Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Книга IV

1

Англичанин и американец торопливо поднимались по лестнице, ведущей на второй этаж из подъезда, который в кремлевском просторечии именовался "крылечком".

Собственно, таких подъездов, одинаковых, старинных, прикрытых металлическими крышами с резными козырьками, в этом здании бывшего царского сената было два. Но "крылечком" почему-то назывался лишь тот, что выходил на Ивановскую площадь.

Да и назначение этих подъездов было различным. На "крылечко" доставлялись наиболее срочные документы, адресованные лично Сталину. Отсюда же поднимались на второй этаж работники Совнаркома. Вторым подъездом, почти примыкавшим к зубчатой стене, отделявшей Кремль от Красной площади, пользовались члены Политбюро, а с начала войны и некоторые военные.

Существовал и еще один подъезд, третий, угловой, тоже расположенный вблизи Кремлевской стены. Но это был подъезд, так сказать, официальный, предназначенный для тех, для кого вызов в Кремль являлся событием.

Оба иностранца хорошо знали по описаниям, как выглядит именно этот подъезд здания, в котором работал Сталин. Но их сейчас подвезли к другому входу, и лестница, по которой они поднимались, была узкой и лишенной какой-либо парадности.

Преодолев первые ступени, англичанин и американец молча переглянулись, как бы спрашивая друг друга: к кому же все-таки они идут?..

Англичанина звали лорд Уильям Максуэлл Эйткен Бивербрук, он был одним из крупнейших капиталистов Англии, владельцем газетного концерна "Лондон экспресс ньюспейпер лимитед" и активным деятелем консервативной партии.

Американец принадлежал к числу наиболее богатых людей Соединенных Штатов, был владельцем или совладельцем многих промышленных компаний и финансовых корпораций, считался одним из влиятельных лидеров демократической партии, и звали его Аверелл Гарриман.

Оба они только вчера прибыли в Советский Союз в качестве особоуполномоченных премьер-министра Великобритании Черчилля и президента Соединенных Штатов Рузвельта, и ни тот, ни другой еще полчаса назад не знали, состоится ли та важная встреча, ради которой они проделали столь нелегкий в военное время воздушный путь в Москву.

В английском посольстве, куда 29 сентября 1941 года во второй половине дня приехал Гарриман в сопровождении американского посла в Москве Штейнгардта, чтобы вместе с уже ожидавшим его там Бивербруком отправиться к шести часам вечера в Кремль, царила нервная, тревожная атмосфера. Сведения о том, что немцы концентрируют большие силы на Центральном, Западном направлениях, чтобы ударить на Москву, проникли и сюда, в тихий особняк на Софийской набережной.

Среди иностранных корреспондентов, группировавшихся вокруг посольств, вот уже несколько дней циркулировали слухи о намерении Советского правительства вывезти дипломатический корпус из Москвы. И слухи эти на фоне продолжавшейся эвакуации из столицы многих промышленных предприятий и учреждений лишь усиливали атмосферу неопределенности и напряженного ожидания в посольствах, особенно в тех из них, которые представляли правительства, находящиеся в состоянии войны с Германией.

В качестве нового местопребывания дипкорпуса называлась Самара — город на Волге, несколько лет назад переименованный в Куйбышев и расположенный более чем в тысяче километров от Москвы.

Из всех сотрудников посольства Великобритании, занятых обсуждением то опровергаемых, то вновь возникающих тревожных слухов, пожалуй, лишь сам посол Стаффорд Криппс до недавнего времени сохранял относительное спокойствие. Но в посольстве знали, что внешнее спокойствие посла отнюдь не свидетельствует о его уверенности в том, что серьезной угрозы Москве не существует. Просто холодный, уравновешенный Криппс считал ниже своего достоинства поддаваться нервозности и проявлять какие-либо признаки паники.

Стаффорд Криппс не был профессиональным дипломатом и считал себя прежде всего политическим деятелем. Он и в самом деле до недавнего времени не имел отношения к Форин оффису — британскому министерству иностранных дел. В свое время Криппс несколько лет посвятил адвокатской практике, затем был заместителем генерального прокурора. Больше всего его занимала политика.

Либерал по партийной принадлежности и фабианец по убеждениям, он впервые был избран в английский парламент в 1931 году и в партии и в парламенте считался весьма "левым", поскольку выступал за англо-советское сближение, а перед войной ратовал за создание блока демократических государств против Гитлера. Взгляды Криппса показались руководству лейбористов настолько радикальными, что дело кончилось исключением его из партии.

Но вот разразилась вторая мировая война, к власти в Великобритании пришел Черчилль, и в июне сорокового года Стаффорд Криппс направился в Москву в качестве "посла его величества".

Можно было легко понять, почему ищущий взгляд нового премьер-министра остановился именно на Криппсе, — Черчилль, несомненно, считал, что "левый" лейборист, к тому же исключенный за свой "радикализм" из партии, не связанный в прошлом с правительством, заклеймившим себя мюнхенским сговором, будет доброжелательно принят в Москве.

"Радикализм" же Криппса мало пугал консерватора Черчилля, — в конце концов, он и сам побывал некогда в либеральной партии и отлично понимал, что, когда речь идет об основных интересах "истэблишмента" — Британской империи, голоса консерваторов и лейбористов сливаются в едином хоре.

Черчилль не без основания считал Криппса неглупым человеком, хотя однажды иронически заметил, что грудь его напоминает клетку, в которой две белки — добросовестность и карьеризм — находятся в состоянии постоянной войны.

В Криппсе и в самом деле сочетались дисциплинированность и чувство ответственности перед оказавшим ему доверие Черчиллем с самоуверенностью и честолюбием. В душе он был убежден, что лучше премьера знает, как надо руководить государством, лучше, чем генералы, разбирается в стратегии и тактике современной войны и является лучшим, самым авторитетным послом Великобритании в Москве из всех, кто когда-либо занимал эту должность.

Эта убежденность в сочетании с сознанием, что, в отличие от прошлых послов — чиновников Форин оффиса, он является прежде всего политическим деятелем, и помогала Криппсу сохранять спокойствие и невозмутимость, когда в Москве наступили трудные дни...

Но в самое последнее время сотрудникам британского посольства стало казаться, что даже "невозмутимый Стаффорд" теряет свою пресловутую выдержку.

Он и действительно терял ее. Сознание, что немцы неожиданным рывком могут вплотную приблизиться к Москве или даже захватить ее, угнетало Криппса. Нет, он не боялся за собственную судьбу, так как был уверен, что дипкорпус в последний момент успеют эвакуировать, но мысль о переезде куда-то за тридевять земель, откуда связь с премьер-министром будет поддерживать конечно же гораздо труднее, тревожила посла.

Впрочем, не это было основной причиной нервозного состояния, в котором сейчас находился Криппс. Все объяснялось куда проще: появление в Москве Бивербрука он воспринял как удар по собственному престижу.

Криппса вообще раздражал этот напористый, резкий, самоуверенный человек, к тому же как один из консерваторов являвшийся, так сказать, его партийным врагом. И все же главное для Криппса заключалось в самом факте приезда Бивербрука. До сих пор Криппс считал себя единственным доверенным лицом Черчилля в Советском Союзе. И то, что важные переговоры со Сталиным премьер-министр поручил проводить не ему, а этому газетному магнату, вызывало у Криппса чувство обиды и внутреннего протеста.

До Гарримана ему не было дела. Гарриман — это Америка. Но Бивербрук! Его присутствие в Москве, да еще в качестве личного представителя премьер-министра, отодвигало Криппса на второй план, и примириться с этим было трудно.

Криппс старался скрыть раздражение, но чувствовал, что выдержка изменяет ему.

С той минуты, как он увидел Бивербрука в стенах посольского особняка, "две белки" в его груди начали свою очередную схватку. Сознание важности миссии, с которой приехал Бивербрук, поощряло "белку добросовестности", — Криппс старался возможно полнее передать Бивербруку всю ту информацию о военном положении Советского Союза, которой он располагал. Но честолюбие, смешанное с обидой, мешало Криппсу в разговоре с Бивербруком и Гарриманом придерживаться какого-то определенного тона. Его речь была то взволнованной, то подчеркнуто официальной, то даже язвительной...

Сначала Криппс проинформировал Бивербрука и Гарримана об обстановке, сложившейся, по его данным, на фронтах. Он говорил торопливо, и в голосе его звучала нескрываемая тревога. Немцы находятся на подступах к Москве. Ленинград блокирован. Авиация Гитлера господствует в воздухе, а немецкие танки представляют собой огромную ударную силу. Несомненно, что Сталин в беседе попытается скрыть катастрофическое положение, в котором находится сейчас Россия. Однако...

Бивербрук и Гарриман сидели в глубоких кожаных креслах и, казалось, внимательно слушали. Со стен посольского кабинета на них невозмутимо глядели несколько поколений британских монархов. Кремовые гофрированные шторы "маркизы" на окнах были опущены. Москву уже окутывал хмурый предвечерний сумрак, в кабинете горел свет.

Медленно таял лед в высоких стаканах, наполненных разбавленным содовой водой виски. Стакан Бивербрука был уже почти пуст. Гарриман к своему еще не притрагивался, он сидел, откинувшись на спинку кресла и вытянув длинные ноги.

Криппс перешел к вопросу о предстоящей встрече в Кремле и, казалось, овладел собой. Он высказал предположение, что основное требование Сталина будет связано с открытием второго фронта. В этом случае он, Криппс, покорно просит джентльменов позволить именно ему ответить Сталину, поскольку проблема касается непосредственно Англии. Кроме того, чрезвычайно важно придерживаться единообразия ответов. У него на этот счет есть строгие и точные инструкции премьер-министра. Малейшие отклонения дадут возможность Сталину возобновить свои претензии и выставить Великобританию основной виновницей создавшегося на германо-советском фронте положения. Джентльменам, несомненно, известно, что еще в начале месяца Сталин просил премьер-министра перебросить северным путем на русский фронт несколько дивизий, но получил отказ. Он, Криппс, имеет точные инструкции Черчилля о том, как следует комментировать отказ, если Сталин вновь вернется к этому вопросу...

Криппс действительно имел такие инструкции. Но сейчас дело было не только в них, а в том, что, когда Сталин обратился к Черчиллю с предложением послать на советско-германский фронт хотя бы двадцать — двадцать пять дивизий, Криппс поторопился довести до сведения премьер-министра свое мнение, что делать этого ни в коем случае не следует, аргументируя отказ тем, что подобный шаг ослабил бы оборону Англии.

История знает достаточно примеров, когда социал-демократ выражал взгляды куда более реакционные, чем обладавший умом и дальновидностью представитель крупной буржуазии.

Так или иначе, но миллионер Бивербрук занимал позиции гораздо более определенные и последовательные, чем лейборист Криппс, когда дело касалось реального военного сотрудничества Англии и Советского Союза.

Для Криппса же вопрос о втором фронте стал вопросом его личного престижа. Поэтому сейчас он настоятельно требовал, чтобы ни Гарриман, ни уж во всяком случае Бивербрук не вступали со Сталиным в дискуссию на эту тему, даже если он ее затронет, а предоставили бы действовать ему, Криппсу.

На широком, сплошь изрезанном морщинами лице Бивербрука застыла ироническая усмешка.

Криппс с раздражением перевел свой взгляд с него на Гарримана, сделал короткую паузу и, уже ни к кому в отдельности не обращаясь, сказал:

— И последнее, джентльмены. Не исключено, что Сталин вообще предпочтет уклониться от встречи с вами и поручит провести беседу Молотову. В этом случае, — он слегка скривил свои тонкие губы, — я завидую вам еще меньше. Если Сталин при желании может обсуждать любые аспекты ведения войны, то с Молотовым это исключается. Он будет держаться точно в рамках полученных инструкций. От сих до сих.

Во время длинной речи Криппса, сначала торопливой и встревоженной, а затем нарочито монотонной и менторской, Бивербрук и Гарриман молча и безучастно смотрели в пространство. Им было скучно слушать посла. Все, за исключением, пожалуй, положения на фронтах, которое, если сведения Криппса верны, оказалось еще хуже, чем они себе представляли, было хорошо им известно.

Что же касается ссылок Криппса на инструкции, то и Бивербрук и Гарриман принадлежали не к тем, кто покорно выполняет инструкции, а к тем, кто их создает.

Эти люди не испытывали никаких симпатий к коммунизму. Но они умели смотреть вперед и не всегда подчиняться законам той элементарной социальной логики, которая диктует стереотипные решения.

И темпераментный, циничный, любящий выпить и щегольнуть грубым, простонародным словцом газетный магнат лорд Бивербрук, и волевой, холодный, сдержанный в речах Гарриман, конечно, знали цену точному расчету, знали, что без учета конъюнктуры экономической и политической, без анализа соотношения сил как в своих собственных странах, так и в других, в тех, на которые прямо или косвенно распространялась власть или влияние их банков, их газет, их армий, их государственного аппарата, достигнуть поставленной цели невозможно.

В правительственных кругах Англии и Америки было немало людей, способных к подобного рода тщательной калькуляции. Но большинство из них как бы завораживала мысль, что Гитлер является самым решительным, самым агрессивным и лучше всего вооруженным врагом коммунизма. Тех же, кто умел смотреть глубже, было значительно меньше. Но именно к этому меньшинству принадлежали Бивербрук и Гарриман, убежденные, что, как ни парадоксален союз с большевистской Россией, которую их правительства совсем недавно с радостью готовы были с головой выдать тому же Гитлеру, этот союз необходим теперь, когда уже не оставалось сомнений, что фюрер явно стремится к мировому господству.

И в Англии, ведущей борьбу непосредственно за свое существование, и в далеких от поля битвы Соединенных Штатах теперь уже понимали, чем грозило бы резкое изменение соотношения сил в Европе, если бы Гитлеру удалось добиться победы на Восточном фронте.

В том, что Советской России сейчас надо помогать, сомнений не было. И конечно же не для того, чтобы вести со Сталиным риторические споры о втором фронте, предприняли Бивербрук и Гарриман свое путешествие в Москву. Тем более что они отлично знали: ни в сорок первом, ни в сорок втором году такой фронт не откроется.

Они были деловыми людьми. И если месяц назад представитель Рузвельта Гопкинс посетил Сталина прежде всего с целью убедиться, что Россия, несмотря на серьезные неудачи в первые недели войны, готова продолжать борьбу с Гитлером до победного конца, то главная цель поездки Гарримана и Бивербрука была более конкретной: предложить Сталину материально-техническую помощь.

Нет, никак не для дискуссии о втором фронте, которой так опасался этот самолюбивый и претенциозный Криппс, приехали в Москву Гарриман и Бивербрук. Другие проблемы требовали хорошо продуманного решения. Даже если Россия выдержит новый натиск врага и в конце концов сумеет перейти к наступлению, то как долго продлится эта война? И каков должен быть размер англо-американской помощи Советскому государству?

Да, сегодня и Соединенные Штаты и Англия заинтересованы в победе России. Но так ли уж необходимо, чтобы эта победа пришла возможно скорее? Не лучше ли, если, отвлекая немецкие войска с Западного фронта на Восточный и обеспечивая тем самым "непотопляемость" английских островов, Советский Союз будет воевать долгие годы и обретет желанную победу лишь при последнем издыхании?

Но если высшая цель состоит именно в том, чтобы послевоенный рассвет встретили поверженная, разгромленная Германия и обессиленная, обескровленная Россия, то и размер помощи, оказываемой сейчас, необходимо тщательно скалькулировать, чтобы он был "не меньше", но и "не больше"...

Именно об этом, о предстоящем неизбежном торге со Сталиным, размышляли сейчас Бивербрук и Гарриман, делающие вид, что внимательно слушают тривиальные рассуждения Криппса. И только при последних словах, когда Криппс высказал сомнение, примет ли их Сталин, оба насторожились.

— Вы полагаете, что Сталин может уклониться от разговора? — встревоженно спросил Гарриман, весь подавшись вперед. — Но ведь о нашей встрече имелась предварительная договоренность!

— Разумеется, — корректно склоняя голову, подтвердил Криппс. — Но сегодня военная ситуация резко изменилась к худшему. Кроме того, я не знаю человека, более безразличного к дипломатическому протоколу, чем Сталин. Напомню вам, что с тридцать девятого года до вторжения Германии в Россию он ни разу не удостоил посла Великобритании личной аудиенции.

— Перестаньте, Криппс! — небрежно махнул рукой Бивербрук. — Жалуйтесь на это Чемберлену. Впрочем, Сталину, наверное, было бы любопытно увидеть хотя бы одного британского представителя с надлежащим образом оформленными полномочиями.

— Не я посылал в Москву британскую военную миссию, — резко ответил Криппс. — И если мне не изменяет память, делегация Франции также не имела надлежащего мандата.

— Может быть, поэтому нацисты и маршируют сейчас на Елисейских полях, — с усмешкой произнес Бивербрук. — Если бы ослу Чемберлену...

— Господа, — вмешался молчавший до сих пор Штейнгардт, — я думаю, что мы уклоняемся от темы. Насколько я понимаю, Стаффорд, у вас есть сомнения в том, что встреча со Сталиным состоится?

Он посмотрел на часы и добавил:

— Сейчас уже десять минут шестого!

— Я не имел возможности связаться лично с господином Сталиным, — не без язвительности ответил Криппс. — Может быть, вам, Лоуренс, повезло больше? — спросил он, переводя взгляд на Штейнгардта.

Гарриман резко встал.

— Вот что, — решительно произнес он, — я повторяю: день и время встречи были согласованы шифровками. Если у вас, Криппс, есть основания считать, что встреча может не состояться, то не гадайте, а снимите трубку вот этого телефона, наберите номер Сталина и...

Криппс предостерегающе поднял руки, точно отталкивая от себя Гарримана.

— Это исключается, сэр! Позвонить Сталину?! — Он усмехнулся. — Единственное место, куда я могу позвонить, — это протокольный отдел Наркомата иностранных дел. И на самый крайний случай — в секретариат Молотова. В наркомат я уже звонил утром. Там ответили, что о встрече им ничего не известно, но если она назначена, то нас известят своевременно.

— Тогда звоните Молотову! — нетерпеливо сказал Гарриман.

— Вы хотите сказать, в секретариат Молотова? Что же, тогда вместо одного вы будете иметь два одинаковых ответа.

— Но на чем же, черт побери, Криппс, — взорвался Бивербрук, — основаны ваши сомнения?

— На том, сэр, — ответил Криппс, поднимаясь со стула, — что сейчас уже четверть шестого, а никаких звонков нет. Это во-первых. А во-вторых, на том, что положение на фронтах катастрофическое и Сталин вряд ли может сейчас заниматься чем-либо, кроме руководства войсками. И наконец, я бы на месте Сталина, несомненно, поручил вести переговоры Молотову, хотя бы для того, чтобы сохранить себе свободу рук.

Бивербрук одним глотком допил остаток своего виски, поставил пустой стакан на низкий столик и, сощурив глаза, медленно произнес:

— Вы и в самом деле можете представить себя на месте Сталина, Стаффорд?

— Надеюсь, это шутка, милорд? — с холодной яростью проговорил Криппс и перевел взгляд на Гарримана, как бы ища его защиты.

Но американец сидел молча, полуопустив веки. Казалось, что он не слышал этой перепалки и мыслями своими находился где-то за пределами посольства.

Несколько секунд длилось молчание. Потом Гарриман поднял глаза и, глядя в упор на Криппса, спросил:

— Вы убеждены, что положение на фронте столь катастрофично? Нам очень важно не ошибиться в оценке ситуации.

— Я не знаю, сэр, другого слова, которое более точно характеризовало бы положение, — угрюмо произнес посол. — Впрочем, я мог бы пригласить нашего военного атташе и...

Он не договорил, потому что в дверь постучали и затем она бесшумно открылась. На пороге стоял невысокий человек с бесцветным, чисто выбритым лицом. Он был одет в черный пиджак и темные брюки в едва заметную серую полоску. Ему не хватало лишь котелка и зонтика, чтобы полностью походить на одного из сотен неразличимых мелких чиновников английского министерства иностранных дел, которых можно увидеть на лондонской Уайтхолл перед началом или по окончании работы министерства.

— Что вам надо, Джеймс? — недовольно спросил, поворачиваясь к нему, Криппс и, не дожидаясь ответа, проговорил привычной скороговоркой: — Позвольте представить вам, джентльмены, сотрудника нашего посольства...

— Вот как? — не давая ему закончить, подчеркнуто удивленно воскликнул Бивербрук. — Не скажи вы нам этого, я был бы уверен, что ваш Джеймс свалился на нашу голову прямо из Форин оффиса...

— Простите, сэр, простите, джентльмены, — делая торопливый поклон, тихо сказал тот, кого звали Джеймсом и чья фамилия так и не прозвучала в этой комнате. — Я бы никогда не решился прервать вашу беседу, но сейчас уже двадцать минут шестого, а прием в Кремле назначен на шесть...

— Но какого черта вы нам об этом напоминаете, — взорвался Бивербрук, — если до сих пор нет никаких сведений?..

— Простите, сэр, — учтиво прервал его чиновник, — только что звонили из Кремля. Машины выезжают. Здесь всего пять минут езды...

В пять часов сорок минут вечера две машины "ЗИС-101" подъехали к металлической ограде английского посольства.

Город уже погрузился в полумрак. Холодный осенний ветер гнал мелкую рябь по Москве-реке. Чуть покачивались в небе аэростаты воздушного заграждения, туго натягивая неразличимые во мгле витые стальные тросы.

Два черных "ЗИСа" остановились у раскрытых ворот, прижавшись колесами к бровке тротуара. Из серой деревянной будки, установленной в двух-трех метрах от ворот посольства, показался милиционер, бросил быстрый взгляд на машины, ковырнул, вернулся в будку, снял трубку телефона, сказал несколько слов.

Из первой машины вышел полковник, взглянул на часы и стал прохаживаться возле машин.

В пять сорок пять двери посольского особняка отворились и появились Гарриман и Бивербрук в сопровождении Штейнгардта и Криппса.

Полковник резко поднес ладонь к козырьку фуражки, потом распахнул заднюю дверцу первой машины, приглашая туда Гарримана и Бивербрука.

Шофер другой машины перегнулся назад и резким толчком тоже открыл заднюю дверцу. Полковник знаком указал послам на эту машину. Когда все расселись, он занял место в головной машине рядом с шофером. Машины рванулись вперед по центру мостовой.

На мосту, ведущем к Боровицким воротам Кремля, полковник опустил боковое стекло и, на мгновение высунув руку, сделал знак человеку в военной форме. Тот козырнул, одновременно отступая в сторону. Двое бойцов, стоявших с винтовками у выкрашенной в коричневый цвет будки в нескольких метрах от арки, за которой начиналась территория Кремля, безмолвно вытянулись.

— К "крылечку", — вполголоса приказал полковник шоферу.

Почти не снижая скорости, машины промчались мимо здания Большого Кремлевского дворца и, обогнув пустынную Ивановскую площадь, застыли у ступеней подъезда, прикрытого резным металлическим козырьком.

Полковник выскочил первым и поспешно распахнул дверцу машины, приглашая Гарримана и Бивербрука выйти. Почти в то же мгновение плотно закрытая дверь подъезда, к которой вели несколько широких ступеней, отворилась, и появившийся на площадке молодой, одетый в темно-серый костюм человек негромко сказал по-английски:

— Добро пожаловать, господа. Прошу вас...

И отступил в сторону, придерживая дверь.

Уже не оглядываясь на сопровождавших их послов, Бивербрук и Гарриман поспешно поднялись на площадку и переступили порог раскрытой двери, с любопытством стараясь разглядеть, что там, внутри.

Оба они были убеждены, что проезд в Кремль, само имя которого было на Западе окружено ореолом таинственности и недоступности, связан с многократной проверкой документов, телефонными переговорами между постами охраны, и теперь были даже несколько разочарованы отсутствием всех этих формальностей.

Ничего таинственного не ожидало Гарримана и Бивербрука и там, за дверью. Они оказались в относительно узком, ярко освещенном проходе. У правой стены помещался небольшой столик, покрытый зеленым сукном, на столике — телефон. Военный в фуражке с голубым верхом и малиновым околышем, стоявший у столика, посмотрел на иностранцев пристальным и вместе с тем каким-то отрешенно-безразличным взглядом.

— Пожалуйста, господа, наверх! — сказал, быстро проходя вперед, человек в темно-сером костюме.

Бивербрука и Гарримана снова ожидало разочарование. Вместо широкой дворцовой лестницы, о которой они не раз слышали от тех своих соотечественников, кому удалось побывать в Кремле, они увидели самую обычную, довольно узкую лестницу. Человек, встретивший их на крыльце, поднимался первым, время от времени оглядываясь, как бы желая убедиться, что иностранцы следуют за ним.

Поднявшись на второй этаж, они оказались в огромном, широком коридоре. По полу стелилась красная ковровая дорожка, по левую сторону коридора располагались на значительном расстоянии друг от друга высокие, цвета мореного дуба двери с большими квадратными черными табличками.

