Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

6

Впервые в жизни Федору Васильевичу Валицкому так сильно хотелось изменить свои отношения с сыном, сделать их более близкими, сердечными.

И впервые в своей жизни его сын Анатолий делал все от него зависящее для того, чтобы отношения эти оставались прежними, то есть холодными, лишенными какой-либо сердечности и доверительности.

Отцу хотелось наверстать упущенное, расположить к себе Анатолия, почувствовать в сыне друга. С горечью сознавая, что он сам виноват во всем и что положение, которое создавалось годами, невозможно изменить за несколько дней, Валицкий отчаянно пытался разрушить ту самую стену, которая так долго стояла между ним и сыном. Он не подозревал, что человеком, меньше всего заинтересованным в том, чтобы эта стена рухнула, был сам Анатолий.

Возможно, что, если бы не война, у Валицкого никогда не появилось бы потребности установить новые отношения с Анатолием. Но именно теперь, отчетливо ощутив свою ненужность, одиночество, испытывая чувство горечи и унижения от этого сознания, Федор Васильевич обратил свой полный надежды взор к сыну.

Валицкому было радостно сознавать, что Анатолий с честью прошел свое первое военное испытание и не только отбился от немцев и вернулся к своим, но при этом еще выполнил какое-то секретное, крайне опасное поручение.

Рад был Валицкий и тому, что и с девушкой все благополучно, — ее судьба беспокоила его.

Узнав от Королева, что сын уехал в Белокаменск с Верой, Валицкий был недоволен Анатолием. Мысль, что его сын впутался в какую-то романически мезальянскую историю, раздражала Федора Васильевича. Разумеется, он с негодованием отверг бы любые попытки подозревать его в приверженности к сословно-кастовым предрассудкам. И тем не менее сознание, что "объектом" Анатолия, сына академика архитектуры Валицкого, стала какая-то "фабричная девчонка", совсем не льстило его самолюбию.

Однако по мере того, как шли дни, а Анатолий не возвращался, Валицкий стал ловить себя на мысли, что беспокоится не только о сыне, но и о той неизвестной девушке, за судьбу которой его сын волею обстоятельств теперь уже должен был нести моральную ответственность. Естественно, что он сразу же после возвращения Анатолия спросил его о Вере.

Ответ вполне удовлетворил Федора Васильевича: девушка вернулась в Ленинград, она в безопасности.

Теперь ничто не омрачало радости Валицкого. Он был счастлив, что вновь обрел сына, и всячески старался дать ему эта понять.

Возможно, что перемена в отношении к нему отца, произойди она раньше, в другой ситуации, обрадовала бы Анатолия. Но теперь она была в тягость ему, потому что между ним и отцом встала новая невидимая преграда — ложь. Анатолий воздвигнул эту преграду в первый же час после своего возвращения, утаив то, что произошло с ним в Клепиках, сказав неправду о Вере.

Очень скоро его стало беспокоить сознание, что ответ отцу был не самым удачным. Он понял это, когда тот рассказал ему о разговоре с Королевым. Ведь если Королев один раз уже приходил сюда, то может прийти и во второй — и тогда ложь обнаружится! Однако придумать какую-нибудь новую версию после того, как сказал отцу, что Вера благополучно вернулась, Анатолий боялся.

Проблема отношений с матерью не волновала его: Марии Антоновне было достаточно сознания, что сын вернулся невредимым, чтобы чувствовать себя счастливой.

Но с отцом все обстояло сложнее. Ему было мало знать, что сын в безопасности, он хотел завоевать его душу.

И Анатолий понимал это. Он оказался в трудном, двойственном положении. Вначале ему казалось, что самым разумным будет держаться замкнуто и стараться реже встречаться с отцом.

Но именно замкнутость сына и побуждала Федора Васильевича еще более настойчиво пытаться расположить его к себе.

Он снова и снова заставлял Анатолия повторять свою "одиссею". Ему, видимо, доставляло особое удовольствие слышать, как находчиво, мужественно вел себя сын, в трудных условиях оказавшийся не маменькиным сынком, а настоящим мужчиной.

И тогда Анатолий понял, что именно на этом пути ему легче всего обезопасить себя, предотвратить возможность возникновения каких-либо подозрений. Поэтому он с каждым разом все охотнее рассказывал о своих подвигах, приводя все новые, иногда взаимно исключающие, чего он не замечал, подробности. Он следил только за тем, чтобы вновь не упоминать о Вере. Но отец, обрадованный, что ему удалось наконец, как ему казалось, расположить к себе сына, не вдумывался в детали.

Правда, ему представлялось странным, что Анатолий избегает разговоров о Вере. Однако в своем теперешнем стремлении видеть в сыне только хорошее он объяснял это естественным нежеланием распространяться о своих интимных делах.

Однако другая, горькая мысль все более и более угнетала его. Это была мысль о неизбежности скорой разлуки. Каждый раз, когда Федор Васильевич открывал сыну дверь, он ждал, что Анатолий сейчас объявит о своем уходе на фронт. Он боялся услышать эти слова и в то же время ждал их.

Газеты и радио — Федор Васильевич потребовал в домоуправлении установить ему "радиоточку", и теперь черная тарелка репродуктора висела в его кабинете над кожаной кушеткой — каждый день сообщали все новые и новые тревожные известия. Враг рвался к Ленинграду. Он был уже под Псковом. С заводов, из учреждений и институтов на фронт уходили все новые и новые тысячи добровольцев. Все новые отряды строителей спешили к Лужскому оборонительному рубежу, — работы там не прекращались ни днем, ни ночью.

Федор Васильевич не представлял себе иного места для своего сына, как в первых рядах защитников Ленинграда, хотя мысль, что он может потерять Анатолия, была для Федора Васильевича нестерпимой.

В первые дни, встречая возвращавшегося из института сына, Валицкий испытывал лишь радость и облегчение от сознания, что час разлуки еще не настал.

Но затем это стало его тревожить. Тревога была еще смутной, безотчетной; само предположение, что его сын старается избежать фронта, показалось бы Валицкому нелепым и оскорбительным.

Однако шло время, и с каждым днем эта мысль стала приходить Федору Васильевичу в голову все чаще, и избавиться от нее становилось все труднее. Он убеждал себя в том, что его тревога неосновательна, что Анатолий у всех на виду, ни от кого не скрывается, к тому же, по его словам, выполняет важную работу у себя в институте.

Но в то же время Федор Васильевич понимал, что нет такой силы, которая могла бы удержать здорового молодого человека, если он действительно хочет быть на фронте...

...На другой день после возвращения в Ленинград Анатолий пошел в свой институт. Однокурсников — Анатолий учился на пятом — в институте почти не было видно. Хотя их и не мобилизовывали — оставили пока доучиваться, — многие ушли на фронт добровольно, других послали на строительство укреплений. Вообще в институте осталось меньше трети студентов, в основном те, кто не подходил для военной службы по состоянию здоровья.

В комитете комсомола остался лишь один из заместителей секретаря, парень, носивший очки с толстыми стеклами.

Он очень обрадовался Анатолию, понизив голос, сказал, что все о нем знает, потому что "оттуда уже звонили", а затем с возмущением и горечью стал рассказывать, как его уже дважды "завернули" из военкомата из-за проклятых очков с какой-то немыслимой диоптрией.

Замсекретаря предложил Анатолию поработать в комитете, потому что один буквально "зашивается".

Работы и впрямь оказалось много. Надо было снимать с учета комсомольцев, уходящих в армию и в ополчение, помогать ректорату составлять списки на эвакуацию, ежедневно распределять дежурных по зданию, устанавливать ночные посты на чердаке, следить за состоянием противопожарного оборудования...

По институту быстро распространился слух, что Анатолий находится на каком-то "особом учете", что он, рискуя жизнью, выполнял важное поручение в тылу врага, сохранив при этом свой комсомольский билет, только что вернулся и заслужил право на короткий отдых.

Дома Анатолия охватывала тревога и недобрые предчувствия. А в институте он был героем. Поэтому он старался как можно реже бывать дома, тем более что работы у него хватало — и дневной и ночной.

Постепенно он успокоился бы окончательно, если бы не мысли о Вере.

Домой к Вере Анатолий больше не ездил, боясь встретиться с ее матерью, а еще больше — с самим Королевым, но регулярно звонил по телефону в надежде услышать Верин голос.

Однако телефон или молчал, или слышался голос Анны Петровны.

Обычно в таких случаях Анатолий молча вешал трубку и только один раз не удержался и, изменив голос, попросил к телефону Веру. "Верочки нет! — как-то надрывно ответила ее мать. — А говорит кто? Спрашивает-то ее кто?"

Анатолий и на этот раз молча повесил трубку.

Шли дни, а Анатолий был еще в Ленинграде. Если бы его спросили, почему, он наверняка бы ответил, что ждет, пока восстановят его документы, и тогда он будет добиваться, чтобы его отправили на фронт.

Но где-то в глубине души Анатолий уже чувствовал, что не хочет покидать Ленинград, тем более что сводки в газетах с каждым днем становились все тревожнее.

При одной мысли, что ему снова придется встретиться с немцами, что в него будут стрелять, что там, на фронте, его уже не укроют стены домов, Анатолием овладевал страх. "Почему, собственно, я должен торопиться на фронт?" — оправдывался он перед собой. На его долю уже выпали испытания, через которые не прошел никто из окружающих его людей. Разумеется, чуть позже он пойдет на фронт. А сейчас, выполняя здесь, в институте, возложенные на него обязанности, он уже тем самым принимает участие в войне.

Днем Анатолий вызывал студентов в комитет комсомола, уточнял разные списки, снимал с учета, был непременным оратором на всех митингах и собраниях. По вечерам он руководил дежурством — то в институте, то в своем домоуправлении. Он вешал через плечо противогаз, надевал на рукав красную повязку и чувствовал себя уже не рядовым бойцом, а командиром. Резким, требовательным голосом призывал он дежурных по институту к еще большей бдительности, бранил жильцов за плохую светомаскировку, за попытки увильнуть от ночного дежурства на чердаке. Он разговаривал с людьми уверенно-снисходительно, как человек, который уже сделал для победы над врагом гораздо больше, чем остальные.

В своем ослеплении Анатолий не замечал, что отец, открывая ему дверь — он по-прежнему сам спешил на любой звонок, — все чаще смотрит на него с тревожным недоумением, точно тщетно дожидаясь ответа на какой-то невысказанный вопрос.

Это случилось вечером, когда Анатолий еще не вернулся. В кабинете Федора Васильевича раздался телефонный звонок. Незнакомый мужчина спросил, не товарищ ли Валицкий у телефона, и, получив утвердительный ответ, произнес:

— Это говорит Королев. Вы меня, наверное, не помните. Я был у вас по поводу дочери...

— Нет, напротив, конечно, помню! — воскликнул Валицкий. — Очень рад, что все кончилось благополучно и ваша дочь вернулась.

— Моя дочь не вернулась, — раздалось в трубке, — я узнал номер вашего телефона, чтобы спросить... А ваш сын дома?

— Нет, его еще нет, — ответил Валицкий, понимая, что говорит неправду, потому что Королев, задавая свой вопрос, имел в виду совсем другое. Федор Васильевич тут же смешался и невнятно проговорил: — Значит, что-то случилось...

— Да. Значит, что-то случилось, — повторил Королев, и голос его на этот раз прозвучал как бы издалека. — Я позвоню вам еще раз. На всякий случай...

— Да, да, — торопливо проговорил Валицкий, чувствуя, как трубка жжет его ладонь, — вы обязательно позвоните... Завтра же позвоните... Боже мой, но как же это?!

— Вы не волнуйтесь, — сказал Королев, но Валицкий почувствовал, как упал, изменился его голос. — Я понимаю, вам тоже нелегко... Я еще позвоню. До свидания.

Раздался щелчок. Трубка на другом конце провода была повешена.

Некоторое время Федор Васильевич сидел неподвижно, все еще сжимая трубку в руке. Потом торопливо, точно боясь, что этот черный предмет может стать источником новых несчастий, бросил ее на рычаг.

Машинально вынул платок и вытер взмокший лоб. Почувствовал боль в сердце, но тут же забыл о ней, перестал ощущать. Одна сверлящая мысль владела теперь всем его существом, один вопрос неотступно звучал в его ушах: "Что же случилось? Почему Анатолий сказал неправду?"

Федор Васильевич старался успокоиться, взять себя в руки и трезво поразмыслить над тем, что произошло. Итак, Анатолий сказал, что эта девушка вернулась в город, хотя на самом деле она не возвращалась... Но, может быть, между ними там, в Белокаменске, произошла какая-то размолвка? Допустим, они поссорились и Вера уехала в Ленинград раньше Анатолия, когда ей еще ничего не угрожало. И он мог быть уверен, что она уже в городе. Но тогда почему, вернувшись в Ленинград, он прежде всего не поинтересовался, здесь ли Вера? Впрочем, если они и впрямь поссорились, то и это объяснимо: оснований для беспокойства у Анатолия не было, а видеть ее он не хотел. В таком случае понятно и другое: почему Анатолий в рассказах своих не упоминал о Вере. Молодым людям в романических ситуациях свойственно преувеличенное, обостренное отношение к поступкам друг друга...

Так рассуждал Федор Васильевич, вернее, старался так рассуждать.

Но хотя умозаключения его приобретали характер определенной последовательности, логической стройности, они тем не менее не успокаивали Федора Васильевича, Чем больше старался он мысленно оправдать сына, тем сильнее овладевало им тревожное предчувствие, смутная догадка, что Анатолий в чем-то виноват, как-то причастен к исчезновению Веры, что он, следовательно, сказал заведомую неправду.

Теперь Валицкому стало казаться, что в поведении Анатолия после его возвращения домой вообще была какая-то неестественность. Он вспоминал, что в рассказах сына каждый раз появлялись какие-то новые подробности, свидетельствующие о его безупречном, героическом поведении, но никогда не упоминалась Вера...

Эти невеселые, тревожные мысли переплетались с мыслями о том, что Анатолий все еще в Ленинграде и, судя по всему, вполне удовлетворен своим неопределенным положением...

От этих тяжелых размышлений Валицкого оторвал звонок в передней. "Наконец-то!" — подумал Федор Васильевич и поспешно направился к двери. Он надеялся, что это вернулся Анатолий и сейчас даст ему ответ на все вопросы, рассеет все сомнения.

Однако это был не Анатолий. На лестничной площадке стоял почтальон, на плече его, на широком ремне, висела большая кожаная сумка, в одной руке он держал узкую, в твердом картонном переплете разносную тетрадь, в другой — небольшой серый листок.

— Здравствуйте, Федор Васильевич, — на правах старого знакомого сказал почтальон, — тут вам... повестку прислали... Вот.

И, нерешительно протягивая серый листок бумаги Валицкому, посмотрел на него недоуменно и выжидающе.

Валицкий почувствовал, что краснеет, взял, почти вырвал из рук почтальона повестку и уже был готов захлопнуть дверь, но почтальон сказал быстро и с обидой в голосе:

— Расписаться же надо, Федор Васильевич!.. Вот здесь.

Стараясь не встречаться с ним взглядом, Валицкий расписался. Закрыв дверь, он зажег свет в прихожей и поспешно поднес листок к глазам.

Там было написано:

"Гр. Валицкому Ф.В.

С получением сего Вам надлежит явиться в Штаб дивизии народного ополчения по адресу Балтийская ул., 225, имея при себе паспорт и военный билет.

За начальника штаба..."

Далее стояла неразборчивая размашистая подпись красным карандашом.

Валицкий стоял, читая и перечитывая повестку.

— Ну вот, ну вот и дождался! — произнес он вслух и уже про себя добавил: "Какая глупость! Сам устроил нелепый фарс..."

Валицкий давно решил, что будет делать, если получит повестку. Конечно, придется пойти и объяснить, что произошло недоразумение, что ему шестьдесят пять лет и он давно уже снят с военного учета.

Но теперь, когда повестка была у него в руках, Федор Васильевич подумал: "А может быть, вообще не ходить?.." Однако он тут же откинул эту мысль, сказав себе: "Нет, этого делать нельзя... я значусь в том списке. Меня могут счесть обыкновенным трусом".

"Может быть, просто написать письмо по указанному адресу, — пришла ему в голову новая мысль, — объяснить, что произошла явная ошибка?" Но снова возразил себе: для подтверждения ошибки надо предъявить паспорт! Никто не обязан верить, что ему столько лет, сколько он укажет в письме... Что ж, придется пойти.

Спрятав повестку в потертый, крокодиловой кожи бумажник, Валицкий успокоенно подумал, что теперь-то она уже никак не сможет попасться на глаза жене или сыну.

Вспомнив о сыне, Валицкий снова оказался во власти тяжелых мыслей. Снова и снова он восстанавливал в своей памяти то, что слышал от него.

Итак, Анатолий поехал отдыхать не на юг, который ему надоел, а в маленький городок Белокаменск.

Там он простудился и заболел воспалением легких. Несколько дней пролежал с высокой температурой. Мучился от сознания, что идет война, а он не в армии. Едва почувствовав себя лучше, сел в поезд, чтобы ехать в Ленинград. В вагоне познакомился с чекистом и потом, когда поезд разбомбили, получил от него важное секретное задание. Оказался в какой-то деревеньке, хотел там переночевать. Ночью в нее вошли немцы. Чекиста немцы схватили и, наверное, расстреляли. А его самого избили, заперли в чулан. Но ему удалось оттуда выбраться, потом скрыться в лесу. Там он встретил наших отступающих бойцов и вышел с ними к Луге.

Так рассказывал Анатолий.

И каждый раз, когда отец просил его снова рассказать, "как все это было", Анатолий дополнял свой рассказ новыми подробностями. Так, оказалось, что немцы избили Анатолия потому, что он вступил с ними в рукопашную. Выбравшись из сарая, он оглушил ломом солдата-часового.

В следующий раз Анатолий подробно рассказал о том, как, присоединившись к советским бойцам, несколько раз с винтовкой в руках участвовал в стычках с немцами, даже водил бойцов в атаку, и его, возможно, представят к награде...

Так говорил Анатолий.

"Но почему же все-таки он ни разу даже мимоходом не упомянул о Вере?" — снова и снова спрашивал себя Федор Васильевич, теперь уже сознавая, что те мотивы, которые он приводил себе в оправдание сына, неубедительны.

Валицкий обладал математическим складом ума и устранить раз возникшее сомнение чисто эмоциональными доводами был не в состоянии, ему нужны были конкретные доказательства.

Где была Вера, когда Анатолий заболел? Почему этот чекист дал именно Анатолию, то есть человеку, с которым только что познакомился, столь важное поручение? И почему фашисты так мягко обошлись с Анатолием, если он был захвачен вместе с этим чекистом и к тому же оказал такое сопротивление?..

Судьба Веры тревожила Федора Васильевича все больше и больше.

...Так он и сидел в своем кабинете, с нетерпением ожидая прихода сына, втайне надеясь, что Анатолий сумеет разрешить все его сомнения, снять тот тяжелый груз, который так неожиданно лег на его плечи.

И когда наконец в передней раздался звонок, Федор Васильевич воспринял его как долгожданное избавление. Он знал, что это наверняка Анатолий — у жены и работницы были свои ключи, — побежал в переднюю, торопливо открыл дверь.

Он не ошибся, пришел Анатолий.

Кивнув отцу, он торопливо направился в свою комнату, бросив на ходу, что зашел на минуту и должен опять вернуться в институт.

Федор Васильевич твердым шагом пошел следом за сыном и, войдя в его комнату, решительно сказал:

— Мне надо поговорить с тобой.

— Потом, папа, после, — ответил Анатолий, снимая взмокшую от пота рубашку, — такая жара, я весь мокрый, забежал переодеться...

Он прошел мимо отца и направился в ванную. Валицкий услышал, как зашумела льющаяся из крана вода. Через минуту Анатолий вернулся, на ходу растираясь махровым полотенцем, подошел к комоду, открыл ящик и, вынув свежую рубашку, стал расстегивать на ней пуговицы.

Валицкий внимательно смотрел на пышущего здоровьем сына, на его широкую, мускулистую спину, чуть вздрагивающие мышцы загорелых рук.

— Сядь, Анатолий, нам надо поговорить, — сказал Федор Васильевич своим прежним, властным, не терпящим возражений тоном, от которого Анатолий уже успел отвыкнуть.

Поняв, что ничего хорошего это не предвещает, Анатолий, стараясь выиграть время, медленно надел рубашку, потом обернулся и с нарочитым недоумением взглянул на отца.

— Конечно, если это так срочно, — нерешительно сказал он, — только я очень тороплюсь.

— Я хочу спросить тебя, — произнес Валицкий, пристально глядя на сына, — что все-таки случилось с той девушкой, с которой ты уехал из Ленинграда?

От Валицкого не укрылось, что в выражении глаз Анатолия произошла какая-то едва уловимая перемена. Однако он тут же пожал плечами и ответил подчеркнуто равнодушно:

— Но ты же меня уже спрашивал об этом. И я...

— Ее нет в Ленинграде, — резко прервал его отец.

— Как нет? — с преувеличенным удивлением переспросил Анатолий. Потом снова пожал плечами и сказал: — Но при чем же тут я? Она уехала гораздо раньше меня.

— Когда? — требовательно спросил Валицкий.

Анатолию показалось, будто потолок комнаты стал ниже. Он уже понимал, догадывался, что в течение сегодняшнего дня что-то произошло. Но что именно? Неужели снова приходил Королев?..

Негодуя на отца, заставшего его так врасплох, на себя — за то, что не может найти правильного, годного на все случаи ответа, Анатолий обиженно спросил:

— Это что, допрос?

— Нет. Но я хочу... Мне важно знать! — настойчиво произнес Валицкий. — Ведь вы уехали из Ленинграда вместе?

— Ну, если тебе это так важно знать, — с иронией ответил Анатолий, — то да. Вместе.

— Ты приехал в тот город в канун войны. На следующий день, по твоему же рассказу, заболел. Верно?

— У меня была справка от врача, — зло ответил Анатолий. — К сожалению, осталась в поезде вместе с документами. Не знал, что она потребуется родному отцу.

— Анатолий, оставь свою иронию, это очень серьезно, — строго проговорил Валицкий. — Следовательно, получается так: эта девушка бросила тебя больного и уехала в Ленинград одна. Верно?

Такого поворота Анатолий не ожидал. В его планы меньше всего входило как-то порочить Веру. Однако он понял, что сам себе расставил ловушку, и стал поспешно искать из нее выход.

— Мы поссорились, — произнес он наконец. — К тому же в моей болезни не было ничего серьезного.

— Но как же так? Ты говорил, что заболел крупозным воспалением легких, не мог сделать ни шагу... И, несмотря на это...

— К тому времени мне уже стало легче, — сказал Анатолий. Неожиданно улыбнулся и проговорил нарочито беспечно: — Не понимаю! Почему ты вдруг решил проявлять такое внимание к моим... амурным делам?

Эти его слова прозвучали так искусственно, так беспомощно, что Федор Васильевич на мгновение испытал чувство острого стыда за сына, оказавшегося в столь унизительном положении.

— Анатолий, — как можно мягче сказал Валицкий, — я прошу тебя, скажи мне правду, что наконец произошло?

В эту минуту ему больше всего на свете хотелось услышать от сына нечто ясное, неопровержимое, что разом уничтожило бы все сомнения.

Однако Анатолий лишь нервно передернул плечами и ответил резко и вызывающе:

— Я тоже прошу тебя... прошу объяснить, что все это значит?!

Валицкий почувствовал, как к липу его прихлынула кровь.

— Это значит то, — медленно и не спуская глаз с Анатолия, проговорил он, — что мне звонил отец Веры и сказал, что она до сих пор не вернулась. Я скрыл, что ты здесь, обманул его. Но он позвонит еще раз. И я буду обязан — донимаешь, обязан! — сказать ему, что ты вернулся. И дать ясный ответ, что произошло с его дочерью.

Анатолий молчал.

Федор Васильевич подошел к сыну.

— Ты должен сказать мне правду, — настойчиво повторил он, — ведь, может быть, во всей этой истории нет ничего серьезного, а ты своим поведением заставляешь подозревать бог знает что. Давай вместе подумаем... Ведь я тебе друг!

Федор Васильевич увидел, как дрогнули губы Анатолия. Казалось, что сын вот-вот расплачется.

— Я жду, Толя, — не двигаясь с места, проговорил Валицкий.

— Ну... Ну хорошо, — с трудом произнося слова, сказал Анатолий. — Если тебе это так важно знать... Да, мы уехали из Белокаменска вместе. Потом попали под бомбежку...

Он умолк, точно потеряв нить рассказа, и облизал пересохшие губы.

— Ну, а потом, потом? — нетерпеливо и уже весь охваченный недобрым предчувствием, спросил Федор Васильевич. — Когда вошли немцы, ты... вы тоже были вместе?

— Да, да, вместе! — неожиданно громко и с истерическими нотками в голосе воскликнул Анатолий. — Но я защищал ее! Я дрался с немцами, дрался! Солдат ударил меня сапогом, тяжелым кованым сапогом вот сюда! — кричал он все громче, опуская руку ниже живота. — Меня выволокли... Заперли в сарай... Я задыхался от боли, меня рвало!..

— Ну... а потом? — тихо спросил Федор Васильевич.

— Я рассказывал тебе, что было потом, — с трудом переводя дыхание, сказал Анатолий. — Я пришел в себя... Отодрал доску в стене... Было темно... Я задами пробрался к лесу...

— А Вера? — тихо спросил Валицкий. — Она... осталась у немцев?

— Но что я мог сделать?! — снова воскликнул Анатолий. — Меня преследовали, стреляли вдогонку!

— Ты раньше рассказывал, что тебе удалось уйти незамеченным.

— Я говорил это отцу! Отцу, а не следователю! — уже с нескрываемой злобой крикнул Анатолий.

— Да, да, я понимаю, — как бы про себя проговорил Валицкий.

— Папа, ну пойми же, что я мог сделать? — уже иным, умоляющим голосом произнес Анатолий. — Не мог же я бродить по деревне, полной немцев, и отыскивать Веру! Я ничем не помог бы ей и погиб бы сам. К тому же у меня было задание, важное боевое задание, я ведь тебе говорил! И я выполнил его, хотя, если бы немцы узнали, если бы нашли мой комсомольский билет, который я спрятал под подкладку пиджака...

— Да, да, конечно, — глухо сказал Валицкий. Эта новая ложь насчет комсомольского билета как-то мало поразила его, хотя Федор Васильевич хорошо помнил, как однажды, охваченный тоской и тревогой за сына, ночью потихоньку пошел в его пустую комнату, открыл ящик стола и стал перебирать вещи Анатолия. Тогда он и увидел комсомольский билет сына, раскрыл его, долго смотрел на фотографию...

Но сейчас он как бы пропустил слова Анатолия мимо ушей. Только одна мысль — о Вере — занимала Валицкого. И не то спрашивая, не то утверждая, он произнес будто про себя:

— Значит, она осталась там. У немцев...

Анатолий молчал.

— Ну, а почему ты не пошел к ее родителям, когда вернулся? — устало спросил Федор Васильевич.

— Но я был там, в первый же день! — торопливо и даже радостно, точно почувствовав твердую почву под ногами, ответил Анатолий. — Только я... никого не застал.

Валицкий молчал, пытаясь осмыслить все то, что услышал от сына. Да, теперь в его рассказе была внутренняя логика. Если все произошло так, как говорит Анатолий, то ему и в самом деле трудно было помочь Вере...

Но, размышляя об этом, невольно стараясь оправдать Анатолия, Федор Васильевич понимал, что непреложным оставался один факт, только один: Анатолий бросил ее. Оставил доверившуюся ему девушку у немцев. Сам спасся, а ее оставил. И, вернувшись, побоялся пойти к ее родителям, рассказать все, как было. Он повел себя как трус. Трус...

Внезапно Валицкому пришла в голову новая мысль.

— Скажи, Толя, — с надеждой проговорил он, — ты рассказывал мне, что был там... Ну, в ГПУ. — Он всегда называл это учреждение по-старому. — Надеюсь, что ты им сообщил все, как было? Ведь, может быть, у них есть какие-нибудь возможности узнать, что с ней случилось, как-то помочь?

— Я сказал там то, что мне было поручено сказать. Или ты хотел бы, чтобы меня задержали для бесконечных допросов и расследований? Чтобы помешали пойти на фронт?..

— Ты действительно собираешься идти на фронт, Толя? — спросил Валицкий, и эти слова вырвались у него непроизвольно.

— То есть?.. Я не понимаю твоего вопроса, — ошеломленно, с испугом в голосе проговорил Анатолий.

До сих пор никому из окружающих Анатолия людей и в голову не приходило усомниться в чистоте его намерений. Но теперь такой человек появился. И человеком этим был его отец.

И, поняв, что отцу удалось проникнуть в то, в чем он не признавался никому, даже самому себе, Анатолий повторил, на этот раз уже громко и вызывающе:

— Я не понимаю твоего вопроса!

— Видишь ли, Толя, — неожиданно для самого себя спокойно и как-то отрешенно произнес Федор Васильевич, — очевидно, у нас разные взгляды на жизнь. Или... как бы это тебе сказать... на свободу выбора. Мне начинает казаться, что для тебя в любой ситуации есть альтернатива. А я думаю, что в жизни каждого человека бывают такие моменты, когда возможности второго решения нет.

— К чему все эти красивые слова, — сдавленным голосом сказал Анатолий. — Тебе не терпится получить на меня похоронную, стать отцом героя? Альтернатива! Ты всю жизнь умел ее находить для себя, всю жизнь, сколько я тебя помню. Все вокруг изо дня в день, из года в год критиковали тебя, а ты? Много обращал ты на эти разговоры внимания? Как же! "Ты царь, живи один!" И сейчас ты будешь по-прежнему сидеть у себя в кабинете, заперев дверь на ключ и выключив телефон, чтобы, боже сохрани, тебя кто-нибудь не обеспокоил, — и в тысячу первый раз читать своего Витрувия, а в меня в это время будут стрелять...

Анатолий умолк, задохнувшись.

Федор Васильевич стоял неподвижно, ссутулясь и низко опустив голову. Наконец он сказал едва слышно:

— Но я же стар, Толя, и я... люблю тебя!

— Ах, ты стар! Новый аргумент, последний довод короля! Он, видите ли, меня любит и поэтому посылает на смерть? Ты помнишь карикатуру в "Крокодиле" в прошлом году: Петэн обращается к закованной в цепи Франции: "Мадам, я уже стар для того, чтобы любить вас, но предать еще в состоянии". Так вот, гони меня под пули! В меня уже стреляли, я знаю, как это делается!

Валицкий молчал. Он чувствовал себя совершенно разбитым, униженным. Всего лишь полчаса назад он не сомневался в том, что имеет моральное право судить сына. Ему казалось, что сам он за эти дни, прошедшие с начала войны, изменился, стал другим... Что же, сын напомнил ему о его собственном месте в жизни. Такова расплата.

Анатолий же внутренне торжествовал. Слова, аргументы, столь вовремя родившиеся в его мозгу, несомненно, произвели на отца такое неожиданное впечатление, нанесли такой удар, что он явно не может оправиться. И Анатолий вновь почувствовал себя во всем правым, неуязвимо правым. Человека надо судить по тому главному, что он сделал, а не по каким-то деталям и сопутствующим обстоятельствам. В данном же случае главное заключается в том, что он получил важное задание и выполнил его. А на фронт он еще пойдет. Пусть не завтра и не послезавтра, но обязательно пойдет. К тому же разве он укрывается? Он студент последнего курса и имеет право на отсрочку.

