выпил.

— Я же говорил, что ты огрубел! — услышал он голос Крюгера. — Для первого тоста истинно немецкий шнапс приемлем. Но зачем же накачиваться этим пойлом, когда на столе прекрасные французские вина?

Он подхватил за горлышки разом две бутылки и, подражая официанту, услужливо спросил Данвица:

— Что прикажет господин оберст-лейтенант к рыбе? Сотерн? Пуи?..

В зале становилось все шумнее. Голоса быстро пьянеющих людей, звон бокалов, передвигаемых тарелок и блюд сливались в оглушающую какофонию.

В этом звуковом сумбуре было что-то тревожащее, и Данвица стали одолевать сомнения. До сих пор он подсознательно верил, что письмо его встречено благосклонно. Но теперь подумалось: "А почему, собственно, у меня такая уверенность? То, о чем рассказали мне Бреннеке и фон Лееб, когда мы стояли втроем у карты в кабинете фельдмаршала, во многом меняет суть дела. Не исключено, что мои предложения расходятся с планами фюрера..." И Данвиц почувствовал, как по спине его проползла юркая, холодная змейка.

"Но нет! — попытался он успокоить себя. — Даже при таком роковом стечении обстоятельств фюрер не заподозрит меня в инакомыслии. Он знает, как я предан ему. Ведь я был..."

Но тут же он сам разрушил этот свой довод: "Да, я был среди близких к фюреру людей. Однако с тех пор утекло много воды. Я вышел из строя приближенных, и ряды, наверное, сомкнулись..."

Как утопающий, он ухватился за новую спасительную соломинку: "Тогда зачем же меня вызывает Шмундт? Чтобы наказать за дерзость? Но для этого не нужен вызов в ставку. Достаточно было бы трех-четырех слов, переданных по телеграфу..."

— Эрнст! — взмолился Данвиц, наклоняясь к потягивающему белое французское вино Крюгеру. — Вспомни, мы были когда-то друзьями. Дай мне слово друга, что ты действительно не знаешь, зачем меня вызывают.

Крюгер на мгновение оторвался от своего бокала, вполоборота посмотрел на Данвица:

— У тебя сдают нервы, Арним. Впрочем, изволь: я не знаю...

А в зале стоял дым коромыслом. То один, то другой из перепившихся офицеров вскакивал с места, тщетно пытаясь перекричать остальных, произнести очередной тост.

"К черту! — мысленно воскликнул Данвиц. — К черту все эти беспричинные тревоги! Я жив! Я еду в ставку фюрера. Это главное. А на остальное — наплевать. На все наплевать!"

В этот момент какой-то грузный полковник ударил ладонью по столу и гаркнул с невероятной силой:

— Ахтунг!

На мгновение шум смолк. Все взгляды устремились вдруг на толстого полковника. Он нетвердо стоял на ногах, водил из конца в конец зала помутневшим взглядом и запел неожиданно визгливым фальцетом:

Дрожат одряхлевшие кости

Земли перед боем святым,

Сомненья и робость отбросьте -

На приступ! И мы победим...

Десятки голосов вразнобой подхватили эту популярную среди нацистов песню. В нестройном этом хоре Данвиц как бы со стороны услышал и себя. Он пел вместе со всеми и, как все, старался перекричать других:

Нет цели светлей и желанней,

Мы вдребезги мир разобьем,

Сегодня мы ваяли Германию,

А завтра всю землю возьмем!

Потом все орали "Хайль Гитлер!" и "Зиг хайль!". Кто-то с размаху бросил на пол бокал, его примеру последовали другие.

Над самым ухом Данвица прозвучал совершенно трезвый голос:

— Может быть, с нас хватит?

Данвиц повернул голову и встретился с иронически-брезгливым взглядом Крюгера. Тут же заметил, что ни Бреннеке, ни других генералов за главным столом уже нет. Только в дальнем его конце какие-то два полковника с заложенными за воротники мундиров облитыми вином салфетками распевали теперь уже "Лили Марлен", дирижируя зажатыми в руках вилками.

— Пойдем, — сказал, поднимаясь, Крюгер, — здесь становится скучно.

Они вышли из зала. Охранники в черных мундирах вытянулись и щелкнули каблуками.

Крюгер, посмотрев на часы, предложил:

— Хочешь партию в бильярд?

И, не дожидаясь ответа Данвица, направился к одной из полуоткрытых дверей.

В бильярдной было пусто. Свешивающаяся с потолка лампа под большим матерчатым абажуром освещала зеленое сукно стола и аккуратно сложенные на нем в равнобедренный треугольник тускло поблескивающие шары.

— Я не умею играть в бильярд, — сказал Данвиц.

— Правила игры довольно просты, — ответил Крюгер, — и каждый немец может легко выиграть, если только вообразит, что перед ним не бильярдные шары, а черепа большевиков.

Он взял со стойки кий и резким движением направил отдельно лежащий шар в безукоризненную пирамидку.

Данвиц тоже вооружился кием и нацелился шаром в шар, стремясь загнать один из них в лузу. Не получилось. Шар с разгона ударился о борт стола, подпрыгнул и вывалился на пол.

Крюгер, подняв его, заметил:

— Я считал охотников за черепами более ловкими.

— К черту все это! — зло сказал Данвиц, бросая свой кий на стол. — Мы здесь одни, и если долг товарищества для тебя еще что-то значит, скажи, что ты знаешь о моем вызове?

Крюгер осуждающе покачал головой. Данвиц отвел взгляд в сторону и виновато пробормотал:

— Очевидно, мне не хватает выдержки. Много выпил.

— Надеюсь, не настолько, чтобы перестать соображать? — спросил Крюгер.

— Не настолько, — заверил Данвиц.

— Ты писал письмо фюреру?

Весь хмель моментально вышибло из головы Данвица. Он круто повернулся к Крюгеру и схватил его рукой за борт кителя.

— Фюрер получил его? Прочел? Ты знаешь? Да? Ну, говори же, говори!

Крюгер мягко отвел его руку и снова пристально посмотрел в глаза Данвицу.

— В бильярд ты играть не умеешь, — сказал он с легкой усмешкой. — Не разучился ли ты играть и в другую игру?

— Что ты имеешь в виду? — насторожился Данвиц.

— Политику.

— Я не занимаюсь политикой, — отрезал Данвиц. — Я был и остаюсь верным солдатом фюрера. В этом — вся моя политика.

— Ты знаешь, Арним, что написано на воротах концлагеря в Бухенвальде? — растягивая слова, произнес Крюгер. — "Каждому — свое". Ты сам выбрал себе место в водовороте нынешних событий. Но, пожалуйста, не воображай себя этаким живым укором тем, кто предпочел руководить войной, вместо того чтобы быть в ней пешкой. Это — первое. А теперь второе. Мне известно, что фюреру твое письмо было переслано. Но прочел ли он его и как реагировал, не знаю. Это все, что я могу ответить на твой вопрос.

— Тогда скажи мне ты, призванный руководить нами, пешками, — с горячностью накинулся Данвиц, — когда мы захватим Петербург? Когда падет Москва? И что будет дальше?

— На первый вопрос, — слегка кривя свои тонкие губы, сказал Крюгер, — ответ должен был бы дать ты. Да, да, не смотри на меня, как теленок, — это ты и твои солдаты топчетесь уже давно у порога Петербурга. Что же касается Москвы... — Крюгер замялся, обернулся в сторону двери, убедился, что она плотно прикрыта, и, понизив голос, продолжал: — Неужели тебе неизвестно, что наступление на Москву выдохлось? Да, выдохлось! — повторил он настойчиво. — К югу от Москвы Гудериан достиг Тулы, но войти в нее так и не сумел! Танки Гота пробились к Волоколамску — это в какой-то сотне километров к западу от Кремля, — но дальше тоже не могут продвинуться. Наступление захлебнулось, можешь ты это понять?!

Данвиц был ошеломлен услышанным.

— Но как же так?.. — растерянно бормотал он. — Ведь я собственными ушами слышал речь фюрера... Я слышал сводки, в них говорилось, что под Москвой мы окружили пять русских армий, что это наступление решит исход войны!.. Выходит, что фюрер...

— Фюрер всегда прав! — категорически оборвал его Крюгер.

Он сделал несколько шагов по комнате, вернулся к оцепеневшему Данвицу и уже обычным своим снисходительно-ироническим тоном продолжал:

— Теперь твой последний вопрос: "Что будет дальше?" Ты знаешь, зачем Бреннеке летит в ставку?

— Я знаю только то, что он летит завтра и прихватит с собой меня, — безразлично ответил Данвиц.

— Это я привез ему приказание явиться в ставку.

Данвиц недоверчиво прищурился:

— Что же, нельзя было вызвать его телеграммой? Или в ОКВ у полковников меньше работы, чем у телеграфистов?

— Не остри. Мне было приказано разобраться в положении дел на вашем фронте. И я занимаюсь этим уже пять дней.

— Зачем? — тупо спросил Данвиц.

Крюгер ответил не сразу. Наконец, присев на угол бильярдного стола, сказал:

— Ты все же странный человек, Арним. Совсем недавно я был уверен, что тебе обеспечена блестящая карьера. И это было бы справедливо. Ведь это твоя война, ты ее начал!

— Я? — воззрился на него Данвиц, убежденный, что только алкоголь мешает ему понять Крюгера.

— Ну конечно же ты! — со смешком подтвердил Крюгер. — Ведь вторая мировая война началась с Полыни. А Польша началась с Глейвица. А Глейвиц начался с того, что ты...

— Я дал торжественную клятву фюреру и Германии никогда и ни при каких обстоятельствах не вспоминать об этом. Я все забыл. Понял? — почти прошипел Данвиц и уже спокойно, даже как бы извиняясь за свою резкость, добавил: — Насколько мне известно, ты тоже давал такую клятву. Все те... Словом, все!

— Отлично... При чем тут Глейвиц? Я не произносил этого слова, ты его не слышал. Мне просто хотелось дать тебе совет: воспользуйся своим пребыванием в "Вольфшанце", чтобы занять старое место, и никогда не возвращайся сюда.

— В "Вольфшанце"? — опять не понял его Данвиц. — Раньше ты называл Растенбург...

— Ну да, черт побери! "Вольфшанце" и Растенбург — для меня одно и то же. Ставка фюрера находится близ Растенбурга в лесу, и я не вижу смысла скрывать это от человека, который завтра или послезавтра будет там.

— Но чем вызван твой совет? — тяжко выдохнул Данвиц. — Я пробыл на фронте самое горячее время. Почему ты хочешь, чтобы я оказался в тылу накануне победы?

— А ты уверен, что она лежит в твоем кармане, как маршальский жезл в ранце того воображаемого солдата?

— Крюгер, мне не нравится твой тон, — еще более нахмурившись, сказал Данвиц. — Пока ты сидел в Берлине или в этом... как его... Растенбурге, я проливал кровь.

— Не сомневаюсь. Много крови пролил.

— Я говорю сейчас не о вражеской крови, а о своей. Я горел в танке. Я был ранен под Лугой. И в конце концов мой полк ближе всех подошел к цели, которую фюрер объявил в начале войны целью номер один. Словом, твое нынешнее превосходство в чине еще не дает тебе права разговаривать со мной, как...

— Прости, Данвиц, — неожиданно мягко прервал его Крюгер. — Я просто любовался твоей горячностью и молодостью.

— Ты ненамного старше меня.

— Верно. Но если на фронте год службы засчитывается за два, то там, где нахожусь я, душа еще быстрее стареет, хоть это и не засчитывается.

— Зачем ты приехал сюда? — снова спросил Данвиц. Разговаривая с Крюгером, он все время продолжал размышлять о своем письме.

— Ты уже задавал мне такой вопрос, и я тебе ответил, — сказал Крюгер.

— Значит, ты приехал разбираться в положении на фронте? — Данвиц сверлил его взглядом. — Или... просто решил заработать награду за пребывание под огнем противника? Так рыцарский крест у тебя уже есть. Что же ты хочешь теперь? Дубовые листья? На нашем фронте их не получишь... Впрочем, это твое дело. Самое главное из твоих разъяснений я понял: от штурма Петербурга решено отказаться. Мы обречены леденеть в снегах и болотах.

— Ты задал мне три вопроса, а я успел ответить тебе лишь на два, — как бы не слыша Данвица, продолжал Крюгер. — Вспомни, ты спросил о Петербурге, и я тебе ответил. Ты задал вопрос о Москве, и я тебе тоже ответил со всей откровенностью. Но у тебя был еще один вопрос: "Что будет дальше?"

— Этот вопрос я задам фюреру, если он удостоит меня личной встречи! — запальчиво возразил Данвиц. — Он один знает, что будет! Только он может приказать...

— Арним, Арним, — с сожалением произнес Крюгер, — ты одной ногой стоишь по колено в русских снегах, а другой все еще ощущаешь паркет имперской канцелярии... Неужели собственный опыт еще не убедил тебя, что на этой войне не все зависит от приказов? Был приказ взять Петербург еще в августе, но мы вот не в петербургской "Астории", а торчим с тобой в Пскове. Ты забыл о русских. О том, что они сопротивляются, хотя это и не было предусмотрено планом "Барбаросса"...

— Отвечай на третий вопрос, — не глядя на Крюгера, мрачно сказал Данвиц. — Что же будет дальше? Вернут ли нам по крайней мере войска, переброшенные на Московское направление? Там они, как я понял тебя, уже бесполезны, а нам бы пригодились. С ними бы мы, пожалуй, сумели захватить Петербург, достаточно ослабленный блокадой.

— Не торопись. Да, под Москвой нас пока постигла неудача. Пока! Но это вовсе не значит...

— Моя цель — Петербург! — прервал его Данвиц. — Так сказал фюрер!

— Подожди. Сейчас у вашего фронта есть более важная задача. Смотри сюда... — С подставки, на которой, словно пики, выстроились кии, Крюгер взял кусочек мела и, вернувшись к столу, начертил на зеленом сукне белый кружок. — Вот твой Петербург... А это, — он провел меловую линию к нижнему правому углу стола и закончил его жирной точкой, — это Москва. А вот здесь, — Крюгер провел короткую черту и поставил точку несколько выше, — здесь город Калинин. Ты слышал такое название? Нет? А следовало бы. Этот город носит имя нынешнего президента большевистской России.

— Разве президентом у них не Сталин?

— О боже мой! Данвиц, для тебя политическое устройство России понятно не более, чем система управления каким-нибудь племенем в Черной Африке! Но сейчас речь не об этом. Смотри опять сюда. Петербург Петербургом, а главной военной целью для нас является все же Москва. И сейчас самая актуальная задача для группы армий "Север" заключается в том, чтобы скорее соединиться вот здесь, выше Калинина, с войсками фон Бока.

Бросив мел на стол, Крюгер достал из брючного кармана носовой платок и стал тщательно вытирать пальцы. Данвиц стоял, тупо глядел на белые линии и точки, разбежавшиеся по зеленому сукну бильярдного стола. Из всего, что сказал ему Крюгер, он твердо усвоил только одно: Петербург уже не является целью номер один. Муки от жары и холода, ожесточенные бои с русскими, виселицы и расстрелы — все это не в зачет. Другие пожнут плоды победы.

Из головы не шел, однако, июньский разговор с фюрером в Бергхофе. Стоя у окна, за которым виднелись вершины Альпийских гор и черные бездны, он указал тогда Данвицу путь сюда. И разве потом, уже в июле, в своем салон-вагоне фюрер не повторял при нем как заклинание: "Петербург, прежде всего Петербург!"

Всю свою боль и злость Данвиц обрушил мысленно на генералов: "Академики! Высокомерные снобы с моноклями. Вы умеете воевать лишь на картах и все не можете примириться с тем, что фюрер был когда-то ефрейтором. Да, был, а стал богом! Но вы и бога способны сбить с толку. Жаль, что в ту "ночь длинных ножей" Гитлер, разделавшись с Ремом и его штурмовиками, уничтожил только двух рейхсверовских генералов. Их надо было уничтожать десятками! Только подлинные носители национал-социалистского духа могут быть верной опорой фюрера в этой войне!"

— Теперь тебе ясно? — донесся откуда-то издалека голос Крюгера.

— Мне ясно, — жестко сказал Данвиц, отрывая свой взгляд от стола, — что в ставку фюрера проникли если не предатели, то трусы. Эти лощеные генералы...

— Не говори глупостей, Арним, — прервал его Крюгер, — у генералов и фюрера цель одна.

— Но тогда почему же мы еще не победили русских? — все более распалялся Данвиц, не отдавая себе отчета в том, что этот его вопрос звучит нелепо. — Шесть недель, максимум два месяца дал нам фюрер для победного завершения этой войны!

— Может быть, тебе известно, как завершить ее хотя бы теперь? — ехидно спросил Крюгер. — Может быть, вы, господин оберст-лейтенант, владеете ключом к немедленной победе?

"Ключ? — мысленно подхватил Данвиц. — Да, почти такой же вопрос задал я тогда в поезде самому фюреру. И он ответил мне не задумываясь. Ответил одним словом: "Жестокость!" Но разве я не следовал этому указанию? Разве не вешал пленных? Разве не шагал вперед и вперед по колено в крови? Нет, я свято выполнил приказ фюрера. И все же Петербург еще недосягаем..."

— Что же будет дальше? — растерянно промолвил Данвиц.

— Ну, ты снова повторяешь свой третий вопрос, — усмехнулся Крюгер. — Я по нему уже высказался. Могу, однако, добавить: что будет, а вернее, как быть дальше, предстоит обсудить на совещании начальников штабов армейских групп и армий, воюющих на Восточном фронте.

— Бреннеке едет на это совещание? — снова оживился Данвиц.

— Ты догадлив.

— А разве фюрер не может решить этого сам?

— Он хочет выслушать мнение начальников штабов...

Все смешалось в голове у Данвица. Реальность переплеталась с иллюзиями. Испытавший на себе всю силу сопротивления советских войск, всю ненависть советских людей, он не мог не замечать противоречий между замыслами Гитлера и действительностью. Но как только Данвиц отдавал себе отчет в этих противоречиях, иллюзии тотчас же брали верх. Он мгновенно становился прежним Данвицем, верящим в сверхчеловеческие возможности фюрера, в непременное конечное торжество его воли. Даже тот факт, что война, которой, согласно предначертаниям Гитлера, предстояло победоносно завершиться два, максимум два с половиной месяца назад, продолжалась с нарастающим ожесточением, даже это не поколебало слепой веры Данвица.

Он стоял, облокотясь о край стола, обитого зеленым сукном, пытаясь разобраться в хаосе своих мыслей, и не мог. В нем только сильнее закипала злоба.

Это была спасительная злоба, потому что она снова и снова подсказывала Данвицу простейший ответ на неразрешимые вопросы: "Всему виной генеральские интриги! От них не спасся фюрер. От них не убереглись и такие, как Крюгер. В то время как мы проливаем кровь за фюрера, эти тыловые прихлебатели за пять месяцев войны из капитанов превратились в полковников. А спеси сколько! А апломб какой!"

— Послушай, Данвиц, — прорвался опять сквозь размышления голос Крюгера, — наверное, ты сейчас стараешься понять: зачем я тебе все это говорил?

Данвиц вздрогнул: ему показалось, что Крюгер прочел его мысли.

А тот продолжал:

— Не старайся искать сложные причины. Все очень просто. Мы были связаны одной веревкой в Глейвице. Нас связывает и многое другое. — Крюгер развел руки, будто пытаясь объять это необъятное "другое". — Кто знает, как сложатся в дальнейшем наши судьбы. Сегодня я поддерживаю тебя за локоть, а завтра, глядишь, такая возможность появится у тебя. Так вот, сейчас я плачу тебе свой товарищеский долг... — И, приблизившись к Данвицу почти вплотную, перешел на полушепот: — Ты едешь в Растенбург. Не наговори там лишнего. Умерь свое рвение. Спрос на козлов отпущения никогда еще не был так велик, как теперь. А когда есть спрос на козлов, не всегда удается сдобровать и резвым козлятам. Поэтому я хотел тебя... ну, ориентировать, что ли. Ты понял?

— Благодарю, — с недоброй усмешкой откликнулся Данвиц. И, желая изменить тему разговора, спросил: — Значит, мы летим вместе?

— Ты же сказал, что тебя берет Бреннеке? А у меня еще есть здесь дела на день или два. Впрочем, не исключено, что мы встретимся в Растенбурге. Я живу в зоне номер три.

— Тогда прощай, — сказал Данвиц и протянул Крюгеру руку.

Тот задержал ее и переспросил многозначительно:

— Ты все понял? У тебя нет больше вопросов?

— Все, — высвобождая свою руку, ответил Данвиц. — Впрочем, еще один вопрос: ты никогда не видел, как бурят землю?

— Что?

— Как бурят землю... — отрешенно повторил Данвиц. — Буром. Впрочем, прости. Все это не имеет никакого значения. Прощай.

— До свидания. И помни мой главный совет: постарайся остаться в Растенбурге.

— Каждому — свое, — сказал Данвиц и направился к двери.

...На улице было темно и пустынно. Дул холодный ветер. Навстречу Данвицу неторопливо двигалась группа военных. Блеснул луч карманного фонарика. Один из военных отделился от группы и преградил дорогу Данвицу:

— Хауптман Шумахер, комендантский патруль. Прошу предъявить документы.

Данвиц раздраженно просунул руку под борт шинели, вынул из нагрудного кармана кителя свое удостоверение и протянул капитану. За спиной капитана появился солдат, подсветил фонариком.

— Прошу прощения, господин оберст-лейтенант, — почтительно произнес капитан и сдвинул каблуки сапог. Однако привычного щелчка не получилось, на каблуки налип снег.

Возвращая удостоверение, капитан позволил себе вольность, заговорил почти фамильярно:

— Чертовский холод, господин оберст-лейтенант... Сейчас хорошо сидеть дома, в тепле.

— Сейчас, хауптман, хорошо сидеть в землянке, а еще лучше в окопе, — резко ответил Данвиц и зашагал, не оборачиваясь, дальше.

Дверь в гостиницу была заперта, и Данвицу пришлось позвонить. Через минуту ему открыл все тот же розовощекий ефрейтор Кирш. Широко улыбаясь, поздравил:

— С победой, господин оберст-лейтенант! Вы, конечно, знаете, что взят Тихвин. Хайль Гитлер!

При этом Кирш с такой силой выбросил вперед руку, что она, казалось, неминуемо должна была оторваться от туловища.

Данвиц небрежно махнул рукой в ответ, будто отгонял надоедливую муху, и молча направился к лестнице, застланной такою же красной ковровой дорожкой, как и в штабе фон Лееба.

— Смотрю, все проживающие у нас офицеры вернулись, а господина оберст-лейтенанта нет и нет, — услышал он за своей спиной воркующий голос Кирша; тот неслышными шагами поднимался следом за ним. — Я уже начал беспокоиться...

— О чем? — не оборачиваясь, бросил Данвиц.

— О, господин оберст-лейтенант, здесь надо быть очень осторожным! В лесах сотни, может быть, даже тысячи партизан. Не проходит и дня, чтобы до нас не долетали слухи...

— Поменьше верьте слухам, ефрейтор.

— Слушаюсь, господин оберст-лейтенант...

Данвиц нащупал в кармане шинели ключ от номера и вставил его в замочную скважину.

— Осмелюсь на минуту задержать господина оберет...

— Что еще? — недовольно прервал его Данвиц.

— Я подумал... впереди длинная ночь... из штаба звонили и приказали доложить господину оберст-лейтенанту, что машина за ним будет подана в семь тридцать... и я подумал...

— Что вы еще подумали?

— Я подумал, что долг солдата — услужить своему офицеру... в особенности герою-фронтовику. Если господину оберст-лейтенанту угодно, — снижая голос до шепота, продолжал ефрейтор, — то не позже чем через полчаса его может посетить... девушка.

Данвиц повернулся к Киршу, так и не открыв дверь. Ему захотелось дать пинка этому розовощекому своднику. Однако любопытство взяло верх.

— Немка? — спросил он.

— Увы, господин оберст-лейтенант, русская! Но вы можете быть совершенно спокойны... Совершенно безопасно как с медицинской точки зрения, так и вообще. После того как одна паршивка вилкой выколола глаза лейтенанту, мы произвели тщательный отбор...

"А что, если и в самом деле?.. — подумал Данвиц. — Почему не лечь в теплую мягкую постель с женщиной?.. После столь долгого вынужденного поста... забыть хоть на час, хоть на минуту обо всем — о Петербурге, о Крюгере, о проклятых вопросах, на которые нет ответа..."

Он посмотрел на Кирша и, к удивлению своему, не обнаружил в нем в эту минуту ничего солдатского. Ефрейтор, игриво склонив набочок свою розовую физиономию, как-то странно подмигивал ему и даже слегка причмокивал, походя на зазывалу с берлинской Александерплац.