Ни Гарриман, ни Бивербрук не читали по-русски и не могли понять, что написано на этих табличках. Коридор казался бесконечно длинным.

Они прошли до угла, где возле такого же, как внизу, столика тоже стоял военный, и повернули направо.

Пройдя еще метров пятнадцать, человек в сером костюме остановился у одной из дверей, отличавшейся от других тем, что на ней не было таблички, и посмотрел на часы. Гарриман и Бивербрук машинально сделали то же. Было без двух минут шесть.

— Пожалуйста, — негромко проговорил сопровождающий, — товарищ Сталин ждет вас.

С этими словами он каким-то осторожным, мягким движением взялся за ручку двери и потянул ее на себя. Первым перешагнул порог Гарриман. Он был в полной уверенности, что сейчас увидит Сталина. И хотя ему не раз приходилось входить в кабинеты "сильных мира сего" и встречи с ними были для него привычным делом, тем не менее сейчас этот человек, до сих пор уверенный, что огромное богатство и политическое влияние уравнивают его со всеми президентами, премьер-министрами и королями на свете, вдруг почувствовал непривычное волнение.

Однако, оказавшись в небольшой комнате с двумя дверьми в противоположных стенах и увидев вместо Сталина какого-то бритоголового человека, американец мысленно обругал себя. "Ну, конечно, — подумал он, — надо быть дураком, чтобы не догадаться, что у Сталина есть секретарь, помощник или кто-нибудь в этом роде".

Бритоголовый поднялся, густым басом произнес что-то по-русски, взглянул на стенные часы. Стрелки показывали ровно шесть.

Он подошел к двери, расположенной по левую руку от Гарримана, и, раскрыв ее, снова сказал что-то по-русски, обращаясь уже ко всем четырем иностранцам.

Гарриман и Бивербрук перешагнули порог почти одновременно и сразу увидели Сталина.

Он стоял в нескольких шагах от двери и, когда американец и англичанин, войдя в комнату, направились к нему, неторопливо произнес несколько слов и протянул руку...

— Товарищ Сталин приветствует вас, — сказал кто-то позади них по-английски. — Он говорит, что рад вашему благополучному прибытию в Москву.

Оглянувшись, Гарриман и Бивербрук увидели немолодого, полного, невысокого роста человека с широким лицом, в очках с толстыми стеклами без оправы и не сразу сообразили, что это Литвинов.

После того как два года назад газеты сообщили об освобождении Литвинова от обязанностей наркома иностранных дел "по собственному желанию", он исчез с дипломатического горизонта.

То, что после Мюнхена и саботажа переговоров с Советским правительством, которым фактически занимались английская и французская военные миссии, Литвинов ушел в отставку, никого не удивило, — это была обычная дипломатическая практика. Популярный в Америке и Англии, он должен был сойти с международной арены, когда Запад столь вызывающе отказался от союза с Советским государством.

И хотя сегодня Литвинов, судя по всему, появился в кабинете Сталина пока лишь в качестве переводчика, тем не менее это, несомненно, было демонстрацией готовности русских укреплять военный союз с Америкой и Англией.

Сталин произнес еще две-три вежливые фразы, осведомляясь о здоровье президента Рузвельта и премьера Черчилля, — Литвинов переводил почти синхронно, — потом плавным, округлым жестом указал гостям на ряды стульев, стоявших по обе стороны длинного, покрытого зеленым сукном стола.

В этот момент вошел Молотов. Он ограничился общим поклоном и встал за спиной Сталина в некотором отдалении.

Гости заняли места у ближней к стене стороны стола, Гарриман и Бивербрук в центре, оба посла — с краю.

Сталин сел напротив Гарримана, Молотов несколько поодаль, Литвинов же поставил свой стул за спиной Сталина.

Когда все расселись, Бивербрук сказал:

— Прежде всего мне хотелось бы вручить господину Сталину личное письмо от премьер-министра Черчилля...

С этими словами он повернулся к Криппсу и протянул руку.

Криппс вспыхнул. Только сейчас он понял, что допустил несовместимую с элементарными требованиями протокола оплошность: у него не было с собой письма, которое Бивербрук вчера поздно вечером передал ему для перевода на русский. Письмо начали переводить сегодня утром, затем в посольство приехали Гарриман и Штейнгардт, во время совещания никто из сотрудников не решался войти в кабинет посла, потом столь внезапно поступило сообщение, что машины из Кремля уже выезжают... Словом, письмо осталось в посольстве, и Криппс даже не был уверен, закончен ли его перевод.

Правда, в послании Черчилля не содержалось ничего особо важного, кроме выражения готовности помогать Советскому Союзу и лестных фраз по адресу Бивербрука и Гарримана.

Тем не менее произошла непростительная накладка, свидетельствовавшая как раз о том, что посол не был профессиональным дипломатом.

Криппс торопливо встал и произнес несколько быстрых фраз. Бивербрук метнул в его сторону уничтожающий взгляд, а Литвинов перевел:

— Господин Криппс сожалеет, что русский перевод письма еще не готов. У специалистов по русскому языку в посольстве было слишком мало времени, чтобы успеть сделать перевод, полностью адекватный английскому тексту.

Сталин выслушал это, не оборачиваясь к Литвинову, вежливо наклонил голову и затем, глядя на Бивербрука, мягко сказал:

— Я понимаю. Все мы иногда испытываем острый недостаток времени. Впрочем, я уверен, что в письме не содержится ничего такого, чего господин Бивербрук не смог бы передать в устной форме.

Гарриман, не принимавший участия в разговоре о письме, неотрывно глядел на Сталина.

Он тотчас же отметил несходство реального Сталина с его портретами и фотографиями. Сталин оказался ниже ростом, с многочисленными следами оспы на лице, особенно на подбородке, и черные волосы его были слегка поседевшими на висках.

Но интересовало Гарримана сейчас совершенно другое. Он прожил на свете пятьдесят один год и больше половины своей жизни посвятил большому бизнесу и политике. Ему доводилось наблюдать многих крупных деятелей в критические периоды их жизни. Он видел людей, казалось бы, железной воли, но жалких в минуты крушения. Видел кандидатов в президенты, когда им становилось известно, что соперник получил большинство голосов. Видел банкиров и промышленников, лишь вчера владевших миллионами и распоряжавшихся десятками тысяч человеческих судеб, а сегодня оказавшихся нищими... И сейчас Гарриман, пользуясь тем, что Сталин занят разговором с Бивербруком и Криппсом, пристально всматривался в его лицо, стараясь прочесть на нем отражение тех потрясений, которые переживала Советская страна, той смертельной опасности, которой она, несомненно, в эти часы подвергалась.

Он старался уловить на лице Сталина следы страха или тревожного ожидания, заметить дрожь пальцев, пытался хотя бы по интонации чуждо звучащей речи разгадать душевное состояние этого человека... Но все было тщетным. Некрасивое, хотя и выразительное лицо Сталина было спокойно. Пальцы рук не дрожали. Более того, он демонстрировал странно благожелательное терпение, ободряя допустившего промах Криппса...

"Что это? — спрашивал себя Гарриман. — Игра? Стремление набить себе цену? Желание создать впечатление, что на фронтах не происходит ничего угрожающего? Безразличие, наконец?!"

Но безразличием это быть, конечно, не могло: от исхода войны зависело все, чему Сталин посвятил свою жизнь, да и сама его жизнь. Желание скрыть истинное положение на фронтах? Но в общих чертах оно известно всему миру. Что же помогает этому человеку, которого одни считают гением всех времен и народов, другие — жестоким и коварным восточным деспотом, что помогает ему сохранять самообладание?

— Господин Сталин, — сказал Гарриман, — целью нашего приезда являются, как вы знаете, переговоры о дальнейшей помощи Советской России со стороны Англии и Соединенных Штатов Америки. Мой друг Бивербрук представляет здесь премьер-министра Великобритании, я — президента Рузвельта. Мы готовы приступить к конкретным переговорам в любой момент, когда вы пожелаете. Однако — я беру на себя смелость сказать это и от имени лорда Бивербрука — мы были бы очень благодарны, если бы вы нашли возможным коротко познакомить нас с положением на фронтах. Не скрою, некоторые иностранные наблюдатели считают ситуацию на советско-германском фронте катастрофической... Но, может быть, они недостаточно осведомлены? — осторожно добавил Гарриман.

Когда Литвинов произнес слово "катастрофической", примерно так же звучащее и по-английски, Гарриман с особой пристальностью посмотрел в лицо Сталину. Но его небольшие, острые карие глаза спокойно встретили взгляд американца. Слегка изогнутые брови не шелохнулись.

— Некоторые иностранные наблюдатели всегда ч-чересчур спешили, предсказывая нам к-катастрофу, — сказал, как обычно слегка заикаясь, до сих пор молча сидевший Молотов.

— Не будем слишком строги к иностранным наблюдателям. Им тоже случается говорить правду, — спокойно произнес Сталин.

Он усмехнулся, его усы чуть приподнялись, на мгновение открыв крепкие, но желтые зубы курильщика.

И Гарриман подумал о том, что спокойствие Сталина даже теперь, когда разговор непосредственно коснулся положения на фронтах, просто необъяснимо.

Сталин вынул из кармана своей наглухо застегнутой серой тужурки с отложным воротником небольшую изогнутую трубку, однако не закурил ее, а положил перед собой на стол.

— Хорошо, — сказал он, — знать о положении на фронте — законное желание наших гостей и союзников. Если говорить коротко, то положение это крайне тяжелое...

Он помолчал и добавил:

— Не исключено, что оно на какое-то время станет еще более напряженным...

"Он говорит так, как лектор или ученый, знакомящий посетителей с проблемами научной лаборатории... — изумленно подумал Гарриман. — Из какого же материала сделан этот непостижимый человек?!"

...Да, Гарриман не знал, что только огромное усилие воли, только десятилетиями выработанная привычка ничем не выдавать владеющих им чувств, только упорное стремление сохранить в глазах каждого человека тот образ, который сложился в представлении миллионов людей, помогали Сталину в эти грозные дни сохранять внешнее спокойствие.

После тех дней смятения, которые он пережил в июне, Сталин будто заковал себя в броню, не позволяя ни словом, ни жестом проявить свое подлинное душевное состояние.

Он понимал, что судьба страны по-прежнему висит на волоске, несмотря на героизм Красной Армии, несмотря на то, что советский народ уже заплатил кровью и за вину Истории, давшей ему столь мало времени для мирного строительства, и за его личный, Сталина, просчет в определении вероятного срока начала войны.

Уже сотни тысяч вражеских трупов устилали вспаханные авиабомбами и артиллерийскими снарядами пространства Прибалтики, Белоруссии, Украины, но немецкая армия все еще оставалась огромной силой, грозящей самому существованию Советского государства.

От льдов Арктики до Черного моря война палила огнем пожарищ, рушила города, сжигала села.

И тем не менее те иностранные наблюдатели, которые не потеряли способности к объективному анализу, не могли не признать, что план Гитлера покончить с Советским государством в течение шести — восьми недель провалился. Они видели, что Красная Армия сдерживает натиск гитлеровских войск. Знали, что немцы остановлены на Крайнем Севере, на Северо-Западе, на Центральном направлении в районе Смоленска. Вместе с тем это не могло заслонить от них тех грозных фактов, что войска фон Лееба стоят в пригородах Ленинграда, на юге Рунштедт рвется к Харькову и Донбассу, а на западе фон Бок перегруппировывает силы, несомненно готовясь к новому наступлению на Москву.

...Обо всем этом коротко, сжато, но и ни в чем не преуменьшая опасности, говорил сейчас Сталин, и его спокойный, почти лишенный интонаций голос и плавные движения рукой, которыми он как бы подчеркивал то, что считал наиболее важным, казалось, находились в противоречии с содержанием его речи.

Четверо иностранцев слушали с напряженным вниманием. И по тому, как вел себя Сталин, никто из них не мог себе представить, что за последние двое суток он спал в общей сложности не более четырех-пяти часов, что непосредственно перед тем, как они пришли, здесь же, в этой комнате, командующий Московским военным округом Артемьев окончил свой доклад Сталину о мероприятиях по укреплению ближних подступов к Москве, а часом раньше начальник Генштаба Шапошников и начальник Главного разведывательного управления Голиков положили на стоп Сталину последнюю сводку о концентрации вражеских войск против Западного фронта — в районах Духовщины, Смоленска, Рославля, Шостки и Глухова...

Можно было подумать, что в этом строгом кабинете всегда царят тишина и спокойствие и что нет и не может быть события, которое заставило бы человека в серой, наглухо застегнутой куртке и гражданского покроя брюках, заправленных в до блеска начищенные сапоги, ускорить свою неторопливую речь.

Гарриман и Бивербрук не знали и не могли знать о том, что в течение нескольких предшествовавших их беседе часов Сталин то и дело связывался с командующими фронтами Центрального направления Коневым, Буденным и Еременко, с начальником Оперативного управления Генштаба Василевским, не знали и не могли знать, что спокойного и, казалось, никуда не спешившего Сталина в приемной ждали вызванные им генералы и Сталин помнил об этом, хотя ни разу не позволил себе бросить взгляд на круглые стенные часы.

Да, Сталину дорога была каждая минута, его ждали срочные, неотложные дела.

Но он хорошо знал, что Красной Армии не хватает танков, самолетов, зенитных орудий и что от сидящих сейчас в его кабинете людей во многом зависит, удастся ли получить хотя бы часть этой недостающей техники или нет.

— ...Таким образом, — сказал Сталин, заканчивая обзор положения на фронтах, — успех врага следует объяснять прежде всего его преимуществом в вооружении. Противник на сегодняшний день имеет трех— или четырехкратное превосходство в танках. И если принять во внимание, что пехота немцев, несомненно, слабее нашей, то лишение их преимущества в вооружении имело бы решающее значение.

Сталин умолк, придвинул к себе открытую коробку "Герцеговины флор" и, кроша пальцами одну за другой папиросы, стал набивать табаком трубку.

— Следовательно, вам необходимы танки? — спросил Гарриман.

Сталин покачал головой и сказал:

— Нет. Вернее, не только танки.

Он зажал трубку в зубах, взял со стола коробку спичек, разжег трубку, тщательно водя спичкой по поверхности табака, затянулся, выпустил клубок дыма и повторил:

— Не только танки. Нам нужны противотанковые и зенитные орудия, броневая сталь и самолеты всех типов. Кроме того, нам нужны автомашины.

— Это все? Или вам надо что-либо еще? — быстро спросил Бивербрук.

Сталин слегка развел руками, левая его бровь чуть дрогнула, выдавая то ли удивление, то ли скрытую усмешку. Он сказал:

— Ну, если представитель Великобритании готов во всем пойти нам навстречу, то я бы мог добавить, что нам нужен еще второй фронт.

В этот момент Криппс, до сих пор понуро сидевший в конце стола, все еще переживая допущенную им оплошность, решил, что настало его время.

Чуть подавшись влево, по направлению к сидящему в центре стола Сталину, он, тщательно подбирая слова, от чего они приобретали еще более холодный и формальный характер, начал объяснять, что это требование, как известно мистеру Сталину, сейчас неосуществимо.

— Что ж, — снова с едва уловимой усмешкой сказал Сталин, — на нет, как говорит русский народ, и суда нет. Но, может быть, Англия могла бы послать к нам десятка два дивизий для совместных боевых действий, скажем, на Украине?

— Но господин Сталин уже обращался с этим вопросом к премьер-министру, — торопливо, словно беспокоясь, что Бивербрук может опередить его, ответил Криппс. — К сожалению, опасность вражеского вторжения по-прежнему висит над Англией, и в этих условиях премьер-министр, естественно, не в состоянии...

— Одну минуту! — прервал его Бивербрук. — Мне пришла в голову неплохая мысль. Разумеется, Черчилль прав, и, кроме того, транспортировка войск морским путем на столь далекое расстояние была бы сопряжена с большими опасностями. Возможно, эти дивизии оказались бы на дне океана, вместо того чтобы высадиться в Архангельске. Но, — Бивербрук перегнулся через стол к Сталину, — у меня есть неплохая идея. Как известно, часть наших войск расположена в Персии. Что, если мы перебросим одно-два соединения оттуда на Кавказ? Ведь это совсем рядом!

Всего лишь на мгновение Сталин сощурил глаза.

— Это действительно неплохая идея, господин Бивербрук, — медленно, как бы подчеркивая каждое свое слово, произнес он. — Только на Кавказе войны нет, а на Украине она идет. Давайте же вернемся к реальности, господа.

Криппс многозначительно посмотрел на Бивербрука, чуть скривив губы в иронической улыбке; он чувствовал себя отмщенным.

— В самом деле, — нетерпеливо сказал Гарриман, — давайте вернемся к реальности.

Он резким движением придвинул к себе один из раскрытых блокнотов, лежащих в центре стола, вынул из жилетного кармана авторучку и записал, повторяя вслух каждое слово: танки, зенитные орудия, самолеты, броня, автомашины. Затем, вырвав листок из блокнота, положил его справа от себя и спросил:

— Это все?

Несколько мгновений Сталин сосредоточенно молчал. Потом сказал:

— Пожалуй, нет. Нам нужна еще колючая проволока.

На слове "колючая" в применении к проволоке Литвинов запнулся, подыскивая английский эквивалент, и Сталин слегка нахмурился. Однако Литвинов быстро справился с затруднением.

— Сколько необходимо проволоки? — спросил Гарриман.

— Скажем, четыреста тонн, — без промедления ответил Сталин.

— Колючая проволока не значится в том списке, который мы предварительно подготовили, но я сегодня же свяжусь с Вашингтоном и завтра дам вам ответ.

— В таком случае, может быть, целесообразно просмотреть вначале весь список? — спросил Сталин.

— Мы не смогли заранее подготовить экземпляр, не зная, какие именно поставки вы считаете первоочередными, — быстро вмешался Бивербрук. — И кроме того, если говорить откровенно, мы не были уверены, что ситуация позволит вам лично заниматься деталями.

— Ситуация мне позволяет, — ответил Сталин без всякой иронии в голосе.

— Тогда, — проговорил Гарриман, — мы просим господина Сталина сделать перерыв до завтрашнего дня. К этому времени мы уточним наши возможности по всем перечисленным вами пунктам.

— Отлично, — сказал Сталин, когда Литвинов закончил перевод, — давайте встретимся завтра.

Он встал и попрощался с Гарриманом, Бивербруком и послами.

2

В те первые месяцы фашистского вторжения Гитлер обладал таким военным превосходством, которое, казалось бы, должно было обеспечить ему молниеносную победу.

И он негодовал и впадал в истерику, не понимая, почему, несмотря на значительное продвижение немецких войск в глубь советской территории, ему до сих пор не удалось захватить ни Ленинграда, ни Москвы. Он возлагал вину за это на своих фельдмаршалов и генералов, сетовал на то, что они оказались недостойными гения их фюрера. Много позже, в апреле сорок пятого, он обвинит в этом весь немецкий народ.

Яростное сопротивление советских войск лишь удивляло фюрера. Понять его причины фашистский диктатор не мог. Ему казалось, что сопротивление советского народа — явление временное, что его можно подавить с помощью силы, и только силы.

Проиграв в сентябре сорок первого года сражение под Ленинградом, Гитлер сделал из этого единственный доступный ему вывод: нужно удвоить ставку в игре и хоть и с большим запозданием, но захватить Москву, поднять над кремлевскими башнями флаги со свастикой и этим восстановить свой престиж. А Ленинград — задушить голодом.

Шестнадцатого сентября Гитлер утвердил план операции "Тайфун". Первоочередной целью фюрера стала теперь Москва.

Для удара на Москву Гитлер решил сконцентрировать такое количество войск и вооружения, которое до сих пор не решался сосредоточивать ни на одном направлении. Он забрал у фон Лееба танковую группу Хепнера и два армейских корпуса. Целая армия и танковая группа, в свое время переброшенные Гитлером с Центрального направления на юг Рунштедту, чтобы осуществить прорыв в глубь Украины и далее к кавказской нефти, были ныне возвращены фон Боку. Таким образом, из четырех танковых групп, которыми располагал Гитлер, три находились теперь в группе армий "Центр". И к концу сентября более миллиона солдат, тысяча семьсот танков и штурмовых орудий и почти тысяча самолетов были готовы ударить по столице Советского Союза.

Что же намеревался сделать Гитлер с Москвой после ее захвата? Он решил затопить Москву, создать море на том месте, где этот город стоял восемь столетий. В специально изданном фюрером приказе предусматривалось, что перед затоплением Москва должна быть окружена "столь плотно, чтобы ни один русский солдат, ни один житель, будь то мужчина, женщина или ребенок, не могли покинуть ее".

Гитлер хотел затопить и Ленинград. Затопление как способ "мести врагу" было вообще навязчивой идеей фюрера. Он ненавидел воду. Трудно сказать, сыграли ли тут свою роль мистические пророчества Ганса Хербигера с его апокалипсическими видениями "вечного льда" или на фюрера повлияли "теории" постоянной борьбы очистительного огня с водой, но так или иначе именно затопление было той карой, которую Гитлер вожделенно мечтал обрушить на Ленинград и Москву.

Пройдет три с половиной года, и одним из его последних, предсмертных распоряжений станет приказ о затоплении берлинского метро вместе с десятками тысяч укрывавшихся там немцев...

Но это будет весной сорок пятого, а осенью сорок первого фюрер верил, что скоро ему предстоит принимать парад немецких войск на Красной площади в Москве.

Под утро тридцатого сентября во всех подразделениях группы армий "Центр" был зачитан приказ Гитлера:

"Создана, наконец, предпосылка к последнему удару, "который еще до наступления зимы должен привести к уничтожению врага. Все приготовления, насколько это в человеческих силах, уже окончены".

Было ли это наступление немецких войск неожиданностью для советской Ставки Верховного главнокомандования?

Предвидел ли его Сталин?

Правильно ли оценил он сведения, которые во второй половине сентября стали стекаться в Генеральный штаб, — доклады командующих фронтами, сводки наземной и воздушной разведок, протоколы допросов пленных, свидетельствовавшие о том, что противник на Центральном направлении наращивает и перегруппировывает свои силы, сосредоточивая их в районах Духовщины, Ярцева, Смоленска, Рославля, Шостки, Глухова?

Сделал ли он надлежащие выводы из донесения Военного совета Западного фронта, в котором Ставка и Генштаб предупреждались о том, что противник подвозит резервы по железной дороге Минск — Смоленск и по шоссе из Смоленска на Ярцево и Рославль?

Никаких сомнений в том, что рано или поздно враг попытается захватить Москву, у Сталина не было. Именно в предвидении этого Ставка создала Резервный фронт, расположив его войска непосредственно в тылу фронта Западного и намного увеличив таким образом глубину обороны. Именно готовясь отразить немцев на Центральном направлении, Государственный Комитет Обороны приказал срочно создать и новые резервные армии. Они формировались в глубине страны с соблюдением необходимой секретности. Ускоренными темпами велось строительство Волоколамского и Можайского укрепленных районов...

Да, Ставка знала о том, что немцы готовят новое наступление. Сталин не сомневался, что после неудачи под Ленинградом Гитлер попытается до начала зимы взять реванш под Москвой.

Но отличие реальной войны от маневров заключается, в частности, в том, что если во время маневров высшему командованию хорошо известны и силы "наступающей" и "обороняющейся" армий, и замыслы их штабов, то в реальной войне всегда остается область догадок, предположений, прогнозов, всегда существует опасность недооценить или переоценить возможности противника, стать жертвой искусной вражеской дезинформации или принять желаемое за действительное.

Войска Красной Армии на Центральном направлении обладали вдвое меньшим, чем враг, количеством орудий и минометов. Только семьсот восемьдесят советских танков противостояли здесь тысяче семистам танкам Гитлера и только пятьсот сорок пять советских самолетов, в основном устаревших конструкций, могли вступить в противоборство с почти тысячью немецких бомбардировщиков, истребителей и штурмовиков.

Какие возможности оставались у советского командования, чтобы хоть как-то уравновесить соотношение сил?

Пользуясь тем, что фронт под Ленинградом как будто стабилизировался, перебросить сюда, в центр, 54-ю армию, предназначенную для прорыва блокады Ленинграда извне? Но это означало оставить Ленинград на произвол судьбы.

Переместить под Москву с Карельского фронта 7-ю армию? Но это значило дать возможность финнам прорваться к Волхову и соединиться с немцами.

Невозможно было ослабить и Южное направление, где после захвата врагом Киева создалось крайне напряженное положение.

Оставалась одна возможность — ее потом, в отчаянные, кризисные дни, использует Сталин: перебросить под Москву несколько кадровых, полностью укомплектованных и хорошо вооруженных дивизий из Забайкалья и с Дальнего Востока.

