Книга III
1
Ранним сентябрьским утром 1941 года с одного из ленинградских аэродромов поднялся самолет и взял курс в сторону Ладожского озера.
Небо было покрыто рваными облаками. Накрапывал мелкий осенний дождь.
Оставшиеся на летном поле люди некоторое время стояли неподвижно, провожая тревожно-настороженными взглядами низко летящий "дуглас"...
В пассажирском отделении самолета, в ближайшем к кабине пилотов кресле, сидел высокий сухощавый человек в адмиральской форме — нарком Военно-Морского Флота Николай Герасимович Кузнецов.
Положив на сиденье соседнего кресла портфель и фуражку, он повернулся к окну, раздвинул занавески. Самолет летел низко, едва не задевая крыши изб и кроны деревьев.
Вскоре сквозь мутный плексиглас Кузнецов увидел впереди зеркальную гладь огромного, точно море, озера.
"Ладога... — мысленно произнес Кузнецов и повторил с глубокой горечью: — Ладога!.."
Вот уже несколько дней только по этому суровому озеру мог сообщаться со страной блокированный с суши Ленинград. Вода и воздух — других путей отныне не существовало.
Приблизившись к озеру, самолет спустился еще ниже, — казалось, что колеса "Дугласа" сейчас коснутся воды. В какое-то мгновение они и впрямь едва не вспороли водную гладь, но уже в следующую минуту самолет резко взмыл к черным облакам, нависшим над озером. Сверкнула молния. Самолет сильно тряхнуло. Теперь за окном уже ничего нельзя было разглядеть: все заволокла белесая муть.
Еще какое-то время Кузнецов смотрел в прямоугольник окна, задумчиво наблюдая, как на внешней стороне плексигласа пляшут круглые водяные капли.
Снова, на этот раз где-то совсем рядом, сверкнула молния, и самолет точно провалился в глубокую яму. Кузнецову показалось, что мотор стал гудеть глуше, но он знал, что это только кажется: от перемены высоты заложило уши.
Кузнецов обернулся. Он увидел, как немолодой боец, согнувшийся на высоком вращающемся сиденье у пулемета, снял пилотку и провел тыльной стороной ладони по лбу, стирая выступивший пот, хотя в самолете было отнюдь не жарко. Адъютант Кузнецова, сидевший в одном из задних кресел, решив, что нарком хочет что-то сказать ему, застегнул воротник кителя, поднялся и пошел по проходу вперед.
Но Кузнецов молчал.
Адъютант вошел в кабину пилотов и, через минуту вернувшись обратно, доложил:
— Полный порядок, товарищ адмирал! По радиосводке до самого Тихвина сплошная облачность. А там уж и до дома рукой подать.
Кузнецов усмехнулся:
— Значит, порядок, говоришь?
— Так точно, товарищ адмирал! — преувеличенно бодро ответил адъютант и добавил, уже меняя тон на неофициальный: — Пока до Ладоги летели, как куропатку могли подбить! Да и над озером очень даже запросто — как-никак без прикрытия идем.
В его бодром тоне были нотки осуждения: он считал, что, полетев без прикрытия, нарком проявил явное легкомыслие.
Но адъютант ошибался. Кузнецов хорошо представлял себе степень риска. Вражеская авиация бомбила Ленинград днем и ночью. Немецкие аэродромы находились теперь в непосредственной близости от города, и любой самолет, вылетающий из Ленинграда, подвергался реальной опасности быть сбитым. И прежде всего это, конечно, касалось машин гражданского типа: наскоро оборудованные пулеметными установками, они почти не имели шансов уцелеть в столкновении с боевыми машинами немцев.
Обо всем этом Кузнецов хорошо знал. И тем не менее не счел возможным брать прикрытие: слишком дорог был каждый истребитель в Ленинграде. К тому же небо сегодня, к счастью, было облачным, что облегчало перелет.
Но сейчас, сидя в кресле "Дугласа", Кузнецов просто не думал об опасности. С той минуты, как он вылетел из Ленинграда, все его мысли были заняты одним — предстоящим докладом Сталину об обстановке, сложившейся на Балтике.
И хотя перед глазами наркома как бы независимо от его сознания возникали, сменяя одна другую, картины недавнего прошлого — он видел израненные после перехода из Таллина корабли на кронштадтском рейде, видел огромное, казалось охватившее полнеба, зарево над юго-восточной частью Ленинграда от горящих после вражеского налета Бадаевских продовольственных складов, — думал Кузнецов сейчас только об одном: о предстоящей встрече со Сталиным.
Адъютант, убедившись, что адмирал никак не реагирует на его слова, вернулся на свое место.
Кузнецов скользнул взглядом по альтиметру, прикрепленному к стенке, отделяющей кабину пилотов от пассажирского салона, машинально отметил, что черная стрелка ползет вверх, потянулся к лежащему на соседнем сиденье портфелю, вытащил из него большой блокнот и стал перелистывать мелко исписанные страницы...
Итак, он прибудет в Москву не позже десяти утра, с аэродрома отправится к себе в наркомат и оттуда доложит в секретариат Сталина о своем возвращении.
Сможет ли Сталин принять его сегодня же? Не изменился ли за эти две с лишним недели распорядок работы Ставки Верховного главнокомандования?
...Из Москвы Кузнецов улетел в конце августа. Тогда, в августовские дни, столица еще мало напоминала фронтовой город.
Несмотря на то что стены домов были оклеены военными плакатами, а по улицам то и дело проходили колонны бойцов, мчались в сторону Минского, Можайского и Волоколамского шоссе военные грузовики и выкрашенные в маскировочные цвета легковые автомашины, внешне гигантский город продолжал жить привычной мирной жизнью. По крайней мере днем. Потому что вечером все менялось: десятки аэростатов воздушного заграждения придавали необычный вид московскому небу, к станциям метро устремлялись потоки людей, главным образом женщин с детьми, чтобы в безопасности провести ночь, а на опустевших улицах гулко звучали шаги комендантских патрулей.
Месяц спустя после того, как советские пограничные земли впитали в себя первую кровь наших бойцов и мирных граждан, немцы предприняли первый большой авиационный налет на Москву.
Налет произошел поздно вечером, точнее, в ночь на 22 июля, и москвичам, которые к тому времени уже не раз слышали вой сирен и видели, как лучи прожекторов бдительно обшаривают небо, казалось, что этим все ограничится и теперь. И только когда стены домов стали содрогаться от бомбовых разрывов, а ночное небо осветилось заревом пожаров, они поняли, что тревога объявлена не напрасно.
С тех пор москвичи уже успели привыкнуть к бомбежкам, научились не бояться зажигалок, тушить пожары.
Каждое утро, прослушав сводку Совинформбюро, они спешили к картам. Карты приобрели особую ценность. Их выдирали из школьных учебников, из старых энциклопедий, из книг, посвященных первой мировой и гражданской войнам. К ним с тревогой прикладывали школьные линейки, угольники, клеенчатые портняжные ленты, разделенные на сантиметры и миллиметры, полоски из школьных арифметических тетрадок "в клеточку", стараясь перевести масштабы карт в реальные расстояния. И каждое новое сообщение о боях за тот или иной город, будь то Львов, Витебск, Минск или малоизвестная Лида, болью отзывалось в сердцах.
Если в июле столице угрожали лишь воздушные налеты, то в конце августа у москвичей появились реальные основания для более серьезной тревоги. Бои шли в районе Смоленска. Все новые и новые предприятия и учреждения эвакуировались из столицы на восток.
И все же, несмотря ни на что, жители столицы не допускали и мысли, что немцы могут захватить Москву.
"Родина-мать зовет!", "Все для фронта, все для победы!" — взывали лозунги и плакаты на улицах города, в цехах, в учреждениях. И этим стремлением помочь борьбе с врагом жили в те трудные дни все советские люди.
Почти из каждой семьи кто-нибудь ушел на фронт. Тысячи москвичей вступили в дивизии народного ополчения. Круглосуточно работали заводы, выпуская военную продукцию.
Газеты и радио сообщали о фактах беспримерного героизма бойцов и командиров Красной Армии. Героизм стал массовым. Все это вселяло надежды на скорый перелом в ходе войны.
Радовали и решительные действия советской дипломатии: подписание соглашения с Англией о совместных боевых действиях против гитлеровской Германии, встречи Сталина с приехавшим в Москву личным представителем Рузвельта Гарри Гопкинсом...
И, ложась спать в свои ли привычные постели, на казарменные ли койки в заводских общежитиях, на раскладушки, устанавливаемые на ночь в райкомах и парткомах, на деревянные лежаки, расставленные на платформах станций метро, люди верили в то, что благодаря вводу в бой новых, могучих резервов или революционным событиям в самой Германии положение решительным образом изменится.
Ранним утром, вслушиваясь в сводку Совинформбюро, торопливо развертывая свежие газеты, они с горечью убеждались, что перелом еще не наступил, но продолжали жить надеждой на день следующий...
Те из москвичей, чей путь на работу проходил через центр города, редко упускали случай пройти по Красной площади и с радостью убедиться, что, несмотря на очередной ночной воздушный налет, Кремль стоит неколебимо. И пожалуй, не было человека, который непроизвольно не замедлил бы шаг и не бросил бы пристального, полного веры и надежды взгляда на возвышающийся над зубцами Кремлевской стены купол желто-белого правительственного здания.
В то время мало кому доводилось бывать в Кремле и тем более знать, где и какое учреждение там расположено. Но именно это здание, над куполом которого в мирное время привычно развевался огромный красный флаг, миллионы людей воспринимали как центр руководства страной.
И, проходя по Красной площади, столь родной и знакомой, несмотря на камуфлирующие рисунки, покрывающие ее брусчатку, москвичи с особым чувством обращали свои взгляды к окнам этого здания. Может, именно сейчас там, в одном из кабинетов, Сталин обдумывает нечто такое, что решительно изменит весь ход войны! Ведь не случайно принял он на себя обязанности наркома обороны, а совсем недавно — Верховного главнокомандующего Вооруженными Силами Советского Союза! Может быть, именно в эти минуты Сталин и дает указания, которые по каким-то неизвестным, но важным причинам нельзя было дать раньше, указания, в результате которых все изменится к лучшему, произойдет желанный перелом. Так думалось москвичам.
Вера в могущество социалистического государства, в Красную Армию в то время у советских людей была неразрывно связана с верой в Сталина. И не только потому, что именно он стоял во главе Центрального Комитета в годы великих преобразований страны, героических трудовых свершений партии и народа, но и благодаря поощряемому самим Сталиным культу его личности.
И хотя в своей речи третьего июля он откровенно сказал народу горькую правду о положении, в котором оказалась страна в результате вторжения немецких полчищ, а все последующие события показали, что враг силен и победа над ним еще далека и потребует напряжения всех сил, воли и готовности стоять насмерть, — тем не менее привычная уверенность в могуществе и мудрости Сталина была столь велика, что в первые недели и даже месяцы войны от него ждали чуда.
Поэтому людям хотелось хотя бы мысленно проникнуть в Кремль и представить себе, что же делает там, в своем кабинете, Верховный главнокомандующий...
И мало кто знал, что тогда, в августе, Сталин обычно проводил вторую половину своего рабочего дня не в Кремле, где еще только строилось убежище, достаточно надежное для того, чтобы обеспечить бесперебойную работу Ставки во время бомбежек, а в неприметном особнячке с мезонином, неподалеку от станции метро "Кировская", и всего лишь невысокая решетка-ограда отделяла этот близко стоящий к тротуару дом от потоков людей, текущих по улице Кирова.
В другом, расположенном рядом большом здании разместилось Оперативное управление Генерального штаба. Подземный переход соединял этот дом со станцией метро, также превращенной в служебное помещение Генштаба.
В последний раз Кузнецов видел Сталина в конце августа именно там, на Кировской.
Он помнил все подробности этой встречи, все до малейших деталей.
Вот он, преодолев несколько выщербленных каменных ступенек, открыл дверь в небольшую приемную, где сидел помощник Сталина Поскребышев, поздоровался с ним.
Звонили телефоны. Не отрывая глаз от бумаг, Поскребышев снимал трубку и коротко отвечал: "Нет", "Сейчас занят", "Не знаю".
Все давно привыкли к тому, что только через кабинет Поскребышева можно проникнуть к Сталину, что его, Поскребышева, голос, как правило, звучал в трубке, прежде чем начинал говорить сам Сталин, что через его руки проходили все те бумаги, которые предстояло прочесть Сталину, и ему, Поскребышеву, передавал Сталин для дальнейшего исполнения важнейшие документы.
Всей своей манерой поведения, немногословием, сухостью Поскребышев как бы подчеркивал, что никогда не делает и не говорит ничего по собственной инициативе, а лишь то, что ему поручил сделать или сказать товарищ Сталин.
На лице этого низкорослого, с наголо обритой головой, говорящего грубым басом человека ничего нельзя было прочесть, оно всегда было сумрачно-строгим. И надежду на то, что тем или иным наводящим вопросом или другим искусным маневром у него можно выведать нечто такое, что пригодится в предстоящем разговоре со Сталиным, все, кому приходилось иметь дело с Поскребышевым, оставили давно.
Кузнецов, неоднократно бывавший у Сталина, естественно, хорошо знал характер Поскребышева и поэтому, прибыв к Верховному с намерением получить разрешение на выезд в Ленинград, даже не пытался выяснить, звонили ли в последние часы с какими-либо срочными сообщениями Ворошилов или Жданов и — что тоже было немаловажным — в каком настроении находится сейчас Сталин.
Кузнецов молча сел, скользнул взглядом по стенам приемной, по барельефам надменных горбоносых древних римлян, увенчанных лавровыми венками, по облупившимся лепным украшениям на потолке.
Он был здесь уже не в первый раз, но все еще не мог привыкнуть к обстановке, столь отличающейся от привычных кабинетов Кремля.
Недели три тому назад, впервые приехав в этот дом по вызову Сталина и вот так же ожидая, пока тот освободится, Кузнецов даже спросил Поскребышева, не знает ли он, кому некогда принадлежал этот захудалый, но с претензией на дворцовую роскошь особняк. Поскребышев недоуменно поглядел на адмирала, точно удивляясь, как его могут интересовать не имеющие никакого отношения к делу вопросы, сухо ответил: "Не знаю", — и на этом разговор был исчерпан.
Раздался негромкий, явно отличающийся от телефонного звонок. Поскребышев встал, одернул перепоясанную широким армейским ремнем гимнастерку, вышел из-за стола и, приоткрыв расположенную справа дверь, перешагнул порог.
Он отсутствовал лишь мгновение и, появившись, сказал:
— Пройдите.
...Кузнецову, который сидел сейчас в кресле самолета, откинувшись на спинку и прикрыв набухшие от бессонных ночей веки, показалось, что он вновь входит в кабинет Сталина, вернее, в ту непривычную комнату с двумя расположенными в противоположных углах каминами, старинной люстрой, имитирующей гирлянду свечей, и причудливо расписанным потолком, в которой теперь работал Сталин.
Увидя входящего Кузнецова, Сталин поздоровался с ним кивком головы и негромко сказал:
— Слушаю вас, товарищ Кузнецов.
Сжато, коротко Кузнецов обрисовал положение, в котором оказалась основная часть Балтфлота, базирующаяся в Таллине, куда кораблям пришлось перейти после захвата немцами Лиепаи, и высказал мнение, что ввиду непосредственной угрозы, нависшей над Таллином, находящийся там флот надо срочно выводить в Кронштадт.
Сталин молча слушал Кузнецова, медленно шагая по комнате, и наркому казалось, что в эти минуты Верховный главнокомандующий думает о чем-то, не имеющем прямого отношения к его докладу.