Он победно и с сознанием оскорбленного достоинства посмотрел на поникшего, сгорбившегося отца и снисходительно сказал:

— Хорошо. Не будем об этом больше говорить. В конце концов, я и не думал тебя обижать. Ты сам начал этот разговор...

Он застегнул наконец рубашку, надел пиджак и, вытащив из кармана красную нарукавную повязку, направился было к двери, но остановился и нерешительно проговорил:

— Если снова позвонит Королев, то ты ему скажи... Ну, что Вера уехала раньше, и я о ней ничего не знаю... Впрочем, нет... — Анатолий умолк на мгновение, подумав, что снова окажется в двусмысленной ситуации, если Вера вернется и расскажет своему отцу все, как было в действительности. — Впрочем, нет, — повторил Анатолий, — просто скажи, что я зайду к нему сам и все объясню.

Он произнес эти слова, понимая, что таким образом выигрывает время. В конце концов, судя по тому, что Королев ни разу не подходил к телефону, он почти не бывает дома. Следовательно, всегда можно будет сослаться на то, что его трудно застать...

И, уже успокоенный, Анатолий направился в переднюю, на ходу надевая на рукав повязку.

...Некоторое время Федор Васильевич стоял неподвижно. Потом медленно пошел к себе в кабинет.

"Хорошо, что Маши нет дома", — устало подумал он, вспомнив, что жена ушла к приятельнице.

В кабинете Федор Васильевич окинул рассеянным взглядом книжные шкафы, картины на стенах, но не испытал при этом привычной радости. Все это: и картины, и книги, и любимый письменный стол, и мягкие, потертые кожаные кресла — показалось ему чужим и ненужным. Вернулся в столовую, написал жене записку, что устал и раньше ляжет спать. Взял из спальни белье, постелил постель в кабинете на кушетке. Закрыл дверь на ключ. Тяжело опустился в кресло.

Итак, он получил второй удар с тех пор, как началась война. Первый ему невольно нанес тогда, по телефону, его друг, доктор Осьминин. Но этот, второй, оказался намного сильнее.

"Ложь, ложь, — повторял про себя Валицкий, думая о сыне, — во всем ложь!"

"Но как это могло случиться, — мучительно размышлял он, — когда это началось? Он всегда казался мне прямым и честным... Казался, — мысленно повторил с горечью Федор Васильевич. Но теперь обнаружилось, что у него нет совести. Именно в этом все дело — нет совести. Нет того стержня, который держит человека, заставляет его смело смотреть в лицо и людям и испытаниям. Жизнь — это переплетение дорог, прямых и окольных. Мой сын шел по окольной, делая вид, что идет по прямой. Отдает ли он себе в этом отчет? Ведь обмануть можно не только других, но и себя самого...

Почему он не плакал, не кричал, не бился головой о стенку, сознавая, что та девушка в руках немецкой солдатни?

"Право выбора... альтернатива..." — что я такое говорил, к чему?

Ведь все это для него пустые звуки, мертвые, книжные понятия. Все блага мира не стоят слезы ребенка, убеждал Достоевский. Ха-ха, "достоевщина"!.. Но за что-то он должен быть готов умереть?! Пусть не за доверившуюся ему женщину, пусть за комсомольский билет. "Спрятал под подкладкой пиджака..." Боже мой, ведь его комсомольский билет мирно лежал в ящике стола! Зачем, зачем он лжет?

И защищается всеми способами... Он хорошо прицелился, ударил отца в самое уязвимое место".

И вдруг Валицкому мучительно захотелось поговорить о том, что произошло, с кем-либо из близких людей. В его сознании затеплилась надежда, что, может быть, кто-нибудь поможет ему найти выход, как-то преодолеть обрушившееся на него несчастье... Но с кем поговорить, посоветоваться? С женой? Нет, это бесполезно. И, кроме того, было бы чрезмерно жестоко открыть ей правду о сыне...

Осьминин?..

После того как Андрей Григорьевич дал понять своему старому другу Валицкому, что резко осуждает его поведение, Федор Васильевич ни разу Осьминину не звонил.

Но сейчас ему больше всего на свете захотелось повидаться с человеком, с которым его связывала многолетняя дружба, который к тому же знал Анатолия, когда тот был еще ребенком...

Разумеется, Осьминин, несмотря на позднее время, находится у себя в больнице. Валицкий схватил телефонную трубку, назвал номер. Ему ответил женский голос.

— Пожалуйста, доктора Осьминина! — поспешив произнес в трубку Валицкий.

— Андрей Григорьевич здесь больше не бывает, — услышал он в ответ.

— То есть... как это не бывает? — недоуменно переспросил Валицкий. — Где же он?

— Попробуйте позвонить домой.

Федор Васильевич медленно положил трубку. "Что это значит? — подумал он. — Неужели Андрей переменил место? Ушел из больницы, в которой проработал столько лет?"

Он снова снял трубку, назвал номер домашнего телефона Осьминина. Голос Леночки, внучки старого доктора, он узнал сразу.

— Ты, Леночка? Это говорит Федор Васильевич. Твой дедушка дома?

— Нет, он не был дома уже три дня, только по телефону звонил.

— Но где же он, где?! — нетерпеливо воскликнул Валицкий.

— Разве вы не знаете, что он ушел в ополчение? — недоуменно сказала Леночка. — Разве он вам не говорил?..

Некоторое время Валицкий, ошеломленный этим известием, молчал. Наконец проговорил растерянно:

— Да, да... конечно...

И положил трубку на рычаг.

"Но как же так? — думал он. — Ведь Андрею почти столько же лет, как мне... К тому же у него грудная жаба..."

Значит, Осьминина нет. Ушел на фронт, даже не зайдя попрощаться, не позвонив по телефону... "Значит, я для него больше не существую, — с горечью подумал Валицкий. — Пустое место. Никчемный, бесполезный человек. Теперь вокруг меня никого нет. Совсем никого. Пустота".

Он долго сидел неподвижно. Из черной тарелки репродуктора, висящей на противоположной стене, до него доносились какие-то слова. Он попытался вслушаться.

Диктор говорил, что враг рвется к Пскову и Луге, ставя своей целью захватить Ленинград. Потом стал рассказывать о летчике, который, расстреляв весь свой боезапас, пошел на таран вражеского самолета, и обе объятые пламенем машины обрушились на скопление немецких войск... Некоторое время Валицкий слушал как бы два голоса параллельно — диктора и свой, внутренний. Потом откуда-то издали до него донеслись глухие удары зенитных орудий. "Что это? — устало подумал он. — А-а, самолеты".

Странно, что он не слышал сирены.

Однако вой сирены раздался в тот самый момент, когда он подумал об этом. И тотчас же из черной тарелки донесся голос:

— Граждане, воздушная тревога! Граждане, воздушная тревога!

Федор Васильевич машинально отметил, что свет у него в кабинете не горит и в других комнатах тоже. Следовательно, можно не заботиться о маскировке. Он подошел к окну. Увидел, как на Невском замедлил ход и остановился трамвай. С передней и задней площадок поспешно выскакивали люди. Постепенно исчезали прохожие, их точно заглатывали подъезды домов, арки ворот.

"Надо идти в подвал... — подумал Валицкий. — Не пойду! — решил он неожиданно. — Не пойду! Не хочу прятаться. Плевал я на этих проклятых немцев! Пусть бомбят! Я никуда не уйду".

Снова раздался грохот зениток, теперь уже совсем рядом. В воздухе запахло гарью.

— Не уйду, не уйду, не уйду! — с маниакальной настойчивостью повторял вслух Валицкий, выпрямляясь у открытого окна во весь свой высокий рост.

Теперь он уже знал, что ему надо делать.

...Он встал рано, когда в доме все еще спали. Побрился, тихо оделся и, не позавтракав, вышел из дома.

Он никогда не был там, куда сейчас направлялся, но быстро нашел нужный автобус, а затем пересел на трамвай. Через сорок минут он оказался перед большим четырехэтажным домом. К подъезду вела широкая, выщербленная каменная лестница.

"Интересно, кто строил этот дом?" — машинально подумал Валицкий. Он поднялся по лестнице, толкнул дверь, некогда застекленную, — теперь стекло заменяла фанера, — перешагнул порог и оказался в просторном каменном вестибюле. Здесь царил полумрак и было прохладно.

Валицкий разглядел, что стены вестибюля увешаны военными плакатами, а в отдалении стоит черная школьная доска, к которой кнопками приколоты листки бумаги с машинописным текстом. Некоторое время Валицкий нерешительно переминался с ноги на ногу, раздумывая, куда ему следует обратиться, потом поднялся по лестнице на второй этаж и пошел по коридору, присматриваясь к закрытым дверям. Наконец он увидел пришпиленный к двери кусок картона, на котором жирной тушью было выведено: "Штаб".

Федор Васильевич постучал, услышал "входите!" и толкнул дверь...

У окна, за письменным канцелярским столом, заваленным папками, сидел, склонившись над старинной с огромной кареткой пишущей машинкой, человек в гражданской одежде, с красной повязкой на рукаве и сосредоточенно что-то печатал, с силой ударяя по клавишам указательным пальцем.

— Здравствуйте, — сказал Валицкий и поклонился.

Человек занес палец над клавиатурой, но задержал его в воздухе, поднял голову и вопросительно посмотрел на высокого седовласого человека в синем шевиотовом костюме.

Валицкий приблизился к столу, держа в вытянутой руке серый листок-повестку:

— Э-э... Простите великодушно! Куда мне надлежит обратиться?

Человек с нарукавной повязкой взял повестку и прочел вслух:

— Валицкий Федор Васильевич...

— Так точно, — поспешно сказал Валицкий, полагая, что это единственное знакомое ему выражение из военного лексикона будет здесь наиболее уместным. И тут же, боясь показаться невежливым, спросил: — А с кем имею честь?..

Сидящий за столом человек несколько удивленно посмотрел на него и ответил:

— Моя фамилия Сергеев. Помначштаба. Ваш паспорт и военный билет.

"Ну вот, ну вот!.. — застучало в висках Валицкого. — Сейчас все это и произойдет".

Он медленно опустил руку во внутренний карман пиджака, долго ощупывал бумажник, наконец вытащил, достал из него паспорт и военный билет и положил документы на стол.

Сергеев взял их не сразу. Он отодвинул машинку, перебрал несколько папок из лежащей на столе стопки, выбрал одну, открыл и стал перелистывать подшитые бумаги, повторяя про себя: "Та-ак... Валицкий Фе Ве... Валицкий Фе Ве..." Потом сказал: "Есть, нашел" — и взял паспорт Федора Васильевича. Он долго изучал его, перелистал до последней страницы, снова взглянул в раскрытую папку, наконец поднял голову и, глядя на Валицкого, неуверенно произнес:

— Тут какая-то путаница, товарищ. Мы, правда, строителей требовали... Но в списках вы числитесь с тысяча восемьсот восемьдесят пятого года рождения. А по паспорту с семьдесят шестого. Сколько же вам лет?

В другое время Федор Васильевич обязательно поправил бы человека, говорящего "с года рождения", ехидно заметив, что буква "с" здесь совершенно лишняя.

Но теперь ему было не до словесного пуризма. Более того, боясь обидеть Сергеева, он, подражая ему, сказал:

— Я действительно с тысяча восемьсот семьдесят шестого года рождения. Мне шестьдесят пять.

Эти последние слова Валицкий произнес таким голосом, будто признавался в смертельном грехе.

— Но тогда... — с еще большим недоумением начал было Сергеев, быстро взял военный билет Федора Васильевича, посмотрел его и закончил: — Ну, конечно! Вы же давно сняты с военного учета!..

Он улыбнулся, закрыл военный билет, взял со стола паспорт и, сложив их вместе, протянул Валицкому:

— Что ж, папаша, пусть повоюют те, кто помоложе. А у вас года солидные, заслуженные...

Валицкий заносчиво, срываясь на фальцет, крикнул:

— Я вас не спрашиваю, какие у меня, как вы изволили выразиться, года! Мне... мне лучше знать! Я получил повестку и явился. И, насколько могу судить, вы не уполномочены определять возрастной ценз! Мне доподлинно известно, что в ополчение принимают людей такого же возраста, как и мой!

— Не могу понять, чего вы расшумелись, папаша, — миролюбиво произнес Сергеев. — За то, что явились, спасибо от лица службы. И вообще молодец, что готовы бить врага... Но сами понимаете, что...

— Я ничего не понимаю и понимать не желаю, кроме одного, — оборвал его Валицкий, — я явился по повестке, чтобы быть зачисленным в ополчение! И со-благово-лите произвести необходимое оформление!

— Но поймите же, что невозможно! — сказал Сергеев уже сердито. — Вам же шестьдесят пять лет!

— В речи Сталина не сказано, что имеются какие-либо возрастные ограничения, — отпарировал Валицкий, довольный собой, что сумел сослаться на Сталина, — потрудитесь перечитать эту речь!

— При чем тут речь товарища Сталина? — резко сказал Сергеев и встал. — Я же толком объясняю, что принять вас в ополчение невозможно. По возрасту невозможно! В конце концов, — продолжал он уже мягче, — вы можете участвовать в обороне иным путем, скажем, дежурить по подъезду или на чердаке, следить за светомаскировкой, оказывать первую помощь пострадавшим от воздушных налетов...

— К кому мне надлежит обратиться? — прервал его Валицкий и поджал свои тонкие губы.

— То есть в каком смысле? — не понял Сергеев.

— Я спрашиваю: какое руководящее лицо занимает здесь вышестоящее положение?

Сергеев пожал плечами:

— Начальник штаба. Но, повторяю, это совершенно бесполезно! К тому же его сейчас нет на месте.

— Но кто-нибудь же на месте есть? — уже с отчаянием воскликнул Валицкий.

— Есть комиссар дивизии. Но я еще раз повторяю, уважаемый Федор Васильевич...

— Не трудитесь. Где я могу найти... э-э... комиссара?

— По коридору направо третья дверь, — буркнул Сергеев, демонстративно подвинул ближе пишущую машинку и ткнул указательным пальцем в клавишу.

— Честь имею! — бросил Валицкий. Он схватил со стола свою повестку и документы, круто повернулся и пошел к двери, стараясь идти так, как ходят военные на парадах, — откинув плечи, выпятив грудь и высоко поднимая ноги.

Валицкий узнал его сразу. Лишь взглянул на сидевшего за столом человека, на его изрезанное морщинами лицо, подстриженные ежиком короткие волосы, он понял, что отец Веры, приходивший к нему в самом начале войны и, следовательно, лишь вчера звонивший ему по телефону, и комиссар дивизии — одно и то же лицо. Он поспешно сунул в карман свои документы и, впадая в состояние, близкое к паническому, подумал: "Что же мне делать? Что делать?! Повернуться и уйти, скрыться, не сказав ни слова?" Но пока Федор Васильевич, стоя на пороге, тщетно старался принять какое-нибудь решение, Королев его опередил.

Он, видно, тоже узнал Валицкого, резко встал, быстро, почти бегом пересек комнату и, остановившись против него, глухо спросил:

— Что-нибудь о Вере, да? Вернулся ваш сын?

"Ну вот, — подумал Валицкий, — круг замкнулся".

— Говорите же! — резко и неприязненно сказал Королев и, так как Валицкий все еще молчал, снова спросил, но уже иным голосом: — С ней... что-нибудь случилось?

И в этот момент Федор Васильевич со всей остротой, с предельной ясностью понял, что не в его судьбе — старого и никому не нужного человека — сейчас дело, а именно в судьбе Веры, и он не может, не имеет права говорить сейчас с Королевым о чем-либо, что не связано с ней.

— Мой сын вернулся, — проговорил он тихо.

— Ну, а Вера, Вера?!

— Вы разрешите мне сесть? — спросил Валицкий, чувствуя, что ноги плохо держат его.

— Конечно, садитесь, — быстро сказал Королев, указывая на стул у стола и сам возвращаясь на свое место.

Валицкий пошел к стулу. Он двигался медленно, точно желая продлить это расстояние, увеличить его до бесконечности.

Наконец он сел, поднял голову и встретился глазами с Королевым.

И снова Федор Васильевич подумал, что он пришел сюда с повесткой, убежав от своих мыслей, от сына, которого больше не хотел видеть, а первый его долг заключался в том, чтобы отыскать Королева и сказать ему то, что должен бил сказать.

— Ваша дочь осталась у немцев, — выговорил Федор Васильевич на одном дыхании, исключая для себя возможность какого-либо лавирования.

— Как... осталась у немцев? — ошеломленно повторил Королев.

— Они возвращались в Ленинград, но поезд подал под бомбежку. Они...

И он коротко, но точно, ничего не пропуская, будто на суде под присягой, пересказал то главное, что понял вчера из рассказа Анатолия.

Некоторое время Королев молчал.

Потом медленно, точно спрашивая самого себя, проговорил:

— Но... почему же он не пришел к нам? Ведь он бывал у нас дома, адрес знает...

— Анатолий утверждает, — сказал Валицкий, — что приходил тотчас же после возвращения, но никого не застал дома.

Он хотел добавить, что ему самому это объяснение кажется жалкой отговоркой, что Анатолий, конечно, мог бы отыскать родителей Веры, оставить, наконец, записку в двери... Но промолчал.

— Так... — произнес Королев, — не застал, значит.

И вдруг Валицкий увидел, что огромные кулаки Королева сжались и на лице его появилось жесткое, суровое выражение.

— Не хочу его защищать, — произнес Валицкий, — но я прошу понять... ведь он... почти мальчик... Ему ни разу не приходилось попадать в такую ситуацию...

Он умолк, понимая, что говорит не то, что вопреки самому себе пытается как-то защитить Анатолия.

— Си-ту-ацию? — недобро усмехнулся Королев, вкладывая в это, видимо, непривычное для него иностранное слово злой, иронический смысл. — Что ж, теперь ситуация для всех необычная.

— Да, да, вы, конечно, правы! — сказал Валицкий. — И... я не защищаю его, — сказал он уже тише, покачал головой и повторил: — Нет. Не защищаю...

Королев снял со стола свои длинные руки. Теперь они висели безжизненно, как плети.

Но уже в следующую минуту он проговорил спокойно и холодно:

— Ладно. Говорить, кажись, больше не о чем. Спасибо, что пришли, однако. Отыскали все-таки.

Он умолк и добавил уже иным, дрогнувшим голосом и глядя не на Валицкого, а куда-то в сторону:

— Как же я матери-то скажу...

И тут же, подавляя слабость, сказал снова спокойно и холодно:

— Ладно. Спасибо. Ну, а затем — извините. Дел много.

Он мотнул головой, чуть привстал, не протягивая Валицкому руки, затем открыл ящик стола и вынул оттуда какие-то бумаги.

Федор Васильевич не шелохнулся. Он чувствовал, что если встанет, то не сможет сделать и шага.

Королев поднял голову от своих бумаг и, нахмурившись, поглядел на Валицкого, точно спрашивая, почему он еще здесь.

И тогда Федор Васильевич сказал:

— Простите, но... я к вам по личному делу пришел.

— Так разве вы не все сказали? — быстро и с надеждой в голосе спросил Королев.

— Нет, нет, к тому, что я сказал, мне, к сожалению, добавить нечего. Только... видите ли, мы сейчас встретились совершенно случайно... Я вам сейчас все объясню, это займет совсем немного времени, — поспешно заговорил Валицкий, собирая все свои силы. — Дело в том, что я получил повестку. Вот...

Он опустил руку в карман, отделил листок бумаги от остальных документов, вытащил его и положил на стол.

Королев взглянул на повестку и на этот раз уже с любопытством посмотрел на Валицкого:

— Вы что же?.. Записывались?

— Да, да, совершенно верно, я записался. Но дело в том... речь идет о моем возрасте.

— Сколько вам лет?

— Шестьдесят пять.

Королев пожал плечами и сказал:

— Ну, значит, кто-то напортачил.

Он снова поглядел на повестку. Потом перевел взгляд на Валицкого, сощурил свои окруженные густой паутиной морщин глаза.

— Надо полагать, что, записываясь в ополчение, вы сделали это... ну, так сказать, символически. А теперь удивляетесь, что получили повестку. Мы запросили к себе в дивизию строителей из городского штаба, вот нам вас и передали... Что ж, вопрос ясен, товарищ Валицкий, бумажку эту вам послали по недосмотру. Сами понимаете, когда вступают десятки тысяч людей... Словом, вопроса нет. Тех, кто вас зря побеспокоил, взгреем. Повестку оставьте у меня.

Валицкий побледнел. Резкие слова были уже готовы сорваться с его губ, но он заставил себя сдержаться. Он вспомнил, как пренебрежительно и высокомерно принял Королева, когда тот пришел справиться о дочери. Точно старорежимный барин, стоял он тогда на до блеска натертом паркете в окружении своих картин, книжных шкафов и тяжелой кожаной мебели и неприязненно глядел на этого путиловского мастерового...

"Что ж, — горько усмехнулся Валицкий, — можно себе представить, какое у него сложилось обо мне мнение..."

— Вам никого не надо "греть", — сдержанно проговорил Федор Васильевич. — Дело в том, что я действительно хочу вступить в ополчение. Но ваш подчиненный — его фамилия Сергеев — решительно мне в этом отказал. Я знаю, что в вашей компетенции...

— Паспорт и военный билет у вас с собой? — прервал его Королев.

— Да, да, конечно!

Валицкий снова полез в карман, чувствуя, что ладонь его стала мокрой от пота, вынул документы и протянул их Королеву. Тот мельком просмотрел их, положил на стол, придвинул к Валицкому и сказал:

— Что ж, все верно. Вы тысяча восемьсот семьдесят шестого года рождения, необученный, с военного учета давно сняты. Товарищ Сергеев поступил совершенно правильно.

Из всего, что сказал Королев, Валицкого больше всего уязвило слово "необученный". Оно показалось ему оскорбительным.

Но он сдержался и на этот раз.

— Я архитектор и инженер, — сказал он со спокойным достоинством, — и не сомневаюсь, что вам понадобятся не только те, кто может колоть... ну, этим, штыком или... э-э... стрелять из пушек. Наконец, я русский человек и...

— Ничего не могу сделать, — снова прервал его Королев.

— Но вы должны, вы обязаны что-нибудь сделать! — воскликнул Валицкий, чувствуя, что слова его звучат неубедительно, беспомощно.

Однако он с удивлением заметил, что именно это его восклицание как-то подействовало на Королева. Тот слегка наклонился к Валицкому и сказал уже менее сухо и отчужденно:

— Но как же вы не понимаете, что на войне каждый человек занимает свое место! Вы человек... немолодой, видный архитектор. Вас должны эвакуировать в тыл страны... Ваши руководители явно что-то прошляпили. Если хотите, я позвоню в Ленсовет и...

Слышать это было уже выше сил Валицкого.

— Вы никуда не смеете звонить! — взвизгнул он, теряя контроль над собой. — Если угодно знать, я был у самого Васнецова и решительно отказался куда-либо уезжать! Я понимаю, что глубоко несимпатичен вам, что мой сын...

Федор Васильевич запнулся, закашлялся и сказал уже тише:

— Но... это все-таки не дает вам права...

Он замолчал, поняв, что говорит не то, что нужно, что его слова наверняка оскорбили Королева, и опустил голову, точно готовясь принять заслуженный удар.

Но удара не последовало.

— Вот что, Федор Васильевич, — неожиданно мягко проговорил Королев, — про это сейчас... не надо. Горе у меня действительно большое. Единственная дочь... Однако нрава вымещать свое горе на другом никому не дано, это вы правильно сказали. И не об этом идет речь. Но сейчас время суровое, враг рвется к Ленинграду. В ополчение и в истребительные батальоны уже вступили тысячи людей. И еще хотят вступить... Среди них есть люди и старые и больные... Вот вы и подумайте: можем ли мы их всех принять? Ведь на фронте не цифры нужны, а люди, боеспособные люди. А цифирью баловаться сейчас не время. Вот я вас и спрашиваю: как бы вы поступили на моем месте?

— Сколько вам лет, Иван Максимович? — неожиданно спросил Валицкий.

— Мне? — переспросил Королев. — Что ж, лет мне тоже немало... Но жизнь-то моя была, наверное, не такой, как ваша. Я не в осуждение говорю, отнюдь, просто раз уж разговор зашел. Всю гражданскую довелось на фронтах провести да и в мировую почти четыре года винтовку из рук не выпускал — вот как у меня дела сложились... А теперь, Федор Васильевич, хочу вам сказать: за желание фронту помочь — спасибо. Берите свои документы и спокойно идите домой.

— Я не могу, — почти беззвучно проговорил Валицкий.

— Это в каком же смысле не можете?

— Если я вернусь, значит... значит, мне не к чему жить, — все так же тихо и будто не слыша вопроса Королева, проговорил Валицкий.

— Ну, — развел руками Королев, — это уж я, убейте, не понимаю.

— Я, наверное, не все правильно делал в жизни, — сказал Валицкий. — Вот и сына не сумел воспитать... Я очень одинокий человек. И если сейчас я не буду с людьми, не буду там, где решается их судьба, то жить мне не для чего. Я понимаю, что на словах все это звучит наивно. Но мне просто трудно сейчас выразить свои мысли. Я хочу сказать, что мне... мне страшно от сознания, что вы окончательно откажете. Для вас это вопрос чисто формальный. А для меня... Я просто тогда не знаю, как дальше жить...

Он умолк и подумал: "Ну вот. Теперь я сказал все. Все до конца".

Королев молчал.

"Наверно, я не сумел объяснить ему. Не нашел убедительных слов", — с отчаянием подумал Валицкий.

— Война — жестокая вещь, Федор Васильевич, — заговорил наконец Королев, — жестокая и простая. На войну идут не для... искупления, а чтобы разбить врага и защитить Родину. Наверное, вам это покажется арифметикой, ну... вроде как дважды два. Но только сейчас в этой арифметике вся суть. Себя искать на войне — другим накладно будет. И если...

— Да, конечно, я понимаю, — перебил его Валицкий, — я знаю наперед все, что вы скажете, — "интеллигентщина" и тому подобное. Да, да, согласен, заранее говорю: вы правы! Но сказать вам то, что сказал, я был должен, именно вам! Ведь это судьба какая-то, рок, что на этом месте оказались именно вы! Впрочем... — он устало и безнадежно махнул рукой, — наверное, я опять говорю не то, что нужно...

Королев усмехнулся.

— Слово "интеллигентщина" сейчас не в моде, интеллигенция у нас в почете... — И, сощурившись, он жестко сказал: — Очень много вы со своей персоной носитесь, товарищ Валицкий. — Он побарабанил пальцами по столу и уже более мягко добавил: — Что с вами и вправду несчастье приключилось, я понимаю, вижу. Только вы и в горе больше всего о себе страдаете.

Валицкий опустил голову. Он уже чувствовал, что не смог найти общего языка с этим суровым, точно из одного камня высеченным человеком, знал, что через минуту придется уйти, уйти ни с чем. Что ж, надо взять себя в руки. Попытаться сохранить достоинство.

— Значит, вы мне отказываете, — сказал Валицкий с трудом, стараясь говорить спокойно. — Что ж, видимо, вы правы... — Он помолчал немного и, усмехнувшись, добавил: — Вряд ли кому-нибудь нужен шестидесятипятилетний необученный старик.

Королев некоторое время молча барабанил пальцами по столу. Потом неожиданно спросил:

— Строительное дело хорошо знаете?

— Но... но помилуйте!.. Я академик архитектуры! Я строил столько домов...

— Дома сейчас строить не ко времени, — сухо прервал его Королев. — Сейчас дома не строят, а разрушают. Я спрашиваю: в фортификационном деле разбираетесь? Ну, в строительстве оборонительных сооружений, траншей, дотов, заграждений?

— Каждый элементарно грамотный архитектор...

— Хорошо, — снова прервал его Королев.

Он взял лежащую поверх паспорта и военного билета повестку и несколько мгновений смотрел на нее, точно изучая. Потом обмакнул перо в стоящую на столе школьную чернильницу-"невыливайку" и что-то написал на уголке серого листочка бумаги. Придвинул повестку к Валицкому и деловито сказал:

— Пройдете в строевой отдел. Третий этаж, там спросите.

Валицкий схватил листок и прочел: "Зачислить. Королев". Ниже стояла дата.

Федор Васильевич хотел что-то сказать, но почувствовал, что не может вымолвить ни слова.

Наконец он произнес сдавленным голосом: "Спасибо", — встал и медленно пошел к двери, сжимая в руках повестку.

У самого порога он остановился и так же медленно вернулся к столу.

— Иван Максимович, — проговорил он едва слышно, — я никогда не видел вашей дочери. И мне хочется... Скажите, какая она была?

Он увидел, как по строгому, неподвижному и, казалось, недоступному для проявления каких-либо эмоций лицу Королева пробежала дрожь.

— Зачем это вам? — глухо спросил он.

— Я хочу знать. Я должен это знать, — настойчиво повторил Валицкий. — Я хочу представить... видеть ее... я прошу вас сказать...

Королев прикрыл глаза широкой ладонью:

— Росту невысокого... Маленькая такая... На врача училась...

Он хотел добавить что-то еще, но не смог. Едва слышно он повторил: "Маленькая..." И снова умолк. Потом сделал несколько судорожных глотков, встал и подошел к окну.

— Идите, товарищ Валицкий, — сказал он наконец, не оборачиваясь. — Ну? Идите же!..

7

Рано утром 11 июля в палатку Звягинцева вошел капитан Суровцев и доложил, что его вызывает командир дивизии, занявшей вчера позиции на центральном участке.

Звягинцев удивился:

— Может быть, он меня вызывает?

— Никак нет, приказано явиться мне, — ответил Суровцев, но пожал при этом плечами, как бы давая понять, что он и сам недоумевает, почему приказано явиться ему, а не майору, которому он подчинен.

Суровцев был чисто выбрит, свежий подворотничок узкой белой полоской выделялся на покрытой загаром шее, поблескивали голенища начищенных сапог — он явно готовился к предстоящей встрече с начальством.

"Странно, — подумал Звягинцев, — неужели в дивизии не знают, что батальон находится в моем распоряжении? К тому же я представитель штаба фронта, и об этом известно полковнику Чорохову. Но, может быть, он не имеет отношения к этому вызову?"

— Вам сообщили, зачем вызывают? — спросил он.

Суровцев снова пожал плечами.

— Насколько я мог понять, для получения какого-то боевого задания. Приказано иметь при себе все данные о личном составе и вооружении. Разрешите взять вашу машину, товарищ майор? На моей резину меняют.

— Подождите, — сказал Звягинцев, — я что-то не пойму. Батальон подчинен мне, а я — штабу фронта. Вы об этом-то сказали?

— Пробовал, товарищ майор. — Суровцев виновато улыбнулся. — Только он на меня так гаркнул в трубку, что даже в ухе зазвенело.

— Кто гаркнул?

— Да комдив же! Полковник Чорохов. В моем ты, говорит, теперь подчинении, и точка!

"Нелепость какая-то! — с раздражением подумал Звягинцев. — Неужели это результат вчерашнего?.."

Накануне, возвращаясь из района работ батальона, Звягинцев решил заехать посмотреть, как идет строительство окопов и ходов сообщения в недавно прибывшей чороховской дивизии.