— Смирно! — неожиданно для самого себя рявкнул на весь коридор Данвиц.

Кирш мгновенно вытянулся, будто его пронзили стальным прутом сверху донизу.

— Передайте своему командиру, — процедил сквозь зубы Данвиц, — что я наказал вас пятью сутками строгого ареста за бестактное обращение с офицером.

И, повернув наконец ключ, исчез за дверью.

3

В течение трехчасового перелета из Пскова до Летцена, небольшого городка в Восточной Пруссии, Бреннеке и Данвиц почти не общались. Начальник штаба группы армий "Север" и еще двое незнакомых Данвицу полковников находились в обособленном салоне, дверь в который была плотно прикрыта. Только этим салоном самолет и отличался от обычного, пассажирского, рейсового "юнкерса" с двумя рядами сдвоенных кресел по обеим сторонам узкого, прикрытого зеленой ковровой дорожкой прохода. Здесь таких кресел было поменьше.

В одном из них у прикрытого легкой матерчатой шторкой оконца и расположился Данвиц, поставив на соседнее, пустовавшее сиденье свой чемодан.

В этой части самолета, предназначенной для пассажиров чином пониже, Данвиц был не один. Кроме него здесь оказались два армейских лейтенанта, оберст-лейтенант и трое эсэсовцев в черных мундирах — Данвиц не дал себе труда разглядеть их знаки различия. Он вошел в самолет, когда эти случайные спутники уже сидели там, выбрал себе место на отшибе, так, чтобы и впереди и позади были свободные кресла, нажал рычаг на подлокотнике, чтобы откинулась спинка, и, приняв полулежачее положение, закрыл глаза.

В минувшую ночь Данвиц хорошо отдохнул, спать ему на хотелось. Однако он сидел откинувшись на спинку кресла и закрыв глаза, потому что искал уединения — очень уж много людей промелькнуло перед ним вчера. Неприятная какая-то накипь осталась от пьяной вечеринки в офицерском казино, завязли в ушах назойливые звуки "Лили Марлен", перемежаемые крикливыми тостами, дребезгом посуды, стуком бильярдных шаров...

Данвиц обрадовался, когда стал нарастать гул моторов "юнкерса", постепенно заглушая все это и как бы отсекая вчерашний день от сегодняшнего. Не заглушался лишь голос Крюгера, то иронически-снисходительный, то менторский, хотя именно от этого голоса Данвиц желал избавиться прежде всего.

Уже десятки километров отделяли Данвица от оставшегося в Пскове преуспевающего полковника. Но казалось почему-то, что полковник этот незримо присутствует здесь, сидит за спиной. И чем настойчивее заставлял себя Данвиц забыть о существовании Крюгера, тем явственней слышал его голос. Вчерашняя их встреча привела Данвица в смятение.

Он не отличался большим умом и способностью мыслить аналитически. Подобно выпущенной пуле, любая мысль Данвица упрямо сопротивлялась отклонениям в сторону, она развивалась только по прямой и гибла на бесцельном излете, если причину и следствие разделял лабиринт событий.

Сам Данвиц, разумеется, не осознавал этого. В нередких случаях, когда его прямолинейное мышление оказывалось не в состоянии дать удовлетворительное объяснение противоречивым фактам, он просто игнорировал эти факты.

Впервые с тех пор, как ему довелось в дыму и пламени перешагнуть германо-советскую границу, таким фактом стали предсмертные слова капитана Мюллера.

Данвиц всегда превыше всех человеческих качеств ставил преданность фюреру и национал-социалистской идее. Другим неоспоримым достоинством истинного немца он считал храбрость в бою. В нем самом эти два качества сливались в единое целое.

Что такое "национал-социалистская идея", Данвиц никогда не смог бы объяснить. Его теоретический багаж был слишком скуден — всего несколько готовых формул, вложенных в память Гитлером. Смысл этих формул, похожих на заклинания, сводился к тому, что Германии суждено господствовать над миром, что арийцы, точнее, "чистокровные" немцы должны быть господами, а все остальные люди — их рабами и что в конце концов из океана крови в дыму пожарищ и орудийном грохоте поднимется ввысь нечто вроде гигантского острова или гранитного утеса, имя которому — "тысячелетний рейх". Конкретизировать это понятие Данвиц тоже не смог бы. Но поскольку будущие рабы сопротивлялись, — грозная кара была неизбежна, тотальная, то есть всеобщая, война являлась необходимой переходной стадией от лишенной "жизненного пространства" Германии к "тысячелетнему рейху". А на войне не добудешь победы без храбрости. Так в сумеречном сознании Данвица преданность фюреру и личная храбрость сливались воедино.

Капитан Мюллер был храбр и, следовательно, заслуживал уважения. Капитан отдал свою жизнь за фюрера и этим еще больше возвысился в глазах Данвица. Тем непостижимее, почему же, расставаясь с жизнью, Мюллер позволил себе сравнение немецкой армии с буром, который, встретив скальные породы, начинает крошиться и проворачиваться на холостом ходу?

А теперь вот этот Крюгер! Всего несколько месяцев назад он мог бы сойти за двойника Данвица, настолько их поведение, мысли, мечты совпадали во всем. Что же произошло потом? Почему Крюгер стал совсем иным?

...После бесполезных попыток заглушить его голос Данвиц сдался. Теперь он, уже не сопротивляясь этому голосу, пытался разобраться, чем, собственно, больше всего поразил его Крюгер вчера. Известием о неудаче немецкого наступления под Москвой? Советом удрать с фронта и закрепиться в ставке фюрера?.. Или самим тоном разговора — фамильярно-снисходительным тоном, каким говорят только с ребенком, не знающим азбучных истин?

Но что позволяет этому Крюгеру — и наверное же не одному ему — столь вольно толковать все, в том числе и понятия, священные для каждого истинного национал-социалиста?

Снова и снова мысль Данвица устремлялась по уже проторенному руслу: в окружение фюрера проникли люди, не заслуживающие доверия. Эти люди зазнались. Возомнили, что они способны лучше, чем фюрер, оценивать военную ситуацию. Забыли, что являются лишь простыми смертными, а фюрер был и остается полубогом. В минуты таинственного озарения, нисходящего на фюрера, перед ним открываются дали, недоступные взору обычных людей...

Данвиц сидел неподвижно, откинувшись на спинку кресла и закрыв глаза. Самолет пролетал над сожженными русскими городами и селами, над опаленной, перепаханной фугасными бомбами и артиллерийскими снарядами советской землей, над бесприютными, казалось прямо из-под земли торчавшими печными трубами, над виселицами, на которых покачивались окоченевшие трупы партизан, но все это было безразлично Данвицу, охваченному одной мыслью, одной навязчивой идеей, одним желанием: как можно скорее увидеть фюрера, сказать ему правду, обратить его гнев на людей, недостойных оказанного им доверия, и снова, как тогда, в поезде, услышать от него слова, которые определят дальнейший смысл его, Данвица, жизни.

— Спите, оберст-лейтенант? — услышал он над собой.

Данвиц не сразу открыл глаза. Ему потребовалось несколько секунд, чтобы оторваться от своих дум. И когда он наконец поднял веки, то увидел возле своего кресла генерала Бреннеке.

Данвиц попытался было вскочить, однако выбраться из кресла с далеко откинутой спинкой оказалось не так просто. Он вцепился в подлокотники, но Бреннеке мягко положил руку на его плечо:

— Сидите, сидите, оберст-лейтенант!

И сам присел на подлокотник пустого кресла по другую сторону узкого прохода, оказавшись таким образом почти рядом о Данвицем, только несколько возвышаясь над ним.

— Мечтали о свидании с Германией? — с добродушной усмешкой спросил Бреннеке. — Или, — не дожидаясь ответа, продолжал он, — предвкушаете иное, более интимное свидание? Вы женаты?

— Нет, господин генерал, я холост, — отчеканил Данвиц, нажимая кнопку в правом подлокотнике и приводя спинку своего кресла в нормальное положение.

— Невеста есть?

— Нет, господин генерал.

— Отец, мать?

— Отец умер давно. Мать — в Берлине.

— Сколько вам лет, оберст-лейтенант?

— Двадцать семь, господин генерал.

— Гм-м... И у вас до сих пор не появилось желания обзавестись семьей?

— У меня есть семья, господин генерал. Это мой фюрер и моя Германия.

Бреннеке бросил пристальный взгляд на Данвица. "Позер? Элементарный карьерист? До мозга костей фанатик? Или просто педераст?" — пытался определить он.

Однако в ответах Данвица не чувствовалось фальши. И лицо его, с которого еще не сошел летний загар, обветренное, с резкой линией губ, чисто выбритое, было лицом настоящего мужчины. Только в немигающих, безжалостных светло-голубых главах, казалось, застыло безумие.

"Фанатик. Обыкновенный фанатик", — решил Бреннеке.

До вчерашнего дня ему не приходилось встречаться с Данвицем. Еще накануне войны прикомандированный к штабу группы армий "Север", этот офицер фактически ни дня не проработал под его началом, а сразу же, как только прибыл на фронт, получил новое назначение — в четвертую танковую группу Хепнера. Так решил сам фон Лееб. И, честно говоря, Бреннеке был благодарен командующему за такое решение: не велика радость иметь возле себя, да еще в числе подчиненных, человека из окружения фюрера.

Судя по всему, этот Данвиц неплохо проявил себя на первом этапе войны: был ранен в боях под Лугой и удостоился награды фюрера, когда тот приезжал в июле в группу армий "Север". В свое время Бреннеке с легким сердцем завизировал представление о производстве майора Данвица в следующий чин.

И вот теперь судьба свела их. Приказ об отправке оберст-лейтенанта в ставку фюрера был передан непосредственно фон Леебу, и Бреннеке узнал об этом от фельдмаршала лишь вчера утром. Он нарочно задержался в кабинете командующего, чтобы взглянуть на Данвица. К распоряжению фельдмаршала доставить в ставку вызванного офицера тем же самолетом, каким собирался лететь сам, Бреннеке отнесся почти безразлично. Мысли его были заняты совещанием начальников штабов: три дня Бреннеке готовил доклад о положении дел на своем фронте. Данвиц к предстоящему совещанию никакого отношения не имел и поэтому мало интересовал генерала.

Из своего салона он вышел просто вежливости ради, поприветствовать летевших в одном с ним самолете нескольких офицеров-отпускников и раненых, направляющихся в тыл для продолжения лечения. Но теперь, начав ничего не значащий разговор с Данвицем, Бреннеке вдруг интуитивно почувствовал, что с вызовом этого оберст-лейтенанта в ставку связана какая-то опасность.

Данвиц отвечал на вопросы Бреннеке коротко и четко, как и подобает командиру полка в разговоре с начальником штаба группы. Насторожившую генерала фразу насчет фюрера и Германии, которую с каким-то скрытым упреком, даже вызовом произнес этот подполковник, легко можно было отнести за счет часто употребляемых в национал-социалистской среде привычных разговорных штампов. Но то, как Данвиц произнес эту фразу, а главное, странное выражение его глаз, на грани разума и безумия, насторожили Бреннеке.

В другое время он, пожалуй, не придал бы значения тому, что одним из полков на его фронте командует не то маньяк, не то палач. Маньяки и палачи как раз требовались теперь в большом количестве. Русские должны были трепетать от одного взгляда немецкого офицера. Но сейчас этот взгляд был обращен не на русских, а на него, Бреннеке, на немецкого генерал-лейтенанта. И смутная догадка, что, очутившись в ставке Гитлера, этот Данвиц может стать источником какой-то еще неясной беды, грозящей фон Леебу, а значит, и начальнику его штаба, впервые шевельнулась в душе Бреннеке.

— Разумеется, — кивнул он, — в широком смысле все мы члены одной семьи. И тем не менее молодость имеет свои права. Ведь так?

Бреннеке поймал себя на том, что пытается чуть ли не заигрывать с этим фанатиком, и мысленно обругал себя.

— У молодых есть одно право, — услышал он холодный ответ Данвица, — первыми умирать за дело фюрера.

— Ну, мы, старики, вряд ли так легко уступим вам эту привилегию, — сказал Бреннеке, сознавая, что и на этот раз не в силах изменить навязанную ему манеру разговора. И, спеша закончить малоприятную беседу, произнес несколько напыщенно: — Я, как и фельдмаршал, надеюсь, что вы должным образом расскажете в ставке о нашей победе под Тихвином.

— Она достигнута без моего участия, — по-прежнему холодно ответил Данвиц.

— Но, но, — нарочито погрозил ему пальцем Бреннеке, — не преуменьшайте роли войск, осаждающих Петербург. В том, что русские были не в состоянии перебросить под Тихвин достаточные подкрепления, несомненно, и ваша заслуга.

Бреннеке встал. Теперь мгновенно поднялся, опираясь на подлокотники кресла, и Данвиц.

— Желаю успеха, оберст-лейтенант! — сказал Бреннеке.

— Благодарю, господин генерал! — четко ответил Данвиц.

Бреннеке кивнул и направился обратно в свой салон.

Когда колеса самолета чиркнули по бетону посадочной полосы, Данвиц машинально глянул на ручные часы. Было четверть первого.

Самолет уже катился по бетонной дорожке, спутники Данвица поднимались со своих мест, передвигали ближе к выходу чемоданы, оживленно переговариваясь, а он все продолжал сидеть неподвижно и молчаливо.

"Что готовит мне судьба? — мысленно спрашивал себя Данвиц. Напряжение, не покидавшее его в течение последних суток, достигло высшего предела. — Все, все должно разъясниться в этот ближайший час, — думал он. — Скоро, очень скоро я узнаю, зачем меня вызвали!"

Решающим было: примет ли его фюрер? Данвиц не спрашивал себя; зачем? Для того ли, чтобы лично выслушать или чтобы обрушить свой гнев на зарвавшегося простака? Это теперь казалось Данвицу не столь уж важным. Одно неукротимое желание владело им: снова встретиться с обожаемым фюрером, услышать его магический голос, увидеть взмах его руки, как бы отдергивающей завесу, скрывающую горизонты будущего.

Самолет остановился. В последний раз взревели и заглохли моторы. Послышался лязг открываемой двери и выбрасываемого металлического трапа. Но Данвиц все еще сидел на своем месте.

Он не знал, встретит ли его кто-нибудь. Если нет, то куда обратиться? Неизвестность пугала. На какое-то время она точно парализовала Данвица.

Наконец он встал, решительно сдернул заброшенную на багажную полку шинель, подхватил свой чемодан и направился к выходу.

Первым, еще не осознанным ощущением Данвица, когда он ступил на круглые металлические перекладины трапа, была приятная теплынь. Зима здесь пока не наступила. Дул, правда, ветер, но и он был не такой суровый, как там, в далекой России, — не колол невидимыми иглами лицо, не пронизывал насквозь шинель и китель, добираясь до тела. В отдалении зеленели необъятные сосновые леса.

Сойдя на землю, Данвиц огляделся. На поле аэродрома, за бетонной, уходящей вдаль взлетно-посадочной полосой, на рыжей, пожухлой траве стояло несколько грузовиков. Солдаты разгружали чрево самолета: принимали в свои грузовики из его багажного люка ящики, тюки, какую-то аппаратуру. В кузова этих же грузовиков забрасывали свои пожитки прилетевшие вместе с Данвицем офицеры, а потом, подтягиваясь на руках, забирались туда и сами.

Двери самолета были распахнуты настежь, от одной из них, передней, убирали трап — Данвиц сделал отсюда вывод, что Бреннеке и сопровождавшие его полковники уже уехали.

"Что же мне делать? Куда идти?" — в растерянности подумал Данвиц.

Низенькие одноэтажные служебные помещения аэродрома располагались в нескольких сотнях метров от того места, где стоял самолет. И Данвиц направился туда: может быть, там, у аэродромного начальства, есть какие-нибудь указания насчет него? В крайнем случае оттуда он свяжется по телефону с комендантом ближайшего гарнизона. Он не успел преодолеть и половины пути, когда увидел мчавшуюся на аэродром черную легковую автомашину. Она появилась откуда-то из леса.

"Не за мной ли?" — с надеждой подумал Данвиц и ускорил шаг.

Машина тем временем уже достигла аэродромных построек и, не останавливаясь там, устремилась прямо на летное поле. Она мчалась по рыжей траве, не выбирая дороги. Данвиц инстинктивно изменил направление и ускоренным шагом пошел навстречу машине.

Спустя считанные минуты, они поравнялись. Данвиц замедлил шаг, но машина проскочила мимо.

Он разочарованно вздохнул и, снова меняя направление, зашагал в сторону серых домиков. За спиной раздался пронзительный скрип тормозов.

Данвиц обернулся. Машина остановилась метрах в десяти от него. Передняя дверца распахнулась, и на землю выскочил какой-то офицер в черной эсэсовской форме.

Взмахнув рукой, офицер крикнул:

— Данвиц! Ты?!

И заспешил к стоявшему в нерешительности Данвицу, громко удивляясь на ходу:

— Как же я тебя не узнал? Подумать только! Чуть не пропустил!.. О-о! Простите, господин оберст-лейтенант! Я издали не разглядел ваши погоны...

Теперь и Данвиц опознал приближавшегося к нему эсэсовца. Это же гауптштурмфюрер СС Вальтер Деттман из приемной фюрера в новой имперской канцелярии! Они были сверстниками и почти товарищами. Эсэсовский чин Деттмана соответствовал армейскому капитану. В этом чине Данвиц знал его до войны, сам уже будучи майором. Не изменился чин Деттмана и поныне.

Подойдя к Данвицу почти вплотную, Деттман с преувеличенной лихостью выкинул вперед правую руку, воскликнул "Хайль Гитлер!" и, не ожидая ответа, затараторил по-свойски:

— А ты стал просто неузнаваемым, Арним! Постарел лет на десять. Но по-прежнему стопроцентный ариец, с головы до ног. И к тому же оберст-лейтенант. В мирное время наши канцелярские писюхи посходили бы с ума от твоих чар...

— Здравствуй, Вальтер! — прервал его Данвиц. — Рад, что встретились. И вдобавок ты меня выручил: я не знал, куда обращаться. Прибыл по вызову, а тут...

Деттман неожиданно выпрямился, прижал ладони к бедрам, щелкнул каблуками и отрапортовал:

— Господин оберст-лейтенант! Гауптштурмфюрер Деттман прибыл, чтобы сопровождать вас! — Потом улыбнулся и, понижая голос, попросил: — Пожалуйста, никому не рассказывай, что я чуть не проморгал тебя. Иначе мне обеспечено взыскание. А теперь... Бруно, — крикнул он водителю машины, тоже эсэсовцу, — забирай чемодан господина оберст-лейтенанта! Быстро!..

Как добрые друзья, они вдвоем расположились на заднем сиденье. Шофер развернул автомашину в обратную сторону. Помчались к лесу.

— Куда мы едем, Вальтер? — нетерпеливо спросил Данвиц.

— В "Вольфшанце", разумеется! Ведь ты же сам сказал, что получил вызов.

— Да, но я до сих пор не знаю, кто именно меня вызывает! Телеграмма была подписана Шмундтом... Как ты назвал место, куда мы едем? "Вольфшанце"? Это деревня или город?

— Данвиц! Ты совсем отстал от жизни. "Вольфшанце" не город и не деревня. Так фюреру было угодно назвать свою ставку.

— Значит, мы едем к фюреру? — обрадовался Данвиц.

— Мне приказано встретить тебя и доставить в "Вольфшанце", — сдержанно ответил Деттман. — Об остальном узнаешь на месте.

— Вальтер, не томи! — умоляюще произнес Данвиц. — Кстати, в каком качестве ты состоишь сейчас?

— В "Вольфшанце" у фюрера нет специальной приемной, подобной той, которая тебе хорошо известна. Мы живем здесь как на биваке. Нечто среднее между монастырем и казармами.

— Ты не сказал о себе. Что делаешь здесь ты?

— Я? — переспросил Деттман. — Ну, как бы тебе это объяснить?.. Словом, я один из тех, кто представляет в ставке ведомство рейхсфюрера СС.

— Гиммлера?

— В Германии один рейхсфюрер СС.

— Подожди, я не совсем понимаю... Почему же в таком случае именно тебе поручили встретить меня?

— Потому, очевидно, что для доставки своего письма фюреру ты избрал каналы именно моего ведомства.

— Понимаю, — кивнул Данвиц. — Значит, мое письмо побывало на Принцальбрехтштрассе. Но достигло ли оно в конце концов фюрера? Короче говоря, Вальтер, не можешь ли ты сообщить мне какие-нибудь подробности, связанные с этим письмом?

— Кое-что могу. Тебя хочет видеть рейхсфюрер СС.

Это было для Данвица новой загадкой. Его хочет видеть Гиммлер. Но зачем? Почему?

...Гиммлера Данвиц знал, будучи еще мальчишкой. Он был другом отца и частым гостем в их доме. Тогда этого человека не называли рейхсфюрером СС. Он назывался проще — одним из соратников Гитлера, который уже стал признанным вождем национал-социалистской партии. Только вождем партии, властителем дум некоторой части немцев, но не всемогущим властителем Германии. Президентское кресло занимал тогда Гинденбург, а премьер-министром был не то Брюнинг, не то уже фон Папен.

К Гинденбургу в семье Данвица относились с холодным уважением, к премьер-министрам — с нескрываемым презрением. Гитлер же почитался здесь за божество. Отец Арнима, почтовый служащий, вступил в нацистскую партию задолго до баварского путча, и жизнь его делилась на две части. Первая, связанная со службой, была бледна и неинтересна. Жизнь подлинная начиналась лишь после отправления нудных служебных обязанностей. Если отец не шел на свои партийные собрания куда-нибудь в пивную, то его партийные товарищи к вечеру заполняли дом Данвицев. Они поносили здесь правительство, обрушивали проклятия на головы коммунистов, социал-демократов и евреев, кричали "Хайль Гитлер!", устремляя руки к портрету фюрера, красовавшемуся на пустой стене в центре столовой; никакой _другой_ портрет или картина не считались достойными соседствовать с изображением вождя.

При появлении Гиммлера отец порой уединялся с ним в своем крошечном кабинете, не всегда заботясь при этом, чтобы поплотнее была прикрыта дверь в смежную комнату, где маленький Арним готовил уроки. Прилежный школьник невольно отвлекался от своих занятий, прислушивался к разговору в кабинете отца. Чаще всего это был разговор о демонстрациях штурмовиков, об удавшемся или неудавшемся срыве рабочей забастовки, подготовленной коммунистами, о предстоящих выборах канцлера. Случалось, что собеседники касались предметов совсем туманных, совсем таинственных и потому особенно волновавших воображение Арнима. В этих случаях говорил преимущественно Гиммлер. Негромким, высоким голосом рассуждал он о сверхлюдях и пигмеях, о борьбе льда с огнем, о необходимости массового истребления низших рас, о каких-то гигантах, живущих где-то в отрогах Гималайских гор, об "озарениях", которые нисходят на фюрера, о великом философе Гансе Хербигере, который сметет все лженауки, возникшие на прогнившем фундаменте эллинизма, христианства и иудаизма.

Почти ничего из услышанного Арним не понимал. Но именно эта непонятность, таинственность, так контрастирующая со скучной, размеренной реальной жизнью, и очаровывала его.

Иногда Гиммлер удостаивал мальчонку особым вниманием. Он сажал его в угол дивана, сам садился в другой угол и, глядя оттуда глазами гипнотизера, лихорадочно мерцавшими за стеклышками пенсне, тихим и ровным голосом рассказывал страшные сказки о новой эре огня и крови, в которой предстоит жить Арниму и к которой он должен готовить себя уже сейчас...

Когда отец умер, Гиммлер перестал посещать их дом. Лишь много лет спустя, уже в качестве адъютанта фюрера, Данвицу довелось, и притом не раз, встречаться с Гиммлером. Но это были мимолетные встречи. Впрочем, одну из них, надолго определившую судьбу Данвица, нельзя назвать мимолетной.

Она состоялась в середине августа тридцать девятого года, перед тем как Гиммлер лично рекомендовал Гальдеру участников операции в Глейвице...

"...Значит, — размышлял Данвиц, сидя в машине рядом с Деттманом, — мое предположение оказалось правильным: Грюнвальд передал письмо шефу гестапо. Но что сделал с письмом Гиммлер?"

Ответа на этот вопрос все еще не было, и Данвиц, ища его, принялся за Деттмана опять. На этот раз осторожно, будто ступал по тонкому льду:

— Ты сказал, что представляешь ведомство рейхсфюрера СС в ставке. Стало быть, рейхсфюрер находится не в ставке?

— Постоянно — нет. Его резиденция на старом месте, в Берлине. Но в "Вольфшанце" он наведывается регулярно.