Но кто мог поручиться, что, узнав об этом, затаившийся пока союзник Германии — милитаристская Япония не предпримет неожиданный прыжок на советскую территорию?..

...Когда кончаются войны и генералы переходят на мирное положение, уходят в отставку или в запас, на первый план выступают историки. Они скрупулезно подсчитывают, каким количеством войск и вооружения обладали воюющие стороны, то есть выясняют именно то, что каждая из сторон во время войны хранила в строжайшей тайне, анализируют сражения, исход которых теперь уже хорошо известен.

И тогда находятся люди, которые начинают недоуменно и требовательно восклицать: "Почему?!" Почему одна сторона, зная о преимуществах другой, не уравновесила свои силы? Почему такой-то военачальник сосредоточил свои войска там-то, ожидая именно здесь прорыва врага, в то время как — это теперь хорошо известно — неприятель лишь создавал впечатление, будто пойдет туда, а на самом деле двинулся южнее или севернее?!

О это роковое "теперь"! Да, не столь сложно анализировать ошибки и просчеты, когда они уже совершены, когда улегся пороховой дым, умолкли орудия, подсчитаны убитые, раненые, пленные и пропавшие без вести, когда стали очевидны итоги сражений, больших и малых!

После всего этого легко говорить о "даре предвидения" или об отсутствии такового, о том, когда надо было отступать, а когда наступать, где лучше было расположить войска, каких назначить генералов. Куда труднее было решить такое уравнение со многими неизвестными в ходе войны, тем более в кризисный ее момент, какой назревал для Советской страны в конце сентября 1941 года...

...Итак, на тридцатое сентября была назначена вторая встреча Гарримана и Бивербрука со Сталиным.

А на рассвете этого дня в соединениях и частях группы армий фон Бока был зачитан приказ Гитлера о "последнем ударе".

Часом позже группа армий "Центр" — миллионоликое чудовище, громыхающее танками, завывающее сотнями авиационных моторов, сопровождаемое грохотом четырнадцати тысяч орудий, — ринулась на восток, к Москве.

Когда Сталину доложили о том, что немцы начали новое наступление, он сначала решил отложить назначенную на два часа дня встречу с иностранцами. Однако тут же отбросил эту мысль: вопрос о вооружении был слишком важен.

Двадцать четыре часа в сутки работали советские заводы, производящие танки, самолеты, артиллерийские орудия. Между выгрузкой с железнодорожных платформ станков и оборудования эвакуированных на восток предприятий и выдачей этими предприятиями готовой продукции нередко проходили лишь дни и недели. И тем не менее рассчитывать на то, что наша промышленность в ближайшее время сможет произвести такое же количество боевой техники, каким располагал враг, не приходилось.

Нет, Сталин не тешил себя иллюзией, что Соединенные Штаты Америки и Англия покроют недостаток вооружения. Практика, установившаяся после заключения военного союза с Великобританией и августовского визита Гопкинса, показала, что военные поставки союзников даже в минимальной степени не удовлетворяли потребностей Красной Армии.

Но, уверенный в том, что в результате нынешних переговоров с Гарриманом и Бивербруком можно будет бросить на чашу весов войны еще какое-то количество танков, самолетов и орудий, Сталин решил не только не откладывать назначенной на тридцатое сентября встречи, но, как и вчера, лично принять в ней участие.

Эта встреча была короткой. Гарриман сообщил, что единственное, о чем он может заявить уже сейчас, — это то, что вопрос о поставке колючей проволоки решен положительно и она будет послана немедленно. Что же касается остальных материалов и техники, то ответ по каждому пункту будет получен из Лондона и Вашингтона только к завтрашнему дню.

Новую встречу решено было провести на следующий день.

Когда первого октября, в шесть вечера, Гарриман и Бивербрук, на этот раз не сопровождаемые послами, появились в кабинете Сталина, они уже знали о начавшемся немецком наступлении.

Однако Сталин, как им показалось, был по-прежнему спокоен, в поведении его ничего не изменилось.

Как и накануне, он не спеша поздоровался, предложил Бивербруку и Гарриману сесть, затем сел сам. На столе перед ним лежала тонкая красная папка.

— Прежде всего, — начал Бивербрук, — я хотел бы извиниться за медлительность работы нашего посольства и вручить вам письмо мистера Черчилля.

С этими словами он вынул из бокового кармана пиджака плотный конверт и передал его Сталину.

Тот взял конверт, секунду подержал его в руке, потом, не читая, отложил в сторону и медленно произнес:

— Вчера немцы начали большое наступление на Западном фронте.

— Мы слышали об этом в посольстве по радио, — сказал Бивербрук, — и, честно говоря, подумали, что вы не сможете сегодня заниматься ничем, кроме военных дел.

— А разве мы с вами занимаемся не военными делами? — приподняв брови, откликнулся Сталин.

— Разумеется, — ответил Гарриман и, раскрыв принесенную с собой папку, вынул два сколотых листа бумаги и протянул их Сталину. — Вот подготовленный список. Мы хотели бы, чтобы вы рассматривали это как вклад Америки и Великобритании в наше общее дело.

Сталин взял плотные листки, бросил на них взгляд и, не оборачиваясь, протянул Литвинову.

Тот начал вполголоса переводить текст.

Когда он кончил, Сталин сказал:

— Итак, вы предлагаете поставлять ежемесячно четыреста самолетов, пятьсот танков, зенитные и противотанковые орудия и алюминий. И взамен требуете от нас поставок крупных партий сырья.

— Оно нам необходимо для военного производства, мистер Сталин, — откликнулся Гарриман.

— Разумеется, — кивнул Сталин. — Ваши требования мы выполним. Однако я хотел бы, чтобы вы знали: предлагаемое вами количество танков и самолетов далеко не покрывает наших потребностей.

Он говорил медленно, мысленно прикидывая, когда смогут прибыть эти столь необходимые именно сейчас первые пятьсот танков и четыреста самолетов.

Гарриман расценил медлительность Сталина по-своему.

— Вряд ли, мистер Сталин, — с обидой в голосе произнес он, — нам есть смысл начинать торговаться...

Он осекся и умолк. Умолк не потому, что Сталин прервал его словом или хотя бы жестом. Гарриман почувствовал, что не в силах продолжать, потому что взгляд, который неожиданно метнул на него Сталин, был страшен.

Однако уже в следующую секунду глаза Сталина опять выражали лишь пристальное, вежливое внимание.

— Мы не торгуемся, господин Гарриман, — не повышая голоса, сказал он. — В торговле дело касается денег. А сейчас речь идет о народной крови. Кроме того, пока эти самолеты и танки будут доставлены морем, пройдет немало времени. А война не ждет.

— Простите, я неточно выразился, — несколько смущенно проговорил Гарриман. — Я просто хотел сказать, что названное количество танков и самолетов является максимальным, больше поставить мы не в силах.

Сталин пристально посмотрел в глаза Гарриману. На этот раз во взгляде Сталина не отразилось ничего необычного, но американцу показалось, что этот взгляд говорит: "Неправда! Неправда! И вы сами знаете, что говорите неправду. Но я понимаю все. И почему вы вообще решили дать нам вооружение, и почему даете его так мало, и почему сейчас говорите не то, что думаете".

И, как бы отвечая на этот взгляд, Гарриман сказал:

— Мы могли бы предложить мистеру Сталину уже сейчас пять тысяч автомашин марки "Виллис". Если не ошибаюсь, ваши военные хорошо о них отзываются. Их нет в списке, но я беру решение вопроса на себя.

— Спасибо, — произнес Сталин. — "Виллисы" нам пригодятся.

— Мы могли бы предложить вам еще бронеавтомашины... — начал было Бивербрук, но Сталин пренебрежительно махнул рукой:

— Нет. Это машины-ловушки. Нам нужны грузовики-трехтонки. У нас достаточно своих полуторок, но нужны трехтонки.

Гарриман кивнул и, как в первый раз, записав что-то в блокноте, вырвал листок и положил в карман.

Затем сказал, обращаясь к Сталину:

— Вы справедливо заметили, что морской путь долог. Почему бы нам не наладить транспортировку самолетов непосредственно через Аляску? — Он встал и, подойдя к стоявшему в углу кабинета глобусу, прочертил на нем пальцем линию от Соединенных Штатов к северо-восточному побережью Советского Союза. — Это кратчайший и наиболее быстрый путь. Тогда американские экипажи могли бы доставлять вам самолеты прямо по воздуху.

Сталин не двинулся с места. Он только повернул голову к Гарриману.

— Нет, — сказал он после того, как американец вернулся к столу. — Кратчайший путь не всегда является самым лучшим. Ваше предложение рискованно, поскольку это могло бы подтолкнуть Японию на вступление в войну. Вернемся к списку... Сколько мы могли бы получить броневой стали? Если не ошибаюсь, в списке значится...

— Тысяча тонн, — быстро подсказал Литвинов, держа листки перед глазами.

— Вот именно. Тысяча тонн, — повторил Сталин. — Но, насколько я знаю, Соединенные Штаты производят более пятидесяти миллионов тонн стали в год.

— Это верно, но мы снабжаем броней Англию, — поспешно ответил Гарриман. — Она тоже остро нуждается в танках. Вопрос о вторжении немцев в Англию не снят с повестки дня. А быстро увеличить производство стали мы не в состоянии.

— Вопрос об увеличении выпуска броневой стали легко решается с помощью соответствующих присадок, — сказал Сталин. — Это известно каждому металлургу. Что же касается вторжения немцев в Англию, — добавил он сразу же изменившимся, жестким тоном, — то его снимают сейчас с повестки дня истекающие кровью советские войска.

Наступило молчание.

— Может быть, — неуверенно проговорил Бивербрук, — принимая во внимание именно это обстоятельство, было бы целесообразно создать нечто вроде объединенного командования?.. Я хочу сказать, что наши генеральные штабы могли бы заняться выработкой совместной стратегии.

— Стратегия, существующая лишь на бумаге, — иллюзия, — ответил Сталин. — Я за стратегию, осуществляемую на полях войны. А поскольку совместных англо-советских боевых действий пока что не существует, то какой смысл тешить себя и наши народы иллюзиями?

В эту минуту раздался резкий телефонный звонок. Взгляды всех присутствующих обратились к столику, на котором в два ряда стояли телефонные аппараты.

Сталин сказал: "Извините" — и не спеша направился к телефону.

Американец и англичанин напряженно глядели ему вслед. Они не сомневались, что звонок, столь неожиданно раздавшийся в этом кабинете, где во время их бесед ничто не нарушало тишину, мог быть вызван только чем-то из ряда вон выходящим.

Но Сталин пересекал большую комнату спокойными, уверенными и вместе с тем какими-то неслышными шагами, будто шел почти не касаясь пола. Настойчивый, пронзительный звонок, казалось, не встревожил его. Не ускоряя шага, он подошел к креслу, стоявшему за письменным столом, не садясь, снял трубку с одного из аппаратов и негромко произнес:

— Сталин.

Потом чуть громче спросил:

— В скольких километрах?

Несколько секунд он слушал молча. Затем сказал:

— Хорошо. Немедленно доложите Шапошникову. Я скоро свяжусь с вами снова.

И опустил трубку на рычаг.

Какую-то секунду или две он стоял, не выпуская из руки уже положенную на рычаг трубку. Мускулы его лица напряглись, кожа на щеках натянулась, красноватые рябинки проступили еще более явственно. Он смотрел куда-то в пространство и мыслями своими был, видимо, далеко за пределами этой комнаты.

Гарриман, Бивербрук и Литвинов, сами того не замечая, затаили дыхание, точно боясь неосторожным движением нарушить ход его мыслей.

Внезапно Сталин перевел глаза на телефонный аппарат и только тогда заметил, что все еще сжимает трубку. Он разжал пальцы, опустил руку и своей обычной медленной, неслышной походкой вернулся к длинному столу.

Сев на стул, он сказал:

— Подведем итоги. Итак, четыреста самолетов и пятьсот танков — ежемесячно, тысяча тонн броневой стали, четыреста тонн колючей проволоки, пять тысяч "виллисов". Как относительно зенитных и противотанковых орудий? — спросил он, обращаясь на этот раз непосредственно к Литвинову, который по-прежнему держал в руке список.

Тот быстро перевел слова Сталина на английский. Гарриман ответил, что вопрос о типе и количестве орудий могли бы решить советские артиллеристы совместно с американским и английским военными атташе и советниками.

— Согласен, — сказал Сталин. — Что же касается поставок сырья из Советского Союза, то они будут выполнены точно в предложенные сроки и в необходимом нашим союзникам количестве. Мы привыкли всегда выполнять свои обязательства.

— Я рад, что мы обо всем договорились, — произнес Бивербрук.

— Хотя мы договорились не обо всем, — спокойно ответил Сталин, — но я тоже рад. Недоволен, очевидно, будет только Геббельс.

С этими словами Сталин открыл лежавшую перед ним на столе тонкую красную папку и вынул из нее листок бумаги с машинописным текстом.

— Это — вчерашнее сообщение немецкого радио, — сказал он. — Они передают, что между вами и мной возникла ссора ввиду полного несовпадения взглядов и интересов. Утверждают, что мы не могли найти общего языка.

Усмехнулся и добавил:

— Что ж, Геббельс еще раз доказал, что он большой лжец. Мы перевели их сообщение на английский язык.

Он протянул листок Гарриману. Тот пробежал его глазами и передал Бивербруку.

Прочтя текст, Бивербрук заметил:

— То, что не удалось Гессу, вряд ли удастся и Геббельсу.

Сталин нахмурился.

Ни в переговорах, ни в переписке между советскими и английскими руководителями имя Гесса ни разу не упоминалось.

...В мае немцы опубликовали сообщение о полете в Англию заместителя Гитлера. В сообщении говорилось, что Гесс "жил в мире галлюцинаций" и полагал, что "сможет содействовать установлению понимания между Германией и Англией". С тех пор этот человек как бы канул в небытие. Правда, вскоре после того как Гесс приземлился в Шотландии, на территории огромного имения герцога Гамильтонского, английское правительство заявило, что он интернирован. Но какова была его подлинная миссия? Имели ли место переговоры Гесса с английским правительством? И в самом ли деле его арестовали?.. Этого Сталин не знал.

И вот теперь Бивербрук впервые упомянул о Гессе...

— Так что же Гесс? — холодно спросил Сталин.

— Он интернирован, — поспешно произнес Бивербрук. — Покушался на самоубийство...

— Он мертв? — настороженно сказал Сталин, едва Литвинов перевел последнюю фразу.

— Нет, — покачал головой Бивербрук. — Бросился в пролет лестницы, сломал себе ребро, но остался жив. Мы полагаем, что если Гесс перелетел к нам и не по прямому поручению Гитлера, то, несомненно, тот знал о его намерении. Встает естественный вопрос, на что рассчитывал Гесс?..

— Да, такой вопрос, естественно, встает... — медленно проговорил Сталин.

— Я прямой человек, — сказал Бивербрук, — и не скрою своего личного мнения. Я полагаю, что Гесс намеревался сколотить группу влиятельных аристократов, издавна связанных с Гитлером взаимными симпатиями. Может быть, он рассчитывал с их помощью добиться ухода Черчилля... Словом, Гесс делал ставку на возможность создания в Англии такого правительства, которое примирится с Гитлером и договорится с ним о совместных действиях против вашей страны. Вот что я думаю.

Сталин задумчиво повторил:

— ...И договорится о совместных действиях против нашей страны... Что ж, я тоже так думаю...

Он встал, сделал несколько шагов взад и вперед по кабинету, потом вернулся к столу и, ни на кого не глядя, негромко сказал:

— Немцы подходят к Орлу. Мне только что сообщили об этом по телефону. Полагаю, что отстоять Орел нам не удастся.

Наступила тяжелая, гнетущая тишина.

Гарриман и Бивербрук молчали, так как не могли решить, что следовало бы в данном случае сказать. Произнести какие-то общие фразы сочувствия? Выразить надежду на лучшее будущее? Попытаться как-то ободрить Сталина?

Но у каждого из них сложилось за эти дни достаточно определенное мнение о характере Сталина, и они понимали, что любые слова сочувствия были бы сейчас неуместны.

— И последнее, — проговорил наконец Сталин. — Не считаете ли вы целесообразным обсудить в ближайшем будущем вопрос, как заставить Германию возместить все те огромные потери, которые понесли страны, подвергшиеся немецкой агрессии?

Гарриман попросил Литвинова повторить перевод.

Но все было правильно. Литвинов и в первый раз перевел слова Сталина совершенно точно.

— Вы имеете в виду... послевоенное время? — с явным удивлением переспросил Бивербрук.

— Вот именно, — кивнул Сталин.

— Но... не кажется ли вам, — не скрывая недоумения, воскликнул Гарриман, — что сначала надо все же выиграть войну.

— Вы сомневаетесь в том, что мы ее выиграем? — глядя в упор на Гарримана, произнес Сталин. — Я — нет.

Когда иностранцы ушли, Сталин вызвал Поскребышева в спросил, кто, кроме Еременко, звонил ему в последние полтора часа. Поскребышев положил на письменный стол листок бумаги с напечатанными на машинке фамилиями и указанием точного времени каждого телефонного звонка.

Сталин взял из пластмассового стаканчика один из синих, остро отточенных карандашей и стал отмечать, с кем его надо соединить немедленно.

Дойдя до конца длинного списка людей, с которыми он встречался или говорил по телефону почти ежедневно, Сталин увидел незнакомую фамилию: "Баканидзе". На мгновение его карандаш застыл в воздухе. Сталин поднял голову, отрывисто спросил:

— Кто такой? — И поставил против фамилии Баканидзе жирный знак вопроса.

— Утверждает, что знаком с вами... Я подумал...

— Плохо подумал, — обрывая его, буркнул Сталин и, резким движением карандаша перечеркнув ничего не говорившую ему фамилию, протянул список Поскребышеву. — Вызывай людей. Шапошникова и Василевского ко мне, затем Воронова, Еременко, Конева и Буденного — к телефону. Потом — всех остальных.

Поскребышев взял список и ушел.

"Баканидзе... — мысленно повторил Сталин. — Кто такой Баканидзе?.."

Через секунду он перестал думать о нем.

...Немногим более суток спустя после того, как танки Гудериана нанесли удар по левому крылу Брянского фронта в районе Шостки, основные силы немецкой группы армий "Центр" перешли в наступление против войск Западного и Резервного фронтов. Это произошло второго октября на рассвете.

Третьего октября пал Орел и, таким образом, Брянский фронт оказался рассеченным. Создалось угрожающее положение на Тульском направлении.

А четвертого октября Сталин прочел перевод речи Гитлера по радио, в которой Германия и весь мир извещались, что на Восточном фронте началось "последнее, решающее наступление", что Красная Армия "разбита и уже больше не восстановит своих сил".

Перед Сталиным встал вопрос: блефует ли Гитлер? О том, что Красная Армия разбита, фюрер заявлял уже не раз: и перед тем, как потерял десятки тысяч солдат в Смоленской битве, и перед неудавшимся штурмом Ленинграда. Это стало для Гитлера привычкой, гипнотической фразой, рассчитанной на сиюминутный эффект. И кроме того, почти все более или менее крупные операции на Восточном фронте он неизменно объявлял "последними" и "решающими".

Однако после того, как пал Орел и моторизованные немецкие соединения, развивая успех, устремились вдоль шоссе на северо-восток, к Туле, расположенной в ста восьмидесяти пяти километрах к югу от Москвы, ни у кого в Ставке уже не оставалось сомнений, что не Орел, не Тула и не Калинин являются конечными целями этого наступления немецких войск, а сама Москва.

Сталин созвал заседание ГКО, на котором Можайская полоса обороны, проходившая в ста с небольшим километрах западнее Москвы, была определена как главный рубеж сопротивления войск Западного фронта.

К концу заседания из Генштаба поступило утешительное сообщение: на Тульском направлении враг остановлен у Мценска. Однако в тот же день — четвертого октября — Сталину позвонил по ВЧ командующий Западным фронтом Конев и доложил об угрозе выхода танков противника в тыл трем его армиям. Конев предлагал отвести эти армии на линию Гжатска.

Сталин колебался. Он хотел задать Коневу несколько дополнительных вопросов, но телефонная связь прервалась...

Вслед за тем в Москву стали поступать новые тревожные известия. Из штаба Московского военного округа сообщили, что отдельные военнослужащие из второго эшелона Резервного фронта утверждают, будто они с трудом вышли из окружения. Это означало, что прорван не только Западный, но и расположенный за ним Резервный фронт.

Когда о полученных сведениях доложили Сталину, он немедленно позвонил Шапошникову и потребовал разъяснений. Шапошников ответил, что в Генштабе данных о прорыве Резервного фронта нет, но нет и связи ни с Буденным, ни с Коневым.

Тем временем летчики истребительного полка ВВС Московского округа, вылетавшие на очередное барражирование, обнаружили продвижение колонны танков и мотопехоты противника со стороны Спас-Деменска на Юхнов.

Сталин узнал об этом не сразу, поскольку командующий Московским военным округом Артемьев доложил результаты воздушной разведки не ему, а Шапошникову.

Начальник Генштаба выслушал этот доклад с нескрываемым удивлением и высказал предположение, что летчики ошиблись.

Погода в тот день стояла хмурая, исключить ошибку было нельзя, и Артемьев заколебался: звонить Сталину или пока воздержаться? Наконец решился и позвонил.

Сталин приказал поднять в воздух новое подразделение в перепроверить полученную информацию...

В двенадцатом часу ночи Сталин направился в свою квартиру, расположенную на первом этаже того же здания, где находился его служебный кабинет, приказав Поскребышеву и начальнику охраны не беспокоить его в течение ближайших трех-четырех часов, если не будет совершенно срочных сообщений с фронтов.

С того момента как началось немецкое наступление, Сталин работал с огромным напряжением. И наконец почувствовал, что, не отдохнув хотя бы несколько часов, не сможет работать дальше.

В квартире было пусто. Пожилая женщина, экономка, дважды в день являвшаяся в эту заброшенную, не любимую Сталиным, казенно обставленную квартиру, чтобы поддерживать в ней чистоту и образцовый порядок, почти не нарушаемый хозяином квартиры, давно ушла спать.

Сталин миновал кабинет, столовую и вошел в спальню. Но, увидев аккуратно застеленную постель, посмотрел на нее с неприязнью, даже с ненавистью, резко повернулся и направился в кабинет.

В глубине души его все еще жила надежда, что летчики ошиблись. Однако, уже наученный горьким опытом, Сталин теперь больше всего остерегался принять желаемое за действительное. И хотя отсутствие телефонной и телеграфной связи с Коневым и Буденным не давало ему возможности составить точное представление о создавшейся в последние часы обстановке на Западном и Резервном фронтах, Сталин имел все основания полагать, что она крайне тревожна.

Он посмотрел на часы — стрелки показывали без десяти двенадцать. В это время обычно уже объявлялась воздушная тревога: немецкие самолеты, как правило, пытались прорваться к Москве ночью. Но сейчас было необычно тихо — ни выстрелов зениток, ни разрывов фугасных бомб.

Сталин слегка приподнял штору и посмотрел в низкое окно. Небо казалось почти черным, затянутым облаками. Он подумал о том, что повторная воздушная разведка вряд ли сможет что-либо определить, пока не наступит рассвет. Даже высылать ее сейчас было бесполезно.

С досадой опустив штору, Сталин подошел к столу и сел сбоку от него.

На столе лежали раскрытая коробка "Герцеговины" и спички. Он взял папиросу и закурил.

На людях Сталин курил только трубку, с трубкой же был запечатлен на десятках тысяч портретов. Однако, оставаясь один или в кругу близких ему людей, нередко курил и папиросы.

И вот теперь, сделав несколько глубоких затяжек, он положил папиросу на край пепельницы и тяжело облокотился рукой об угол стола, подперев ладонью голову.

Было тихо.

И эта тишина, мысленно сопоставляемая Сталиным с тем, что, несомненно, происходило сейчас на фронте, действовала на него угнетающе.

"Что же они увидели там, эти летчики?" — снова подумал он.

...После доклада Артемьева Сталин сразу же позвонил Берия, вызвал его к себе и спросил, не поступало ли по линии особых отделов каких-либо сведений, подтверждающих проникновение противника восточное Спас-Деменска. Берия ответил, что таких сведений нет и быть не может.

Он сидел в кресле напротив Сталина и уверенно смотрел на него своими маленькими, прикрытыми круглыми стеклами пенсне глазами.

— Нет, товарищ Сталин. Нет! Исключается, — говорил Берия. — Наверное, летчики обознались, приняв нашу колонну за немецкую.

Видя, что это не убедило и не успокоило Сталина, Берия тут же выдвинул другую версию. Понизив голос и перейдя на грузинский язык, он высказал предположение, что доклад воздушной разведки — не что иное, как провокация немецких агентов, проникших в штаб Московского округа и теперь сеющих панику.

Сталин не сводил с него пристального, настороженного взгляда, но молчал.