Там он увидел, как какой-то высоченного роста усатый военный в накинутой на плечи плащ-палатке медленно ходит вдоль только что вырытых окопов, измеряя суковатой палкой их глубину. Недавно прошел дождь, и военный скользил подошвами сапог по раскисшей земле. Он то спрыгивал в окоп, то с юношеской ловкостью выбирался на поверхность и наконец остановился у пулеметной позиции.

Пулеметчик, совсем еще молодой красноармеец, попытался было вскочить, когда подошел командир, но тот заставил его лечь, сам улегся рядом, взялся за пулемет и неожиданно дал длинную очередь.

Видимо, пули просвистели прямо над головами работающих впереди красноармейцев, потому что все они поспешно прижались к земле.

— Немцам тоже так кланяться будете? — гаркнул, вставая и выпрямляясь во весь свой огромный рост, усатый.

— Послушайте... товарищ! — возмущенно крикнул Звягинцев. — Что это за фокусы вы тут показываете? Людей перестреляете!

Он не видел знаков различия этого военного, не его звание сейчас мало интересовало Звягинцева.

Командир в плащ-палатке обернулся, оглядел Звягинцева с головы до ног, шевельнул длинными усами и спросил:

— А ты откуда взялся, майор?

— Не знаю, обязан ли я вам докладывать... — начал было Звягинцев, но человек, перед которым он теперь стоял, резко прервал его:

— Обязан, раз находишься в расположении моей дивизии.

Звягинцев понял, что перед ним полковник Чорохов.

По слухам, Чорохов был когда-то матросом, участвовал в штурме Зимнего. Говорили, что, окончив военную академию и став командиром, он так и не расстался с некоторыми привычками матросской юности. Это Звягинцев теперь и почувствовал.

Доложив о себе, Звягинцев, однако, не удержался, сказал сдержаннее, чем прежде, но все же осуждающе:

— Кругом же люди работают, товарищ полковник! Ваши же бойцы.

— Вот именно — бойцы! — протрубил Чорохов. Проворчал еще что-то и пошел дальше вдоль окопов, противотанковых рвов, проволочных заграждений.

И вот теперь, вспоминая об этом происшествии, Звягинцев подумал: "Может быть, между тем, что произошло вчера, и сегодняшним приказом Чорохова есть какая-то связь?"

Но тут же откинул эту мысль: в то, что Чорохов сводит мелкие счеты, он не мог поверить.

Суровцев вытащил из брючного кармана свои именные часы, взглянул на них и сказал:

— Так как же, товарищ майор, машину вашу взять разрешите?

Звягинцев раздумывал, как правильнее поступить. Отпустить Суровцева одного? Или протестовать? Этот Чорохов явно склонен к самоуправству. Видимо, следует немедленно связаться с генералом Пядышевым. Но как? У Звягинцева не было прямой телефонной связи с Гатчиной, где располагалось командование Лужской группы войск. Чтобы позвонить туда, все равно надо ехать в дивизию...

— Хорошо, — сказал наконец Звягинцев нетерпеливо переминающемуся с ноги на ногу Суровцеву, — поедем вместе. Какие документы вы взяли?

— Данные о личном составе и вооружении.

— Захватите еще схему минных полей.

— Слушаю, товарищ майор. Я и сам думал...

Звягинцев сел в машину рядом с комбатом. Он умышленно сел не на переднее место, которое по неписаному армейскому закону обычно занимал старший начальник, а рядом с капитаном, как бы желая подчеркнуть, что в данном случае не претендует на старшинство.

Настроение у Звягинцева было испорчено: перспектива разговора с Чороховым мало улыбалась ему.

Молчал и Суровцев, видимо понимая состояние майора.

Штаб стрелковой дивизии Чорохова располагался в городе Луге, то есть примерно в тридцати километрах от района, где работал в предполье оборонительной полосы батальон Суровцева.

Они ехали по тому пути, который относительно недавно проделали в обратном направлении.

Но теперь эту дорогу нельзя было узнать. Пустынная, почти безлюдная той светлой июньской ночью, теперь она была совсем иной. Навстречу им двигались войска — бойцы, идущие строем и цепочками по дороге и обочинам, военные грузовики, тягачи с орудиями.

Разговорову приходилось то и дело прижимать "эмку" к обочине, пропуская воинские колонны, бронетранспортеры и танки.

Звягинцев смотрел в окно машины, и настроение его постепенно менялось. Он не знал, принадлежат ли все эти бойцы, грузовики, орудия и танки дивизии Чорохова, или они разойдутся по ответвлениям дороги на другие участки Лужского рубежа. Но как бы то ни было, вид больших войсковых колонн, орудий и танков радовал.

— Сила! — произнес Разговоров, в очередной раз останавливая машину, чтобы пропустить орудия крупных калибров — шестидюймовки, длинноствольные пушки, короткие гаубицы и противотанковые "сорокапятки". Он вышел из машины и стал у обочины, широко раскрытыми глазами глядя на проходящие войска.

Звягинцев тоже вышел и по появившейся в последнее время привычке взглянул вверх. А если внезапный налет немецкой авиации?

Однако сегодня было пасмурно, облака кучевые, низкие, уже накрапывал дождь. Вероятно, поэтому командование и рискнуло продолжать переброску войск в дневное время. "А может быть, противнику снова удалось продвинуться, и штаб фронта вынужден спешно перебрасывать войска, не считаясь со временем суток?" — подумал Звягинцев.

Работая в штабе округа, а затем — фронта, Звягинцев оперировал масштабами дивизий, корпусов, армий. А теперь он превратился в обычного армейского майора, живущего прежде всего интересами своей части. И сейчас ему было трудно представить себе характер предстоящих операций. Что это за войска? — спрашивал себя Звягинцев. Переброшены ли они сюда с других участков фронта, или это резервы, присланные Ставкой? Один факт несомненен: на Лужской линии обороны сосредоточиваются крупные силы.

Но раз это так, то, следовательно, именно здесь решено дать сокрушительный отпор немцам, отбросить их, погнать назад, разгромить.

— Смотрите, товарищ майор, а ведь это курсанты! — обратился к нему Суровцев.

Звягинцеву достаточно было приглядеться, чтобы по петлицам узнать курсантов артиллерийских училищ. Радость сразу померкла. "Даже курсанты! — подумал он. — Значит, всех собрали, всех подчистую!.. — И снова вспыхнула тревога: — А как же я? Неужели опять стану штабистом-тыловиком?"

— Слушай, капитан, — еще раз с тайной надеждой спросил он Суровцева, — ты уверен, что тебе сам Чорохов звонил?

Суровцев повернулся к нему:

— Как же тут ошибиться? Ко мне из штаба дивизии связь вчера ночью протянули. А на рассвете сразу звонок. "Кто?" — спрашиваю. В ответ бас, точно труба иерихонская: "Не "кто", а полковник Чорохов. Комбата Суровцева мне!" Прямиком, без всякого условного кода по таблице. И фамилию знает.

— Так, значит, "прямиком"... — задумчиво повторил Звягинцев.

— Товарищ майор, — сказал Суровцев, и в голосе его зазвучало что-то вроде обиды, — вы уж не думаете ли, что я сам в дивизию ехать напросился? Я даже с Пастуховым советовался, как быть. Он говорит: "Приказ старшего начальника. Ехать надо. Только майору доложи".

Он умолк.

— Ты правильно поступил, капитан, — твердо сказал Звягинцев и добавил как бы про себя: — Хотелось бы мне увидеть, как фашистские танки на наших минах взрываться будут...

Было около восьми утра, когда они въехали в Лугу.

Город уже стал фронтовым. Кое-где виднелись разбитые авиацией дома, на улицах чернели воронки от фугасных бомб. Связисты тянули провода, то и дело проходили военные грузовики, на перекрестках дежурили красноармейцы-регулировщики.

Командный пункт дивизии размещался в небольшом домике на северной окраине города. Над дверью еще висела вывеска "Городской совет Осоавиахима". Неподалеку стояли два грузовика-фургона, прикрытые зелеными сетями. Звягинцев невольно рассмеялся: на сетях были наклеены потертые изображения каких-то рощиц, озер с плавающими лебедями, — кому-то пришла в голову идея использовать для маскировки театральные декорации.

У крыльца стоял часовой. Взглянув на петлицы Звягинцева, он крикнул в открытую дверь:

— Товарищ лейтенант!

Через минуту на пороге появился лейтенант в начищенных до блеска сапогах.

— Доложите комдиву: майор Звягинцев и капитан Суровцев из инженерного батальона, — сказал ему Звягинцев.

Лейтенант взглянул на стоящего несколько в отдалении Суровцева и, снова переводя взгляд на Звягинцева, ответил:

— Полковник сейчас занят. Комбата приказано сразу к нему... Вы комбат, товарищ майор?

— Мы по одному делу, — резко ответил Звягинцев и прошел вперед.

Когда они вошли в комнату командира дивизии, Чорохов и какой-то немолодой бритоголовый майор стояли спиной к двери у прикрепленной к стене большой карты Лужского района.

Звягинцев отметил их покрытые грязью и пылью сапоги, гимнастерки, взмокшие на спинах, и понял, что полковник и майор только что вернулись с позиций.

Звягинцев громко произнес:

— Товарищ командир дивизии, майор Звягинцев и капитан Суровцев прибыли.

Чорохов резко повернулся, оглядел Звягинцева с головы до ног, пошевелил закрученными на концах в тонкие иглы усами и, обращаясь скорее к Суровцеву, чем к Звягинцеву, насмешливо спросил:

— Сколько комбатов в инженерном батальоне? А?

Суровцев сделал поспешный шаг вперед, краска проступила на его лице сквозь загар, он ответил:

— Я комбат, товарищ полковник. Капитан Суровцев.

— Так почему же он и не докладывает? — недовольно спросил Чорохов, переводя взгляд на Звягинцева. — Я его вызывал, а не вас, майор.

Стараясь не сорваться и не ответить резкостью, Звягинцев начал было:

— Разрешите, товарищ полковник...

— Не разрешаю... — отрубил Чорохов. — Закончу с комбатом, тогда поговорю с вами.

Первой мыслью Звягинцева было повернуться, пойти на узел связи, соединиться с генералом Пядышевым и доложить ему о возмутительном, на его взгляд, поведении комдива.

"Но тогда я не буду знать, о чем, в сущности, идет речь, — тут же подумал Звягинцев, — почему Чорохов позволяет себе игнорировать представителя штаба фронта и его задание..."

И хотя Звягинцев чувствовал себя отвратительно — на него больше не обращали внимания, — он все же решил остаться.

— Сведения о личном составе и вооружении привез? — громко спросил комдив, обращаясь к Суровцеву.

— Так точно, товарищ полковник, — поспешно ответил капитан.

— Сдашь потом начальнику штаба дивизии. Вот... майору. — Чорохов кивнул на бритоголового.

— У меня и схема минных заграждений с собой, — сказал Суровцев. — Вот...

Он потянулся к своему планшету, но Чорохов, точно отмахиваясь, остановил его движением руки:

— Да погодь ты со своими минами! Схемы сдашь в штаб. У тебя в батальоне все саперы?

— Так точно, все саперы, — недоуменно подтвердил Суровцев.

— Об этом пока забудь, — сказал Чорохов. — Хватит вам в земле ковыряться. Воевать надо, понял! Получай настоящее боевое задание. Передвинешь свой батальон на десять километров восточнее. Займешь оборону на моем левом фланге, а все твои теперешние минные поля станут моим предпольем. Ясно?

— Так точно, ясно, — машинально проговорил Суровцев. Но по тону его Звягинцев, по-прежнему стоящий посреди комнаты, понял, что капитану ничего не ясно. Да и сам он не понимал, что происходит.

"Что он, в своем уме, этот Чорохов, или просто чудит? — подумал Звягинцев. — Не собирается же он всерьез посадить в окопы саперную, плохо вооруженную часть, как пехоту? — Звягинцев невольно усмехнулся. — Интересно, приходилось ли ему хоть раз слушать лекции профессора Карбышева об использовании инженерных войск?"

А Чорохов, будто читая его мысли, буркнул:

— Ничего еще тебе не ясно, саперный комбат. А ну, давай сюда.

Он подошел к столу, сел, сдвинул к краю прямоугольные ящики полевых телефонов, разгладил карту и сказал вставшему за его плечом Суровцеву:

— Смотри на карту. Начальник штаба, объясни ему задачу.

Бритоголовый майор встал рядом с Чороховым, склонился над картой:

— Вот здесь, капитан, восточное участка, который занимает ваш батальон, находится населенный пункт Ожогин Волочек. Видите? — У майора был спокойный, усталый голос, и говорил он, точно учитель, разъясняющий ученику младших классов элементарную задачу. — Здесь, в Ожогином Волочке, — он опустил на карту указательный палец с коротко остриженным ногтем, — оборону займет наш сосед — дивизия народного ополчения.

— А какой ее участок? — спросил Суровцев.

— Какой участок?! — вмешался Чорохов и хлопнул по карте своей широкой ладонью. — А хрен его знает какой! Вчера вечером ополченцы вышли на позиции. И знаем мы только, что здесь будет их правый фланг. Вот это и есть главное, что тебе надо, как "Отче наш", запомнить!

Он повернул голову к своему начальнику штаба и сказал:

— Дай я уж ему сам расскажу. Он по молодости лет божественной науки не проходил. Так вот, — он снова перевел взгляд на карту, — я седлаю основное шоссе и железную дорогу из Пскова. — Чорохов провел ногтем две линии на карте. — А теперь что ты меня должен спросить? А?

Суровцев молчал, сосредоточенно глядя на карту.

— Товарищ полковник, — ответил наконец Суровцев, — это у вас десятикилометровка. Но тогда мне кажется, что между ополченцами и вами получается большой разрыв, километров... в восемь — десять. Кто его будет держать?

— Ах ты умница, саперная твоя душа! — одобрительно и вместе с тем как-то зло воскликнул Чорохов. — В самую точку попал. Так вот, ты и будешь этот разрыв держать. Ты понял?! Потому что, кроме твоего батальона, мне эту дырку заткнуть нечем, и так тридцать километров на мою долю приходится. В одиннадцать верст прореха на стыке с ополченцами получается. Твоим батальоном я и буду ее латать.

Чорохов исподлобья глянул на Звягинцева, молча стоявшего посреди комнаты, но тут же снова повернулся к Суровцеву.

"Нелепо! Неграмотно!.. Преступно!.." — хотелось крикнуть Звягинцеву.

— Сколько у тебя пулеметов? — спросил Чорохов.

— Три ручных, — механически ответил Суровцев, мысли которого были заняты все еще тем, что минутой раньше сказал комдив.

— Ах, будь ты неладен! — воскликнул Чорохов. — Как тебе это нравится, майор? — обратился он к начальнику штаба и встал. — Ты что же, к теще на блины или на войну приехал? — заговорил он, опять поворачиваясь к Суровцеву. — На триста штыков три пулемета?!

— А у нас и штыков нет, товарищ командир дивизии, — уже явно смелее ответил Суровцев, — саперам не винтовки, а карабины положены.

— "Положены, положены"! Ты что ж, со своими обрезами, что ли, на немцев в атаку пойдешь?

Он с силой подергал усы, точно собираясь их вырвать, и сказал:

— Ладно. Начштаба, запиши: дать его батальону три станковых... Только не "за так". Ты, капитан, говорят, король по автомобильной части. Так вот: ты мне даешь пять машин, а я тебе три пулемета. Затем ты мне дашь...

Звягинцев не выдержал:

— Товарищ полковник! Я настаиваю, чтобы меня выслушали. На каком основании вы разбазариваете батальон?..

— Отставить, майор, — оборвал его Чорохов и, поворачиваясь к начальнику штаба, сказал: — Идите с капитаном к себе и дайте письменный приказ о боевом задании. А вы, капитан, доложите все свои схемы минирования и забудьте о них. Теперь у вас новый рубеж и новые задачи.

Несколько мгновений он наблюдал за идущим к двери начальником штаба, потом, видя, что Суровцев, растерянно глядя на Звягинцева, нерешительно переминается с ноги на ногу, сказал, повысив голос:

— Ну, капитан?! У вас что — времени свободного много? Идите!

Суровцев сделал уставной поворот и вышел из комнаты.

Звягинцев тоже направился было к двери (он решил немедленно связаться с генералом Пядышевым), но за его спиной раздался трубный возглас комдива:

— А вы, майор, останьтесь!.. Сюда идите, к столу. Ну, слушаю вас...

Весь горя от негодования и в то же время стараясь сдержаться и не наговорить чего-либо такого, что дало бы повод Чорохову придраться к нарушению дисциплины и уйти от существа дела, Звягинцев молча подошел к столу.

— Ну, слушаю вас... — повторил Чорохов.

— Я полагаю, товарищ полковник, — тихо, гораздо тише, чем ему хотелось бы, сказал Звягинцев, — что не я вам, а, наоборот, вы мне должны бы объяснить, что все это значит. Кто я такой и какое получил задание, вы отлично знаете, я имел повод доложить об этом еще вчера, когда вы открыли стрельбу из пулемета...

Звягинцев умолк, внутренне ругая себя за то, что не сдержался и напомнил о вчерашнем.

Однако Чорохов не обратил на его слова никакого внимания.

— Та-ак... — проговорил он. — Выходит, ты от своего начальства никаких указаний не получал? Странно. Ну ладно, коли так, слушай меня.

Он оперся обеими руками о стол, слегка подался вперед к Звягинцеву и медленно произнес:

— Позавчера немцы взяли Псков.

Усы его дернулись.

— Ну что же ты замолчал, майор? — снова заговорил комдив. — Давай высказывайся, раз такой горячий...

Но Звягинцев не мог вымолвить ни слова. "Псков, Псков, Псков! — стучало в его висках. — Последний большой город на пути к Ленинграду, всего в трехстах, нет, в двухстах восьмидесяти километрах от него! Значит, немцев не удалось задержать и после Острова, значит, они уже шагают по Ленинградской области, и Лужский рубеж — последняя преграда на их пути!.."

Наконец он взял себя в руки.

— Если это так, товарищ полковник, я тем более считаю своим долгом...

— Ладно, — резко прервал его Чорохов. — Я знаю, что вы считаете своим долгом! "Телегу" на комдива во фронт накатать. Самовольные действия, солдафон, самодур, губит вверенную вам отдельную воинскую часть... Так, что ли? А чем мне стык с соседом прикрыть, — ты мне команду дашь? Телом своим, что ли? Так я хоть и длинный, а на восемь километров не растянусь, не вымахал!

Он резким движением открыл ящик стола, вытащил какую-то бумажку и, бросив ее на стол, сказал:

— На, читай, ответственный представитель...

"61-й отдельный инженерный батальон, — прочел Звягинцев, — закончивший минно-взрывные работы в предполье придается вам для боевых действий на стыке с дивизией народного ополчения. _Пядышев_".

Звягинцев читал и перечитывал не отделенные знаками препинания слова на узких полосках телеграфной ленты, наклеенных на серый шершавый листок бумаги.

Содержание приказа не оставляло места для каких-либо толкований. Все было ясно: батальон передавался в распоряжение дивизии.

"Но... как же я? Куда же мне?.. — с недоумением, горечью и обидой мысленно задавал кому-то вопрос Звягинцев. — Неужели обо мне просто забыли? В конце концов, если положение столь резко ухудшилось и саперов решено превратить в пехоту, то я и сам не хуже любого другого мог бы руководить боевыми действиями батальона... У меня опыт финской войны, я строевой командир..."

— Ну, вот видишь, майор, — снова заговорил Чорохов, — жаловаться тебе на меня не приходится. Да и с тебя вся ответственность снимается. Так что можешь быть спокоен. Понятно?

— Нет, — тихо ответил Звягинцев, кладя телеграмму на стол, — мне многое непонятно.

— А мне?! — неожиданно воскликнул Чорохов. — Мне, полагаешь, все понятно? Три дня назад на левый фланг соседом кадровую дивизию обещали, а ставят кого? Необученных ополченцев! Мне полосу обороны вначале в пятнадцать километров определили, а сейчас она вытянулась почти в тридцать. А немцы на носу! Ты мне, что ли, ответишь, что делать?..

В горячих словах Чорохова звучала своя обида на что-то или на кого-то, и только теперь Звягинцев начал осознавать, что не тяжелый характер, не упоение властью и уж, во всяком случае, не мелочность — причина резкости, даже грубости Чорохова.

Он понял, что и сам комдив находится в очень трудном положении, что в планах командования что-то изменилось, но почему это произошло, полковник, видимо, и сам не знает.

А произошло вот что.

Государственный Комитет Обороны принял решение, по которому два фронта — Северный и Северо-Западный — передавались в оперативное подчинение назначенному главкомом Северо-Западного направления маршалу Ворошилову. Отныне эти два фронта должны были действовать по единому плану.

Решение это было принято сразу же после того, как немцы захватили Псков.

Перед главкомом Северо-Западного направления встали труднейшие проблемы. Задача обороны Ленинграда требовала максимальной концентрации войск для непосредственной защиты города, и актуальность этой задачи по мере продвижения немцев с юга и финнов с севера возрастала с каждым днем.

Но наряду с этой задачей вставала и другая, не менее важная — необходимо было организовать контрудар на северо-западе, поскольку, захватив значительную часть Прибалтики и вторгнувшись в пределы РСФСР, немцы создавали опаснейшую угрозу и соседнему фронту — Западному.

Маршалу приходилось решать эти две задачи параллельно.

Прибыв в Смольный, он отдал приказы, которые сразу внесли изменения в планы Военного совета Северного фронта. Лишь вчера подчинявшееся Ставке — Москве, исходившее из задач организации обороны непосредственно Ленинграда, командование Северным фронтом должно было теперь подчинить свои действия планам главкома, для которого Северный фронт был лишь частью руководимого им стратегического направления.

Задумав нанести врагу встречный удар в районе Сольцов, Ворошилов приказал передать из состава Северного фронта Северо-Западному две стрелковые и одну танковую дивизии. Это были те самые соединения, которые Военный совет Северного фронта предполагал направить с Карельского перешейка и Петрозаводского участка на Лужскую полосу обороны.

Разумеется, Ворошилов понимал, что, перебрасывая дивизии, ослабляет Северный фронт, но другого решения он принять не мог.

Военный совет фронта и партийная организация Ленинграда предпринимали титанические усилия, чтобы восполнить вывод трех дивизий. Новые тысячи людей были мобилизованы на строительство укреплений под Лугой и Гатчиной. Спешно формировались бригады морской пехоты, отправлялись на фронт батальоны и дивизионы курсантов военных училищ. Несколько дивизий народного ополчения получили приказ немедленно выступать. Из отходящих с юга войск Северо-Западного фронта срочно формировались новые боеспособные части и подразделения.

И все же первым вынужденным следствием решения главкома явился приказ командирам частей, занимавших оборону на Луге: растянуть свои участки, использовать каждую воинскую единицу, каждое подразделение, независимо от того, к какому роду войск они принадлежали, как заслон на пути рвущегося к Ленинграду врага...

Ничего этого, естественно, не мог знать майор Звягинцев.

Немного было известно и командиру дивизии полковнику Чорохову. Он знал лишь, что от Пскова на Лугу и, значит, на его участок движется танковая лавина врага. Вместо предполагаемой кадровой части на левый фланг Чорохова прислали из Ленинграда дивизию народного ополчения. К тому же увеличили ему полосу обороны и, как бы ни растягивал он свои полки, стык с этой дивизией оставался незащищенным. И кое-как прикрыть его сейчас он мог только плохо вооруженным саперным батальоном.

Чорохов раздраженно и нетерпеливо постукивал пальцем по столу, готовый вновь разрядить злость на этом строптивом майоре, который носится со своим батальоном как с писаной торбой и все еще не уходит, хотя говорить больше не о чем. А Звягинцев спросил:

— Так что же мне делать, товарищ полковник? В Ленинград возвращаться?.. Батальон будет драться, а я в тыл?

Он произнес эти слова тоже с какой-то злостью.

Полковник по своему характеру недолюбливал разного рода представителей из высших штабов. И он был уверен, что этот майор, узнав, что с него снята ответственность за батальон, ныне обрекаемый на тяжелые бои, без особых эмоций уберется подобру-поздорову в свой штаб.

Но последние слова Звягинцева заставили его смягчиться.

— Извини, брат, — сказал он, — как видишь, я здесь ни при чем. Так что на меня не сетуй. А если говорить по совести, то ведь верно, ни к чему тебе, инженеру, в пехотном строю воевать.

Звягинцев ничего не ответил.

— Если нужна машина в тыл, скажи, подбросим, — сказал Чорохов, истолковав его молчание как согласие.

— Разрешите идти? — точно не слыша его слов, спросил Звягинцев.

— Что ж, бывай здоров. Мы на войне, случаем, и встретимся. Мне бы немцам здесь морду набить, вот о чем забота... За минные поля спасибо, может, помогут...

"Куда же мне теперь идти? Что делать? — спрашивал себя Звягинцев, выйдя на улицу. — Ехать в штаб фронта? Но справится ли батальон без меня с новой задачей? Ведь это совсем не так просто — занять новый участок, заново установить минные поля и тяжелые фугасы..." — обо всем этом думал Звягинцев, выходя на улицу. Только вчера ему казалось, что на него, лично на него, возложена такая задача, от выполнения которой в значительной мере зависит, скоро ли немцы будут остановлены и отброшены назад. А сейчас Звягинцев понял, что о нем просто забыли. Все, в том числе и Пядышев.

Этот переход от вчерашнего гордого сознания своей высокой ответственности к ощущению, что он отстранен от того, что является главным делом его жизни, был так внезапен, что Звягинцев растерялся и не мог решить, что же ему теперь делать.

Мысль позвонить генералу Пядышеву или просто отправиться к нему в Гатчину Звягинцев откинул: после телеграммы, которую показал ему Чорохов, в этом не было смысла.

"Что ж, — невесело подумал он, — может быть, генерал и прав. В сущности, батальон выполнил свое первоначальное задание, минные поля установлены, проходы могут быть закрыты по первому же приказу... Со всем остальным справятся своими силами дивизионные саперы. А то, что обо мне ни слова не говорится в телеграмме, означает, что я должен вернуться в штаб фронта..."

Но то, что накануне сражения ему придется возвращаться в тыл, никак не укладывалось в сознании Звягинцева. Он был глубоко убежден, что, оставаясь с батальоном, сможет принести несомненную пользу.

"И кроме того, — продолжал размышлять Звягинцев, — как быть с радиоприборами? Неужели генерал забыл, что именно мне поручено отвечать за использование ТОС? Этого не может быть! Тогда почему же я не получил никаких новых указаний? Нет, я не могу уехать! Я сейчас снова пойду к Чорохову и буду просить оставить меня в батальоне. Он имеет на это право, раз батальон поступает в распоряжение дивизии".

И как только Звягинцев принял это решение, все дальнейшее представилось ему простым и ясным. Сейчас он пойдет в штаб дивизии. Но не для того, чтобы звонить Пядышеву, а чтобы разыскать Суровцева и ознакомиться с данным ему боевым заданием.

После этого обратно — к Чорохову. Не исключено, что он сумеет предложить комдиву ценные поправки к приказу. Не может же быть, чтобы в дивизии не пригодился в том или ином качестве человек, обладающий не только специальностью военного инженера, но и опытом финской войны, к тому же успевший изучить каждую пядь земли, где предстоят военные действия!

Звягинцев остановился, одернул гимнастерку и решительным шагом пошел отыскивать штаб дивизии.

Однако там, в штабе, Звягинцева ждала новая неожиданность. Когда в поисках Суровцева он ходил из комнаты в комнату, где размещались различные службы, его нагнал дежурный по штабу — старший лейтенант с красной повязкой на рукаве.

— Вы не товарищ майор Звягинцев будете? — спросил он, останавливаясь на бегу, и, не дожидаясь ответа, добавил: — Мне ваш комбат сказал, что вы у полковника остались! Я уж и туда бегал! Вот, получите, телеграфисты торопились, даже расклеить не успели.

И он протянул Звягинцеву узенькое, свернутое колечко телеграфной ленты.

Чувствуя, как его снова охватывает волнение, Звягинцев взял, точнее, выхватил у лейтенанта бумажное колечко, подошел к окну и стал торопливо разматывать ленту, читая выбитые телеграфным аппаратом слова:

ШТАБ СД МАЙОРУ ЗВЯГИНЦЕВУ ВРУЧИТЬ НЕМЕДЛЕННО БАТАЛЬОН СУРОВЦЕВА

ПРИДАЕТСЯ ДИВИЗИИ ВРЕМЕННО ДО ПОДХОДА НОВЫХ СТРЕЛКОВЫХ ЧАСТЕЙ

ВОЗЛАГАЮ НА ВАС КОНТРОЛЬ ЗА БОЕВЫМ ИСПОЛЬЗОВАНИЕМ БАТАЛЬОНА ПЯДЫШЕВ

Первой мыслью Звягинцева было бежать к Чорохову и показать ему телеграмму. Но тут же он подумал, что тогда рискует упустить Суровцева, который, получив приказ, может отправиться обратно в батальон.

Поэтому Звягинцев окликнул дежурного, спина которого еще виднелась в коридоре, и, когда тот вернулся, торопливо сказал:

— Слушай, старший лейтенант, будь другом, разыщи командира инженерного батальона капитана Суровцева. Скажи: без меня никуда не отлучаться.

— Слушаюсь, — ответил дежурный, потом улыбнулся: — Куда он денется, ваш комбат! Его начштаба крепко оседлал.

...Чорохов сидел в своем кабинете один. Когда Звягинцев открыл дверь и произнес уставное "Разрешите?..", комдив, едва взглянув на него, чуть улыбнулся, но тут же спрятал улыбку в усы и ворчливо сказал:

— Давай входи, майор, знаю. Читал твою ленточку. Я и дежурного искать тебя послал. Думаю, сиганет майор прямиком в Ленинград на попутных, как мы без него воевать будем?

Однако Звягинцев не обратил внимания на снисходительно-ироническую интонацию, с какой комдив произнес эти слова.

Растерянность, которая владела им совсем недавно, исчезла. Все стало на свои места. Теперь Звягинцев снова ощущал себя представителем штаба фронта, старшим командиром в батальоне, за боевые действия которого отвечает и он.

— Товарищ полковник, — начал Звягинцев, — поскольку из телеграммы следует, что батальон не вливается в состав вашей дивизии, а только придается ей, и поскольку контроль за правильным использованием батальона возложен на меня, я хотел бы задать несколько вопросов...

Он увидел, что выражение лица Чорохова мгновенно изменилось. Взгляд комдива стал жестким. Он сделал движение губами — пики усов воинственно приподнялись — и проговорил:

— "Поскольку... постольку..."! Что это ты каким-то интендантским языком стал выражаться? То чуть не в панику готов был удариться, то вроде следователя пришел. "Вопросы", "правильное использование"... Какие тут могут быть вопросы? Бить и гнать врага надо, вот тебе и будет "использование", и притом правильное! Подойдут свежие стрелковые части — сменим. А не подойдут, будешь стоять со своими саперами. Насмерть стоять, до последнего человека! Пулеметов не хватит — карабинами, гранатами станешь отбиваться! Патронов не хватит — лопатами будешь немца бить. Понял?!