"Так, — отметил про себя Данвиц, — это уже кое-что. Если бы я интересовал только Гиммлера, он вызвал бы меня в Берлин. А мне приказали явиться в ставку. И телеграмму подписал Шмундт. Значит, беседой с Гиммлером дело не ограничится. В ставку я так или иначе попаду. Но... где она, эта ставка?" — внезапно подумал Данвиц и стал пристально смотреть в окно.

Машина мчалась по асфальтированной лесной просеке, казавшейся бесконечной. По обе стороны ее сосны образовали почти сплошные медноствольные стены, накрытые сверху зеленой крышей.

— Нам долго ехать? — спросил Данвиц.

— Порядочно, — ответил Деттман и посмотрел на часы. — Однако мы успеем вовремя. А пока ты мог бы мне рассказать о положении на фронте.

— Ты же, наверное, тоже читал мое письмо фюреру?

Деттман отрицательно покачал головой:

— Нет.

— Я там достаточно ясно описал положение. По крайней мере на моем участке фронта.

— А где он, этот твой участок?

— В Петербурге!

— Где-е?! — с недоумением переспросил Деттман. — Ты хочешь сказать, под Петербургом?

— Я сказал то, что хотел сказать, — зло бросил Данвиц. — Там, где стоит мой полк, раньше ходил петербургский трамвай.

— Так что же вам мешает?.. — начал было Деттман, но Данвиц оборвал его резким жестом, отвернулся и снова стал смотреть в окно.

— Во всяком случае, — услышал он голос Деттмана, — если ты еще и не захватил Петербурга, то погоны оберст-лейтенанта уже завоевал. И не обижайся, пожалуйста. Я рад за тебя.

— Вы здесь завоевываете чины быстрее, — не поворачивая головы, ответил Данвиц, думая о Крюгере.

В этот момент машину слегка подбросило — она пересекала железнодорожное полотно.

— Что же, и теперь тут поезда ходят? — с недоумением спросил Данвиц, обратив внимание на зеркальный блеск рельсов.

— Только один, — ответил Деттман, — поезд рейхсмаршала Геринга. Его штаб-квартира расположена в Иоганнсбурге.

— Где? — переспросил Данвиц. Он никогда не слышал о таком населенном пункте.

— В Иоганнсбургском лесу. Это к югу от Растенбурга.

— А где, наконец, этот Растенбург?

— Речь идет не о городе, а о лесе! И мы сейчас в нем находимся. Собственно, этот лес на картах именуется Мауэрвальдским. Но мы привыкли называть его по имени Растенбурга. Город совсем недалеко отсюда.

Только сейчас Данвиц понял, что практически означает это неоднократно слышанное им вчера слово: "Растенбург"! Не город, основанный на месте крепости древних тевтонских рыцарей, а лес! Лес, дремучий, бесконечный лес, в котором единственным признаком цивилизации является эта пустынная асфальтированная просека да вот еще только что оставленная позади железная дорога. Отсюда, из этой лесной чащи, фюрер руководит гигантской битвой, распоряжается жизнью миллионов людей, управляет тысячами самолетов и танков, десятками тысяч артиллерийских орудий, занимается установлением нового порядка на захваченных территориях!..

По своим прежним наблюдениям Данвиц знал, что ведение войны фюрер не доверяет никому. В течение всего времени боевых действий на Западе он лично определял, где и когда вести наступление, какими силами, какими средствами. От генералов требовалось лишь одно: безоговорочное и точное исполнение этих указаний. Но тогда война полыхала почти рядом с Германией — в Польше, Франции, Бельгии. Все это под боком. Эскадрильи немецких самолетов в течение часа, ну двух часов могли подняться с отечественных аэродромов, сбросить бомбы на цель и вернуться обратно. А теперь!.. На мгновение Данвиц обратил свой мысленный взгляд на восток, представил себе бескрайние, уже покрытые снегами пространства России и невольно подумал, что надо быть поистине богом, чтобы из этакой дали руководить такой невиданной в истории человечества битвой.

Впрочем, фюрер и был таким богом, которому доступно все.

Другое дело — генералы. Им-то здесь делать нечего. Находясь на таком удалении от фронта, они лишь мешают фюреру, сбивают его с толку, вводят в заблуждение.

Эти рассуждения Данвица не отличались логичностью, в них одно противоречило другому — бога-то обмануть или сбить о толку нельзя, он же непогрешим! Но эта мысль в голову Данвицу не приходила...

"Зачем я все-таки понадобился Гиммлеру?" — снова спросил себя Данвиц. И вдруг его опять стали одолевать страхи. Опять пришла в голову мысль, что все обстоит не так, как ему казалось и как хотелось бы. Письмо не дошло до фюрера. Оно запуталось в паутине гестапо, и Гиммлер решил разделаться с взбалмошным офицером, пытающимся внушить фюреру недоверие к генералам. То, что телеграмму подписал не представитель гестапо, а Шмундт, — всего лишь маскировка...

Данвиц не сознавал, не ощущал всей бессмысленности подобного предположения. Он забыл, что о письме его знал и Крюгер, — следовательно, оно вырвалось из недр гестапо: Не отдавал себе отчета в том, что нелепо вызывать с фронта безвестного командира полка лишь для того, чтобы покончить с ним. У гестапо были сотни возможностей разделаться с Данвицем на месте.

Нет, не предчувствие возможной кары пугало сейчас Данвица, ослепляло его и лишало здравого смысла. Солдатская его душа содрогнулась из опасения быть неправильно понятым, быть заподозренным в недостаточной преданности фюреру. Это было для него во сто крат хуже смерти.

А вызов к Гиммлеру уже сам по себе свидетельствовал, что он, Данвиц, в чем-то заподозрен. Не для элегических же воспоминаний вызывает его рейхсфюрер СС, человек отнюдь не сентиментальный.

...Прошло не менее часа, как они выехали с аэродрома, а лесу все не было конца. Данвицу стало казаться, что машина движется не по прямой, а катится куда-то вниз, в бездну.

Однако и бездны не бездонны. Глянув через голову водителя в ветровое стекло, Данвиц увидел, что шоссе как бы упиралось в зеленую стену. О том, что асфальтированная дорога делает резкий поворот, он догадался лишь метров за двадцать от кажущегося тупика. За поворотом маячил огромный, выкрашенный в коричневый цвет шлагбаум, справа от него — караульная будка. Двое солдат с автоматами на груди стояли возле будки. Оба были в стальных касках, на которых броско выделялись изображения белых щитов и коротких молний — эмблема войск СС. Еще двое эсэсовцев стояли на середине шоссе, спинами к шлагбауму. От шлагбаума тянулись, исчезая в гуще леса, несколько рядов колючей проволоки.

Шофер снизил скорость. Данвиц заметил, как солдаты у караульной будки положили руки на свои автоматы, а один из тех, что были посредине шоссе, предостерегающе поднял руку ладонью вперед. Машина остановилась.

Деттман выскочил из кабины и направился к оберштурмфюреру, появившемуся из будки. Они обменялись несколькими словами, Деттман показал какой-то документ, после чего оба охранника вытянулись и выкинули вперед правые руки — на этот раз уже не преграждая путь, а салютуя Деттману. Тот небрежно взмахнул рукой и направился обратно к машине. Тяжелое коричневое бревно шлагбаума медленно поднялось.

— Вперед! — приказал Деттман шоферу, снова усаживаясь рядом с Данвицем.

Машина на малой скорости прошла под шлагбаумом. Офицер, давший команду поднять шлагбаум, вернулся в будку, оставив открытой входную дверь, и Данвиц заметил, как он сразу же снял телефонную трубку...

— Ну вот, ты и прибыл по назначению! — преувеличенно бодро, как показалось Данвицу, сказал Деттман.

Знакомый с той мрачной помпезностью, какой привык окружать себя Гитлер, Данвиц старался разглядеть что-либо похожее на Бергхоф — пусть в миниатюре! — но пока не видел ничего, кроме убегавшего опять в необозримую даль шоссе, похожего на взлетную дорожку аэродрома. Только теперь по обочинам тянулась колючая проволока и на равных расстояниях друг от друга возвышались деревянные сторожевые башни.

— Фюрер живет здесь? — осторожно спросил Данвиц.

— Нет, что ты! — ответил Деттман. — Это только "зона безопасности номер три".

Через несколько минут шоссе снова сделало резкий поворот, и перед машиной возник еще один шлагбаум. По обе его стороны расположились бетонные доты, в щелях которых угадывались пулеметные стволы. Перед шлагбаумом стоял офицер в черной эсэсовской шинели и фуражке с кокардой в виде черепа и перекрещенных костей. За шлагбаумом находилось караульное помещение, возле которого прохаживались три автоматчика.

На этот раз Деттман не выскочил из машины, а подождал, пока офицер подойдет к ней сам. Тот приблизился медленным, ровным шагом, открыл дверь кабины и, поднеся руку к козырьку, сказал:

— С возвращением, господин гауптштурмфюрер!

Деттман молча протянул ему белую картонную карточку с фотографией и печатным текстом. И хотя, судя по всему, охранник отлично знал Деттмана в лицо, он, к удивлению Данвица, внимательно изучил предъявленный документ, даже сличил придирчиво фотографию с оригиналом. Закончив эту процедуру, офицер обратился к Данвицу:

— Ваши документы, господин оберст-лейтенант.

Данвиц подал ему свою "Зольдбух" — воинскую книжку о вложенным в нее командировочным предписанием. Тот молча взял и, не раскрывая книжки, ушел в караульное помещение.

— Что это значит? — вполголоса спросил Данвиц.

— Ты про что? — не понял Деттман, но, сообразив, о чем тот спрашивает, равнодушно пояснил: — А-а!.. Обычная проверка.

Офицер недолго задержался в караульном помещении. На ходу сказав что-то автоматчикам, он вернулся к раскрытой еще дверце машины, возвратил Данвицу его документ, сделал шаг назад, щелкнув каблуками, и выкинул правую руку. Один из автоматчиков в тот же миг поднял шлагбаум, Деттман захлопнул дверцу кабины, и машина тронулась.

Проехали еще несколько десятков метров, и Данвиц увидел, что впереди в разные стороны от шоссе тянутся асфальтовые дорожки, достаточно широкие, чтобы по ним могла двигаться машина. Дорожки вели к одноэтажным, казарменного типа строениям, с трудом различаемым за деревьями. И только одно ответвление уходило куда-то в глубь леса. Туда и свернул водитель.

Асфальтовая полоска привела к большой квадратной площадке, где уже стояло несколько автомобилей, завешенных маскировочными сетями.

— Стоп! — скомандовал Деттман и вышел из машины первым. Данвиц последовал за ним.

Хотя не было и трех часов дня, в лесу царил полумрак. Огромные сосны, сомкнувшись кронами, почти скрывали небо. Было сыро и холодно. "Действительно вольфшанце, — подумал Данвиц, — настоящее логово волка!"

Деттман уверенно направился по асфальтированной дорожке дальше в лес, увлекая за собой и Данвица. На первый взгляд лес был безлюден, но, присмотревшись пристальнее, Данвиц обнаружил за деревьями неподвижные фигуры часовых.

— Не вздумай сойти с дорожки, — предупредил Деттман.

— Подстрелят? — усмехнулся Данвиц.

— Если раньше того не взлетишь на воздух, — ответил Деттман. — Тут кругом минные поля.

Он сказал об этом спокойно, как о само собой разумеющемся, в Данвиц инстинктивно подался к середине дорожки.

Они миновали несколько мрачных, приземистых, одноэтажных зданий, напоминающих большие доты.

— Кто же в них живет? — вполголоса спросил Данвиц.

— Никто, — ответил Деттман, не оборачиваясь, — это цейхгауз, телеграф, радиостанция, столовая... Ты, очевидно, хочешь есть?

— Я сыт, — рассеянно ответил Данвиц. После того, как он позавтракал в Пскове, прошло немало времени, но необычность обстановки и нетерпеливое ожидание разрешения главных для него вопросов полностью вытеснили мысли о еде.

Время от времени им встречались шедшие в обратном направлении офицеры. Поравнявшись с Деттманом и Данвицем, они молча вскидывали руки к козырькам фуражек. Данвиц заметил, что каждый из них тоже старается держаться середины дорожки.

Деттман остановился у одноэтажного домика, облицованного, как и все остальные, то ли бетоном, то ли просто слоем цемента. У домика стоял автоматчик.

— Здесь ты можешь побриться и поесть, — объявил Деттман. — В твоем распоряжении... — он посмотрел на часы, — сорок минут.

По едва заметному знаку Деттмана часовой отступил на шаг в сторону и открыл дверь, пропуская вперед Данвица.

Данвиц перешагнул порог. В маленькой прихожей, стены которой были тоже серы, стоял человек в форме шарфюрера СС. Он молча отсалютовал Данвицу.

— Обеспечьте господина оберст-лейтенанта едой и покажите, где можно побриться, — распорядился Деттман.

— Яволь, господин гауптштурмфюрер, — ответил, вытягиваясь, эсэсовец.

Деттман опять посмотрел на часы.

— В твоем распоряжении уже только тридцать восемь минут, — уточнил он. — Я приду за тобой ровно в пятнадцать тридцать.

Данвицу хотелось попросить Деттмана не оставлять его одного в этом похожем на склеп доме. Однако он промолчал. С того момента, как они миновали первый шлагбаум, Деттман как-то странно изменился, стал суше, официальное, словно подчеркивал, что за этой чертой между ними не существует никаких отношений, кроме служебных.

Это был дурной знак.

Со смятенной душой Данвиц пошел за эсэсовцем, который, сделав приглашающий жест, уже исчез в смежной комнате. Она оказалась чуть больше прихожей, с таким же низким потолком, и стены ее были окрашены все той же серой клеевой краской. На одной из стен висел портрет фюрера в простой деревянной рамке. Единственное окно прикрывала изнутри решетка, хорошо заметная меж раздвинутых плотных штор.

Посредине комнаты стоял квадратный стол. Возле него — два стула, а у противоположной от входа стены металлическая кровать с тощей подушкой, застеленная серым солдатским одеялом.

"Как он сказал? — стал припоминать Данвиц. — Нечто среднее между казармой и монастырем? Скорее между казармой и тюремной камерой!.."

Молчаливый шофер внес в комнату чемодан Данвица и, ковырнув, удалился.

— Как угодно господину оберст-лейтенанту, — спросил, вытягиваясь, шарфюрер, — сначала побриться, а потом закусить? Или наоборот?

Данвиц провел ладонью по щеке.

— Побриться. А есть не буду.

— Яволь, господин оберст-лейтенант, — почтительно, но сухо ответил эсэсовец и вышел из комнаты.

Данвиц снял шинель и положил ее на один из стульев. Отстегнул ремень с тяжелым маузером в жесткой кобуре и сунул его под шинель. Затем раскрыл чемодан и, вынув красный, из эрзац-кожи несессер с бритвенными принадлежностями, разложил их на столе.

Эсэсовец вернулся, неся чайник с горячей водой. Наполнил металлический стаканчик. Данвиц прислонил к стаканчику маленькое прямоугольное зеркальце, которым всегда пользовался на фронте, снял китель и повесил его на спинку стула.

— Я могу быть свободен? — спросил шарфюрер.

— Да, — не глядя на него, ответил Данвиц, насыпая мыльный порошок из продолговатого никелированного пенальчика.

— Если господину оберст-лейтенанту понадобится пройти в туалет, прикажите часовому вызвать меня.

Это уже совсем напомнило тюремные порядки.

— Я привык ходить в сортир без провожатых! — угрюмо сказал Данвиц.

— Простите, господин оберст-лейтенант, — по-прежнему сухо и монотонно откликнулся шарфюрер, — но вы не знаете, как туда пройти.

— Боитесь, чтобы не подорвался на мине? — постигнув причину такой заботливости эсэсовца, саркастически усмехнулся Данвиц.

— Разрешите быть свободным? — точно не слыша этого замечания, снова спросил эсэсовец.

— Идите, — кивнул Данвиц, беря в руку кисточку.

Но как только дверь закрылась, он, вместо того чтобы об" макнуть кисточку в воду, с раздражением бросил ее на стол и начал ходить по комнате.

Комната была квадратная. Одну стену от другой, противоположной, отделяли всего пять шагов. Эти серые стены душили Данвица. По пути сюда он был уверен, что в ставке сразу же разыщет старых своих знакомых, сослуживцев по имперской канцелярии. Но здесь его наглухо изолировали от всех. Он не знал, где находятся адъютанты фюрера — Шауб, Брюкнер, Шмундт, подписавший вызов... Деттман оказался единственным человеком, связывающим Данвица с прошлым. Но это же мелкая сошка!..

А сам Данвиц представлялся себе в эти минуты мухой, запутавшейся в какой-то необъятной, без конца и края, паутине, выбраться из которой невозможно.

"Что со мной происходит? — подумал Данвиц. За истекшие сутки он испытал столько противоречивых чувств, что его рассудок, измученный внезапными переходами от радости к разочарованиям, совсем отказывался служить ему. — Чего хочет от меня Гиммлер? Где фюрер? Далеко ли отсюда?.."

Он с немой мольбой посмотрел на портрет Гитлера. Это был стандартный портрет, подобный тому, что висел в номере псковской гостиницы. Гитлер глядел куда-то в сторону, высокомерно и отрешенно. Данвиц перевел взгляд на часы. С того момента, как его покинул Деттман, прошло уже пятнадцать минут.

"Ну... будь что будет!" — решил он. Снова присел к столу, опустил в воду кисточку и стал взбивать пену.

...Деттман появился в обещанный срок — секунда в секунду.

— Идем! — произнес он несколько торжественно.

Данвиц был в полной готовности. Прохаживался по комнате в шинели и фуражке, чтобы ни на мгновение больше, чем требовалось, не задержаться в этом мрачном доме-тюрьме.

У выхода часовой молча отсалютовал им. Деттман остановился, полез за борт своей шинели, вытащил из-под нее желтый картонный квадратик.

— Это твой пропуск. До входа в зону я провожу тебя.

— А дальше? — спросил Данвиц, разглядывая желтый квадратик.

— Дальше тебя проводят другие. Я не имею права на вход в ту зону. Держи.

Данвиц взял желтую карточку. Там было напечатано:

"Пропуск. Зона безопасности номер один. Оберст-лейтенант Арним Данвиц. Предъявление личного документа обязательно. Комендант: обергруппенфюрер..." И следовала неразборчивая подпись, наполовину скрытая печатью. В нижнем левом углу пропуска стояли две буквы, написанные чернилами от руки: "LB".

"Зона безопасности номер один... — мысленно повторил Данвиц и постарался вспомнить, когда, при каких обстоятельствах уже слышал об этой зоне. — О ней упоминал Крюгер? Да, конечно! Именно там, в этой зоне, расположена резиденция фюрера!"

Спросил у Деттмана, ткнув пальцем в нижний левый угол пропуска:

— Что значат эти буквы?

— Они значат, что пропуск действителен сегодня.

— А завтра? — автоматически спросил Данвиц.

— Завтра можешь его изорвать и выбросить. Или сохранить как сувенир. В двадцать четыре ноль-ноль действие этого пропуска кончается. Завтра будет действовать другой. Пошли!..

Вскоре путь им преградила застава. Здесь не было шлагбаума, только караульная будка, расположенная так, что ее почти скрывали деревья. Трое эсэсовских офицеров стояли на асфальте. По обе стороны прохода тянулись два ряда колючей проволоки.

— Предъяви пропуск, — вполголоса подсказал Деттман и, первым подойдя к эсэсовцам, обменялся с ними несколькими фразами.

Данвиц вынул свою желтую карточку. Один из офицеров взял ее, внимательно изучил, зачем-то посмотрел на часы и вернул карточку с единственным словом: "Проходите!" А сам направился к будке, чтобы — Данвиц уже не сомневался в этом — сообщить о нем по телефону на следующий пост.

Все еще вдвоем с Деттманом они проследовали мимо очередной группы одноэтажных зданий одинаковой высоты, но отличающихся по длине. К каждому зданию вела узкая асфальтированная дорожка. Над крышами тянулись провода, очевидно телеграфные и телефонные.

Данвиц обратил внимание, что через каждые сорок — пятьдесят шагов на высоких деревянных площадках установлены обращенные к лесу прожекторы. Впереди виднелся высокий зеленого цвета забор, и в нем закрытые наглухо ворота. Вдоль забора на расстоянии десятка метров друг от друга стояли автоматчики. Ускорив шаг, Деттман опять первым подошел к этим воротам и нажал невидимую Данвицу кнопку. Спустя мгновение в заборе, рядом с воротами, открылась неприметная калитка, и в ней появился рослый оберштурмфюрер.

Деттман что-то тихо сказал ему. Затем они сверили свои часы. Обернувшись, Деттман громко сказал Данвицу деревянным каким-то голосом:

— Разрешите попрощаться, господин оберст-лейтенант. Хайль Гитлер!

Ему явно не хотелось обнаруживать своего давнего знакомства с Данвицем.

"Ловчит!" — с неприязнью подумал Данвиц, но вслух произнес ответное "Хайль!" и сделал еще шаг к калитке.

Огромный оберштурмфюрер с рябоватым лицом, в туго перепоясанной черной шинели неторопливо поднес свою увесистую ладонь к козырьку фуражки и прохрипел с ясно выраженным баварским акцентом:

— Предъявите ваш пропуск, господин оберст-лейтенант.

Данвиц вынул из кармана желтую карточку. Эсэсовец взял ее и продолжал выжидающе смотреть на Данвица. Встретив непонимающий ответный взгляд, захрипел опять:

— Вашу "Зольдбух"!

"Ах да, конечно! — спохватился Данвиц. — Предъявление личного документа обязательно..."

И торопливо, гораздо быстрее, чем хотелось бы, сунул руку за борт шинели, вынул свою "Зольдбух", предъявил оберштурмфюреру в раскрытом виде.

Тот взял удостоверение левой рукой и, держа пропуск в правой, стал изучать их одновременно. В "Зольдбухе" было не менее двадцати страничек, поскольку эта книжка являлась не только удостоверением личности военнослужащего, но содержала данные и о его происхождении, и о семейном положении, и о продвижениях по службе, наконец о личном оружии, о положенных видах довольствия. И оберштурмфюрер перелистал всю ее, от первой до последней странички.

Данвицу показалось, что эсэсовец испытывает его терпение.

Закончив скрупулезное изучение документов, оберштурмфюрер не возвратил их, а зажал в левой своей пятерне, сделал шаг в сторону и сказал:

— Проходите.

Данвиц почувствовал, как часто забилось его сердце.

Он вошел в калитку и... на мгновение застыл от неожиданности: перед ним возвышался еще один забор. Тоже выкрашенный в зеленый цвет, он был несколько ниже первого, а потому о существовании его трудно было догадаться. Над забором, на железных кронштейнах, была натянута колючая проволока. Вдоль всего этого второго забора, как и вдоль первого, на равных расстояниях друг от друга стояли автоматчики.

— Сюда, господин оберст-лейтенант! — услышал Данвиц за своей спиной.

Он обернулся. Оберштурмфюрер показывал куда-то в сторону, и Данвиц увидел, что метрах в тридцати направо прилепилось меж заборами тоже зеленое деревянное строение.

Эсэсовец, опередив Данвица, направился туда. Помещение это не имело окон и, несмотря на дневное время, было освещено электричеством. За столом, уставленным телефонами полевого и обычного городского типа, Данвиц увидел эсэсовского генерала в чине группенфюрера. Возле плотно закрытой двери в противоположной стене стоял штандартенфюрер.

Генерал поднял голову, движением руки ответил на приветствие Данвица и погрузился в изучение его документов, положенных на стол оберштурмфюрером. Потом взглянул на круглые настенные часы и, прежде чем вернуть документы, спросил:

— Оружие имеете?

— Да, разумеется, — ответил Данвиц. — Я только что прибыл с фронта и...

— Прошу сдать оружие, — прервал его группенфюрер.

...Несколько месяцев назад вся эта процедура не вызвала бы у Данвица никаких отрицательных эмоций. Каждый, кто получал доступ к фюреру, будь то в новой имперской канцелярии или в Бергхофе, подвергался тщательной проверке. Исключение делалось для десятка людей, занимавших самые высокие посты в партии, государстве, вермахте. Но тогда Данвиц был одним из тех, кто проверяет, а сегодня он оказался в числе тех, кого проверяют. И процедура эта воспринималась совсем иначе...

Закусив губу от обиды, Данвиц расстегнул поясной ремень, снял с него кобуру с маузером и, глядя куда-то в сторону, положил оружие на стол. Без ремня, в расстегнутой шинели, обезоруженный, он показался себе арестантом, которого сейчас должны отвести в тюремную камеру.

Звук снимаемой с рычага телефонной трубки заставил Данвица повернуть голову к столу. Группенфюрер, не глядя на него, набрал нужный номер и сказал кому-то в микрофон:

— Оберст-лейтенант Данвиц прибыл.