Тогда Берия уже твердо заявил, что не сомневается: это провокация.

Сталин не проронил ни слова, только кивком головы дал понять, что разговор окончен.

Берия покинул кабинет Верховного, убежденный, что упоминание о врагах, притаившихся в штабе МВО, сыграло свою роль. Он уже мысленно прикидывал, какими должны быть показания этих врагов и, в частности, что скажет командующий ВВС округа полковник Сбытов после того, как им займется Абакумов.

Но на этот раз Берия ошибся.

Он не учел, что Сталин тех дней во многом отличался от Сталина предвоенных лет.

На горьком опыте познавший в первые дни войны страшную цену самоуверенности и просчета, он хорошо теперь понимал, чем грозит пренебрежение к сообщению воздушной разведки...

И вот он сидел в своем домашнем кабинете, время от времени поглядывая на часы и мучительно ощущая медленный ход времени.

Подумал, не вернуться ли ему наверх, но усилием воли заставил себя остаться на месте. Все распоряжения, которые он мог отдать, были уже отданы. Если связь с Коневым и Буденным будет восстановлена, ему немедленно дадут знать сюда. Если позвонят из штаба МВО, ему тоже сразу же доложат об этом...

Правда, оставался один ожидавший его окончательного решения вопрос.

Уже на второй день немецкого наступления Сталин приказал командованию Забайкальского военного округа подготовить несколько дивизий для переброски на Западный фронт. Элементарная логика подсказывала, что было бы лучше, если бы эти дивизии уже находились на пути к Москве. Но кроме военной арифметики существовала еще и высшая математика. Сталин не сомневался, что переброска войск с Дальнего Востока не останется не замеченной Японией и что лучшего момента для нападения она выбрать не может.

С другой стороны, Сталина не покидала мысль, что тактика выжидания, промедление с переброской войск могут привести к трагедии, подобной той, что произошла в ночь на 22 июня. И эта ненавистная ему мысль не давала покоя...

Он решил все же прилечь на кушетке в кабинете, подремать, пока не будут получены новые данные воздушной разведки или пока восстановится связь с Коневым и Буденным. Но снова сделал инстинктивное движение, чтобы подняться обратно, в свой служебный кабинет. И опять заставил себя остаться на месте.

Он понимал, что не насущная необходимость влекла его сейчас наверх, а тревога и желание быть ближе к телефонам, к напряженно работающим там, на втором этаже, людям.

Будучи замкнутым, обычно ни словом, ни жестом не выдающим своих чувств человеком, Сталин тем не менее не терпел одиночества. Он никогда не обедал, не ужинал один. И при этом почти всегда занимался делами. В кремлевской квартире. За обеденным столом. За ужином. На кунцевской даче. На Кавказе, в Сочи. Всюду... И люди, которые окружали Сталина, считали естественным в его присутствии говорить только о делах. Эти люди менялись. Исчезали одни, появлялись другие. Он сам выбирал их — тех, кто должен был находиться рядом с ним...

"Я обязан заставить себя отдохнуть, — мысленно произнес Сталин, — хотя бы два часа, хотя бы час, пока мое присутствие там, наверху, не является необходимым".

Посмотрел на стоявшую у стены кушетку, но не двинулся с места. Вспомнил, что ничего не ел с утра. Разумеется, ему достаточно было снять телефонную трубку, и через десять минут ужин стоял бы в столовой на столе. Но есть не хотелось.

Стараясь хоть на какое-то время отвлечься от дел, дать необходимый отдых мозгу, Сталин подумал: хорошо было бы с кем-нибудь поговорить. Поговорить просто так, не отдавая приказов и не выслушивая докладов.

Но таких людей вокруг него не было.

И вдруг в памяти всплыло имя, которое как будто ничего ему не напоминало: Баканидзе. Распространенная грузинская фамилия.

Три дня назад он, не раздумывая, вычеркнул эту фамилию из списка, который передал ему Поскребышев. Но она не исчезла из памяти окончательно, задержавшись где-то в ее глубинах.

"Баканидзе... Баканидзе..." — повторял сейчас Сталин. Нет, он не знал члена ЦК, наркома или генерала с такой фамилией. Этот человек был ему незнаком. Но какое-то подсознательное чувство мешало выкинуть эту фамилию из головы...

Наконец Сталин снял телефонную трубку и набрал номер Поскребышева. Услышав густой бас своего помощника, спросил:

— Что слышно?

— Пока ничего нового, товарищ Сталин, — ответил Поскребышев. — Связь с Коневым еще не восстановлена. Шапошников направил на Западный двух делегатов связи. Люди Пересыпкина работают на линии.

Сталин промолчал.

— Это все, Иосиф Виссарионович? — спросил после паузы Поскребышев.

— Подожди. Этот... Баканидзе... Он не назвал своего имени?

— Кто?

— Ба-ка-ни-дзе! — раздраженно, по слогам произнес Сталин. — Человек, который звонил три дня назад. Его имя!

— Одну минуту, товарищ Сталин, — торопливо ответил Поскребышев, — я сейчас подниму списки...

Наступило короткое молчание. Потом снова раздался голос:

— Его зовут Реваз. Реваз Баканидзе.

"Реваз Баканидзе... — повторил про себя Сталин. — Реваз... Резо... Ну конечно!"

Сталин машинально опустил трубку на колени. Он вспомнил, вспомнил этого человека! Он всегда звал его просто Резо и никогда по фамилии. Если бы кто-нибудь спросил его, как фамилия Резо, ему и раньше надо было бы приложить усилие, чтобы вспомнить. Но Резо!..

Более сорока лет прошло с тех пор, как они встретились впервые! Они вместе учились в Тифлисской семинарии. Резо был младше года, кажется, на три или четыре. Их сдружили книги. Отец Баканидзе работал в публичной библиотеке, и Резо мог брать там на день-другой книги для Сосо.

Толстой и Достоевский, Гоголь и Щедрин были раз и навсегда изгнаны из семинарии. Ректор отец Гермоген вместе с инспектором Абашидзе охотились за любителями запрещенного чтения. Однажды они поймали Резо, когда тот проносил в семинарию два тома Писарева, и досадили его в карцер, пообещав выпустить не раньше, чем тот признается, кто кроме него читает подобную литературу. Резо просидел пять дней, повторяя: "Только я. Я один".

Потом они оба жили в Батуми, где исключенный в конце концов из семинарии Резо работал токарем на Манташевском заводе. Он был одним из организаторов забастовки рабочих, а Иосиф Джугашвили — руководителем демонстрации в защиту брошенных в тюрьму забастовщиков...

Через несколько лет они случайно встретились в Сибири, на пересыльном пункте, и тому и другому предстояло отбывать ссылку, только в разных местах... И снова жизнь свела их в Батуми, но уже в 1904 году...

Что же потом?.. Потом советский нарком по делам национальностей Сталин, прибывший по поручению Ленина на раздираемый классовой борьбой Кавказ, встретил Реваза в Тифлисе, где тот работал то ли в ревкоме, то ли в Чека.

В последний раз они виделись в Сочи, кажется, в тридцать пятом году. Это была короткая, почти мимолетная встреча. Сталин смутно догадывался, что начальник его охраны заботится о том, чтобы ему "не надоедали" бывшие друзья. Да и сам Сталин старался теперь избегать их. С тех пор прошло много лет, и он забыл Реваза, как забыл многих, кого знал в те далекие годы...

...Сталин прислушался. Ему показалось, что откуда-то доносится чей-то приглушенный голос.

Он не сразу понял, что голос звучал в телефонной трубке, которую он по-прежнему держал в руке.

Резким движением поднес трубку к уху, сказал:

— Да?..

— Это я, Иосиф Виссарионович, — услышал он голос Поскребышева.

— Что тебе надо? — недовольно спросил Сталин.

— Мне показалось, что вы не повесили трубку.

— Тогда повесь ее ты и занимайся делом! — грубо сказал Сталин. Но тут же добавил: — Нет, подожди! Привезите ко мне Баканидзе. Сюда. На квартиру.

— Но, товарищ Сталин, — раздался неуверенный бас, — я же не знаю, где его искать! По телефону он говорил, что находится под Москвой со своей частью на переформировавшей в дня через три направится на фронт...

— Найти и привезти! — повторил Сталин. — Ясно?

И, не дожидаясь ответа, повесил трубку.

Был четвертый час утра, когда он поднялся на второй этаж. Прошел в свой кабинет через особую дверь, минуя приемную, в которой сидел Поскребышев. Но на столе у Поскребышева тотчас же зажглась и погасла лампочка: сотрудник охраны на первом этаже нажал сигнальную кнопку.

Все мысли Сталина вновь были сосредоточены на ожидании сообщений о результатах воздушной разведки. Про Баканидзе он снова забыл, но если бы и помнил, то не стал бы спрашивать, выполняется ли его распоряжение: Сталин никогда не повторял распоряжений дважды.

— Артемьева! — приказал он вошедшему по звонку Поскребышеву.

Через минуту тот снова появился в кабинете и доложил, что Артемьев выехал в Тулу. У аппарата его заместитель.

Сняв телефонную трубку, Сталин спросил:

— Есть результаты воздушной разведки?

— Так точно, товарищ Сталин, — услышал он торопливый ответ, — мы только что доложили Генштабу.

— Что видели на этот раз ваши летчики?

Он уже был прежним Сталиным и задавал вопросы спокойно и не спеша.

— То же самое, что и в прошлый, товарищ Сталин, — ответил генерал на другом конце провода, тщетно стараясь подавить волнение, звучащее в его голосе. — По шоссе движется колонна танков и мотопехоты противника.

— Откуда и куда?

— Со стороны Спас-Деменска на Юхнов.

— Какова длина колонны?

— Примерно двадцать пять километров, товарищ Верховный главнокомандующий, — поспешно ответил генерал и тихо добавил: — Наших войск перед ней не обнаружено.

— Какие вы приняли меры? — спросил Сталин после короткого молчания.

— В Подольск выехал помощник командующего комбриг Елисеев для быстрейшего приведения в боевую готовность пехотного и артиллерийского училищ. Ему дано задание вывести курсантов на рубеж Малоярославецкого укрепрайона, чтобы любой ценой задержать противника. Кроме того, приказано поднять по тревоге училище имени Верховного Совета и Военно-политическую академию. Они находятся сейчас в подмосковных лагерях. Кроме того...

— Подождите, — сказал Сталин. Он положил на стол телефонную трубку, взял карандаш и что-то записал на листке бумаги. Затем встал, подошел к столу заседаний. Карты, убиравшиеся на время совещаний с иностранцами, теперь вновь были разложены по всей длине стола.

Сталин выбрал одну из них, сделал на ней пометку карандашом, вернулся к письменному столу, не опускаясь в кресло, снова взял трубку и, услышав в ней частое и шумное дыхание, сказал:

— Продолжайте.

— Помимо частей, о которых я только что доложил, — раздалось в трубке, — по боевой тревоге поднимается Военно-политическое училище и части тридцать третьей запасной стрелковой бригады.

— У вас все? — спросил Сталин.

— Да, товарищ Верховный главнокомандующий, — ответил генерал после короткой паузы.

Именно эта пауза насторожила Сталина. Вместо того чтобы повесить трубку, он сказал, произнося слова медленно, почти по слогам:

— Я спрашиваю: это все, что вы можете доложить? — И, не дожидаясь ответа, добавил: — Я хочу знать все.

— Товарищ Сталин, — нерешительно, с явно ощутимой робостью в голосе произнес генерал, — если верить командиру эскадрильи и летчикам, вылетавшим для проверки первоначальных данных воздушной разведки, танки противника... уже вошли в Юхнов.

Какое-то мгновение Сталин молчал. Он почувствовал вдруг, как во рту у него пересохло. Немцы в Юхнове! Значит, Ржевско-Вяземский оборонительный рубеж обойден противником...

— Товарищ Сталин, разрешите доложить, — снова заговорил генерал, — мы только что сообщили данные разведки в Генштаб, но там о прорыве ничего не известно. Командующего ВВС округа полковника Сбытова вызвал в НКВД Абакумов, и Сбытов не возвращается уже более двух часов!

Генерал говорил все торопливее, точно опасаясь, что его не выслушают до конца. И внезапно умолк, будто испугавшись собственных слов.

— Вы поступили правильно, что доложили. Нам нужна правда, — произнес Сталин еще спокойнее, чем прежде. — И меры приняли правильные. Надо во что бы то ни стало задержать врага перед Можайским рубежом. Вы понимаете меня? Собрать все, что есть, и задержать во что бы то ни стало. Необходимо выиграть пять — семь дней, пока не подойдут резервы Ставки. Вы меня поняли?

— Так точно, товарищ Сталин! — громко ответил генерал.

— И еще. Передайте Артемьеву мое указание, чтобы возвращался в Москву. Товарищи в Туле сами знают, что надо делать. И Сбытову передайте, чтобы возвращался на свой КП. Сейчас не время для бесед с Абакумовым.

— Но, товарищ Сталин, ведь его...

— Передайте, чтобы возвращался! — чуть повысив голос, сказал Сталин и повесил трубку.

Затем он снял трубку другого, без наборного диска телефона и, не называя себя, резко произнес:

— Где Сбытов?

Несколько мгновений он слушал знакомый голос. Затем сухо сказал:

— Пусть Абакумов занимается своими делами. — И уже гневно, с нескрываемым упреком бросил: — Немцы в Юхнове!

Положив трубку, вызвал Поскребышева и приказал ему еще раз попытаться соединиться с командующими Западным и Резервным фронтами.

Однако Поскребышев почти тотчас же вернулся и доложил, что связи с Коневым и Буденным по-прежнему нет.

...Несколько минут Сталин молча ходил по кабинету. В ушах его все еще звучали слова: "Танки противника... уже вошли в Юхнов".

Ему не надо было снова смотреть на карту для того, чтобы оценить значение происшедшего. И хотя около ста километров еще отделяло Юхнов от Можайской линии обороны и свыше двухсот — от Москвы, Сталин не утешал себя этим: ведь и от Спас-Деменска до Юхнова было почти сто километров.

Он позвонил в Генеральный штаб. Несмотря на раннее утро, Шапошников был на месте.

— Вам известно, что немцы в Юхнове? — сухо спросил Сталин.

— Да, Иосиф Виссарионович, — ответил начальник Генерального штаба, и в этом коротком его ответе содержалось все: и признание катастрофичности случившегося, и чувство личной вины, и страшная усталость уже далеко не молодого и не крепкого здоровьем человека.

— Как вы расцениваете ситуацию?

— Полагаю, что противнику удалось прорвать фронт Конева. Видимо, Конев этого и опасался, когда настаивал на отводе его войск на новые рубежи.

— Он вам звонил?

— Никак нет. Разговор состоялся по "Бодо". Однако я, зная, что подобного разрешения от Ставки не поступало, определенного ответа не дал. После этого прервалась и телеграфная связь.

— Борис Михайлович, ответьте на один вопрос, — медленно, чувствуя, что ему все труднее говорить спокойно, произнес Сталин, — вы можете мне сообщить хотя бы приблизительно, где в настоящее время находятся командные пункты Конева и Буденного?

То напряжение воли, на которое был способен Сталин, понимающий, что обязан во что бы то ни стало сохранять спокойствие, было не под силу Шапошникову.

— Нет, Иосиф Виссарионович, — глухо ответил он. — В настоящую минуту я не знаю... Я не могу доложить вам об этом... У нас... все еще нет связи с командными пунктами этих фронтов.

Сталин повесил трубку. Потом подошел к столику у стены, на котором стоял графин, налил воды и сделал несколько глотков. Глотать было нестерпимо больно. Только сейчас ощутил жар и легкий озноб. Очевидно, он заболевал.

Передернул плечами и провел рукой по липу, как бы пытаясь сбросить с себя так не ко времени начинающуюся болезнь. Снял трубку аппарата междугородной правительственной связи, вызвал к телефону командующего Забайкальским военным округом Ковалева и сказал:

— Прикажите поднять по боевой тревоге дивизии, намеченные для отправки в Москву, и срочно начинайте погрузку.

Взял со стола большую лупу и линейку и склонился над картами. Через несколько минут выпрямился, сделал несколько медленных шагов взад и вперед по кабинету, нажал кнопку звонка и снова вернулся к картам. Не оборачиваясь, приказал вошедшему Поскребышеву:

— Ленинград. Жукова. Если нет на месте, предупредить, чтобы был у аппарата через два часа.

— Будет сделано, товарищ Сталин, — сказал Поскребышев.

— Что еще? — недовольно спросил Сталин, почувствовав, что тот не уходит, и на этот раз обернулся.

— Товарищ Баканидзе у вас на квартире, — ответил Поскребышев.

Несколько мгновений Сталин пристально глядел на стоявшего перед ним уже немолодого, но еще черноволосого, без проблеска седины, начинающего полнеть человека. Тот был в военной форме с полевыми, защитного цвета петлицами без окантовки.

Ни бурные встречи, ни долгие прощания не были в характере Сталина. Случалось, что с людьми, с которыми не виделся уже давно, он встречался так, будто продолжал только что прерванный разговор. А прощаясь с собеседником, особенно если тот принадлежал к его ближайшему окружению, обычно лишь кивал головой или попросту переходил к другим, очередным делам.

Однако сейчас в лице Сталина что-то дрогнуло, и он глухо проговорил:

— Ну... Здравствуй, Резо!

— Здравствуй, Коба! — негромко, с чуть заметной улыбкой на смуглом, уже изрезанном морщинами лице отозвался Баканидзе.

Он было протянул Сталину руку, но тот подошел и обнял его.

— Мы давно не виделись, — сказал Сталин. — Очень давно.

— Да. Давно.

— Может, поужинаем или, точнее, — усмехнулся Сталин, — позавтракаем? Ты, наверное, голоден?

Баканидзе покачал головой:

— Через сорок минут я должен быть на Белорусском вокзале. Начнется погрузка моей дивизии.

— Ты командуешь дивизией? — спросил Сталин.

— Нет. Я комиссар, — Баканидзе кивнул на звезду на рукаве своей гимнастерки.

"Надо спросить, как он жил все эти годы, — подумал Сталин, — как здоровье его жены и сына, ведь у него, кажется, был сын..."

Но не смог. Он полагал, что с приходом Резо его на какие-то минуты покинет война. А она вошла сюда в образе этого человека в военной форме, которому предстояло через сорок минут отправиться на фронт.

— Сядем, — сказал Сталин.

Они сели на кушетку.

— Как жена?

Сталин запнулся перед словом "жена", потому что давно забыл, как ее зовут. Собственно, в этом не было ничего удивительного — он не видел жену Баканидзе с середины двадцатых годов.

Баканидзе чуть удивленно взглянул на него и ответил:

— Кето умерла в двадцать девятом.

Ему хотелось добавить: "Я ведь рассказывал тебе об этом", — но он промолчал.

— Да, да, — нахмурился Сталин. Потом спросил: — А сын? Ведь у тебя был сын!

— Он погиб, Коба. Его призвали в первый день войны. Он был убит ровно через месяц, двадцать второго июля, под Лугой. Так написано в похоронке.

Сталин едва удержался от того, чтобы не воскликнуть: "Как, он же был совсем мальчиком!.."

Но тут же вспомнил: годы. Годы!

— Почему ты так долго не давал о себе знать — почти десять лет? — задумчиво сказал Сталин. — Жалко, что тебя не было рядом со мной все это время.

"А ты уверен, Коба, что так было бы лучше? — хотелось спросить Баканидзе. — Разве всем, кто был рядом с тобой, это принесло счастье?.." Но он промолчал.

— Ну... как сложилась твоя жизнь? — снова спросил Сталин.

Реваз пожал плечами:

— Служил в армии, это ты знаешь. В тридцать седьмом демобилизовали. — Заметив, что в глазах Сталина мгновенно появилась настороженность, поспешно добавил: — Нет, нет! По здоровью. Туберкулез. Ты ведь знаешь... Открылся старый процесс в легких.

Да, это Сталин знал. Многие ссыльные из теплых краев заболевали в сибирских снегах туберкулезом. В том числе и он сам. Правда, ему удалось справиться с болезнью.

— А теперь?.. — спросил он, вглядываясь в лицо старого друга.

— Сейчас я совершенно здоров, — твердо ответил тот. — Прошел переосвидетельствование в первый день войны. Признан годным по всем статьям. А как ты, Коба?

Он задал этот вопрос и тут же понял всю его нелепость. Чуть смешавшись, поспешно спросил:

— Как дети? Как Яков?

— Якова нет, — сумрачно ответил Сталин. — Наверное, погиб.

Снова наступило молчание.

Глядя на осунувшееся, похудевшее лицо Сталина, на поседевшие его волосы, Баканидзе, казалось бы, только сейчас до конца осознал, каково приходится этому человеку.

— Трудно, Коба? — тихо спросил он.

— Да. Трудно, — не сразу ответил Сталин, глядя куда-то в пространство. Потом неожиданно повернулся к Ревазу и, глядя на него в упор, сказал: — Немцы в Юхнове.

Он произнес эти слова резко, отчетливо, не отрывая при этом своего взгляда от лица Реваза, точно желая проверить, какое впечатление произведут они на него.

Однако ни один мускул не дрогнул в лице Баканидзе.

"Он всегда был таким, — с каким-то особым удовлетворением подумал Сталин. — Сдержанным, молчаливым, закаленным. Он не изменился".

Услышав страшную новость, Реваз не произнес ни слова. Лишь посмотрел на ручные часы, как бы говоря тем самым: "Раз так, мне надо спешить".

— Не торопись, — сказал Сталин, — успеешь. Тебя доставят вовремя.

— Но у тебя дела. Я, наверное, мешаю тебе.

— Ты не мешаешь мне. Посиди, — ответил Сталин, хотя уже чувствовал, что ему не о чем больше говорить с Ревазом, что все то, что не имеет прямого отношения к событиям на фронте, сейчас не интересует его. Любой вопрос, заданный им или Ревазом, потянул бы за собой пить воспоминаний, а ему было не до воспоминаний.

И тем не менее Сталину не хотелось, чтобы Реваз уходил. Хотелось несколько минут посидеть рядом молча.

— Значит, немцы приближаются к Москве? — тихо спросил Реваз.

— Да, — жестко ответил Сталин, — и очень крупными силами.

Он снова пристально посмотрел в лицо Ревазу. Но тот только понимающе кивнул головой.

Потом спросил:

— А... под Ленинградом?

— Они в четырех километрах от Путиловского завода. И если мы в ближайшее время не прорвем блокаду, в городе начнется голод.

Сталин говорил по-прежнему жестко, резко, точно находил какое-то горькое удовлетворение в обнажении страшной правды.

— А на юге? — уже совсем тихо произнес Реваз.

— Рвутся к Донбассу, — как-то поспешно, точно боясь, что Реваз не успеет узнать всей правды, ответил Сталин.

Реваз опустил голову.

— У тебя есть еще вопросы? — с каким-то вызовом в голосе произнес Сталин.

Реваз поднял голову и посмотрел на него внимательно, точно заново узнавая. Наконец сказал:

— Да, Коба, вопрос есть. В другой обстановке я бы, наверное, долго колебался, прежде чем задать его. Но теперь мы торопимся — и ты и я. И если я уйду, не спросив, то буду клясть себя за трусость... Коба, ответь мне, как все это могло произойти? Как случилось, что немцы под Ленинградом и приближаются к Москве?!

Наступило молчание. Потом Сталин медленно поднялся. Подошел к письменному столу. Теперь Баканидзе видел только его спину. Всегда державшийся прямо, Сталин стоял ссутулившись, и серая куртка на спине его натянулась.

Но вот он выпрямился, повернулся, и Баканидзе увидел недобрый блеск в его глазах.

— Ты пришел звать меня к ответу? — медленно, с затаенной угрозой в голосе проговорил он по-грузински.

— Нет, Коба, нет! — по-прежнему по-русски, но с явным волнением ответил Реваз и тоже встал. — Я просто хотел спросить тебя. По-человечески! Как друга... Как коммунист коммуниста... — добавил он уже тише.

И Сталин вдруг понял, что подсознательно ждал этого вопроса, что, наверное, именно поэтому с такой ожесточенной резкостью обнажал перед Ревазом положение на фронтах...

И тем не менее, когда вопрос был задан вслух и с такой прямотой, он прозвучал для Сталина неожиданно.

Не глядя на стоявшего Реваза, он заходил взад и вперед, потом снова остановился у письменного стола.

— Хорошо, — глухо произнес он, — я понял твой вопрос и не уйду от него. Но прежде я хочу тоже спросить тебя... Знаешь ли ты, какая сила обрушилась на нас?

— Я слушал твою речь по радио...

— В ней была сказана только часть правды. Но сейчас я могу тебе сказать всю. По данным разведки, против нас сражаются не менее ста девяноста вышколенных, имеющих опыт войны в Европе немецких дивизий. У них на вооружении пять тысяч самолетов, около четырех тысяч танков!..