— Это я понял, — спокойно сказал Звягинцев, — и все же просил бы вас посвятить меня не только в боевое задание батальону, но и, так сказать, в общий ваш замысел. Ведь батальон будет у вас на фланге, в стыке двух дивизий...

— Замысел, замысел... — проворчал Чорохов, но, видимо поняв, что так просто от Звягинцева не отделается, встал и подошел к висящей на стене карте. — Гляди сюда. У твоего батальона самостоятельный участок на моем левом фланге. И широкий. Жесткой обороны не выйдет. Железную дорогу и шоссе седлаю я, это ты слышал, когда я твоего капитана просвещал. Здесь жду главный удар. А вот дороги, которые от Луги на Уторгош ведут, — твои. И чтобы по ним муха немецкая не пролетела, не то что танк. Надеюсь, ты не зря свои минные поля устанавливал. Ну, а подробнее начштаба по оперативной карте разъяснит. Понял?

— Понял. Но мне придется наскоро устанавливать новые минные поля. Не забудьте, у меня только три... скажем, теперь шесть пулеметов. Немцы могут прорваться.

— Для того ты там и стоишь, чтобы не прорвались. Твоя задача — продержаться до подхода наших танков.

— Так у вас есть танки? — радостно воскликнул Звягинцев.

— Ну вот, расшумелся! Нет у меня еще танков, майор, но обещали полк придать, командир прибыл, а полк, говорит, на подходе. Еще батарею противотанковых орудий обещали дать, только где она, пока не знаю. А если немцы тебя завтра атаковать начнут? Вот поэтому я на главное ударение делаю: держать немцев, если подойдут.

Чорохов вернулся к столу, уселся и сказал:

— По расчетам начальства, они раньше чем через дня два-три на твоем участке не появятся. Опять же ты на мои танки сильно не надейся: они мне могут и в другом месте понадобиться. Ну вот, ясно? Три пулемета, как обещал, получишь. А машины отдашь...

— Не дам я машины, — угрюмо и глядя в пол, проговорил Звягинцев.

— Не да-ашь? — изумленно и точно не веря своим ушам, переспросил Чорохов. — Это как же понимать?! — проговорил он уже угрожающе.

— Не дам, товарищ полковник, хоть в трибунал отправляйте! Пулеметов у нас с гулькин нос, автоматов нет, даже винтовок со штыками не имеем. Машины нужны нам, чтобы перебросить батальон на новый участок. А кроме того, я знаю, как это делается: отдашь машины, потом ищи-свищи. А инженерный батальон без машин — все равно что кавалерия без лошадей... Нет, что хотите делайте, машины не отдам, а вот бутылок с зажигательной смесью у вас попрошу. С танками ведь придется драться.

Звягинцев настороженно поглядел на Чорохова, ожидая, что тот сейчас взорвется. К его удивлению, никакого взрыва не последовало. Комдив покрутил головой, точно ворот гимнастерки стал ему тесен, усмехнулся и сказал:

— Оказывается, ты из кулаков, майор, вот что я тебе скажу! Чего ты на мою шею навязался? Лучше уж ехал бы себе в штаб фронта...

— Теперь не могу, товарищ полковник, не имею приказа, — сказал Звягинцев, тоже усмехнувшись и уже чувствуя расположение к Чорохову.

— Ишь ты какой дисциплинированный! — проговорил полковник. — Ладно, владей своими машинами. Иди в штадив, ознакомься с планом обороны дивизии. Бутылки дам. Только запомни: не устоишь, пропустишь немца — считай, что тебя уже нет на свете. Понял? Не посмотрю, что ты из штаба фронта. Батальон-то мне придан. Значит, вместе с тобой.

— Еще одно дело, товарищ полковник. На схемах, которые мы сдадим в ваш штаб, помечен участок, где заложены тяжелые фугасы. Это известно командованию фронта.

— Ну и что? — настороженно спросил Чорохов.

— Дело в том, что взорвать эти фугасы можно только с помощью особых... ну, специальных средств с разрешения штаба фронта. Эти средства я с собой заберу. Новые фугасы буду закладывать. Добавить ничего не могу. Вам надлежит по этому вопросу связаться с командованием.

— Ладно, свяжусь, — буркнул Чорохов. — Все?

— Нет, товарищ полковник. Я ведь вам хорошо оборудованное предполье сдаю. А какими средствами мне новое устанавливать? Словом, прошу подбросить несколько сотен мин. Ну, противотанковых, штук триста — четыреста.

— Получишь двести, — недовольно сказал Чорохов.

— Еще мне надо...

— Все, майор! — решительно прервал его Чорохов и ударил ладонью по столу. — Кто кому придан? Батальон дивизии или наоборот? А теперь — иди. Времени у тебя в обрез.

...Из комнаты начальника штаба дивизии до Звягинцева донеслись громкие, возбужденные голоса. Клубы дыма устремились на него, как только он открыл дверь. Начальник штаба сидел за небольшим письменным столом, окруженный кольцом военных. Спиной к двери на краешке стула примостился Суровцев, над ним, заглядывая в разложенные на столе карты, нависал очень грузный подполковник-танкист, объемом и ростом своим, пожалуй, превосходивший даже Чорохова. По бокам стола, навалившись на него грудью, сидели еще двое военных.

— Товарищ майор, — еще с порога обратился Звягинцев к начальнику штаба, — согласно приказу генерала Пядышева, я остаюсь с батальоном. Разрешите принять участие в совещании.

Он заметил, как радостно посмотрел на него Суровцев, раскрыл рот, видимо желая что-то сказать, но в этот момент подполковник-танкист выпрямился и, опережая и Суровцева и начальника штаба, воскликнул:

— Послушайте, майор, это вы и есть тот человек, который насажал здесь столько цветочков?

Он говорил с каким-то странным, едва уловимым нерусским акцентом и слова произносил мягко, точно где-то в горле предварительно обкатывал их.

— Какие цветочки? — недоуменно спросил Звягинцев, подходя к столу.

— Я про мины говорю, про мины! — сказал подполковник, несколько растягивая звук "и", отчего "мины" звучало у него, как "миины", и ткнул пальцем в лежащие на столе схемы минных полей. — Как же мои танки в атаку пойдут? Танк есть тяжелая машина, он не может танцевать польку на минах!

— В минных полях имеются проходы, вполне достаточные для ваших машин, товарищ подполковник.

— Но где они, эти проходы, где?! — снова заговорил танкист. — Кто их нам будет указывать?

— Но, товарищ Водак, — с упреком проговорил молчавший до сих пор Суровцев, — я ведь вам докладывал схемы минных полей и проходов!

— Схема есть бумага, — не унимался танкист, — а русская пословица говорит: "Хорошо писать бумагу, но надо думать про овраги, потому что по ним надо ходить!" Нет, майор, — снова обратился он к Звягинцеву, — вы должны поехать в мой полк и подробно объяснить командирам машин, где есть опасные участки...

"Что у него за акцент? — снова с любопытством подумал Звягинцев. — И фамилия какая-то странная..."

— Было бы гораздо целесообразнее, товарищ подполковник, если бы вы со своими командирами подъехали в наш батальон и посмотрели все на местности, — сказал он.

— Но мой полк еще не прибыл! — возразил подполковник. — А что, если ему придется в бой вступить с ходу?

— Ладно, товарищи, тихо! — вмешался наконец в разговор начальник штаба. — Хочу в связи с прибытием майора Звягинцева повторить задачу. Вот посмотрите, майор, участок, за который будет отвечать батальон Суровцева.

И он, взяв лежащий на столе раздвинутый циркуль, упер его ножки в две точки на карте.

— Вы только взгляните, товарищ майор, — жалобно проговорил Суровцев, явно ища поддержки у Звягинцева, — ведь нам и вправду не меньше восьми километров отводят! Чем мы их держать будем? Шестью пулеметами и карабинами? Легко сказать — "отвечать". А как?

— А как, на месте у себя решишь, на то ты и комбат, — жестко ответил начштаба.

— Простите, товарищ майор, — сказал Звягинцев с тайной надеждой, что здесь, в штабе, ему удастся выторговать то, что не удалось у Чорохова, — участок следовало бы сократить, он непомерно растянут.

— Я его, что ли, растянул? — повысил голос начштаба. — Вам уже известен фронт нашей дивизии. Словом, за стык отвечаете головой. Идем дальше...

Слушая бритоголового майора, Звягинцев начал теперь глубже понимать замысел предстоящего боя. Формировалась маневренная группа из танкистов, артиллеристов и пехотинцев. Ей предстояло выдвинуться далеко вперед от главной полосы обороны, в зону минных полей, и там встретить немцев.

Это был, безусловно, правильный замысел, и Звягинцев тотчас же оценил его по достоинству.

Однако было очевидно и другое: танки этого Водака еще не подошли в расположение дивизии, батарею орудий обещают прислать лишь "в ближайшие дни". А что будет, если немцы появятся завтра, если они преодолеют эти десятки километров, отделяющие Псков от наших позиций, быстрее, чем можно предполагать?

В таком случае батальону придется вести с ними бой лишь собственными силами...

...Уже наступал вечер, когда Звягинцев и Суровцев выехали из штаба дивизии. Ехали молча, поглощенные своими мыслями.

Первым нарушил молчание Разговоров.

— Разрешите узнать, товарищи командиры, — не поворачивая головы, обратился он к сидящим на заднем сиденье Звягинцеву и Суровцеву, — какая же теперь у нас путевка будет? Дан приказ ему на запад иль в другую сторону?

— А на юг, Разговоров, не хочешь? — угрюмо спросил Суровцев.

— Что ж, можно, хотя для нас юг теперь не Сочи, — с готовностью ответил Разговоров, помолчал немного и, понижая голос, спросил: — Неужто и правда Псков отдали? А? Или брешут ребята?

— Гляди за дорогой, сержант, — строго оборвал его Звягинцев.

"Трудная, очень трудная ситуация... — думал Звягинцев. — Пожалуй, труднее нельзя себе и представить. Всего что угодно можно было ожидать, только не этого. Удерживать восьмикилометровый фронт силами шести пулеметов и карабинами!.. И к тому же имея не стрелковый, а саперный батальон! Воображаю, какой нелепостью выглядела бы подобная задача на занятиях в инженерной академии. Шесть пулеметов...

Все это так, — перебил себя Звягинцев, — но ведь ты же жаждал совершить подвиг, проявить героизм! Рвался на фронт, подавал рапорты, тешил себя дурацкими мечтами, что именно ты остановишь немцев... Ты же на днях клеймил того лейтенанта за отступление. Помнишь, как хвалился перед Королевым, что сумеешь умереть, не отступив... Пожалуйста, умри — есть такая возможность! Только будет ли от этого толк? Немцев надо остановить — вот главное...

Итак, бутылки с зажигательной жидкостью я получил — нужно будет сразу послать за ними машину. Бойцов не обучали обращению с этими бутылками. Но наука невелика — вроде гранат. Хоть бы пулеметов было побольше... Самое опасное — это танки. Надо готовиться к встрече с танками. Надо заманить их на минные поля... Но эти поля предстоит еще заново создать!..

Ну а потом? Ведь не все же вражеские машины подорвутся, наверняка некоторые из них уцелеют и попытаются прорвать оборону. Чем мы их остановим? Пулеметами и бутылками? Вот если бы подоспели наши танки!"

Он вспомнил того высокого подполковника с певучим акцентом и спросил:

— Послушай, Суровцев, что это у него за акцент?

— Что? Какой акцент? У кого? — удивленно переспросил капитан.

— Ну, у этого подполковника. Танкиста. Он что, не русский, что ли?

— Чех он, товарищ майор! — неожиданно откликнулся Разговоров.

— Чех? — переспросил Звягинцев. — А ты что за лингвист такой? И откуда тут взяться чеху?

— А мне его шофер рассказал, пока вместе у штаба стояли. Самый настоящий чех. Водак фамилия. Не ВодАк, а В`одак по-ихнему. Только он хоть и чех, а наш. Тут, в России, говорят, после империалистической корпус какой-то чешский болтался. Беляки, одним словом. Так вот этот Водак еще тогда на нашу сторону перешел. В Красную Армию вступил, да так в армии и остался. Он...

— Ладно, ладно, — решил умерить его словоохотливость Звягинцев, — не привыкай заполнять анкету на старших командиров. Это в штабах делают.

— Так это же невозможная для командира вещь, товарищ майор, от солдата свою биографию утаить! Боец всегда хочет иметь командира с биографией. На худой конец сам составит!

— Что ж, ты и мне составил? — улыбнулся Звягинцев.

— Биография ваша, по-моему, не сегодня-завтра начнется, — уже серьезным тоном ответил Разговоров. — Вы думаете, я зря весь день у штаба простоял? Язык есть, уши. Близко немцы-то...

— Ну и что у тебя на языке?

— Хотелось бы вас спросить кое о чем, товарищ майор, — тихо ответил Разговоров, — да ведь вы поговорить не любитель. А мне уж фамилия досталась такая...

После короткого совещания комсостава, на котором Звягинцев и Суровцев рассказали о новой задаче, поставленной перед батальоном в штабе дивизии, батальон спешно погрузился на машины и двинулся на отведенный ему новый участок.

И хотя никто из батальона, кроме Звягинцева и Суровцева, не побывал в штабе дивизии и никто, кроме них, не знал, чем был вызван приказ, по которому саперы превращались в пехотинцев, тем не менее не было в эти часы в батальоне бойца, который не понимал бы, что означает этот приказ.

В течение всей этой ночи и следующего дня бойцы батальона устанавливали новые минные поля, копали окопы, ходы сообщения и щели для истребителей танков.

К счастью, в распоряжении Звягинцева осталось несколько управляемых по радио тяжелых фугасов, и теперь их заложили на восточном фланге того нового участка, который оборудовал батальон.

Пастухов ушел в роты. Он побывал в каждом взводе и беседовал с бойцами, не выпуская из рук лопаты.

Посланная в Лугу полуторка вернулась со взрывчаткой, тремя станковыми пулеметами, ящиками с патронами и сотней бутылок с зажигательной смесью.

"Еще бы несколько суток! — думал Звягинцев. — Зарыться в землю, обучить батальон бою в обороне, дождаться подхода танков и артиллерии — вот тогда, как говорил Чорохов, и "набить морду фашистам".

Звягинцев решил отправиться на машине вперед, километров на двадцать к югу, чтобы осмотреть рельеф местности — те естественные препятствия, которые придется преодолевать врагу.

Солнце было в зените, когда Звягинцев выехал из расположения батальона.

"Эмка", которую вел Разговоров, ехала по проходу в минном поле, то оседая, то подпрыгивая на ухабах, точно суденышко в штормовом море.

Обернувшись, Звягинцев, к удивлению своему, увидел на заднем сиденье автомат "ППШ". Этого оружия в батальоне не было, нужда в нем всюду ощущалась огромная, и Звягинцев изумленно спросил Разговорова, откуда у него автомат.

— А что же, товарищ майор, зря, что ли, я в дивизии полдня простоял? Батальон же теперь на все виды довольствия в дивизии зачислен.

— Но при чем тут автомат?

— Как при чем? — пожал плечами Разговоров. — Раз на все виды, значит, распишись в ведомости и получи.

— Не морочь мне голову, сержант! Так-таки прямо пришел на склад и тебе выдали этот автомат?

— Ну зачем "так-таки прямо", товарищ майор! К складу тоже проход нужен, как в минном поле!

— И кто же тебе этот проход показал?

— Ну, кореш один оказался... Вместе когда-то голубей гоняли. Он мне еще с того времени трех турманов задолжал.

— А теперь автоматом расплатился?

— Ну зачем вы так, товарищ майор? — обиженно протянул Разговоров. — На это оружие я имею право. Как-никак представителя штаба фронта вожу в боевых условиях. Так и заявил.

— И подействовало?

— В общем-целом...

Звягинцев усмехнулся и покачал головой.

Машина миновала проход. Ехали молча. Звягинцев внимательно осматривал местность, время от времени переводя взгляд на карту-двухкилометровку, лежавшую у него на коленях.

Несколько раз на пригорках он выходил из машины, чтобы оглядеться. Все было спокойно.

Они въехали в какую-то не обозначенную на карте деревеньку. Она состояла не более чем из десятка дворов. Все избы были разрушены или сожжены дотла. Очевидно, вражеская авиация разбомбила деревню "по пути", во время очередного налета на Лужские укрепления. Кое-где еще вспыхивали короткие язычки огня.

— Останови! — мрачно приказал Звягинцев Разговорову.

Они оба вышли из машины и некоторое время безмолвно стояли на пепелище.

Был тихий и жаркий июльский полдень, светило яркое солнце, где-то стрекотали кузнечики, и казалось, что мир и спокойствие окружают это кладбище.

— Гады... гады фашистские, — тихо проговорил Разговоров.

— Мы с ними сочтемся... — сказал Звягинцев, и голос его прозвучал хрипло и жестко. — Ладно, сержант, поехали.

Они проехали еще несколько километров, и Звягинцев снова остановил машину, чтобы проверить вязкость и глубину тянущегося справа болота.

— Разворачивайся, Разговоров, — сказал он, — я пройду немного вперед, а потом вернусь, и сразу поедем обратно.

Звягинцев думал о том, какое количество танков и мотопехоты противника сможет одновременно продвигаться здесь. Он шел по краю болота, время от времени сапогом испытывая топкость. Он решил дойти до возвышавшегося метрах в ста отсюда пригорка, чтобы, взобравшись на него, снова осмотреться.

И тогда Звягинцев услышал глухой рокочущий металлический гул. Несколько секунд он стоял неподвижно, стараясь определить, откуда доносится этот все нарастающий гул, и вдруг увидел, как прямо перед ним, под углом к вершине пригорка, выползает орудийный ствол. Прошла секунда-другая, и показалась башня танка.

Люк танка был открыт, и над башней возвышались плечи и голова человека в черном шлеме.

Какие-то мгновения Звягинцев стоял в оцепенении.

И только когда танкист внезапно исчез и люк захлопнулся, до Звягинцева наконец дошло, что это немецкий танк и из него сейчас начнут стрелять.

Пригибаясь к земле, петляя, он побежал обратно к машине.

— Газуй, газуй, Разговоров! — громко, срывающимся голосом кричал Звягинцев.

Но Разговоров, подняв капот и склонившись над работающим мотором автомашины, очевидно, не слышал ни его голоса, ни гула приближающегося танка.

— Разговоров! Сержант! — задыхаясь, снова крикнул Звягинцев, и в это мгновение раздался выстрел. Снаряд разорвался впереди, метрах в десяти от него. Звягинцев инстинктивно упал, прижался к земле и в ту же секунду услышал звук пулеметной очереди.

Он вдавил голову в плечи и обхватил затылок руками. Пули прострочили землю где-то совсем рядом. Звягинцев снова вскочил, слыша, как за спиной его все нарастает гул приближающегося танка, и увидел, что "эмка" идет ему навстречу. Машина двигалась задом, левая передняя дверь ее была полуоткрыта, и оттуда высунулся Разговоров. Снова почти одновременно раздались выстрел и разрыв. Земляной смерч заслонил машину от Звягинцева, но Звягинцев сумел разглядеть, что "эмка" невредима и находится уже в нескольких шагах от него.

Он сделал прыжок к машине, рванул заднюю дверь и бросился животом на сиденье. Уже ничего не видя, почувствовал, как машина резко остановилась, снова ощутил рывок...

Разговоров, почти лежа, пряча голову за спинку сиденья и крепко вцепившись руками в руль, гнал, не выбирая дороги, делая резкие повороты то вправо, то влево.

Снова раздался пушечный выстрел, машину сильно тряхнуло, но она продолжала двигаться. Звягинцев заставил себя приподняться и посмотреть в заднее стекло. Он увидел, что танк находится метрах в ста позади, а через пригорок медленно переваливается второй.

Звягинцев снова прижался лицом к сиденью и в ту же секунду услышал пулеметную очередь и звон разбитого стекла над головой...

Машина резко качнулась и, точно лишенная управления, запетляла из стороны в сторону.

— Разговоров! — отчаянно крикнул, приподнимаясь, Звягинцев, убежденный, что шофер ранен или убит. На него хлынул поток ветра — переднее и заднее стекла машины были выбиты.

Разговоров по-прежнему полулежал на переднем сиденье, не выпуская из рук руля.

— Разговоров! — снова крикнул Звягинцев и, перегнувшись вперед, вцепился руками в его плечи.

— Ни хрена! Жив Разговоров! — хрипло крикнул в ответ, не меняя своего положения, шофер.

"Что же я ничего не делаю! — промелькнуло в сознании Звягинцева. — Надо стрелять, стрелять!"

Он схватил упавший с сиденья на пол кабины автомат, выставил его ствол в разбитое стекло и нажал спуск. Он не сознавал всей нелепости стрельбы из автомата по танку, даже не слышал звука выстрелов, только чувствовал, как дрожит в руках автомат, захлебываясь очередями.

"Эмку" бросало из стороны в сторону, она дрожала и подпрыгивала, но Звягинцеву казалось, что он видит смотровую щель в башне танка и может забить ее свинцом.

Патроны в диске кончились.

Отбросив автомат, Звягинцев огляделся и заметил, что слева тянется маленькая, полувысохшая речка.

— Лево руля, давай лево руля! — крикнул Звягинцев.

Разговоров резко повернул руль. Там, где только что находилась машина, землю вспорола пулеметная очередь. В следующую минуту Звягинцева опять тряхнуло, он ударился головой о потолок кабины, а машина съехала, вернее, сползла по склону боком к воде.

— Газуй по речке! — крикнул он.

Речка была настолько мелкой, что вода не покрывала и половину колес. "Эмка" мчалась, вздымая по обе стороны веера водяной пыли.

Танки как будто отстали.

Минут десять они ехали молча. Наконец Разговоров выпрямился на сиденье, обернулся к Звягинцеву и спросил:

— Живы, товарищ майор, не ранило?

— Все в порядке, друг, — ответил Звягинцев, стараясь унять дрожь в коленях и заставить свой голос звучать спокойно. — Теперь газуй, не сбавляй хода! Если они подойдут к берегу, то сверху расстреляют нас, как на стрельбище.

— Ну-у, это еще бабушка надвое сказала! — с какой-то исступленной лихостью ответил Разговоров. — Нам бы теперь вон до той рощи доскочить...

Звягинцев посмотрел туда, куда кивнул Разговоров, и увидел, что примерно в километре от них почти вплотную к правому берегу подступают деревья.

На мгновение у него мелькнула мысль: может, бросить машину, выбраться на берег и ползком и перебежками добираться до рощи?

Нет, этого делать нельзя, тут же решил он. Ведь эти танки — разведка! Их выслали осмотреть местность. Танкисты вернутся, доложат, что впереди нет советских войск и, следовательно, путь на север свободен! И тогда немцы, уже не соблюдая предосторожностей, ринутся вперед.

Необходимо как можно скорее добраться до батальона, предупредить об опасности!

Машина поравнялась с рощей. Разговоров повернул руль вправо, пытаясь с ходу въехать на песчаный берег, но колеса забуксовали. Разговоров подал машину назад и снова попытался выехать наверх, но опять безрезультатно.

— Подсобите, товарищ майор! — с отчаянием крикнул Разговоров. — Если они нас тут на подъеме захватят...

Он не договорил, потому что Звягинцев уже выскочил из машины и, упираясь руками в багажник, стал толкать ее на берег.

Но тщетно. Едва достигнув середины подъема, машина скатывалась обратно. Откуда-то сверху снова донесся гул танковых моторов.

— Идут гады, идут! — крикнул Разговоров. — Толкнем еще раз, товарищ майор! Не дадимся гадам!

Может, именно такого отчаянного усилия не хватало машине для того, чтобы выбраться на берег, но на этот раз "эмка" легко пошла вверх и через несколько мгновений оказалась на берегу.

— Садитесь, товарищ майор, быстрее! — крикнул Разговоров.

Звягинцев вскочил в машину. В заднее разбитое окно он видел, как по противоположной стороне речки, метрах в двухстах от берега, медленно ползут все те же два немецких танка. Их люки были закрыты. Машину немцы, видимо, не заметили.

Въехав в лес, Разговоров резко затормозил и выключил зажигание.

— Все, товарищ майор. Ушли! Куда нам теперь? Вы уж по карте определяйте, куда дальше ехать, а я пока карету осмотрю.

Он вылез из кабины.

"Ехать, ехать, надо ехать! — стучало в висках Звягинцева. — Необходимо как можно скорее предупредить батальон. Ведь там никто не знает, что немцы так близко!"

Нервничая, он вытащил из планшета карту, посмотрел на компас. В двух километрах восточное этой рощи должна быть проселочная дорога, ведущая к рубежу батальона. Однако выехать из рощи и двигаться вдоль берега невозможно, пока но уйдут те танки...

Звягинцев сделал несколько шагов к опушке. К радости своей, он увидел, что танки повернули на юг. Он подождал, пока они отошли метров на пятьсот, вернулся к "эмке" и решительно сказал:

— Едем! Танки ушли.

Разговоров поглядел на Звягинцева, покачал головой и сказал:

— Двенадцать пробоин в правое крыло — в решето. — Он снова покачал головой, усмехнулся и добавил: — Все-таки есть на свете бог, товарищ майор!

— При чем тут бог?

— А как же! Ни одной дырки в бензобаке, радиатор не течет, и вся резина цела. Чудеса?

— Потом будешь чудеса подсчитывать, Разговоров, — сказал Звягинцев, — надо ехать!

— Нет, вы поглядите, — не унимался тот, — ведь пули-то навылет прошли! Прямиком через заднее стекло — в ветровое. И не задело. Ни вас, ни меня! Заговоренные мы с вами, товарищ майор!

Разговоров был еще в состоянии того нервного опьянения, которое овладевает человеком, только что избежавшим смерти. Обходя машину, осматривая пробоины от пуль и осколков, он говорил и говорил без умолку.

— Кончайте, Разговоров, надо ехать! — сказал Звягинцев гораздо суше и строже, чем ему самому хотелось.

Сержант посмотрел на него удивленно, как-то сразу сник и ответил понуро:

— Что ж, ехать так ехать. Садитесь в машину, товарищ майор.

Звягинцев закусил губу. "Ведь он меня спас, ему я обязан жизнью! Он, молодой, необстрелянный боец, мог растеряться больше, чем я, а он спас нас обоих..."

Разговоров осторожно вел машину, молчал. Звягинцев видел его розоватое ухо с пухлой, как у ребенка, мочкой, косой, по моде подстриженный висок.

"Милый ты, дорогой мой парень! — думал Звягинцев. — Мне бы обнять тебя, расцеловать..."

Он посмотрел на часы. Было без четверти два. Постарался вспомнить, сколько времени прошло с тех пор, как он увидел переваливающий через пригорок танк. Но не смог.

— Прибавь скорость, сержант, быстрее давай, быстрее! — проговорил он.

Разговоров слегка пожал плечами и ничего не ответил.

"Наверное, думает, что трушу, — невесело подумал Звягинцев. — А и верно, испугался же я..."

...Подъехав к проходу в минном поле, Разговоров впервые снизил скорость.

— Ну, вот и добрались, товарищ майор.

Следом за Звягинцевым он вышел из машины, окинул ее печальным взглядом:

— Куда ж мне теперь ее? Тут ведь варить и латать на два дня полных работы.

— Поедешь в тыл дивизии. Там починят. Я записку напишу, — ответил Звягинцев.

— В ты-ыл? — протянул Разговоров. — Да что вы! Мы ей в батальоне своими средствами ремонт дадим. Разве можно в тыл, товарищ майор? А если батальон опять переместят? Тогда вам ни меня, ни машины не увидеть. А без машины вам нельзя. Хоть какой-никакой, но автомобиль. Шофера себе вы и другого найти можете, я понимаю. А вот без машины...

Звягинцев почувствовал, что у него сдавило горло.

— Слушай, друг, — тихо сказал он, — ты знаешь, что жизнь мне спас?

— Что вы! — с каким-то испугом проговорил Разговоров. — Да что вы, товарищ майор! Тоже скажете! Я ведь свою-то тоже спасал, это уж все к одному.

Он засопел и стал смотреть куда-то в сторону.

— Ладно, — сказал Звягинцев. — Не забуду. Дал бы я тебе сутки отдыха, мог бы в Ленинград сгонять, своих повидать... И я бы тебя попросил заодно в один дом заглянуть. Но нельзя. Бой скоро, Разговоров. Может, через два часа, а может, и раньше. Скоро бой...

8

Советским войскам не удалось остановить немцев и после того, как был сдан Псков.

Десятого июля 4-я танковая группа генерал-полковника Хепнера, состоящая из двух моторизованных корпусов, одним из которых командовал генерал фон Манштейн, а другим — генерал Рейнхардт, сломив сопротивление 11-й армии Северо-Западного фронта, прорвалась в Ленинградскую область.

По убеждению генерал-фельдмаршала фон Лееба, никаких серьезных препятствий для последнего броска к Ленинграду больше не существовало. Хотя из донесений разведки фельдмаршал знал, что русские спешно возводят оборонительные рубежи на реке Луге, он не допускал и мысли, что эти наскоро построенные, в основном силами гражданского населения, укрепления могут явиться преградой на пути группы армии "Север".

Фон Лееб сосредоточил главный удар на центральном направлении, видимо считая, что самым легким путем к Ленинграду является путь кратчайший — от Пскова через город Лугу...

Двенадцатого июля во второй половине дня, через несколько часов после того, как вернувшийся в батальон Звягинцев известил штаб дивизии, что обнаружил неприятельскую разведку в двадцати километрах от своего участка обороны, первые немецкие танки появились перед его участком — несколько черных точек, быстро увеличивающихся в размерах. Звягинцев, находившийся на своем наблюдательном пункте, насчитал восемь машин, а за ними три бронетранспортера с пехотой.

По телефону он сообщил об этом Суровцеву на командный пункт батальона.

Все было готово к бою. Саперы, ставшие стрелками, уже занимали окопы, пулеметчики — свои позиции, истребители танков — щели и различные засады.

Танки шли клином, быстро вырастая в размерах. Гул их моторов был уже слышен в расположении батальона.

Звягинцев напряженно смотрел в бинокль. Не более двух километров отделяло головной танк от ближайшего минного поля. Люки танков были открыты — очевидно, немцы ожидали встретить советские войска лишь непосредственно у Лужских оборонительных укреплений.

В бинокль Звягинцев разглядел одного из танкистов, наполовину высунувшегося из головной машины. Опершись руками о борт люка, без шлема, в черном комбинезоне, он глядел вперед, ветер раздувал его светлые волосы, и Звягинцеву казалось, что немец улыбается то ли брезгливой, то ли самодовольной улыбкой.

И на какое-то мгновение Звягинцеву почудилось, что, так же как он четко видит немца, так и немец видит его и именно ему, Звягинцеву, адресована эта торжествующе победная улыбка.

И Звягинцеву неудержимо захотелось нанести скорей удар по этому надменному, торжествующему лицу, сбить, смести подлую, презрительную ухмылку.

Он опустил бинокль и приказал укрывшемуся рядом связисту соединить его с Суровцевым. Он уже готов был крикнуть: "Прикажи дать пулеметную очередь!" — но тут же опомнился и поспешно сказал:

— Не стрелять, Суровцев! Повтори приказание командирам рот — не стрелять!

И хотя о том, чтобы не открывать огонь, пока танки не начнут подрываться на минных полях, было условлено заранее, тем не менее Звягинцев, только повторив приказание, обрел внутреннее спокойствие: он сам чуть не сорвал свой же план боя.