Затем открыл ящик стола, положил туда кобуру с пистолетом Данвица, повернул торчащий в замке ключ и вернул документы. Дверь в противоположной стене открылась. На пороге стоял эсэсовец в черном мундире.

— Прошу вас, оберст-лейтенант, — сказал он Данвицу без всякого приветствия.

Данвиц послушно шагнул в дверной проем.

Сначала ему показалось, что он угодил в какую-то душную оранжерею. Но вокруг был все тот же лес, только, пожалуй, еще более дремучий. Сгрудившиеся деревья препятствовали не только проникновению сюда света, но и доступу свежего воздуха. Пахло прелой травой и сырой землей. Это был запах тления, запах умирания. Меж деревьев скорее угадывались, чем виднелись цементные одноэтажные бараки и тянулась асфальтированная дорога.

— За мной, господин оберст-лейтенант, — поторапливал идущий впереди гестаповец.

Один из однообразных домов-бараков стоял несколько на отлете и почти до самой крыши был закрыт густым кустарником. Метрах в пяти от входа туда Данвиц увидел собачью будку. Наполовину высунувшись из нее, лежала огромная овчарка, опустив массивную голову на вытянутые лапы. Данвиц узнал: это была собака фюрера.

— Блонди! Блонди! — вырвалось у него.

Овчарка медленно подняла голову и глухо зарычала.

"Никто не узнает меня здесь, — с горечью подумал Данвиц, — никто, даже собака!"

— За мной, господин оберст-лейтенант, за мной! — повторил гестаповец.

Ни один звук из внешнего мира — ни пушечные залпы, ни разрывы авиабомб, ни крики идущих в атаку людей, ни стоны казнимых, ни даже эхо битвы, бушевавшей в сотнях километров к востоку от Растенбургского леса, не могли проникнуть сюда, на этот мрачный, фантастический остров "Вольфшанце", отделенный от внешнего мира, от солнца и звезд смыкающимися почти вплотную вековыми деревьями, лабиринтами колючей проволоки, цементными и бетонными стенами, шлагбаумами и минными полями.

Казалось, что в этом мирке, погруженном во тьму даже когда на небе сияет солнце, пропитанном запахами осенней сырости и гниения, царит могильное спокойствие, что время здесь остановилось, что бури войны разбиваются о лесные заслоны и даже дуновение ветра не достигает тех трех "зон безопасности", в которых распластались, точно прижатые к земле, одноэтажные дома-бараки...

Но это первое впечатление было обманчивым.

В те ноябрьские дни все, кто господствовал здесь, — фельдмаршалы Кейтель и Браухич, генералы Гальдер и Йодль, их штабы и, наконец, самый важный из обитателей "зоны номер один" Адольф Гитлер — испытывали потрясение. Тяжелейшее с тех пор, как началась война с Россией. Операция "Тайфун", судя по всему, сорвалась. Начавшись 30 сентября, она и впрямь напоминала сперва жестокую бурю. Сотни тысяч вооруженных людей и тысячи смертоносных машин — самолетов, танков, артиллерийских орудий, — обновленные, переформированные, оправившиеся после изнурительной, кровопролитной смоленской битвы, немецкие дивизии устремились к советской столице. Однако прошел месяц, а Москва по-прежнему оставалась советской. Ее спасли не ливневые осенние дожди, которые якобы размыли все дороги, не растянутость коммуникаций, о чем так часто поминалось в оперативных сводках. Она держалась самоотверженным сопротивлением народа, который знал, что, кроме победы или смерти, третьего пути у него нет.

Почти весь октябрь ставка Гитлера жила ожиданием единственного сообщения, которое могло бы искупить горечь разочарований от неосуществленных военных планов и заставить народы мира снова оцепенеть в страхе перед мощью немецкого оружия.

Стрекотали телеграфные аппараты, звенели телефоны, стучали пишущие машинки — одна из них печатала тексты громадными буквами специально для фюрера, страдающего близорукостью, но не признающего очков; мчались из Берлина курьеры с обзорами мировой прессы, пристально следящей за ходом "последней" битвы, и пачками немецких газет, отсчитывающих последние десятки километров, отделяющие немецкие войска от Кремля; росли баснословные цифры, из которых следовало, что противник уничтожен, и даже не единожды, что путь на Москву открыт... А главного-то, единственно необходимого сообщения — о взятии Москвы — не поступало.

Более того: генералы из "Вольфшанце", которые еще не потеряли способности к трезвому анализу, с каждым днем все тверже убеждались, что "Тайфун" теряет силу, угасает, что от мощного океанского шквала нет уже крутой волны, а идет лишь взбаламученная пена, да и та, не достигнув берега, бессильно разбивается о прибрежные скалы, оставляя после себя мертвую зыбь...

Войска фон Бока были остановлены Красной Армией почти на всех участках фронта еще в конце октября. Тайфун сменился штилем.

Хлопья первого снега ложились на пропитанную кровью землю. И в заснеженных подмосковных пригородах, по донесениям воздушной и агентурной разведок, русские использовали каждый день и час для совершенствования своей обороны. Оборудовали новые укрепленные рубежи, подтягивали откуда-то из таинственных, необозримых глубин страны все новые и новые дивизии, которых, по подсчетам немецкого генерального штаба, не должно бы существовать, перебрасывали резервы, которые в немецких сводках давно были объявлены исчерпанными.

И тогда в удушающей тишине "Вольфшанце" стал все громче и громче звучать вопрос: "Что дальше?"

Сначала тихий, он шепотком шелестел в ушах Браухича, командующего сухопутными войсками рейха, сильнее, чем боль от вывихнутой ключицы, мучил начальника генерального штаба Гальдера, который свалился недавно с лошади во время прогулки верхом и слег на несколько дней в постель.

Потом этот же неумолимый вопрос стал терзать и других высокопоставленных генералов. С каждым днем ужасные два слова "что дальше?" все с большей силой стучались в сердца, в уши обитателей ставки. Они, эти слова, будто сочились из бетонных стен, наползали из лесной чащи, окружающей "Вольфшанце", преследовали генералов повсеместно — и в их комнатах-кельях, и на докладах у старших начальников, и в особенности по ночам — в постелях, не давая заснуть...

Ярость Гитлера не знала пределов. Разве он не возражал против наступления на Москву, прежде чем падет Петербург? Но вот в конце концов уступил этому твердолобому Гудериану, еще в августе вымаливавшему у него разрешение начать наступление на Москву, уступил своим зазнавшимся "академикам" — Гальдеру и Браухичу, не устававшим твердить, что захват советской столицы немедленно приведет к развалу всех большевистских фронтов, — и за эту уступку приходится теперь расплачиваться. Спрашивают: "Что делать дальше?" А то же, что делали до сих пор, — наступать!

— Наступать! Наступать, чего бы это ни стоило! — исступленно требовал Гитлер.

Генералы покорно соглашались с ним, хотя отлично сознавали неосуществимость его намерений, по крайней мере в настоящий момент. Они слали телеграммы и радиошифровки фон Леебу и фон Боку, автоматически воспроизводя требование Гитлера: "Наступать! Почему войска остановились? Почему за истекшие сутки нет продвижения? Фюрер возмущен. Фюрер приказывает!.."

Но и под Ленинградом и под Москвой немецкие войска словно вмерзли в русские снега.

Оправившийся наконец от своей аристократической травмы Гальдер решился на откровенный разговор с фюрером. В самых осторожных выражениях он обрисовал реальное положение дел. Но вывод из его доклада напрашивался один: сегодня продолжать наступление на Москву невозможно, необходимо закрепиться на достигнутых рубежах и перезимовать там.

Гитлер обрушил на начальника генштаба потоки брани, оскорблений и обвинений. Истерично кричал, что генштаб обманывает его, что совсем недавно и сам Гальдер и другие генералы оправдывали свою бездарность и бездеятельность осенней распутицей, а теперь, когда холода сделали российские дороги вполне проходимыми, объявляют непреодолимым препятствием русскую зиму. Он не желал слушать никаких аргументов и продолжал требовать наступления на всех фронтах во что бы то ни стало.

Единственно, чего сумел в тот раз добиться Гальдер, это разрешения фюрера провести консультативное совещание начальников армейских штабов и групп армий "Север", "Центр", "Юг" с тем, чтобы выработать и представить на утверждение взаимосогласованный план дальнейших операций в России.

В последующие двое суток Гитлер не принимал никого. Он отменил оперативные совещания, ежедневно проводившиеся с тех пор, как немецкие войска переступили советскую границу. Никто не получал от него приглашения к вечернему чаю. Только Борман, адъютанты фюрера да его личный врач Морель имели доступ в обособленно стоящий в "зоне безопасности номер один", окутанный кустарником, огороженный колючей проволокой, внешне ничем не отличающийся от других дом-барак Гитлера.

Именно в эти дни и появился в "Вольфшанце" рейхсфюрер СС Генрих Гиммлер. В папке, которую он привез с собой из Берлина, скопилось много всякой всячины: донесение о генерале Фромме, командующем одной из резервных армий, который в частном разговоре заявил, что лучшим выходом из создавшегося на германо-советском фронте положения, кардинальным решением всех проблем было бы заключение мира со Сталиным; сделанные подслушивающими устройствами записи бесед Гальдера с начальником оперативного отдела генералом Хойзингером, явно свидетельствующие о намерениях генштаба саботировать указания фюрера; сводка о настроениях в стране, вызванных массовыми жалобами солдат своим родным и близким на отсутствие теплого обмундирования; наконец, письмо Данвица, адресованное лично фюреру.

Гиммлер давно усвоил, что всегда должны быть козлы отпущения, на которых можно направить ярость Гитлера.

Однако было бы слишком просто, даже примитивно предполагать, что он видел свою роль только в подготовке очередного жертвоприношения фюреру, только в предоставлении Гитлеру возможности свалить вину за провал того или иного стратегического замысла на тех, кто этот замысел должен был реализовать. Эту свою задачу Гиммлер рассматривал как побочную. Он смотрел вперед. Для него было очевидно, что если дерзновенным завоевательным планам Гитлера не суждено осуществиться, то и Гитлеру и ему самому угрожает реальная опасность. Такую опасность Гиммлер видел в неизбежности конфликта между фюрером и некоторыми генералами вермахта.

Нет, он ни минуты не сомневался в единстве целей фюрера, с одной стороны, и генералитета — с другой. Гитлер не мог бы приступить к осуществлению своих планов без помощи военных. А им нужен был "барабанщик", чтобы из небытия двадцатых годов снова появиться на мировой арене и оружием доказать право Германии господствовать над миром.

Генералы вдохновляли своего "барабанщика", позволяли ему командовать ими и в то же время презирали его.

"Барабанщик" платил им тем же. Он раздавал генералам ордена, повышал в чипах, а в душе многих из них ненавидел.

Единство целей и методов не порождало гармонии. И Гиммлер это понимал.

Но не только в будущее, айв прошлое был устремлен пристальный взгляд Гиммлера. Медленно, упорно и в глубокой тайне он вел расследование событий, предшествовавших вторжению немецких войск в Чехословакию.

Гиммлер знал уже, что в то время существовала оппозиция фюреру, которую возглавлял Гальдер и в которую входили полковник Остер, один из влиятельнейших сотрудников абвера, всегда конкурировавшего с гестапо, генералы фон Лееб, Витцлебен, Бек, Фритч, другие члены так называемого "Клуба среды", потому что именно по средам этот клуб собирался для дискуссий по различным вопросам науки и литературы. В действительности, однако, членов клуба занимали отнюдь не просветительские дискуссии. Оттуда нити тянулись в министерство иностранных дел, где некто Ульрих фон Кассель стал своего рода советником клуба в области внешней политики. Более того, нити тянулись и в управление имперской безопасности; там заодно с генералами были Артур Небе — глава криминальной полиции — и Бернд Гизевиус — молодой полицейский офицер.

К генеральскому "Клубу среды" очень близки были несколько немецких аристократов, носивших громкие фамилии: Гельмут фон Мольтке — потомок знаменитого фельдмаршала, граф Альбрехт Берншторф — племянник немецкого посла в Вашингтоне во время первой мировой войны, Карл фон Гуттенберг — редактор католического журнала.

Гиммлер докопался, что именно в то время объединяло всех этих разных, казалось бы, людей, каждый из которых до 1938 года оказывал фюреру полную поддержку. Они были убеждены, что главной и первоочередной целью вермахта должно стать нападение на Советский Союз. План Гитлера начать завоевание мирового господства с захвата Чехословакии пугал их. Они опасались, что такой шаг встретит решительный военный отпор со стороны великих европейских держав, прежде всего Англии, что Германия втянется в большую европейскую войну, истощит силы и в результате надолго отодвинется "дранг нах остен".

В недрах "Клуба среды" созрело решение: как только Гитлер отдаст приказ о вторжении в Чехословакию, отстранить его от власти и создать новое, генеральское правительство, которое поведет Германию к главной исторической цели. Единственное, в чем предстояло окончательно убедиться заранее, это в решимости Великобритании нанести удар по Германии в случае вторжения вермахта в Чехословакию.

С этой целью в Лондон был послан тайный генеральский эмиссар Эвальд фон Клейст. Его сообщение по возвращении в Берлин спутало все карты оппозиции. Клейста, оказывается, охотно принял сам премьер-министр Чемберлен, из беседы с которым стало абсолютно ясно, что Британия не только палец о палец не ударит, чтобы защитить Чехословакию, но она твердо намерена предоставить Гитлеру полную свободу рук.

Опасения рассеялись как дым. Генералы поняли, что вторжение в Чехословакию приобретает характер своего рода репетиции перед решением главной задачи. Дальнейшие события полностью подтвердили это.

Но не исчезли как дым злокозненные генеральские поползновения. Они были зафиксированы микрофонами и магнитофонами и осели в многочисленных досье гестапо. Досье эти хотя и задним числом, но с каждой неделей пополнялись, включали все новые и новые подробности о былой неверности генералов, которые занимали теперь руководящие посты в вермахте и не за страх, а за совесть сотрудничали с фюрером.

И все же Гиммлер не сомневался, что у генералов, как только они почувствуют неспособность фюрера привести Германию к желанной победе, вновь оживут крамольные настроения.

После каждой военной неудачи — под Лугой, под Смоленском, при попытке взять Петербург штурмом, наконец, после провала октябрьского наступления на Москву — сотни ищеек Гиммлера рыскали во всех направлениях, стремясь "взять след" возможного заговора в генеральской среде.

И вот один из генералов, некий Фромм, сболтнул нечто непозволительное. Но один тыловой генерал не был находкой для Гиммлера. Рейхсфюрер приказал взять его под негласное наблюдение, дать время "созреть" и обрасти связями. Самые последние секретные донесения, стекавшиеся к Гиммлеру по многим каналам СС и гестапо, все больше укрепляли его в мысли, что, если в ближайшее время на фронте не произойдут решающие события — захват Москвы или хотя бы Петербурга, — очень вероятна серьезная вспышка недовольства в войсках. Непосредственной причиной для такой вспышки мог стать тот печальный факт, что на центральном и северном направлениях, где неожиданно ударили зимние холода, солдаты, да и большинство офицеров не были обеспечены теплой одеждой. Широковещательные призывы Геббельса и последовавшие затем газетные сообщения о пожертвованных фронту фуфайках, шерстяном белье, теплых перчатках и носках оказались химерой. Большая часть вещей, собранных среди гражданского населения, бесследно исчезала куда-то по пути на фронт, а доставка на передовые позиции того, что сохранилось, осложнялась тем, что транспорт не справлялся даже с перевозкой боеприпасов и эвакуацией раненых.

Гиммлер настороженно ждал развязки. Это было не пассивное ожидание. Он, подобно гигантскому пауку, подобно спруту, занес свои цепкие щупальца над сотнями людей.

Отвергнутый и ненавидимый женой, забывший о собственных детях, этот человекообразный паук самозабвенно любил лишь СС и гестапо. Впрочем, гестапо было для Гиммлера только инструментом, подобно топору в руках палача. Сюда Гиммлер был устремлен, так сказать, рассудочно. Гестапо всецело принадлежал его жестокий ум интригана и садиста. Душа же Гиммлера, мистическая и маниакальная, была отдана СС, этой военно-полицейской организации, распространившей свою власть на всю Германию, являвшейся своего рода государством в государстве. Гиммлер видел в СС оплот национал-социализма, верного стража чистоты арийской крови. Он восстановил и заново отделал средневековый дворец, расположенный в одном из дремучих лесов Вестфалии. Там ежегодно должна была собираться элита СС. Серебряные таблички с выгравированными на них именами определяли постоянные места для каждой персоны.

Католическое воспитание, полученное Гиммлером в раннем детстве, пригодилось Гиммлеру-язычнику, исповедующему "религию крови", почерпнутую из расистской книжонки Дарре "Кровь и земля". Создавая по типу иезуитского новый орден — СС, он, по существу, копировал средневековую инквизицию, где безоговорочное, безмолвно-покорное выполнение любых приказов олигарха было первейшей заповедью.

Впрочем, втайне преклоняясь перед основателем ордена иезуитов — Игнатием Лойолой, Гиммлер публично предпочитал другого "святого", Генриха Первого, Птицелова, основателя германской монархии. Его портрет он возил с собой повсюду.

Рано облысевший, с маленьким, точно срезанным подбородком, так не соответствовавшим привычному образу "сильной личности", с мясистой, складчатой стариковской шеей и тонкими бескровными губами, Гиммлер весь ушел в работу. Работал он с раннего утра и до поздней ночи. Это была странная и страшная работа, ибо успех ее означал смерть или тюрьму для многих и многих людей.

Но так или иначе Гиммлер работал. Всегда и везде: в штаб-квартире гестапо на берлинской Принцальбрехтштрассе, в поезде, даже в автомашине, оборудованной радиостанцией. Он диктовал приказы, отдавал устные распоряжения, изучал агентурные сводки, читал бесчисленное множество всяких бумаг.

Все рапорты, докладные записки, все письма, содержащие мало-мальски важные сообщения, докладывались Гиммлеру лично, и он, внимательно ознакомившись с ними, оставлял там собственноручную пометку из трех букв "GLS", что означало "читано", а ниже ставил свои инициалы в виде двух заглавных "Н", перечеркнутых посредине общей поперечиной.

Приказы Гиммлера часто бывали смутны. Он нередко отдавал их в нарочито туманной форме и особенно ценил тех из своих приближенных, кто умел безошибочно разгадывать скрытый там смысл.

...Письмо Данвица, адресованное фюреру, было доложено Гиммлеру начальником гестапо Мюллером по двум причинам. Во-первых, потому, что на Принцальбрехтштрассе хорошо знали этого молодого офицера, ранее состоявшего в ближайшем окружении фюрера. Во-вторых, содержание и тон этого письма — смесь верноподданнических чувств, намеков на неверность генералов вермахта, истерических призывов к действию и пылких заверений — показались Мюллеру в чем-то созвучными настроениям шефа — рейхсфюрера СС.

И он не ошибся. Гиммлер сразу ухватился за это истеричное письмо, проникнутое духом подозрительности к высшему военному командованию, в особенности к фельдмаршалу фон Леебу. Такой документ мог послужить неплохой иллюстрацией к очередному докладу у фюрера.

Расчет и тут оправдался. Данвиц принадлежал к той категории людей, к которым Гитлер не только испытывал полное доверие, но и питал глубокие личные симпатии. Это были люди без рода и племени, не отягощенные именитой родословной и какими-либо традициями, люди без прошлого, обязанные всем, чего они достигли в жизни, только фюреру и национал-социалистской партии.

Лишь в окружении таких людей Гитлер чувствовал себя по-настоящему уверенно и спокойно — в их преданности он не сомневался никогда.

Прочитав письмо Данвица, Гитлер мгновенно пришел в раж, стал кричать, что если бы он располагал хоть полусотней таких офицеров — молодых, сильных и беспредельно преданных национал-социализму, — то дал бы каждому но дивизии и Петербург давно бы был взят, а на кремлевских башнях уже развевались бы немецкие флаги. Высказался он и в том смысле, что только от людей, подобных Данвицу, можно получить заслуживающую доверия информацию о положении на фронте, о настроениях в войсках, и тут же приказал вызвать его в ставку для личной беседы.

Это входило и в намерения Гиммлера. Для него Данвиц был, понятно, только пешкой в большой кровавой игре. Но ведь лишняя пешка иногда влияет на исход шахматной партии!..

В тот самый день, когда вызванный командир полка должен был прибыть в "Вольфшанце", Гиммлер получил текстуальную запись магнитофонной ленты разговора этого Данвица с неким полковником Эрнстом Крюгером, пользующимся особым расположением Браухича. Как явствовало из сопроводительного сообщения сотрудника гестапо, разговор был подслушан в бильярдной офицерского казино в Пскове и, судя по тому, что магнитофонная лента не зафиксировала других голосов, велся один на один.

Данвиц в ходе этой беседы ограничивался главным образом вопросами, говорил больше Крюгер. И то, что он говорил, настораживало. Гиммлер не сомневался, что этот Крюгер отражает настроения самого Браухича.

Текстуальная копия подслушанного диалога, конечно, хуже самой магнитной ленты, которая уже была выслана Гиммлеру, но еще не получена. Печатный текст не способен передать все интонации голосов собеседников. Однако и без того высказывания Крюгера не оставляли сомнений, что этот самоуверенный полковник заражен пораженческими настроениями, склонен к критиканству и явно прощупывал Данвица, стремился вызвать его на весьма сомнительные откровения. А для чего?

Крюгер сам по себе не интересовал Гиммлера. Полковник мог исчезнуть по первому мановению его руки. Но рейхсфюрера СС очень интересовал и Браухич, и его начальник штаба Гальдер, и Лееб. О старых их связях и совместных прегрешениях Гиммлер не забывал ни на минуту. И не мог он упустить хотя бы тончайшую ниточку, которую давал в его руки разговор адъютанта Браухича с Данвицем. Куда приведет эта ниточка и способна ли она вообще привести куда-нибудь, Гиммлер пока не знал и все-таки держался за нее цепко.

Он решил лично встретиться с Данвицем. Тем более что тот в подслушанном разговоре вел себя безупречно, хотя для дела, может быть, было бы лучше, если бы он дал повод Крюгеру раскрыться до конца.

Дальний прицел Гиммлера слегка сбило опередившее приезд Данвица телеграфное донесение фон Лееба о взятии Тихвина. Казалось бы, любой военный успех на фронте должен был радовать рейхсфюрера: в конечном итоге его судьба, как и судьба самого Гитлера, всецело зависела от исхода войны с Советским Союзом. Но рейхсфюрер СС запутался в самим же им сотканной паутине интриг. Он жил в мире, где удачи и неудачи расценивались по особому счету. Любое поражение на фронте, если оно давало возможность Гиммлеру убедить фюрера в неблагонадежности того или иного генерала, рассматривалось им как удача, любая победа, если она способствовала чьему-либо возвышению, воспринималась как личное поражение. Ему нужны были факты — подлинные или вымышленные, но правдоподобные, свидетельствующие о саботаже генералов, о скрытом их сопротивлении воле Гитлера.

Разумеется, принцип "чем хуже, тем лучше" распространялся до определенного предела. Такие решающие победы, как взятие Петербурга или Москвы, Гиммлер, естественно, встретил бы с радостью. Но их не было. Успехи же второстепенные, как, например, взятие Тихвина, лишь мешали Гиммлеру держать Гитлера в состоянии постоянной неудовлетворенности, подозрительности и готовности передать провинившихся генералов на суд и расправу в гестапо.

В данном случае фактический успех группы армий "Север" мог отсрочить упорно подготовлявшуюся Гиммлером уже в течение двух месяцев расправу над фон Леебом.

Используя патологические приступы страха, которые периодически охватывали Гитлера, и зная, что в национал-социалистском государстве нет проступка, который при желании нельзя было бы квалифицировать как измену, Гиммлер уже теперь мог упрятать в Дахау не только фон Лееба, но и еще несколько высокопоставленных военных и гражданских лиц. Но он не спешил. Изменник в арестантской одежде, лишенный всех связей с внешним миром, сразу обесценивается. "Золотым фондом" рейхсфюрера СС были изменники, носящие генеральские погоны, или штатские, сидящие в министерских креслах, то есть изменники, временно пребывающие на свободе и не догадывающиеся, что за каждым их шагом следят сквозь круглые стекла пенсне маленькие, слегка прищуренные глаза Гиммлера. Им, этим сегодняшним генералам и высокопоставленным чиновникам, а завтрашним арестантам, предстояло наговорить еще больше опасных слов, обрасти новыми связями с тем, чтобы увлечь вместе с собой за колючую проволоку или прямо в могилу как можно больше потенциальных своих сообщников.

Гиммлер искренне ненавидел людей, которым готовил забвение или могилу. Он был убежден, что лучше самого господа бога знает, кому следует жить, а кому пора переселиться в иной мир, успешнее любого генерала способен командовать войсками, более, чем Геринг, достоин быть преемником фюрера и уж конечно хитрее, изощреннее, чем Геббельс, может вести пропаганду.