— А у нас? — быстро спросил Баканидзе.

— Меньше. Гораздо меньше, — тихо ответил Сталин.

— Но почему?!

— Почему? — повышая голос, повторил Сталин. — А тебе известно, как росла оборонная промышленность в предвоенные годы?

— Нет, конечно. Это секретные данные.

— Да, секретные, — с какой-то внутренней яростью повторил Сталин. — Но теперь в этом нет секрета. На тридцать девять процентов ежегодно. Мало?!

— Значит... значит, мало, Коба, — неуверенно проговорил Реваз.

— Мало?! — снова с необычайной для него страстью воскликнул Сталин. — Более двух с половиной тысяч новых самолетов только за половину нынешнего года — это, по-твоему, мало?! По сравнению с чем? С Германией, на которую работает вся Европа? Или с тем, что мы выпускали всего десять лет назад? Отвечай! Теперь я хочу слышать твой ответ!

Несколько мгновений Реваз молчал.

— Значит, сама история обрекла нас?.. — проговорил он, но Сталин прервал его:

— Нет! Глупости! История за нас, а не против нас! Ни одно государство в мире не выдержало бы удара такой силы, который обрушился на Советский Союз. А мы выдержали!

Он резко взмахнул рукой, перевел дыхание и уже спокойнее продолжал:

— Только за первые три недели войны враг потерял почти сто тысяч человек убитыми и ранеными. Уничтожены сотни немецких танков, самолетов, орудий. — Помолчал и тихо добавил: — А теперь... если желаешь, можешь повторить свой вопрос.

— Да, я повторю его, — твердо сказал Баканидзе. — Только на этот раз несколько иначе. Ты прав, мы не могли прыгнуть выше головы, мы сделали все, что было в наших силах! Но почему столько советских самолетов погибло в первые часы войны? Ведь они были расстреляны на аэродромах, потому что летчики не получили приказа поднять их в воздух. И об этом знаю не только я, Коба, это теперь известно многим! Я встречался не с одним командиром...

— Ты разговаривал с трусами и паникерами! — прервал его Сталин. — После того, как ты сам приобретешь опыт войны...

— Я уже приобрел его! — с неожиданной резкостью произнес Реваз, делая шаг к неподвижно стоявшему Сталину. — Вот, смотри! — И он рванул пуговицы гимнастерки. — Вот, смотри, — тяжело дыша, повторил Баканидзе. — Я получил осколок в грудь двадцать четвертого июля под Могилевом, на Западном фронте, поэтому я вправе был спросить, что происходит сегодня на этом фронте! А сын мой погиб у Луги, и я имел право знать, что же происходит сейчас под Ленинградом! И теперь я хочу знать, кто виноват в том, что мы ждали войну, готовились к ней, а она обрушилась, как лавина, и в первый же день принесла такие потери!

— Нападающий всегда имеет преимущество внезапности, — тихо произнес Сталин.

— Но мы же знали, что эта война неизбежна! Значит, она могла разразиться в любой момент.

"Не все так просто, Резо!" — хотелось воскликнуть Сталину. Но он молчал. Его взгляд был прикован к ярко-красному рубцу на груди Реваза, уходящему куда-то вниз, под белую нижнюю сорочку. Сталин знал о тысячах убитых бойцов и командиров, знал из сводок, из докладов командующих, но воочию след раны на теле человека видел с начала этой войны впервые.

Заметив пристальный взгляд Сталина, Реваз поспешно застегнул гимнастерку.

"Как объяснить ему то, что в нескольких словах объяснить невозможно? — думал в эти минуты Сталин. — Как доказать, что дело не только в просчете, который теперь уже несомненен? Как убедить, что я стремился выиграть время, что именно поэтому принимал все меры, чтобы не дать Гитлеру повода начать войну. Только ради того, чтобы успеть перевооружить армию. Только ради того, чтобы народ мог еще год, еще хотя бы полгода видеть над собой чистое небо!.. Как доказать ему, что были, были все основания не доверять Англии и Франции, предавшим в Мюнхене всю Европу, открывшим Гитлеру путь на Восток? Разве есть сейчас время для того, чтобы восстановить во всех подробностях реальную картину международных отношений последних лет, противоречия разведывательных сводок, посольских донесений?.. И в состоянии ли мысль Реваза пройти по всем этим лабиринтам?.."

Сталину хотелось крикнуть стоявшему перед ним человеку, которого с юных лет он привык звать просто Резо, крикнуть ему, что он не прав, тысячу раз не прав, говоря о трагических последствиях, но не отдавая себе отчета в их подлинных причинах.

"Но почему я обязан перед ним оправдываться, — вдруг подумал он, — почему? Только потому, что мы познакомились сорок лет назад? Какими особыми правами он обладает? Правами солдата? Но таких командиров и солдат сейчас сражаются сотни тысяч, сражаются с именем Сталина на устах! Правами друга? Но политика не измеряется степенью личной дружбы. Да и друг ли он мне теперь? Мы не виделись уже десять лет..."

Сталин знал, что ему достаточно произнести одно резкое слово, сделать лишь жест, чтобы прекратить мучительный разговор. Но какое-то новое, доселе незнакомое чувство удерживало его от того, чтобы произнести это слово, сделать этот жест.

Сталин вдруг с особой силой почувствовал, осознал, что рано или поздно История поставит тот самый вопрос, который сам он, Сталин, задавал себе тогда, в те страшные часы, когда сидел в одиночестве в своем кунцевском доме, и который теперь повторил Резо, и что все события, происходящие сейчас, не смогут быть оценены правильно, если на этот вопрос не будет дано ответа.

Он подошел почти вплотную к Ревазу и сказал глухо, но внятно:

— Мы делали все, что могли, Резо. Почти все. Однако... у нас были ошибки. Да, были ошибки. Допущен просчет. Но прежде чем сказать это народу, надо разбить врага.

Наступило молчание.

— Это все, о чем я хотел спросить, — сказал наконец Реваз. — И это тот ответ, который хотел от тебя услышать. Остальное после победы. В этом ты прав. А теперь мне надо ехать.

Расставшись с Ревазом Баканидзе, Сталин вернулся в свой служебный кабинет и уже очень скоро снова почувствовал, что заболевает. Боль в горле все усиливалась.

Сталин не любил лечиться, простудам и иным легким недомоганиям вообще не придавал значения, верил в крепость своего здоровья. Даже на отдыхе весьма неохотно соглашался на какие бы то ни было медицинские обследования. И на этот раз он внутренне отмахнулся от явно начавшейся ангины.

Но от зоркого глаза Поскребышева не укрылось состояние Сталина, и к вечеру в кабинете Верховного появился его врач.

Сталин посмотрел на него нахмурившись, однако, подумав, что, может быть, у медицины и в самом деле есть средства быстро ликвидировать этот озноб и боль при глотании, разрешил врачу пощупать пульс и осмотреть горло.

На предложение врача прекратить работу и лечь в постель Сталин реагировал раздраженным взмахом руки, точно отгонял надоедливую муху, и посмотрел на него с такой злой усмешкой, что тому стало не по себе. Однако врач, хорошо изучивший характер Сталина и знавший, что воздействовать на него можно только логикой, сказал, пожав плечами, что, судя по пульсу, температура и сейчас уже высокая и если она еще повысится, что вполне вероятно при сильной простуде, то товарищу Сталину волей-неволей придется отключиться от работы, а это будет гораздо хуже.

Тем не менее единственное, на что согласился Сталин, — это поставить на горло компресс и перейти на какое-то время из служебного кабинета, где было прохладно, потому что резкий осенний ветер проникал в не заклеенные еще окна, вниз, в свою квартиру.

Он распорядился перенести туда карты, переключить все телефоны, выяснить, когда точно прибудет в Москву Жуков, встретить его на аэродроме и немедленно доставить в Кремль.

...Самолет, на котором генерал армии Жуков, вызванный Сталиным из Ленинграда, прилетел в Москву, приземлился на Центральном аэродроме в сумерки.

Второй пилот, поспешно выйдя из кабины, прошел мимо сидевшего у окна Жукова, сказал: "Прибыли, товарищ генерал!" — резким движением откинул металлическую щеколду, толчком ноги открыл дверь, с лязгом спустил короткую железную лестницу и, вытянувшись, сделал шаг в сторону, приглашая Жукова к выходу.

Жуков встал и направился к раскрытой двери, из которой тянуло влажным, холодным осенним воздухом.

Он увидел неожиданно пустынный аэродром. Метрах в тридцати стояла длинная черная легковая автомашина, от нее к самолету быстро шел человек в военной форме.

Жуков узнал его еще издали — это был начальник управления НКВД, который уже много лет являлся фактически начальником охраны Сталина. Находился он при Сталине почти безотлучно. Несколько мгновений Жуков стоял у раскрытой двери самолета, наблюдая за быстро шагавшим к нему генералом, затем стал не спеша спускаться по трапу.

— Товарищ Сталин ждет вас! — произнес тот и лишь потом поздоровался, не по-военному, предварительно не козырнув, а просто протянул Жукову руку.

Хотя Жуков и не испытывал каких-либо резко выраженных чувств к этому генералу, однако каждый раз, когда ему приходилось встречать его в приемной Сталина или на кунцевской даче, он невольно с неприязнью вспоминал, что именно этот человек долго отказывался подозвать Сталина к телефону в ту грозную ночь двадцать второго июня...

Жуков пожал протянутую ему руку и коротко ответил:

— Я готов. — Повернулся к стоявшему в почтительном отдалении адъютанту, державшему в одной руке портфель Жукова, в другой — его серый прорезиненный плащ с зелеными генеральскими звездами в полевых петлицах, и сказал: — Дай портфель. А это, — он кивнул на плащ, — не надо. И поезжай в Генштаб. Понадобишься — вызову.

Потом оглядел пустынный аэродром. Лишь далеко в стороне стояли два закамуфлированных истребителя. Не было на поле и людей, если не считать сержанта с белым и красным флажками в руках, дежурившего у посадочного знака "Т".

Заметив выражение недоумения на лице Жукова, генерал объяснил вполголоса:

— Решено сохранить ваш приезд в секрете. — И добавил с многозначительной усмешкой: — От лишних глаз и ушей. Поехали, Георгий Константинович. — Еще раз повторил: — Товарищ Сталин ждет.

...Когда Жуков в сопровождении начальника охраны вошел в маленькую переднюю, было около десяти часов вечера.

Жукову приходилось не раз бывать у Сталина и в его кремлевском кабинете, и на кунцевской даче, и в маленьком особняке на Кировской, но в кремлевской квартире он не был еще ни разу.

— Подождите, — тихо сказал генерал и исчез за дверью.

И хотя все мысли Жукова были обращены сейчас к предстоящей встрече со Сталиным, которого не видел с момента отъезда в Ленинград, тем не менее он с невольным любопытством окинул взглядом окрашенные серой клеевой краской стены прихожей и прибитую слева от входной двери вешалку, на которой одиноко висела хорошо знакомая Жукову серая, полувоенного образца фуражка с красной армейской звездочкой над козырьком.

Жуков снял свою фуражку, повесил ее на вешалку в некотором отдалении от сталинской, посмотрел, куда бы положить туго набитый портфель, но, так как в прихожей не было ни столика, ни стула, поставил его на пол, прислонив к стене.

В этот момент снова появился начальник охраны. Так же тихо сказал:

— Ждет.

Привычным движением кадрового военного Жуков одернул китель и, перешагнув порог, громко спросил:

— Разрешите?

Оставшийся в прихожей генерал плотно притворил за ним дверь.

Сталин стоял у стола, на котором были разложены карты.

Жукову было непривычно видеть Верховного в этом небольшом, вдвое меньшем, чем служебный, кабинете, уставленном непохожей на кремлевскую мебелью, такой же, какую можно было встретить в любой московской квартире тех лет. Да и вид самого Сталина с плотно забинтованным горлом — толстая компрессная повязка резко выделялась над расстегнутым отложным воротничком его серой тужурки — был необычен.

Жуков знал, что всякие расспросы о самочувствии исключались. Поэтому он ограничился лишь коротким приветствием.

Сталин ответил кивком головы. Затем жестом пригласил Жукова войти и повернулся к столу с картами.

Жуков подошел и встал рядом. Одного взгляда на карту, лежавшую поверх остальных, было достаточно, чтобы понять положение дел на Центральном направлении. Синие прямые и расходящиеся полукругом стрелы, рассекая фронты, нацеливались на Москву с севера, запада и юга.

На севере они упирались своими остриями в Калинин, на западе тянулись к пригородам Москвы — Солнцеву и Кубинке, на юге — к Серпухову, Туле, Кашире и Сталиногорску.

Сталин спросил:

— Как дела в Ленинграде?

— Разрешите взять карту, товарищ Сталин, — сказал Жуков, — я оставил портфель в передней.

— Не надо, — сказал Сталин. — Просто ответьте на вопрос: могут ли немцы, по вашему мнению, предпринять в ближайшее время новое наступление на Ленинград?

Какое-то мгновение Жуков молчал, хотя ответ на этот вопрос был у него давно готов. Он не раз задавал его самому себе, не раз анализировал вместе с Ждановым и Васнецовым ситуацию, создавшуюся под Ленинградом к концу сентября. И если сейчас не сразу ответил Сталину, то не только потому, что понимал, какую ответственность берет на себя каждый, от кого Сталин ждет ясного и недвусмысленного ответа, но и потому, что сознавал, какое значение будут иметь его слова для принятия правильных решений здесь, на Центральном направлении.

— Полагаю, что нет, не смогут, товарищ Сталин, — твердо сказал наконец Жуков.

— Почему? — спросил Сталин, глядя на Жукова в упор.

— Потому, — чуть опуская свой массивный, с ямочкой в центре подбородок, но глядя прямо в глаза Сталину, ответил Жуков, — что, как мы докладывали Ставке, немцы отводят из-под Ленинграда часть своих танковых и моторизованных войск. Оставшимися силами они не смогут взять город.

— Так... — медленно произнес Сталин, не то обдумывая этот ответ, не то выражая свое согласие с ним, но Жукову показалось, что в голосе его прозвучала нотка облегчения.

— А где, по вашему мнению, — снова заговорил Сталин, — могут быть использованы эти танковые и моторизованные войска?

— Надо полагать, что после пополнения и приведения в порядок материальной части они будут действовать на Московском направлении, — еще тверже и увереннее ответил Жуков.

— Будут? — с горькой и в то же время злой усмешкой переспросил Сталин. — Возможно, они уже действуют против Конева... Смотрите, товарищ Жуков, — сказал он, протягивая указательный палец по направлению к карте, — такова сложившаяся здесь, у нас, обстановка. — Он помолчал мгновение и добавил с едва заметным сарказмом: — Предполагаемая обстановка.

— Судя по карте... — начал было Жуков, но Сталин прервал его:

— Есть опасение, что карта уже не отражает реальную действительность. У нас нет связи с фронтами Западного направления.

Он резким движением отодвинул карту в сторону и, повернувшись к Жукову, мрачно сказал:

— Нам нужно знать обстановку, которая меняется с каждым часом, знать не по карте, а в реальности!

И раздельно, точно взвешивая каждое слово, добавил:

— Речь идет о Москве.

— Какие будут указания, товарищ Сталин? — спросил Жуков.

Сталин медленно, словно желая убедиться в чем-то, оглядел его и сказал:

— Поезжайте к Шапошникову. Карта Западного направления для вас уже готова. И оттуда, не медля ни минуты, направляйтесь в штаб Западного фронта. Разберитесь на месте в _реальном_, — он подчеркнул это слово, — положении дел. И найдите способ оттуда позвонить мне. В любое время дня и ночи.

3

Когда Сталин в разговоре с Ревазом Баканидзе, отвечая на вопрос о Ленинграде, сказал, что если в ближайшее время не удастся прорвать блокаду, то в городе начнется голод, он исходил не просто из теоретического анализа создавшегося положения. Еще три недели назад в ГКО поступила шифровка, подписанная председателем исполкома Ленсовета Попковым, в которой сообщалось, что продовольствия в блокированном Ленинграде осталось не более чем на шесть-семь дней.

Эти данные оказались неточными. Строжайший переучет, проведенный в Ленинграде, показал, что запасов продовольствия в городе несколько больше. Однако мысль о необходимости скорейшего прорыва блокады не оставляла Сталина ни на минуту.

Посылая в Ленинград на смену Ворошилову Жукова, Сталин поставил перед ним задачу не только задержать немцев на ленинградских окраинах, где они уже находились, но и сделать все, чтобы с помощью 4-й армии, занимавшей позиции с внешней стороны блокадного кольца, к юго-востоку от Ленинграда, прорвать окружение.

К концу сентября немцы на подступах к городу были остановлены, фронт стабилизировался. Но все попытки относительно небольшой группы ленинградских войск, основная часть которых обороняла город с юга и юго-запада, прорваться навстречу 54-й армии закончились безрезультатно. Единственное, что удалось, — это отбить у врага на левом берегу Невы небольшой плацдарм, на котором и сейчас не затихали бои.

Командование 54-й армии не оправдало возлагавшихся на него Ставкой надежд — наступление этой армии развивалось крайне медленно и не принесло сколько-нибудь ощутимых результатов.

Сталин понимал, что необходимо провести новую, более крупную операцию, результатом которой явилось бы восстановление сухопутной связи Ленинграда со страной. Генштаб получил задание Ставки запланировать эту операцию на октябрь.

И даже наступление немецких войск, начавшееся тридцатого сентября на Центральном направлении, и то, что, несмотря на отчаянное сопротивление бойцов Западного, Резервного и Брянского фронтов, противник продолжал приближаться к советской столице, не заставило Сталина отказаться от уже разработанной операции по деблокаде Ленинграда, ибо он исходил из глубокого понимания того, что в этой гигантской, не на жизнь, а на смерть битве все взаимосвязано.

Ведь прорыв блокады не только ликвидировал бы угрозу голода, нависшую над Ленинградом, но мог бы оказать серьезное влияние и на положение под Москвой, потому что даже частичный разгром группы армий фон Лееба дал бы возможность перебросить войска из 7-й, 4-й и 54-й армий, расположенных с внешней стороны вражеского кольца, на помощь Москве. И, кроме того, крупная наступательная операция под Ленинградом, очевидно, заставила бы Гитлера снять часть своих войск с Московского направления...

Заместитель наркома обороны и начальник артиллерии Красной Армии генерал Воронов был вызван к Сталину в полночь.

В большой полукруглой комнате на втором этаже здания Совнаркома сидели и прохаживались, вполголоса беседуя между собой, люди в военной форме и в штатском. Время от времени то один, то другой из них выглядывал в коридор, по левую сторону которого находился кабинет Сталина, — все они ожидали вызова к Верховному.

Этот коридор, столь тихий и пустынный в мирное время, сейчас выглядел совсем иначе. Появлялись и исчезали фельдъегери. То и дело проходили военные. По их запыленным сапогам, по мятым кителям видно было, что эти генералы и полковники, получив срочный вызов, только что прибыли с фронта, от которого до Кремля было теперь не больше двух-трех часов езды.

Воронов быстро миновал коридор, поворотом головы или легким наклоном корректно отвечая на приветствия.

Поскребышев сказал генерал-полковнику, что Сталин ждет его и просил заходить без доклада.

У Сталина шло совещание. Он стоял, склонившись над картами, разложенными, как обычно, на длинном столе, и что-то неторопливо говорил окружившим его людям.

Услышав звук открываемой двери, Сталин повернул голову и, увидев Воронова, жестом пригласил его присесть на диван у стены.

Опять склонился над картами и, опершись левой рукой о стол, снова заговорил.

Воронов понял, что речь идет о состоянии укреплений на Можайском направлении. Несколько недоумевая, почему его не приглашают принять участие в совещании, он напряженно вслушивался в слова Сталина. Но тот, точно забыв о присутствии вызванного им Воронова, все так же не повышая голоса и время от времени указывая на карту мундштуком зажатой в руке погасшей трубки, судя по всему, уже подводил итоги.

Наконец, сказав: "На этом закончим", он выпрямился и отошел от стола.

Люди стали один за другим покидать кабинет. Когда остался только Воронов, Сталин повернулся к нему:

— Теперь займемся вами.

Воронов хотел встать, но Сталин движением руки предложил ему остаться на месте. Как обычно, перед тем как начать разговор, он сделал несколько шагов по кабинету, затем остановился против Воронова и объявил:

— Мы приняли решение направить вас в Ленинград полномочным представителем Ставки. Как на это смотрите?

— Я готов, — ответил, поднимаясь, Воронов.

Он произнес эти слова почти автоматически — так же беспрекословно он взялся бы за выполнение любого другого задания Сталина. Однако с легким чувством разочарования подумал о том, что его отсылают из Москвы в дни, когда решается судьба столицы.

— Хорошо, — сказал Сталин, направляясь к письменному столу, и стал сосредоточенно выбивать из трубки пепел в большую стеклянную пепельницу. Он явно хотел дать Воронову время свыкнуться с неожиданным решением.

Разумеется, выбор Сталина пал на Воронова не случайно. Не только потому, что этот крупный военный специалист, несколько педантичный, спокойный человек, выходящий из равновесия лишь в тех случаях, когда ему приходилось отстаивать права его любимой артиллерии, был в то же время волевым военачальником. Выбор на Воронова пал еще и потому, что тот уже бывал в Ленинграде в первой половине сентября в составе комиссии ГКО и оказал тогда командованию фронта большую помощь.

Говорить все это Воронову сейчас Сталин считал излишним. Вообще, объявляя тому или иному человеку о каком-либо решении, касающемся его дальнейшей судьбы, он обычно лишь излагал суть дела, предоставляя человеку самому разбираться в причинах и следствиях.

Выбив трубку и положив ее в карман куртки, Сталин вернулся к столу с картами. Пододвинув лежавшую в стороне карту Ленинградского фронта, сказал, не оборачиваясь к вставшему рядом Воронову:

— Несмотря на трудное положение на Западном фронте, мы решили осуществить во второй половине октября наступление силами войск Ленфронта, включая пятьдесят четвертую армию. Здесь! — Он протянул палец к карте. И добавил, указав на две расположенные одна против другой красные дужки со стрелами: — Отсюда и оттуда. С двух сторон.

Воронов молчал, с трудом скрывая свое изумление. Разумеется, будучи одним из заместителей наркома обороны, он знал, что Генштаб получил приказ разработать план операции по прорыву блокады Ленинграда. Но то, что Сталин не отказался от ее проведения даже сейчас, когда враг рвался к Москве, было для него неожиданностью, даже большей, чем собственное назначение в Ленинград.

Сталин стал неторопливо излагать план операции. Воронов слушал его внимательно, в то же время мысленно представляя себе конфигурацию Ленфронта не на карте, а на местности, которую он хорошо знал, восстанавливал в памяти номера соединений, частей и имена их командиров.

— Как вы относитесь к плану операции? — спросил, взглянув на него, Сталин.

— Мне представляется, что она задумана правильно, товарищ Верховный главнокомандующий, — ответил Воронов. — Если и есть возможность прорвать блокаду, то именно здесь. — Он провел пальцем воображаемую линию на карте. — Однако...

— Что "однако"? — настороженно перебил его Сталин.

— Единственное мое сомнение заключается в том, что для координации действий по прорыву, может быть, больше подошел бы общевойсковой командир. Я ведь артиллерист, товарищ Сталин.

Сталин внимательно посмотрел на Воронова, чуть заметно усмехнулся и сказал:

— Артиллерия — бог войны.

Эти слова, которым предстояло потом повторяться сотни раз — в газетных статьях, речах и книгах, были произнесены впервые именно в эту минуту.

Лучшего подарка Воронову, для которого не было в жизни ничего дороже столь близкой его сердцу артиллерии, Сталин преподнести не мог.

На сухощавом, обычно бесстрастном лице генерала вспыхнула улыбка.

— Это верно! Это очень правильно, товарищ Сталин! — воскликнул он.

— Если у вас нет принципиальных возражений, — снова заговорил Сталин, сделав ударение на слове "принципиальных", — то будем считать вопрос решенным...

И, уже не глядя на Воронова, медленно произнес:

— От успеха этой операции зависит очень многое... Прежде всего жизнь ленинградцев. Или мы прорвем блокаду, или в городе начнется голод...

Он снова умолк, а затем сказал уже обычным, деловым тоном:

— Вам следует немедленно вылететь в Ленинград. Позвоните в ВВС и скажите от моего имени Жигареву, чтобы вам дали самолет и истребители для сопровождения.

— Товарищ Сталин, — сказал Воронов, — может быть, сейчас, когда каждая боевая машина на учете...

— Речь идет не просто о вашей безопасности, — недовольно произнес Сталин. — Вы повезете с собой пакет особой важности. В нем будет боевое задание — план предстоящей операции. Если пакет попадет в руки немцев...

Он нажал кнопку, прикрепленную под доской стола, и спросил у вошедшего Поскребышева:

— Пакет для Воронова из Генштаба доставлен?