Головной танк по-прежнему шел несколько впереди остальных. Уже только сотни метров отделяли его от взорванного участка дороги, объезды которого по обе стороны были минированы.

Звягинцев напряженно смотрел в бинокль — попадется ли этот танк в ловушку, или его командир разгадает опасность? Тогда этот проклятый немец вызовет по радио саперов, которые, несомненно, следуют где-то близко, наверное на бронетранспортерах.

Это было бы самым худшим для батальона: огнем по саперам придется раньше времени обнаружить себя, танки прекратят движение, развернутся и откроют огонь из пушек и пулеметов. Разве смогут шесть пулеметов и карабины, которыми располагает батальон, противостоять огню и броне немцев?..

Головной танк продолжал идти, не замедляя хода.

"Иди, иди, еще пятьдесят метров, еще тридцать!" — беззвучно шептал Звягинцев. Если бы он верил в бога, то, вероятно, молил бы его внушить экипажу танка продолжать движение.

"Иди, ничего не бойся, — мысленно убеждал он немца. — Ты же видишь: все тихо, спокойно, никто не стреляет, ну что тебе стоит объехать этот взорванный участок, здесь не может быть никакой ловушки, все так похоже на обыкновенную воронку от твоей же, немецкой бомбы..."

Звягинцеву даже казалось, что те, кто находился в танке, подчиняются его воле: танк шел, точно на параде... Несколько метров отделяли его теперь от подорванного участка дороги... Несомненно, немец уже увидел препятствие на пути. Теперь все зависит от того, какое он примет решение.

И в эту минуту головной танк остановился. Остальные же машины и следующие за ними бронетранспортеры продолжали движение.

Но головной танк застыл.

Белесый немец выбрался из люка. Высокий, туго перетянутый ремнем поверх комбинезона, он стоял на танковой броне, внимательно оглядывая взорванный участок дороги.

Сейчас он представлял собою прекрасную мишень — не только снайпер, любой посредственный стрелок мог бы снять его первым же выстрелом. Звягинцев со страхом подумал, что у кого-либо из бойцов не выдержат нервы.

— Не стрелять, только не стрелять! — вслух, с мольбой в голосе проговорил он, хотя никто, кроме связиста, не мог его услышать, и повторил уже про себя: "Дорогие мои, хорошие, только не стрелять!.."

Через минуту немец опустил ногу в люк, держась за края руками, перекинул вторую ногу и скрылся в танке.

"Что он сейчас делает? — мучительно старался догадаться Звягинцев. — Приказывает стрелку-радисту вызвать саперов?"

Но то ли потому, что взорванные участки дороги и в самом деле показались немцам воронками от авиабомб, то ли их обманула царящая вокруг тишина, но так или иначе танк с урчанием подался назад, снова остановился, и в следующую секунду Звягинцев, задыхаясь от охватившего его радостного волнения, увидел, что гусеницы танка медленно поворачиваются и он направляется в объезд.

Раздался взрыв.

Завеса земли и пыли заслонила от Звягинцева немецкий танк. И тут же ее прорезало пламя разрыва.

Звягинцев видел, как танк грузно, точно внезапно ослепшее чудовище, разворачивается на одной гусенице. И в тот же момент раздался еще один взрыв, затем второй и третий — это подорвались на минах еще три подошедших вплотную танка.

Опять их прикрыла медленно оседающая стена земли и пыли, а потом Звягинцев и без бинокля увидел, что из люков выскакивают черные фигурки, падают, ползут по опаленной траве, вскакивают и снова, то падая, то поднимаясь, бегут назад, к остановившимся за танками бронетранспортерам. С них уже спрыгивали солдаты.

Раздались частые ружейные выстрелы, и застрекотали пулеметы: батальон открыл огонь.

Разом все изменилось. Давящая тишина, нарушаемая до этого лишь однотонным гудением танковых моторов, разорвалась. Поначалу слышны были только частые ружейные выстрелы и пулеметные очереди, но через несколько минут их стали заглушать разрывы снарядов — это еще не подошедшие к минным полям танки открыли ответный огонь из пушек.

Вначале немцы явно били наугад, по невидимым целям, чтобы дать возможность своей пехоте, покинувшей бронетранспортеры, занять боевые позиции.

Но скоро снаряды стали рваться и непосредственно в боевых порядках батальона. Звягинцев решил перейти из окопа в отрытый под бруствером блиндаж. За ним побежал и связист.

Прильнув к окуляру окопного перископа, Звягинцев понял, что первое замешательство у противника прошло. Танки теперь не двигались. Остановившись, они вели огонь из пушек и пулеметов, а позади них накапливалась пехота.

"Пушки, пушки! — с горечью подумал Звягинцев. — Если бы иметь хоть несколько противотанковых орудий!"

Солдаты в серо-зеленых мундирах с автоматами в руках приближались короткими перебежками.

"Ну нет, так просто они не пройдут", — со злобным удовлетворением подумал Звягинцев.

— Комбата мне! — бросил он связисту и через мгновение, схватив тяжелую трубку полевого телефона, услышал хриплый голос капитана.

— Как дела, Суровцев? — крикнул Звягинцев и, не дожидаясь ответа, продолжал: — Прикажи, чтобы экономили боеприпасы! Пусти пехоту на минное поле, слышишь?

В эту минуту он забыл о коде, об условных наименованиях противника, мин, пулеметов и карабинов.

— Ясно, товарищ майор! — крикнул в ответ Суровцев так громко, точно не доверял телефону и хотел, чтобы Звягинцев услышал его непосредственно. — Я прикажу закрыть проходы, иначе они их нащупают!

— Ни в коем случае! — оборвал его Звягинцев. — Как пройдет этот Водак, если подоспеет?

— А где он, этот чертов Водак, где?! — прокричал в трубку Суровцев.

— Следи за левым флангом! — прервал его Звягинцев. Он снова прильнул к перископу и увидел, что два танка повернули на восток и пошли параллельно позициям батальона.

Это было то, чего боялся Звягинцев. Там, в считанных километрах, находился тот самый сейчас оголенный стык с флангом дивизии народного ополчения, беречь который пуще зеницы ока приказывал ему Чорохов.

Правда, на левом фланге батальона были установлены тяжелые фугасы, управляемые из подвижной радиостанции, укрытой в роще, километрах в трех северо-восточнее КП батальона.

Но попадут ли немецкие танки на это поле или будут двигаться дальше на восток и, нащупав плохо защищенный стык, попытаются выйти в тылы батальона и ополченцев, миновав главную ловушку?

— Сообщи комбату, что я пошел обратно на свой НП! Оттуда лучше видно! — крикнул он связисту, выскочил из блиндажа и по ходу сообщения стал пробираться к пригорку.

Грохнуло где-то совсем рядом, Звягинцева слегка ударило о стенку взрывной волной, но он, пригнувшись, побежал дальше.

О том, что его могут убить, Звягинцев просто не успевал думать. Все его мысли сосредоточились на одном: куда пойдут немецкие танки? Добежав до НП, Звягинцев схватился за бинокль, но тут же опустил его. Простым глазом было хорошо видно, что уже четыре танка движутся на восток. Три других продолжают вести непрерывный огонь по позициям батальона.

И еще Звягинцев увидел, что немецкие солдаты, используя подбитые танки как прикрытие, начинают копошиться на минных полях. Это, видимо, были саперы.

"А потом они снова ударят, — подумал Звягинцев, — и ударят одновременно — в центре и с левого фланга. Сознает ли это Суровцев?.. Разгадал ли он намерения немцев?"

Он решил немедленно идти на командный пункт, к Суровцеву.

...Командный пункт батальона располагался всего в пятистах метрах от наблюдательного пункта Звягинцева, но отрытых ходов сообщения туда не было, и значительную часть пути Звягинцеву пришлось бежать по открытой местности.

Неожиданно он услышал за собой чей-то топот и, обернувшись, увидел Разговорова, бегущего за ним с автоматом в руках. И в этот момент фонтан земли разделил их. Свиста и разрыва снаряда Звягинцев, кажется, даже не слышал. Он очнулся через мгновение, когда Разговоров схватил его, лежащего, за плечи и, с силой повернув к себе, крикнул:

— Живы, товарищ майор?

— Что ты здесь делаешь? — удивленно спросил Звягинцев, поднимаясь и вытирая землю с лица.

— Получил приказание быть при вас, — задыхаясь, произнес Разговоров.

— Чье приказание?

— Еще снаряд, ложись! — вместо ответа крикнул Разговоров.

Снова падая, Звягинцев услышал на этот раз резкий свист снаряда и разрыв.

Взрывной волной ему заложило уши. Вскочив, он увидел, что сержант тоже на ногах и что-то говорит, но Звягинцев не слышал ни слова.

— Быстро вперед! — крикнул он, уже не спрашивая Разговорова, зачем и по чьему приказу он находится здесь.

Когда они ввалились в блиндаж, где располагался Суровцев, тот сидел на узких нарах, прижимал к уху телефонную трубку, указательным пальцем зажимал другое ухо и истошно кричал:

— Нету! Никакого Водака здесь нету! Не видел я его бочек, ни одной!.. И примусов никаких нету!

Несколько мгновений он слушал, потом снова закричал в трубку:

— Сам знаю, что держаться, а чем? Чем, спрашиваю?! Ладно, сам знаю, что у меня позади!

Он бросил трубку связисту, который сидел на нарах, по-восточному поджав под себя ноги, и только тут заметил Звягинцева.

— Товарищ майор, — сказал он так же громко, как говорил по телефону, — из штадива сообщают, что танки этого чеха из дивизии вышли. А батарея — сами не знают, куда запропастилась. А танки, говорят, скоро подойдут. Как будто немцы их ждать будут!

Голос Суровцева был сиплым, резким и каким-то остервенелым.

— Потери большие? — торопливо спросил Звягинцев. — До подхода танков продержимся?

— Не считал, не знаю, только...

В этот момент раздался звук телефонного зуммера. Суровцев вырвал трубку из рук связиста и крикнул:

— Первый слушает... Знаю, все равно держись! Скоро наши бочки подвезут... Танки, танки подойдут скоро... А я говорю, держись, Ленинград за тобой... Ну и хорошо, что сам знаешь, значит, держись!..

Он бросил трубку, вытер пот со лба рукавом гимнастерки и повернулся к Звягинцеву:

— Командир третьей роты звонит. Говорит, танки накапливаются...

— Связь с рацией в порядке? — поспешно спросил Звягинцев, имея в виду автофургон, укрытый в роще.

— Полчаса назад звонил, ждут команды. Рахметов, вызови еще раз "Автобус"! — приказал он сидевшему на нарах связисту.

— Слушай, Суровцев, — подходя к нему вплотную, сказал Звягинцев, — если их танки окажутся на фугасах, — это наше счастье. Еще раз прикажи командиру третьей не прозевать, доложить, если они там соберутся. Тогда мы их... ахнем.

— "Роза", "Роза". "Зарю" вызывают, первый требует, будь хороший человек, быстро дай, — вполголоса говорил, держа обеими руками трубку, связист.

— А меня сейчас и середина беспокоит, — сипло выговорил Суровцев. — Если тут танки прорвутся...

— Не можем мы их пропустить, Суровцев! — Голос у Звягинцева от волнения тоже стал каким-то сиплым. — Где Пастухов?

— Во второй роте. Он туда ушел, как только немецкие саперы вылезли на минное поле. Недавно звонил, говорит, положение трудное.

— Надо продержаться, пока... — Звягинцев умолк и повернулся к телефонисту: — Ну что, есть связь с рацией?

Связист долго крутил ручку телефона, потом дул в трубку, опять крутил, уже ожесточенно, нагнувшись над аппаратом.

Наконец поднял голову, положил на нары трубку и неуверенно, точно боясь собственной догадки, сказал:

— Нет связи, товарищ майор! Не иначе где-то осколком перебило. Совсем тихо... Такое дело... Молчит "Автобус".

— Суровцев, — хватая капитана за плечо, крикнул Звягинцев, — ты понимаешь, чем это грозит?! Немедленно восстанавливай связь с "Автобусом". Пошли кого хочешь, но сейчас же, немедленно, иначе танки пройдут по фугасам, как по ковру!

— Я пойду, товарищ майор! — раздался голос тихо стоявшего у дверной притолоки Разговорова. — Я знаю, где "Автобус" с рацией: он в Круглой роще спрятан. И какой провод туда протянут, знаю!

Звягинцеву хотелось выругаться — уже не от злости, а от радости.

— Беги, сержант, беги! — скомандовал он. — От этого сейчас все зависит, понимаешь?

Разговоров исчез, будто его ветром унесло.

— Вдвоем нам здесь незачем быть, — сказал Звягинцев Суровцеву. — Я пойду во вторую. Будем держать связь.

Добравшись до участка второй роты, Звягинцев увидел, что положение там тяжелейшее.

Командира роты на своем месте он не застал. В его окопчике лежал младший политрук, и санитар торопливо перевязывал ему окровавленное плечо.

Пробежав вперед, туда, где залегли бойцы, Звягинцев увидел, что один из вражеских тупорылых танков, ведя огонь то из пушки, то из пулемета, медленно продвигается вперед, по уже разминированному участку, подминая под себя кустарник, колья, мотки колючей проволоки.

Он спрыгнул в окоп, рядом с пулеметчиком. Боец повернул к нему голову, не отрываясь от дрожавших рукояток пулемета. Звягинцев машинально отметил, что лицо его черно от грязи, смешанной с потом.

— В щель бей, в смотровую щель! — истошно крикнул Звягинцев.

Танк приближался. Не отдавая себе отчета, почему он это делает, Звягинцев оттолкнул пулеметчика, перехватил рукоятки и стал вести огонь сам, стремясь лопасть в смотровую щель.

Он даже слышал, как шквал пуль барабанит по броне. Но танк неумолимо приближался.

И вдруг Звягинцев почувствовал, что пулемет мертв и он уже бесцельно жмет на гашетку.

Второй номер расчета — молодой боец, тоже с черным лицом, хрипло крикнул над ухом Звягинцева:

— Все, товарищ майор! — и показал на груду пустых пулеметных лент.

Танк был уже метрах в пятнадцати от окопа.

Звягинцев смотрел на танк снизу, и ему казалось, что гусеницы его огромны, еще минута-другая, и они нависнут над окопом.

И вдруг он увидел, как кто-то вблизи, поднявшись из щели, швырнул в танк бутылку. Но не добросил. То ли потому, что до танка было далеко, то ли у бойца не хватило сил, но бутылка просто покатилась по земле. В этот момент наперерез танку метнулся еще кто-то, подхватил с земли бутылку и с расстояния уже нескольких шагов, с силой размахнувшись, швырнул ее прямо в смотровую щель и, рывком бросившись в сторону, упал на землю.

По танку побежали струйки пламени. Он словно споткнулся, мотор его затих. Казалось, что огонь прилип к броне, вцепился в нее, он уже охватил весь танк.

С лязгом откинулся люк. Сначала оттуда повалил дым с язычками пламени, потом выскочили солдаты. Они кричали, махали руками, катались по земле, пытаясь сбить огонь с загоревшихся комбинезонов.

Звягинцев, опомнившись, увидел, что человек, бросивший в танк бутылку, бежит обратно, прямо на окоп пулеметчиков.

"Да ведь это Пастухов!" — мелькнуло в его сознании.

— Сюда, Пастухов, сюда! — отчаянно крикнул Звягинцев, наполовину высовываясь из окопа.

Старший политрук спрыгнул, вернее, свалился в окоп, тяжело дыша. Но сразу приподнялся, встал в окопе во весь рост и, грозя черным кулаком, закричал:

— Горит! Горит, сволочь!

Он стоял, пошатываясь, точно пьяный, в растерзанной гимнастерке, пот струился по его лицу, смешиваясь с жидкой грязью, рядом взвизгивали пули, а он стоял и продолжал кричать:

— Смотрите! Товарищи! Горит! От бутылки горит, сволочь! Смотрите! И фашисты, сволочи, горят!

Звягинцев силой заставил Пастухова пригнуться. Он увидел, что на них движутся еще два танка.

И в этот момент откуда-то слева донесся грохот. Казалось, взорвались одновременно десятки снарядов и бомб и земля, дрогнув, сдвинулась со своего места.

Поняв, что Разговоров восстановил связь с рацией, что немецкие танки попали-таки на фугасы, Звягинцев схватил болтающийся на груди бинокль и поднял его к глазам. В покрытые пылью окуляры ничего не было видно. Он со злостью отбросил бинокль и вылез на бруствер, пытаясь разглядеть хоть что-нибудь.

Километрах в полутора слева оседала туча из земли и дыма.

А потом стало тихо. На обеих сторонах поля прекратилась стрельба.

Возможно, в эти минуты немцам показалось, что сама чужая для них русская земля вступила в бой и поглотила их танки.

Звягинцев почувствовал огромное облегчение, почти счастье. Ему показалось, что мощные взрывы тяжелых фугасов решили исход боя. На мгновение он забыл о тех двух немецких танках, которые медленно, точно ощупывая каждый клочок земли, но неуклонно приближались к окопам.

Но когда Звягинцев снова посмотрел вперед, он увидел не только эти два танка. Он увидел, как от линии горизонта отделилось еще несколько черных точек, и понял, что гитлеровцы решили любыми средствами смять, сокрушить препятствие, столь неожиданно возникшее на их пути.

Несомненно, немцы разгадали, что основную надежду оборонявшаяся здесь советская часть возлагала на минные поля. Ведь стрельба велась только из пулеметов и карабинов, значит, артиллерийских орудий на этом участке нет. И немцы решили идти на штурм.

Звягинцев не сомневался, что батальон не отступит, что если вражеские танки пройдут, то только по трупам бойцов.

Но, глядя на приближающиеся танки, он мучительно думал о том, что позади, до главных Лужских укреплений, нет других войск и что, раздавив своими гусеницами пулеметные гнезда, пройдя над окопами бойцов, вооруженных лишь карабинами, танки немцев выйдут в тыл чороховской дивизии.

"Что делать?!" — стучало в мозгу Звягинцева. Он не боялся смерти, это казалось ему маловажным по сравнению с тем, что произойдет после того, как его уже не будет на свете.

— Пастухов! — крикнул он, хотя старший политрук стоял рядом, почти касаясь его своим плечом. — Оставайся здесь, я — за бутылками.

Он выскочил из окопа и, пригибаясь, не глядя на танки, которые были в ста метрах, побежал к ближайшему окопу.

Спрыгнув в него, он с радостью увидел, что там на дне лежат бутылки с горючей жидкостью. Он тотчас же вскочил на ноги, но тут же был придавлен к земле сильной рукой бойца.

— Сейчас палить из пулеметов начнут! — хрипло прокричал тот.

— Слушай, друг, — крикнул Звягинцев, — там слева в окопе старший политрук, доставь ему тройку бутылок, быстро!

Ни слова не говоря, боец выскочил из окопа. На дне оставалась еще пара бутылок.

Звягинцев схватил одну из них, плотно сжал стеклянное горло, почувствовал в руке тяжесть и внезапно ощутил спокойствие.

Он почувствовал себя так, точно сжимал в руке грозное, всесокрушающее оружие, делающее его могучим и неуязвимым. Стиснув зубы, он ждал приближения танков.

"Ближе, ближе!" — повторял он, думая только о том, как бы не промахнуться, когда через три, две, одну минуту выскочит из окопа и кинется навстречу танкам. А может быть, лучше ждать здесь, бросить из окопа?

И в этот момент он услышал артиллерийский выстрел. Где-то в стороне от надвигающихся танков взметнулась земля, раздался разрыв.

"Что это? Кто стреляет? Откуда?" — пронеслось в его мыслях.

И снова раздался взрыв. На этот раз взорвалось что-то внутри танка. В первое мгновение Звягинцеву даже показалось, что выстрелила пушка этого самого танка! Но тут же он увидел, как из смотровой щели повалил дым, а сам танк, дрогнув, остановился.

Второй же танк продолжал двигаться вперед. И когда уже какие-нибудь десять метров отделяли танк от окопа, Звягинцев выскочил наверх и метнул бутылку.

Он швырнул ее не наугад, не с отчаянием, но с точным, холодным расчетом, прицелившись, точно бросая биту, как бросал ее много лет тому назад, в детстве, когда играл в городки. И с холодной яростью увидел, как пламя заплясало на танковой броне.

Раздалась короткая пулеметная очередь, но пули не причинили вреда Звягинцеву, оказавшемуся слишком близко к танку, в мертвом пространстве.

Он даже не лег, не упал на землю, он стоял и смотрел, как горит танк. Он слышал глухие удары оттуда, изнутри танка, — немцы пытались открыть заклинившийся люк. Выхватив пистолет, он ждал, готовый стрелять по немцам, как только они высунутся.

И только когда откуда-то справа снова прогремели пушечные выстрелы, Звягинцев обернулся.

Он увидел, как наперерез дальним немецким танкам мчатся другие танки. Наконец он сообразил, что это советские машины, небольшие, юркие "БТ-5" и "Т-26".

И тогда, все еще стоя перед горящим немецким танком, размахивая рукой с зажатым в ней пистолетом, Звягинцев закричал:

— Водак! Чех! Дорогой ты мой! Вперед! Бей их, сволочей, бей!

Через час сражение было закончено. На поле боя расстилался черный едкий дым от догорающих танков. Уйти удалось только одной из немецких машин.

Два советских танка тоже были подбиты.

Метрах в пяти от одной из сгоревших наших машин лежали обгоревшие тела погибших советских танкистов. Одного из них Звягинцев сразу узнал. Это был командир полка Водак.

...В эти дни не только батальон Звягинцева и танкисты Водака вступили в первый бой на подступах к Ленинграду. Тысячи бойцов и народных ополченцев приняли удар немцев южнее и западнее города Луги.

И хотя вследствие вынужденных решений главкома Ворошилова у командования Северного фронта оказалось войск намного меньше, чем оно рассчитывало еще 10 июля, — первые атаки немцев, намеревавшихся с ходу преодолеть Лужский рубеж, были отбиты с большими для них потерями.

Однако в целом для войск, обороняющих Ленинград, положение создалось крайне сложное, теперь им предстояло вести оборонительные бои одновременно на нескольких направлениях: против группы армий фон Лееба на Лужском рубеже, против финской армии Маннергейма на Карельском перешейке и против немецко-финской армейской группы генерала Фалькенгорста под Кандалакшей и Мурманском.

Советскому командованию было ясно, что начавшееся 12 июля наступление немцев на Лужском направлении является первым этапом широко задуманной операции, цель которой — прорыв к Ленинграду.

И хотя никто не сомневался, что немцы еще не раз попытаются прорвать советскую оборону именно здесь, на Луге, тем не менее то, что они получили жестокий отпор и были вынуждены отойти для более тщательной подготовки к прорыву, имело для всех бойцов и командиров, занимавших Лужскую линию, огромное моральное значение. Немецким войскам на этом направлении не только не удалось продвинуться ни на шаг, но впервые пришлось отступить.

Батальон Суровцева понес серьезные потери. Лишь сознание, что враг не прошел и расплатился большим числом своих мертвых солдат и танков, искореженные остовы которых чернели на недавнем поле боя, было утешением для друзей и товарищей погибших.

Звягинцева не оставляла мысль, что немцы вот-вот повторят атаку и на этот раз, может быть, большими силами. И на следующий день, решив воспользоваться наступившим затишьем, он поехал к "соседу слева" — в дивизию народного ополчения.

Он взял с собой Пастухова, с тем чтобы еще один старший командир, кроме него самого, был в курсе тех согласованных действий, о которых предстояло договориться с ополченцами.

Поехали на слегка залатанной "эмке" Звягинцева, — машина комбата могла понадобиться самому Суровцеву.

Где находится штаб дивизии народного ополчения, Звягинцев точно не знал. Решили предварительно заехать в Дугу к Чорохову, тем более что Пастухов хотел сдать в штаб наградные листы на отличившихся во вчерашнем бою бойцов и командиров.

Лугу, видимо, совсем недавно снова бомбили. Жители тушили пожары, подбирали убитых и раненых. Едкий дым и каменная пыль стлались по улицам.

Домик с вывеской Осоавиахима, в котором только вчера находился комдив Чорохов, был тоже разбит, и вообще вся северная окраина города особенно сильно пострадала: возможно, немцы узнали, что именно здесь располагался штаб дивизии.

С трудом Звягинцев выяснил, что штаб перебрался куда-то в лес, километров пять-семь северо-западнее Луги.

Посовещавшись, Звягинцев и Пастухов решили не тратить время на поиски и ехать прямо к ополченцам, чтобы еще засветло успеть вернуться в свой батальон.

Они двинулись по проселочной дороге на Уторгош, надеясь в пути встретить части ополченской дивизии и выяснить, где ее командный пункт.

Прошло всего минут двадцать, когда Разговоров, вдруг резко затормозив, выскочил из машины и задрал голову кверху.

— Что ты? — спросил Звягинцев.

— "Мессера" где-то близко, — ответил Разговоров, не опуская головы.

Звягинцев и Пастухов тоже вышли из машины, прислушались. Действительно, откуда-то сверху, из-за облаков, доносился характерный подвывающий звук.

В том, что это немецкие самолеты, сомнения быть не могло, все, кто хотя бы несколько дней провел на подвергавшихся непрерывным бомбежкам Лужских укреплениях, научились безошибочно отличать вражеские самолеты от наших.

Некоторое время все трое стояли у машины, всматриваясь в небо, покрытое кучными, с редкими просветами облаками.

— Как, товарищи командиры, ехать будем или переждем? — спросил наконец Разговоров.

— Поедем, — сказал Звягинцев.

— Товарищ майор, я предлагаю переждать, — решительно произнес Пастухов.

— Что это ты, старший политрук? — добродушно усмехнулся Звягинцев. — Вчера танка не испугался...

— Вчера — дело другое, вчера бой был. А рисковать попусту не имеем права. Да и документы обязаны сохранить... — Он положил руку на планшет, в котором лежали наградные листы.

В этот момент раздались глухие разрывы бомб. Бомбили где-то впереди, километрах в пяти-шести отсюда.

Звягинцев уже хотел приказать Разговорову поставить машину в укрытие — слева от дороги, метрах в двадцати от нее, тянулся лес, — но разрывы прекратились. Слышен был лишь постепенно замирающий гул удаляющихся самолетов.

Они снова сели в машину.

Однако далеко уехать не удалось. Не отъехали и десяти километров, как пришлось опять остановиться. Впереди на дороге путь преграждали несколько автомашин. Последней была полуторка, около которой стояло человек десять бойцов с автоматами в руках, а впереди — две пятнистые "эмки".

Звягинцев выскочил из машины посмотреть, что там впереди случилось, и увидел у первой "эмки" группу командиров. Приглядевшись, он по росту узнал полковника Чорохова.

Звягинцев сделал несколько шагов вперед, но автоматчики преградили ему дорогу.

— Что это значит? — громко возмутился Звягинцев.

Стоявшие впереди командиры обернулись, и в одном из них, не веря своим глазам, Звягинцев узнал маршала Ворошилова. Рядом с ним стоял Васнецов. Растерявшись, не зная, что ему делать, Звягинцев стал в положение "смирно", устремив взгляд на маршала, и в этот момент услышал трубный голос Чорохова:

— А вы как сюда попали, майор?

Не дожидаясь ответа, Чорохов повернулся к Ворошилову и стал что-то ему говорить, а Звягинцев стоял, не зная, докладывать ли ему отсюда, с места, или подойти ближе к маршалу.

— Идите сюда, майор! — крикнул Чорохов, и Звягинцев, преодолевая растерянность, пошел вперед.

Он остановился шагах в трех от маршала. Рядом с Ворошиловым, кроме Васнецова и Чорохова, стоял еще какой-то генерал, а чуть поодаль — незнакомый полковник. Но Звягинцев глядел только на Ворошилова. Вытянувшись и держа руку у виска, он мысленно произносил слова доклада, чувствуя, что язык не очень-то подчиняется ему.

— Здравствуйте, товарищ майор! — звучным тенорком произнес Ворошилов. — Вот полковник говорит, что вчера ваш батальон отлично показал себя в бою...

— Служу Советскому Союзу! — выпалил Звягинцев и только сейчас увидел, что Ворошилов протягивает ему руку.

Поспешно, чуть не споткнувшись на какой-то кочке, он сделал два шага вперед и пожал руку маршала.

— И с членом Военного совета познакомьтесь, — сказал Ворошилов, кивнув в сторону Васнецова.

— А мы с товарищем Звягинцевым еще с довоенных времен знакомы, — делая ударение на слове "довоенных", ответил Васнецов, глядя на майора, который стоял вытянувшись, снова вскинув руку к виску.

На какое-то мгновение Звягинцев вспомнил последнюю предвоенную ночь, когда ему пришлось делать сообщение на заседании партактива Ленинграда.

Васнецов покачал головой, как бы желая сказать: "А ведь ты был тогда прав, майор!" — и протянул Звягинцеву руку.

— Передайте мою благодарность бойцам, — сказал Ворошилов и, как бы предупреждая положенный в таких случаях уставный ответ, добавил: — Они хорошо послужили Советскому Союзу.

— Я думаю, — снова заговорил Васнецов, — что и товарищу Звягинцеву и всему его батальону будет важно знать, что не только они — никто вчера не отступил на Лужской линии. Никто! — повторил он уже громко.

— Еще бы! — с добродушной усмешкой произнес Ворошилов. — Сколько войск на Луге собрали!

— Войск у нас, товарищ маршал, не только меньше, чем у противника, но и меньше, чем мы рассчитывали здесь иметь, — сказал Васнецов, сделав на последних словах особое ударение. — Но за нами Ленинград. Весь цвет нашей партийной организации в этих войсках.

— Знаю, знаю, дивизионный, — кивнул Ворошилов и снова обернулся к Звягинцеву: — Вот сейчас ваших саперов бы сюда!

Только теперь Звягинцев, все внимание которого было приковано к Ворошилову, заметил, что дорога впереди метров на тридцать изрыта глубокими воронками.

"Это те самые самолеты!" — промелькнуло в его сознании, и тут же он со страхом подумал о том, что бомбы могли попасть в эти машины, что опасность угрожала самому маршалу.

— Ну, как будем дальше двигаться? — нетерпеливо спросил Ворошилов.

— В объезд нельзя, товарищ маршал, — поспешно ответил незнакомый Звягинцеву генерал, — слева — лес, справа — болота!

— Сам вижу, что болота, — недовольно ответил Ворошилов. Он нахмурился, снова оглядел глубокие воронки, с краев которых узкими ручейками осыпалась земля, и сказал: — Что же, не стоять же нам тут, посреди дороги. Пошли вперед! А вы, — снова обратился он к полковнику, — организуйте объезд. Лес есть, пилы, топоры имеются. Придется проложить фашины по болоту метров на двадцать. Двинулись!

И Звягинцеву, который только и ждал момента, когда Ворошилов отвернется, чтобы незаметно исчезнуть, показалось, что маршал со словом "двинулись" обращается именно к нему.

"Не может быть, я ошибся, — подумал Звягинцев. — Конечно, он имеет в виду Чорохова, ведь тот стоит за моей спиной".

Но в этот момент Ворошилов неожиданно положил руку Звягинцеву на плечо и сказал:

— Ну что ж? Так и будем топтаться? Пошли, майор!