Внезапно Сталин остановился и спросил:
— За Моонзундские острова и Ханко вы спокойны?
Смысл этого вопроса не нуждался в расшифровке: гарнизоны Моонзундских островов, полуострова Ханко и минное заграждение между ними закрывали вход кораблям противника в Финский залив.
— Все зависит от того, какими силами враг попытается прорваться в залив, — ответил Кузнецов. И, видя, что Сталин молчит, добавил: — Во всяком случае, необходимо немедленно перебазировать все корабли из Таллина в Кронштадт... И чем раньше, тем лучше!
В последних словах Кузнецова помимо его воли прозвучал косвенный упрек.
Кузнецов считал, что корабли следовало перебазировать из Таллина еще раньше, и ему было неясно, почему Ворошилов, в оперативном подчинении которого после создания Северо-Западного направления находился Балтфлот, медлил и не просил у Ставки санкции на отвод флота. Потому ли, что верил в возможность отстоять Таллин, или потому, что не решался обратиться с этим предложением к Сталину, который — это было известно Кузнецову — в последнее время не раз высказывал резкое недовольство отступлением войск Северо-Западного направления. Положение Кузнецова осложнялось тем, что помимо Ворошилова в Ленинграде находился Жданов, которому как секретарю ЦК еще до воины были поручены вопросы, касающиеся Военно-Морского Флота...
События самых последних дней убедили Кузнецова в том, что дальше откладывать отвод флота нельзя. Об этом он и счел необходимым доложить Сталину.
Сталин понял упрек, глухо прозвучавший в словах Кузнецова, пристально посмотрел на него и спросил:
— Скажите, товарищ Кузнецов: в какой мере корабельная артиллерия оказала помощь нашим войскам, обороняющим Таллин?
— По нашим данным, морская артиллерия в Таллине выпустила по врагу не менее десяти тысяч снарядов, — ответил Кузнецов. — Кроме того, флот послал на сухопутный фронт шестнадцать тысяч моряков. Словом, товарищ Сталин, если сегодня Таллин еще в наших руках, то в этом немалая заслуга Балтийского флота.
— Вот именно, — с некоторой назидательностью сказал: Сталин. — Между прочим, Гитлер поставил своей целью захватить Ленинград не позже двадцать первого июля. Как вы думаете, почему им не удалось этого сделать?.. — Он помолчал, раскуривая трубку. — Одна из причин, несомненно, заключается в том, что они не смогли с ходу взять Таллин. Им пришлось перебросить в Эстонию из-под Ленинграда несколько авиационных соединении и три пехотные дивизии. Вам известно, сколько вообще вражеских дивизий сковали защитники Таллина?
— Я не могу ответить точно, но полагаю...
— По данным нашей разведки, больше пяти, — прервал его Сталин. — Значит, мы не зря держали в Таллине флот... И кроме того, на флоте лежит обязанность вывезти в Ленинград Таллинский гарнизон. В противном случае он будет сброшен в море, сегодня уже ясно, что Таллина нам не удержать.
...Тогда, в темную августовскую ночь, им не удалось закончить разговор в той комнате с двумя каминами и лепным потолком.
Кузнецов продолжал о чем-то говорить — сейчас он уже не помнил, о чем именно, кажется, о необходимости воздушного прикрытия во время перехода флота из Таллина в Кронштадт, когда неожиданно появившийся Поскребышев сообщил вполголоса: "Тревога".
И хотя звука сирены еще не было слышно, Кузнецов понял, что с командного пункта МПВО сюда уже сообщили о приближении вражеских самолетов к Москве.
Сталин, обернувшись к Кузнецову, сказал:
— Продолжайте.
Кузнецов подумал, что Сталин, который не должен, не имеет права рисковать собой, оставаясь в этом ветхом особнячке во время воздушной тревоги, не уходит отсюда только из-за него.
"Товарищ Сталин, — хотелось сказать Кузнецову, — мы требуем от всех штабных работников во время тревоги переходить в бомбоубежище. Поэтому мы и сами обязаны..."
Но он не произнес этих слов, не произнес потому, что почувствовал в них оттенок косвенной лести. А противоречивость характера Сталина заключалась и в том, что, терпимый к публичной лести по своему адресу и даже поощрявший ее, когда речь шла о "великом Сталине", "вожде и учителе", он не переносил подхалимства и угодничества в деловых разговорах, особенно когда они происходили с глазу на глаз. Поэтому Кузнецов промолчал.
Со стороны улицы Кирова, из-за зашторенных окон, донесся глухой звук сирены. Потом загрохотали зенитки.
Снова появился Поскребышев. Настежь раскрыв дверь кабинета и укоризненно поглядев на Кузнецова, он перевел взгляд на Сталина.
Тот оглядел зашторенные окна, подошел к стопу, тщательно, однако без нарочитой медлительности выбил пепел из трубки в ладонь, сбросил его в медную пепельницу и, обращаясь к Кузнецову, сказал:
— Мы еще не договорили. Пойдемте.
Следуя за Сталиным, Кузнецов вышел во двор. Было темно, только время от времени небо вспарывали лезвия прожекторов. Зенитки грохотали где-то совсем рядом.
Справа и слева на мгновение вспыхивали и гасли лучики карманных фонариков, освещая Сталину путь, и тогда становились различимыми, вернее, угадывались стоящие по сторонам рослые, широкоплечие люди в военной форме и штатской одежде — сотрудники охраны.
Сталин, сопровождаемый Кузнецовым, не спеша прошел по деревянным мосткам, перекинутым через какую-то канаву, направляясь к соседнему зданию, где размещалось Оперативное управление Генерального штаба. У лифта, на котором им предстояло спуститься в подземный переход, ведущий на станцию метро "Кировская", Сталин сделал шаг в сторону, пропуская Кузнецова вперед.
...Перрон "Кировской" был отгорожен от туннеля высокой фанерной стеной.
Москвичи знали лишь то, что, как гласило объявление у входа в метро "Кировская", "Станция закрыта" и поезда здесь не останавливаются.
И только считанным десяткам людей в те дни было известно, что на платформе этой станции находится узел связи Генерального штаба и что наскоро оборудованные здесь же кабины служат во время воздушных налетов рабочими кабинетами Сталина, Шапошникова и группы работников Оперативного управления Генштаба.
Там, внизу, и закончил Сталин свой разговор с Кузнецовым, дав адмиралу разрешение на выезд в Ленинград.
Прощаясь, Сталин сказал:
— Перед отлетом получите специальное поручение. И пакет. Для Ворошилова и Жданова.
Но вечером, накануне того дня, когда Кузнецов должен был лететь в Ленинград, в его кабинете раздался телефонный звонок. Говорил Поскребышев.
— Приказано задержаться, — сказал он. — В Ленинград вылетает комиссия ГКО, и вы в нее включены. О часе вылета вас известят.
— Ясно, — ответил Кузнецов и добавил: — Товарищ Сталин сказал мне о пакете, который я должен...
— Приказано передать: пакета не будет, — перебил его Поскребышев.
Кузнецов вспомнил, как вместе с другими членами комиссии ГКО летел до Череповца, как там они пересели на поезд, как доехали до Мги, которая была объята пламенем пожаров, как, пройдя разрушенный участок пути, сели на дрезины и поехали навстречу высланному из Ленинграда бронепоезду. Через несколько дней узнали — Мгу захватили немцы, перерезав тем самым последнюю железную дорогу, связывавшую Ленинград со страной.
...Но все это было уже в прошлом, и, казалось, в далеком прошлом. А в ближайшем будущем было одно: доклад Сталину об итогах пребывания в Ленинграде и Кронштадте. И о чем бы ни думал сейчас Кузнецов, что бы ни всплывало в памяти, мысли его неизменно вновь и вновь возвращались к предстоящему докладу, тезисы которого были записаны в блокноте, лежащем сейчас на коленях наркома.
Вышедший из пилотской кабины командир корабля доложил Кузнецову, что только что пролетели Тихвин, что в Москве облачность, однако не очень низкая, и Центральный аэродром готов принять самолет.
— Когда прибудем в Москву? — спросил Кузнецов и, отвернув рукав кителя, посмотрел на часы.
— Должны быть через час, товарищ народный комиссар, с поправкой на встречный ветер — через час двадцать, — ответил пилот. Он был немолод, одет в форму гражданской авиации и говорил слегка окая.
Кузнецов чуть усмехнулся: за всю свою жизнь он не встретил летчика, который на вопрос "Когда прибудем?" ответил бы, не прибегая к осторожному — или суеверному? — "должны прибыть".
Через мгновение Кузнецов уже забыл и о пилоте, и о том, что им было сказано, — он опять думал о предстоящем докладе.
Прежде всего надо было попытаться представить себе, что знает и чего не знает Сталин относительно положения Балтфлота.
Занятый флотскими делами, Кузнецов задержался в Ленинграде и возвращался в Москву позже других членов комиссии ГКО. Какую оценку боеспособности войск Ленинградского фронта дали они Сталину? Как охарактеризовали положение Балтфлота? И принял ли Сталин уже какие-нибудь решения?
Сегодня дальнейшая судьба Балтфлота зависит от судьбы Ленинграда. Ведь захват врагом Ленинграда даже на короткое время означал бы конец существования Балтийского флота! Наземные войска, рассуждая теоретически, могут отступать до тех пор, пока за ними есть земля. Даже попав в окружение, они могут разорвать удавное кольцо. Но кораблям Балтфлота отступать некуда. Подобно огромным рыбам, маневренным и могучим в родной водной стихии, лишаясь ее, они обрекаются на гибель.
...Самолет резко шел на снижение, но за окном все еще не было видно ничего, кроме белесого тумана.
Потом туман стал реже и как бы тоньше, — казалось, самолет с усилием прорывает его. И вот наконец Кузнецов увидел знакомое поле Центрального аэродрома. Навстречу бежали аэродромные постройки, взлетел и тотчас же исчез в облаках какой-то самолет. Потом адмирал увидел вдали, на взлетной полосе, бойца с красным и белым флажками в раскинутых руках и в ту же минуту ощутил резкий толчок, потом другой... Теперь самолет плавно, чуть вздрагивая, катился по бетону, выруливая к аэровокзалу, и Кузнецов услышал голос своего адъютанта:
— Прибыли, товарищ нарком!
Адъютант произнес эти слова нарочито бесстрастно, как бы подчеркивая, что лишь констатирует факт, но Кузнецов почувствовал в них с трудом скрываемую радость.
— Отсюда — куда, товарищ адмирал? — деловито осведомился адъютант.
— В наркомат, — сказал Кузнецов, беря свой набитый картами и документами портфель и засовывая в него блокнот.
Самолет остановился. Взревел на больших оборотах мотор и смолк. Наступила непривычная тишина.
Боец слез со своего высокого вращающегося стула и вытянулся, увидев, что адмирал встает и направляется к двери.
— Спасибо, товарищ сержант, — сказал Кузнецов, бросая взгляд на треугольники в петлицах пулеметчика.
— Служу Советскому Союзу!
— А если бы фрицы налетели, что сделал бы? — шутливо спросил Кузнецов.
— Что положено, товарищ адмирал! — серьезно, без тени улыбки ответил сержант.
Уже спускаясь по трапу, Кузнецов увидел, что к самолету торопливо направляется его заместитель адмирал Галлер.
Наскоро козырнув и пожав протянутую Кузнецовым руку, Галлер громко сказал:
— С благополучным прибытием, товарищ народный комиссар! — И тут же, точно обращаясь уже к другому человеку, произнес вполголоса: — Вам сейчас, Николай Герасимович, к Верховному надо ехать. Приказано — немедленно, как прибудете...
И, как бы предупреждая естественный вопрос, где именно в данное время находится Сталин, добавил:
— В Кремль.
2
Машина Кузнецова "ЗИС-101" мчалась по Ленинградскому шоссе, вспугивая идущий навстречу транспорт звуком специального сигнала, прозванного "кукушкой" или "лягушкой". Миновав улицу Горького, Охотный ряд и Моховую, "ЗИС" сделал резкий левый поворот и устремился к Боровицким воротам.
У ворот шофер чуть притормозил, давая возможность часовым заглянуть внутрь машины и увидеть хорошо знакомое им лицо наркома Военно-Морского Флота. Обогнув Ивановскую площадь Кремля, машина свернула в тупик и остановилась у подъезда, точнее, у крыльца, прикрытого железной крышей о кружевным металлическим козырьком.
Кузнецов быстро поднялся на крыльцо, потянул на себя дверь и очутился в знакомой прихожей. Мельком взглянув на вешалку, нарком убедился, что она пуста, — значит, у Сталина не было никого "извне", — торопливо повесил свою фуражку, подошел к расположенному слева, выступом, лифту и, увидев, что кабины на месте нет, не стал тратить время на ожидание — почти бегом, перепрыгивая через ступеньки, стал подниматься по лестнице.
Посмотрев по пути на себя в огромное, во всю стену, зеркало, Кузнецов на мгновение подумал, что недостаточно чисто выбрит — последний раз он брился ночью, перед вылетом из Ленинграда, — но тут же забыл об этом. Очутившись на втором этаже, он поспешно прошел через большую, овальной формы комнату для ожидания, которая на этот раз была пустой, и, повернув направо, зашагал по коридору, по левой стороне которого находился кабинет Сталина.
— Кто-нибудь есть? — спросил, войдя в приемную, Кузнецов сидевшего за столом Поскребышева, после того как они обменялись краткими приветствиями. — Я получил приказание явиться прямо с аэродрома.
— Один, — коротко ответил Поскребышев, встал, исчез за дверью и, быстро появившись снова, сказал: — Пройдите.
Войдя в так хорошо знакомую ему большую, светлую комнату, Кузнецов ощутил чувство удовлетворения: в противоположность обстановке в особняке на Кировской, напоминавшей о том, что ситуация в стране столь тревожна, что даже Сталину пришлось сменить свое рабочее место, — здесь, в Кремле, все было устойчиво и привычно. Над письменным столом, заваленным бумагами и папками, висел портрет Ленина, читающего "Правду", на длинном столе для заседаний, покрытом зеленым сукном, были разложены карты, лежало несколько остро отточенных карандашей. На правой от входа стене, по обе стороны окна, висели появившиеся здесь уже после начала войны портреты Суворова и Кутузова.
Сталин заканчивал какой-то разговор по телефону. Он положил на рычаг трубку и своей неслышной походкой направился навстречу Кузнецову. Поздоровался, протянув руку, что было необычно.
Кузнецов произнес первые фразы, продуманные еще в самолете, но Сталин прервал его:
— Вы видели Жукова?
Этот вопрос был совершенно неожиданным: где и когда Кузнецов, только что прилетевший из Ленинграда, мог видеть бывшего начальника Генштаба, ныне являющегося командующим Резервным фронтом?
Кузнецов недоуменно поглядел на Сталина и ответил не очень уверенно:
— Согласно полученному приказу я не заезжал в наркомат, а прямо с аэродрома направился к вам...
Поглощенный какими-то своими мыслями, Сталин сделал несколько шагов по красной ковровой дорожке вдоль длинного стола, потом остановился и, повернувшись к Кузнецову, резко сказал:
— Мы отзываем из Ленинграда Ворошилова. Командующим назначен Жуков. — Помолчал и добавил: — Очевидно, вы разминулись.
Эта новость была настолько неожиданной, что Кузнецов, ошарашенный, молчал. Может быть, за то время, пока он летел в Москву, положение в Ленинграде еще более ухудшилось?