— Только что привезли, товарищ Сталин.

— Принесите сюда.

Через минуту Поскребышев вернулся с большим конвертом из серой шершавой бумаги, запечатанным в трех местах массивными сургучными печатями, и протянул его Сталину.

— Это... что такое? — спросил тот, закладывая руки за спину.

— Это... это то, что в Генштабе подготовили по вашему заданию для Ленинградского фронта, — несколько растерянно ответил Поскребышев, все еще держа огромный конверт в вытянутой руке.

— А известно ли писарям из Генштаба, что сейчас идет война и важные документы должны готовиться так, чтобы их легко можно было ликвидировать в случае опасности? — с уничижительной усмешкой произнес Сталин.

— Я... не знаю, — еще более смущенно проговорил Поскребышев, — мне передали...

— Вот и вы передайте об этом умникам из Генштаба, — прервал его Сталин. — Все переделать. Документ перепечатать. На папиросной бумаге. Конверт должен быть обычного, нормального размера. Все срочно переделать! — повторил он, повышая голос. — Товарищ Воронов будет ждать.

Перелет в Ленинград был трудным.

Осложнения начались еще в Москве, на Центральном аэродроме, когда выяснилось, что экипаж военного самолета, выделенного Воронову, ни разу за последние месяцы в Ленинград не летал. К тому же шел дождь с мокрым снегом и видимость была плохая.

Воронов позвонил с аэродрома в Управление гражданской авиации, летчики которого регулярно летали в осажденный город по северо-западной трассе Москва — Хвойная — Ленинград, и попросил помочь.

Прошло около двух часов, пока выделили другой самолет, экипаж которого хорошо знал маршрут.

Но теперь возникло новое осложнение. Командир экипажа, бывший полярный летчик, буквально умолял Воронова отказаться от прикрытия истребителей, которые уже выстроились на взлетной полосе, готовые к старту.

Большой, грузный, в кожаном пальто-реглане летчик стоял перед Вороновым и, типично по-граждански взмахивая руками, говорил:

— Не надо нам этих "ястребков", товарищ генерал, послушайте меня — не надо! Без них спокойно долетим, я ручаюсь! Зачем они нам, только "мессеров" привлекать будут!

Воронов покачал головой, но летчику показалось, что генерал колеблется, и он громко, потому что гул моторов заглушал его голос, с еще большей настойчивостью продолжал:

— По метеосводке видимость — дрянь, туман. Мы над Ладогой на бреющем пролетим, тихо-спокойно! А тут чуть не целая эскадрилья. Прикажите отставить!

Воронов понимал, что аргументы летчика не лишены основания. Но что он мог сделать, если самолеты прикрытия приказал направить сам Сталин и отказаться от этого не удалось?

— Ничего не могу изменить, — твердо сказал Воронов, — полетим с прикрытием. — И, чтобы летчик не подумал, что он просто трусит, добавил: — Таков категорический приказ!

Он нетерпеливо посмотрел на часы и направился к трапу.

...Уже через полчаса самолет попал в полосу сплошного тумана. Время от времени он проваливался в воздушные ямы, в тогда Воронов, не отдавая себе отчета в бесполезности этого движения, хватался рукой — не за подлокотник, а за внутренний карман кителя, в котором лежал боевой приказ Ставки, на этот раз уместившийся в обычном, почтового размера конверте.

До Ленинграда оставалось еще не менее двух с половиной — трех часов лета.

Зная, как настаивает Сталин на соблюдении секретности, Воронов не был уверен, что Военный совет Ленфронта извещен о его прибытии. Он подумал о том, что в этом случае неизбежна проволочка, связанная с вызовом машины. Скорей бы попасть в Смольный!

Он представил себе, как войдет в кабинет Жданова, как сообщит о цели, с которой приехал. Представил себе, с какой радостью встретят ленинградцы приказ Ставки. Все это будет. А пока он попытался сосредоточиться на том, что необходимо немедленно предпринять для подготовки предстоящей операции.

Воронов хорошо знал положение на Ленинградском фронте, особенно состояние артиллерийской обороны. Несколько хуже представлял он ситуацию в 54-й армии, находящейся по внешнюю сторону кольца блокады. До недавнего времени ею командовал Кулик. Доверие, которым этот человек пользовался в последние предвоенные годы у Сталина, давало ему возможность вести себя несколько независимо, тем более что его армия подчинялась непосредственно Ставке. Правда, после того как стало ясно, что армия проявляет слабую активность и все попытки предпринять наступление для прорыва блокады извне заканчиваются безрезультатно, Жуков со свойственной ему решительностью потребовал у Ставки убрать Кулика, а саму армию включить в состав Ленинградского фронта.

Это и было сделано. Сейчас, после отъезда Жукова в Москву, 54-й стал командовать опытный генерал Хозин, бывший при Жукове начальником штаба фронта.

Но чего удалось Хозину добиться за этот короткий срок? Какова реальная боеспособность армии?

Всего этого Воронов знать еще не мог. Однако не сомневался, что от состояния именно этой армии, ее кадров, материально-технической оснащенности во многом зависит успех предстоящей операции.

Он взглянул на часы, стараясь определить, сколько еще осталось до Ленинграда. Потом посмотрел в окно. Но ничего не было видно. Туман, сплошной туман.

"Истребители-то и в самом деле были ни к чему", — подумал Воронов. Он заставил себя снова сосредоточиться на предстоящем и распланировать свои первые по прибытии дела.

Прежде всего необходимо информировать Жданова о беседе со Сталиным, передать пакет. Затем созвать заседание Военного совета. Поручить штабу фронта на основании директивы Ставки разработать боевой приказ. Затем, очевидно, надо вылетать в расположение 54-й. Потом... Потом все пойдет так, как обычно заведено: почти круглосуточная работа. Постановка боевых задач командующим армиями, выезды в войска...

И все это надо проделать "в темпе", четко, помня, что до начала операции остаются не месяцы, не недели, а всего лишь дни...

Воронову показалось, что он вновь слышит слова Сталина: "Или мы прорвем блокаду, или в городе начнется голод..."

Тогда, вглядываясь в карту, внимательно вдумываясь в план предстоящей операции, Воронов как-то не придал особого значения этому слову "голод". Во время его сентябрьской командировки в Ленинград вопрос о снабжении города продовольствием еще не стоял так остро.

Все внимание и Ставки и командования Ленинградского фронта было привлечено в ту пору к задаче чисто военной: остановить противника на подступах к городу. А когда эту задачу выполнить не удалось, встала другая: защищать сам город от врага, не дать ему ворваться на ленинградские улицы.

И хотя понятия "блокада" и "голод" были между собой логически взаимосвязаны, тем не менее Воронов, находясь в Москве, не отдавал еще себе отчета в том, как в Ленинграде обстоит дело с продовольствием...

Он снова нетерпеливо взглянул на часы. Опять посмотрел в окно. Плексиглас по-прежнему прикрывала непроницаемая белесая завеса. Туман, туман, туман...

...Когда Воронов появился на пороге кабинета Жданова, тот быстрыми шагами направился ему навстречу.

Они обменялись крепким рукопожатием.

— Нас не предупредили о вашем прилете, иначе... — начал было говорить Жданов, но Воронов поспешно сказал:

— Да, да, я так и понял.

Голос Жданова доносился до него как бы издалека: уши все еще были заложены после утомительного путешествия.

— Летели благополучно? — спросил Жданов. — По метеосводке почти на всей трассе туман... Проходите, садитесь, я сейчас скажу, чтобы принесли крепкого чая...

Он легким движением дотронулся до плеча Воронова, увлекая его к стоящим перед столом кожаным креслам.

— Все в порядке, — ответил Воронов, опускаясь в кресло и с удовольствием вытягивая ноги.

— Рад видеть вас снова, — сказал Жданов, садясь в кресло напротив. — С каким поручением прибыли?

— С очень важным, Андрей Александрович.

С этими словами Воронов расстегнул две пуговицы на своем кителе, просунул руку во внутренний карман и, вынув ставший теплым конверт, протянул его Жданову.

Жданов торопливо взял, почти выхватил конверт, достал из стола ножницы и стал осторожно срезать край...

Воронов окинул взглядом этот хорошо знакомый ему кабинет. Здесь ничего не изменилось. Портрет Сталина на стене, у которой стоял письменный стол, застекленные книжные шкафы и над ними портреты Ленина, Маркса и Энгельса. Все те же знакомые вещи на столе: письменный прибор из уральского камня — подарок рабочих Кировского завода, раскрытая коробка "Северной Пальмиры", недопитый стакан крепкого, почти черного чая.

Только сам Жданов в чем-то изменился. Его карие глаза по-прежнему были живыми и зоркими, однако мешки под ними явно увеличились, кожа на щеках пожелтела еще больше, и на лице лежал отпечаток страшной усталости.

Воронов внимательно следил, как Жданов осторожно вскрывал конверт, а затем, уже не скрывая своего нетерпения, разворачивал тонкие листки папиросной бумаги.

По мере того как Жданов читал напечатанное, в лице его происходила зримая перемена. Казалось, он на глазах молодеет. Щеки слегка порозовели, морщины на широком лбу разгладились.

Прочитав, он провел рукой по лицу и с чувством огромного облегчения произнес:

— Наконец-то!..

Потом откинулся на спинку кресла и закрыл глаза.

О чем думал он в этот миг? О тех ли роковых часах, когда ожидал сообщения о том, что бои уже идут на территории Кировского завода, или о том, что врагу удалось захватить главную Пулковскую высоту и прорваться на Международный проспект? Или, наоборот, перед ним вставали картины ликующего, освобожденного от блокады Ленинграда?

Так или иначе, но какое-то время Жданов молчал, опустив свои покрасневшие от бессонных ночей веки.

Потом открыл глаза, как-то настороженно посмотрел на Воронова и спросил:

— Как дела на Западном фронте, Николай Николаевич? Как Москва? Ведь вы только что оттуда!

— Утешительного мало, Андрей Александрович, — сказал Воронов, понижая голос. — Немцы рвутся вперед. В полосе сорок третьей армии Резервного фронта им удалось овладеть Спас-Деменском и Юхновом, охватив нашу вяземскую группировку. Танковые соединения противника заняли Карачев и Брянск, — таким образом, армии Брянского фронта оказались рассеченными.

— Это мы знаем, — с горечью произнес Жданов.

— Ничего нового добавить не могу. Разве только то, что товарищ Сталин придает большое значение операции по деблокированию Ленинграда. Он убежден, что она, помимо всего прочего, скует значительные силы немцев и не даст Гитлеру возможности перебросить их под Москву.

Сказав это, Воронов умолк, размышляя, передать ли ему и другие слова Сталина — о том, что, если прорвать блокаду не удастся, в городе начнется голод. Но он не повторил этих слов, решив, что здесь, в стенах Смольного, напоминать об этом излишне.

— А каково положение в городе, Андрей Александрович? — спросил он.

— Тяжелое. Очень тяжелое! — сказал Жданов. — Особенно с продовольствием. Вы потом встретитесь с Павловым, он расскажет подробнее. Скажу лишь, что мы приняли решение снова снизить нормы выдачи продовольствия. В третий раз! В город ведь съехались десятки тысяч людей из оккупированных районов области... Что же касается военной обстановки, то основные бои идут на "пятачке" у Невской Дубровки. Плацдарм на левом берегу мы держим, но уже ясно, что имеющимися там силами прорвать блокаду невозможно. Трасса, по которой мы получаем продовольствие и эвакуируем население, сейчас действует с большими перебоями: на Ладоге непрерывные штормы, не говоря уже об обстрелах и бомбежках. Враг хочет задушить нас голодом, это всем ясно. Но теперь... — Жданов резко встал и потряс листками бумаги, которые так и держал в руке. — Теперь все будет иначе!

— Я бы хотел доложить некоторые подробности планируемой операции, — сказал Воронов.

— Да, да, конечно! — воскликнул Жданов. — Впрочем... одну минуту.

Он нажал кнопку звонка и сказал появившемуся секретарю:

— Срочно попросите ко мне Федюнинского, Васнецова — словом, всех членов Военного совета, кто на месте. И чаю, — крикнул он уже вдогонку секретарю, — всем морского, крепкого чая!

4

Через несколько минут находившиеся в Смольном члены Военного совета фронта собрались в кабинете Жданова.

Едва дождавшись, пока все расселись за длинным столом, на котором лежали карты, и официантка из смольнинской столовой, расставив стаканы с чаем, ушла, Жданов с необычным для него в последнее время подъемом, звонким, как в былые времена, голосом сказал:

— Товарищи! Генерал Воронов, которого все вы хорошо знаете, прибыл к нам в качестве представителя Ставки. Перед вылетом он виделся с товарищем Сталиным и привез приказ... Впрочем, товарищ Воронов сейчас все расскажет сам. Вам слово, Николай Николаевич!

Воронов встал. Взгляды всех присутствующих были устремлены теперь на этого высокого человека с генеральскими звездами в ромбообразных петлицах.

— Товарищи, — сказал он, — Ставка приказывает...

Воронов на мгновение умолк, потому что ему показалось, что голос его звучит неуместно торжественно, и повторил уже спокойнее, суше, но делая ударение на каждом слове:

— Ставка приказывает провести большую наступательную операцию с целью прорвать блокаду Ленинграда... Разрешите карту юго-восточной части фронта.

Руки сидевших за столом людей устремились к картам, отыскивая требуемую.

Когда карта оказалась перед Вороновым, все склонились над ней. Несколько мгновений Воронов молча смотрел на карту, точно заново изучая ее.

— Прорыв блокады предполагается осуществить здесь, на востоке, в районе Синявина. — Воронов очертил указательным пальцем участок южнее Ладожского озера. — Этот район, как известно, сейчас занят противником. Но в то же время пространство, разделяющее наши блокированные войска и пятьдесят четвертую армию, здесь минимальное — всего двенадцать — четырнадцать километров. Задача заключается в том, чтобы окружить и уничтожить шлиссельбургско-синявинскую группировку немцев, прорвать юго-восточную дугу окружения и тем самым вернуть сухопутные коммуникации, соединяющие Ленинград с остальной частью страны. Начало операции Ставка назначила на двадцатое октября. Сегодня, как известно, уже четырнадцатое...

Теперь, — после короткой паузы снова заговорил Воронов, — я хотел бы задать вопрос командующему. Иван Иванович, — обратился он к Федюнинскому, — по данным разведупра, противник к началу текущего месяца располагая на Северо-Западном направлении примерно пятьюдесятью тремя дивизиями. Сколько из них находится непосредственно под Ленинградом?

Федюнинский по военной привычке встал и быстро ответил:

— Полагаю, что непосредственно под Ленинградом находится не менее половины немецких войск, сосредоточенных на Северо-Западном направлении. — И добавил: — Во всяком случае, товарищ Жуков считал, что дело обстоит именно так.

— Каковы задачи, поставленные сейчас перед вашими войсками?

— Мы продолжаем вести оборонительные бои на левом берегу Невы. Противник усиливает нажим на этом участке с целью сбросить наши части в Неву. На Карельском перешейке и в районе Ораниенбаума войска заняты совершенствованием обороны. На юге положение стабилизировалось. Что же касается пятьдесят четвертой армии, которая теперь подчинена нам, то она пытается своими главными силами вести наступательные операции в районе Синявина. Правда, пока безуспешно.

— Ясно, — сказал Воронов. — Еще один вопрос: что представляет собой на сегодняшний день полоса, которую нам предстоит прорвать?

— Гнусная полоса, Николай Николаевич, — нахмурившись, проговорил Федюнинский. — Леса и болота. По данным нашей разведки — воздушной и наземной, немцы хорошо укрепили этот участок. Огневая система тщательно разработана. Между болотами — минные поля.

— Так... ясно, — задумчиво произнес Воронов. — А какими силами располагает там противник?

— Полагаю, что не менее чем тремя полнокровными дивизиями, — ответил Федюнинский. — Но дело не только в этом.

— А в чем же?

— В том, что на каждую дивизию, к тому же усиленную артиллерией РГК, приходится, по сведениям, полученным от захваченных "языков", не более двенадцати — пятнадцати километров фронта.

— А не врут "языки", не пугают?

— Пугать им нечего, для них война кончилась, — сказал Федюнинский, — да, кроме того, одному "языку" мы бы и не поверили. Больше десятка фрицев наши бойцы на своих спинах перетаскали. И все одно и то же подтверждают.

Воронов молчал, что-то обдумывая. И в наступившей тишине до него донеслись едва слышные, равномерные удары, точно кто-то постукивал по столу. Стук этот раздражал Воронова, мешая ему сосредоточиться. Он посмотрел на Жданова, но тот сидел неподвижно, положив обе руки на стол. Воронов взглянул на остальных. Они тоже сидели спокойно.

Наконец он догадался. Мерное, едва слышное постукивание доносилось из небольшого коричневого ящичка, установленного на письменном столе.

Жданов первый перехватил недоуменно-ищущий взгляд Воронова и объяснил:

— Это метроном, Николай Николаевич! Даем людям в городе знать, что обстрела сейчас нет. Ввели это, когда вы уже улетели.

— Да-да, я понимаю, — проговорил Воронов, внутренне недовольный тем, что позволил себе отвлечься от главного. — Из того, что было доложено командующим, я делаю вывод, что войска, предназначенные для прорыва, должны иметь по крайней мере тройное превосходство над занимающим оборону противником...

— На какие подкрепления Ставки мы можем рассчитывать, товарищ Воронов? — спросил молчавший до сих пор Васнецов.

— Подкреплений не будет, Сергей Афанасьевич, — ответил Воронов. — Ситуация под Москвой вам, я думаю, известна. Ставка принимает срочные меры, чтобы стабилизировать положение на Западном направлении, и все резервы ей необходимы именно там... Нет, товарищи, — продолжал он, обращаясь на этот раз уже ко всем присутствующим, — мы должны рассчитывать только на собственные силы.

Наступило молчание.

— Насколько я понимаю, — произнес наконец Жданов, — мы можем создать требуемое превосходство на Невской Дубровке только за счет других участков нашего фронта?

— Вот именно, Андрей Александрович! — наклонил голову Воронов. — Я знаю, товарищи, что это будет нелегко. Несомненно, если врагу станет известно, что мы снимаем часть войск с каких-то направлений, он может попытаться прорвать там нашу оборону. И все же другого выхода у нас нет.

Он обвел глазами людей, сидевших за столом, точно спрашивая, может ли кто-нибудь предложить иное решение. Все молчали.

— Таким образом, — как бы подводя итог, снова заговорил Воронов, — задача командования состоит сейчас в том, чтобы определить, какие части и с каких участков мы должны будем снять... Если нет возражений, то мы и займемся этим вместе с командующим и начальником штаба. Так, Андрей Александрович? — обратился он к Жданову.

Тот молча кивнул.

— Тогда, — сказал Воронов, — я предлагаю собраться у вас, Иван Иванович, скажем, через полчаса. Вы, я, начальник штаба и начальники оперативного и разведывательного отделов.

...Когда Воронов и Жданов остались одни, Воронов сказал:

— Я прекрасно понимаю, Андрей Александрович, что мы идем на риск, однако еще раз хочу подчеркнуть, что без тройного превосходства над занимающим столь сильную оборону противником начинать наступление было бы непростительным легкомыслием.

— Сколько времени, по-вашему, займет операция по прорыву? — опросил Жданов.

Воронов чуть заметно пожал плечами.

— Я смогу ответить вам после того, как переговорю с Хозиным. Исход операции в значительной степени зависит от действий пятьдесят четвертой армии. Во всяком случае, рассчитываю добиться успеха за два-три дня.

— Два-три дня... — задумчиво повторил Жданов. — Это значит к двадцать второму — двадцать третьему октября. — Он помолчал и закончил уже как бы про себя: — Что ж, еще недели две мы выдержим.

— Вы имеете в виду...

— Я имею в виду продовольственное положение в городе. Переговорите с Павловым, и вам все станет ясно.

Комната, где работал Павлов, находилась здесь же, на втором этаже Смольного, напротив кабинета председателя исполкома Ленсовета Попкова.

Воронову приходилось встречаться с наркомом торговли Российской Федерации Дмитрием Васильевичем Павловым, в сейчас, войдя в кабинет, он сразу же узнал его. А Павлов, сидевший за столом склонившись над бумагами, не тотчас понял, кто перед ним, поскольку приезд Воронова в Ленинград был для него столь же неожиданным, как и для Жданова.

Однако уже в следующую минуту Павлов узнал генерала, вышел ему навстречу и сердечно пожал протянутую Вороновым руку.

— Какими судьбами, Николай Николаевич? — спросил Павлов, когда они сели в кресла.

— Прибыл в качестве уполномоченного Ставки. А вы? Когда и как вы оказались здесь?

"Как я оказался здесь?.." — мысленно повторил Павлов вопрос Воронова и, пожалуй, в первый раз с того момента, как месяц назад прибыл в Ленинград, мыслями своими на какие-то короткие мгновения вернулся к прошлому...

Поздним сентябрьским вечером, еще за две с половиной недели до начала массированного наступления немцев на Западном направлении, в Ставку пришла тревожная шифрограмма: председатель исполкома Ленсовета Попков сообщал, что продовольствия в блокированном Ленинграде осталось только на шесть-семь дней.

Сталин тут же позвонил Микояну, сказал, что сейчас перешлет ему шифровку, и потребовал принять экстренные меры для дополнительной переброски в Ленинград продовольствия не только ладожским водным путем, но и по воздуху, используя для этого гражданскую и военную авиацию.

— Соедините меня с Любимовым и Павловым, — сказал Микоян своему секретарю, прочитав телеграмму.

Союзный и республиканский наркоматы торговли были заняты в те дни трудоемкой и кропотливой работой, связанной с переходом на карточную систему снабжения городского населения, учетом продовольственных ресурсов, созданием карточных бюро, разработкой соответствующих инструкций. Пока что карточки на продовольственные и промышленные товары были введены лишь в Москве, Ленинграде и в отдельных городах и пригородных районах Московской и Ленинградской областей. Однако готовилось введение карточной системы по всей стране.

В масштабах Российской Федерации этой работой руководил нарком торговли республики Павлов.

Когда Микоян сказал ему по телефону: "Приезжайте", Павлов решил, что дело, по которому его вызывают, связано именно с введением карточной системы. Он вызвал помощника, велел ему быстро собрать необходимые материалы и через тридцать минут был уже в Кремле, в приемной Микояна.

Встретив там наркома торговли СССР Любимова, Павлов на всякий случай спросил его о причине вызова, но тот лишь пожал плечами.

Увидев входящих наркомов, Микоян встал, взял со стопа листок папиросной бумаги и, не отвечая на приветствие, сказал:

— Вот. Читайте.

Это была шифровка Попкова.

Любимов взял листок и, держа его так, чтобы одновременно мог читать и Павлов, быстро пробежал глазами короткие строки.

— Ваше мнение? — отрывисто спросил Микоян.

Несколько секунд длилось молчание.

— Странно... — произнес наконец Любимов. — По нашим расчетам, продовольствия в Ленинграде должно быть несколько больше.

Он вопросительно посмотрел на Павлова. Тот согласно кивнул.

— Да? Вы оба так считаете? — настойчиво переспросил Микоян, и по голосу его чувствовалось, что он не просто интересуется мнением наркомов, но очень, очень хочет, чтобы они оказались правы.

— Я, Анастас Иванович, — сказал Павлов, — тоже уверен, что продовольствия в Ленинграде больше, чем утверждает Попков. У меня нет при себе материалов, я полагал, что речь пойдет о...

— Срочно подготовьте все данные, — прервал его Микоян. — Ставка обеспокоена продовольственным положением Ленинграда. — И добавил: — Не исключено, что одному из вас придется выехать туда.

— Мы готовы! — решительно ответил Любимов.

— Направьте меня, товарищ Микоян! — быстро проговорил Павлов. — Товарищу Любимову покидать Москву сейчас нельзя.

— Почему? — внимательно посмотрел на него Микоян.

— Анастас Иванович, в стране вводится карточная система... Я убежден, что союзный нарком торговли в такое время должен быть на месте! — ответил Павлов, игнорируя обращенный на него сердито-недоуменный взгляд Любимова.

Любимов начал было возражать, но Микоян остановил его:

— Хорошо. Этот вопрос мы решим. Поезжайте оба к себе и ждите звонка.

И без предупреждения Микояна Любимов я Павлов направились бы из Кремля в свои наркоматы. В коридор они вышли все вместе. Микоян повернул налево. Любимов и Павлов смотрели ему вслед до тех пор, пока он не открыл дверь, за которой, как они оба знали, находилась приемная Сталина.

Если и в мирное время из-за привычки Сталина работать до глубокой ночи ответственные работники партийного в государственного аппарата обычно не покидали своих кабинетов раньше двух-трех часов ночи, то теперь, во время войны, находясь на казарменном положении, они проводила в них фактически круглые сутки, используя для короткого отдыха диваны или раскладушки.