Действиями Гиммлера руководили не только холодный расчет, но и неудовлетворенная страсть честолюбца...

Было четыре часа дня, когда Данвиц вошел в небольшую, по-казенному обставленную комнату. Перешагнув порог и сделав два строевых шага, он непроизвольно остановился: ему показалось, что в комнате никого нет. Кресло за письменным столом у противоположной стены пустовало. Настольная лампа под абажуром освещала лишь часть письменного стола. Все остальное тонуло в полумраке — дневной свет почти не проникал сюда через единственное узкое оконце. Данвиц в недоумении переминался с ноги на ногу посредине комнаты, соображая, ждать ли ему появления Гиммлера или выйти пока, как вдруг услышал за спиной высокий голос:

— С прибытием, оберст-лейтенант! Хайль Гитлер!

Данвиц вздрогнул от неожиданности. Совсем не по-уставному повернулся на этот голос и только теперь увидел, что за его спиной, в левом углу комнаты, в деревянном кресле сидит, вытянув и скрестив ноги, рейхсфюрер СС Генрих Гиммлер.

Одно упоминание имени этого человека у многих вызывало дрожь в коленях. Данвиц в былые времена далеко не всегда мог объяснить себе причины такой встревоженности. По его глубокому убеждению, чувство страха перед Гиммлером должны были испытывать только враги рейха — явные или скрытые. Сам же Данвиц относился к рейхсфюреру с восхищением. Он с юности готовил себя к тому, чтобы огнем и мечом утверждать господство Германии над миром и жестоко карать ее врагов. Гиммлер в его представлении олицетворял безопасность фюрера и всего рейха. Данвицу всегда казалось, что этот в общем-то невзрачный человек наделен особым даром проникать в тайные замыслы врагов и умеет вовремя уничтожать их железной рукой.

Но, странное дело, сейчас, после того как он долго не видел рейхсфюрера, оказавшись с ним с глазу на глаз, Данвиц испытывал то самое единственное чувство, которое было характерно для многих: страх.

Усилием воли он заставил себя ничем не выдать этого. Вытянулся, метнул вперед правую руку и громко воскликнул:

— Хайль Гитлер!

Не меняя позы, Гиммлер медленно снял свое пенсне, подышал на стекла и, вытащив из брючного кармана белоснежный платок, стал тщательно протирать их.

Данвиц стоял, боясь шелохнуться, в предчувствии, что сейчас или минутой позже должна решиться его судьба.

Протерев стекла, Гиммлер водрузил пенсне на переносицу, зачем-то вытер платком пальцы и не спеша засунул его обратно в карман.

— Я рад, что вижу тебя целым и невредимым, — медленно и монотонно заговорил Гиммлер. — Очень рад, что пули русских пощадили тебя. Десятки тысяч сынов Германии нашли свою смерть в России. А ты жив.

— Я не просил пощады! — сдавленно произнес Данвиц, потому что в словах Гиммлера ему послышался упрек.

— Я знаю, — по-прежнему не повышая голоса, сказал Гиммлер. — Ты носишь на груди награду фюрера. Это — лучшее доказательство. Многие наши солдаты лежат в большевистской земле, не имея крестов. Даже могильных. — Он сделал паузу и словно ударил наотмашь: — А Петербург не взят. Почему?

— Причина не в их трусости, рейхсфюрер! — горячо откликнулся Данвиц. — Причина...

— Я знаю, — прервал его Гиммлер. Он подобрал ноги и встал.

Данвиц вытянулся еще более.

У письменного стола стояли два тяжелых кресла. Гиммлер подошел к одному из них, указал на сиденье длинным и тонким пальцем:

— Садись!

Данвиц сделал шаг к креслу, но остановился, ожидая, что Гиммлер займет место напротив.

— Садись! — повторил Гиммлер.

Данвиц послушно присел на самый краешек кресла, готовый в любое мгновение вскочить.

— Я хочу поговорить с тобой о смелости и трусости, — тихо произнес Гиммлер, стоя за его спиной. И умолк выжидательно.

Данвиц сидел смятенный, сбитый с толку. Он ведь был уверен, что вызов к Гиммлеру имеет непосредственное отношение к его письму. И был готов к чему угодно — к разносу, наказанию, к допросу, наконец, — кто еще, кроме него, Данвица, разделяет высказанные в письме взгляды? А вместо всего этого — странный разговор на отвлеченные вроде бы темы... И этот голос, этот тон, какой-то устало-равнодушный...

— О смелости и трусости... — медленно повторил Гиммлер. — Я знаю немало примеров, когда люди, готовые без колебаний отдать в бою жизнь во имя фюрера, оказывались трусами перед его лицом. Они боялись высказать ему правду из страха быть неправильно понятыми, скрывали от него то, что ему необходимо было знать. И фактически становились на путь предательства, ибо человек, покрививший душой перед фюрером даже в мыслях своих, уже изменник. Ты меня понял?..

— Я... нет... конечно, но... — забормотал Данвиц, пытаясь повернуться в кресле, чтобы взглянуть Гиммлеру в лицо и понять, какое все это имеет отношение к нему.

Рейхсфюрер, все еще стоя за спинкой кресла, положил руки на плечи Данвица и властным движением удержал его в прежнем положении.

— Тебе выпало великое счастье, — продолжал Гиммлер, — фюрер доверяет тебе. Обманывать его доверие нельзя.

— Я скорее готов умереть... — начал было Данвиц, пытаясь понять, в чем же его подозревают или от чего предостерегают.

— Умереть? — переспросил Гиммлер. В первый раз он заговорил не монотонно-равнодушно, а с какой-то сладострастной усмешкой. — О, умереть — это так просто!..

И вышел наконец из-за кресла, в котором сидел Данвиц, опустился в другое кресло — за столом, положив свои руки на какие-то бумаги.

Абажур настольной лампы скрывал лицо Гиммлера в полутени, однако руки его были теперь освещены хорошо. И Данвиц вспомнил, как, еще будучи школьником, почему-то пугался этих рук. Гиммлер и в ту давнюю пору так же вот обычно клал их перед собой на стол. Они, эти руки, оставались неподвижными, даже когда Гиммлер склонялся над столом или откидывался на спинку стула. Казалось, что эти вялые, неподвижно лежащие руки не принадлежали Гиммлеру. Узкие кисти с длинными пальцами и отчетливо различимыми бледно-голубыми, едва прикрытыми кожей венами походили на муляжи и напоминали Данвицу безжизненные детали разъятого на части манекена.

И все-таки они казались страшными, хотя Данвиц и не отдавал себе отчета почему.

И вот сейчас Гиммлер сидел за столом, привычно положив на него руки и слегка склонив голову к правому плечу. Это была излюбленная его поза. Гиммлер всегда отводил в сторону свои серо-голубые, водянистые глаза, словно опасался, что собеседник, заглянув в них, прочтет его мысли.

— Ты повторишь фюреру все, что написал в письме? — тихо спросил Гиммлер.

Кровь бросилась в лицо Данвицу. Он даже промедлил с ответом, не вполне поняв, о чем его спрашивают, однако успел сделать вывод, что фюрер примет его, примет!

— В своем письме, — продолжал Гиммлер, поблескивая стеклами пенсне, на которые теперь тоже падал свет от настольной лампы, — ты обвиняешь фон Лееба в саботировании указаний фюрера. Повторишь ли это фюреру устно?

Только теперь Данвиц постиг окончательно, о чем спрашивают его.

— Рейхсфюрер! — начал он пылко. — У меня нет доказательств. Но я знаю, что захват Петербурга был непререкаемым желанием фюрера. Он сам сказал мне об этом, удостоив прощального разговора. И позже, в июле, вручая мне награду, которой я не заслужил, фюрер опять напомнил, что, только будучи беспощадными, жестокими к врагу, мы сможем сломить его сопротивление. Выполняя этот завет, мы пробились к Петербургу. Но для чего? Для того, чтобы остановиться в двух шагах от цели? Кто, кроме наших генералов, виноват в этом?!

Данвиц говорил, все более распаляясь. Он уже понял, что лично ему ничто не угрожает, что Гиммлер не только не осуждает его, но как бы даже подбадривает.

— Когда я услышал по радио, — продолжал Данвиц, — что началось решительное наступление на Москву, мне подумалось: значит, намерения фюрера относительно Петербурга изменились, сначала решено захватить Москву. Но Москва и сегодня не взята. Не знаю, насколько близко подошли наши войска к Москве, но улицы Петербурга я лично каждый день видел невооруженным глазом. Так почему же мы не берем этот проклятый город? Почему фон Лееб и его генералы медлят? Я знаю, что вчера войска нашего фронта захватили Тихвин. Но он почти в двухстах километрах от Петербурга! Боюсь, что такие рассредоточенные удары по врагу распыляют наши силы. Собрав все в кулак на одном направлении, хотя бы на участке моего полка — самом близком к Петербургу! — мы могли бы немедленно ворваться в город.

От возбуждения на лбу у Данвица выступил пот.

А Гиммлер молчал. Он-то понимал, что Данвиц говорит глупости, что Петербург не взят до сих пор по иным причинам: никто раньше не мог представить себе такую силу сопротивления русских. Не знает этот Данвиц и о том, что наступление на Тихвин предпринято по воле фюрера, решившего окружить непокорный Петербург еще одним кольцом блокады.

Тем не менее рейхсфюрер ни словом, ни жестом не выказал своего несогласия с тем, что говорил этот самоуверенный оберст-лейтенант, которого он знал еще мальчишкой.

Данвиц расценил молчание Гиммлера как новое поощрение. И совсем закусил удила.

— Я был в штабе фон Лееба по пути сюда, рейхсфюрер! Это — скопище тыловых крыс! Они спокойно жрут французские вина, щеголяют в шинелях с меховыми воротниками и в фуражках с наушниками, в то время как наши солдаты на фронте коченеют от холода! Я уверен, что там больше заботятся о собственном благополучии, чем о выполнении приказов фюрера. И только пытаясь отвести от себя его справедливый гнев, так похваляются захватом какого-то безвестного городишка, этого Тихвина. Но фюреру нужен Петербург!

Гиммлер слушал Данвица по-прежнему молча, чуть сощурившись и слегка покачиваясь в кресле.

"У этого шумного молодого человека, — размышлял он, — совсем нет фактов, которыми можно было бы пополнить досье на фон Лееба. Однако он, несомненно, растравит незаживающую рану в душе фюрера, напомнит, что фюрер оказался лжецом, объявив в начале сентября, что захват Петербурга — дело ближайших дней. Лжецом по вине фон Лееба. По вине Браухича. По вине Гальдера. По вине всех тех генералов, которые заверяли его в начале сентября, что Петербург — это уже "созревший плод", так же как в конце сентября клялись, что операция "Тайфун" обеспечена всесторонне и в первой половина октября немецкие войска торжественным маршем пройдут по Красной площади..."

— Ты встретил в штабе фон Лееба своих старых знакомых? — спросил Гиммлер, когда Данвиц тоже умолк на минуту.

— В штабе фон Лееба я никого не знаю, — уверенно ответил тот, но тут же уточнил: — Кроме самого фельдмаршала.

Руки Гиммлера не шелохнулись, голова по-прежнему была склонена к правому плечу, тускло поблескивали стекла пенсне.

— Всегда грустно оказаться в одиночестве, — посочувствовал Гиммлер.

— У меня не было времени грустить, — сказал Данвиц. — Я думал только о вызове в ставку. Пытался узнать, зачем именно меня вызывают. Спрашивал у самого фон Лееба, у полковника Крюгера...

— У кого? — переспросил его Гиммлер.

— У полковника Эрнста Крюгера из ОКХ. Я его знал еще до войны. Он приехал в Псков с каким-то поручением Браухича или Гальдера.

— Было приятно встретить старого друга? — равнодушно полюбопытствовал Гиммлер.

— Да, конечно, — неуверенно ответил Данвиц, стараясь понять, действительно ли интересен этот вопрос рейхсфюреру.

— Ты нашел его изменившимся? — снова спросил Гиммлер.

— Очень!.. Накануне войны он был только майором, а сейчас уже полковник.

— Чины, звания... — задумчиво произнес Гиммлер. — Продвижение по службе, к сожалению, не всегда отражает рост в человеке духа национал-социализма. Ты со мной согласен?

Данвиц внимательно посмотрел на Гиммлера. Сначала на его безжизненные руки, затем на лицо, обращенное к нему вполоборота. И промолчал.

— Тебе не кажется, — снова раздался монотонный голос Гиммлера, — что частные неудачи, постигающие нас в этой войне, пагубно отразились на некоторых недостаточно устойчивых людях?

— В своем письме я писал о генералах... — начал было Данвиц, но Гиммлер не дал ему закончить.

— Германии и фюреру страшна измена тайная. Измена, ставшая известной, уже не страшна. Она может быть вырвана с корнем. Но любая измена зреет постепенно. Увидеть ее в зародыше — вот в чем долг подлинного национал-социалиста. Почувствовать возможность измены и не доложить об этом — преступление.

— Я не медлил бы ни минуты, узнав...

— Конечно, конечно, — снова прервал его Гиммлер.

"Этот Данвиц может стать полезным человеком, хотя и недалек, — отметил он про себя, мысленно прикидывая, каким образом использовать его в дальнейшем. — Может быть, перевести в штаб группы "Север"? Поручить собрать факты, до конца раскрывающие фон Лееба?.. И уж во всяком случае совершенно необходимо устроить ему вторую встречу с Крюгером..."

Гиммлер наклонился к Данвицу.

— Наш фюрер, — задумчиво произнес он, — страдает от нехватки преданных людей. Это возлагает особые обязательства на тех, кто действительно предан ему.

— Я готов в любую минуту отдать жизнь... — опять было взвился Данвиц, но тут же осекся, заметив, как исказились в брезгливой усмешке тонкие, бледные, бескровные губы Гиммлера.

— Когда чья-либо жизнь понадобится фюреру, он возьмет ее, не спрашивая о готовности, — жестко проговорил Гиммлер. — Задача преданных ему людей сложнее: неустанно разоблачать предателей, срывать маски с тех, кто пользуется доверием фюрера, а на деле недостоин этого...

Гиммлер посмотрел на часы и встал.

Немедленно поднялся и Данвиц.

— Через десять минут тебя примет фюрер, — торжественно объявил Гиммлер.

Данвицу показалось, будто его внезапно накрыла огромная теплая волна. Она мгновенно смыла мысль о странной беспредметности беседы, которую вел с ним Гиммлер. Данвиц точно захлебнулся, ничего не видя перед собой, дыхание его остановилось, что-то сильно сдавило голову.

Усилием воли он заставил себя сделать глубокий вздох. И тут же услышал:

— А я просто хотел повидать тебя. Ты же помнишь, что я знаю тебя с детства?

Лицо Гиммлера осветилось при этом непонятной улыбкой...

Данвиц вышел из этой комнаты будто оглушенный. Он с трудом передвигал свои разом отяжелевшие ноги, следуя за гестаповцем-однопогонником.

Данвиц не помнил, каким образом этот человек появился. То ли Гиммлер нажал кнопку звонка, укрепленного где-то на письменном столе, то ли подал какой-то иной знак, только за спиной Данвица возник оберштурмбанфюрер и, когда тот обернулся, сделал приглашающий жест, такой же точно, как в проходной будке.

Сырой, пахнущий сосной воздух несколько отрезвил Данвица. Он не без удовольствия подумал, что рейхсфюрер СС одобряет и его письмо и его мысли, высказанные устно. Но все это отступило куда-то на задний план перед тем, что ожидало его сейчас.

Гестаповец оглянулся, увидел, что Данвиц несколько приотстал, что бредет он с медлительной неуверенностью человека не то пьяного, не то задремавшего на ходу, и почтительно, но строго сказал:

— Вам следует поторопиться, господин оберст-лейтенант!

Данвиц вздрогнул и ускорил шаг.

Они свернули на боковую асфальтированную дорожку. Здесь не было видно ни клочка неба. Через каждые пять-восемь шагов по обе стороны дорожки стояли солдаты СС, положив руки на автоматы, висевшие на груди.

Оберштурмбанфюрер опять привел его к серому одноэтажному дому без окон, снаружи похожему на продовольственный или вещевой склад. Неподалеку располагалась собачья будка.

Асфальтированная дорожка нырнула в густой и высокий кустарник, обогнула дом и уперлась прямо в двери. Никакого крыльца, никаких ступенек не было. Двое офицеров СС стояли по обе стороны двери. При виде оберштурмбанфюрера они чуть вскинули головы. Не последовало никакого обмена ни приветствиями, ни паролями. Все происходило молча, в тиши замершего леса, где, казалось, не обитали ни звери, ни птицы. Гестаповец потянул черную ручку, дверь открылась.

— Пожалуйста, господин оберст-лейтенант, — сказал он, уступая дорогу Данвицу.

И Данвиц очутился в маленькой, полутемной прихожей. Он надеялся встретить здесь либо Шмундта, либо Брюкнера, либо Фегеляйна, или хотя бы начальника личной охраны фюрера Ганса Раттенхубера. Но в прихожей стоял неизвестный Данвицу обергруппенфюрер СС. Он выжидающе смотрел в сторону двери и при появлении Данвица без каких бы то ни было приветствий сказал:

— Проходите, оберст-лейтенант. Вот сюда, направо. Фюрер ждет.

Данвиц открыл почти слившуюся со стеной, едва различимую дверь и оказался в несколько большей, чем первая, комнате. Из-за стола, уставленного телефонами, поднялся какой-то майор, выбросил вперед руку в нацистском приветствии, одновременно прощупывая Данвица с ног до головы цепким, ищущим взглядом, и открыл еще одну дверь.

Данвиц снова перешагнул порог... Теперь перед ним за узким длинным столом, устланным картами, издали напоминавшими цветастую скатерть, сидел, склонив голову, Гитлер.

Здесь все было совсем иначе, чем в знакомых Данвицу гигантских кабинетах фюрера в новой имперской канцелярии и Бергхофе. Неизменным оставался разве только портрет Фридриха Великого в овальной позолоченной раме.

Портрет висел над столом, за которым сидел Гитлер. А по краям стола стояли маленькие лампы-рефлекторы на металлических, изогнутых полукругом кронштейнах. Они бросали яркий, направленный свет на карты. Все остальное — стены, тяжелые, массивные кресла — тонуло в полумраке.

Изменившимся от волнения голосом Данвиц произнес:

— Хайль, мой фюрер!

Гитлер поднял голову и несколько секунд пристально рассматривал его, точно не узнавая. Потом вышел из-за стола, торопливыми мелкими шажками приблизился к Данвицу, нервно подергивая правым плечом. Нетерпеливо спросил:

— Из Тихвина?

Данвиц растерянно молчал. Он ожидал любых вопросов, и прежде всего связанных с его письмом, но только не этого.

Гитлер стоял напротив, как-то по-птичьи вскинув голову.

— Мой фюрер, — сказал Данвиц, — я не был в Тихвине. Мой полк стоит под Петербургом. Но генерал фельдмаршал фон Лееб приказал мне передать, что Тихвин у ваших ног и...

— Я знаю, — прервал его Гитлер и повторил еще громче; — Знаю! Это славная победа! Завтра я лечу в Мюнхен, чтобы сообщить о ней на собрании гауляйтеров рейха!..

Теперь глаза Данвица уже освоились с царившим в комнате полумраком, и он смог хорошо разглядеть Гитлера.

Этот узкоплечий человек с впалой грудью и непропорционально длинным туловищем на коротких и тонких ногах всегда казался ему прекрасным.

— Теперь — вперед! Теперь — наступать! — выкрикивал Гитлер.

Он уже не глядел на Данвица, он вел себя так, будто в комнате не было никого.

— На Петербург, мой фюрер?! — с робкой надеждой привлечь его внимание произнес Данвиц.

— Петербург уже ваш, фактически наш! — откликнулся на это Гитлер, делая резкое движение рукой, словно хотел отбросить в сторону вопрос Данвица. — Петербург издыхает! А мы пойдем дальше. Пойдем вперед!

Данвиц растерялся, не понимая, что фюрер имеет в виду. Наступление на Москву?.. Одно было совершенно очевидно: Гитлер находится сейчас где-то далеко отсюда, видит каких-то других людей, среди которых Данвиц мелькает едва различимой тенью.

— Мой фюрер, — тихо произнес Данвиц, — все это время я мечтал о встрече с вами. Я позволил себе написать вам письмо...

— Письмо? — точно эхо, повторил Гитлер, и Данвицу показалось, что он просто не помнит, о каком письме идет речь.

Но это было не так.

— Да, — сказал Гитлер, и по лицу его пробежал хорошо знакомый Данвицу нервный тик, — я читал твое письмо. Ты честный и преданный мне человек. И ты заслуживаешь награды...

— Я не ищу наград, мой фюрер, — все так же тихо продолжал Данвиц. — Возможность видеть вас для меня высшая награда.

Гитлер, казалось, пропустил это мимо ушей.

— Да, да, ты достоин награды, и ты ее получишь, — пообещал он. — К карте, Данвиц!

Гитлер повернулся и пошел своими мелкими шажками к столу. Данвиц последовал за ним.

— Смотри, — сказал Гитлер, протягивая указательный палец к карте, лежащей в центре стола. — Ты знаком с этим участком фронта?

В первую секунду Данвиц не видел ничего, кроме пальца фюрера, короткого пальца с обкусанным ногтем. Однако он заставил себя сосредоточиться и с радостью обнаружил, что перед ним — листы такой же точно карты, возле которой только вчера в кабинете фон Лееба генерал Бреннеке прочел ему маленькую лекцию о значении Тихвина.

— Смотри, — повторил Гитлер, стоя спиной к Данайцу, — падение Тихвина открывает для нас неограниченные возможности. Я не упущу их. Немецкие войска устремятся теперь к городу, который называется Вологдой! — Палец его скользнул по карте, провел короткую невидимую линию от Тихвина на восток и на миг застыл там. Затем Гитлер обернулся к Данвицу и голосом, срывающимся от возбуждения, продолжал: — Мы отрежем весь север России, парализуем все ее северные коммуникации, лишим ее возможности общения с внешним миром! Юг русские уже потеряли. Захватив север, мы сомкнем клещи и раздавим все, что останется от русских войск после падения Москвы.

Данвиц стоял ошеломленный. Значит, не Петербург, а какая-то Вологда? Опять не Петербург!.. Он заставил себя опустить взгляд к нижнему обрезу карты, туда, где обычно обозначается масштаб. Ему удалось разглядеть надпись "1:1000000". Снова перевел взгляд к тому месту, где фюрер только что прочертил воображаемую линию. Между Тихвином и Вологдой, о существовании которой Данвиц ранее никогда не слышал, было приблизительно тридцать сантиметров.

— Почему ты молчишь? — раздался голос Гитлера.

— Мой фюрер, — неуверенно произнес Данвиц, — может быть, я ошибаюсь... Но от Тихвина до этой... Вологды почти... триста километров!

— И что же? — Гитлер вонзил в него свои глаза-буравчики. — Немецкие войска преодолевали такие расстояния за три-четыре дня.

"Боже мой, что он говорит?! — ужаснулся Данвиц. — Зима же, морозы! И вдобавок еще бездорожье..."

— Мой фюрер, осмелюсь спросить... там... есть мало-мальски сносные шоссе?

— В России вообще нет сносных дорог! — выкрикнул Гитлер. — Но это не помешало нам преодолеть огромные расстояния, достичь Петербурга и Москвы! Что значат какие-то жалкие триста километров? Для танков это три дня ходу.

"Мой фюрер, молю вас, одумайтесь! — хотелось крикнуть Данвицу. — Триста километров по снегам и не замерзшим еще болотам! Триста километров по лесам! Взгляните внимательнее на карту — ведь там сплошные леса и болота. Какие танки смогут пройти по такой местности? Как обеспечить их горючим?.."

— Ты опять молчишь? — зловеще усмехнулся Гитлер. — Вот так же молчали некоторые наши генералы, когда я приказал им в течение четырех дней захватить Минск. А ты знаешь, сколько километров отделяло этот город от границы? Более трехсот!..

"Мой фюрер! — мысленно возражал Данвиц. — Это было летом и в начале войны, когда на русских обрушился наш внезапный удар. А сейчас ведь совсем не то! Вот уже долгое время мы не в силах преодолеть четыре километра, отделяющие нас от Петербурга, только четыре! Туда, туда, под Петербург, надо бросить танки! Туда, а не в снега и лесную глушь!"

Но вслух он не в силах был вымолвить ни слова. А Гитлер между тем продолжал:

— Через несколько дней я начну новое наступление на Москву. И вслед за тем прикажу фон Леебу бросить часть его сил к Вологде. У нас уже есть опыт подобных прорывов. Именно так был прорублен коридор через Прибалтику к Пскову, в который хлынули танки Хепнера. И впереди них — подвижной ударный отряд. Этим отрядом командовал майор Данвиц. Так ведь?!