Сталин хмуро сказал, как бы отвечая на его мысли:
— Врагу удалось прорвать нашу оборону юго-западнее Красного Села. Он бомбит Пулковские высоты. В Питере создалось очень тяжелое положение. — И повторил: — Очень тяжелое.
Положение, в котором оказался Ленинград, Кузнецову, только что вернувшемуся оттуда, было, естественно, хорошо известно. Однако того, что немцам удалось прорвать нашу оборону в районе Красного Села, он еще не знал. И то, что об этом он услышал здесь, в Кремле, равно как и исполненный глубокой горечи тон, которым сообщил ему о новой неудаче под Ленинградом Сталин, произвело на Кузнецова тяжелое впечатление.
Он стоял, подавленный услышанным.
Сталин тронул его за рукав, кивком головы указывая на стоящий слева у стены кожаный диван.
Кузнецов никогда не видел, чтобы Сталин или кто-нибудь другой когда-либо сидел на этом диване. Он знал, что все в этой комнате подчинено раз и навсегда установленному порядку. Во время заседаний участники обычно сидели вот у этого длинного, покрытого зеленым сукном стола, а докладчик стоял. Сам же Сталин медленно ходил взад и вперед по комнате, время от времени останавливаясь, чтобы задать говорящему вопрос или бросить реплику.
Большой же, с высокой спинкой кожаный диван у стены всегда пустовал. Поэтому Кузнецов был удивлен, сообразив, что Сталин приглашает его сесть именно туда.
Он нерешительно опустился на диван рядом со Сталиным и положил портфель на колени.
— Какие корабли базируются сейчас в Кронштадте? — спросил Сталин.
Хотя Кузнецов отлично понимал, что будущее Балтфлота находится в прямой зависимости от положения на сухопутном фронте под Ленинградом, он, являясь наркомом Морского Флота, всеми своими мыслями был, естественно, обращен прежде всего к кораблям. Однако слова Сталина о смене командующего Ленфронтом, о поражении под Красным Селом оторвали Кузнецова от чисто флотских дел. Проблема Ленинграда и Балтики в целом как бы заново встала перед ним.
Он понимал, что и Сталина волнуют не частности, сколь важны бы они ни были, но именно судьба Ленинграда. Поэтому вопрос Сталина прозвучал для него неожиданно.
Сосредоточиться мешало и то, что Кузнецов находился под влиянием безотчетного ощущения, будто Верховный главнокомандующий еще до его прихода принял какое-то важное решение, которое уже ничто не в силах изменить. Кузнецов подумал, что Сталина сейчас интересуют не корабли как таковые, а нечто совсем другое, и о кораблях он спросил лишь для того, чтобы по ходу своих размышлений восполнить какое-то недостающее звено.
Но нужно было отвечать на поставленный вопрос.
Медленно, стараясь ничего не пропустить, Кузнецов перечислил названия и типы кораблей, находящихся сейчас в Кронштадте.
— В какой мере они участвуют в обороне Питера? — спросил Сталин, сжимая в кулаке, видимо, давно погасшую трубку.
— Поскольку в данное время противник на некоторых участках фронта находится на расстоянии артиллерийского выстрела от Ленинграда, то корабельная артиллерия... — начал Кузнецов, но умолк, почувствовав, что ему трудно и непривычно докладывать обстановку, не имея под рукой соответствующей карты.
Но все его карты, как и блокнот с подготовленными тезисами доклада, лежали в портфеле, который он так и не успел раскрыть.
— Вы разрешите, товарищ Сталин? — спросил Кузнецов, открывая портфель и поспешно вынимая оттуда нужную карту.
Удобнее всего было бы разложить карту на столе. Кузнецов хотел встать, но Сталин сделал жест, предлагая остаться здесь. Тогда Кузнецов стал торопливо раскладывать карту на том небольшом пространстве дивана, которое отделяло его от Сталина.
— Вот, товарищ Сталин, — указал он. — Здесь, на западе, между островами Эзель, Даго и полуостровом Ханко и островами Гогланд, Лавансари и другими в восточной части залива, оба берега и все водное пространство находятся в руках противника...
В этот момент Сталин, как бы следуя ходу своих, не имеющих прямого отношения к словам Кузнецова размышлений, прервал его.
— Следовательно, во время перехода из Таллина мы потеряли шестьдесят кораблей... — медленно проговорил он, не глядя ни на карту, ни на Кузнецова и не то спрашивая, не то просто констатируя факт.
— Пятьдесят девять, — уточнил Кузнецов, — пятьдесят девять из ста девяноста семи кораблей.
— Очень большие потери, — глухо сказал Сталин и добавил после короткого молчания: — Но они могут быть гораздо большими.
Кузнецову показалось, что Сталин оговорился, что он хотел сказать не "могут", а "могли быть", и это несколько ободрило его.
— Да, товарищ Сталин, — твердо сказал Кузнецов, — в создавшейся ситуации флот понес тяжелые потери, но они могли быть гораздо большими. Немцы наверняка рассчитывали потопить весь флот. Тотчас после выхода эскадры из Таллина они подвергли ее ожесточенной бомбардировке. Торпедные катера и самолеты противника вели непрерывные атаки. Необходимого воздушного прикрытия получить не удалось...
Кузнецов взглянул на Сталина, и ему показалось, что его слова не нашли в нем отклика.
"Представляет ли он себе, — вдруг подумал Кузнецов, — что значит под ударами вражеской артиллерии и авиации погрузить на корабли двенадцать тысяч бойцов Таллинского гарнизона и затем пройти по узкому Финскому заливу более трехсот километров, из которых почти сто двадцать густо заминированы, а оба берега на протяжении двухсот пятидесяти километров заняты противником?!"
Теперь только одна мысль, только одно желание владело Кузнецовым — доказать Сталину, что Балтийский флот в неимоверно трудных условиях выполнил свой долг. Знает ли Сталин, что для того, чтобы обеспечить хотя бы относительную безопасность движения эскадры по этому водному коридору смерти, требовалось минимум сто минных тральщиков, а в распоряжении командующего флотом их было всего десять?.. Знает ли он о том, что матросам приходилось по нескольку часов находиться в ледяной воде, держась за плавучие мины, чтобы предотвратить их столкновение с кораблями?..
На какие-то секунды Кузнецов перестал видеть Сталина. Перед глазами его плыли израненные, пробитые вражескими снарядами и торпедами корабли, он видел матросов и командиров, чьи головы и руки были покрыты пропитанными кровью повязками...
Он хорошо представлял себе тот ад, сквозь который прошли корабли, и знал, что не было и нет на свете другого флота, кроме советского, не было и нет других моряков, кроме советских, которые были бы способны на такой подвиг.
Всем своим существом Кузнецов ощущал, что его долг — рассказать об этом Сталину, долг перед живыми и перед теми, кто ныне лежит на дне Финского залива.
Ему хотелось, чтобы Сталин хоть на минуту представил бы себя на сотрясаемой взрывами корабельной палубе, у раскаленных орудий, увидел бы кипящее вокруг море, услышал бы стоны раненых, но не покидающих своих постов матросов и понял бы, что моряки Балтфлота сделали все, что было в человеческих силах, — и возможное и невозможное...
И, будучи не в состоянии справиться с этим чувством, движимый лишь одним желанием — доказать Сталину, что флот до конца выполнил свой долг, Кузнецов начал горячо говорить...
Какое-то время Сталин слушал молча, потом поднял руку с колена и, дотронувшись до плеча Кузнецова, спросил с упреком и горечью:
— Зачем вы мне все это говорите, товарищ Кузнецов, зачем?!
Адмирал недоуменно замолчал, но потом твердо ответил:
— Для того чтобы доложить вам, что, несмотря ни на что, боевой дух балтийских моряков не поколеблен и что они готовы и дальше бить врага.
— И что же вы предлагаете? — Теперь Сталин глядел на Кузнецова в упор.
— Во-первых, использовать корабельные орудия для обстрела противника, который на юго-западных подступах к городу находится в пределах досягаемости артиллерийского выстрела. Во-вторых, выделить командованию Балтфлота потребное количество винтовок, автоматов, пулеметов, гранат и бутылок с противотанковой жидкостью, чтобы вооружить часть флотских экипажей и использовать моряков в пехотном строю. Кроме того...
Но в этот момент Сталин опять прервал его:
— Товарищ Кузнецов! Я знаю, что моряки выполнили свой долг до конца! Но сейчас речь о другом... — Он остановился. Чувствовалось, что слова эти даются ему с трудом. — Обстоятельства могут сложиться так, что... врагу... удастся ворваться в Ленинград.
В первое мгновение Кузнецову показалось, что он ослышался, не понял смысла того, что сказал Сталин, хотя в Ленинграде эта же страшная мысль не раз приходила ему в голову. Но одно дело, когда об этом думал сам Кузнецов, другое — услышать это _здесь, от Сталина_.
Кузнецов растерянно посмотрел на Верховного и увидел на его обычно спокойном лице выражение душевной боли. Губы Сталина были сжаты настолько плотно, что усы скрывали их почти целиком, вены на висках набухли, и было заметно, как пульсирует в них кровь, рябинки на щеках обозначились резче, чем обычно.
О чем думал сейчас этот человек, неподвижно сидя в углу широкого кожаного дивана, сжимая в руке погасшую трубку? О том, что Жукову вряд ли удастся коренным образом изменить ситуацию? Что положение на других фронтах исключает возможность переброски на помощь Ленинграду крупных подкреплений? Что, несмотря на весь героизм советских бойцов, враг уже овладел Красным Селом, развивает наступление на Пулково и его танковые части могут с часу на час ворваться на окраины города?
Кто знает, какой мучительной внутренней борьбы стоили Сталину только что произнесенные им слова...
Кузнецов молчал, весь как-то сжавшись в тревожном ожидании.
Сталин, делая, видимо, огромное усилие над собой и поэтому еще раздельное и жестче, чем прежде, сказал:
— Прикажите подготовить корабли к взрыву.
...Пройдет время, и Кузнецов будет спрашивать себя: почему его так потрясли, привели в такое смятение слова Сталина? Почему вызвали столь сильное чувство протеста? Разве они были для него полной неожиданностью?..
Нет, Кузнецов хорошо знал, в каком тяжелейшем положении оказался Ленинград. Враг приближался к его окраинам, и если бы ему удалось овладеть городом хотя бы на день, то это, помимо всего остального, означало бы гибель Балтийского флота или, что еще страшнее, использование его против Красной Армии. Он знал о решении Военного совета Ленфронта подготовить к разрушению основные военно-промышленные объекты и взорвать их, если угроза проникновения врага в город станет неотвратимой. Он считал эти меры предусмотрительности необходимыми, отлично понимая, что оставлять врагу действующие заводы и электростанции, нетронутые мосты и боеспособные корабли было бы преступлением.
Да, несомненно, Сталин был прав, приказывая подготовить корабли к уничтожению.
Так почему же этот приказ так потряс Кузнецова?
Потому что за две недели пребывания в Ленинграде он проникся убеждением, что враг может войти в город только по трупам его защитников. Он знал, что сотни тысяч ленинградцев жили в те дни уверенностью, что никогда и ни при каких условиях город не будет отдан врагу.
Секретно проводимые подготовительные мероприятия на случай, если произойдет худшее, не противоречили этой убежденности, не колебали ее, не нарушали веры в победу.
Так почему же, когда аналогичный приказ коснулся кораблей Балтфлота, Кузнецов воспринял его как неожиданно обрушившуюся лавину? Только ли потому, что для него, военного моряка, корабли были главным в жизни?..
Нет, не только. Кузнецова потрясло то, что приказ о подготовке кораблей к взрыву отдал именно Сталин.
Как и все советские люди, Кузнецов в то время видел в Сталине высший авторитет, высшую концентрацию воли и разума.
Зная о положении на фронтах, о тяжелейших сражениях, которые вели Красная Армия и Флот на всех направлениях с рвущимися вперед немецкими войсками, Кузнецов не мог не понимать горькую закономерность принятого Сталиным решения.
Но ему было трудно, неимоверно трудно воспринять только что полученный приказ лишь как логическую неизбежность. До тех пор пока эти слова не были произнесены, еще можно было надеяться, что даже в самой трагической ситуации Сталин сумеет найти решение, которое не под силу другим людям, отыскать какой-то выход из создавшегося положения.
Но после того, как Верховный отдал приказ, Кузнецов с особой, гнетущей силой почувствовал, осознал не только умом, но и сердцем, что, несмотря на весь героизм защитников Ленинграда, несмотря на их беззаветную решимость умереть, но не пропустить врага, возможность захвата города немцами исключить нельзя.
Несомненно, Сталин понимал, что происходит в эти минуты в душе Кузнецова. Ведь речь шла о судьбе Балтийского флота, самого большого и мощного из всех советских флотов, созданных в результате многолетних усилий советского народа.
Но разве миллионы людей годами не вкладывали свой труд, свой ум, веру, страсть, искусство и в те заводы, электростанции и шахты, которые уже пришлось разрушить, взорвать, затопить, чтобы они не достались врагу?
Так что же еще мог сказать теперь Сталин наркому Морского Флота? Напомнить, что речь идет об исключительной мере и что она будет принята лишь в самом крайнем случае? Но разве это не вытекало не только из смысла, но и из буквы отданного им, Сталиным, приказа? Ведь он не сказал: "Взорвать". Он сказал: "Подготовить".
И как ни трудно, как ни горько было Сталину выговорить эти слова, он ни минуты не сомневался в том, что должен был их произнести.
Может быть, его решимость укрепляли воспоминания о тех самолетах, которые из-за допущенного им рокового просчета не были своевременно укрыты или перебазированы и, так и не взлетев, оказались уничтоженными врагом на аэродромах в первый день войны? Или он вспомнил о Николаевских верфях, где в руки немцам попали еще не достроенные корабли?
Сталин не умел и не хотел утешать. Он был убежден, что только дело, только энергичные, целеустремленные действия могут — в особенности в критические моменты — заставить человека обрести душевное равновесие, напрячь все свои силы.
Поэтому он сухо и твердо сказал:
— Ни один корабль не должен попасть в руки врага. — И повторил: — Ни один. Вы понимаете это?
Кузнецов все еще молчал. Тогда Сталин еще резче сказал:
— Вы лично отвечаете за выполнение приказа. И предупредите, что каждый, кто его нарушит, будет строго наказан. Вам все ясно?
Кузнецову показалось, что эти резко и даже с угрозой произнесенные слова относились уже не к нему и даже не к тем людям, которым предстояло минировать корабли. Что Сталин как бы давал понять уже не столь далекому от Москвы врагу, что страна не остановится ни перед чем, принесет любые жертвы, пойдет на любые лишения во имя конечной победы.
Тем не менее по форме своей слова Сталина были обращены непосредственно к Кузнецову. И поэтому на вопрос "Вам все ясно?" парком ответил:
— Да, товарищ Сталин.
— Тогда, — сказал Сталин, вставая и направляясь к столу, — составьте телеграмму Трибуцу с приказом подготовить корабли к уничтожению.
И тут Кузнецов, сам не отдавая себе отчета в том, что делает, подчиняясь какому-то непреодолимому порыву, громко, на одном дыхании, сказал:
— Я такой телеграммы подписать не могу.
Теперь он тоже стоял, вытянувшись во весь свой высокий рост, и глядел в спину медленно удаляющегося Сталина.
Тот резко повернулся. Его густые, с изломом, черные брови поднялись.
— Почему? — спросил Сталин, и в голосе его послышалось скорее недоумение, чем угроза.