Приехав к себе, Павлов распорядился срочно подготовить имеющиеся в наркомате данные о наличии продовольствия в Ленинграде и занялся очередными делами, то есть вызывал людей, звонил по ВЧ в областные центры и по "вертушке" в Моссовет и в облисполком. И ему звонили — из других наркоматов, из МК партии... Павлов спрашивал иди отвечал на вопросы, требовал, соглашался, настаивал, запрещал, разрешал, но думал только об одном, ждал только одного звонка...

В те дни тяга на фронт была всеобщей. Рапорты о направлении в действующую армию подавали все: подростки и старики, не подлежащие призыву по возрасту, руководители учреждений, рабочие и специалисты, находившиеся на броне, "белобилетники", вообще святые с воинского учета, курсанты военных училищ, бойцы и командиры резервных частей — все требовали отправить их на фронт... К этому времени Ленинград уже стал фронтом: на его улицах рвались вражеские снаряды. Естественно, что тридцатишестилетний нарком считал для себя делом чести работать там, в Ленинграде.

Микоян позвонил в три часа утра:

— Приезжайте.

В приемной никого, кроме сидевшего за столом секретаря, не было.

— А Любимов тоже вызван? — спросил Павлов, стараясь понять, как решен вопрос, кто из них едет. Может быть, его вызвали только для того, чтобы передать часть дел Любимова?

— Любимов? — переспросил секретарь. — А что, разве он должен...

— Нет, нет, — прервал его Павлов. И уже более спокойно спросил: — Анастас Иванович у себя?

— Да. Проводит совещание.

— Ждать?

— Нет, заходите. Анастас Иванович сказал, как прибудете — сразу заходить.

Микоян сидел во главе длинного стола, по обе стороны которого расположились люди — гражданские и военные.

Рядом с Микояном Павлов увидел Малышева, заместителя Председателя Совнаркома, ведавшего вопросами оборонной промышленности. Незнакомый Павлову генерал, держа в руках блокнот, что-то докладывал.

Микоян наклонился к Малышеву, сказал ему несколько слов шепотом, встал и, попросив замолчавшего генерала продолжать, кивком головы пригласил Павлова в дальний конец кабинета.

— Решено, что поедете вы, — сказал он тихо.

— Когда? — тщетно пытаясь унять волнение, спросил Павлов.

— Завтра.

— Я привез имеющиеся у нас данные о запасах продовольствия в Ленинграде.

— Не надо. Мы хотим верить не бумагам, а глазам. Разберетесь на месте и немедленно доложите, как в действительности обстоит дело. И в дальнейшем поможете ленинградцам в вопросах продовольствия. Передайте товарищу Жданову сердечный привет. И...

Микоян обернулся, убедился в том, что заседание идет своим чередом, и продолжал уже совсем тихо:

— ...скажи, — он перешел на "ты", — что все мы озабочены положением под Ленинградом и товарищ Сталин принимает необходимые меры к деблокаде города. Ясно?

Павлов не стал задавать никаких вопросов. Не потому, что у него их не было, а потому, что последняя фраза Микояна в эти минуты заслонила, вытеснила из его сознания все остальное.

Несмотря на то что война шла уже третий месяц и было очевидно, что пока не врагу, а нам приходится отступать, тем не менее слова "Сталин принимает необходимые меры" произвели на Павлова магически-ободряющее действие.

— Все будет передано, Анастас Иванович, — отчеканил Павлов. — Командировку взять, как обычно, в Управлении делами?

— Нет. Отсюда зайдите к Поскребышеву. Ваш мандат у него, — ответил Микоян, снова переходя на официальный тон.

Потом протянул руку и мягко сказал:

— Ну... счастливого тебе пути, Павлов.

Поскребышев, знавший Павлова, кивком ответил на его приветствие, открыл одну из лежавших на столе папок, вынул оттуда листок бумаги и все так же молча передал его Павлову.

Только выйдя в коридор, Павлов прочел мандат. В нем говорилось, что Д.В.Павлов направляется в Ленинград в качестве уполномоченного Государственного Комитета Обороны и что расходование продовольствия в Ленинграде и на Ленинградском фронте ставится под его контроль.

Подписан мандат был Сталиным.

...Как Павлов и ожидал, продовольственных запасов в Ленинграде оказалось больше, чем сообщалось в телеграмме Попкова.

Однако чтобы убедиться в этом, пришлось произвести тщательный переучет всего продовольствия как на городских, так и на военных складах. Сотни партийных и советских работников вместе с управлением тыла Ленфронта за двое суток — десятое и одиннадцатое сентября — провели эту трудоемкую операцию.

И двенадцатого сентября Павлов уже имел возможность доложить Москве и Военному совету фронта, что для обеспечения войск и населения в городе имеются запасы зерна, муки и сухарей на 35 суток, крупы и макарон — на 30, мяса и мясопродуктов — на 33, жиров — на 45, сахара и кондитерских изделий — на 60 суток.

И тем не менее Военный совет по предложению Павлова принял решение вторично — в первый раз это было сделано второго сентября — снизить нормы выдаваемых по карточкам продуктов.

Доверительные слова Микояна о том, что Сталин принимает меры к деблокаде Ленинграда, звучали в ушах Павлова и вселяли в него уверенность, что жесткая экономия продовольствия и лишения, испытываемые населением города, — явление временное, что блокада вот-вот будет прорвана.

Однако шли дни, недели, но враг по-прежнему держал город в тисках окружения. К концу сентября немцев удалось остановить на подступах к городу, однако все попытки прорвать блокадное кольцо заканчивались безрезультатно.

Первого октября Военный совет решил вновь урезать нормы снабжения населения продовольствием.

Карточки, выдаваемые на октябрь, отличались по своей форме от сентябрьских. Они делились на мельчайшие купюры, по которым можно было получать двадцать пять граммов хлеба, столько же мяса, десять граммов жиров, чтобы дать возможность людям использовать карточки в столовых.

Хлеб выдавался теперь лишь на один день вперед. Выпекался он с примесями отрубей, соевой муки и жмыхов.

Ежедневно имея сводки о том, сколько продовольствия поступило в Ленинград водным и воздушным путем, видя, как неуклонно снижается количество доставляемых продуктов из-за штормов на Ладоге, бомбежек, обстрелов, Павлов отдавал себе отчет в том, что, если блокада в ближайшее время не будет прорвана, в городе начнется голод.

И летчики, и моряки Ладоги, и железнодорожники делали все от них зависящее, чтобы доставить в Ленинград драгоценные грузы. И тем не менее запасы продовольствия в городе таяли с каждым днем.

Только вера в то, что страна не оставит Ленинград на произвол судьбы, что Ставка и лично Сталин наверняка озабочены судьбой города Ленина и не дадут его многочисленному населению погибнуть голодной смертью, помогала руководителям обороны Ленинграда, как и всем ленинградцам, в те дни жить и работать.

— Как и когда я оказался здесь? — вслух повторил Павлов вопрос Воронова. — Получил задание ГКО и вылетел сюда. Месяц назад. А вы только сегодня?

— Да, — ответил Воронов, — я только сегодня.

— С чем прибыли, Николай Николаевич?

— С поручением координировать действия по прорыву блокады.

В первое мгновение Павлов, казалось, был не в силах промолвить ни слова. Потом, точно все еще не до конца веря услышанному, спросил:

— Значит, есть директива Ставки?

— С ней и прибыл, — мягко ответил Воронов. И тут же лицо его приняло обычное, сухо-официальное выражение. — Создаем специальную группу войск, Дмитрий Васильевич, в районе Невской Дубровки, — продолжал он. — К вам зашел познакомиться с продовольственным положением в городе и на фронте. В общих чертах, разумеется.

Павлов сразу же помрачнел.

— Положение тяжелое, Николай Николаевич.

— А конкретнее?

— Можно и конкретнее. Вот посмотрите.

С этими словами Павлов встал и подошел к карте, висевшей на стене кабинета. Воронов последовал за ним.

— Вот это железная дорога, по которой к нам идут грузы с продовольствием, — Вологда — Череповец — Тихвин и оттуда — до Волхова. — Павлов с нажимом провел ногтем вдоль тянущейся с востока на северо-запад черной пунктирной линии. — Здесь, в Волхове, продовольствие перегружается из вагонов на баржи и по реке доставляется вот сюда, в Новую Ладогу. — Он ткнул указательным пальцем в точку, расположенную там, где Ладожское озеро образовывало так называемую Шлиссельбургскую губу. — Здесь снова перегрузка — на озерные баржи. По озеру грузы доставляются вот сюда, к Осиновцу. Но и это еще не все. Осиновец с Ленинградом связан железной дорогой, значит, надо снова перекантовать грузы — с барж в вагоны. Четыре перегрузки! Но дело не только в них. Если баржи не будут потоплены немецкими самолетами и пересекут Ладогу, это еще не значит, что продовольствие благополучно попадет в Ленинград. Дорога от Осиновца до города находится под обстрелом немецкой артиллерии. Вот отсюда, из Шлиссельбурга, палят. Дорога под постоянной угрозой: с юга — Шлиссельбург, с севера нависают финны. Коридор километров в шестьдесят шириной, не больше. Щель, отдушина! Захлопнет ее противник — задохнемся. Но пока что дышим...

Каким образом продовольствие направляется в блокированный Ленинград, Воронов знал только в общих чертах. Теперь он представил себе этот путь во всей его жестокой реальности.

— Очевидно, потери в пути большие? — спросил он.

— Огромные! — воскликнул Павлов. — К тому же сейчас на Ладоге наступает время штормов... Водники Северо-Западного речного пароходства и моряки Ладожской военной флотилии делают все, что в их силах. Но десятки барж с грузами и сотни моряков уже лежат на дне Ладожского озера. Обком вынужден был принять решение в третий раз сократить нормы. Когда вы вошли в этот кабинет, я сидел и думал о том, что, если блокада не будет прорвана...

Он махнул рукой и отошел к столу, не в силах произнести страшных слов: "...в Ленинграде начнется голод".

Но Воронов понял, что хотел сказать нарком, в ушах снова зазвучали недавние слова Сталина.

— Мы должны ее прорвать, должны во что бы то ни стало! — громко сказал Воронов. — Сейчас все надо подчинить этой главной задаче: прорвать блокаду! Прошу вас, Дмитрий Васильевич, — уже в обычной своей, суховато-сдержанной манере продолжал он, — вместе с начальником тыла фронта в ближайшие же часы продумать вопрос о бесперебойном снабжении продовольствием тех воинских соединений, которые мы завтра же начнем перебрасывать в район Невской Дубровки. О плане переброски сможете узнать в оперативном отделе штаба. К утру будьте готовы доложить командующему и мне свои соображения.

— Что ж, — сказал Павлов, — это — самое радостное задание, которое я получал с тех вор, как прибыл в Ленинград. Я сейчас же свяжусь с Лагуновым.

— Имейте в виду: время не ждет! До начала операции осталось шесть дней. Двадцатого октября начинаем!..

— Значит, двадцатого! — взволнованно повторил Павлов. — Теперь с этим днем будут связаны все наши надежды...

Но осуществиться этим надеждам в те дни было еще не суждено.

5

То, что со второй недели сентября стали называть "блокадным кольцом" Ленинграда, не было кольцом в собственном смысле этого слова. Это были три огромные дуги, упиравшиеся своими концами в водные пространства. Одна из этих дуг тянулась от северного берега Финского залива до восточного побережья Ладожского озера, другая — от юго-западного берега Финского залива на северо-восток, до Петергофа, и, наконец, третья, самая длинная дуга начиналась на южной окраине Ленинграда, в районе больницы Фореля, спускалась ниже, захватывая Пушкин, Ям-Ижору и Колпино, затем поднималась на северо-восток, упираясь в юго-западный берег Ладожского озера в районе Шлиссельбурга, и продолжалась на противоположном, юго-восточном берегу озера, отрезая Ленинград от остальной части страны.

Более трех с половиной тысяч квадратных километров блокировали немцы, и эта земля стала как бы советским островом, окруженным врагами. У фон Лееба теперь не хватало сил, чтобы захватить этот остров, но их было вполне достаточно для того, чтобы держать Ленинград в железных тисках блокады.

Когда Ставка и Генеральный штаб планировали операцию с целью разорвать эти тиски, они исходили из правильного учета соотношения сил. Жуков, уверенно заявивший Сталину, что лишившийся части своих войск фон Лееб не сможет сейчас штурмовать Ленинград, был прав. И Сталин, убежденный, что, начав наступление на Московском направлении, Гитлер не в состоянии одновременно посылать подкрепления на север, тоже был прав.

Предпринять новый штурм Ленинграда фон Лееб действительно не мог. И Гитлер понял это уже в конце сентября. Но, обуянный идеей как можно скорее задушить город голодом, он замыслил совсем другое...

В конце сентября Гитлер объявил, что уезжает в "Бергхоф", чтобы собраться с мыслями, и ворвется в "Вольфшанце" лишь к началу операции "Тайфун", то есть к тридцатому числу.

Время от времени его охватывала жажда перемены мест. Помимо "Вольфшанце", у Гитлера было еще несколько отлично оборудованных командных пунктов с мрачно-романтическими названиями: "Фельзеннест" — "гнездо в скалах", "Вольфшлюхт" — "волчье ущелье", "Беренхелле" — "медвежье логово", "Адлерхорст" — "гнездо орла".

Особенно любил Гитлер "Бергхоф" — роскошную виллу, расположенную близ Берхтесгадена, в отрогах Австрийских Альп.

Незаурядный актер, Гитлер внушал своему окружению мысль, что там, в горах, на него снисходит "озарение", которое помогает ему принять единственно правильное решение.

Одни верили в это. Другие видели в отъездах Гитлера более земную причину — в "Бергхофе" жила Ева Браун, доступ которой в "Вольфшанце" был запрещен раз и навсегда, чтобы не разрушать образ фюрера-аскета, во имя великой идеи отказавшегося от личной жизни. Третьи считали, что, уезжая в Берхтесгаден, он просто хочет отдохнуть, поскольку неудачи на Восточном фронте до крайности расшатали его нервы.

О Гитлере в Германии было распространено много легенд: "Гитлер-полководец — новый Фридрих Великий", "Гитлер — аскет и пуританин", "Гитлер — архитектурный гений", "Гитлер — полубог", обладающий особой силой провидения.

Все эти легенды с помощью аппарата Геббельса поддерживались в народе, непрестанно подновлялись, обрастали новыми деталями.

Легенда о Гитлере-провидце связывалась раньше с "Вахенфельдом" — одинокой, по-спартански обставленной хижиной, куда он время от времени удалялся, чтобы отдохнуть от текущих дел, прислушаться к "внутреннему голосу".

Такая хижина, точнее, небольшая вилла и в самом деле некогда существовала в альпийском селении Оберзальцберг.

После того как Гитлер пришел к власти, эта хижина стала постепенно превращаться в дворец. Сначала к вилле был пристроен просторный двухэтажный дом с длинным боковым флигелем. Затем из Оберзальцберга выселили местных жителей, в их домах появились новые хозяева — чины СС, гестапо и особо преданные Гитлеру члены национал-социалистской партии — участники мюнхенского путча.

Неподалеку от резиденции Гитлера были воздвигнуты новые постройки — виллы Геринга и Бормана. А в бывших гостиницах обосновались руководитель имперской печати доктор Дитрих, его заместители Лоренц и Зондерман, личный фотограф Гитлера Гофман, Ева Браун и ее сестра Гретль, а затем и адъютант Гитлера Фегелейн, впоследствии муж Гретль.

Из Берлина сюда была проложена правительственная автострада: гестаповские заставы, расположенные за много десятков километров от Оберзальцберга, преграждали туда путь посторонним.

Все изменилось в некогда глухом селении. Территория, на которой находилась резиденция Гитлера, получила теперь новое имя — Берхтесгаден, а сама вилла в соответствии с претенциозно-романтическим вкусом фюрера стала называться "Бергхоф" — "дом в горах".

Но легенда, старая легенда о Гитлере, время от времени уединяющемся, чтобы в окружении альпийских гор и пастбищ отдохнуть от дел или дождаться "озарения", услышать тот мистический внутренний голос, который всегда подсказывал ему единственно правильное решение, — эта легенда по-прежнему жила и крепла в Германии заботами Геббельса, Дитриха и Гофмана.

В действительности же Гитлер ездил в Берхтесгаден не для "озарений", хотя многие из его страшных решений были приняты именно там. Просто здесь, в окружении всем ему обязанных людей, он чувствовал себя лучше, чем где бы то ни было.

К тому же теперь, во время войны, Гитлер обычно вызывал туда из Берлина министров, тех, кто не имел непосредственного отношения к военным операциям и в "Вольфшанце" не допускался.

Бывать в столице Гитлер старался как можно реже, так как, вопреки одной из легенд о нем как человеке, презирающем опасности и готовом в любую минуту без колебаний отдать жизнь за Германию, не мог побороть в себе мучительного чувства страха. Фюрер боялся бомбежек, а еще больше страшился покушений. Взрыв бомбы в Мюнхене 9 ноября 1939 года надолго вывел его из равновесия.

А после того как Гиммлер донес, что гестапо арестовало в Берхтесгадене одного из кельнеров, который носил в кармане револьвер без соответствующего разрешения и, судя по агентурным данным, в течение долгого времени пытался попасть в число лиц, непосредственно обслуживавших фюрера, страх смерти у Гитлера еще больше усилился: даже в любимом "Бергхофе" он перестал чувствовать себя в полной безопасности.

Он распорядился, чтобы белье, получаемое из стирки, проходило обработку рентгеновскими лучами. Просвечивались теперь и все письма, поступавшие на имя Гитлера. Сигналы тревоги были установлены повсюду: в кабинете, спальне, комнате для заседаний...

Да, обычно фюрер ощущал себя полубогом. Но время от времени им овладевал дикий страх. И тогда он не снимал ладони с заднего кармана брюк, в котором лежал пистолет "вальтер".

Но поскольку в Гитлере сочетались маньяк с расчетливым шантажистом, палач с хитрым политиканом, страх, который периодами охватывал фюрера, обычно приводил его к поспешным поискам козла отпущения.

Таким "козлом" предстояло стать фон Леебу, на которого Гитлер возложил вину за неудачи под Ленинградом. Такие же "козлы" должны были найтись и в случае каких-либо осложнений в операции "Тайфун".

Именно поэтому за несколько дней до ее начала Гитлер решил покинуть "Вольфшанце", предоставив Кейтелю, Йодлю и Гальдеру самим заниматься всеми техническими вопросами обеспечения операции.

Страх и хитрый расчет — вот что побудило его сейчас отправиться в "Бергхоф".

Однако, покинув "Вольфшанце", Гитлер отнюдь не был намерен провести эти несколько дней в праздности. Нет, уже с середины сентября, после того как он убедился, что отрезанный от страны Ленинград не собирается сдаваться на милость победителя, Гитлер не переставал думать над тем, как поставить ненавистный ему город на колени. И теперь этот новый план созрел у него окончательно.

Направляясь в "Бергхоф", Гитлер приказал вызвать туда генерал-фельдмаршала фон Лееба.

Как только сопровождаемая охраной машина Гитлера выехала из "Вольфшанце" по направлению к расположенному в восьми километрах аэродрому, где фюрера уже ждал самолет, пилотируемый его личным пилотом обергруппенфюрером СС Гансом Бауэром, об этом немедленно стало известно находившемуся в Берлине рейхсфюреру СС Гиммлеру. Доложено ему было и о том, что в "Бергхоф" вызван фон Лееб.

Узнав об этом, Гиммлер стал тоже собираться в дорогу...

У Генриха Гиммлера было две страсти: явная и тайная.

Явным было неутолимое желание властвовать над людьми. Нет, не просто повелевать ими, но постоянно держать свои тонкие длинные пальцы на чьей-то шее, ощущать, как тревожно пульсирует кровь в сонной артерии, и знать, что в любую минуту можно сжать пальцы мертвой хваткой. Сознание, что в его власти жизнь не только сотен тысяч узников концлагерей — немцев, русских, евреев, поляков, англичан, французов, но и тех, кто пока еще не посажен за колючую проволоку, доставляло Гиммлеру величайшее удовлетворение.

Палачом и убийцей был, в сущности, каждый нацист. Но Гиммлер был палачом изощренным. Подлинное счастье он видел не в богатстве, не в обладании женщинами, не в изысканной еде, а именно в возможности распоряжаться чужими жизнями и право расстрелять, повесить или удушить газом одновременно сто, тысячу, десять тысяч человек не променял бы ни на какие сокровища.

Гиммлер просто не понимал, как люди, обладающие властью, могут опускаться до низменных развлечений, доступных каждому состоятельному торгашу. Однажды он решился даже доложить Гитлеру о недопустимом пристрастии Бормана к алкоголю, о "ночах амазонок", которые устраивал мюнхенский гауляйтер Вебер, о приступах белой горячки у наместника в Норвегии Тербовена. Но Гитлер лишь сощурил свои глаза-буравчики и с усмешкой сказал:

— Не кажется ли тебе, мой верный Генрих, что люди, пришедшие к власти, должны получить от этого кое-что и для себя?..

Да, стремление Гиммлера, властвуя, убивать, убивать и убивать было известно всем.

Но другую свою страсть он до поры до времени скрывал, и никто не подозревал о том, что бывший владелец птицефермы, никогда не бывавший на фронте, втайне считал себя выдающимся полководцем.

Эта страсть не противоречила первой, поскольку, по его убеждению, высшее счастье полководца заключалось в возможности мановением руки обрекать на разрушение целые города и на смерть — сотни тысяч людей.

Гиммлер считал, что генералы, командовавшие немецкими армиями и группами армий, совершенно бездарны, и не сомневался в том, что мог бы с успехом заменить любого из них.

Но он не торопился. Хитрый, изощренный в интригах, Гиммлер решил выждать.

Разделяя убеждение Гитлера, что наступление на Ленинград будет не более чем марш-прогулкой, Гиммлер вначале сожалел, что не он стоит во главе группы армий "Север". Но после того как немецкие войска неожиданно получили жестокий отпор на Лужском оборонительном рубеже и вынуждены были остановиться на подступах к городу, Гиммлер понял, что крупно выиграл, не заняв место фон Лееба.

В начале августа Гиммлеру хотелось быть во главе группы армий "Центр", поскольку он не сомневался, что путь на Москву открыт. Но, узнав о десятках тысяч солдат, потерянных фон Боком в районе Смоленска, пришел к выводу, что и на этот пост ему не следует спешить.

Да, Гиммлер был человеком коварным, властным, самоуверенным и при всем том крайне невежественным. Военную науку, всякие разговоры о стратегии и тактике он глубоко презирал, уверенный, что все это выдумки чванливых прусских аристократов, схоластика, с помощью которой кадровое офицерство хочет доказать свое превосходство над заслуженными национал-социалистами, не кончавшими военных академий, но на деле доказавшими свое право и способность руководить великой Германией. Он был уверен, что войсками можно управлять теми же методами, что и штурмовыми отрядами, сотрудниками гестапо, частями СС и лагерной охраной.

И тем не менее Гиммлер был достаточно умен и осторожен, чтобы понимать, что ему выгоднее занять высокий армейский пост лишь тогда, когда основная миссия вермахта сведется к чисто карательным мерам против поверженного врага. Пока же он ограничивался систематическими докладами Гитлеру об ошибках, просчетах или неблагонадежности того или иного генерала, чтобы убедить фюрера в непригодности его военачальников.

Сейчас на очереди был фон Лееб. Гиммлер не сомневался, что Гитлер с удовлетворением выслушает любую информацию, содержащую порочащие старого фельдмаршала данные, так как знал, что именно фон Лееба Гитлер считает виновным в том, что одна из первоочередных целей войны до сих пор не достигнута.

Поэтому, получив от своих людей из "Вольфшанце" сообщение, что фюрер направляется в "Бергхоф", где собирается встретиться с фон Леебом, Гиммлер тотчас же вылетел туда же с намерением опередить фельдмаршала.

Прибыв в "Бергхоф", Гитлер принял ванну и облекся в одеяние баварского крестьянина — серо-зеленую из плотного сукна куртку, короткие кожаные штаны до колен и грубые башмаки. Эта привычка носить в "Бергхофе" национальный костюм осталась у фюрера с того времени, когда вокруг еще жили крестьяне и он позировал вместе с ними перед Гофманом, который потом наводнял экзотическими фотографиями всю Германию.

Гитлер прошел в гостиную и остановился у своего любимого окна.

Окно это было гордостью фюрера: обычное на первый взгляд, оно при помощи специального механизма раздвигалось настолько, что сквозь пуленепробиваемое стекло Гитлер мог обозревать не только высившиеся вокруг горы, но и лежавшие внизу Берхтесгаден, Унтерсберг и австрийский город Зальцбург.