И Гитлер, закинув голову, в упор посмотрел в глаза Данвица.

— Да, это было так, мой фюрер, — точно в забытьи подтвердил Данвиц.

— А теперь? — отступая шаг назад, чтобы видеть собеседника целиком, с головы до ног, медленно произнес Гитлер, и в голосе его зазвучали торжественные нотки. — Я хочу назначить уже не майора, а оберст-лейтенанта Данвица командиром ударной группировки, которой надлежит пронзить, как ножом, север России!

"Почему я молчу, почему?! — возмущался собою Данвиц. — Мое молчание — это же предательство, то самое предательство, о котором только что говорил Гиммлер! Знал ли Гиммлер об этом ужасном замысле фюрера? И если знал, то почему не предупредил меня, не дал времени собраться с мыслями?.. И вот теперь я молчу, боясь, что фюрер заподозрит меня в малодушии. Не говорю ему правды, а ведь это тоже малодушие..."

— Мой фюрер! — произнес он наконец. — Вы ставите мне невыполнимую задачу.

Сказал и окаменел, уверенный, что сейчас произойдет нечто ужасное, ударит гром, сверкнет молния, которая испепелит его. Однако ничего подобного не случилось. Гитлер только высоко поднял брови, так высоко, что правая почти ушла под жирную прядь волос, прикрывающую часть лба. Скорее удивленно, чем возмущенно, Гитлер спросил:

— Почему?

"Он спрашивает, он ждет разъяснений, он не разгневан! — обрадовался Данвиц. — Значит, я могу высказать ему все, о чем столько думал! Могу раскрыть ему глаза на реальную действительность!.."

— Мой фюрер, — негромко, но твердо начал Данвиц, — район к югу, востоку и северо-востоку от Петербурга — это дремучие леса и зыбкие трясины. Сейчас они непроходимы. Кроме того, у солдат нет зимней одежды, нет лыж. У нас нарушилась связь с тылами. За спиной войск орудуют тысячи партизан — мы сами умножили их число, дотла уничтожая деревни. Автотранспорт не может пробиться через сугробы. Лошадей почти нет, они гибнут из-за недостатка кормов и идут на пропитание солдатам. Единственно, что воодушевляет войска группы армий "Север", что поддерживает в них высокий боевой дух, — это близость конечной цели: Петербург в четырех километрах. А какую цель мы поставим перед ними, бросая в дремучие северные леса?

— Славу в веках! — выкрикнул Гитлер. И, приблизившись к Данвицу почти вплотную, свистящим шепотом, будто поверяя ему великую тайну, сказал: — Я значительно расширю контингент людей, награждаемых орденом Крови. Этот орден, — Гитлер повысил голос и многозначительно приподнял правую руку, — получат и те, кто покорит русские леса, кто огнем национал-социалистского духа растопит русские снега!

Он умолк и снова пристально посмотрел на Данвица, желая, очевидно, проникнуть в его мысли, оценить, какое впечатление произвела на него эта только сейчас родившаяся идея.

А Данвиц думал в эти минуты о том, что происходит там, под Петербургом. Ему казалось, что он слышит разрывы снарядов дальнобойной морской артиллерии, завывание ветра в оголенном, искалеченном войною лесу, видит обмороженные лица и руки солдат... Зачем им этот орден Крови, когда все они уже с ног до головы в крови — своей и вражеской?

Полгода назад рассуждения Гитлера об ордене Крови, об "огне национал-социалистского духа", наверное, привели бы Данвица в священный трепет, даже в экстаз. Но сейчас он стоял в смятении, сбитый с толку, сознающий, что ни одно из произнесенных им слов не дошло до фюрера и — что самое страшное — слова самого фюрера не вызывают в нем того душевного отклика, который неизменно возникал прежде.

Данвиц не понимал, что с ним происходит. Ему стало жутко. Все, чего он так ждал от свидания с фюрером, все, на что так надеялся, не осуществилось. И сам фюрер как-то изменился: то ли стал меньше ростом, то ли очень похудел. Китель висел на нем слишком свободно, нарукавная повязка со свастикой сползла ниже локтя. Волосы на голове казались слипшимися, плохо промытыми, имели какой-то серо-пепельный оттенок.

Данвиц гнал от себя эти мысли, они казались ему кощунственными. И не мог отогнать. Снова и снова возвращался к тому же:

"Неужели фюрер не знает, в каком положении находятся сейчас немецкие войска на северо-западе России, на самом холодном из фронтов?!"

И вдруг, как уже не раз бывало с Данвицем в затруднительных случаях, будто кто-то невидимый подсказал ему всеспасительный ответ:

"Генералы! Все дело в бесчестных генералах! Они неправильно информируют фюрера. Им выгодно затянуть войну до бесконечности. В них ведь не стреляют! Они неплохо устроились в своих непробиваемых блиндажах, в удобных штабных автобусах или даже в комфортабельных особняках, подобно фон Леебу; получают ордена, поместья на оккупированных землях. Зачем им говорить фюреру правду об ужасных условиях, в которых оказались немецкие солдаты? Зачем навлекать на себя гнев его?"

— Мой фюрер, — чуть отстранясь, чтобы не дышать в лицо стоящему почти вплотную Гитлеру, решительно произнес Данвиц, — вас обманывают! Фельдмаршал фон Лееб не выполнил вашего приказа о захвате Петербурга, и теперь ему хочется затянуть события, отсрочить заслуженную расплату. Он пытается отвлечь ваше внимание, вернуть себе ваше доверие второстепенными победами вдали от Петербурга. Он боится предпринять новый штурм этого проклятого города. А бояться-то уже нечего. Вы же сами сказали — Петербург издыхает. Умоляю вас, мой фюрер, прикажите штурмовать! Усильте восемнадцатую армию хотя бы за счет шестнадцатой на какие-нибудь две недели, и Петербург будет у ваших ног!

Гитлер слушал его не прерывая, и Данвицу показалось, что ему удается наконец привлечь внимание фюрера к тому, что сам считал главнейшим, из-за чего и решился написать свое письмо.

Но Данвиц опять ошибался. Пробыв два года вблизи фюрера, он все-таки не постиг его характера. Да и не мог постичь, потому что, подобно многим другим, был ослеплен с детских лет. Атмосфера идолопоклонства перед Гитлером, в которой протекала вся пока еще недолгая жизнь Данвица, приучила его любой поступок, любое слово фюрера воспринимать как откровение.

Среди тех, кто окружал Гитлера, особенно среди генералитета, было, конечно, немало людей иного склада. Отдавая должное его способностям к политическому шантажу, его умению играть на международных противоречиях, его знанию психологии "черни", они в то же время вполне сознавали интеллектуальное убожество Гитлера.

Данвиц не принадлежал к их числу. Он был предан Гитлеру каждой частицей души и тела. И если чувствовал, что его слова, обращенные к фюреру, не находят отклика, то винил в этом только себя. Если Гитлер молчал, то Данвицу казалось, что в эти минуты на фюрера нисходит "озарение", что он советуется со своим "внутренним голосом".

Сейчас Гитлер молчал. Но никакого "внутреннего голоса" он не слышал. Хитрость и сильная воля, которую правильнее было бы назвать не поддающейся рассудку маниакальностью, сочетались в нем с истерической неуравновешенностью. Мысль его двигалась как бы прыжками, перескакивая с одного на другое. И настроение менялось соответственно.

Все эти дни Гитлер был охвачен приступом ярости из-за неудачи наступления на Москву. Он неохотно согласился с предложением Гальдера созвать совещание начальников штабов армий и армейских групп, воевавших в России. Где-то глубоко все время шевелились подозрения, что Гальдер и командующие группами армий попытаются использовать это совещание не для того, чтобы получше подготовить и быстрее возобновить наступление, а для того, чтобы аргументировать невозможность захватить советскую столицу зимой.

Гиммлер знал, когда показать фюреру письмо Данвица. Именно в эти дни крушения очередных его планов Гитлер жаждал беседы с человеком, который воспринимал бы происходящие события точно так, как они воспринимались самим Гитлером, был бы абсолютным его единомышленником. Призыв Данвица продолжать наступление, не считаясь ни с чем, его не очень ясные обвинения против нерадивых генералов представлялись Гитлеру голосом истинного солдата, голосом армии. И этот голос был лучшим лекарством для душевной раны фюрера.

Но взятие Тихвина, о чем Гитлер узнал только вчера, ввергло его в новое состояние. На какое-то время он забыл о Москве. Желание развить тихвинский успех, еще глубже вонзить рассекающий нож в тело России породило в его болезненном воображении план наступления на Вологду. Отгородившись от мира и от полей сражений дремучим лесом, запершись в комнате, куда из-за отсутствия окон никогда не проникал дневной свет, Гитлер планировал предстоящие битвы как бы в безвоздушном пространстве.

Однако страстная, обличительная, направленная против фон Лееба речь Данвица вновь вернула его к неудачам недавнего времени.

Имя фон Лееба всегда ассоциировалось у Гитлера с другим неприятным ему именем — с генералом Гальдером. А вспомнив Гальдера, он вспомнил и навязанное им совещание начальников штабов, которое должно состояться через несколько дней. Совещание же это было прямым следствием провала генерального наступления на Москву.

Так вот и начало цепляться одно за другое. Потянулась длинная цепочка событий, фактов, имен, вновь расшевеливших улегшуюся было ярость Гитлера. Нервный тик ежеминутно пробегал по его лицу. Руки сжались в кулаки. И неожиданно, сразу обоими кулаками он ударил по столу:

— Ты прав, мой Данвиц! Я не могу доверять ни одному из моих генералов и вообще никому, кроме моих адъютантов, моего шофера, моего повара и моей собаки Блонди. Никому! Я все рассчитал, все обдумал, я поднес моим тупицам генералам победу на блюдечке, но они оказались не в состоянии взять ее уже в готовом виде. Они...

Гитлер осекся и утих так же внезапно, как и воспламенился. Перестал потрясать кулаками. Молча вытер пузырьки пены, выступившие в уголках рта. И отрывистым, командным тоном сказал Данвицу:

— Я принял решение. Ты будешь назначен командиром ударного отряда. Ты захватишь Вологду. Но этот приказ последует несколько позже. Теперь же я поручаю тебе другое. Ты отправишься на совещание начальников штабов. Будешь молчать там и слушать. Слушать! — подчеркнул Гитлер, поднимая вверх указательный палец. — Потом ты доложишь мне, что говорил на совещании каждый из его участников. Слово в слово. Понял меня?

Данвиц понял далеко не все. Хотелось спросить, в качестве кого надлежит ему присутствовать на этом совещании и где именно оно будет происходить? Но Гитлер не дал опомниться:

— Иди! И помни: докладывать слово в слово!

Он круто повернулся, подергивая правым плечом, и, едва заметно подволакивая левую ногу, направился к столу.

4

В Белоруссии, целиком оккупированной немецкими войсками, на юге Витебской области расположился небольшой город Орша. Трудно сказать, почему именно там Браухич и Гальдер решили провести совещание начальников штабов трех армейских групп — "Юг", "Центр", "Север" и почти всех армий, сражавшихся на Восточном фронте. Но так или иначе совещание было назначено в Орше.

Ему предшествовало недоброе предзнаменование: перед самым вылетом в Оршу командующий сухопутными войсками вермахта фельдмаршал фон Браухич получил инфаркт. Начальнику генерального штаба Гальдеру пришлось взять на себя всю полноту ответственности за руководство этим авторитетным совещанием, которое должно было либо признать, что ни одна из главных целей войны не может быть достигнута по крайней мере до весны будущего года, либо рассудку вопреки выработать рекомендации, как продолжить наступление по всему фронту от Ладожского озера до Азовского моря.

Данвиц после приема у фюрера очутился на своего рода конвейере, который долго перебрасывал его от генерала к генералу, из одной "зоны безопасности" в другую. Ему приказывали явиться в адъютантскую при фюрере, оттуда направляли в штаб рейхслейтера Бормана, потом вызывали в оперативный штаб вооруженных сил. Принимали его всюду второстепенные и даже третьестепенные должностные лица. Они делали какие-то отметки на его командировочном предписании, давали мелкие, как казалось Данвицу, поручения, смысл которых был довольно однообразен: что-то запомнить, что-то кому-то передать, что-то в письменном виде доложить по окончании совещания. А в конце концов он оказался прикомандированным к генералу Бреннеке.

Данвиц явился к нему вечером, накануне отправки в Оршу. Генерал располагался в "зоне безопасности номер три", в домике, подобном тому, в котором Данвицу довелось провести тревожные сорок минут перед встречей с Гиммлером.

Выслушав рапорт Данвица о том, что ему приказано сопровождать начальника штаба группы армий "Север" в Оршу, Бреннеке не выказал ни малейшего удивления, а лишь понимающе усмехнулся и сказал, что одобряет решение фюрера предоставить возможность храброму командиру полка провести еще некоторое время в тылу. Словом, дал понять, что рассматривает прикомандирование к нему Данвица как слегка замаскированный кратковременный отпуск фронтовику.

А Данвиц понял другое: кто-то искусно дезинформировал генерала, позаботившись придать появлению возле него Данвица совершенно безобидный характер. Он спросил начальника штаба, в чем будут состоять его обязанности. Но Бреннеке было не до него. Перед генералом лежала карта и какие-то листки с машинописным текстом. Он, видимо, готовился к докладу на совещании и фактически отмахнулся от Данвица. Сказал, что на месте все прояснится, и распорядился, чтобы Данвиц завтра, в 7:00, был на аэродроме, где три дня назад они оставили самолет, доставивший их из Пскова.

Совещание открылось ровно в десять часов утра.

Трехэтажный каменный дом, в котором собрались начальники штабов, и весь квартал, прилегающий к нему, были оцеплены эсэсовцами. По пути туда Данвицу пришлось неоднократно предъявлять свою "Зольдбух" вместе с полученным в ставка командировочным предписанием.

В Орше было холодно, почти так же, как под Петербургом. Офицеры, с которыми шел Данвиц по расчищенной от снега улице, говорили, что ночью температура упала до минус двадцати по Цельсию. У Данвица мерзли уши. Он пожалел, что не захватил с собой фронтовых своих наушников, которые смастерил ему ординарец из куска серого войлока.

В последний раз предъявив документы, Данвиц поднялся по ступеням высокого крыльца и, открыв дверь, оказался наконец в жарко натопленной большой прихожей. Находившаяся здесь вешалка, явно не рассчитанная на такое скопление посетителей, была уже завалена офицерскими и генеральскими шинелями.

Из прихожей широкая каменная лестница с выщербленными ступенями вела наверх. Поднявшись по ней на второй этаж, Данвиц вслед за своим шефом вместе с другими сопровождавшими Бреннеке офицерами прошел в большой зал с лепным потолком. В центре зала стоял длинный стол. По обеим сторонам его в три ряда выстроились стулья, частично уже занятые. Первые ряды по обе стороны стола и кресло у дальнего его торца оставались еще пустыми.

На стене висела огромная карта, испещренная изгибающимися, точно змеиные языки, стрелами и кривыми линиями. К карте была прислонена длинная, похожая на бильярдный кий указка.

Какой-то офицер встретил Бреннеке еще в дверях зала и почтительно указал ему место в первом ряду у стола. Он же безмолвным жестом дал понять всем, кто сопровождал генерала, что они могут располагаться во втором и третьем рядах позади своего начальника.

Каждую минуту в зал входили все новые генералы и офицеры. Почти никого из них Данвиц не знал. И вдруг, к радости своей, увидел Эрнста Крюгера. Полковник стоял, озираясь, у входа, выбирал свободное место.

Данвиц слегка приподнялся и вытянул шею, стараясь встретиться с ним взглядом. Но тут за спиной Крюгера возник какой-то высокий генерал, и полковник поспешно отступил в сторону.

Наконец взгляды их встретились. Крюгер широко улыбнулся, закивал головой. Сделал знак рукой, приглашая Данвица подойти. Данвиц послушно стал пробираться между рядами стульев.

— Рад тебя видеть, Арним, — приветливо сказал Крюгер. — Значит, мое предсказание сбылось?

Еще не отдавая себе отчета, что имеет в виду Крюгер — высказанную им при расставании в Пскове надежду на возможность скорой встречи или исполнение его совета "закрепиться" в ставке, Данвиц поспешил ответить на приветствие:

— Я тоже рад тебя видеть, Эрнст.

— Сядем вместе? — предложил Крюгер, продолжая рассеянно шарить глазами по залу.

— Но... я сопровождаю генерала Бреннеке, — нерешительно сообщил ему Данвиц.

— Что ж, тогда я пойду туда, к вам, — сказал Крюгер. — Я на этот раз никого не сопровождаю.

В третьем ряду еще сохранилось несколько свободных стульев, и Крюгер направился туда, увлекая за собой Данвица. На ходу он кивком головы и легкими взмахами руки приветствовал знакомых.

Уселись так, что Данвицу был виден лишь коротко остриженный затылок начальника штаба группы армий "Север".

— Ну... был у фюрера? — понизив голос до шепота, спросил Крюгер.

— Был, — так же тихо ответил Данвиц и удивленно переспросил: — Разве ты не знаешь?

— Откуда же? Я только вчера вечером вернулся из Пскова, в рано утром вылетел сюда.

— С какой целью? — как-то непроизвольно вырвалось у Данвица.

— Привез пакет, — неопределенно ответил Крюгер. — Мое дело штабное. А вот, позволь поинтересоваться, с какой целью прибыл сюда ты?

Данвиц открыл было рот, но тут же плотно сжал губы. Спросил мысленно себя: "Да, с какой же, собственно, целью я приехал сюда?"

И тотчас почувствовал, что лицемерит перед самим собой. Он послан сюда в качестве шпиона. Именно шпиона! Однако Данвиц с негодованием откинул это первое пришедшее на ум слово. Нет, он приехал с поручением фюрера. Слово "шпионство" несовместимо с заданиями фюрера. Убийство по приказу фюрера не есть убийство. Наблюдение за трусливыми генералами не шпионство. Все, что ни поручил бы фюрер, является священным долгом перед великой Германией и никаким другим понятием обозначено быть не может.

Он посмотрел на Крюгера, и вдруг весь тот разговор в псковском казино снова зазвучал в его ушах. "Да, да, наблюдение за трусливыми генералами! — с ожесточением повторил про себя Данвиц. — И если понадобится, то и за тобой буду наблюдать, полковник Эрнст Крюгер!"

Занятый своими мыслями, он не сразу заметил, что Крюгер не сводит с него глаз, ожидая ответа.

— Мне приказано сопровождать генерала Бреннеке, — слегка отворачиваясь, сказал Данвиц.

— Что ж, приказы не обсуждают, — как будто с одобрением и вместе с тем с какой-то скрытой иронией откликнулся Крюгер. — Фюрер был к тебе благосклонен?

— Он... не забыл меня, — ответил Данвиц. — И этого мне достаточно.

— Я надеюсь, что ты... — начал было Крюгер, но в это время, как и при первой их встрече в Пскове, от дверей раздался громкий голос: "Ахтунг!.."

Все встали. Вытянув шею и устремив взгляд к двери, Данвиц увидел, что в зале появился начальник генерального штаба Гальдер.

...Медленно, слегка прихрамывая — он все еще не поправился окончательно после падения с лошади, — Гальдер шел вдоль стола к пустующему креслу, и головы всех офицеров и генералов, обращенные в его сторону, поворачивались так же медленно.

Кроме Крюгера, Гальдер был здесь единственным человеком, которого Данвиц знал раньше, потому что и до начала войны с Россией этот генерал уже занимал свой теперешний высокий пост и частенько бывал в кабинете Гитлера.

По странному капризу самых различных обстоятельств всегдашняя неприязнь Данвица к штабным генералам никогда не распространялась на Гальдера. В данном случае верх брало другое чувство, традиционно культивируемое в немецкой военной среде, — чинопочитание. Кроме того, на отношение Данвица к Гальдеру оказывала влияние и репутация начальника генерального штаба как одного из выдающихся стратегов германских вооруженных сил. Даже в личном штабе Гитлера, который возглавлял Йодль и к которому после операции в Глейвице причислили Данвица, авторитет Гальдера был очень высок.

О том, что по мере развития военных действий на Восточном фронте, не приведших до сих пор ни к одной решающей победе, этот авторитет неуклонно снижался, Данвиц не был осведомлен. Не знал он и о разногласиях фюрера с генштабом, обострившихся в августе, когда Гальдер, фон Бок и Гудериан настаивали на сосредоточении всех сил для наступления на Москву, а Гитлер ставил судьбу советской столицы в прямую зависимость от захвата на севере Ленинграда и Финского залива, а на юге — всей Украины и в особенности района Донецка.

Напряженно и почтительно следя за медленной походкой слегка прихрамывающего Гальдера, Данвиц был уверен, что слово начальника генштаба здесь, на этом совещании, должно прояснить многое. Он не сомневался, что в большой черной папке, которую нес за генералом один из его адъютантов, уже лежат готовые ответы если не на все проклятые вопросы, мучающие Данвица, то по крайней мере на большинство из них.

Но это было очень далеко от истины. Непроницаемый надменный взгляд Гальдера и его уверенная, хотя и с чуть заметным припаданием на одну ногу, походка являлись лишь привычной маскировкой, за которой тщательно скрывались душевные терзания, сомнения и противоречия, особенно обострившиеся в самые последние дни.

Для этого имелись серьезные причины.

Возникшее после взятия Тихвина фантастическое намерение Гитлера бросить часть войск группы армий "Север" дальше, в глубь России, не могло вызвать ликования в генштабе.

Только что вернувшийся из Пскова полковник Крюгер доложил Гальдеру, что теперь и фельдмаршал фон Лееб оценивает события, последовавшие за взятием Тихвина, крайне пессимистично. Бои в районе между озерами Ладожским и Ильмень развивались неудачно. Противник оказывал очень сильное давление в направлении Малой и Большой Вишеры. Неустойчивым было положение и самого Тихвина: русские непрерывно атаковали его с юга и продолжали накапливание сил на этом участке фронта. Еще хуже обстояло дело с Волховом, судьба которого после захвата Тихвина считалась предрешенной. Войска генерала Федюнинского сумели не только отстоять этот важный пункт, но даже отбросили части первого армейского корпуса к югу от Волховстроя.

Для того чтобы продолжать наступление, фон Лееб просил значительных подкреплений. В противном же случае фельдмаршал считал целесообразным выровнять линию фронта, оставив Тихвин, и усилить за счет этого волховское направление.

Доложить обо всем этом Гитлеру начальник генерального штаба не решался. И до вылета в Оршу успел дать шифровку фон Леебу, в которой сама мысль об отходе из Тихвина характеризовалась как недопустимая.

Серьезнейшие опасения вызывало у Гальдера и положение на центральном, а также на южном направлениях германо-советского фронта. Наступление фон Бока выдохлось. Войска его вышли из напряженных боев сильно потрепанными, а о пополнении их за счет части сил фон Лееба или Рунштедта нечего было и думать. К тому же ударили сильные морозы; генштаб не заблуждался относительно трудностей продолжения войны с Россией в зимних условиях.

И Браухич и Гальдер все более укреплялись в мысли, что ни Москву, ни Ленинград до будущего года захватить не удастся, что в создавшихся условиях было бы идеальным достигнуть нижнего течения Дона, выйти к Горькому, овладеть Тамбовом, Рыбинском, Лодейным Полем, а на юге — Майкопом, Сталинградом и здесь закрепиться до весны.

Но Гитлер не хотел и слышать об этом. Он требовал наступления по всему фронту и захвата Москвы.

Ситуация осложнялась тем, что всего лишь три месяца назад ж Браухич и Гальдер доказывали Гитлеру, что захват Москвы является главной и первоочередной задачей. А теперь, когда и Гитлер пришел к тому же выводу, они оказались вынужденными идти на попятную, доказывать фюреру, что в условиях зимы и с каждым днем крепнущего сопротивления советских войск эта задача неосуществима...

Браухичу повезло: инфаркт надолго уложил его в постель. Зато Гальдеру приходится нести бремя за двоих.

Он опустился в кресло, услужливо отодвинутое адъютантом, и, не дотрагиваясь до черной папки, положенной перед ним, негромко объявил:

— Совещание считаю открытым. Полагаю необходимым, прежде чем слушать доклады начальников штабов групп армий, ознакомить присутствующих с обстановкой на Восточном фронте в целом.

Гальдер встал, подошел к висевшей на стене карте, вооружился указкой. Говорил он, глядя прямо в зал, и лишь изредка оборачивался к карте, чтобы ткнуть указкой в тот или иной район или прочертить воображаемую линию. Гальдер знал обстановку наизусть.