— Потому что, — отчетливо, точно рапортуя, сказал Кузнецов, — Балтфлот оперативно подчинен командующему Ленинградским фронтом. И у исполнителей такого... — он остановился, подыскивая нужное, точное слово, — ...такого исключительного задания не должно быть и тени сомнения в том, что вопрос всесторонне обсужден Ставкой и решение утверждено вами лично. Указания наркома Военно-Морского Флота здесь мало.
Он умолк, ожидая вспышки гнева.
Но Сталин молчал.
О чем размышлял он теперь, глядя на вытянувшегося в напряженном ожидании, смотрящего ему прямо в глаза адмирала? Не о том ли, что Кузнецов в эту тяжелую минуту хочет уклониться от личной ответственности? Но, может быть, он подумал и о другом — о том, что нарком, по существу, прав и заставлять его единолично подписывать подобный приказ было бы и в самом деле чрезмерным?
Несколько мгновений длилось это напряженное молчание. Наконец Сталин повернулся, сделал несколько медленных шагов по комнате и остановился у края стола для заседаний, на котором были разложены карты.
Кузнецов тоже сделал несколько шагов к столу и из-за плеча Сталина увидел, что тот смотрит на сухопутную, мелкого масштаба карту Северо-Западного направления, на которой прочерченная красным карандашом линия фронта проходила непосредственно у самого Ленинграда. Наконец Сталин медленно проговорил:
— Хорошо. Поезжайте к Борису Михайловичу и подготовьте приказ за двумя подписями — его и вашей.
— Разрешите идти? — все еще с надеждой на то, что Сталин не ограничится этими словами, спросил Кузнецов.
— Идите, — коротко ответил Сталин и снова склонился над картой.
Среди высшего командного состава Красной Армии Маршал Советского Союза Борис Михайлович Шапошников пользовался огромным авторитетом. Всеобщее уважение вызывали не только его большие военные знания, многолетний опыт штабиста, но и его личные качества. В характере маршала сочетались мягкость с твердостью, решительность с осторожностью, преданность делу, требовательность к подчиненным с какой-то особой, именно ему свойственной тактичностью, деликатностью.
Шапошникова в военных кругах не просто уважали, его любили. Даже Сталин, который, как правило, обращался ко всем, за исключением двух-трех членов Политбюро, только по фамилии, всегда называл Шапошникова в глаза и заочно по имени-отчеству — Борис Михайлович.
В то время, когда происходил разговор Верховного с Кузнецовым, столь тяжкий для каждого из них, Шапошников находился в своем кабинете в том самом особнячке на Кировской, куда Сталин обычно приезжал во второй половине дня.
Этот небольшой двухэтажный дом с мезонином имел два входа. Один, ближний к улице Кирова, вел в приемную Сталина, другим подъездом, противоположным, пользовались те, кто шел к Шапошникову.
Собственно, эту низенькую дощатую дверь даже трудно было назвать подъездом, некогда она, по-видимому, служила черным ходом.
Именно туда, на Кировскую, и помчался из Кремля "ЗИС-101", в котором находился Кузнецов, еще из приемной Сталина известивший по "вертушке" Шапошникова о том, что имеет поручение срочно с ним встретиться.
По узкой железной лестнице нарком поднялся в приемную Шапошникова.
Это была странная маленькая комната с причудливо расписанным потолком и стенами, покрытыми инкрустацией под золото и серебро, напоминающей арабские письмена.
В этой тесной комнатке на обычных канцелярских стульях, так не гармонирующих с экзотическим великолепием стен, сидело несколько военных. При появлении адмирала они встали.
— Борис Михайлович ждет вас, — поспешно доложил пожилой полковник, один из адъютантов маршала, с трудом поднимаясь со стула, зажатого между стеной и письменным столом.
Кузнецов открыл дверь, ведущую в кабинет Шапошникова, и перешагнул порог.
Маршал сидел, склонившись над большим письменным столом. Справа от стола, у стены, стоял, очевидно, оставшийся от прежней обстановки и так нелепо выглядевший здесь сегодня огромный, неуклюжий резной буфет. В противоположной стене находилась дверь, ведущая в кабинет Сталина, — эти две комнаты непосредственно сообщались между собой.
Шапошников был в белой сорочке, широкие коричневые подтяжки резко выделялись на ней. Китель с большими маршальскими звездами в петлицах висел на спинке стула.
Увидев входящего Кузнецова, Шапошников приподнялся, поправил пенсне, протянул адмиралу руку, поздравил его с благополучным перелетом из Ленинграда и тут же стал торопливо надевать китель.
— Простите, дорогой, что принимаю не по форме, — сказал он несколько смущенно, — жара адская...
Кузнецов в нескольких словах рассказал маршалу о только что состоявшемся разговоре со Сталиным. Шапошников слушал внимательно, не прерывая, но когда Кузнецов сказал, что необходимо составить телеграмму за двумя подписями, маршал замахал руками и уже совсем иным тоном, энергично и вместе с тем просительно проговорил:
— Нет, нет, голубчик, вы уж меня сюда не втягивайте! Моя сфера — армия, а это дело чисто флотское. У флота начальство свое, так уж испокон веков повелось. Приказ получили вы, вот и выполняйте...
— Но, Борис Михайлович, — возразил Кузнецов, — ведь Верховный приказал дать телеграмму именно за двумя подписями — моей и вашей.
— Да? — недоверчиво, точно впервые услышав об этом, переспросил Шапошников и посмотрел на Кузнецова пристально, прищурив свои умные глаза за овальными стеклами пенсне.
Кузнецов смутился. Все, что он только что сказал Шапошникову, было сущей правдой — никогда и ни при каких обстоятельствах он не позволил бы себе допустить неточность в передаче приказа Сталина. И все же Кузнецову было не по себе, потому что он все-таки утаил от сидящего перед ним пожилого, всеми уважаемого человека одну деталь: то, что первоначально Сталин приказал подписать телеграмму только ему, Кузнецову. Разумеется, сейчас это уже не имело значения — Сталин изменил свой приказ. И тем не менее после того, как Шапошников произнес свое недоверчиво-вопросительное "Да?", Кузнецов почувствовал некоторую неловкость.
Поэтому он сказал насколько мог твердо и официально:
— Товарищ маршал, Балтийский флот в оперативном отношении подчинен Военному совету Ленфронта. Это факт. Вместе с тем, как вид Вооруженных Сил, он подчинен мне, и это тоже факт, от которого я не ухожу и уходить, естественно, не собираюсь. Но когда речь идет о судьбе целого флота — части Вооруженных Сил страны, это не может не касаться Генерального штаба Красной Армии. Есть и еще одно обстоятельство. Я только что узнал, что Ворошилов отозван из Ленинграда и на его место назначен Жуков. Георгий Константинович не такой человек, чтобы безоговорочно принять распоряжение флотского командования. Поэтому я убежден, что приказ должен быть подписан не только мною, но и по крайней мере начальником Генерального штаба. Не могу себе представить, что вы думаете иначе.
Шапошников слегка покачал головой, склонился над лежащей перед ним картой так низко, что Кузнецов видел теперь только его коротко остриженные, разделенные посредине прямым пробором гладкие седые волосы. Потом поднял голову и тихо сказал:
— Нет, голубчик, я не думаю иначе.
— Тогда, может быть, вам кажется, что я неточно передаю приказ товарища Сталина? — с некоторой запальчивостью спросил Кузнецов и почувствовал себя так, точно тщетно пытается вытащить причиняющую острую боль занозу. — Или... или вы считаете такой приказ... преждевременным?
Последние слова Кузнецов произнес с прорвавшейся в голосе надеждой, хотя прекрасно понимал ее тщетность.
— Нет, Николай Герасимович, я так не думаю, — с горечью, но твердо сказал Шапошников. — Знаю, убежден, что ленинградцы будут защищать город до... последней возможности. И тем не менее сегодня положение Ленинграда очень тяжелое... На войне, в особенности такой, как эта, храбрость должна сочетаться с предусмотрительностью. Ну, а если немцам все же удастся ворваться в город?.. Что тогда? Разве можно допустить, чтобы враг вошел в ворота действующих заводов, поднялся на палубы боевых кораблей и обратил их орудия против тех, кто жив и продолжает сражаться?.. Простят ли это живые мертвым? Снимут ли защитники Ленинграда с себя ответственность за будущее вместе со своим последним вздохом? Нет, — печально покачал головой Шапошников и повторил: — Нет, Николай Герасимович. Мы с вами старые солдаты и знаем, что нет!
— Но тогда почему же... — начал было Кузнецов, но осекся. Он хотел спросить: "Почему же тогда вы хотите устраниться от участия в том тяжелом, но неизбежном деле, ради которого я приехал к вам?.."
Но Кузнецов не произнес этих слов, поняв, что они ни к чему; старый маршал сказал сейчас то, о чем и сам он размышлял, выехав из Кремля: как ни горек приказ Сталина, он правилен и неизбежен.
Однако Шапошников, видимо, и без слов понял смысл обращенного к нему вопроса.
— Потому, — тихо сказал он, — что война есть война, Николай Герасимович, и не мне говорить вам, что на войне может произойти всякое... — Он наклонился над столом, приближаясь к Кузнецову. — Ведь есть и другая сторона вопроса, назовем ее чисто практической. Вы готовы поручиться, что, получив наш приказ, какие-нибудь горячие головы там, на Балтике, не приведут его в исполнение раньше... крайней необходимости?
— Борис Михайлович, — воскликнул Кузнецов, — настоящему моряку легче пустить себе пулю в лоб, чем самому затопить свой корабль!
— Не сомневаюсь, голубчик, поверьте, не сомневаюсь! — согласно закивал головой Шапошников. — Но приказ есть приказ. И если тем, от кого будет зависеть его исполнение, _покажется_, — он сделал ударение на этом слове, — что захват Ленинграда немцами неизбежен, то...
Маршал развел руками, откинулся на высокую резную спинку стула и продолжал:
— Видите ли, Николай Герасимович, на войне есть своя диалектика. И, как всякая диалектика, она не исчерпывается формальной логикой. Если рассуждать с позиции этой логики, то выходит, что враг одерживает одну победу за другой. Но, несмотря на это, — он повысил голос, — несмотря на это, противник уже потерпел неудачу. Ведь, согласно показаниям пленных немецких солдат и офицеров, Гитлер рассчитывал быть сегодня уже и в Москве и в Ленинграде. И все как будто шло к этому. Тем не менее враг не в Москве и не в Ленинграде!
Шапошников ударил ладонями по столу и вскинул голову. Потом, подавляя волнение, взял со стола большую лупу, повертел ее в руке и уже обычным, ровным голосом продолжал:
— Сегодня взятие немцами Ленинграда, с точки зрения военной арифметики, казалось бы, можно считать неизбежным: они блокировали город и ведут артиллерийский обстрел улиц. Но бывает и так, — он подался вперед, к Кузнецову, — что ситуация, из которой, по элементарным расчетам, уже нет выхода, через несколько часов, через сутки меняется. Потому ли, что героизм обороняющихся превзошел все самые смелые ожидания, или что-то не сработало в военной машине врага... А флот, флот-то будет уже уничтожен!..
Некоторое время они оба молчали. Потом Кузнецов с плохо скрытым отчаянием в голосе сказал:
— Но ведь приказ... Приказ Верховного...
— Да, приказ... — повторил Шапошников и как-то весь обмяк. Он снял пенсне, протер его вынутым из кармана ослепительной белизны платком, снова надел и сказал уже твердо: — Тем не менее Верховный прав. Война есть война. Необходимо только принять все меры, чтобы приказ был приведен в исполнение лишь в том случае, если уж...
Он не закончил свою и без того ясную мысль и решительно, как бы отметая все сомнения, предложил:
— Давайте сочинять телеграмму.
Вырвал листок из лежащего на краю стола большого блокнота и протянул его Кузнецову.
Когда текст был написан, Кузнецов спросил:
— Чью подпись ставить первой? Вашу? Мою?
Но Шапошников взял листок и долго, как показалось Кузнецову, очень долго держал его перед глазами. Потом положил бумагу на стол и тихо, но твердо ответил:
— Верховного главнокомандующего.
— Но... но как же... — недоуменно начал было Кузнецов.
Но Шапошников прервал его:
— Надо снова обратиться к нему. Убедить, что только его подпись заставит всех, от кого зависит выполнение этого приказа, действовать с особой ответственностью и... осмотрительностью.
— Вы же понимаете, — уже горячась, воскликнул Кузнецов, — что я не могу снова...
— Да... понимаю, — сказал Шапошников. И решительным движением снял трубку одного из телефонов.
...Через десять минут они были у Сталина.
Маршал мягко, но настойчиво излагал аргументы, которые понуждают и его, Шапошникова, и Кузнецова просить, чтобы товарищ Сталин сам подписал приказ.
Листок с текстом телеграммы одиноко лежал на столе, резко выделяясь на фоне зеленого сукна.
Выслушав Шапошникова, Сталин долго молчал. Потом произнес только одно слово:
— Хорошо.
И Шапошников и Кузнецов ждали, что Сталин сейчас подпишет телеграмму. Но он, бросив еще раз взгляд на лежащий на столе листок, посмотрел на часы, потом сделал несколько шагов по комнате и, возвращаясь обратно, проходя мимо стоящих в напряженном ожидании Шапошникова и Кузнецова, негромко сказал:
— Оставьте текст у меня.
3
Ворошилов долго смотрел на врученную ему Жуковым записку. Гораздо дольше, чем требовалось для того, чтобы прочитать девять написанных синим карандашом слов:
"Передайте командование фронтом Жукову, а сами немедленно вылетайте в Москву. И.Сталин".
Затем, не глядя на сидящего рядом Жданова, передал записку ему, как-то недоуменно, точно ожидая ответа на невысказанный вопрос, медленно обвел взглядом присутствующих и наконец сказал:
— Товарищи, к нам прибыл... новый командующий Ленинградским фронтом генерал армии Жуков.
Ворошилов сконцентрировал всю свою волю, чтобы произнести эти слова спокойно, чисто информационно, не вкладывая в них никаких эмоций.
Тем не менее в середине фразы голос его чуть заметно дрогнул.
Осуждая себя за проявленную слабость, Ворошилов уже твердым, требовательным голосом приказал:
— Стул командующему!
С той минуты, как дверь в кабинет Ворошилова столь внезапно открылась и в комнату мерной, тяжелой походкой, чуть поскрипывая сапогами, вошел Жуков, а двое других появившихся вместе с ним генералов остались стоять у двери, здесь воцарилась тишина.
Сидящие в два ряда за длинным, узким, заваленным картами, блокнотами и планшетами столом члены Военного совета фронта и вызванные на это заседание руководящие работники штаба и политуправления, секретари райкомов, директора крупнейших ленинградских предприятий с явным недоумением следили за происходящим.
Когда Ворошилов после столь продолжительного молчания объявил наконец, что назначен новый командующий фронтом, тишина в комнате стала еще более напряженной.
Участники заседания были ошеломлены услышанным и еще не могли определить своего внутреннего отношения к тому, что произошло. Кое-кто из них попытался незаметно взглянуть на Жданова, чтобы понять, как он относится к столь неожиданному для всех событию, но Жданов сидел неподвижно, опустив глаза.
Отрывистое приказание Ворошилова: "Стул командующему!" — как бы вывело людей из оцепенения. Они задвигались на своих местах, кто-то из работников штаба вскочил, кинулся к стоящим у стены свободным стульям и, схватив один из них, торопливо перенес к Жукову.
— Садитесь, Георгий Константинович, — пригласил Ворошилов, резким движением отодвигая свой стул в сторону и тем самым как бы предлагая Жукову занять место во главе стола.