Он направился вперед, увлекая Звягинцева, все еще не спуская руку с его плеча, и все остальные — Васнецов, Чорохов, генерал, все, кроме полковника, оставшегося у машин, — пошли за ними, однако несколько поодаль, шага на три-четыре позади.

От сознания, что он идет рядом с маршалом, Звягинцев двигался как-то скованно.

— Ну как, с немцами драться, пожалуй, пострашнее, чем на кремлевской трибуне стоять? — неожиданно спросил Ворошилов.

"Запомнил!.. Ну да, конечно, именно он, Ворошилов, председательствовал на том вечернем заседании, когда я выступал!" — подумал Звягинцев, и все это — кремлевский зал, сидящие на возвышении маршалы, генералы и адмиралы, Сталин, не спеша прохаживающийся за рядами президиума, разговор с полковником Королевым в уютном номере гостиницы "Москва" — представилось Звягинцеву чем-то очень далеким, как воспоминания раннего детства.

— Не знаю, товарищ маршал, не думал об этом, — незаметно проведя языком по пересохшим губам, ответил Звягинцев, — да и в деле-то настоящем мне пришлось только вчера впервые участвовать.

Отвечая, он старался не глядеть на Ворошилова — так ему было легче.

— Вот поэтому мне и важно знать твое мнение о немцах — ведь ты только вчера с ними дрался. Кое-кто болтал, что невозможно немца остановить, мол, сила все ломит. В Прибалтике не остановили, под Островом пропустили. Псков отдали... А вот вчера, на Луге, не прошел немец. И не только на твоем участке. Я уже в двух дивизиях побывал — с войсками знакомлюсь. Всюду немца отбили. Как думаешь, почему?

Звягинцеву не раз приходилось присутствовать при разговорах старших военачальников с младшими командирами и бойцами, когда им хотелось одним фактом обращения к младшему по службе поднять бодрость духа подчиненного. Звягинцев и сам усвоил добродушно-фамильярную манеру такой "внеслужебной" беседы.

Но то, что сейчас спрашивал Ворошилов, главное, как он это спрашивал, не имело ничего общего с ни к чему не обязывающими вопросами, с какими мог бы обратиться полководец к командиру столь невысокого ранга, как Звягинцев.

Звягинцев чувствовал, что маршалу действительно не безразлично знать, что именно думает он, майор Звягинцев. Он понял, что ни один из приемлемых в аналогичных случаях уверенно-бодрых ответов не нужен этому человеку с седеющими висками, чье имя сопутствовало и детству к юности сотен тысяч подобных ему, Звягинцеву, людей.

— Не знаю, товарищ маршал, мне трудно так сразу ответить на ваш вопрос... — ответил он нерешительно.

Звягинцев и впрямь еще не задумывался глубоко над тем, что произошло вчера.

Тогда, во время боя, он, естественно, вообще не задавал себе никаких вопросов, думая только о том, чтобы выстоять. А после боя майор размышлял уже о том, как быстрее установить контакт с дивизией народного ополчения, и о многом другом, о чем обычно заботится командир, отбивший атаку врага и знающий, что новая атака неизбежна.

Теперь же, идя рядом с маршалом, Звягинцев старался проанализировать вчерашний бой. "Да, мы не отступили. Почему? Ну, во-первых, потому, что все же успели подготовить оборону. Во-вторых, проявили выдержку и не открыли стрельбу до тех пор, пока танки не стали подрываться на минных полях. В-третьих, потому, что бойцы не дрогнули, не побежали, когда один из танков почти уже прорвался в расположение роты. В-четвертых, подошли танки Водака. В-пятых..."

— Ну, что молчишь, майор? — настойчиво спросил Ворошилов.

— Не знаю... — повторил Звягинцев. — Может быть, прав замполит нашего батальона... Он сказал...

— Что же сказал старший политрук?..

— Я, товарищ маршал, недавно одного лейтенанта разносил, — медленно начал Звягинцев. — Из тех, что отступали с юга. В трусости его упрекал. До каких пор драпать будете, спрашивал. А старший политрук — он рядом тогда стоял — после мне сказал: до тех пор отступать будут, пока не поймут, что не только о рубежах речь идет, а о жизни и смерти, что отступить — значит не просто кусок земли врагу отдать, а жен своих, детей, все то, с чем вырос, ради чего живешь... — Звягинцев говорил, все более волнуясь. — Ведь мы не просто Лужские укрепления обороняли, а Ленинград!.. Вы поймите, товарищ маршал, ведь мне и самому совсем недавно показалось, что война если и будет, то все равно... — он на мгновение умолк, ища слов, стараясь наиболее ясно, убедительно выразить свою мысль, — ну, все равно жизнь наша останется... Она как нечто само собой разумеющееся воспринималась, эта жизнь. Ведь всем нам, кто при советской власти вырос, всегда казалось, что другой жизни просто нет и быть не может. Конечно, мы понимали, если война, то жертвы будут, бомбежки... Но жизнь-то, жизнь советская останется, потому что она как воздух, которым дышим, как небо, как земля, по которой ходим, ее уничтожить нельзя... И когда в газетах стали писать, что враг самой жизни нашей угрожает, что судьба наша решается, это сперва воспринималось скорее умом, а не сердцем, потому что поверить такому было невозможно... И только теперь я понял, что эти слова значат. И другие, уверен, поняли... Поэтому вчера и не отступили. Конечно, — добавил он поспешно, — и подготовка к бою немалую роль сыграла. Оборудовали предполье, танки наши подоспели. И все же... И все же самое главное в том, что поняли: за всю страну, за весь народ, за жизнь бой ведем...

Он умолк. Молчал и Ворошилов. Когда Звягинцев почувствовал, что волнение его улеглось, он исподлобья взглянул на маршала, стараясь по выражению его лица понять отношение к тому, что только что сказал.

Но Ворошилов продолжал шагать, глядя вперед, и, казалось, забыл о присутствии майора.

"Что я ему такое наговорил? — с ощущением неловкости подумал Звягинцев. — Расчувствовался, разболтался! Вместо того чтобы коротко доложить, как планировали и вели бой, ударился в психологию, забыл, с кем говорю... Ведь это не с Суровцевым беседовать и даже не с Васнецовым... Это ведь сам маршал, маршал!"

Звягинцев снова посмотрел на Ворошилова и снова убедился, что тот поглощен какими-то своими мыслями.

"Наверное, он и не слышал, что я ему говорил!" — подумал Звягинцев с горечью, но и с облегчением.

Но он ошибался. Ворошилов все слышал. Более того, они были нужны, необходимы, эти слова.

Отступление Красной Армии в первые дни войны все советские люди воспринимали с болью и горечью. Но Ворошилов во сто крат больнее и горше. Ведь это была та самая армия, во главе которой он стоял долгие годы!.. "Ворошиловские стрелки", "ворошиловские залпы"... Само его имя стало символом несокрушимости Красной Армии.

И вот эта армия отступала.

Находясь в Москве, выполняя отдельные поручения Ставки, членом которой он являлся, Ворошилов рвался на фронт, глубоко веря, что, лично возглавив войска, сумеет добиться перелома.

И теперь, став главкомом одного из трех основных направлений, он думал об одном — что должен оправдать доверие партии.

И то, что уже на третий день после его вступления в новую должность враг получил серьезный отпор, стало для Ворошилова источником больших надежд.

Разумеется, он понимал, что успех этот явился не его заслугой, а следствием героических усилий ленинградцев, за короткий срок построивших укрепления на Луге, но тем не менее это было добрым предзнаменованием. И слова Звягинцева Ворошилов воспринял как подтверждение того, что успех этот не случаен.

И вместе с тем он не мог, естественно, забыть о том, что часть Прибалтики в руках врага, что немцами захвачен Остров, что три дня тому назад пал Псков. Что значит частный успех короткого боя на Луге перед лицом этих страшных фактов?..

Ворошилов молчал, поглощенный этими своими мыслями. Только когда Звягинцев уже окончательно решил, что маршал просто не слышал его слов, Ворошилов тихо сказал:

— Поздно начинаем понимать... Сколько земли отдали... Сколько советской земли...

Звягинцев быстро повернулся к нему, но увидел, что Ворошилов по-прежнему смотрит вперед и слова эти произнес, обращаясь скорее всего к самому себе. И внезапно Звягинцев ощутил горячее сочувствие к этому человеку с лицом русского рабочего. Именно это простое, открытое лицо и седину, а не маршальские звезды в петлицах и не ордена на груди видел сейчас Звягинцев.

— Товарищ маршал, — сказал он, — мы разобьем немца! Рано или поздно, но разобьем!

За спиной раздался шум автомобильных моторов.

Ворошилов обернулся, Звягинцев тоже увидел, что цепочка машин быстро приближается.

— Ну, вот! — уже прежним своим бодрым голосом произнес Ворошилов и, обращаясь к остановившимся в нескольких шагах от него командирам, громко сказал: — По коням!

...Они не проехали и двух километров, как снова глубокие воронки преградили путь.

Машины остановились. Разговоров, заглушив мотор, обернулся и вопросительно посмотрел на своих пассажиров. Звягинцев вышел из машины, увидел, что дорога впереди разбита, но уже не решился пойти вперед и узнать, какое будет принято решение.

Разговоров, тяжело шагая по целине, стал проверять крепость грунта. Через две-три минуты он подошел к Звягинцеву и сказал:

— Рискнем, товарищ майор, съедем с дороги, а? Думаю, не завязнем. Болота нет.

Однако Звягинцев стоял в нерешительности. Неудобно было объезжать машину маршала и выскакивать вперед, следовало бы дать знать полковнику, который, по-видимому, являлся адъютантом маршала, что можно проехать и по целине.

Пока Звягинцев раздумывал, там, впереди, очевидно, приняли такое же решение, потому что головная "эмка" медленно съехала с дороги, а за ней последовали и остальные машины.

— Давай за ними! — приказал Звягинцев Разговорову, усаживаясь на заднее сиденье рядом с Пастуховым.

— Может быть, отстанем немного? — с сомнением в голосе сказал Пастухов.

— Что ты имеешь в виду?

— А что можно иметь в виду на войне? Зачем таким парадом ехать — три легковые машины и полуторка?

— Ну, брат, если не боятся маршал и Васнецов, то нам не пристало.

— А я бы на вашем месте, майор, и маршала предупредил, раз уж другие не решаются, что так ехать опасно. Почему надо думать, что немцы на войне глупее нас?

— Не понимаю.

— Что ж тут непонятного, — пожал плечами Пастухов, — мы для чего дороги подрывали? Чтобы заставить танки в объезд свернуть, а там мины. А теперь, возможно, немцы нам ловушку расставили: хотят загнать на целину и разбомбить с воздуха.

— Ничего, быстро проскочим, — неожиданно вмешался Разговоров, на мгновение обернулся и добавил, улыбнувшись: — Когда еще придется с Маршалом Советского Союза в одной колонне ехать!..

Немецкие самолеты появились тогда, когда, судя по карте, до расположения дивизии оставалось лишь несколько километров. Неожиданно сквозь открытые окна машины до Звягинцева и Пастухова донесся громкий возглас с полуторки: "Воздух!"

Разговоров, резко затормозив, остановил машину. Звягинцев поспешно выпрыгнул из нее. Мысль его сразу вернулась к Ворошилову — к опасности, которой он подвергается.

Самолеты вынырнули из-за облака — три "мессершмитта". Охрана торопливо спрыгивала через борт полуторки на землю. Высыпали все и из двух первых "эмок".

— Убрать машины! Всем в лес! — слышал Звягинцев команду полковника Чорохова.

Звягинцев видел, как Пастухов, бойцы и те командиры, что выскочили из легковых машин, повинуясь резкой команде, побежали к тянущемуся слева, метрах в пятидесяти, лесу. Он взглянул вверх и ему показалось, что истребители, не замечая движения машин и людей, пронеслись стороной.

Однако он тут же понял, что ошибся. Ведущий самолет развернулся, за ним, соблюдая интервалы, последовали и два других. Они заходили на цель.

Звягинцев огляделся и замер, пораженный.

Все находились уже на полпути к лесу, и только один человек спокойно и неторопливо продолжал идти вперед по дороге. Это был Ворошилов.

— Товарищ маршал! — истошно крикнул Звягинцев и побежал к Ворошилову.

Услышав возглас Звягинцева, остановились и те, кто бежал к лесу.

— Товарищ маршал, ложитесь! — крикнул генерал и бросился обратно, к Ворошилову. Рядом с ним бежал Васнецов.

"Мессершмитт" с завыванием пронесся над их головами. Фонтанчики земли забили метрах в двадцати от того места, где находился сейчас Ворошилов.

— Товарищ маршал! — срывая голос, крикнул Звягинцев. — Да что же вы делаете?!

Ворошилов обернулся к нему, пожал плечами и негромко сказал:

— Не привык врагам кланяться.

— Климент Ефремович, — воскликнул Васнецов, первым подбегая к Ворошилову, — ложитесь! Немедленно! Мы требуем...

Гул самолетов покрыл его голос. В этот момент возле Ворошилова оказался незнакомый Звягинцеву генерал; схватив маршала за плечи, он насильно придавил его к земле. Звягинцев, упавший на землю почти одновременно с Ворошиловым, поднял голову и увидел, что немецкие истребители взмыли в облака, скрылись.

— Медведь ты, генерал! — услышал он недовольный голос Ворошилова, поднимающегося с земли и отряхивающего пыль с кителя.

— Климент Ефремович! — резко сказал, тоже поднимаясь с земли, Васнецов. — Так нельзя! В конце концов, мы здесь отвечаем за вашу жизнь!

— Машины горят! — раздался возглас откуда-то сзади.

Все обернулись. И тогда Звягинцев увидел, что две "эмки" и полуторка горят. Самолеты подожгли их, застигнув на полпути к лесу. Целой была лишь "эмка" Звягинцева. Машины горели как-то бесшумно, языки пламени просто лизали их со всех сторон. Подбежавшие бойцы тщетно пытались сбить огонь плащ-палатками и шинелями.

Несколько мгновений Ворошилов глядел на горящие машины и вдруг громким командным голосом крикнул:

— Отойти от машин! Всем отойти! Сейчас начнут рваться!

Он крикнул вовремя. Бойцы едва успели отбежать от машин, как один за другим раздались три взрыва.

Какое-то время все стояли молча, глядя, как догорают машины. Наконец Ворошилов сказал:

— Что же, придется пешим ходом. Говоришь, не более двух километров осталось? — обратился он к Чорохову.

— Так точно, товарищ маршал, не более, — поспешно ответил тот.

— Товарищ маршал, — вырвалось у Звягинцева, — моя-то машина цела!

Ворошилов перевел взгляд на Звягинцева, потом на стоящую в стороне невредимую "эмку" и сказал:

— Что ж, майор, раскулачим тебя. Тут недалеко, дойдешь, ты помоложе.

— Да, да, конечно! — радостно и совсем не по-военному воскликнул Звягинцев. — У меня отличный шофер, вполне можете довериться.

— Не положено, — угрюмо произнес генерал и крикнул: — Лейтенант, поведете машину майора.

Мрачно наблюдавший, как догорает одна из машин, немолодой лейтенант козырнул и побежал к стоящей в стороне "эмке" Разговорова.

До штаба дивизии оказалось не два, а добрых шесть километров, и когда Звягинцев, Пастухов и Разговоров пешком добрались туда, было уже пять часов вечера.

Пастухов пошел отыскивать политотдел. Разговоров, всю дорогу раздираемый противоположными чувствами: гордостью, что в его машине уехал сам маршал, и опасением, как бы "эмку" не "замотали", направился к коменданту штаба. Звягинцев пошел к командиру дивизии. Однако ни командира, ни начальника штаба ему найти не удалось.

В штабном блиндаже дежурный, старший лейтенант лет сорока, сугубо штатской внешности, в мешковато сидевшем на нем обмундировании, однако явно стремящийся соответствовать своему военному званию, вытянувшись, громко доложил, что никого из начальства в штабе нет.

— Где же их искать? — глядя на ручные часы и с досадой думая, что засветло уже никак не вернуться в батальон, спросил Звягинцев.

— Не могу знать, — отчеканил старший лейтенант.

Он явно "темнил" и не умел этого скрыть. Ну конечно же он получил строгий приказ держать в тайне пребывание в дивизии Ворошилова...

— Послушайте, товарищ, — с улыбкой сказал Звягинцев, которого тронуло стремление этого еще недавно глубоко штатского человека выглядеть настоящим военным и строго соблюдать устав, — я командую отдельным инженерным батальоном, ваш сосед справа. Вот мое удостоверение из штаба фронта. Прибыл для установления связи, и каждый час для меня дорог. Где ваше начальство? С маршалом? Да вы не скрывайте, мы с ним по одной дороге к вам ехали.

Старший лейтенант мялся. Но Звягинцеву все же удалось вытянуть из него, что маршал по прибытии провел короткое совещание с командным составом, а сейчас в сопровождении комдива и начальника штаба выехал осматривать позиции.

Звягинцев выругался про себя от досады, что ему не пришлось присутствовать на этом совещании и послушать маршала; еще больше он сожалел о том, что не смог присоединиться к сопровождавшим Ворошилова командирам во время осмотра позиций. Было жалко и зря пропадающего времени, — он понимал, что, пока маршал находится здесь, им, Звягинцевым, и его делами никто заниматься не будет.

— А комиссар тоже уехал? — спросил он с надеждой, что хоть кто-нибудь из начальства остался на КП.

Дежурный ответил, что комиссар дивизии тотчас же после совещания у маршала созвал секретарей парторганизаций у себя в блиндаже.

Звягинцев решил направиться туда. Он быстро разыскал блиндаж комиссара. Оттуда, из полуоткрытой двери, доносились голоса — видимо, совещание еще продолжалось.

Звягинцев присел на пенек неподалеку с намерением дождаться конца совещания.

Не прошло и пятнадцати минут, как из блиндажа стали один за другим выходить политработники, — их легко можно было узнать по красным звездам на рукавах гимнастерок. Последним вышел пожилой батальонный комиссар. Звягинцев спросил у него, освободился ли комиссар дивизии, и, получив утвердительный ответ, спустился по деревянным ступенькам в блиндаж.

Перешагнув порог, он вскинул руку для приветствия, но, так и не донеся ладонь до виска, застыл от неожиданности. За длинным дощатым столом сидел Иван Максимович Королев.

— Иван Максимович?! — воскликнул Звягинцев, забыв об официальном приветствии. — Вы здесь?

Королев некоторое время недоуменно глядел на Звягинцева, точно не узнавая его. Наконец медленно встал со скамьи, вышел из-за стола и произнес удивленно:

— Это ты, майор?

— Я, Иван Максимович, конечно, я! — торопливо ответил Звягинцев, глядя на зеленые полевые "шпалы" полкового комиссара. — Значит, вы здесь?! А я с батальоном занимаю оборону на правом фланге, приехал установить связь. Иван Максимович! Скажите, что с Верой?

Королев молчал, устало глядя на Звягинцева.

— Как Вера? — повторил Звягинцев. — Она в Ленинграде?

Плотно сжатые губы Королева наконец разжались, точно против его воли, и он тихо сказал:

— Она не вернулась.

Звягинцев молча, будто не понимая смысла этих трех слов, смотрел на Королева.

— Но как же так?! — проговорил он наконец, точно желая убедить Королева, что тот ошибается. — Ведь этот... ну, как его... Анатолий Валицкий... ведь он же вернулся?!

— Он вернулся, а она — нет, — ответил Королев, на этот раз твердо и определенно.

Звягинцев почувствовал себя так, как вчера, когда его накрыла воздушная волна от разрыва снаряда. На мгновение все поплыло перед глазами.

— Но ведь там... — проговорил он, не слыша собственного голоса, — но ведь там... в Белокаменске — немцы!

Он выкрикнул это с отчаянием и в то же время с бессознательной надеждой, что Королев поймет всю чудовищную нелепость своих слов, — ведь раз в Белокаменске немцы, Веры там быть не должно, не может быть!

— Да. Там немцы, — жестко произнес Королев.

И эти слова как бы полностью вернули Звягинцеву слух и зрение. Он с какой-то режущей глаза отчетливостью увидел зажженный фонарь, дощатый стол, консервные банки, превращенные в пепельницы, раскрытый блокнот и лежащие на стола остро очиненные карандаши.

— Иван Максимович, — пытаясь успокоиться, взять себя в руки и выяснить все до конца, произнес Звягинцев, — я ничего не понимаю. Вы от меня что-то скрываете, чего-то не договариваете. Я повторяю вам, что видел этого парня! Он уходил от немцев вместе с отступающими частями на участках моего батальона. И он мне сказал, что Вера уже в Ленинграде!

— Значит, соврал, — угрюмо произнес Королев. — Ему удалось уйти. А ее он... а она осталась там.

Звягинцев почувствовал, как его душит воротничок гимнастерки. Он с трудом, негнущимися пальцами расстегнул крючок, покрутил головой, как бы стараясь освободить шею от сжимающего ее невидимого железного обруча, и медленно опустился на скамью.

"Как же так? — стучало в его мозгу. — Почему этот парень вернулся, а она осталась? Почему он соврал, сказав, что Вера уже в Ленинграде?.."

Звягинцев чуть было не спросил, какие приняты меры, чтобы помочь Вере, спасти ее, но тут же понял, сколь нелеп и бессмыслен был бы подобный вопрос. И горькое сознание непоправимости того, что произошло, овладело им.

Он сидел, облокотившись о стол локтями, подперев руками голову, и заметил, что в блиндаж кто-то вошел, только когда с недоумением увидел, как Королев поспешно встал, одергивая гимнастерку.

Механически отметив, что Королев сделал это привычным Солдатским движением, Звягинцев в ту же минуту услышал его голос:

— Товарищ член Военного совета, комиссар дивизии народного ополчения полковой комиссар Королев...

Звягинцев поспешно вскочил, обернулся и увидел, что в двух шагах от двери стоит Васнецов, а за ним, пригибаясь, чтобы не задеть головой низкий потолок, — полковник Чорохов.

— Здравствуйте, товарищ Королев, — сказал Васнецов, протягивая Королеву руку. — Здравствуй, Максимыч! Очень рад снова тебя видеть.

Он скользнул взглядом по застывшему в положении "смирно" Звягинцеву и сказал:

— С вами, майор, мы уже виделись. Добрались благополучно?

Звягинцев хотел было отрапортовать, что все в порядке и дошли они без происшествий, но понял, что Васнецов не ожидает от него никакого ответа.

— А это, товарищ Королев, — сказал Васнецов, — ваш правый сосед, полковник Чорохов, знакомься...

И, обернувшись к комдиву, добавил:

— Садитесь, полковник, здесь наш разговор и закончим.

— Разрешите идти? — обращаясь к Васнецову, как к старшему по званию, спросил Звягинцев.

— Зачем же вам уходить, товарищ майор? — ответил тот и, снова поворачиваясь к Чорохову, спросил: — Вы говорили, что майор на участке вашей дивизии левый фланг держит? Верно? На стыке с ополченцами?

— Так точно, товарищ дивизионный комиссар, — ответил Дорохов.

— Ну, значит, вместе и побеседуем, — удовлетворенно сказал Васнецов. — Я бы хотел, товарищ Чорохов, чтобы вы высказали свои сомнения в присутствии комиссара дивизии. Садитесь, товарищи!

И Васнецов, перешагнув через скамью, сел, жестом предлагая остальным последовать его примеру.

— Какой же смысл, товарищ дивизионный комиссар? — слегка приподнимая свои широкие плечи, сказал Чорохов. — Я свое предложение высказал, получил отказ, вопрос для меня ясен...

— Ой ли, товарищ полковник? — проговорил Васнецов, чуть прищуриваясь. — Формально все ясно, но в душе, скажите честно, на ополченцев не очень надеетесь? Ведь так? Но почему же? Организацией их обороны вы, как говорите, удовлетворены. Верно? Значит, сомневаетесь в людях. Вот почему, я думаю, беседа с комиссаром вам не повредит. Ведь говорят, каков поп, таков и приход, простите за старорежимную поговорку.

И Васнецов умолк, выжидающе глядя на Чорохова.

— Я могу повторить лишь то, что уже докладывал маршалу в вашем присутствии, товарищ член Военного совета, — подчеркнуто официально, однако с нотками обиды в голосе произнес Чорохов. — У меня нет замечаний по организации обороны, которую нам показали.

Он хмуро посмотрел на Королева и, подчеркнуто обращаясь не к нему, а к Васнецову, продолжал:

— И все же я считаю, что при столь растянутых участках фронта и нехватке войск слева от меня должна стоять кадровая воинская часть. Дивизия народного ополчения, как явствует из самого ее названия, в профессионально военном смысле является дивизией лишь... формально. Вчера немцы попробовали прорвать нашу оборону на центральном участке и получили по морде. Неизвестно, где они будут атаковать завтра. Не исключено, что именно здесь. Возможно, противнику уже известно, что фронт тут держит не кадровая часть, — его разведка тоже ушами не хлопает. Ополченцы не устоят против танков. А если немцам удастся прорваться здесь, они выйдут в тыл мне, а возможно, и всей оборонительной полосе. Вот и все, что я хотел сказать, товарищ член Военного совета, пусть уж комиссар на обижается.

Васнецов побарабанил пальцами по столу.

— Ваше мление, товарищ Королев? — спросил он.

Звягинцев увидел, как на впалых висках Ивана Максимовича надулись вены.

— Дивизия не отступит, — коротко и глухо произнес он.

— А мне этих слов, полковой комиссар, мало! — воскликнул Чорохов, движением верхней губы вздергивая пики своих усов. — Ты сколько времени в армии?

— Две недели, — спокойно ответил Королев.

— А я — двадцать два года и три месяца! Разница? Ты танк немецкий перед собой когда-нибудь видел? Из пулемета по тебе строчили? Так вот, когда такой танк на тебя полезет да сверху еще авиация прижмет, тут твои две недели скажутся! А когда твои бойцы от этого танка побегут, тут уж их агитацией и пропагандой не остановишь, поверь старому солдату! Ты, не в обиду будь тебе сказано, свои шпалы в первый день войны, наверное, получил, а я за каждую свою кровью да годами службы платил, вот!

Звягинцев, которому в последние два дня уже довелось узнать Чорохова, еще не видел его таким распаленным. Так взвинтили его, очевидно, какие-то предварительные разговоры с маршалом и Васнецовым, а может быть, и тот факт, что Васнецов привел его, комдива, сюда как бы "на выучку".

Королев пристально глядел на полковника, ни словом, ни жестом не прерывая его. И только выражение лица его постепенно менялось, морщины становились глубже, вены на висках вздувались все сильнее.

Очевидно, это не укрылось и от Васнецова, потому что он сказал комдиву строго и укоризненно:

— Как вы можете так говорить, товарищ Чорохов. В эту дивизию ленинградский рабочий класс послал лучших своих сынов... Среди них есть и молодые, есть и те, кто делал революцию, громил Корнилова, участвовал в боях с белофиннами...

Королев повернулся к Васнецову:

— Подождите, товарищ дивизионный комиссар. Разрешите, я уж сам полковнику отвечу... Значит, ты, полковник, ни танков, ни авиации немецкой никогда не боялся? Может, ты от врага Прибалтику защитил? Ты Ригу и Вильнюс отбил? Ты Псков отстоял? Ты финна на северной границе задержал? Ты людей советских, которые под немца попали, из неволи вызволил?!

— Товарищ член Военного совета! — возмущенно воскликнул Чорохов. — Кто дал ему право оскорблять армию?

— А ты, полковник, когда тебе рабочий человек правду говорит, слушай, на дыбки не вставай! — сказал Королев. — Ты фактам в лицо гляди! Можешь сам с немцем управиться — давай действуй, у нас и на заводах делов хватает, оружие тебе ковать. А не можешь, так принимай помощь. И армию я не оскорбляю, не приписывай. Но против фактов, дорогой товарищ, не попрешь. Без народа, без ополченцев, без партизан в тылу врага, одной армией нам немца не остановить. Как говорится, горько, но факт... А насчет шпал — тут я твой упрек принимаю. Не заработал еще, авансом дали, сознаю. Вот так.

И Королев слегка ударил ладонями по некрашеной поверхности дощатого, наскоро сколоченного стола.

Васнецов усмехнулся полудобродушно, полуиронически и сказал:

— Ну вот, знакомство и состоялось. Теперь полковник Чорохов будет знать, кто у его соседей слева боевой дух поднимает. Той самой пропагандой и агитацией. К вашему сведению, товарищ Королев состоит в партии с шестнадцатого года.

— Анкета моя товарищу полковнику ни к чему, — угрюмо сказал Королев, — он от нас дела требует. Что ж, покажем и дело. Не зайдут к тебе немцы в тыл, полковник, не тревожься. О своем участке болей. А мы, пока живы, на земле стоим, отсюда не уйдем.

Чорохов пожал плечами и, резко меняя тему разговора, сказал:

— Хочу к Военному совету с просьбой обратиться, товарищ дивизионный комиссар. В стыке с этой дивизией я поставил инженерный батальон. Вот этот самый майор Звягинцев с тем батальоном прибыл, чтобы предполье минировать. А я этих саперов был вынужден в окопы посадить, как пехоту. Во время вчерашнего боя у батальона больше трети из строя вышло. Врать не хочу, дрались они геройски. Но следующей атаки не выдержат. Надо бы отвести батальон на пополнение.

— Но разве для этого требуется решение Военного совета фронта? — спросил Васнецов.

— Никак нет. Но поставить мне на этот участок больше некого. Вот я и прошу на его место замену прислать. Ну хоть стрелковый батальон, усиленный артиллерией...

— Не будет сейчас батальона, полковник, — покачивая головой, сказал Васнецов, — нет у нас его, лишнего.

Он помолчал немного и спросил:

— Майор Звягинцев тоже к просьбе полковника присоединяется?

— Да уж куда больше! — ответил, опережая замешкавшегося с ответом Звягинцева, Чорохов. — Он мне чуть глотку не перегрыз за то, что я его батальон не по назначению использую!

Звягинцев встал и, вытянувшись, сухо сказал:

— Просьб не имею, кроме одной. Поддержать нас противотанковыми орудиями. Ну и пулеметов добавить, если возможно. Станковых.

— Вот так-то, полковник Чорохов, — с улыбкой произнес Васнецов. Потом повернулся к Звягинцеву и сказал: — Батарею и несколько пулеметов он даст. И сосед слева еще поможет. Верно, товарищ Королев? Теперь у вас два шефа. Устоите? — Он пристально посмотрел в глаза Звягинцеву. — Всего несколько дней. Потом сменим. Кстати, я так и не спросил вас, майор, почему вы здесь?

— Прибыл для установления связи с дивизией, товарищ член Военного совета, — доложил Звягинцев, — но пока все с маршалом были заняты...

— Маршал уже отбыл, — сказал Васнецов, — самолет за ним прислали. И я сейчас уезжаю. Так что и комдив и начальник штаба скоро будут свободны. Пошли, полковник. До свидания.

У самого порога он остановился и, обернувшись к Королеву, сказал:

— Да, вот еще что, чуть было не забыл. Мы здесь случайно встретили архитектора Валицкого. Лазает по окопам и дзотам на переднем крае, учит, кричит на всех... На маршала напоролся, вступил в пререкания... Но дело не в этом. Его может убить любой шальной пулей. Как он сюда попал?