Данвиц сидел, напряженно вытянувшись в сторону карты и стараясь не пропустить ни одного слова из того, что говорил Гальдер. Прошло несколько минут, прежде чем он вспомнил о поручении фюрера. Поспешно вытащил из кармана потрепанную записную книжку, в которой обычно делал заметки, касающиеся полковых дел, — о потерях, о расходе и поступлениях боеприпасов, о продовольственном снабжении, раскрыл ее на чистой страничке, вынул карандаш и тут же услышал за своей спиной категоричный шепот:

— Делать записи запрещено!

Данвиц обернулся, но увидел лишь спину удаляющегося от него офицера.

Он пожал плечами, заметил, что по лицу Крюгера пробежала едва заметная ироническая усмешка, и, раздраженно захлопнув книжку, сунул ее обратно в карман. Снова попытался сосредоточиться на том, что говорил Гальдер.

А начальник генерального штаба говорил в этот момент о наступающих холодах, которые якобы несут с собой не только очевидные трудности для войск, но и несомненные выгоды: любая местность становится проходимой для танков и моторизованных частей.

Затем Гальдер перешел к характеристике противника. Он утверждал, что несоответствие между огромной протяженностью фронта и силами русских, которые уже на исходе, не даст возможности Сталину создать сплошную глубоко эшелонированную оборону между Черным морем и Ладожским озером. Вероятнее всего, советские войска наиболее упорно будут удерживать обширный район, прилегающий к столице, включая Вологду и Саратов, а также важные дороги, связывающие этот район с военно-промышленной базой Урала и азиатской частью России, с Мурманском и Кавказом...

Гальдер говорил долго. И все же напряженно слушавший его Данвиц не мог понять, к какому выводу стремится он подвести совещание. Очевидно было, во-первых, что наступление надо продолжать, что немецким войскам необходимо продвинуться еще дальше в глубь советской территории. Во-вторых, следовало учесть, что такое наступление рискованно, хотя риск этот оправдан. И, наконец, в-третьих, надо было иметь в виду, что силы русских на исходе.

Возможным казался и четвертый вывод: войну против России в этом году выиграть нельзя. Однако такой вывод вытекал как бы из подтекста. Гальдер старательно избегал каких-либо прогнозов относительно сроков окончания войны.

Когда начальник генштаба прислонил указку к стене и вернулся в свое кресло, Данвиц вопросительно посмотрел на Крюгера, пытаясь понять, как относится он к услышанному. Но лицо полковника будто окаменело.

— Перейдем к обсуждению, — объявил тем временем Гальдер. — Группа армий "Юг"! Генерал-лейтенант Зоденштерн.

Сидевший по левую руку от Гальдера высокий, сухощавый генерал встал.

— Прежде всего я позволю себе напомнить, что группа армий "Юг" имеет наибольшее продвижение в глубь территории противника, — торжественно произнес он.

— И воюет в наиболее благоприятных климатических условиях, — вполголоса, но так, что его услышали все, заметил сидевший по другую сторону стола Бреннеке.

Зоденштерн, который до того обращался как бы непосредственно к Гальдеру, мельком взглянул на Бреннеке и, как бы отвечая ему, но снова глядя на начальника генштаба, продолжал:

— И кроме того, именно армейская группа под командованием фельдмаршала Рунштедта имеет возможность доложить фюреру, что до сих пор неуклонно выполняла все его приказы.

В этих словах уже послышался неприкрытый вызов и фон Леебу и фон Боку. Все знали, что августовский план Гитлера захватить Петербург и продвинуться в глубь Украины был выполнен только наполовину и лишь за счет продвижения группы армий "Юг".

— Войсками нашей группы, — продолжал Зоденштерн, — еще в августе захвачена вся Правобережная Украина, нанесен глубокий охватывающий удар из района Кременчуга в тыл Юго-Западного фронта русских и ударом на юг прижат к Черному и Азовскому морям советский Южный фронт. Но фельдмаршал фон Рунштедт на этом не остановился. Если новая и старая русские столицы — Москва и Петербург — до сих пор находятся в руках противника, то Киев, известный в истории как "мать городов русских", давно не принадлежит большевикам. Нами взята Одесса. И, наконец, восемнадцатого октября мы начали штурм Крымского перешейка, прорвали укрепления русских, заставили их отступить к Керчи, но не позволили закрепиться там. Русские были вынуждены эвакуироваться на Таманский полуостров. Таким образом, в настоящее время нашему фронту удалось продвинуться почти на триста километров восточнее группы армий "Центр". Фюреру не в чем упрекнуть нас. Мы выполнили свой долг.

Зоденштерн сделал паузу и надменным взглядом обвел присутствующих.

Все молчали.

— Теперь, — снова заговорил Зоденштерн, — мой долг ответить на вопросы, поставленные начальником генерального штаба. Фельдмаршал Рунштедт и я полагаем, что на сегодня требовать от нашей группы войск большего нельзя. Мы стоим уже на Дону. Дальнейшее продвижение означало бы такой отрыв нашего левого крыла от группы армий "Центр", который неизбежно повлечет за собой многие опасности. Наша группа армий вынуждена исходить из общего положения на германо-советском фронте, то есть учитывать реальное положение двух других групп. Этот учет диктует единственно правильное решение — закрепиться на достигнутых рубежах и продолжить наступление лишь после дальнейшего продвижения соседней с нами группы армий "Центр". Такова точка зрения фельдмаршала Рунштедта, которого я имею честь здесь представлять.

Зоденштерн сделал короткий кивок в сторону Гальдера и сел.

...Данвиц пытался запомнить все, что говорил генерал. И не только содержание его речи, но и интонации, с которыми он произносил ту или иную фразу. Нетрудно было понять, куда клонит Зоденштерн. Он явно преследовал две цели: напомнить, что группа армий "Юг" имеет наибольший успех по сравнению с двумя другими, и, пользуясь этим, выторговать ей право на прекращение наступления.

— Генерал-лейтенант Бреннеке! — назвал Гальдер следующего докладчика.

Бреннеке, поднявшись, совсем заслонил Гальдера. Теперь Данвиц видел перед собой только широкую спину своего шефа.

— Господа, — начал Бреннеке, — я представляю здесь наиболее тяжелый и, позволю себе напомнить, самый несчастливый фронт. Цель, которую поставил перед нами фюрер, заключалась, как известно, в захвате Петербурга. И вы знаете, что эта цель до сих пор не достигнута.

Бреннеке сделал паузу, как бы давая возможность присутствующим освоиться с этим печальным фактом.

— Фельдмаршал фон Лееб и я, — продолжал он, — считаем своим долгом доложить сегодня, на этом первом с начала войны совещании начальников штабов, нашу откровенную оценку создавшегося положения и наши соображения на ближайшее будущее. Я далек от намерений, господа, преуменьшать значение для русских Москвы, но с полной уверенностью заявляю здесь, что Петербург для них не только второй по величине промышленный, политический и военный центр, а и великий, с их точки зрения, символ, своего рода знамя, под которым они готовы идти на смерть. Этот город считается у них колыбелью революции и носит имя основателя большевистского государства. Я отдаю должное доблести войск фельдмаршала фон Рунштедта и не сомневаюсь, что в боях за Киев, равно как и за другие советские города на юге России, им пришлось сломить сопротивление не только армии противника, а и многочисленного гражданского населения Украины. Но если последнее справедливо в отношении группы армий "Юг", то оно не в меньшей, а, мне кажется, даже в большей мере характерно для боевых действий на нашем фронте. С первых же дней войны нам пришлось иметь дело не только с армией, но и с сотнями тысяч фанатиков, не состоящих формально на военной службе. Это не преувеличение. По самым приблизительным подсчетам, десятки тысяч жителей пошли в так называемое народное ополчение и не менее полумиллиона жителей Петербурга и примыкающих к нему городов участвовали в строительстве Лужских оборонительных сооружений, задержавших наше продвижение к Петербургу почти на месяц. И когда нам удалось наконец прорвать эти укрепления и подойти к городу почти вплотную, на пашем пути обнаружилось еще несколько оборонительных поясов. Я прошу вас, господа, не забывать, что Петербург является мощным индустриальным комплексом, и у большевистских вождей имелась возможность широко использовать здесь для оборонительных сооружений металл и бетон. Смею полагать далее, что всем присутствующим теоретически знаком театр военных действий на северо-западе России. Ни в центре страны, ни на юге ее географические и климатические условия не могут идти в сравнение с теми, в каких приходилось и приходится вести бои группе армий "Север". Леса и болота, летом кишащие комарами, а осенью превращающиеся в непроходимые топи, — таков наш театр. И вдобавок ко всему в сентябре, когда мы, напрягая все свои усилия, окружили Петербург кольцом блокады, от нас забрали значительную часть авиации и танков. Чем же нам было штурмовать город? А потом наступили зимние холода. Я слышал, что здесь, в Орше, мороз сегодня достигает двадцати градусов. Но у нас, под Петербургом, холода начались двумя неделями раньше. И все-таки в этих ужасных условиях, с ослабленными силами, при отсутствии теплой одежды, нам удалось захватить Тихвин, опоясать Петербург вторым кольцом блокады. Но это, господа, все, на что мы способны сегодня. Теперь нам остается рассчитывать лишь на то, что голод в Петербурге довершит наше дело. Ни о каком дальнейшем продвижении войск группы "Север" в ближайшее время речь идти не может, если нам не вернут хотя бы того, что было взято от нас в сентябре на усиление Центрального фронта.

Данвиц, захваченный этой речью, испытывал двойственное чувство. Его существо как бы раздвоилось. Данвиц — фронтовик, познавший все боевые тяготы, раненный в боях, участник безрезультатных штурмов Ленинграда, очевидец превосходящего все человеческие возможности сопротивления русских, понимал, что Бреннеке прав, тысячу раз прав! Но другой Данвиц, фанатик, закрывающий глаза на реальную действительность и вопреки логике, фактам, здравому смыслу продолжающий верить в магическую силу приказа фюрера, кипел негодованием: "Как он смеет говорить так? Фюрер требует идти вперед, в глубь России, к Вологде, а полномочный представитель командования групп армий "Север" доказывает, что это невозможно!"

И голос этого второго Данвица очень скоро заглушил все аргументы первого.

"Предатель, предатель!" — мысленно кричал он, с ненавистью глядя на коротко остриженный затылок Бреннеке. В какое-то мгновение ему хотелось выхватить маузер и выпустить всю обойму в этот затылок, в поднимающуюся над тугим воротником кителя жировую складку. Он, Данвиц, от самого фюрера получил приказ пробиться с ударным отрядом к Вологде, и он выполнит этот приказ, чего бы это ни стоило. Даже если для этого придется пожертвовать всем отрядом и сложить собственную голову в снегах России. А этот боров в генеральском мундире позволяет себе противиться воле фюрера.

Ратует за то, чтобы весь фронт замер на месте без движения, без цели! Он предатель, предатель!..

— Генерал фон Грейфенберг! — вызвал Гальдер третьего докладчика.

— Я не намерен идти по пути моего уважаемого коллеги генерала Бреннеке, — с плохо скрываемой иронией заговорил тот. — Не могу соревноваться с ним в анализе трудностей, с которыми всем нам пришлось встретиться. Не вижу смысла в живописании жертв, которые понесены нами во имя победы. В одном я согласен и с генералом Бреннеке и с генералом Зоденштерном: наступающая зима сулит нам новые тяжкие испытания. Что же мы должны делать? Фюрер соблаговолил согласиться выслушать наше мнение, прежде чем решить этот вопрос окончательно и бесповоротно. Насколько я понял моих коллег, командующие группами армий "Юг" и "Север" предлагают остановиться, переждать зиму и возобновить наступление весной будущего года. Для нашей группы войск это неприемлемо. Фельдмаршал фон Бок уполномочил меня огласить здесь другое предложение. Его легко выразить одним-единственным словом — вперед! Или еще точнее: вперед — на Москву!

Фон Грейфенберг сделал паузу, обвел глазами присутствующих, точно наслаждаясь произведенным впечатлением, и, несколько понизив голос, продолжал:

— Генерал Бреннеке говорил, какой эффект — и военный и чисто психологический — имел бы захват Петербурга. Я согласен с этим. Но Петербург не взят, и выступление генерала не оставляет сомнений в том, что на захват этого города штурмом в ближайшее время нет никаких надежд, хотя нас всех очень обрадовал, конечно, оптимистический прогноз докладчика: голод рано или поздно довершит то, чего не удалось сделать фельдмаршалу фон Леебу... Не преуменьшая значения Петербурга, я хочу заявить, что немецкие флаги на кремлевских башнях будут означать и для Германии и для всего мира, что война с Россией победоносно завершена. А мы находимся сейчас лишь в считанных десятках километров от Кремля. Предвижу вопрос: дает ли командование группы армий "Центр" твердую гарантию, что, начав новое наступление на Москву, мы на этот раз добьемся успеха? Отвечаю: я верю в это. И хочу воспользоваться своим правом на встречный вопрос: а какая существует альтернатива? Из чего нам выбирать? Залечь в полусотне километров от цели? Зарыться в снег на тысячекилометровом фронте? Верховному командованию известно, какие необъятные пространства отделяют нас от границ рейха. А кто контролирует эти гигантские пространства? Наши эсэсовские и полицейские части? Нет, господа, их контролируют русские партизаны!

Легкий шум пронесся по залу.

— Да, — повышая голос, продолжал Грейфенберг, — на этом совещании мы должны смотреть правде в глаза. В нашем тылу сотни отрядов советских партизан. Их численность не поддается учету, равно как и дислокация. Они непрерывно растут в действуют уже не изолированно. Партизаны теперь тоже управляются из Москвы, располагают надежными средствами связи... Итак, я повторяю свой вопрос: какая существует альтернатива нашему наступлению на Москву? Сидеть в снегах и ждать, пока Сталин подтянет новые резервы из необъятных глубин России? Позволить ему безнаказанно изматывать наши замерзающие войска одновременными ударами с фронта и тыла? Допустить в конце концов возможность прорыва нашего фронта, не эшелонированного в глубину? Подобная тактика была бы заранее запланированным поражением. Поэтому я призываю: вперед, на Москву! Немедленная перегруппировка войск, создание нового мощного бронированного кулака и удар по Москве. Я знаю, этого хочет наш фюрер. И я верю: в этом ключ к победе. Хайль Гитлер!

...Данвиц еле сдержал себя, чтобы не вскочить с места и не крикнуть в ответ торжествующее "Хайль!". После блеклых, пессимистичных речей, которые он только что слышал в этом вале, выступление начальника штаба группы войск "Центр" прозвучало набатом. В эту минуту Данвиц забыл о том, что его-то самого Грейфенберг вновь обрекает на бессмысленное стояние у порога Петербурга, близ улицы Стачек.

Он опустил руку на колено сидящего рядом Крюгера и крепко сжал его. Крюгер повернулся к нему лицом, и Данвиц с удивлением обнаружил, что на этом лице нет ни малейшего выражения радости.

— Мне больно, убери руку, — пробурчал Крюгер.

Данвиц негодующе передернул плечами и тут же услышал бесстрастный голос Гальдера:

— Объявляется перерыв на двадцать минут.

Зашумели отодвигаемые стулья, зал мгновенно наполнился гулом множества голосов и шарканьем ног по паркету.

Данвицу хотелось подойти к Грейфенбергу и от души поздравить его с замечательным выступлением. Он уже сделал было движение в сторону генерала, окруженного толпой полковников, но вовремя остановился. Сообразил, что изъявление восторженных чувств перед генералом, который совсем не знает его, выглядело бы странно и даже бестактно.

— Может быть, закусим? — предложил Крюгер. Он стоял рядом, закуривая сигарету, и, не глядя на Данвица, съязвил: — Или ты уже сыт духовной пищей?

Данвиц смерил его неприязненным взглядом.

— Ну, ну, не петушись, — добродушно улыбнулся Крюгер и потянул за поясной ремень. — Пойдем в буфет.

Когда они вошли в соседнюю комнату, где размещался буфет, там уже трудно было протолкаться к длинному столу, уставленному закусками.

— Подожди, — сказал Крюгер, оставляя Данвица у двери.

Он исчез в толпе и через две-три минуты снова вынырнул из нее, балансируя двумя тарелками. На каждой из них лежала пара сосисок и возвышалась коричневая горка тушеной капусты.

— До вилок и ножей добраться не удалось, — сказал Крюгер, подавая одну из тарелок Данвицу. — Впрочем, истинного солдата такой пустяк огорчить не может. Под Петербургом ты вряд ли пренебрегал едой, если под рукой не оказывалось столового прибора и крахмальной салфетки?

Данвиц молча взял тарелку и, отвернувшись к стене, зажал сосиску в пальцах. Он и впрямь очень проголодался. В считанные минуты очистил тарелку. Да и Крюгер так же быстро покончил с едой.

— А за тобой должок, — обратился он к Данвицу, вытирая носовым платком мокрые, сальные пальцы. — Помнишь, там, в Пскове, ты задавал мне всяческие вопросы, и на каждый из них я отвечал без уверток. Теперь моя очередь спрашивать. Скажи наконец, как же прошла твоя встреча с фюрером!

Они стояли у стены, в некотором отдалении от остальных офицеров, толпившихся у буфетной стойки.

— Ты полагаешь, что здесь подходящее место для такого разговора? — нехотя откликнулся Данвиц.

— А где мы найдем место лучше и когда еще встретимся? — резонно заметил Крюгер. — Ты ведь, надо полагать, возвратишься на свой фронт? Или, — Крюгер сощурился, — уже воспользовался моим советом?

— Застрять в ставке? — саркастически произнес Данвиц. — Нет! Фюрер поручил мне... — начал было он, но тут же смолк.

Он отдавал себе отчет, что назначение его командиром авангарда немецких войск, направляемых к Вологде, было, несомненно, военной тайной. Но есть же у него и другое поручение фюрера! Не боевое. Не связанное с оперативными планами. Ему, в сущности, поручили шпионить за Бреннеке. И не напрасно. Речь начальника штаба группы армий "Север" на сегодняшнем совещании была, по существу, пораженческой... Но и об этом поручении фюрера распространяться нельзя. Тут уж не только военная, а и государственная тайна...

— Я остаюсь на фронте, — скупо и очень сухо сказал Данвиц, явно уклоняясь от прямого ответа.

— Что ж, правильно, — не то с иронией, не то с удивлением встретил это сообщение Крюгер.

— Мне не хочется попусту тратить здесь время, — на этот раз уже совершенно искренне добавил Данвиц.

— Ну почему же попусту? Такие совещания, как это, обогащают ум и память, — возразил Крюгер. — Наибольшее впечатление на тебя произвела, разумеется, речь Грейфенберга?

— Разумеется! — горячо подтвердил Данвиц.

— А остальных? — снова прищурившись, спросил Крюгер.

— Мы никогда бы не выиграли войну, если бы рассуждали так, как Зоденштерн и Бреннеке.

— А разве мы ее уже выиграли?

Этот вопрос Крюгера прозвучал как выстрел в тиши. Данвиц с недоумением, даже с испугом посмотрел на полковника, но тот как ни в чем не бывало выдержал его взгляд, будто задал самый обычный, чисто деловой вопрос.

— Да, мы почти выиграли ее, — взорвался Данвиц. — Мы захватили территорию, равную всей Европе. Мы истребили десятки тысяч наших врагов. Мы стоим у Петербурга и под Москвой...

Он говорил и говорил, постепенно осознавая, что стремится убедить в очевидности победы не Крюгера, а прежде всего самого себя, и чем больше он произносит слов, тем больше возникает перед ним вопросов, на которые не так-то просто ответить даже самому себе. И Данвиц умолк.

Почему-то ему вспомнился разговор с Гиммлером. Рейхсфюрер СС интересовался Крюгером... Интересовался?.. Нет, Данвиц сам назвал ему эту фамилию, по какому-то незначительному поводу. Однако все последующие рассуждения Гиммлера — сейчас Данвиц понял это отчетливо — имели косвенное отношение к Крюгеру. Тогда, занятый совсем другими мыслями, Данвиц не придал этому значения. Ему казалось, что рейхсфюрер просто развивает свой тезис о значении преданности фюреру, о бдительности, о существовании тайных врагов рейха. Но сейчас... Как он сказал, этот Крюгер, о нашей победе? "А разве мы ее уже выиграли?.." Это тоже припахивает пораженчеством. И тогда, в Пскове, он позволял себе какие-то двусмысленные намеки...

Данвиц внимательно, с ног до головы осмотрел полковника, будто увидал его впервые. Тяжко задумался: "В чем сейчас состоит мой долг? Дать резкий отпор Крюгеру, назвать своим именем то, что этот человек высказал ему в туманной, завуалированной форме? Сказать, что порывает с ним все отношения? Или... по возвращении в ставку доложить Гиммлеру, что этот Крюгер вызывает у него подозрения?"

Данвиц стоял молча.

Некоторое время молчал и Крюгер. Потом спросил как-то отрешенно:

— Ты слышал когда-нибудь, Арним, такое изречение: "Я мыслю, следовательно, я существую"?

— Что? — недоуменно переспросил Данвиц. — Кто это сказал?

— Это сказал Декарт...

— Я знаю другие слова: "Фюрер думает за нас!" — и для меня этого достаточно, — отпарировал Данвиц.

— Ну, разумеется, — поспешно согласился Крюгер. — А вот уж и звонок. Нам пора в зал...

Вторая половина совещания была совсем не интересна. Гальдер предоставил слово нескольким начальникам штабов армий. Выступления их не отличались оригинальностью. Говорили о больших потерях в личном составе, жаловались на отсутствие теплой одежды, на несвоевременный подвоз горючего и боеприпасов, требовали подкреплений.

Гальдер слушал их рассеянно и потом стал сворачивать совещание.

— Я полагаю, — сказал он, — что военное положение требует от нас краткости. Ситуация ясна. Настало время принять решение и доложить его фюреру.

С этими словами он раскрыл лежавшую перед ним черную папку, некоторое время перебирал в тишине ее содержимое, наконец, найдя нужный листок, провозгласил:

— В соответствии с волей фюрера и предложениями, высказанными начальником штаба группы армий "Центр" генерал-лейтенантом Грейфенбергом, предлагается немедленно возобновить наступление на Москву. План операции включает в себя следующие основные моменты... — Не выпуская из рук листка, Гальдер подошел к карте, взял указку и уверенно ткнул ею чуть южнее Москвы. — Вторая танковая армия генерала Гудериана захватывает город Тулу и затем развивает удар в направлении Москвы. На севере девятая полевая армия во взаимодействии с третьей танковой наносит удар через канал Волга — Москва, а затем поворачивает на Москву с тыла... С запада мы предпринимаем фронтальный удар силами четвертой армии справа и четвертой танковой — слева.

Гальдер сделал паузу, повернулся спиной к карте и, глядя в сторону начальника штаба группы армий "Центр", громко спросил:

— Генерал фон Грейфенберг, готовы ли вы начать наступление немедленно?

Грейфенберг встал.

— Я полагаю... что нам потребуется какое-то время, чтобы произвести перегруппировку сил.

— Верховное командование может предоставить вам максимум три дня, включая сегодняшний, — жестко сказал Гальдер.

И, не дожидаясь согласия или возражений, объявил:

— Это все. Совещание закрыто.

"А как же на севере?! — хотелось крикнуть Данвицу. — Как же с Петербургом? Как с наступлением на Вологду?!"

Но участники совещания уже поднимались со своих мест...

5

В ночь на шестнадцатое ноября немецкая авиация подвергла советскую столицу ожесточенной бомбежке. Одна из фугасных бомб разорвалась на территории Кремля.

Сталин в эти минуты находился в своем служебном кабинете. От разрыва бомбы на мгновение потускнел свет настольной лампы, дрогнули стекла в окнах и взрывная волна, уже на исходе, ощутимым дуновением пронеслась по комнате.

Сталин непроизвольно встал из-за стола, оглядел кабинет недоуменным взглядом, словно ожидая увидеть здесь следы каких-то изменений. Протянул было руку к звонку, но и без звонка в ту же минуту в кабинет вбежали Поскребышев и сотрудник охраны Хрусталев.

— Где? — спросил их Сталин таким тоном, будто эти двое были виноваты в том, что бомба разорвалась поблизости.

Ни Поскребышев, ни Хрусталев ничего не могли ответить. Разрыв бомбы и для них был такою же неожиданностью, как и для Сталина. В его кабинет они поспешили, повинуясь скорее инстинкту, чем здравому смыслу.

— Немедленно узнайте и доложите! — приказал Сталин и снова сел за свой рабочий стол.

Сквозь плотно зашторенные окна отчетливо доносились гулкие выстрелы зенитных орудий. Особенно грохотали зенитки, расположенные у кремлевских стен.