Но Жуков, точно не замечая этого, сказал, указывая на все еще стоящих у двери военных:
— Генералы Федюнинский и Хозин прибыли со мной. Садитесь, товарищи генералы.
Лишь после этого он опустился на стул, медленным, пристальным взглядом обвел присутствующих и, ни к кому в отдельности не обращаясь, сухо спросил:
— Какой вопрос обсуждает Военный совет?
Сидящий за спиной Жданова Васнецов, чуть подавшись вперед, ответил:
— В данный момент — мероприятия по минированию основных военно-промышленных объектов города.
Жуков, видимо, ожидал ответа от Ворошилова. Он повернул голову к Васнецову и, глядя на него исподлобья, проговорил:
— На предмет?..
На этот раз ответил Жданов. Едва заметно пожав плечами, он сказал:
— На случай чрезвычайных обстоятельств, Георгий Константинович! Враг, как известно, у ворот города.
— Вот именно, Андрей Александрович, — медленно, взвешивая каждое слово, произнес Жуков. — Предлагаю вопрос с повестки дня снять, заседание Военного совета пока прервать. Мне необходимо более детально ознакомиться с обстановкой. — И добавил, как бы выполняя необходимую формальность: — Не возражаете, Андрей Александрович?
Жданов молча кивнул.
— Приглашенные товарищи свободны, — объявил Жуков. — Членов Военного совета и начальника управления связи прошу остаться. Командующим родами войск быть на своих местах, скоро буду вызывать. Все.
Когда дверь за последним из покинувших комнату закрылась, Жуков обратился к начальнику штаба:
— Где оперативная и разведывательная карты?
Полковник Городецкий вскочил с места. Пожалуй, из всех присутствующих здесь руководителей Городецкий чувствовал себя наименее уверенно: за последние недели он был третьим по счету командиром, исполнявшим обязанности начальника штаба.
Торопливо раздвинув лежащие на столе карты, Городецкий нашел нужные и положил перед Жуковым.
Генерал склонился над ними, всматриваясь в изогнутые, жирно прочерченные синие стрелы, показывающие направление начавшегося позавчера наступления немцев в районе Колпина. Другие, нанесенные только что, перед началом заседания, отметки свидетельствовали о том, что на юго-западе от города противник находится уже в Красном Селе и ведет бои за Урицк и поселок Володарский — фактически в предместьях Ленинграда.
Наконец Жуков поднял голову, выпрямился и, обращаясь к молча сидевшему Ворошилову, сказал:
— У нас, Климент Ефремович, нет времени на излишние формальности. Военный совет налицо. Давайте закончим.
С этими словами он взял один из лежащих на столе карандашей и размашисто написал на углах оперативной и разведывательной карт; "Командование фронтом принял". Поставил дату, подписался и подвинул карты Ворошилову.
Какое-то мгновение маршал смотрел на карты, казалось не понимая, что от него требуется, затем взял карандаш и поспешно, с чрезмерным нажимом написал: "Командование фронтом сдал. К.Ворошилов".
— Если члены Военного совета согласны, — сказал Жуков, обращаясь к Жданову, — мы продолжим заседание... — он взглянул на часы, — скажем, в двадцать три ноль-ноль.
— Но, товарищ командующий, — неуверенно произнес Городецкий, — положение крайне напряженное. По только что полученным данным, противник пытается прорваться в Стрельну. Не будет ли правильнее немедленно разъехаться по частям?..
— Когда надо будет — поедем, — оборвал его Жуков, — а пока метание по армиям и частям прекратить!
Затем обвел взглядом присутствующих и спросил:
— Кто начальник управления связи?
— Я, — ответил, вставая и вытягиваясь, широкоплечий, кряжистый, с седеющими, коротко остриженными волосами военный. — Генерал-майор Ковалев.
— Где переговорный пункт?
— В подвальном помещении, товарищ командующий.
— Ведите.
И первым направился к двери.
В кровопролитных боях Великой Отечественной войны выдвинулась новая плеяда блестящих советских полководцев. Это произошло не сразу. Имена, которые в ходе войны приобрели всемирную славу, в первые дни, недели и даже месяцы великой битвы были известны лишь относительно узкому кругу руководящих деятелей Ставки и Генерального штаба.
Происходил вначале незаметный процесс смены военных поколений. В первый период Отечественной войны многие решающие, ключевые посты в Красной Армии занимали полководцы времен гражданской войны. Но в ходе сражений становилось ясно, что не они, обладатели заслуженно громких боевых имен, поведут армию в долгожданное, решающее наступление.
В огне битвы выковывались новые командные кадры. Пока еще будущие маршалы воевали во главе бригад, дивизий, корпусов. Еще отступали вместе со своими частями, руководя обороной со своих КП, нередко выдвинутых чуть ли не в боевые порядки ведущих тяжелые бои войск. Под их командованием советские бойцы рвали удавные кольца окружений, учились не бояться мчащихся прямо на окоп танков, не впадать в панику, обнаружив у себя в тылу вражеский десант, учились контратаковать, отбивая захваченные врагом населенные пункты, обозначенные лишь на крупномасштабных картах.
Это были люди и молодые и средних лет, некоторым из них довелось участвовать в первой мировой и гражданской войнах, но как военачальники большого масштаба, как стратеги и тактики, как военные мыслители и мастера ведения современного боя они сформировались именно в ходе этой, ни с какой другой в истории войн не сравнимой гигантской битвы.
Всех их отличали большой полководческий талант, современный уровень военного мышления и личная смелость, всех их воспитала партия коммунистов, верными сынами которой они являлись.
И среди этих военачальников раньше других выдвинулся Георгий Константинович Жуков. Он начал свой боевой путь рядовым кавалеристом еще во время первой мировой войны, участвовал в войне" гражданской, а затем отличился в боях на Халхин-Голе и, пожалуй, одним из первых представителей новых командных кадров привлек к себе поощрительное внимание Сталина. В самый канун войны он занимал высокую должность начальника Генерального штаба Красной Армии.
Поэтому не случайно, что, когда положение Ленинграда стало в сентябре 1941 года катастрофическим, Сталин, который так недавно проявил к Жукову явную несправедливость, сняв его с поста начальника Генерального штаба и направив на Резервный фронт, вызвал генерала в Москву и приказал ему вступить в командование Ленинградским фронтом.
Думал ли Сталин о том, что принимает это решение слишком поздно? Верил ли, что войскам под командованием Жукова удастся остановить врага, находящегося уже близ ленинградских окраин?..
Так или иначе, приказывая Жукову срочно вылететь в Ленинград, он сказал с горечью:
— Ленинград в крайне тяжелом положении. Или сумеете остановить врага, или погибнете вместе с другими. Третьего не дано.
По широкому коридору Смольного начальник управления связи фронта шагал впереди, указывая дорогу идущим несколько поодаль Жукову и Ворошилову.
Встречавшиеся на пути военные торопливо уступали им дорогу, прижимаясь к стенам, застывали в положении "смирно".
Жуков ступал тяжело и вместе с тем слегка раскачиваясь, что выдавало в нем бывшего кавалериста, шел молча, не глядя по сторонам и не отвечая на приветствия. Ворошилов — на полшага сзади, несколько по-стариковски, что не было свойственно ему ранее, шаркая подошвами по каменному полу.
О чем думал сейчас маршал, понимая, что в последний раз идет по этому коридору? Может быть, те девять коротких, беспощадных слов Сталина все еще стучали в его висках? Может быть, перед глазами Ворошилова в эти мгновения проходила вся его жизнь? Может быть, он мучительно старался понять, какие все-таки совершил ошибки, в результате которых врагу удалось подойти почти вплотную к Ленинграду? Может быть, упрекал себя за то, что еще раньше сам прямо и честно не сказал Сталину, что не в силах выполнить возложенную на него трудную задачу?..
Всю жизнь привыкший оценивать деятельность людей не просто по количеству затраченных ими усилий, но прежде всего по конечным результатам, Ворошилов не искал оправданий и теперь, когда дело касалось его самого, не искал утешений в том, что и другим командующим фронтами — Тимошенко и Буденному — тоже не удалось остановить врага и погнать его вспять...
По узкой, тускло освещенной лестнице они спустились в подвальное помещение. Ковалев открыл обитую железными листами дверь и сделал шаг в сторону, пропуская вперед Жукова и Ворошилова.
Жуков вошел первым и, бросив беглый взгляд на телеграфистов, склонившихся над расположенными вдоль стен аппаратами, спросил вошедшего следом за ними Ковалева:
— Где связь со Ставкой?
— Сюда, товарищ командующий, — поспешно выдвигаясь вперед и указывая в дальний конец комнаты, ответил Ковалев.
Сидящий за аппаратом "Бодо" младший лейтенант вскочил и, вытянувшись, начал было рапортовать, обращаясь к маршалу.
— Связь со Ставкой имеете? — резко прервал его Жуков.
— Так точно, товарищ... товарищ генерал армии, — несколько растерянно ответил телеграфист, всматриваясь в петлицы незнакомого ему генерала.
— Вызывайте! — приказал Жуков. Его строгий взгляд как бы придавливал младшего лейтенанта, заставляя того снова сесть. Телеграфист опустился на табуретку, включил аппарат.
— Передавайте, — сказал Жуков. — У аппарата Жуков. Прошу доложить товарищу Сталину.
Он произнес это спокойно, даже холодно, без всякой аффектации, но слова его заставили всех находящихся в этой просторной комнате на мгновение повернуть к нему головы.
Младший лейтенант начал выстукивать текст на клавиатуре. Затем остановился и вопросительно посмотрел на Жукова.
— Передавайте, — приказал генерал телеграфисту. — В командование фронтом вступил. Точка. Жуков. У меня все, — сказал он и вопросительно взглянул на Ворошилова, как бы спрашивая, намерен ли тот передать что-либо от себя.
Ворошилов как-то нерешительно приблизился к аппарату, несколько мгновений невидящими глазами смотрел на пальцы телеграфиста, потом, точно очнувшись, махнул рукой и, ни на кого не глядя, направился к выходу.
Вскоре в кабинете Ворошилова, который ему надлежало покинуть, собрались приглашенные маршалом старшие штабные командиры и руководители родов войск Ленфронта, находившиеся в это время в Смольном.
Стоя у письменного стола с наполовину выдвинутыми и уже пустыми ящиками — адъютанты маршала очистили их от бумаг, — Ворошилов кивком головы отвечал на уставное "Разрешите?", с которым обращались командиры, один за другим входившие в комнату.
Почти все они присутствовали на заседании Военного совета, все знали о происшедшем изменении в руководстве фронтом. И, как всегда бывает в подобных случаях, в сознании каждого занимавшего ту или иную командную должность в штабе невольно возникала мысль и о своей собственной дальнейшей судьбе.
Однако сейчас, глядя на молча стоявшего у стола Ворошилова, никто из присутствующих — ни начальник штаба полковник Городецкий, ни его заместители, ни командующие родами войск — не думал о себе. Они думали о маршале.
У командиров, которые собрались здесь, в иное время могло бы найтись немало критических замечаний, касающихся стиля его работы. Многие из них сознавали, что Ворошилов находится во власти устарелых представлений о методах руководства войсками. Нередко про себя они осуждали маршала за недостаточную внутреннюю организованность, за беспорядочное подчас метание по воинским частям, склонность к длительным совещаниям и частым "накачкам".
Но в эти тяжелые минуты расставания люди думали о другом: о беззаветной личной храбрости маршала, о его простоте в обращении с подчиненными, о выдающейся роли Ворошилова в гражданской войне, в которой почти все из присутствующих здесь командиров тоже участвовали.
Они сознавали, что если маршал и виноват в том, что не сумел задержать врага хотя бы на дальних подступах к Ленинграду, то в том же самом виновны и они...
Ворошилов по-прежнему недвижимо стоял у стола, пристально глядя на то и дело открывающуюся дверь, на как-то нерешительно переступающих порог командиров, и ему хотелось, чтобы в комнату входили все новые и новые люди, тем самым отдаляя момент окончательного прощания.
Последним вошел полковник Королев.
Ворошилов понял, что больше ждать некого, — все, кого он пригласил, уже в сборе, и теперь он должен произнести столь трудные для него слова.
Возвращаясь с узла связи сюда, в фактически уже не принадлежащий ему кабинет, Ворошилов старался подготовиться к этому последнему разговору, найти такие слова, которые бы помогли сосредоточить все внимание тех, кого он теперь вынужден был покинуть, на неотложных задачах, стоящих перед фронтом, подняли бы в них бодрость духа, укрепили веру в победу.
Он хотел подчеркнуть справедливость решения Верховного главнокомандующего, продиктованного заботой о судьбе Ленинграда, — именно так объяснить назначение Жукова, которого и сам он, Ворошилов, ценил и уважал. И маршалу казалось, что он нашел спокойные, твердые, далекие от какой-либо личной обиды слова и готов их произнести.
Но теперь, когда он смотрел на отводящих глаза, переминающихся с ноги на ногу командиров, со многими из которых успел побывать под вражескими пулями, под бомбежками и артиллерийским обстрелом, на людей, в которых верил и которые верили ему, — подготовленные слова забылись. Сознание, что он покидает Ленинград, так и не выполнив возложенной на него партией, Сталиным задачи, что покидает город в то время, когда враг стоит у стен, что ему не суждено умереть в рукопашной схватке, если немцы проникнут на ленинградские улицы, — это горькое сознание потрясло Ворошилова. Он медленно оглядел стены своего кабинета — портреты Ленина и Сталина, полуприкрытую шторкой большую карту, выдвинутые пустые ящики письменного стола и, снова переведя взгляд на столпившихся посредине комнаты людей, тихо сказал, чуть разведя руками:
— Ну вот... до свидания, товарищи!.. Отзывает меня Верховный...
Эти слова стоили Ворошилову огромных усилий. Он произнес их как бы про себя, точно только сейчас полностью отдав себе отчет в случившемся.
— Что ж... наверное, так мне, старому, и надо... — глухо продолжал маршал. — Это не гражданская война. Эту войну надо вести иначе... совсем иначе.
Голос Ворошилова дрогнул, и он снова умолк.
Но в тот момент, когда присутствующим здесь людям показалось, что маршал уже не в состоянии произнести больше ни слова, в нем внезапно произошла зримая перемена. Ворошилов вдруг резко выпрямился. Казалось, каждый мускул напрягся в нем до предела. Он поднял голову и неожиданно звонким, молодым голосом воскликнул:
— И все же мы расколотим фашистов, товарищи! Найдут они свою могилу под Ленинградом, найдут, сволочи!
Несколько мгновений он так и стоял, вытянувшись во весь свой небольшой рост и держа перед грудью сжатые кулаки, потом медленно разжал пальцы, опустил руки и уже чуть слышно сказал:
— Прощайте!
И медленно стал обходить командиров, каждому крепко пожимая руку.
Затем первым вышел из кабинета.
Часом позже самолет, имея на борту маршала Ворошилова и группу прибывших с ним генералов, поднялся в воздух с окутанного вечерним сумраком аэродрома...
В одиннадцатом часу вечера в кабинет Жданова торопливо вошел член Военного совета адмирал Исаков. Он был очень взволнован.
— Андрей Александрович, — сказал он, поздоровавшись, — адмирал Трибун просил меня немедленно связаться с вами и доложить... сам он в настоящее время в Кронштадте и не может прибыть в Ленинград, потому что занят выполнением срочного задания...
Жданов слушал молча. Он знал, что именно так взволновало этого обычно спокойного человека, знал, почему адмирал, как правило, четкий и лаконичный в своих докладах, сейчас явно не находит слов, чтобы высказать то, что привело его сюда.