Лицо Королева помрачнело, однако ответ его прозвучал сдержанно и даже равнодушно:

— Записался в ополчение. Как все.

— Но это неправильно, товарищ Королев! — возразил, уже повышая голос, Васнецов. — Старик — крупный специалист. Мы обязаны беречь таких людей. Никакой необходимости идти на фронт такому человеку не было.

— А если была? — резко спросил Королев.

— Нет, нет, — решительно проговорил Васнецов, видимо не придавая значения словам Королева. — Разъясните ему...

— Он не захочет уехать.

— Что это значит: "захочет", "не захочет"?.. Я прикажу комдиву отправить его в тыл.

На мгновение Васнецов умолк, видимо, вспоминая разговор с Валицким у себя в кабинете, усмехнулся и сказал:

— Я знаю, он старик нелегкий... И тем не менее немедленно откомандируйте его в Ленинград. Немедленно.

И он толкнул дверь.

...Они снова остались одни — Звягинцев и Королев.

— Кто этот Валицкий? Однофамилец того парня? — настороженно спросил Звягинцев.

— Его отец.

— Отец?.. Где он находится?

— Сядь, Алексей, — строго сказал Королев. — По-твоему, только сын за отца не отвечает? А наоборот? К тому же, может, его сын и в самом деле не виноват.

— Не виноват?! — сжимая кулаки, переспросил Звягинцев. — Он уехал с вашей дочерью, а вернулся один и не виноват?!

Королев молчал.

— Как вы могли отпустить с ним Веру? Почему вы не заставили ее вернуться еще тогда, когда я ночью позвонил вам по телефону? Я позвонил вам через полчаса после того, как было решено строить укрепления на Луге. Я сразу понял, что это означает!

Королев посмотрел на него исподлобья и сказал:

— А ты кто такой, чтобы с меня ответ за нее спрашивать? Ты ей кто? Брат? Сват? Жених? Муж?

Эти слова падали на Звягинцева, точно удары.

"Действительно, кто я ей?.. — спросил он себя. — Чужой человек. Она никогда не любила меня... Но о чем я сейчас, зачем?.. Только бы она была жива! Пусть живет как хочет, пусть снова встречается с этим парнем, пусть все будет по-прежнему, только бы знать, что она жива!"

— Почему он оставил там Веру? — упрямо спросил Звягинцев.

— Не знаю, — ответил Королев. — Он у нас после возвращения не был. Знаю только со слов его отца... Ехали в Ленинград, поезд попал под бомбежку, должно быть, где-то между Островом и Псковом. Добрались до какой-то деревни. А ночью туда вошли немцы. Их разделили. И больше он ее не видел.

"Никакого проблеска, — думал Звягинцев. — Никакой надежды!.."

— Но почему же вы не попытались сами разыскать этого парня? Почему не заставили рассказать все подробно?

Королев пожал плечами:

— Я ждал его со дня на день. Отец сказал, что он придет... А потом дивизия получила приказ немедленно выступать.

— Так... — упавшим голосом сказал Звягинцев. — Ясно... Что ж, Иван Максимович, пойду в штаб. А к вам зайдет замполит нашего батальона Пастухов... Ну, я пойду... — повторил он устало, совсем уже не по-военному.

— Подожди, Алеша, — сказал Королев, — не знаю, когда теперь свидимся... А я ведь... я ведь и не знал, что ты... Ну, словом... Думал, так, изредка заходишь... Знал бы, может, совет ей какой ни на есть дал... А теперь вот поздно... Нету больше Веры...

— Не надо... не надо ее хоронить! Она жива... — проговорил Звягинцев.

Он хотел еще что-то сказать, но услышал стук в дверь и знакомый голос: "Разрешите?"

На пороге стоял Пастухов.

9

Поздним вечером, закончив все дела в дивизии, Звягинцев и Пастухов стали собираться обратно.

Их уговаривали переночевать, дождаться утра, тем более что в штаб стали поступать тревожные сведения. Командир одного из полков доносил, что немцы начали бомбить тылы и попытались сбросить парашютистов. Немного позже поступили сведения, что разведкой обнаружено несколько немецких бронетранспортеров с пехотой, двигающихся по направлению к Новгороду.

Составить точную картину, что происходит перед фронтом дивизии, было пока трудно.

Звягинцев принял решение выезжать. Мысль о том, что немцы снова предпримут атаки на участке его батальона и случится это в его отсутствие, не давала ему покоя.

Обычно осторожный Пастухов тоже был за немедленное возвращение.

Они разыскали Разговорова, он сидел на пеньке возле своей "эмки" и курил.

— Как дела, сержант, можем ехать? — спросил Звягинцев.

Разговоров вскочил, отбросил в сторону самокрутку и с готовностью ответил:

— Хоть до самого Берлина, товарищ майор! Кузов слегка заварили, два ската новых получил да еще канистру полную с собой дали. Немецкую канистру, трофейную! Сам Ворошилов, говорят, распорядился!

— Сочиняешь, сержант! Опять, наверное, дружка нашел, — усмехнулся Звягинцев.

— Почему же сочиняю, товарищ майор? — обиженно произнес Разговоров. — Машина-то теперь у нас особая, маршальская, сам Клим Ворошилов на ней ездил! Вот кончится война, мы ее в музей военной славы сдадим. И дощечка будет висеть: "Такого-то числа в этой машине...", ну и так далее.

Он завел мотор. "Маршальская" машина стояла, подрагивая, дребезжа разбитыми крыльями.

Звягинцев и Пастухов сели на заднее сиденье.

— Той же дорогой поедем, в объезд, — сказал Разговоров. — Основную-то фриц за день, наверное, еще больше исковырял.

Перспектива снова объезжать лес и, следовательно, делать крюк, углубляясь на юг километров на десять, мало улыбалась Звягинцеву. Однако он понимал, что другого выхода нет. Он переглянулся с Пастуховым, тот молча пожал плечами, как бы говоря: "Не хотелось бы, но что поделаешь!"

Было еще светло, хотя солнце уже зашло и небо потемнело. Откуда-то издалека доносился гул артиллерийской стрельбы. Слева на горизонте пламенело зарево пожара. Временами в небе взрывались и медленно гасли сигнальные ракеты. Вокруг было пустынно и тревожно.

Они ехали молча. Разговоров вел машину сосредоточенно, искусно лавируя между наполненными водой впадинами, пригорками и кустами чахлого кустарника. Все чаще попадались воронки — видимо, немцы взяли под контроль и этот объезд. Разговоров волей-неволей был вынужден забирать все южнее. Стало темнеть.

Звягинцев развернул на коленях карту и старался определить, где они сейчас едут, Пастухов освещал карту тонким лучиком карманного фонаря. Однако из-за того, что машина двигалась не по дороге, а по целине, маршрут можно было установить лишь приблизительно.

— Ты смотри, Разговоров, к немцам нас не завези! — сказал Звягинцев. Он произнес эти слова нарочито беспечно, как бы в шутку, но тут же почувствовал, что голос его, помимо воли, прозвучал тревожно.

— Еще чего скажете, товарищ майор, откуда здесь немцы?! Еще километров пять проковыляем, и лесу конец! Тогда прямиком.

Он проговорил это так же, как и Звягинцев, преувеличенно бодро, но чувствовалось, что тревога передалась и ему.

Стало еще темнее. В небе уже угадывались неяркие звезды. Поднялся ветер. Он прижимал к земле чахлую траву и кустарник, начинал подвывать в открытых окнах машины.

"Нам до поворота на север осталось еще километра три, — размышлял, глядя на часы, Звягинцев, — по ровной дороге это минут пять — десять езды. А по этим ухабам — полчаса проедем..."

Они поравнялись с тем местом, где их несколько часов назад застала бомбежка. Искореженные, опаленные огнем, с выбитыми стеклами кузова машин черными грудами возвышались на ровной земле.

— Сильно разделали! — сказал Разговоров. Его, видимо, тяготило молчание сидевших позади командиров. — Я тогда еле до леса дотянул! С минуту бы промедлил, и не бывать у нас "эмки".

Он помолчал секунду и, чувствуя, что ни у кого нет желания поддержать разговор, продолжал:

— А маршал-то, маршал! Все, как кроты, в землю уткнулись, а он идет себе! Одно слово — маршал!

"Он не должен был, не имел права рисковать! — подумал Звягинцев о Ворошилове. — Ведь это бессмысленный, ненужный риск... Но может быть, ему, прославленному полководцу, виднее, как вести себя перед лицом опасности?.."

В этот момент неожиданно раздался взрыв и метрах в двадцати от машины к небу взметнулся черный столб.

Разговоров с силой нажал на тормозную педаль, Звягинцева и Пастухова с размаху кинуло грудью на спинку переднего сиденья.

В следующие секунды все трое выскочили из машины и стали пристально всматриваться в темное небо.

Однако они не видели ни одного самолета, не услышали даже отдаленного гула. Небо было чистым. Спокойно светили звезды. Стояла полная тишина.

Раздался еще один взрыв. Теперь земляной столб взметнулся метрах в десяти позади машины.

— Ложись! — крикнул Звягинцев, падая на землю и увлекая за собой Пастухова. Они уткнулись в землю, но через мгновение приподнялись, удивленно озираясь вокруг.

И снова совсем уже близко в воздух взлетели комья земли и, падая, забарабанили по кузову машины.

— Это из минометов, майор! — громко крикнул Пастухов.

Разговоров вскочил и побежал к машине.

Включив мотор, он резко развернулся и, не выбирая дороги, то буксуя в топкой земле, то рывком выбираясь из болота, повел машину к лесу.

Мина угодила прямо в машину, когда она была уже недалеко от спасительных деревьев. Раздался взрыв, лязг разрываемого металла, вспыхнул огонь.

Задыхаясь от жара, обжигая руки о горячий металл, подбежавшие Звягинцев и Пастухов с трудом отодрали заклинившуюся дверь.

Разговоров лежал грудью на баранке, вцепившись в нее руками, и для того, чтобы вытащить его из кабины, пришлось разжать его онемевшие пальцы.

— Разговоров! Жив? — крикнул ему прямо в ухо Звягинцев, вместе с Пастуховым вытаскивая шофера из горящей машины.

Снова, на этот раз где-то в стороне, разорвалась мила. Но ни Звягинцев, ни Пастухов даже не обернулись. Потом откуда-то застрочил пулемет, просвистело несколько ружейных пуль.

"По нас бьют!" — запоздало подумал Звягинцев.

Словно подтверждая это, высоко над его головой с негромким хлопком разорвалась ракета. И сразу все осветилось голубым призрачным светом.

Но пес был уже рядом.

Они сделали несколько шагов в чащу и опустили Разговорова на землю.

Звягинцев наклонился над ним и увидел на шее большую рваную рану. Из перебитой артерии толчками била кровь.

— Пастухов, это артерия! — тихо произнес он и, не в силах больше сдерживать себя, с отчаянием крикнул:

— Вася, милый, ты жив?

Разговоров открыл глаза.

— Машину... машину укрыть... — почти беззвучно, едва шевеля запекшимися губами, прошептал он.

— В порядке, в порядке машина! — наклоняясь к его лицу, крикнул Пастухов. — Ты-то как?

— Трудно... вам... будет... без машины...

Внезапно тело его дернулось, из груди донесся хрип, из уголка рта по подбородку медленно потекла узкая черная струйка крови.

— Умер, — тихо сказал Пастухов.

Но Звягинцев, склонившийся над Разговоровым, не слышал Пастухова. Его охватило оцепенение.

— Майор, ты сам ранен! — уже громко крикнул Пастухов, увидев, что голенище левого сапога Звягинцева разорвано и по нему стекает кровь.

Но и этих слов Пастухова Звягинцев как будто не слышал. Он не испытывал никакой боли, и в ушах его как бы застыла тишина.

— Звягинцев, немцы! — крикнул Пастухов.

И это слово "немцы" разом разорвало в ушах Звягинцева густую, неподвижную тишину. Он вскочил, взглянул туда, куда показывал Пастухов, и сквозь просветы деревьев увидел, что к опушке леса короткими перебежками приближаются немецкие солдаты.

Снова в небе щелкнула и, подобно хлопушке, разорвалась ракета. Теперь люди в серо-зеленых мундирах стали хорошо видны. Они надвигались, пригнувшись, прижав к животам автоматы.

— В лес, майор, быстро! — свистящим шепотом произнес Пастухов.

— А как же он? — еще не отдавая себе отчета во всем, что происходит кругом, растерянно прошептал Звягинцев и перевел взгляд на лежащего Разговорова.

— Он мертв! Немцы, майор, быстро, за мной! — крикнул Пастухов и бросился в глубь чащи.

В лесу было темно. Звягинцев не видел бегущего впереди Пастухова, но слышал, как трещат сучья под его ногами.

"Только не отставать от Пастухова, бежать, бежать!" — мысленно приказывал он себе. Он сознавал, что бежит из последних сил.

Нога не сразу дала знать о себе. Звягинцев почувствовал боль только тогда, когда, задохнувшись от бега, замедлил шаг.

В этот момент Пастухов неожиданно остановился и хриплым голосом сказал:

— Давай... передохнем... Вот влипли!.. — Отдышавшись немного, он спросил: — Как нога, товарищ майор?

— Нога? Все в порядке! — торопливо ответил Звягинцев.

— Дай посмотрю.

— Нечего смотреть, ерунда, царапина.

— Дай, говорю, посмотреть! — настойчиво повторил Пастухов. Он опустился на колено, зажег спичку.

Звягинцев напряженно ждал приговора, боясь наклониться и взглянуть на свою ногу.

— Э-э, майор, сильно тебя садануло! — сказал наконец Пастухов. Спичка, которой он светил себе, догорела, и Пастухов чиркнул новой.

Усилием воли Звягинцев заставил себя нагнуться. И тогда он увидел, что из сапога вырван большой клок, а остатки голенища покрыты кровью, смешанной с грязью.

И как только он увидел все это, боль стала нестерпимой.

— Садись, майор, нужно сделать перевязку, а то хуже будет, — твердо сказал Пастухов, — на одной ноге далеко не ускачешь.

— А если в это время...

— Садись, говорю!

Пастухов попытался стянуть сапог с раненой ноги. Звягинцев вскрикнул от боли.

— Ты давай потише... терпи, а то немцев еще накличешь... — сказал Пастухов. Он вытащил из брючного кармана кривой складной нож с деревянной ручкой, каким обычно пользуются садовники, раскрыл его и, подсунув лезвие под голенище, разрезал его сверху донизу.

— Выше щиколотки садануло, — сказал он. — Осколком, наверное. В темноте не разберешь.

Он стащил с себя гимнастерку и рванул подол нижней рубахи.

Звягинцев сидел, прислонившись спиной к дереву, стиснув зубы и сжимая кулаки с такой силой, что ногти впивались в мякоть ладони.

Голос Пастухова донесся до него будто издалека:

— На данном этапе все. Встать ты в состоянии?

— Да, да, конечно, — проговорил Звягинцев. Опираясь на руку Пастухова, он попытался встать, но не смог.

— Ладно, переждем немного, — сказал Пастухов и сам опустился рядом на землю.

— Карта и компас с вами, товарищ майор? — снова переходя на "вы", спросил Пастухов.

— Карта? — растерянно переспросил Звягинцев.

Он отчетливо вспомнил, что еще за секунду до того, как он выскочил из машины, сложенная карта лежала на сиденье между ним и Разговоровым, а компас он положил перед выездом в маленькую нишу на передней панели "эмки".

Значит, все сгорело в машине...

— У меня ничего нет, Пастухов, — мрачно сказал Звягинцев, — все там осталось...

Оба молчали. Они не знали, ни где находятся, ни в какую сторону идти, ни где сейчас немцы, ни что происходит в эти часы в их батальоне.

Звягинцев настороженно поглядел по сторонам, и, хотя он не увидел ничего, кроме сливающихся в одну темную, сплошную массу деревьев, ему показалось, что опасность подстерегает их всюду.

Откуда-то донесся пронзительно-жалобный крик ночной птицы. Где-то хрустнули ветки.

Неожиданно разорвалась ракета. Клочок неба, нависшего над кронами деревьев, стал желто-оранжевым.

Ракета погасла, и небо снова стало темным и безжизненным.

— Что будем делать? — тихо спросил Звягинцев.

— Надо подождать рассвета, — решительно ответил Пастухов, — а то в темноте, да не зная дороги на немцев напоремся.

Но Звягинцев истолковал слова Пастухова иначе. Ему показалось, что старший политрук сомневается в его способности идти дальше. Звягинцев двинул ногой и вздрогнул от боли, пронзившей все его тело.

— Как ты думаешь, — спросил он, — каким образом сюда проникли немцы?

— Не знаю.

— Неужели им удалось прорваться и выйти нам в тыл?

— Не думаю. Тогда мы услышали бы артиллерию, гул танков. А я, кроме автоматов и минометов, ничего не слышал. Скорее всего, это десантники. Группа какая-то небольшая.

— Надо немедленно пробираться к батальону! Надо идти в батальон! Здесь не больше пяти — восьми километров по прямой.

— Но у нас нет ни карты, ни компаса, — напомнил Пастухов, и, хотя в тоне старшего политрука не было и тени упрека — он просто констатировал факт, — Звягинцев воспринял его слова как обвинение.

— Направление, на худой конец, можно приблизительно определять и без компаса, — сказал он. — Посмотри, с какой стороны больше мха на деревьях. Нам надо на запад.

— Ненадежно. Надо дождаться рассвета, тогда определимся.

— Но сейчас только третий час! — воскликнул, глядя на ручные часы, Звягинцев. — Ты что же, предлагаешь, чтобы мы сидели и ждали?! Да за это время можно пройти не восемь километров, а больше!

— Вы не в состоянии пройти и двух километров, — тихо и как-то неохотно, точно его вынудили произнести эти слова, сказал Пастухов.

— Я пройду!.. — упрямо сказал Звягинцев, попытался подняться, но острая боль снова заставила его сесть. Лицо его покрылось потом.

Да, Пастухов был прав. Он не может идти.

Некоторое время они молчали.

Снова, на этот раз совсем близко, раздался жалобный, похожий на стон птичий крик. Откуда-то налетел порыв ветра, зашумели деревья.

— Ты пойдешь один, — решительно сказал Звягинцев.

— Нет, — спокойно возразил Пастухов.

— А я говорю — да! — повысил голос Звягинцев. — Считай, что это приказ!

Пастухов медленно покачал головой.

— Не могу выполнить такого приказа, майор.

— Послушай, старший политрук, тебя где воспитывали? В армии или в институте благородных девиц? — едко и зло проговорил Звягинцев. Он не сомневался, что Пастухов в душе признает правильность его решения и сопротивляется лишь из жалости к нему.

Пастухов усмехнулся и невозмутимо ответил:

— Меня в партии воспитывали, майор. А до того в комсомоле. Меня учили, что раненого товарища не бросают. Тем более командира.

— А если командир тебе приказывает? — с горечью сознавая свое бессилие, проговорил Звягинцев.

— В данном случае приказу не подчинюсь.

"Что же мне делать? — думал Звягинцев. — Накричать? Пригрозить? Или снова попробовать убедить, что другого выхода нет, что один из нас должен как можно скорее дойти до батальона... Неужели Пастухов этого не понимает?!"

Но Пастухов понимал все. Он знал: на КП дивизии ополченцев Звягинцев договорился с комдивом о том, что, в случае если немцам удастся нащупать и прорвать стык между ополченцами и батальоном, Суровцев, используя подвижные средства, быстро отведет батальон километров на пять севернее, чтобы в кратчайший срок установить новые минные заграждения и помешать немцам зайти в тыл дивизии народного ополчения. Только Звягинцеву и ему, Пастухову, было известно об этой договоренности. И о ней ничего не знал Суровцев.

"Что будет, если немцы в ближайшее время начнут новую атаку и именно на левом фланге батальона? — думал Пастухов. — Если немцы снова двинут танки, теперь, когда минные поля уже использованы, батальону долго не продержаться.

Но, не зная о принятом решении, Суровцев не отступит. Нет, он не отступит! Танки пройдут на север только по трупам бойцов. Но их гибель будет напрасной. Командование ополченцев, полагающее, что батальон отошел и прикрывает их дивизию с тыла, окажется в тяжелом положении. Удара немцев с севера оно не ждет... Звягинцев прав. Один из нас должен немедленно идти в батальон..."

Так размышлял Пастухов. Но оставить раненого командира в лесу, где были немцы, он не мог. В душе он еще надеялся, что, немного отдохнув, Звягинцев сможет идти дальше.

Точно угадывая его мысли, Звягинцев сказал:

— Хорошо. Тогда пойдем вместе. Помоги встать.

С помощью Пастухова он сделал новую попытку подняться. Но почти затихшая боль снова обрушилась на него.

— Ну?! — со злобой и отчаянием проговорил Звягинцев. — Видишь, куда я гожусь? Что же ты предлагаешь?

Пастухов сел рядом, сорвал травинку, повертел ее в руках.

— Я предлагаю пока оставаться здесь. — Он посмотрел на часы. — Сейчас без четверти три. Скоро взойдет солнце. Тогда точнее сориентируемся.

Звягинцев безнадежно махнул рукой:

— А что толку, если я все равно не могу идти?

И как только он понял, что ничего больше не в силах предпринять и что по крайней мере в течение ближайших двух часов оба они обречены на бездействие, все, что так недавно произошло, снова встало перед его глазами.

Звягинцеву показалось, что он видит лицо Разговорова — неподвижное, покрытое грязью и копотью лицо и на нем узкую черную струйку крови, стекающую из уголка полуоткрытых губ.

"А ведь я так и не сказал ему ни единого доброго слова, — подумал Звягинцев. — Ни когда он спас меня от того танка, ни когда восстановил связь с радиостанцией, ни когда умирал. Не сказал того, что хотел. Все откладывал. Каждый раз не хватало времени. Он так и погиб, не зная, что представлен к ордену Красной Звезды. Не хотел ему говорить заранее — вдруг не дадут..."

— Пастухов, наградные листы тоже в машине остались? — спросил Звягинцев.

— Нет, — мотнул головой старший политрук, — со мной. Я их, когда из дивизии выехал, из планшета в карман переложил. Планшет там остался, в машине. Пустой.

— На Разговорова можешь лист найти?

Пастухов молча полез в брючный карман и вытащил свернутые в трубку листы. Не спеша разгладил листы на коленях и стал медленно перебирать.

— Вот, — сказал он наконец и протянул Звягинцеву один из листов.

Звягинцев зажег спичку, поднес листок к глазам и стал читать:

— "Разговоров Василий Трифонович, 1922 года рождения, член ВЛКСМ, русский... проявил смелость и находчивость во время встречи с немецкой танковой разведкой... проявил смелость и героизм, восстановив под огнем противника связь с важным боевым объектом..." Надо найти какие-то другие слова, — сказал он. — "Проявил смелость", "проявил героизм"... У всех одно и то же. Человека за этим не видно. Согласен?

— Нет, майор, не согласен. Таких слов, которых ты хочешь, вообще нет на свете.

— То есть как это нет?

— Еще не найдены, а может, и вообще еще не родились. Для одного героя слова найти легко. А сейчас их тысячи. Или десятки тысяч. И настоящих слов, достойных этих людей — живых или мертвых, — еще нет.

Звягинцев молча протянул Пастухову наградной лист. Потом тихо сказал:

— Такой парень!.. А мы его даже похоронить не успели. Как подумаю, что его там немцы найдут... Они ведь не только над живыми глумятся... Слушай, Пастухов, — сказал он уже громче, — если все кончится благополучно, пошлем на то место наших бойцов. Посадим на полуторку и пошлем. Пусть похоронят как полагается. Я на карте эту опушку легко отыщу.

Он помолчал немного.

— Так жалко парня... Ты знаешь, у него отец — рабочий с "Электросилы". В ополчение пошел. А кто еще из семьи остался — неизвестно...

— Как нога? Болит? — спросил Пастухов.

— Сейчас меньше.

Звягинцев говорил неправду. Боль становилась все сильнее, и Звягинцев делал отчаянные попытки усилием воли отвлечься от нее.

— Я, кажется, выпросил у Васнецова противотанковые орудия и пулеметы, — сказал он, меняя тему разговора.

— Знаю, ты мне говорил, — ответил Пастухов.

— Может быть, они уже прибыли в батальон.

— Будем надеяться, — коротко заметил Пастухов и неожиданно спросил: — Послушай, майор, ты с комиссаром дивизии еще раньше был знаком?

— Да, — коротко ответил Звягинцев.

— Еще на гражданке?

— Да, — повторил Звягинцев и, уступая внезапной внутренней потребности, добавил: — У него дочь к немцам попала. Поехала на каникулы и...

Он умолк.

— Ты и ее знал? — спросил Пастухов.

— Да. Знал.

— У меня вот... тоже... — сказал Пастухов, — отец и мать... старики... в Минске остались...

Звягинцев поднял голову. Он слышал об этом от Пастухова впервые.

— Но... но как же так? — спросил он, чувствуя, что слова его звучат нелепо. — Ты же ни разу об этом не говорил!

— Разве? — пожал плечами Пастухов. — Ну... может, и не говорил...

Всходило солнце. Из бесформенной лесной чащи постепенно выступали отдельные деревья, стали видны низкие заросли кустарника, чахлая трава...

— Попробуем определиться, майор, — сказал Пастухов, переходя от дерева к дереву и внимательно осматривая поверхность коры. — Все относительно ясно, — деловито произнес он, — нам следует держаться больше к западу, значит, туда. — Он махнул рукой, указывая направление. — Давай решать проблему передвижения.

— Вряд ли я смогу идти, — угрюмо сказал Звягинцев.

— Сможешь. Раз надо — значит, надо. Другого выхода нет. Подъем, товарищ майор!

И он пригнулся, протягивая ему руку.

Звягинцев стиснул зубы и, опираясь на плечо Пастухова, поднялся, нерешительно сделал шаг.

— Ну как? — озабоченно спросил Пастухов.

— Кажется, могу идти, — неуверенно ответил Звягинцев.

...Они медленно двигались, как им казалось, на юго-запад, уверенные, что не больше десяти километров отделяют их от места расположения батальона.

Звягинцев с трудом переставлял ноги. Пастухов поддерживал его, почти тащил на себе.

Звягинцев думал о том, что и Пастухов долго не выдержит, однако тот, казалось, не чувствовал усталости.

Они шли долго.

У маленького, выбивающегося из-под коряги родничка остановились и напились холодной прозрачной воды. Потом снова двинулись в путь. Часа через полтора откуда-то сзади до них донеслись звуки далекой перестрелки.

— Это на участке ополченцев, — сказал, прислушиваясь, Звягинцев.

— Видимо, там, — согласился Пастухов.

Звягинцев почувствовал, что боль в ноге снова усилилась. Как назло, почва стала рыхлой, местами вязкой, болотистой.

Пастухов спросил:

— Хочешь немного отдохнуть?

— Я еще могу идти, — упрямо сказал Звягинцев, чувствуя, что рука его, обхватывающая плечо Пастухова, онемела.

— Ты можешь, а я — нет, — сказал Пастухов. — Устал. Посидим малость.

Бережно поддерживая Звягинцева, он помог ему опуститься на землю. Потом пощупал сквозь разрез в голенище повязку и сказал:

— Кровь не идет. Запеклась. Везучий ты человек.

Звягинцев невесело усмехнулся. Он понял, что эту остановку Пастухов сделал ради него и о ране говорил столь бодро тоже ради него.

Пастухов посмотрел на свои ручные часы и спросил:

— Сколько на твоих, майор?

Звягинцев отдернул рукав гимнастерки.

— Одиннадцать.

— Вот и на моих без трех. Предлагаю прилечь здесь до двенадцати. Потом проверим, правильно ли идем.

Пастухов был прав. Конечно, в их положении самым разумным было дождаться, пока солнце достигнет полуденного зенита, и тогда уточнить направление.

"А что потом? — с горечью подумал Звягинцев. — Когда мы двинулись в путь, было около пяти утра... Сейчас одиннадцать. И за это время мы прошли не больше четырех-пяти километров. Даже если мы движемся в абсолютно правильном направлении, это значит, что идти нам осталось примерно столько же".

Звягинцев понимал, что не сможет пройти и одного километра. Теперь нога не просто болела, — казалось, ее жгут на костре, так охватило ее огнем...

Он закрыл глаза, чтобы не видеть окружающего их густого леса, преграждающих путь коряг, сомкнутых ветвей. Жар в ноге все усиливался.

"Не прислушиваться, не думать о ране, не думать о предстоящем пути, ни о чем не думать!" — мысленно внушал себе Звягинцев. Он попытался представить, что кругом снег, что нога его лежит на льду...

— Который час? — спросил он, открывая глаза.

— Без двадцати двенадцать, — ответил Пастухов. — Ты немного задремал. Сейчас уточним направление и двинемся.

— Я не смогу идти!

— Сможешь, — жестко ответил Пастухов.

Но Звягинцев вдруг отчетливо понял, что действительно не сможет пройти и нескольких шагов и никакие усилия воли, никакая поддержка Пастухова ему не помогут.

— Вот что, старший политрук, — сказал он твердо. — Когда ночью ты отказался выполнить мой приказ, в этом, может быть, был какой-то смысл. Но теперь смысла нет. Я говорю тебе это серьезно. У меня плохо с ногой. Совсем плохо. Я не смогу идти. Один ты доберешься до батальона за час, самое большее за два. И тогда пришлешь за мной бойцов. У тебя есть нож, сможешь делать засечки по дороге. Вернетесь сюда с носилками. Пять километров по лесу ты меня все равно не протащишь. Кроме того, никто, кроме меня или тебя, не может сообщить Суровцеву, о чем мы договорились в штабе дивизии. Я знаю, что тебе трудно сделать то, о чем я прошу. Но ты обязан. В конце концов, это и для меня единственное спасение. У меня может начаться и гангрена. Если ты сейчас пойдешь, то к вечеру сможешь вернуться за мной с бойцами. Ясно? А теперь ты найдешь поблизости хорошее укрытие, замаскируешь меня ветками и пойдешь один. Ну, решено?..

Пастухов ничего не ответил. Он встал, задрав голову к небу. В просвет между деревьями солнца не было видно, но лучи его отвесно падали на кроны деревьев, и листья там, наверху, стали ярко-зелеными.

Пастухов расстегнул ремешок часов, положил их на ладонь и, медленно поворачивая, направил часовую стрелку к солнцу, потом глухо сказал:

— Малость сбились... Надо забирать севернее...

— Ну вот! — скорее обрадованно, чем с сожалением, воскликнул Звягинцев. — Значит, надо делать еще крюк! Не теряй времени, Пастухов, иди! Чем скорее ты пойдешь, тем быстрее вернешься обратно за мной.

Несколько минут длилось молчание. Звягинцев видел, что Пастухов мучительно старается взвесить, рассчитать все "за" и "против". Наконец, ни слова не говоря, он шагнул в чащу и исчез.

Через полчаса он вернулся, держа в руках наполненную чем-то пилотку.

— Значит, решим так, — сухо и деловито произнес он. — Здесь, метрах в десяти, есть ручей. Устрою тебя там. Захочешь пить — вода рядом. Здесь, — он тряхнул пилотку, — ягода. Кисленькая. Гонобобель называется. Говорят, питательная. До вечера продержишься. К вечеру я вернусь. А теперь давай подниматься.

Он помог Звягинцеву встать.