Сталин потушил свет, подошел к окну и слегка отодвинул штору. По небу шарили лезвия прожекторов, время от времени выхватывая из темноты сигарообразные аэростаты заграждения. Опустив штору, он направился обратно к столу своим обычным, неторопливым, мягким шагом.

На пороге опять появился Поскребышев. Доложил:

— Бомба упала на Ивановской площади, товарищ Сталин. Жертв нет. Но воронка большая, очевидно...

— Сам видел? — прервал его Сталин.

— Нет. Комендант доложил...

— Осмотри лично! — приказал Сталин и склонился над бумагами.

Через мгновенье он поднял голову, недовольно взглянул на Поскребышева, который продолжал стоять в дверях.

— Ну?

— Товарищ Сталин, — просительно сказал Поскребышев, — вам надо перейти в бомбоубежище. Из штаба ПВО сообщают, что приближается вторая волна немецких бомбардировщиков.

Сталин ничего не ответил, оставаясь сидеть в кресле и невидящим взглядом скользя по разложенным на столе бумагам. Потом, приняв какое-то решение, потянулся рукой к стаканчику с синими остро отточенными карандашами, но в этот момент загрохотали зенитки. Рука задержалась на полпути. Сталин опять посмотрел на все еще стоящего у порога Поскребышева и теперь заметил за его спиной Хрусталева.

— Чего стоите? Идите! — бросил он с раздражением.

Затем поднялся из-за стола и на минуту скрылся в соседней комнате, где располагался его личный узел связи. Оттуда вернулся уже в шинели и фуражке с красноармейской звездой.

Засунув руки в карманы, он молча прошел мимо поспешно отступивших в сторону Поскребышева и Хрусталева, пересек приемную, а затем направился по пустому широкому коридору к лестнице, ведущей вниз, на первый этаж.

Порыв холодного ветра обрушился на него, когда он шагнул в темноту на "крылечко".

Ивановская площадь была пустынна. На снегу, покрывавшем ее тонким сдоем, сквозь который можно было различить брусчатку, трепетали отблески прожекторов. У кромки тротуара прижались несколько бело-серых "эмок" и два черных длинных "ЗИС-101". Вдалеке можно было различить неясные очертания столпившихся людей.

"Наверное, там упала бомба", — подумал Сталин и направился туда, ускоряя шаг. Хрусталев и еще два сотрудника охраны быстро опередили его с привычным намерением оказаться между ним и находящейся в отдалении группой людей.

Эти люди в шинелях и военных бекешах стояли спинами к приближающемуся Сталину, не замечая его. Зенитки грохотали все неистовее. Лучи прожекторов стали сходиться, образуя над Кремлем как бы каркас гигантского шатра.

Сталин чуть закинул голову, пытаясь рассмотреть вражеский самолет, который, несомненно, находился где-то там, в глубине неба, как заноза, которую пытались нащупать хирургические скальпели...

— Товарищ Сталин, прошу вас в убежище, — взмолился Поскребышев, неотступно следовавший за ним. Но Сталин никак не реагировал на его просьбу.

Он подошел к группе военных. Их было человек восемь или десять. Военные тотчас расступились, вскинув руки к своим ушанкам, и Сталин увидел воронку. Она была глубока. По неровным ее краям шурша осыпалась земля.

Некоторое время Сталин стоял молча, пристально разглядывая зияющий конусообразный провал. Кто-то из военных, оттесненных охраной на противоположный край воронки, негромко произнес:

— С полтонны будет...

Сталин перевел взгляд на него и глухо спросил, не обращаясь ни к кому в отдельности:

— Кто-нибудь... пострадал?

Ответили ему сразу несколько голосов:

— Нет, никто. Никто не пострадал, товарищ Сталин.

Он постоял неподвижно еще несколько секунд, потом повернулся и пошел к бомбоубежищу. Медленно спустился по лестнице, освещенной синими лампочками, открыл бронированную, но послушную легкому нажиму дверь. Все так же молча проследовал по неширокому коридору, напоминавшему проход в купированном железнодорожном вагоне. Уверенным движением открыл еще одну дверь, расположенную в самом конце коридора. Но прежде чем переступить порог, не оборачиваясь, приказал Поскребышеву:

— Шапошникова сюда...

Начальник Генерального штаба появился в кремлевском бомбоубежище минут через пятнадцать, на ходу протирая платком запотевшее с мороза пенсне.

Здешний кабинет Сталина почти в точности дублировал тот, что находился на втором этаже здания Совнаркома: та же отделка стен — отполированная под мореный дуб фанера и линкруст, такая же меблировка, только размеры самой комнаты и соответственно письменного стола в правом дальнем углу, а также второго, у стены, слева от входа, были несколько меньшими.

Сталин сидел за письменным столом, но при появлении маршала встал и встретил его посредине комнаты вопросом:

— Какова обстановка, Борис Михайлович?

Сегодня, после того как началось новое немецкое наступление, он уже в третий раз задавал этот вопрос начальнику Генерального штаба.

Шапошников подошел к столу, бросил мимолетный взгляд на карты, раздвинул те, что прикрывали карту Западного фронта, и стал докладывать:

— Основной удар пришелся по правому флангу шестнадцатой армии, Иосиф Виссарионович...

Шапошников был одним из тех немногих людей, которые называли Сталина по имени-отчеству.

— Это известно, — перебил его Сталин. — Я спрашиваю вас, что нового?

— Пожалуй, то, что час назад противник нанес вспомогательный удар в полосе той же армии, но уже вот здесь, в районе Теряевой Слободы.

И Шапошников, почти не глядя, дотронулся до карты своим морщинистым на сгибе указательным пальцем.

— Это все? — спросил Сталин.

— По не проверенным еще данным, Иосиф Виссарионович, противник стремительно продвигается к Клину. Я вызвал по телеграфу Жукова за полчаса до того, как позвонили от вас, но он уехал в войска. Буду вызывать его вторично.

Сталин сосредоточенно глядел на карту и, не отрывая глаз от нее, будто про себя, сказал:

— Значит, и на этот раз нам не удалось их упредить...

...В плане операции "Тайфун" второе "генеральное" наступление на Москву не было и не могло быть предусмотрено. Согласно этому плану, уже в октябре немецкие флаги с черной свастикой должны были развеваться на башнях Кремля, а у его стен плескаться вода: планируя свою "последнюю битву на востоке", фюрер намеревался затопить Москву сразу же после ее захвата.

Значительно позже военные историки, анализируя фантастические приказы Гитлера, высказывали сомнения в практической возможности осуществить такое затопление. В данном случае, как и во многих других, верх над здравым смыслом в трезвыми расчетами взяла маниакальная уверенность фюрера в своей способности повелевать не только людьми, но и стихиями. С равным успехом Гитлер мог запланировать громы и молнии, которым в соответствующее время надлежало бы обрушиться на советскую столицу, чтобы испепелить ее.

Но так или иначе "Тайфун" обрекал советскую столицу на захват и уничтожение не позже чем в октябре.

Однако прошел октябрь, наступил ноябрь, а войска фон Бока продолжали вести бои на рубеже Тургиново — Волоколамск — Дорохово — Нарофоминск и западнее Серпухова.

Не удалось немцам захватить и Тулу, куда была нацелена вторая танковая армия под командованием Гудериана.

В который уже раз оказывался прав немецкий капитан Мюллер! В ста двадцати километрах от советской столицы немецкая армия вновь уподобилась буру, встретившему на своем пути скальные сверхтвердые породы.

Сознавал ли Гитлер, что срыв операции "Тайфун" знаменует начало нового этапа войны? Вряд ли... Он еще надеялся поправить дело, перегруппировав наличные силы, сконцентрировав побольше войск под командованием фон Бока. Сделать это требовалось в предельно короткие сроки. Гитлер не сомневался, что каждый день передышки Сталин использует для укрепления обороны Москвы.

Было ли известно Гитлеру о переброске на московское направление новых дивизий с Дальнего Востока, поскольку советской разведке удалось установить, что Япония едва ли вступит в войну с Россией до решающих немецких побед? Был ли осведомлен он о том, что в результате сверхчеловеческого напряжения воли и трудовых усилий советских рабочих, инженеров и конструкторов авиация Красной Армии на московском направлении превосходит количественно немецкую? Тоже вряд ли...

Но Гитлер спешил, лихорадочно спешил продолжить операцию "Тайфун" и довести ее до победного конца. Начало нового наступления на Москву он назначил на 15 ноября, сосредоточив только против Западного фронта свыше пятидесяти дивизий, в том числе тринадцать танковых и семь моторизованных.

Сталин был уверен, что даже захват противником Москвы не будет означать конца войны. Гитлер не сомневался в обратном: падение Москвы в его представлении означало бы окончательное и бесповоротное поражение Советского Союза.

Он успел забыть о своем совсем еще недавнем намерении развивать наступление на северо-востоке вплоть до Вологды. Если бы он мог, то немедленно забрал бы теперь у фон Лееба и перебросил на Центральный фронт и армию Кюхлера и армию Буша. Однако это было невозможно: группы "Север" сковывал Ленинград. Кроме того, войска Мерецкова, пытаясь отбить Тихвин, завязали ожесточенные бои с тридцать девятым моторизованным корпусом, усиленным за счет 18-й армии, а войска Федюнинского теснили первый армейский корпус, которому так и не удалось захватить Волхов.

В успех советского наступления на Тихвин Гитлер не верил. Он был убежден, что немецкие дивизии надежно удерживают этот важный для дальнейшей судьбы Ленинграда железнодорожный узел, что Сталин, занятый обороной Москвы, не имеет возможности усилить армию Мерецкова, а о переброске под Тихвин подкреплений из Ленинграда Гитлер и мысли не допускал.

Однако для участия во втором "генеральном" наступлении на Москву не удалось привлечь из группы "Север" ни одной дивизии. Группировка фон Бока была усилена частично за счет группы армий "Юг", частично за счет войск из Западной Европы.

И Сталин, и Генеральный штаб, и командование Западного фронта понимали, что новое немецкое наступление на Москву неизбежно. Притом Сталин все время думал, как бы упредить этот удар...

Седьмого ноября он поднялся на трибуну Ленинского Мавзолея, чтобы произнести свою короткую речь перед войсками, выстроенными для традиционного парада. Мир не ожидал ни этого парада, ни этой речи. Но еще неожиданнее было то, что сказал Сталин.

Прошло меньше суток с тех пор, как на торжественном заседании, посвященном 24-й годовщине Октябрьской революции, под каменными сводами московской станции метро на площади Маяковского, им же, Сталиным, была произнесена другая речь. Та, первая речь содержала в себе не только призыв продолжать войну до полного разгрома врага, но и трезвый, обстоятельный анализ сложившегося к началу ноября положения и на фронтах и на мировой арене.

Вторая речь была скорее эмоциональной, нежели аналитической. Утверждая, что пройдет "еще несколько месяцев, еще полгода, может быть, годик и гитлеровская Германия должна лопнуть под тяжестью своих преступлений", Сталин, вероятно, понимал, что вступает в противоречие с реальным положением вещей, сложившимся в ноябре 1941 года.

Вряд ли в то время уже имелись основания предсказывать столь близкий крах фашистской Германии. Словам Сталина недоставало на этот раз привычной логической последовательности. Однако выстроившимся на Красной площади войскам, миллионам других советских людей не хотелось думать об этом. Им хотелось верить, только верить. Они жили как бы в двух измерениях: в реальной, жестокой действительности и в мире надежд.

В первом измерении не оставалось места для иллюзий, все понимали, что только силой оружия, только сверхчеловеческим трудом можно спасти Родину. Но в короткие минуты отдыха люди позволяли себе помечтать. И обнадеживающие слова Сталина питали эти мечты.

На что же надеялся сам Сталин? Почему не опасался, что пройдут ближайшие месяцы и люди, сознавая, как далеко еще до конца войны, усомнятся в правильности его прогноза?

Любой ответ в данном случае будет всего лишь предположением, с большей или меньшей долей вероятности. Одно несомненно; поднимаясь на трибуну Ленинского Мавзолея, Сталин знал, что первое наступление немецких войск на Москву, разрекламированное Гитлером как "генеральное", "неотвратимое", "последнее" и "решающее", удалось отбить. В этом можно было разглядеть зародыш будущей победы...

Только бы не дать врагу возможности опять собраться с силами, произвести перегруппировку войск, подтянуть резервы! Только бы нанести упреждающий удар по немецким армиям, нацеленным на Москву, и тем сорвать их новое наступление!

Такова была главная забота Сталина в те ноябрьские дни.

Может быть, Сталин полагал, что люди воспримут его предположение не буквально, а только как своего рода духовную опору, для которой не годятся чисто арифметические мерки?

Может быть, он думал о том, что перелом в войне, который непременно должен наступить, снимет все побочные вопросы, заслонит в сознании людей все издержки и просчеты?

Но до победы было еще очень далеко, и, пожалуй, никто так хорошо не понимал этого, как сам Сталин. На дымном, пламенеющем горизонте перед ним отчетливо вырисовывалась тогда угроза нового немецкого наступления на Москву.

В предвидении этой угрозы Сталин обратил мысленный взор своих соотечественников к образам их великих предков, напомнил о нетленных знаменах, под которыми Россия била врагов на Куликовом поле, на льду Чудского озера, в далеких Альпийских горах.

Однако после того, как опустела Красная площадь и Сталин спустился с Мавзолея, эмоциональный его настрой сразу же уступил место трезвому рационализму. Вернувшийся в свой кремлевский кабинет человек в серой, запорошенной снегом шинели был снова тем Сталиным, каким привыкли видеть его в то время военачальники и наркомы, директора крупнейших заводов и партийные работники: логически мыслящим, расчетливым, требовательным, жестким, хотя и познавшим горькую цену своей былой самоуверенности.

Этот Сталин понимал, что нельзя терять ни минуты.

Каждый новый день наносил новые штрихи на карты Московской, Тульской, Брянской, Калининской областей — там строились дополнительные рубежи глубокоэшелонированной обороны. На Волоколамско-Клинском и Истринском направлениях, где ожидался главный удар танковых сил противника, концентрировалась артиллерия. Туда же было выдвинуто из глубинных районов страны несколько свежих дивизий. Подтягивались резервы и в район Тулы, где действовала танковая армия Гудериана. Сто тысяч бойцов и командиров, две тысячи орудий и несколько сотен танков получил Западный фронт в течение двух первых недель ноября.

12 ноября Сталин решил, что настал час для упреждающего удара по врагу.

Поздно вечером он позвонил по ВЧ на командный пункт Жукова и спросил, как ведет себя противник.

Жуков ответил, что, по данным разведки, немцы уже заканчивают сосредоточение своих ударных группировок и, судя по всему, вот-вот начнут новое наступление.

Некоторое время Сталин молчал, ничем не выдавая охватившего его волнения. Собирался с мыслями и силами, чтобы продолжить разговор в привычном своем спокойно-рассудительном тоне. На всякий случай еще раз осведомился:

— Где вероятнее всего главный удар?

— Наиболее мощный удар ожидаем из района Волоколамска, — незамедлительно ответил Жуков и уточнил: — Затем, видимо, армия Гудериана ударит в обход Тулы на Каширу.

Слово "ожидаем" вывело Сталина из равновесия. "Ожидаем!" — повторил он про себя с никому не слышной, презрительной интонацией. Сталину хотелось бы навсегда вычеркнуть это слово из военного лексикона, оно как бы символизировало тот факт, что Красная Армия все еще обрекает себя на оборону — положение, которое определяло ход войны с того раннего июньского утра, когда враг обрушил на Советский Союз свой оглушающий удар, и которое должно быть изменено. Изменено во что бы то ни стало!

Сталин хотел произнести одну из своих уничижительных фраз, как правило коротких, нередко афористичных (такими фразами он как бы перечеркивал, начисто отсекал возражения), но сдержался. Ведь там, на другом конце провода, находился Жуков: в его военно-стратегический талант Сталин верил безоговорочно и характер этого генерала успел изучить достаточно хорошо.

Сказал наставительно, как бы убеждая собеседника в необходимости того, чего от него ждут:

— Мы с Шапошниковым считаем, что нужно сорвать готовящиеся удары противника нашими упреждающими контрударами. — Он сделал паузу в надежде, что Жуков подхватит эту его мысль, но командующий Западным фронтом молчал. — Один удар, — снова заговорил Сталин уже с большей твердостью, будто отдавая приказ и вместе с тем как бы опять приглашая Жукова высказать свои соображения, — надо нанести в районе Волоколамска, а другой — в районе Серпухова во фланг четвертой армии немцев.

Теперь он не сомневался, что в ответ услышит просьбу Жукова дать ему время — наверное, сутки или двое, — чтобы подготовить и представить на утверждение Ставки план этих упреждающих ударов. Но ничего подобного не услышал. Вместо того Жуков спросил, не скрывая своего несогласия:

— Какими же войсками мы будем наносить такие контрудары, товарищ Сталин? Западный фронт имеет силы только для обороны.

Сталин сжал телефонную трубку. "Оборона! Опять оборона! Привыкли к тому, что наш удел — защищаться, а привилегия немцев — наступать, навязывая нам свою инициативу! Все привыкли к этому унизительному положению. Даже Жуков!"

В эти бесконечно длящиеся секунды Сталин прежних дней, сам не отдавая себе в том отчета, боролся со Сталиным сегодняшним. "Зазнавшийся упрямец!" — с неприязнью подумал он о Жукове. Сталину вспомнился теперь уже давний разговор с ним о положении под Киевом. Тогда, в конце июля, будучи еще начальником Генерального штаба, Жуков предложил оставить Киев, мотивируя это необходимостью укреплять прежде всего Центральный фронт и, в частности, ликвидировать Ельнинский выступ. Сталин же требовал удержания Киева во что бы то ни стало. Тогдашнее упорство Жукова стоило ему поста начальника Генштаба.

Однако сейчас, когда враг находился под Москвой, Сталин не мог поступить, как тогда, — решить вопрос приказом. Насилуя себя, он продолжал бесивший его разговор, стараясь убедить Жукова:

— В районе Волоколамска вы можете использовать для упреждающего удара правофланговые соединения армии Рокоссовского, одну танковую дивизию и кавкорпус Доватора. А в районе Серпухова у вас есть кавкорпус Белова, танковая дивизия Гетмана и может быть высвобождена часть сил сорок девятой армии.

— Этого делать нельзя, — прозвучал в ответ голос Жукова. — Мы не можем бросать на контрудары, успех которых сомнителен, последние резервы фронта. Нам нечем будет подкрепить оборону, когда противник перейдет в наступление своими ударными группировками.

— Ваш фронт имеет шесть армий! Разве этого мало? — с упреком сказал Сталин.

Однако на Жукова ничто не действовало. Ни тот факт, что с ним говорит сам Сталин, ни то, что в голосе Сталина слышались одновременно и приказ и просьба.

— Верно, — ответил генерал, — армий у меня шесть, а линия фронта с изгибами растянулась более чем на шестьсот километров. Повторяю: у нас очень мало резервов в глубине, особенно в центре...

Сталин уже не слышал этих аргументов. Он сознавал только одно: осуществление его замысла, который вынашивался вот уже полторы недели, его плана переломить ход войны, обезопасить Москву путем нанесения упреждающего удара по основным группировкам фон Бока находится под угрозой из-за упрямства командующего Западным фронтом...

Каждый месяц, каждый день войны отражался на характере Сталина, делал его более терпимым, более склонным прислушиваться к чужому мнению, считаться с людьми, особенно с военными людьми, командующими фронтами и армиями. Но эти изменения происходили не без внутренней борьбы. Время от времени случалось так, что тот, прежний Сталин, уверенный в своем интеллектуальном превосходстве над всеми, кто его окружал, убежденный в том, что многолетний политический опыт наделяет его не только способностью, но и непререкаемым правом выносить единственно верные решения, брал верх над Сталиным, познавшим горечь поражений и тяжелейшие последствия своей самоуверенности.

Его страстная жажда перелома в ходе боевых действий, желание опередить врага были естественны. А мужественное сопротивление советских войск, доказавших свою способность не только обороняться, но в ряде случаев и понуждать немцев к отступлению, укрепляло веру Сталина в возможность добиться поставленной цели немедленно.

И это страстное желание перелома в сочетании с еще далеко не преодоленной до конца уверенностью в своей способности видеть глубже и дальше всех иногда толкало Сталина на поступки, в которых впоследствии ему приходилось раскаиваться, хотя бы наедине с самим собой. Вот и сейчас Сталин, прежний, уверенный в обладании конечной истиной, вновь вступил в борьбу со Сталиным, научившимся считаться с мнением других, осознавать свою неправоту и уступать, когда это вызывалось необходимостью.

И прежний Сталин взял верх. Он не смог примириться с тем, что Жуков столь категорически противится его приказу, даже не давая себе труда облечь несогласие в смягченную форму, разговаривает с ним, как равный с равным.

Сталин был слишком умен и обладал достаточно сильной волей, чтобы удержаться от спора, от пререканий, которые уравняли бы его с кем бы то ни было. Как всегда медленно, когда объявлял окончательное свое мнение, он сказал Жукову:

— Вопрос о контрударах считайте решенным. План операции доложите сегодня вечером.

И положил трубку.

— ...Значит, и на этот раз мы не сумеем упредить немцев, — с нескрываемой горечью повторил Сталин, склонившись над картой.

Шапошников промолчал. Не взглянув на него, Сталин пошел к своему рабочему столу, снял трубку одного из телефонов, набрал номер.

Спустя несколько секунд он услышал голос Жукова.

— Что с Клином? — не здороваясь, спросил Сталин.

Жуков ответил, что на Клинском направлении враг развивает наступление.

— Необходимо во что бы то ни стало удержать Клин, — необычной для него скороговоркой произнес Сталин. — Используйте для этого ваши резервы.

— В этом районе, товарищ Сталин, у нас нет резервов, — отчеканил Жуков.

— Совсем нет резервов? — переспросил Сталин. — Как же так получилось, почему?

— Потому что по приказу Ставки, по вашему, товарищ Сталин, приказу, — так же сухо и официально доложил Жуков, — резервы были брошены в район Волоколамска для нанесения контрудара и теперь оказались скованными там.

— Это все, что вы можете мне сказать?

— Нет, товарищ Сталин, не все. Мне сейчас сообщили, что немцы нанесли удар и в районе Волоколамска. Не могу пока доложить точно, какими силами, но предположительно наступление ведется там двумя пехотными и двумя танковыми дивизиями.

Шапошников не слышал, что говорил Жуков. Однако понял, что доклад командующего фронтом поверг Верховного в смятение. Плечи у Сталина опустились, лицо, освещенное настольной лампой, как-то мгновенно осунулось, серые волосы на висках в этот момент показались Шапошникову совсем седыми.

— Вы... уверены, что мы удержим Москву? — после долгой паузы тихо произнес Сталин, и Шапошников заметил, что голос его дрогнул. — Я спрашиваю у вас это с болью в душе. Говорите честно, как коммунист.

Он умолк, слушая ответ. Потом уже иным, обычным своим голосом, с явным облегчением сказал:

— Это неплохо, что у вас такая уверенность. Свяжитесь с Генштабом и договоритесь о месте сосредоточения резервных армий. Думаю, что к концу ноября вы их получите. Но танков у нас сейчас нет. До свидания.

Несколько мгновений после этого Сталин стоял неподвижно. Он все еще сжимал в руке положенную на рычаг телефонную трубку, как бы опираясь на нее. Наконец выпрямился, медленным шагом направился к двери, на полдороге остановился, сообразив, что идет совсем не в ту сторону, и повернул к неподвижно стоявшему Шапошникову.

Глаза их встретились. И начальник Генштаба прочел во взгляде Сталина глухое недовольство тем, что еще один человек, помимо Жукова, слышал его вопрос, непроизвольно вырвавшийся из самых глубин души в минуту смятения чувств...

Сталин нахмурился, провел рукой по лицу, как бы для того, чтобы поправить усы, а на самом деле стирая выступивший пот. С подчеркнутой деловитостью сказал:

— Жуков просит две резервные армии и двести танков. Что тут можно сделать и когда?

— Первая Ударная и десятая армии будут закончены формированием через неделю, — доложил Шапошников. — А танков взять неоткуда.

— О танках я ему сказал все, — согласно кивнул Сталин. — А насчет армий он будет звонить Василевскому через полчаса. Где, по вашему мнению, лучше всего сосредоточить их?

— Я должен посоветоваться с операторами, Иосиф Виссарионович. Видимо, одну — в районе Рязани, другую — в районе Яхромы.

Сталин опять кивнул и, сделав несколько шагов по кабинету, сказал Шапошникову:

— Жуков полагает, что Москву мы безусловно удержим. Но этого мало. Мы должны не только удержать Москву, а в разгромить врага. Здесь, под Москвой, разгромить!..

Он умолк. Потом перешел к столу с картами и, поднимая глаза на Шапошникова, спросил:

— Как дела у Мерецкова и Федюнинского?

Дальше