Исаков вытер платком капли пота на лбу, пригладил разделенные пробором волосы и, беря себя в руки, стараясь говорить спокойно, продолжал:
— Час тому назад прибыл из Москвы заместитель наркома внутренних дел. Он передал приказ Ставки срочно составить план минирования каждого корабля, форта, склада. К подготовке приказано приступить немедленно...
Адмирал умолк, ожидая, что скажет на это Жданов.
Но Жданов по-прежнему молчал. Он сидел нахмурившись, почти сдвинув брови на переносице. Его нездоровое, серого цвета лицо стало почти землистым. Только острые карие глаза, над которыми набухли веки, глядели пристально и зорко.
— Андрей Александрович, — уже несколько повышая голос, снова заговорил Исаков, — нам известно положение, сложившееся под Ленинградом... Но неужели... неужели вы считаете его настолько безнадежным? Ведь речь идет о судьбе целого флота! Я обращаюсь к вам сейчас не только как к члену Военного совета... Вы как секретарь ЦК курировали флотские дела.
— Иван Степанович, — негромко и как-то отчужденно проговорил наконец Жданов, — о приказе товарища Сталина мне уже известно. Смысл этого приказа заключается в том, что ни один корабль, ни один склад с имуществом, ни одна пушка не должны достаться врагу. Вы знаете, такова общая директива Центрального Комитета партии относительно любого района, находящегося под угрозой вражеского вторжения. Ни один завод, ни одна шахта, ни один пуд хлеба! Нам трудно и горько уничтожать то, что было создано огромными усилиями партии и народа. Но если вопрос встанет так — отдавать ли это врагу или уничтожить собственными руками, то ни малейших колебаний не должно и не может быть. Выполняйте приказ.
— Андрей Александрович! — волнуясь сказал Исаков. — Балтфлот, несмотря ни на что, — это грозная действующая сила! Враг находится в пределах досягаемости огня нашей артиллерии! Кроме того, мы сейчас формируем подразделения морской пехоты, весь флот, все — от адмирала до матроса — нацелены лишь на одно: на активные боевые действия против врага! Именно в этом мы видим свою главную задачу!
— Именно такой она и остается, — твердо сказал Жданов. — О приказе Ставки должно знать весьма ограниченное число людей: командование флота и непосредственные исполнители. Только они!
Исаков медленно поднялся. Встал со своего кресла и Жданов. Адмирал молчал, точно в нерешительности, потом медленно проговорил:
— Андрей Александрович... последний вопрос... я хочу спросить вас... как коммунист коммуниста... когда, вы полагаете, может поступить приказ?.. Словом, когда... — Он не договорил и лишь резко махнул рукой, точно подрубая что-то.
И вдруг увидел, как мгновенно изменилось лицо Жданова. На его землистого цвета щеках вспыхнул слабый румянец.
— Вы спрашиваете меня как коммунист коммуниста?.. — повторил Жданов. — Когда?.. — И, подчиняясь неудержимому внутреннему порыву, громко воскликнул: — Никогда!
Несколько мгновений длилось молчание. Потом Жданов сказал уже спокойно и строго:
— А приказ выполняйте в точности, как того требует Ставка.
Он посмотрел на часы. Было без десяти одиннадцать.
— Сейчас начнется заседание Военного совета фронта, — сказал Жданов. — Поскольку Трибуца нет, вам надо обязательно присутствовать. Идемте.
4
— Докладывайте! — приказал Жуков начальнику штаба полковнику Городецкому.
То был безрадостный, тяжелый доклад. Части недавно сформированной 42-й армии, которая, соседствуя с другой армией, 55-й, защищала Ленинград с юга, после изнурительных боев оставили Красногвардейск и отошли на Пулковский оборонительный рубеж. Таким образом, на Южном направлении враг почти вплотную подошел к Ленинграду и завязал наступательные бои на юго-западных склонах Пулковских высот. Положение осложнялось тем, что основными силами в этом районе были части народного ополчения. В помощь им под Урицк спешно перебросили 21-ю дивизию войск НКВД. Но этого было явно недостаточно.
Итак, на юге считанные километры отделяли немцев от Ленинграда. Северо-западное они рвались к Петергофу и Стрельне. На севере, пересекая весь Карельский перешеек, над Ленинградом нависал фронт финской армии. На западе враг оккупировал уже всю Прибалтику. На востоке лишь через Ладожское озеро Ленинград имел еще связь с остальной советской землей, которую вот уже несколько дней здесь, в городе, подобно зимовщикам, некогда дрейфовавшим на полярной льдине, стали называть "Большой землей". Да и на Ладоге только километров пятьдесят юго-западного берега озера да километров сто тридцать — сто пятьдесят юго-восточного не были еще заняты врагом. Фактически же противник, имея превосходство в авиации, контролировал почти все Ладожское озеро и большую часть прибрежной территории.
Обо всем этом и докладывал сейчас полковник Городецкий. Ему хотелось, чтобы Жуков не только получил исчерпывающие сведения о положении под Ленинградом, но и понял, что он, Городецкий, не несет, не может нести личной ответственности за создавшуюся ситуацию, поскольку занимает должность начальника штаба всего несколько дней. Но при этом полковник сознавал, что его личная судьба меньше всего занимает сейчас нового командующего фронтом.
В то время как Городецкий, обращаясь главным образом к Жукову, указывал на разостланной перед ним карте наиболее уязвимые участки фронта, дверь в кабинет неожиданно отворилась и в комнату поспешно вошел полковник Королев. Торопливо окинув взглядом присутствующих, точно решая, к кому из них следует обратиться, он подошел к сидевшему рядом со Ждановым Васнецову и, склонившись к нему, прошептал несколько слов.
Васнецов отпрянул, точно его неожиданно толкнули, потом потянул за рукав Жданова...
Казалось, что Жуков ничего этого не замечает. И начальник штаба продолжал свой доклад, поскольку командующий внимательно слушал его, не отрывая глаз от карты. Но когда Васнецов стал что-то тихо говорить на ухо Жданову, Жуков повернул голову и, глядя не на них, а на стоящего за ними встревоженного Королева, резко спросил:
— Кто такой?
Королев растерянно молчал. Он присутствовал на заседании Военного совета, когда появился Жуков, и потом, совсем недавно, в числе других руководящих работников штаба представлялся ему.
— Я спрашиваю, кто вы такой и почему являетесь без разрешения?! — повторил Жуков.
Вытягиваясь и опуская руки по швам, Королев громко ответил:
— Полковник Королев из оперативного отдела штаба.
Затем сделал шаг вперед и уже несколько тише сказал:
— Товарищ командующий! Только что получено сообщение: немцы прорвались в район Кировского завода.
На всех, кто находился сейчас в этой комнате, его слова подействовали ошеломляюще.
На всех, но, очевидно, кроме Жукова.
Не вставая, не меняя положения и глядя на Королева исподлобья изучающе пристальным взглядом, он недовольно спросил:
— Какие еще немцы?
— Я... я не знаю, — растерянно ответил Королев, — только что по телефону сообщили, и я решил, что...
— Кто сообщил? — прервал его Жуков.
"К чему он задает эти ненужные вопросы?!" — подумал Королев. На какое-то мгновение он представил себе, как в этой ситуации поступил бы Ворошилов. Скорее всего, немедленно закрыл бы заседание, бросился в машину и... Но, может быть, подумал Королев, до нового командующего просто не дошел страшный смысл полученного сообщения?..
— Вы что, оглохли, полковник? — повысил голос Жуков.
— Товарищ командующий! — овладевая собой, проговорил Королев. — На проводе майор Сидоров, командир истребительного батальона, расположенного в районе Кировского завода. Он утверждает, что немцы...
— Какими силами?
— Не могу знать, — ответил Королев, уже сознавая, что ответ его звучит нелепо, — я счел необходимым, не тратя времени, немедленно доложить!.. А комбату приказал ждать у телефона дальнейших распоряжений.
— Начальник связи, — круто поворачиваясь к сидевшему в конце стола Ковалеву, сказал Жуков, — переключите этого паникера сюда.
Он кивнул на телефоны, стоящие на письменном столе.
Ковалев поспешно вышел, точнее, выбежал из кабинета.
Потрясенному сообщением Королева Жданову тоже пришла в голову мысль, что Жуков плохо представляет себе, где расположен Кировский завод, не знает, что он находится в самом городе, на улице Стачек!..
— Георгий Константинович, — сказал Жданов, — может быть, все же необходимо немедленно выехать?..
В этот момент Ковалев с порога доложил:
— Майор Сидоров на проводе, товарищ командующий!
Жуков встал точно нехотя и пошел к телефонам. Ковалев опередил его, рывком снял трубку одного из аппаратов и протянул ее командующему.
Тот не спеша поднес трубку к уху и, слегка растягивая слова, проговорил:
— Слушай, ты, паникер! Кто у тебя там появился?.. Я тебя не спрашиваю, немцы или турки! Я спрашиваю, какими силами? Докладывай только то, что видел сам, понял?!
В напряженной тишине Жуков слушал ответ майора. Все, кто был в комнате, неотрывно следили за выражением лица командующего. Они видели, как медленно кривились в жесткой усмешке его губы.
Наконец Жуков заговорил, отчетливо выговаривая каждое слово и время от времени умолкая, чтобы выслушать ответ:
— Ты чем командуешь? Детским садом или истребительным батальоном?.. А раз истребительным, так истребляй! И к тому же сам их не видел!.. Теперь слушай. Если хоть один немец на твоем участке прорвется, хоть на танке, хоть на мотоцикле, хоть на палке верхом, в трибунал пойдешь! Под суд, говорю, отдам, понял?!
И он бросил трубку на рычаг. Затем тяжелым, размашистым шагом вернулся на свое место и, опустившись на стул, сказал:
— Сам ничего толком не знает... Комвзвода ему, видите ли, доложил, что откуда-то с запада по направлению к Кировскому танки идут. Да и не танки, кажется, а танк, а может, и танкетка!.. Паникер!
Он посмотрел на все еще неподвижно стоящего Королева и, обращаясь уже к нему, продолжал:
— Еще раз с паническим сообщением ворветесь — разжалую. А теперь поезжайте в район Кировского. Через сорок минут доложите по телефону, что там за немцы такие появились. Да не мне доложите, адъютанту!
— Слушаю, товарищ командующий! — мгновенно и почти на бегу откликнулся Королев, сам удивляясь, почему ответ его прозвучал так бодро и даже радостно.
Повернувшись к начальнику штаба, Жуков бросил:
— Докладывайте дальше!
И снова склонился над картой.
Доклад продолжался. Начальник штаба говорил теперь о том, что, по самым последним сведениям, противнику удалось частично овладеть Урицком...
Жуков молчал, насупившись. Только два раза он прервал полковника, отрывисто бросая: "Короче!" И тогда Городецкому казалось, что командующий слушает его лишь для проформы.
Но начальник штаба был не прав. Просто Жукова интересовало в докладе главным образом то, чего он еще не знал сам.
А знал Жуков уже многое. Он недаром провел несколько часов в Оперативном и Разведывательном управлениях Генштаба, направившись туда прямо из кабинета Сталина. В Генштабе Жуков изучил положение дел не только под Ленинградом, но и на других фронтах — без этого невозможно было оценить потенциальные возможности немецкой группы армий "Север".
Не потратил Жуков зря и то время, которое прошло с момента, когда он по аппарату "Бодо" доложил Ставке о своем вступлении в новую должность.
И теперь он уже хорошо, почти зримо представлял себе всю картину сражения на подступах к Ленинграду и именно поэтому был уверен, что прорваться к Кировскому заводу могла, на самый худой конец, лишь какая-то шальная группа вражеских разведчиков, не представляющая серьезной опасности.
Жуков слушал доклад начальника штаба фронта и, казалось, уже забыл об эпизоде, который только что здесь произошел.
Но для большинства присутствующих он не прошел бесследно.
Им, успевшим привыкнуть к темпераментному, остро на все реагирующему Попову и к готовому в любую минуту мчаться на место боев Ворошилову, казалось, что Жуков проявил неоправданное легкомыслие, отмахнувшись от тревожного, нет, катастрофического сообщения!
Никто из находящихся здесь военных, естественно, не решился высказать свои мысли вслух. Молчали и Жданов и Васнецов, хотя им хотелось обратить внимание Жукова на опасность недооценки полученного сообщения, молчали, боясь уронить авторитет нового командующего, присланного Сталиным при таких чрезвычайных обстоятельствах.
Но Жуков, казалось, не ощущал сгустившейся атмосферы. Его, видимо, совершенно не интересовало, что думают о нем эти застывшие в молчании люди.
Полковник окончил свой доклад. Жуков продолжал сосредоточенно смотреть на карту. Потом, не поднимая головы, негромко сказал:
— Дайте точную справку, какие силы действуют на участке Урицк — Красное Село. Сколько, по вашим данным, там у нас артиллерии?
Все так же не поднимая головы, выслушал ответы начштаба и командующего артиллерией. Это были короткие, ясные ответы, — казалось, докладывающие успели перенять четкий стиль нового командующего фронтом.
— Из всего следует, — сказал, как бы подводя итог, Жуков, — что противник концентрирует свои силы здесь, между Ропшей и Пулковом, — так? — Он быстрым движением очертил пальцем круг на разведывательной карте и вдруг взорвался: — Так какого же черта вы держите одинаковую плотность войск по всему фронту? Немцы идут танковыми клиньями к Урицку и Пулковским высотам. Именно отсюда они рассчитывают прорваться в Ленинград. Здесь и должны быть сконцентрированы наши главные силы! Почему же до этого не додумались? Я спрашиваю: почему?!
Жуков обвел присутствующих гневным взглядом. Никто не заметил, как при этом он покосился на висящие на стене часы, и никто, разумеется, не знал, что про себя Жуков отметил: с момента ухода полковника Королева прошло двадцать пять минут.
У всех в ушах звучал резкий, как удар хлыста, вопрос: "Почему?!" И хотя вопрос этот не был адресован кому-либо конкретно, взгляды всех невольно обратились к Жданову. Никто и никогда не позволял себе разговаривать подобным образом в его присутствии.
Но Жданов молчал. Его измученное бессонными ночами лицо было бледным, губы были плотно сжаты. Чувствовалось, что это молчание стоит ему огромного внутреннего усилия.
Член Политбюро и секретарь ЦК, он остро ощущал свою личную ответственность за катастрофическое положение, сложившееся под Ленинградом. Поэтому его не мог не задеть резкий тон нового командующего, а последний вопрос Жукова звучал уже как прямой упрек руководству фронтом и в том числе ему, Жданову.
Разумеется, многое можно было бы ответить Жукову. И прежде всего сказать, что Военный совет не бездействовал, что все возможные подкрепления были в последние дни переброшены на юг...
Но факт оставался фактом: враг подошел к стенам Ленинграда.
И снова в ушах Жданова прозвучала гневная фраза Сталина по адресу Ворошилова и его, Жданова: "Специалисты по отступлению!.."
Жданов считал этот упрек несправедливым. Ведь Сталин не мог не знать о беззаветном героизме защитников Ленинграда, об их непреклонной решимости отстоять город. Но, как политик, как один из руководителей партии, Жданов сознавал, что в те минуты, когда Сталин диктовал эти горькие слова, одно было для него решающим: враг неумолимо приближается к Ленинграду...
Жданов понимал, что внезапная замена командующего вызвана именно сомнениями Сталина в способности нынешнего руководства отстоять город.