Он еще не встречался с Евой Браун — не заходил к ней и не приглашал ее к себе. Все в доме должны были знать, что, пока не покончено с делами, для фюрера не существует частной жизни.

Гитлер вызвал своего адъютанта Фегелейна и спросил, здесь ли фон Лееб. Адъютант доложил, что фельдмаршал скоро прибудет.

— Я приказал, чтобы к моему приезду он был уже на месте, — недовольно заметил Гитлер.

Фегелейн объяснил, что на пути из Мюнхена в Берхтесгаден у фельдмаршала сломалась машина. Пока вызывали другую, прошло время. Но не позже чем через час фон Лееб должен прибыть в "Бергхоф". Адъютант добавил, что здесь находится Гиммлер, который просит фюрера принять его.

...Получив приказ явиться в "Бергхоф", фон Лееб, хорошо знавший характер Гитлера и нравы его окружения, не сомневался, что вина за то, что штурм Ленинграда окончился неудачей, будет возложена на него. Он понимал, что судьба его висит на волоске и если Гитлер до сих пор не отправил его в отставку, то только потому, что отставка командующего означала бы признание краха всех попыток захватить Ленинград.

Но, боже мой, сколько есть возможностей отделаться от него, фон Лееба, иным путем! Диверсия русских партизан, которых, кстати, по разведдонесениям, становится в районе Пскова все больше и больше. Отравление недоброкачественной пищей. Авиационная катастрофа, наконец...

Именно о ней, об авиационной катастрофе, с дрожью в ногах подумал фон Лееб, когда получил приказ Гитлера прибыть в "Бергхоф".

"Нет, я не доставлю этого удовольствия Гиммлеру", — с беспомощным злорадством думал фельдмаршал.

И он решил обмануть гестапо, неожиданно вылетев в Мюнхен на обычном военно-транспортном самолете.

...Узнав о том, что фон Лееб предпочел вылететь почти тайно, на транспортном самолете, не предупредив никого в Мюнхене, Гиммлер внутренне усмехнулся дилетантским предосторожностям фельдмаршала. Как будто что-либо подобное может спасти старика, когда придет его черед!

Тем не менее рейхсфюрер СС позаботился о том, чтобы в Мюнхене знали о прибытии фельдмаршала и без промедления предоставили ему машину для дальнейшего следования в Берхтесгаден. Машина должна была довезти его до места в полной сохранности, однако... с небольшой, скажем, на час, задержкой в пути. От возможной попытки пересесть в другую машину, в том числе и в попутную, фельдмаршала должны были предостеречь, предупредив, что именно данному шоферу и двум ехавшим с ним из Мюнхена эсэсовцам поручена забота о его безопасности.

Отдав все необходимые распоряжения, Гиммлер вылетел в Мюнхен с расчетом попасть в "Бергхоф" еще до прибытия фюрера и уж конечно раньше, чем доберется туда этот глупый фон Лееб.

"Возможно, — рассуждал рейхсфюрер СС, — Гитлеру нужен повод, чтобы разделаться с Леебом так, чтобы внешне это не было связано с Ленинградом. Что ж, он, Гиммлер, предоставит ему такую возможность".

О старых интригах фон Лееба в Цоссене Гитлер знал лишь в самых общих чертах: в свое время Гейдрих правильно рассчитал, ограничившись лишь докладом о слухах и предположениях. Факты, свидетельствующие о том, что в 1938 году и фон Лееб, и заместитель Гальдера Штюльпнагель, и генералы фон Бок, Вицлебен и Гаммерштейн сходились в мнении, что Гитлера надо убрать, Гейдрих предусмотрительно оставил в резерве.

Гиммлер и теперь не был намерен выкладывать Гитлеру все. Не зная, чем кончится запланированная операция "Тайфун", открыто нападать на Гальдера и фон Бока Гиммлер не решался. Всему свое время. Факты являются золотым запасом до тех пор, пока они не пущены в обращение.

Однако сообщить Гитлеру то, что касалось фон Лееба, было своевременно. Вопроса фюрера, почему об этом ему не доложили раньше, Гиммлер не боялся — у него был заготовлен десяток совершенно удовлетворительных ответов, включая и тот, что уличающие сведения об интригах фон Лееба удалось получить лишь недавно.

Гитлер принял Гиммлера в гостиной. Когда тот вошел, он стоял у окна и задумчиво глядел на снежные шапки гор.

Светила луна, и в неярком ее свете и горы и лежавший в глубокой лощине Оберзальцберг были прекрасны.

Гитлер стоял в своем тирольском крестьянском костюме, делая вид, что не слышит шагов Гиммлера. Это была его любимая игра: в этой комнате каждый заставал фюрера у широкого, почти во всю стену, окна, в глубокой задумчивости созерцающим горы.

— Хайль, мой фюрер! — негромка произнес Гиммлер, останавливаясь посредине гостиной.

Несколько мгновений Гитлер делал вид, что не в силах оторваться от чего-то, видимого лишь одному ему, потом потянул за ручку справа от окна — пришел в движение шарнирный механизм, поползли створки, сужающие окно до обыкновенных размеров, — и лишь затем повернулся и спросил:

— Что нового в Берлине?

Не дожидаясь ответа, указал Гиммлеру на стоявшие полукругом у низкого столика кресла и сам опустился в одно из них.

Рейхсфюрер СС сел, привычным жестом снял пенсне, вынул из кармана ослепительной белизны платок — он был помешав на чистоплотности и менял свои платки по нескольку раз в день, — протер пенсне, укрепил его снова на переносице.

— В Берлине все спокойно, мой фюрер, — произнес он монотонным, бесцветным голосом.

— Ты прибыл в "Бергхоф" только для того, чтобы сообщить мне об этом? — задал новый вопрос Гитлер и настороженно посмотрел на Гиммлера.

— Нет, — спокойно ответил Гиммлер. — Но я не видел фюрера уже две недели, и естественно, что моим главным желанием было...

— Сейчас не время для сантиментов, — оборвал его Гитлер. И добавил весомо и многозначительно: — Я занят войной. Тридцатого сентября я начинаю генеральное наступление на Москву. Необходимо позаботиться о том, чтобы русские не пронюхали о моем замысле до тех пор, пока уже ничто не сможет им помочь. В эти дни-любое проникновение вражеских шпионов в наше расположение, любое упоминание в письмах о предстоящем наступлении особенно опасно.

— Шпионы... — задумчиво повторил Гиммлер. И, пристально глядя на Гитлера, сказал: — Опыт работы по обеспечению безопасности государства, мой фюрер, привел меня к печальной мысли, что мы должны проявлять бдительность не только в отношении явных врагов национал-социализма, но и тех, кто, будучи облечен вашим доверием, тем не менее заслуживает пристального внимания.

— Я не люблю иносказаний, — снова прервал его Гитлер. — Кроме того, у меня нет времени. С минуты на минуту должен прибыть фон Лееб...

— Вот именно, фон Лееб... — повторил Гиммлер, глядя на Гитлера своими тусклыми, немигающими глазами.

— Что о фон Леебе? — резко спросил Гитлер.

Гиммлер опустил голову и тяжело вздохнул.

— Я жду! — требовательно произнес Гитлер.

— Мои фюрер, — как бы решившись, начал Гиммлер, — я попытался внимательно проанализировать причины, наших неудач под Петербургом. И теперь хочу спросить: не кажется ли вам, что в этих неудачах есть своя закономерность?

Гитлер резко ударил кулаком по стоящему перед ним столику.

— Перестаньте говорить загадками, Гиммлер!

— О нет, мой фюрер, — тихо откликнулся Гиммлер, — я не говорю загадками. И если мои слова кажутся вам неопределенными, то это потому, что многое еще неясно мне самому...

Он взялся обеими руками за подлокотники кресла, привстав, подвинул его почти вплотную к креслу, в котором сидел Гитлер, и, понизив голос почти до шепота, продолжал:

— От того, кто возглавляет дело, зависит его успех. История Германии была бы иной, жалкой и бесцветной, если бы она не имела своего великого вождя. Не кажется ли вам, мой фюрер, что если бы на месте фон Лееба был другой генерал, то наша миллионная армия на севере не топталась бы почти месяц у реки Луги, а сейчас не была бы вынуждена беспомощно остановиться, достигнув окраин Петербурга?..

Если бы эту беседу слышал кто-нибудь из близких к Гитлеру людей, то, безусловно, решил бы, что Гиммлер допустил серьезную ошибку, столь бестактно коснувшись самого больного места фюрера.

И действительно, Гитлер вскочил, резким ударом ноги отодвинул в сторону кресло, глядя в упор на вытянувшегося перед ним Гиммлера, крикнул:

— Я запрещаю вам, Гиммлер, рассуждать о Петербурге! Этот город будет задушен петлей блокады! Он обречен!

— Несомненно, мой фюрер, — покорно ответил Гиммлер. — В настоящее время мы готовим списки тех жителей Петербурга, которые, в случае если они уцелеют, должны подлежать специальной акции тотчас же после того, как наши войска войдут в город. И тем не менее я, рискуя снова навлечь ваш гнев, утверждаю, что в промедлениях на севере во многом повинен фон Лееб.

— Это я знаю сам, — сказал Гитлер, успокаиваясь. Он придвинул кресло и снова сел в него. — Лееб стар и недостаточно решителен.

— А вы уверены, мой фюрер, что только в возрасте причина его нерешительности? — произнес Гиммлер, как бы размышляя вслух.

— Снова загадки? — угрожающе проговорил Гитлер.

— О нет! Вы помните, в свое время Гейдрих докладывал вам о привлекшей внимание гестапо подозрительной возне среди некоторых генералов...

— Цоссен? — настороженно спросил Гитлер.

— У вас отличная память, мой фюрер! Да, дело относится к тридцать восьмому году.

— Это — давнее дело, и оно забыто, — угрюмо сказал Гитлер. — И кроме того, мне докладывали, что там не было ничего, кроме болтовни.

— Так казалось тогда и мне, мой фюрер. Однако теперь нашим людям в Италии удалось захватить и доставить в Берлин одного близкого к Ватикану священника. Он утверждает, что в тридцать восьмом году к папе был послан из Цоссена эмиссар с просьбой стать посредником в переговорах между некоторыми нашими генералами, с одной стороны, и Парижем и Лондоном — с другой. Из имен, заслуживающих внимания, он назвал только одно.

— Чье?

— Фон Лееба, мой фюрер.

Гитлер медленно встал. Глаза его налились кровью. Он подошел к Гиммлеру и, схватив его за отворот кителя, резко притянул к себе.

— И вы... молчали? — впиваясь глазами в бледное лицо Гиммлера, медленно проговорил Гитлер.

Гиммлер понял, что переиграл.

— Мой фюрер, я позволю себе напомнить, что это — старое дело, трехлетней давности. После этого фон Лееб отличился на линии Мажино, вы заслуженно наградили его Рыцарским крестом. Его имя всплыло сейчас совершенно случайно. И тем не менее я счел своим долгом...

Гитлер медленно разжал кулак. Сделал несколько быстрых шагов по комнате. Подошел к окну и повернул ручку механизма, управляющего створками. Они медленно поползли в стороны.

Луну прикрыла легкая пелена облаков, и контуры гор как бы расплылись. Снежные вершины были еще хорошо различимы, но внизу чернела непроглядная бездна.

— Видишь ли ты, Генрих, что скрыто там, внизу? — не оборачиваясь, глухо проговорил Гитлер.

Гиммлер подошел к окну и встал за спиной Гитлера.

— Нет, мой фюрер, — после короткого молчания ответил он.

— А я вижу, — все так же глухо продолжал Гитлер. — Я вижу миры, недоступные взгляду обычных людей. Вижу, вижу! — неожиданно громко воскликнул он.

Гиммлер молчал.

Еще несколько секунд Гитлер, скрестив руки, пристально смотрел в окно. Потом, резко повернувшись, сказал:

— Нет. Фон Лееб мне еще нужен.

...Генерал-фельдмаршал фон Лееб ожидал приема в большой, устланной пушистым ковром прихожей. Фегелейн, которому фон Лееб доложил о своем запоздалом прибытии, сообщил фельдмаршалу, что у фюрера сейчас Гиммлер.

Это не предвещало ничего хорошего. Как и все в Германии, за исключением, может быть, нескольких человек, фон Лееб испытывал нечто похожее на дрожь в ногах при одной мысли, что пути его и Гиммлера могут каким-то образом пересечься.

Тем более теперь, когда он, фон Лееб, стал опальным фельдмаршалом. А в том, что он попал в опалу, фон Лееб не сомневался с того момента, как в конце июля был вызван в салон-вагон фюрера, прибывшего в штаб группы армий "Север".

За два месяца, прошедшие с тех пор, фон Лееб не раз надеялся, что счастье вновь улыбнется ему. Но он понимал, что судьба его неразрывно связана с судьбой этого проклятого Петербурга.

Что же будет теперь? Зачем Гитлер звал его сюда, в "Бергхоф"? Чтобы снять с поста командующего? Но отдать такой приказ фюрер мог и по телефону.

В том, что Гитлер вызвал его не в свою ставку "Вольфшанце", а в отдаленный от управления войсками "Бергхоф", фон Леебу виделось что-то роковое. Не предстоит ли ему исчезнуть незаметно для штаба немецкой армии? И не об этом ли свидетельствует присутствие здесь Гиммлера?

Может быть, Гитлер расстреляет его на месте, ведь в свое время ходили слухи, что тогда, в тридцать третьем, он лично застрелил двух генералов.

Или концлагерь... Нет! Только не это!

Фон Лееб инстинктивно дотронулся до кобуры своего пистолета. Она была пуста. Каждый, кто въезжал в Берхтесгаден, независимо от должности и звания, должен был оставлять личное оружие на контрольном пункте.

...Когда за спиной фон Лееба раздался голос Фегелейна, приглашавшего его подняться в кабинет фюрера, фельдмаршал не сразу понял, чего от него хотят. Он был полностью деморализован. Фегелейну пришлось повторить приглашение. На этот раз фон Лееб торопливо ответил:

— Да, да, конечно...

И стал медленно подниматься по устланной ковром лестнице.

Гитлер сидел за письменным столом. На столе была разостлана карта. Справа стоял небольшой глобус, копия того, что находился в кабинете фюрера в новой имперской канцелярии.

— Садитесь, фон Лееб, — сказал, не поднимая головы, Гитлер в ответ на приветствие остановившегося на пороге фельдмаршала.

Фон Лееб настороженно посмотрел на Гитлера. То, что фюрер был в тирольском крестьянском костюме, почему-то несколько успокоило фельдмаршала. Он уже более твердыми шагами приблизился к Гитлеру, однако сесть в одно из стоявших перед столом кресел не решался, ожидая повторного приглашения.

Но Гитлер резким движением поднялся сам, вышел из-за стола и внимательно, с ног до головы, с какой-то загадочной усмешкой оглядел фон Лееба.

— Как ваше здоровье, генерал-фельдмаршал? — неожиданно спросил он.

"Значит, отставка", — подумал фон Лееб. Он опустил голову, в глаза ему бросились острые голые колени Гитлера. И вдруг фельдмаршал ощутил какое-то странное спокойствие. В сущности, ему было уже все равно. Сам того не замечая, он свыкся с мыслью об отставке, готовясь к этому каждый раз, когда очередная попытка ворваться в Ленинград оканчивалась неудачей.

Однако ответил:

— Я здоров, мой фюрер.

— Отлично, — сказал Гитлер и, как показалось фон Леебу, снова чуть усмехнулся. — Тогда приступим к делу. Подойдите!

Фон Леебу достаточно было одного взгляда, чтобы узнать лежавшую на столе карту, — это была карта северного направления.

— Сколько времени, по-вашему, Петербург сможет выдержать блокаду? — спросил Гитлер.

Фон Лееб готов был услышать об отставке, готов был и к худшему. Но этот деловым, будничным тоном заданный вопрос сбил его с толку.

— Я... не вполне понял, мой фюрер, — запинаясь, ответил он. — Вас интересуют запасы продовольствия в городе? Полагаю, что их может хватить на несколько... дней. Может быть, недель... Я думаю, что в условиях полной блокады...

— Ее не существует, этой полной блокады! — выкрикнул Гитлер и ударил ладонью по карте.

Фон Лееб недоуменно посмотрел на него, затем опустил взгляд на карту, снова поднял голову и сказал:

— Если вы имеете в виду снабжение Петербурга по воздуху, или по водному пути...

— Вот именно! — воскликнул Гитлер. — Ее нет, этой блокады! Нет! Это фикция! Я держу огромную армию под Петербургом, а большевики спокойно шлют свои транспорты с продовольствием через Ладожское озеро!

— Это не совсем так, мой фюрер, — стараясь говорить как можно сдержаннее, сказал фон Лееб. — По нашим сведениям, продовольственное положение в городе чрезвычайно напряженное. Что же касается снабжения по Ладоге, то, во-первых, большая часть транспортов топится нашей авиацией, а во-вторых, водный путь не вечен и, как только настанет зима...

— Что?! — в бешенстве закричал Гитлер и сжал кулаки. — Зима? Вы, значит, намерены ждать до зимы?!

Он сделал несколько быстрых шагов по комнате, остановился у противоположной стены и, повернувшись к неподвижно стоявшему фон Леебу, срывающимся голосом продолжал:

— Только негодяй, предатель, изменник может полагать, что я намерен тянуть восточную кампанию до зимы! Сейчас конец сентября. Москва будет в моих руках не позже середины октября! Я собираю все силы в единый бронированный кулак, чтобы покончить с Москвой. А две армии — целых две армии! — и воздушный флот генерал-фельдмаршала фон Лееба намерены отсиживаться под Петербургом и ждать наступления зимы?!

— Мой фюрер, — растерянно произнес фон Лееб, чувствуя, что не владеет собой, — но, согласно вашему же приказу, Петербург обречен на удушение блокадой! К тому же сейчас, когда вы забрали у меня часть войск, штурмовать город и в самом деле бессмысленно...

— Я не говорю о штурме, фон Лееб! Вы уже доказали свою неспособность взять город штурмом! Я говорю о блокаде! Мне нужен голод, голод! Мне нужен тиф, чума на этот город! Мне нужно, чтобы живые пожирали там своих мертвых! И я хочу, чтобы это было уже сегодня, завтра, а не зимой! Мне нужно, чтобы этот проклятый город поднял свои костлявые руки с мольбой о пощаде не позже чем в октябре, потому что к этому времени я намерен закончить войну!

— Мы усилим бомбежки Ладоги, мой фюрер...

— Чепуха, полумеры! Если эти люди будут жить даже впроголодь, они не сдадутся! Они не сдадутся, пока будут в состоянии ходить, пока смогут, хоть лежа, стрелять в нас! Только когда у них останутся силы лишь на то, чтобы поднять вверх руки, только тогда наступит конец!

— Так что же делать, мой фюрер? — на этот раз уже с мольбой в голосе произнес фон Лееб.

— Что делать? Я вызвал вас сюда, чтобы сказать, что вам надо делать!

Гитлер быстрыми шагами вернулся к столу и резко, тоном приказа продолжал:

— Смотрите на карту! Не позже чем через три недели вам надлежит предпринять новое наступление. Не на Петербург, нет, — на это вы неспособны, — а здесь, на востоке! — Он ткнул указательным пальцем в карту. — Вы бросите своих бездельников, которые окопались под Петербургом и даром жрут мой хлеб, в наступление на трех направлениях. Смотрите: сюда — на Тихвин, сюда — на Волхов и сюда — на Малую Вишеру! Неожиданным для русских ударом вы захватите Тихвин и Волхов, соединитесь с войсками Маннергейма, вот здесь, восточное Ладоги, запечатаете Ленинград вторым, уже непроницаемым кольцом блокады, затем двинетесь сюда, на Бологое, и соединитесь с группой армий "Центр". Вам ясно?

Несколько мгновений фон Лееб молчал, стараясь осмыслить все сказанное Гитлером, прикидывая в уме, какими силами мог бы он предпринять это новое наступление. Приказ фюрера был более чем неожиданным.

Наконец он неуверенно произнес:

— Я должен обдумать все это, мой фюрер. Мне необходимо время, чтобы...

— Никаких отсрочек! — крикнул Гитлер, снова ударяя ладонью по карте. — Я все продумал, вам остается только выполнить мой приказ! На Тихвинском направлении вы не встретите серьезного сопротивления русских, потому что все их силы к тому времени будут израсходованы под Москвой! Вы перегруппируете свои войска, нанесете удар через Тихвин на Лодейное Поле и соединитесь с финнами на реке Свирь! Для этого вам за глаза достаточно вашего тридцать девятого моторизованного корпуса шестнадцатой армии и первого армейского из восемнадцатой! Создавая второе кольцо блокады, вы тем самым добьетесь решения и второй, тоже важной задачи — окружения русской пятьдесят четвертой армии, которая, как вам известно, находится все еще вот здесь, по внешнюю сторону блокадного кольца, и может быть в любую минуту переброшена Сталиным на помощь Москве. Итак, слушайте! Свой главный удар вы нанесете силами тридцать девятого моторизованного корпуса из района Чудова. Отсюда — сюда, в стык между четвертой и пятьдесят второй армиями русских. Через эту брешь вы будете развивать наступление на Будогощь и Тихвин, пока не соединитесь с финнами на реке Свирь. Дивизии вашего первого армейского корпуса двинутся на север, по берегам реки Волхов. В то же время часть своих сил вам надлежит бросить на юго-восток, на Малую Вишеру — Бологое, с целью соединиться с левым крылом армий фон Бока. Таков мой план! Вам ясно?..

Память фюрера была сущим проклятием для окружающих. Зная, какое впечатление производит его осведомленность на генералов и фельдмаршалов, Гитлер специально вызубривал те данные, перечислением которых он хотел поразить подчиненных. Позже он с таким же апломбом станет оперировать частями и соединениями, которых к тому времени не будет существовать на свете...

Ошеломив фон Лееба количеством названий населенных пунктов и номеров воинских соединений, Гитлер заключил:

— Это все, генерал-фельдмаршал! Наступление начнется шестнадцатого октября! Ни днем позже! А теперь отправляйтесь к себе и выполняйте.

Фон Лееб все еще молчал, пытаясь собраться с мыслями. В том, что фюрер диктовал ему детали предстоящей операции, для фон Лееба не было ничего удивительного: Гитлер всегда рассматривал командующих армиями и группами армий как технических исполнителей своих замыслов. И если сейчас фельдмаршал был ошеломлен, то в основном потому, что переход от состояния обреченности к сознанию, что не все еще потеряно, что, выполнив новую боевую задачу, он может еще восстановить собственную репутацию, снова заслужить расположение фюрера, был слишком неожиданным.

Наконец, овладев собой, фон Лееб сказал:

— Я все понял, мой фюрер! Я немедленно возвращаюсь в Псков и...

— Все должно быть сохранено в глубокой тайне! — прервал его Гитлер. — Пусть русские по-прежнему ждут наступления где-то здесь, — он ткнул пальцем в карту, — в районе Петергофа, или здесь, с юга, у Пулковских высот. И помните, фон Лееб, это ваш последний шанс! Идите!

Фельдмаршал сделал уставный поворот и направился к выходу.

В дверях он остановился, повернулся к стоявшему у стола Гитлеру и прочувствованно сказал:

— Вы можете не сомневаться, мой фюрер! Я приложу все свои силы...

— Надеюсь, не меньшие, чем вы прилагали в Цоссене, в тридцать восьмом году! — медленно произнес Гитлер и посмотрел на фон Лееба с нескрываемой ненавистью.

...Фельдмаршал медленно спускался по лестнице, с трудом передвигая внезапно одеревеневшие ноги.

А Гитлер нажал кнопку звонка и сказал появившемуся Фегелейну:

— Предупредите фрейлейн Браун, что я сейчас к ней приду.

Итак, наступление войск Ленинградского фронта с целью прорвать блокаду Ленинграда было запланировано на двадцатое октября.

И начиная с пятнадцатого в район Невской Дубровки командующий фронтом стал подтягивать силы: пехоту, артиллерию и танки, которым предстояло под непрерывным огнем врага переправиться на левый берег Невы, на плацдарм, вот уже несколько недель удерживаемый советскими войсками, в оттуда устремиться навстречу частям 54-й армии.

Но шестнадцатого октября, на три дня опередив операцию по деблокаде Ленинграда, начали свое наступление немцы.

И наступление это было нацелено на Тихвин — тот самый железнодорожный узел к юго-востоку от Ленинграда, через который в осажденный город шли грузы с продовольствием, — и на Малую Вишеру, скромную железнодорожную станцию, расположенную между Ленинградом и Москвой.

Но теперь, в октябрьские дни сорок первого года, захват немцами этих двух железнодорожных узлов означал бы уже полную изоляцию Ленинграда от страны и дал бы возможность войскам группы армий "Север" соединиться с армиями фон Бока, ведущими наступление на Москву.

Положение на северо-востоке советско-германского фронта резко ухудшилось...

Дальше