И горькое сознание этого заставило Жданова сдержаться, не реагировать на ту резкость, жесткость и непреклонную требовательность, которые звучали в каждом слове Жукова.
Однако увидев, что все взгляды обращены к нему, Жданов сдержанно сказал:
— Георгий Константинович, положение, которое отмечено у вас на карте, сложилось буквально в последние часы. Но тем не менее вы правы. Распределение войск сейчас уже не соответствует создавшейся обстановке.
Может быть, именно эта сдержанность и произвела определенное впечатление на Жукова, напомнив ему о высоком положении человека, сидящего по правую руку от него.
Снова бросив мгновенный взгляд на часы, он сказал подчеркнуто деловым тоном, на этот раз обращаясь уже непосредственно к Жданову:
— Наиболее уязвимый участок фронта сейчас обороняет сорок вторая армия. Так, Андрей Александрович?
Это "так?" и обращение по имени-отчеству было той данью уважения к Жданову, которое Жуков счел своим долгом продавить публично. Ради этого он и задал свой чисто риторический вопрос: всем присутствующим, включая самого Жукова, месторасположение этой армии было хорошо известно.
Жданов молча кивнул.
— Следовательно, — продолжал Жуков, — надо...
Он не договорил. Дверь в кабинет открылась, и вошел адъютант Жукова. Торопливо подойдя к командующему, он начал говорить ему что-то на ухо.
— Громче! — передернул плечами Жуков. — Чего шепчешь, как парень девке!
Адъютант выпрямился, вытянул руки по швам и громко отрапортовал:
— Товарищ командующий! Полковник Королев докладывает по телефону: в районе Кировского завода противника не обнаружено. Небольшая группа разведчиков-мотоциклистов просочилась в район больницы Фореля, то есть несколькими километрами южнее Кировского. Но к приезду полковника Королева их уже уничтожили.
Он умолк, продолжая стоять в положении "смирно".
— Ладно, — бросил Жуков. — Не мешай. Иди.
И, подчеркнуто не обращая внимания на то, с каким явным облегчением выслушали присутствующие сообщение адъютанта, без всякого перехода продолжил начатую фразу:
— ...следовательно, надо менять разгранлинии между сорок второй и пятьдесят пятой армиями. Сорок вторая обороняет Пулковское и Урицкое направления, на сегодня — главные. Поэтому приказываю... — он выждал мгновение, пока начальник штаба схватил карандаш, — ...изменить разгранлинии между этими армиями, уплотнив фронт сорок второй. В этой связи немедленно передать в эту армию часть сил двадцать третьей. Ясно?
— Но, товарищ командующий, — неуверенно произнес начальник штаба, отрывая карандаш от блокнота, — этим мы ослабим оборону на Карельском перешейке, что, несомненно, рано или поздно установит разведка противника...
— Прекратите болтовню! — прервал его Жуков. — "Рано", "поздно"!.. Рядовому штабному оператору ясно, что в результате любой перегруппировки мы, оказавшись сильнее на одном участке, станем слабее на другом! Сегодня наиболее угрожаемым участком является Пулковско-Урицкий. Надо собрать основные силы и громить врага именно там!
В те минуты, пожалуй, никто из членов Военного совета не придал особого значения словам "громить врага". Не "сдерживать", не "обороняться", не "преградить путь врагу", а именно "громить"! Однако сейчас вряд ли кто-нибудь уловил разницу: все внимание людей было сосредоточено на практической стороне поставленной Жуковым задачи.
Некоторые из присутствующих переглянулись. Их взгляды как бы говорили: что ж, возразить тут нечего, предложение правильное.
Разумеется, в решении Жукова не было никакого откровения. В сложившейся обстановке любой опытный военачальник, поразмыслив, очевидно, предложил бы то же самое. Но то, что Жуков сделал немедленный практический вывод из создавшейся обстановки и поставил задачу перегруппировки сил в столь ясной и категорической форме, и недавний эпизод, когда новый командующий проявил предельное хладнокровие и в конечном итоге оказался прав, — все это, вместе взятое, не могло не вызвать молчаливого одобрения присутствующих.
Обращаясь к начальнику штаба, Жуков сказал:
— Приказ о перегруппировке отдать немедленно. Предупредить командующих армиями, что за точное исполнение отвечают головой.
Затем повернулся к адмиралу Исакову и спросил:
— Где Трибуц?
— Командующего флотом вызвал прибывший из Москвы со срочным заданием заместитель наркома внутренних дел, — ответил, вставая, Исаков. — Вам, очевидно, известно, по какому вопросу.
— Мне известно. И тем не менее передайте командующему, — раздельно произнес Жуков, — что впредь он может не являться на заседания Военного совета только с моего разрешения. И вступать в переговоры с... любыми замнаркомами — лишь после того, как они представятся мне. Что же касается срочного задания, то оно у Балтфлота сейчас одно: сосредоточить огонь всей артиллерии на скоплениях войск и техники врага на том участке, о котором только что шла речь, то есть в районе Красное Село — Пулково — Урицк. Весь огонь! И при этом чтобы своих не перебить, ясно?
И выжидательно посмотрел на Исакова:
— Чего же вы ждете? Надеюсь, телефонная связь с Кронштадтом в исправности?
Адмирал вышел из-за стола и поспешно направился к двери.
А Жуков уже перешел к следующему вопросу.
— Какова глубина эшелонирования войск? — спросил он, глядя на Городецкого. И нетерпеливо повторил: — Начальник штаба, я спрашиваю, какова глубина эшелонирования в сторону города на уязвимых направлениях? Что вы намерены делать, если противнику все же удастся прорваться через тот же Урицк или Пулково?
— Войска имеют приказ "Ни шагу назад!", — несколько неуверенно ответил начальник штаба, — и, кроме того, мы...
— Ваши приказы мне известны, — прервал его Жуков. — Как, впрочем, и то, что они не выполняются. Я спрашиваю, что будет, если немцы на самом деле попытаются прорваться к тому же Кировскому заводу? Не несколько мотоциклистов, а крупными силами?.. Впрочем, — он махнул рукой, — можете не отвечать. И без вас знаю, что глубина обороны ограничена зоной боев, а на окраинах города боевых порядков организованных войск, по существу, нет. Ваше счастье, что противник этого еще не пронюхал.
— Войска есть, но их действительно очень мало, — подал реплику Васнецов.
— Значит, по существу, нет, — отрезал Жуков.
Васнецову хотелось сказать Жукову прямо, в лицо, что ему не следует держать себя так, точно до него здесь никто ничего не делал. Он мог бы, ссылаясь на протокол заседания Военного совета и бюро обкома, на приказы бывших командующих — Попова и Ворошилова, доказать, что те вопросы, которые поднимает сейчас Жуков в такой резкой форме, так или иначе ставились и до него.
Но ничего этого Васнецов не сказал.
Что же заставило этого смелого и достаточно вспыльчивого человека подавить естественное чувство обиды? Только ли сознание дисциплины, только ли понимание, чьим высоким доверием облечен новый командующий?
Нет, не только это.
Хотя в распоряжениях Жукова не было ничего принципиально отличающегося от тех мероприятий, которые в соответствии с конкретной боевой обстановкой проводились и до него, Васнецов не мог не чувствовать, что звучали эти распоряжения как-то по-новому, с предельной ясностью, точностью и жесткой требовательностью. И, несмотря на категорический, иногда граничащий с оскорбительным тон, каким Жуков отдавал приказы, несмотря на это, а может быть, как ни странно, и благодаря этому, сам Васнецов начинал ощущать какое-то особое, новое чувство уверенности, сознание, что сейчас, в эти минуты, делается именно то единственно правильное, что надо делать в создавшейся обстановке.
Поэтому Васнецов не произнес ни одного из тех слов, которые готовы были сорваться у него с языка. Он встал и коротко, невольно подражая точной и лаконичной манере самого Жукова, доложил о тех мероприятиях, которые были проведены Военным советом и руководством Ленинградской партийной организации на случай прорыва врага непосредственно на городские окраины.
— Я знаю о большой работе, которая была проделана ленинградцами, — уже иным, уважительным тоном произнес Жуков.
Трудно сказать, сухой ли, объективный, без тени преувеличения доклад Васнецова или последняя фраза Жукова что-то изменили в атмосфере заседания. И хотя вряд ли кто-либо из присутствующих мог в те минуты отдать себе ясный отчет, в чем же заключалась эта перемена, тем не менее чувство уверенности и объединенности стало овладевать всеми.
— Мне известно, что именно вам, дивизионный комиссар, — обратился Жуков к Васнецову, — поручено общее наблюдение за строительством укрепленных районов. Поэтому вас я и прошу принять необходимые меры по созданию глубоко эшелонированной инженерной обороны. И срочно! Противник, судя по всему, не собирается топтаться на месте.
— Георгий Константинович, — сказал молчавший до сих пор Жданов, — вы знаете, что обстановка на фронте в последние дни складывалась крайне неблагоприятно. Мы были вынуждены бросить в зону боев все наши скудные резервы, включая курсантов военных училищ, дивизии народного ополчения и истребительные батальоны. У нас просто не было времени и возможности для создания боевых порядков в глубине...
На мгновение Жданов умолк. Умолк потому, что понял: не Жукову пытается возразить он сейчас, а тому человеку, который послал сюда нового командующего...
И, отдав себе в этом отчет, он совсем уже другим тоном сказал:
— Впрочем, сейчас не время для оправданий.
Возможно, Жуков понял, что происходит в душе Жданова. Резко меняя тему разговора, он спросил:
— Как полагаете, Андрей Александрович, сколько орудийных стволов и танков можно сегодня получить на Кировском?
Опережая Жданова, Васнецов, быстро перелистав записную книжку, которую держал в руках, встал и назвал требуемые цифры.
— Забрать все для нужд Ленфронта, — коротко приказал Жуков. — Со Ставкой я договорюсь. — И, обращаясь к командиру корпуса ПВО, спросил: — Сколько зенитных орудий можете немедленно снять и передать в боевые порядки войск?
— Но, товарищ командующий! — протестующе воскликнул генерал. — Уже неделю подряд город подвергается ожесточенным налетам. Мы будем не в состоянии обеспечить противовоздушную оборону Ленинграда, если...
— Отвечайте на вопрос! — прервал его Жуков и добавил, обращаясь уже ко всем присутствующим: — Что толку оборонять город от авиации, если фашистские танки ворвутся на улицы?..
И, снова повернувшись к генералу, приказал:
— Через пятнадцать минут доложите, сколько орудий дадите и каких. Ясно?
— Так точно, товарищ командующий, — ответил тот. Он бросил взгляд на стенные часы и спросил: — Разрешите отлучиться?
— Идите. Через пятнадцать минут доложите мне лично. И последнее, — сказал Жуков, когда генерал вышел. — Предлагается полковника Городецкого от исполнения обязанностей начальника штаба освободить. Начальником штаба фронта назначить генерал-лейтенанта Хозина. Генерал Федюнинский пока будет моим заместителем. Возражений нет? Вопрос со Ставкой согласован. Объявляется перерыв на тридцать минут. За это время полковнику Городецкому сдать, а генералу Хозину принять дела. Остальным начать реализацию полученных приказаний.
И Жуков первым поднялся из-за стола...
5
В то утро Гитлера разбудил не его камердинер штурмбанфюрер СС Гейнц Линге, который делал это всегда, а личный секретарь фюрера и глава партийной канцелярии Мартин Борман. И разбудил он его не в десять утра, как это обычно делал Линге, а часом раньше.
Люди, окружающие Гитлера, хорошо знали, что он страдает бессонницей, с трудом засыпает и дорожит утренним сном. Поэтому, когда Борман объявил Гейнцу Линге, что идет будить фюрера, об этом через несколько минут стало известно всем обитателям бункера.
Казалось бы, сам по себе этот факт не должен был восприниматься в ставке как чрезвычайное происшествие. Но дело в том, что любой поступок Бормана привлекал к себе настороженное внимание.
Тем, кто не знал этого человека близко, он мог показаться всего лишь скромным и преданным фюреру партийным функционером, равнодушным к чинам и наградам. Но пройдут годы, и престарелые генералы третьего рейха и бывшие нацистские чиновники, пытаясь обелить себя, станут называть избежавшего нюрнбергской петли Бормана злым гением фюрера.
Этот крепко сколоченный человек с грубыми чертами лица, в свое время отбывший срок тюремного заключения за убийство, действительно не искал ни наград, ни иных почестей. Он не дорожил внешним блеском, зато жажда власти была у него поистине ненасытной.
В свое время бывший заместителем Гесса, Борман не просто занял освободившееся место главы партийной канцелярии. Он стал личным секретарем Гитлера и управляющим его домом в Бергхофе, попечителем любовницы фюрера Евы Браун, руководил приобретением картин для коллекции Гитлера, был при нем неизменно, постоянно, и, в какую бы сторону ни обращал свой взор фюрер, он всегда вблизи или в некотором отдалении видел молчаливого, но всегда готового к самым щекотливым услугам Бормана.
Этот замкнутый, немногословный человек был великим мастером интриг.
Геринг, боявшийся любого соперничества, всячески противился назначению Бормана на место руководителя партийной канцелярии, но потерпел поражение, и ему пришлось глубоко затаить свою ненависть к этому человеку, претендующему на роль первого, хоть и негласного советника фюрера.
Даже такой умный и опытный интриган, как Геббельс, побаивался Бормана, предпочитая не иметь его среди своих врагов.
И вот теперь, когда Борман, используя свое право личного секретаря фюрера, отстранив Гейнца Линге, сам направился в спальню Гитлера, каждому было ясно, что речь идет о каком-то сообщении чрезвычайной важности, причем сообщении, приятном для фюрера, — иное Борман не стал бы брать на себя.
Постучав, Борман открыл дверь и вошел. Гитлер еще спал: настой ромашки, который он обычно выпивал, едва открыв глаза, стоял нетронутым на тумбочке рядом с кроватью.
Подойдя к изголовью и склонившись над ухом Гитлера, Борман негромко сказал:
— Мой фюрер! Санкт-Петербург окружен.
Этих тихо произнесенных слов оказалось достаточно, чтобы Гитлер сразу проснулся. Отшвырнув одеяло, свесив ноги и шаря ими по полу в поисках ночных туфель, он некоторое время сидел на кровати в ночной рубашке. И спросонья, все еще оглушенный принятой ночью большой дозой снотворного, тупо глядел на Бормана.
Наконец до него дошел смысл сказанного. Вскочив на ноги, Гитлер схватил Бормана за плечо и торопливо, голосом, в котором смешивались радостная надежда и боязнь ошибиться, спросил:
— Телеграмма от Лееба?
— Да, мой фюрер. И от Маннергейма тоже. Полчаса тому назад.
Борман сунул руку в карман френча и, вынув уже расшифрованную телеграмму фельдмаршала, протянул ее Гитлеру.
Гитлер схватил бланк, взглянул на него и крикнул:
— Очки!
Зрение Гитлера с каждым годом становилось все хуже, и, читая важные документы, в особенности напечатанные мелким шрифтом, он был вынужден пользоваться очками.
Гитлер ненавидел очки. Ему казалось, что они разрушают образ вождя и полководца. Поэтому в печать не проникало ни одной фотографии фюрера в очках. Поэтому же документы, специально предназначенные для Гитлера, печатались особым, крупным шрифтом.
Не дожидаясь, пока Борман подаст очки, Гитлер сам нетерпеливо схватил их с тумбочки, надел и впился глазами в телеграфный бланк.
В те минуты, когда он читал и перечитывал строки, из которых явствовало, что войска фон Лееба захватили Шлиссельбург и, таким образом, блокировали Ленинград с суши, Борман думал о том, как мало на свете людей, которым дано увидеть фюрера, великого фюрера, вот таким: в длинной, почти до пят, ночной рубашке, в шлепанцах, надетых на босу ногу, и в очках.
— А что сообщает Маннергейм? — отрывая наконец взгляд от телеграммы, спросил Гитлер.
— Его войска вышли к старой государственной границе, — торжественно произнес Борман.
Несколько конвульсивно-пляшущих движений Гитлера, в Компьенском лесу на фоне исторического вагона, в котором некогда представители Франции приняли капитуляцию Германии в первой мировой войне, а 22 июня 1940 года признали свое поражение, стали известны всему миру, запечатленные кинокамерами. Очевидцем же восторженных прыжков, совершаемых сейчас фюрером, был только Борман. И он мог бы засвидетельствовать, что не видел Гитлера столь радостным, столь торжествующим ни тогда, когда был захвачен Минск, ни после взятия Смоленска. Он, Борман, хорошо понимал состояние Гитлера. Те, захваченные ранее города были просто населенными пунктами, пусть большими, важными, но все же только населенными пунктами на пути к недоступной пока Москве.
Петербург же был одной из основных военно-стратегических целей всей войны. Правда, по плану захватить его следовало еще в июле...
Гитлер величественно произнес:
— Оставь меня одного, Борман.
Ему захотелось наедине с самим собой насладиться радостью победы.
Когда Борман ушел, Гитлер еще и еще раз перечитал телеграмму. Потом снял очки, накинул халат и, насвистывая вальс из "Веселой вдовы", своей любимой оперетты, направился в ванную...
В то утро не было, пожалуй, на земле человека более счастливого и довольного собой, чем Гитлер. Все, что тревожило, угнетало его в последние полтора месяца, несмотря на в общем-то успешный ход войны: и затянувшееся, унесшее десятки тысяч жизней немецких солдат и офицеров сражение под Смоленском, и глухое сопротивление генералитета его приказу отложить решающее наступление на Москву, пока не будут захвачены Петербург и Украина, и потеря почти месяца впустую на Лужской оборонительной линии, — все это на фоне новой, решающей победы отходило на задний план, теряло свою остроту.
Даже столь самоуверенный, убежденный в своем сверхчеловеческом даре вождя и полководца человек, как Гитлер, не мог не понимать, что в этой войне он уже потерял не только огромное количество солдат, но и то, что было невозместимым, — время.
Можно было трубить на весь мир о ежедневных победах немецкой армии. Можно было подавлять воображение людей перечислением захваченных населенных пунктов и пройденных с боями сотен километров. Можно было произвольно увеличивать в сводках количество захваченных в плен солдат, офицеров и окруженных советских частей и соединений.
Но все это не могло заглушить роковой вопрос: кто же тогда преграждает его войскам путь к Ленинграду и Москве? Почему до сих пор, несмотря на то что уже наступил сентябрь, война, рассчитанная на шесть — восемь недель, не только не закончена, но еще не принесла ни одной действительно решающей победы?
Несмотря на маниакальную веру в обладание мистической силой, несмотря на злобное презрение к людям, Гитлер тайно страдал комплексом неполноценности. И причина заключалась отнюдь не в физическом недостатке, которым будут много лет спустя объяснять этот комплекс некоторые из буржуазных историков, основываясь на акте медицинского осмотра полуобгоревшего трупа Гитлера.
Причина крылась в другом.
Гитлер понимал, что многие из верно служащих ему генералов в душе презирают его.
Он был уверен, хотел быть уверенным, что использует этих людей как послушное орудие для достижения своих целей. Даже те из них, кто в прошлые годы находился в тайной оппозиции, теперь боялись его, льстили ему, служили не за страх, а за совесть, составляли вместе с ним единое целое. Но Гитлер понимал, что в глубине души они все же презирают его.
Остро ощущал он это в моменты неудач. Пусть тщательно скрываемых, маскируемых, но все же реальных неудач.
Главным, что не могло не волновать не только Гитлера, но и его генералов, был фактор времени: ведь вслед за уже наступающей осенью маячила страшная русская зима.
Гитлер мог сместить, разжаловать, арестовать, казнить, наконец, любого из своих генералов. Но он был не в силах остановить время...
Войска фон Лееба должны были захватить Петербург еще в июле. Непредвиденная стойкость обороняющихся здесь русских нарушила все планы Гитлера. Север сковывал почти треть всех его войск, танков и авиации, которые были так необходимы на Центральном, Московском направлении! Вот в чем заключалась главная проблема!
И теперь она наконец разрешилась. Петербург блокирован!..
А то, что окружение города предрешает его захват, не вызывало у Гитлера ни малейших сомнений.
Лежа в горячей ванне, закрыв глаза, он мысленно восстанавливал картины недавнего прошлого: на фоне этих воспоминаний победа под Петербургом выглядела еще более значительной, определяющей весь дальнейший ход войны.
Гитлер снова видел себя в Борисове, русском городишке, где месяц тому назад располагался штаб фон Бока — командующего группой армий "Центр". Туда он направился в начале августа, разъяренный неудачами на Центральном фронте.
Сухопарый, щеголяющий своей старопрусской военной выправкой, фельдмаршал стоял тогда у карты и докладывал обстановку на фронте. Прямо не высказанной, но вытекающей из всего, что он говорил, была мысль о том, что без серьезных подкреплений наступать дальше невозможно. На словах фон Бок жаждал наступления. Но в подтексте звучало другое: советские войска не разбиты, они не только не бегут в панике, несмотря на наносимые им удары, но пытаются переходить в контратаки. И не о дальнейшем наступлении надо думать сейчас, а о том, как удержать захваченную Ельню, как разгромить яростно сопротивляющуюся группировку советских войск в районе Смоленска.
Фон Бок говорил подчеркнуто бесстрастно, точно не замечая, как ярость постепенно наполняет все существо угрюмо молчащего фюрера.
Наконец Гитлер не выдержал и спросил с затаенной угрозой в голосе:
— Что вы в конце концов предлагаете, фон Бок?
После короткого раздумья фельдмаршал ответил:
— Если нельзя рассчитывать на крупные подкрепления... я имею в виду перегруппировку войск за счет группы "Север", то в сложившейся обстановке единственный выход — это занять прочные позиции: и переждать русскую зиму.
Он произнес эти слова необычным для него, вкрадчивым, даже умоляющим голосом, но...
Гитлер вспомнил, какое впечатление произвели на него тогда эти слова. "Шантаж, грубый шантаж! — хотелось крикнуть ему. — Вы знаете, что я никогда не соглашусь на войну в зимних условиях, знаете, что победа нужна мне сейчас, немедленно, и хотите вынудить меня прекратить наступление на Петербург и перебросить сюда, к вам, войска фон Лееба! Нет, нет и нет! Все будет развиваться по намеченному плану: сначала Петербург и Украина, а потом Москва! "Потом" не значит "когда-то". Это будет скоро, через две-три недели, в течение которых Петербург должен пасть!"
Но тогда ему удалось взять себя в руки. Сдержанным, холодным, но не терпящим возражений тоном он снова повторил свой план: прежде всего лишить противника жизненно важных областей. На юге наступление развивается успешно. Скоро, совсем скоро и войска фон Лееба выполнят свою задачу, и тогда будут переброшены сюда, в центр, и на очередь встанет Москва...
Но, как обычно случалось, начав говорить довольно спокойно, Гитлер не выдержал и сорвался. Он кричал, что не позволит путать его планы, что ход операций на Восточном фронте развивается успешно, очень успешно, хотя у русских оказалось больше танков и авиации, чем можно было предположить по докладам бездарных разведчиков накануне войны...
На лице Гитлера, неподвижно лежащего в горячей ванне, появилась болезненная гримаса. Он вспомнил слова, которые тогда вырвались у него: "Если бы я все это знал перед началом похода, то принять решение о наступлении на Россию мне было бы в тысячу раз труднее..."
Страшный смысл сказанного дошел до Гитлера лишь тогда, когда слова эти уже прозвучали.
Смешавшись, он заговорил снова, стремясь заставить присутствующих забыть услышанное, вычеркнуть из памяти.
Негодуя на фон Бока, чей доклад вынудил его сделать необдуманное признание, на себя за то, что поддался минутной, недостойной вождя слабости, Гитлер обрушил новый поток слов на своих генералов. Он кричал, что продвижение его войск в глубь России превзошло самые смелые ожидания, что в душе он опасался, что Рунштедт остановится на линии Днепра, а он продвинулся гораздо дальше, что Лужская линия обороны красных не сегодня-завтра будет прорвана...
Потом, внезапно оборвав себя, резким, требовательным голосом спросил:
— Генералы Гудериан и Гот! Когда ваши танки будут готовы к новому наступлению?
Угрюмо слушал, как генералы перечисляли потребности в новых моторах, дополнительных людских резервах.
Так закончилось то совещание в Борисове, в штабе фельдмаршала фон Бока...
И еще один разговор вспомнил Гитлер.
В конце августа здесь, в его кабинете, неожиданно появился Гудериан. Снова и снова пытался он убедить фюрера немедленно начать наступление на Москву, для чего, разумеется, надо было перебросить значительную часть войск фон Лееба, и в частности его моторизованные соединения, в поддержку армиям "Центр".
— Нет! — ответил Гитлер.
И теперь, вспоминая события последнего месяца, Гитлер говорил себе: "Я победил!"
Со злорадством представлял он, что думали тогда о нем его высокомерные генералы, полагающие, будто военные академии, штудирование Клаузевица и Мольтке могут заменить сверхчеловеческий, провидческий гений вождя.
"Кто, кто оказался прав? Я или вы?" — мысленно вопрошал Гитлер.
Ему хотелось произнести эти слова вслух, выкрикнуть их, хотя он знал, что никто сейчас его не услышит.
Что ж, они услышат его чуть позже! Гитлер с вожделением представлял себе момент, когда появится на утреннем оперативном совещании и бросит телеграмму фон Лееба на стол. Пусть теперь кто-нибудь попробует усомниться в конечной правоте фюрера! Они, именно они, эти бездарные, нерадивые генералы, ссылающиеся на непредвиденное сопротивление русских, виноваты в том, что события развивались с некоторым отклонением от предусмотренного плана. И тем не менее его, фюрера, гений восторжествовал! Первая цель войны — Петербург — достигнута. Достичь второй, решающей — захватить Москву — теперь уже будет несравненно легче!
На утреннем оперативном совещании у фюрера царило приподнятое настроение. Разумеется, о телеграммах фон Лееба и Маннергейма все уже знали.
Пожалуй, никогда еще, за исключением первых дней войны, непременные участники этих совещаний Геринг и Кейтель, Йодль и Браухич, Гальдер и Варлимонт не встречали появившегося, как обычно, в полдень Гитлера с таким верноподданническим рвением.
Но, будучи незаурядным актером, Гитлер постарался сдержать готовую выплеснуться через край радость.
Он не хотел показывать своим генералам, сколь долгожданными были для него телеграммы фон Лееба и Маннергейма, — это стало бы косвенным признанием того, что намеченные сроки молниеносной войны, по существу, сорваны.
Поэтому Гитлер ни словом, ни жестом не выдал своего ликования. Ответив на приветствие генералов небрежным поднятием руки, он сел и, как обычно, когда предоставлял слово для доклада начальнику генштаба сухопутных войск, бросил:
— Гальдер...
Разумеется, сегодня в сообщении генерала главное место занимало окружение Петербурга.
Затем докладывал начальник разведывательного управления. Отметив, что, согласно данным как агентурной, так и воздушной разведки, у русских в Петербурге нет серьезных резервов для прорыва кольца окружения, он мельком коснулся продолжающегося развертывания новых контингентов советских войск на восточном берегу реки Волхов и высказал предположение, что эти войска, видимо, предназначаются для прикрытия Тихвинского направления и, таким образом, имеют чисто оборонительную задачу.
После этого заговорил Гитлер. Ему хотелось назвать сидящих за длинным столом людей неучами, трусами, генерал-школьниками, недостойными дышать одним воздухом со своим фюрером, он хотел отхлестать их по гладко выбритым физиономиям, вышибить монокли из глазных впадин и спросить, торжествуя: "Ну, кто был прав тогда, в июле и августе?"
Но он подавил клокочущие в нем чувства. Сухо, стараясь избегать громких фраз, объявил, что цель на севере фактически достигнута и что Петербург падет в течение самых ближайших дней.
Затем Гитлер распорядился дать фон Леебу две телеграммы. Одну — с поздравлением по случаю 65-летия, вторую — предписывающую фельдмаршалу не позднее 15 сентября передать значительную часть его танковых и механизированных дивизий, а также соединений пикирующих бомбардировщиков в группу армий "Центр" для решающего наступления на Москву.
Потом Гитлер объявил о своем решении наградить Маннергейма Рыцарским крестом и поручил Йодлю немедленно вылететь в Хельсинки и вручить маршалу эту высокую награду.
Только отдав эти приказания, Гитлер позволил себе произнести несколько исполненных сдержанного пафоса слов. Скрестив на груди руки и глядя поверх сидящих за столом людей, он сказал, чеканя слова:
— Для захвата Москвы двух-трех недель более чем достаточно. Таким образом, в середине октября, то есть чуть позже намеченного срока, война будет закончена.
Он сделал паузу и добавил с язвительной усмешкой:
— История простит мне это незначительное опоздание. Она всегда прощает победителей.
Наступила торжественная тишина, нарушить которую смог позволить себе только Геринг.
Он встал, поблескивая орденами, и, высокомерно оглядев присутствующих, сообщил, что со вчерашнего дня Петербург подвергается ожесточенным бомбежкам с воздуха, чередующимся с артиллерийским обстрелом улиц.
— Я уверен, — сказал Геринг, и на его лоснящемся лице появилась улыбка, — что, когда наши войска захватят город, они найдут живыми лишь тех, кто сумел вовремя спрятаться в бомбоубежищах. Нам придется выкуривать их оттуда, как тараканов!
На другой день оберкомандовермахт — верховное командование вооруженных сил — в официальной сводке, опубликованной во всех немецких газетах и ежечасно передаваемой по радио, известило Германию и весь мир, что Петербург окружен и, таким образом, цель войны на северо-востоке фактически достигнута.
Днем позже на Вильгельмштрассе, в министерстве иностранных дел, состоялась специально созванная по этому поводу пресс-конференция для иностранных корреспондентов, аккредитованных в Берлине.
Конференцию проводил не рейхспрессеншеф — заведующий отделом печати министерства — Отто Дитрих, как обычно, а сам Риббентроп.
Министр заявил, что хочет лично прокомментировать чрезвычайной важности сообщение, опубликованное во вчерашних газетах.
Он подошел к большой карте северо-запада Советского Союза, висящей на стене, взял указку и, упирая ее конец в красную точку, обведенную черной ломаной замкнутой линией, торжественно, медленно, отделяя фразу от фразы многозначительными паузами, объявил, что на шее Петербурга затянута петля.
Зажглись юпитеры. Заверещали киносъемочные камеры, защелкали затворы фотоаппаратов.
Позируя перед объективами, Риббентроп, повысив голос, добавил, что в тот момент, когда происходит эта пресс-конференция, армада самолетов бомбит город с воздуха, а артиллерийские орудия непрестанно обстреливают его улицы.
— Уверен, — усмехнулся Риббентроп, — что не сегодня-завтра над Смольным поднимется белый флаг. Впрочем, — голос его зазвучал угрожающе, — если большевиков соблазняет судьба Ковентри и Роттердама, то фюреру ничего не стоит стереть Петербург с лица земли.