Те несколько метров, которые Звягинцев прошел, волоча свою огнем горящую ногу, показались ему бесконечными. Он был весь мокрый от пота, когда Пастухов уложил его в узкую лощинку, в которую уже были набросаны трава и ветки деревьев. Рядом протекал маленький ручеек.

Пастухов высыпал ягоды рядом — так, что Звягинцев легко мог дотянуться до них рукой. Ноги и туловище его он укрыл ветвями. Потом выпрямился и сказал:

— Теперь слушай, Алексей. — Он впервые назвал Звягинцева по имени. — К вечеру я вернусь. Вернусь, чего бы это ни стоило. Ни в коем случае не меняй место. И будь спокоен. Лежи и ни о чем не думай. Понял? Со мной будут и бойцы с носилками и санинструктор. Прощаться не стану. Как говорится, до скорого. Если сможешь — засни. И запомни: все будет в порядке. Это я тебе говорю!

Звягинцев проводил взглядом широкую спину Пастухова и, когда тот исчез меж деревьев, еще долго прислушивался к треску валежника под его ногами и к шорохам раздвигаемых веток.

Наконец все затихло. Теперь Звягинцев слышал лишь тихое журчание ручейка да шум деревьев, когда налетал ветер.

Он вытащил из кобуры пистолет "ТТ", проверил обойму, вогнал в ствол патрон, снял о предохранителя и положил пистолет рядом на траву.

Как ни странно, но, оставшись один, Звягинцев несколько успокоился, — главной его тревогой была тревога за батальон, и, отправив туда Пастухова, он сразу почувствовал облегчение. Он снова попытался рассчитать расстояние, отделяющее его от батальона, чтобы хоть приблизительно определить, когда доберется туда Пастухов. Выходило, что самое позднее часа через три. Сейчас двадцать минут первого. Это значит, что в три, скажем, в четыре Пастухов будет на месте. Часам к девяти, то есть еще засветло, он должен вернуться обратно. В батальоне он возьмет карту и компас и обратный путь сможет проделать гораздо быстрее.

До слуха Звягинцева вновь донеслась далекая ружейная и пулеметная стрельба. Он встревоженно поднял голову, стараясь определить, откуда доносились звуки перестрелки, и несколько успокоился, убедившись, что стреляют где-то на юге.

Звягинцев стал смотреть на небо в просвет между деревьями. Оно было ослепительно-голубым, безоблачным. Казалось, мир и спокойствие царили вокруг, и только глухо доносившаяся далекая перестрелка напоминала, что где-то идет война и каждую минуту умирают люди.

"Любопытный человек этот Пастухов! — подумал Звягинцев. — Каждый раз, когда создается критическое положение, он ведет себя так, точно на нем одном лежит вся ответственность и именно он обязан найти выход из положения... Видимо, и в самом деле убежден, что является полпредом партии и имеет особые права!.. Нет, не права. Скорее только одно право: брать на себя большую тяжесть, чем остальные".

Звягинцев попытался пошевелить ногой. И тотчас же все его тело пронизала жгучая боль.

"А что, если... если ранение серьезное? Что, если начнется гангрена и ногу придется отнять?.."

На мгновение у Звягинцева появилась мысль самому осмотреть рану. Но он тут же понял, что делать этого не следует. Даже если ему и удалось бы снять то, что осталось от его сапога, разбинтовать ногу, то наложить новую повязку он все равно оказался бы не в состоянии. К тому же может снова хлынуть кровь. Нет, надо спокойно лежать и ждать возвращения Пастухова...

Звягинцев вытянулся, стараясь лежать расслабленно, не напрягаясь. Боль то исчезала, то снова схватывала ногу раскаленными клещами. И каждый раз, когда боль отпускала, Звягинцев старался внушить себе, что она уже не возвратится...

Теперь Звягинцев лежал как бы в забытьи. Его сознание, чувства притупились. Ему казалось, что время остановилось, что никакой войны нет, что он и Вера сидят на скамье парка и она спрашивает его, тяжело ли было тогда, на Карельском перешейке... И он отвечает ей, говорит, что да, было тяжело, трудно, а хочет сказать совсем о другом, хочет предупредить, что скоро начнется война, что ей никуда не надо уезжать из Ленинграда, что она не должна доверять этому парню, Анатолию, что немцы скоро возьмут Остров...

Потом перед глазами его проплыл Разговоров — неподвижный, с почерневшим лицом...

И вдруг ему почудился какой-то далекий шорох, точно хруст веток под ногами.

"Ну, вот и Пастухов возвращается!" — подумал Звягинцев с радостью и облегчением, но подумал как бы во сне, будучи не в силах пошевелиться.

Хруст веток стал чуть громче. Огромным усилием воли Звягинцев заставил себя очнуться. Приподнявшись на локте, он прислушался. Было тихо. Он поспешно посмотрел на часы. Стрелки показывали пять минут второго. "Не может быть! Неужели с того момента, как ушел Пастухов, не прошло и часа!"

Он впился взглядом в маленький белый циферблат и вдруг понял, что часы стоят. Да, да, секундная стрелка застыла неподвижно, очевидно, он забыл вчера вечером завести часы.

Звягинцев поглядел вверх. Небо посерело, и листья деревьев там, на вершинах, были уже не ярко-зелеными, а темными.

В этот момент он снова услышал шорох. Кто-то шел, осторожно раздвигая перед собой ветви.

"Это Пастухов с бойцами", — радостно подумал Звягинцев. Он хотел крикнуть: "Пастухов! Я здесь, здесь!.."

И вдруг услышал голоса — обрывки каких-то непонятных слов, чей-то смех...

"Что они такое говорят?" — с недоумением подумал Звягинцев и вдруг с ужасом понял: это немцы! Это немецкая речь!

Да, это были немцы. Переговариваясь вполголоса, они приближались к тому месту, где лежал Звягинцев.

В первые мгновения его охватило отчаяние от сознания своей беспомощности, от страшной мысли, что немцы сейчас увидят его... Он понимал, что все кончено, что судьба его решена" что он уже никогда не увидит ни своих бойцов, ни Пастухова, ни Веры, что через несколько минут он уже не будет жить и все для него исчезнет навсегда.

Но страх, оцепенение сменились холодной яростью. Медленно, стараясь не произвести шума, он потянулся к лежащему рядом пистолету. Ладонь его ощутила прохладную, шершавую рукоятку.

А немцы приближались. Он уже увидел их и готов был нажать на спусковой крючок, но вдруг понял: немцы пока не видят его.

Да, они проходили буквально в десяти шагах от лежавшего в неглубокой лощинке Звягинцева, не замечая его. Трое первых шли с автоматами в руках, двое несли на плечах легкие минометы, следом шли еще три автоматчика.

Немцы шли так близко, что Звягинцеву было слышно их тяжелое дыхание.

Приподнявшись и упираясь в грудь локтем правой руки, чтобы удобнее было стрелять, Звягинцев держал пистолет наготове.

Но немцы так и не заметили его. Они прошли мимо и через какие-нибудь три-четыре минуты скрылись в лесной чаще. Еще какое-то время Звягинцев слышал их голоса, хруст валежника, потом все смолкло.

Этот переход от уверенности, что все кончено, что его ожидает смерть, к сознанию, что опасность миновала, был так внезапен, что Звягинцев в изнеможении упал на спину.

Когда он немного успокоился, то с ужасом подумал о том, что, видимо, немцам все же удалось где-то просочиться. Но где, на каком участке? Какими силами? И что делают здесь эти только что прошедшие солдаты? Прочесывают лес? Идут на соединение с другими группами?

Звягинцев снова прислушался. Но было тихо. Сумрак постепенно окутывал лес. Еще больше потемнело небо.

Звягинцев разжал онемевшие пальцы, кладя пистолет на землю. Ему захотелось пить. Он повернулся на живот и подтянулся к ручью. Вода была чистая, холодная, леденила зубы. Звягинцев сделал несколько глотков, потом зачерпнул ладонью воду, вылил себе на лицо. Снова лег на спину. Нащупал пистолет, чтобы был под рукой. Взял несколько ягод, положил в рот, разжевал.

"Который же теперь час? — подумал Звягинцев. — Пастухов должен был бы уже вернуться, если в батальоне все благополучно... Если все благополучно! Но, может быть, он сбился с дороги? Или не застал на месте батальона? Или шел обратно с бойцами и натолкнулся на немцев?.. Надо ждать... Остается ждать, другого выхода нет".

Звягинцев стал смотреть вверх, в быстро темнеющее небо, где загорались далекие, еще неяркие звезды.

Постепенно его мысли снова унеслись далеко от этого леса, от ноющей ноги, от войны...

Он вспомнил свою мать, отца, начальника цеха большого уральского завода, увидел себя в форме выпускника инженерного училища, с гордостью рассматривающего в зеркале новенькие красные кубики в петлицах своей гимнастерки... Потом исчезло и это видение и появилось другое — снежные сугробы Карельского перешейка, оголенные ветки деревьев, качающиеся на ледяном ветру...

И вдруг он отчетливо, точно наяву, увидел Веру. Да, да, она стояла рядом, близко, совсем близко и одета была, как тогда, когда они встретились, чтобы ехать на Острова, — узкая из серой фланели юбка, тонкая вязаная кофточка, пестрая косынка, повязанная на шее крест-накрест...

Потом все исчезло. Звягинцев снова отчетливо услышал шорох приближающихся шагов. Он вздрогнул, торопливо нащупал пистолет, сжал рукоятку.

"Пастухов? Немцы?!" — стучало у него в висках.

Звягинцев напряженно всматривался в темные деревья, но никого пока не видел.

И вдруг кто-то буквально в нескольких метрах от него негромко сказал:

— Давай левее забирай, к поляне!..

"Свои, свои, русские!"

Звягинцев сделал резкое движение, чтобы подняться, и крикнул:

— Товарищи!

Шаги мгновенно затихли. Раздался лязг винтовочных затворов. Потом кто-то резким голосом спросил:

— Кто здесь? Всем оставаться на местах!

Это не был голос Пастухова.

— Всем оставаться, одному подойти сюда! — повторил невидимый за деревьями человек.

— Я ранен и подойти не могу, — ответил Звягинцев, все еще не выпуская из рук пистолета.

Раздался хруст валежника, шум раздвигаемых веток, и показался человек в брезентовой куртке, перепоясанной ремнем, в кепке, с карабином в руках. Он внимательно осматривался вокруг, все еще не видя лежащего в ложбинке Звягинцева.

— Я здесь, — снова подал голос Звягинцев.

Наконец человек в куртке увидел его. Он сделал несколько торопливых шагов к Звягинцеву, затем обернулся и крикнул:

— Давайте сюда, ребята! Здесь какой-то командир лежит!

Из темноты леса вышли еще два человека. Они тоже была в гражданской одежде, с карабинами в руках.

— Что с вами, товарищ? — спросил первый, опускаясь на корточки рядом со Звягинцевым.

— Я майор Звягинцев, — ответил он, — мое удостоверение здесь, в кармане гимнастерки. Ранен в ногу.

— Инструктор Лужского райкома партии Востряков, — скороговоркой ответил человек, переводя взгляд на ноги Звягинцева. — Как же вас угораздило, товарищ майор? И как вы здесь очутились?

Только теперь поняв, что спасен, Звягинцев почувствовал вдруг такую слабость, что почти потерял способность говорить.

С трудом произнося слова, он объяснил Вострякову, что случилось и как он оказался здесь.

— Все ясно, — сказал Востряков. — Идти совсем не можете? Наша группа находится метрах в трехстах отсюда. Возвращаемся в Лугу. А пока вышли посмотреть, нет ли здесь немцев.

— Я... видел немцев... — с трудом ворочая языком, сказал Звягинцев. — Они прошли здесь не так давно... не могу точно сказать, когда... у меня часы остановились.

— Так, ясно, — проговорил Востряков, встал и, обращаясь к своим спутникам, спросил:

— Ну, что будем с майором делать, товарищи? На руках понесем или как?

— Он, видать, совсем ослаб, — ответил один из них, рыжебородый, невысокого роста, приземистый, похожий на гриб. Отвинтил фляжку, склонился над Звягинцевым:

— Хлебните-ка, майор.

С трудом приподняв голову, Звягинцев сделал большой глоток.

— Ну вот, первая помощь оказана, — удовлетворенно сказал бородатый, вставая и завинчивая фляжку. — Как, полегчало?

Звягинцев и впрямь почувствовал себя лучше.

— На ваше счастье, там у нас в группе врач оказался, — сказал Востряков. — И медикаменты кое-какие имеются. Решение примем такое. Ты, Голиков, — обратился он к рыжебородому, — и ты, Павлов, давайте обратно. Приведите сюда доктора. Пусть захватит с собой что полагается. А я останусь здесь с майором. Ясно?

— Куда яснее! — сказал бородач. — Пошли, Павлов.

Через минуту они исчезли.

— Товарищ Востряков, — сказал Звягинцев, — как могли тут появиться немцы? С тех пор как мы выехали из дивизии народного ополчения, прошли уже сутки...

— Мы были в тылу немцев, переходили обратно линию фронта прошлой ночью, — ответил, присаживаясь рядом, Востряков. — На том участке, где мы шли, было относительно спокойно. А потом, уже на своей территории, напоролись на фрицев, отошли тихо сюда, в лес. Очевидно, они выбросили десант. Группа небольшая, но с минометами.

— Ну, а как на Лужской линии? — нетерпеливо спросил Звягинцев, которому казалось, что с тех пор как он оказался здесь, в лесу, прошла вечность.

— Об этом узнаем, когда к себе вернемся, — пожал плечами Востряков. Помолчал немного и добавил: — Партизаны говорят, что немцы подтягивают войска и технику.

Звягинцев не спрашивал Вострякова, зачем он и его люди ходили в тыл к немцам. Он понимал, что этот человек входит в одну из диверсионных или разведывательных групп, — Звягинцев уже несколько раз получал задание пропускать через минные проходы на юг такие группы одетых в гражданское людей. Поэтому он только сказал:

— Повезло мне, товарищ Востряков! Совсем было собрался концы отдать.

— Концы отдавать, товарищ майор, рановато. Нам еще с немцами разделаться надо.

— Ну, а как там, на той стороне?

— Плохо, — мрачно ответил Востряков. — Пытают, стреляют, вешают...

Он посмотрел на часы, спросил:

— Нога-то сильно беспокоит?

— Болит...

— Ну ничего, скоро наши врача приведут. Есть у нас врач, на той стороне подобрали. Перевязку сделает, укол, ну, словом, что по медицине полагается. А потом будем решать, как дальше двигаться.

— Но... но я должен оставаться здесь! — с отчаянием сознавая, что неизбежно станет обузой для отряда Вострякова, сказал Звягинцев. — Мой замполит с бойцами именно сюда должен прийти!

— Ладно, майор, после решим, — успокаивающе ответил Востряков.

Некоторое время оба молчали.

Наконец из чащи леса снова донеслись шорохи, шум раздвигаемых веток.

— Ну вот и наши возвращаются, — сказал Востряков и встал.

Звягинцев хотел было возразить, что это может быть Пастухов с бойцами или снова немцы, но в этот момент увидел рыжебородого Голикова.

— Порядок, командир, доктора привел. Там наши сейчас носилки для майора сооружают, как сделают, подойдут. — Он обернулся и сказал в темноту: — Давайте сюда, доктор!

Звягинцев приподнялся, опираясь руками о землю, и увидел, что в трех шагах от него стоит Вера... В первое мгновение он решил, что это галлюцинация. Уверенный, что просто бредит, и в то же время не в силах сдержаться, он крикнул:

— Вера!

Девушка в порванном платье, в тяжелых сапогах, в косынке, по-крестьянски завязанной под подбородком, сделала несколько быстрых шагов к Звягинцеву, какое-то мгновение стояла растерянная, ошеломленная и наконец едва слышно проговорила:

— Алеша! Алеша...

Ему захотелось до конца убедиться, что все это не мираж, что рядом стоит Вера, живая, невредимая. Он рывком попытался встать, но тут же беспомощно упал.

— Алеша, Алешенька, ты ранен, — торопливо сказала она, опускаясь на землю рядом со Звягинцевым, — сейчас я все посмотрю, все сделаю...

Как в полусне, Звягинцев слышал обрывки слов переговаривавшихся между собой людей, видел внезапно вспыхнувший тонкий лучик фонарика... С его ноги стали стаскивать сапог, и он потерял сознание. Когда Звягинцев пришел в себя, нога была уже забинтована. Вера сидела рядом с ним на чьем-то подстеленном ватнике. Она смотрела куда-то вдаль и не заметила, что он открыл глаза.

Взошла луна, и в ее свете было хорошо видно лицо Веры.

Звягинцев молчал, наслаждаясь тем, что может смотреть на Веру. Но чем больше он вглядывался в ее лицо, тем яснее видел, как изменилась Вера. Казалось, то страшное, что пережила она, навечно осталось запечатленным на ее лице, в ее глазах.

— Вера! — тихо позвал Звягинцев.

Она вздрогнула, повернула к нему голову:

— Ну как, Алеша? Лучше?

— Так хорошо, как еще никогда не было! — с горькой усмешкой и в то же время с нежностью в голосе ответил Звягинцев.

— Ранение, Алеша, не очень серьезное, но, наверное, болезненное. И крови потеряно немало. Сильное было кровотечение?

— К черту все это, Вера! Крови у меня достаточно, на двоих хватит. — Он взял ее за руку. — Ты мне еще ничего не рассказала о себе! Как ты здесь оказалась?

— Надо сказать товарищам, что тебе лучше, — не отвечая на его вопрос, сказала Вера, — они думают, что ты заснул...

Звягинцев повернул голову и увидел, что Востряков и Голиков сидят метрах в десяти от них.

— Подожди, — понижая голос, сказал Звягинцев. — Давай побудем хоть немного вдвоем... Послушай, ты же была где-то недалеко от Острова, когда началась война, верно?

— Да, была, — проговорила Вера.

— Как тебе удалось уйти?

Какое-то время Вера молчала. Потом заговорила неожиданно сухо и отчужденно:

— Возвращалась домой из Белокаменска. Поезд разбомбили. Дошла до деревни. Ночью туда вошли немцы... Деревенские женщины переодели меня... вот в это платье. Потом немцы ушли вперед, на север... На другой день из леса появились партизаны. Несколько дней была с ними. Потом встретилась с отрядом Вострякова. Они взяли меня с собой. Обещали довести до Луги.

Вера говорила все это деревянным, бесстрастным голосом.

— Расскажи подробнее... Я хочу знать все, все, что тебе пришлось пережить! — не выдержал Звягинцев.

— Леша, прошу тебя, никогда не расспрашивай меня об этом! — не глядя на него, проговорила Вера.

— Но как же могло получиться, что ты... оказалась одна? А как же тот парень, Анатолий?

— Его нет, — глухо ответила она, — немцы его расстреляли.

— Что?! — воскликнул Звягинцев. — Но... но он сейчас в Ленинграде!

Вера вздрогнула, точно от прикосновения раскаленного металла. Она резко обернулась, вцепилась обеими руками в плечо Звягинцева:

— Как?! Что ты сказал? Толя жив?!

— Ну конечно жив, — поспешно повторил он. — Он шел с юга вместе с нашими отступающими бойцами. Мы встретились на участке моего батальона.

— Нет, нет, этого не может быть! — точно в забытьи повторяла Вера. — Толя жив, это правда?! Ну почему ты замолчал? Где он сейчас? Где?

— Я же сказал тебе, в Ленинграде!

И вдруг он увидел, что по лицу Веры текут слезы.

И Звягинцев понял, все понял... Она по-прежнему любила Анатолия.

"Все, все по-прежнему!" — с горечью думал Звягинцев. Ему хотелось сказать ей, крикнуть: "Вера, милая, как же так? Ведь он бросил тебя, предал... Как можно такое простить?" Но он молчал.

Наконец тихо сказал:

— Твой отец. Вера, здесь, неподалеку.

— Да? — еще не вникая в смысл его слов, сказала она и потом уже громче переспросила: — Папа здесь?!

— Он в дивизии народного ополчения. Комиссаром. Я его видел позавчера. Они стоят километрах... километрах в пятнадцати отсюда.

— А мама?

— Не знаю. Она по-прежнему в Ленинграде, но я не видел ее. Когда приедешь в Лугу, немедленно дай знать отцу, что ты жива. Востряков поможет тебе связаться.

Звягинцев говорил и слышал, как напряженно звучит теперь его голос. "Вот мы и встретились, — думал он, — вот и произошло все то, на что я уже почти не надеялся: она жива, она здесь, рядом. Я вижу ее. Могу дотронуться до нее рукой... Это счастье, что она жива. Но ее нет для меня. Снова нет..."

Он почувствовал страшную слабость и закрыл глаза.

...Звягинцев пришел в себя, только когда над ним склонился Пастухов, потряс его за плечи и крикнул почти в ухо: "Мы пришли, майор!" Звягинцев очнулся. Несколько мгновений, не понимая, смотрел на Пастухова, потом обхватил руками его шею, прижался щекой к его лицу...

— Как батальон? — торопливо спросил он.

— Все в порядке, майор, батальон на месте, пополнение пришло, пулеметы дали, батарею противотанковых прислали... Сейчас мы тебя погрузим и...

— Его надо в Лугу, в госпиталь, — вмешалась Вера.

— Нет, — резко сказал Звягинцев, — в батальон.

— Алеша, нельзя, — настойчиво сказала Вера, — за ногой нужен уход!..

— В батальон, — коротко повторил Звягинцев.

10

После того как немецкие танки впервые попытались с ходу прорвать Лужскую линию обороны и были отброшены, части генерал-фельдмаршала фон Лееба снова и снова возобновляли атаки.

Фельдмаршал неоднократно обращался к своим войскам с приказами, в которых писал, что необходимо всего лишь одно, решающее усилие — и сопротивление русских будет сломлено.

Для того чтобы близость цели стала особенно ощутимой, кто-то из штаба фон Лееба предложил отпечатать и раздать командирам соединений и частей билеты с приглашением на банкет в "Асторию". Этот кусочек картона должен был служить призывом, наградой, выданной авансом, напоминанием. В армии ходили слухи, что приглашения отпечатаны по указанию самого Гитлера.

Однако все было тщетным. Неоднократные попытки прорвать Лужскую линию не приносили успеха.

Отдавал ли Гитлер себе отчет, что его план захвата Ленинграда оказался под угрозой? Доходили ли в Растенбургский лес правдивые сообщения о неудачах немецких войск на Лужской линии советской обороны?..

Самым любимым временем Гитлера был вечер — время ужина. Разумеется, не из-за еды: чревоугодие не принадлежало к числу его пороков, а заключительную трапезу фюрера, состоящую из чая с печеньем, вообще трудно было назвать ужином. Он любил вечерние чаепития, потому что в эти часы ничто не ограничивало поток его красноречия.

Разумеется, Гитлер и во время ежедневных оперативных совещаний, которые проводились под его председательством в "Вольфшанце", мало считался с регламентом. Тем не менее там он чувствовал себя стесненным рамками обсуждаемых вопросов. По вечерам же Гитлер мог говорить сколько угодно и о чем угодно.

Чаепитие обычно затягивалось далеко за полночь: страдавший бессонницей Гитлер боялся приближения ночи и всячески старался оттянуть время сна. Поэтому он говорил, говорил долго, упиваясь собственными словами, на самые различные темы.

Мартин Борман, ставший после того, как Гесс оказался в Англии, ближайшим доверенным лицом Гитлера, уговаривал фюрера разрешить фиксировать и эти его высказывания, чтобы ни одно произнесенное им слово не пропало для истории.

Гитлер долго не соглашался. Он испытывал инстинктивное отвращение к звукозаписывающим аппаратам. Может быть, ему неприятно было сознавать, что та самая техника, которую гестапо широко применяло для подслушивания вызывавших подозрение людей, теперь будет использована для записи его собственных высказываний. Но, вернее всего, дело заключалось в другом. Гитлеру всегда были нужны слушатели, как кремню необходим камень, чтобы высечь искру. Сама мысль, что рядом может находиться бесстрастный аппарат, который будет улавливать все его слова, никак при этом на них не реагируя, была фюреру неприятна.

Но в июльские дни 1941 года, уверенный, что победа над Россией, знаменующая начало царствования "тысячелетнего рейха", стала вопросом ближайших недель, Гитлер пошел на уступки.

Разумеется, он не согласился на диктофоны. Однако дал разрешение на то, чтобы абсолютно доверенное лицо, стенограф с солидным стажем пребывания в национал-социалистской партии присутствовал на вечерних чаепитиях и, сидя где-то в дальнем углу комнаты, незаметно делал свои записи для истории.

И вот со второй недели июля в столовой Гитлера по вечерам стал неизменно появляться невзрачный человек в эсэсовской форме по имени Генрих Гейм с толстой прошнурованной и скрепленной сургучными печатями тетрадью в руке.

Он приходил за пять минут до появления фюрера и уходил последним. Прямо из столовой он шел в специальную комнату, чтобы продиктовать свои записи одному из стенографов Бормана. Поздно ночью стенограмма ложилась на стол самому Борману. Тот читал ее, правил, ставил свою визу и сам подшивал в папку, которой — он не сомневался в этом — предстояло стать новым евангелием.

В последние дни Гитлер с вожделением ожидал наступления вечера, чтобы дать выход клокотавшему в нем фонтану мыслей, суждений, пророчеств. Сознание, что немцы движутся в глубь России, пьянило его. Это опьянение было столь велико, что 14 июля он издал директиву, предусматривающую "в ближайшем будущем" сокращение численности армии и перевод военной промышленности главным образом на производство кораблей и самолетов для "завершения войны против единственного из оставшихся противников — Великобритании и против Америки, если об этом встанет вопрос".

Казалось, что "директиве" не хватает только вступительных слов: "Теперь, когда Германия одержала победу над Советским Союзом..." — чтобы стать документом, подводящим итог восточной кампании.

Но хотя Гитлер и его генеральный штаб в те июльские дни были опьянены победами и убеждены, что "отдельные трудности" на Восточном фронте — просто случайность, несмотря на все это, какая-то неясная тревога стала с каждым днем все более ощущаться в "Вольфшанце".

"Директива" Гитлера от 14 июля была рассчитана на то, чтобы заглушить тревогу в его ставке, подавить ее в самом зародыше.

Фюрер умел играть на противоречиях в мире, но умение это сочеталось у него с неспособностью к объективному анализу новой, непредусмотренной ситуации. Подобно пьянице, глушащему себя дополнительной долей алкоголя, чтобы побороть мучительное состояние похмелья, подобно безумцу, который не пытается обойти возникшую на его пути стену или вернуться назад, но с утроенным, хотя и тщетным усилием карабкается на нее, Гитлер знал только один путь — идти напролом. При всей своей хитрости и расчетливости он мыслил прямолинейно. Факты или явления, которые не укладывались в созданную им схему, Гитлер попросту отвергал.

В докладах руководителей генерального штаба начинали проскальзывать тревожные нотки. Но сам Гитлер не видел реальных причин для беспокойства. Разве фельдмаршал фон Бок с двумя полевыми армиями и двумя танковыми группами не преодолел сотен километров, отделяющих Белосток от Смоленска? Разве на севере фон Лееб с двумя полевыми армиями, танковой группой и первым воздушным флотом не находится вблизи Петербурга? Разве на юге три немецкие и две румынские армии, венгерский корпус и немецкая танковая группа при поддержке четвертого воздушного флота не заняли почти половину Украины?!

Слушая руководителей своего генштаба, Гитлер выделял в их докладах только то, что ему хотелось: километры, пройденные немецкими войсками в глубь России, захваченные ими города и села, победы, победы, победы... Он не задавал себе главного вопроса: почему, несмотря на обилие побед, война, которая была рассчитана на месяц-полтора, еще так далека от завершения? Почему Бок потерял десятки тысяч солдат, сотни танков и самолетов под Смоленском? Почему войска фон Лееба не могут преодолеть Лужских оборонительных укреплений, созданных теми самыми большевистскими рабами, которые, по предсказанию Геринга, должны были разбежаться после первых же сброшенных на них бомб?

Разумеется, Гитлер знал и о затруднениях фон Бока на Центральном фронте, и о том, что наступление фон Лееба выдыхается.

Однако он не видел в этом тревожных симптомов, считая, что это частные неудачи и причина их в нерадивости тех или иных генералов. Точно так же факты все возрастающего сопротивления, которое оказывали немецким войскам как советские солдаты, так и гражданское население, представлялись Гитлеру фактами случайными.

Но некоторые генералы его штаба уже в середине июля 1941 года были настроены менее оптимистично, чем фюрер.

Пройдет много лет, и те из них, которым удастся избежать нюрнбергской петли, бросятся в архивы, станут лихорадочно листать свои дневники, выискивая в них доказательства разногласий с Гитлером еще на ранней стадии войны.

Эти генералы начнут рисовать Гитлера диктатором, единолично ответственным как за то, что война вообще разразилась, так и за ее ведение. И это будет одним из самых разительных примеров фальсификации истории, какие знало человечество.

Нет, эти люди вместе с Гитлером не за страх, а за совесть не только разработали планы фашистской агрессии, но и осуществляли ее. Разногласия, которые время от времени возникали между ними и фюрером, никогда не были разногласиями по существу. Они сводились к разным точкам зрения на то, как скорее разгромить Красную Армию, поставить Советский Союз на колени.

Однако если Гитлер был просто не способен посмотреть в лицо реальным фактам, то сказать то же самое о всех его генералах было бы несправедливо.

В июле 1941 года они были еще очень далеки от тревожных обобщений и не сомневались в скорой победе. Но кое-кто из этих генералов уже отдавал себе отчет в том, что война на Востоке резко отличается от тех войн, что они вели на Западе. На совещаниях у Гитлера, в докладах руководителей генштаба все чаще проскальзывали фразы о "возрастающем ожесточении русских", о "вводе в бой новых советских резервов".

Эти фразы тонули, терялись среди других, проникнутых уверенностью и оптимизмом, однако Гитлер весьма раздраженно реагировал на них и не раз обрывал докладчиков, пытавшихся коснуться вопроса о трудностях на Восточном фронте.

Итак, на вечерних чаепитиях Гитлер отдыхал, давая простор своему болезненному воображению, поражая слушателей эквилибристикой своих мыслей. Но постепенно он превратил эти сборища в своего рода сеансы массового гипноза.

Гитлер был незаурядным актером. Он гипнотически действовал на слушателей. И тембр его голоса, спокойного в начале речи и достигающего истерического звучания в конце, и манера говорить, бесконечно повторяя каждый раз в слегка измененном виде одну и ту же мысль — ту самую, которую он хотел накрепко вбить в головы людей, — все было направлено на то, чтобы произвести наибольшее впечатление. Ему удавалось пробудить в зрителях самые низменные, самые темные инстинкты. Не к разуму и не к сердцу апеллировал Гитлер, а именно к этим низменным инстинктам.

Человеку, впервые попавшему за чайный стол Гитлера, могло показаться, что никаких целей, кроме желания поразить слушателей своей компетентностью в самых различных сферах, фюрер не преследует. Он рассуждал, точнее, изрекал категорические суждения о войне, религии, музыке, архитектуре, об апостоле Павле, большевиках, о короле Фаруке, о доисторических собаках, о том, какой суп предпочитали спартанцы, о преимуществах вегетарианства, о Фридрихе Великом и английском историке Карлейле...

Однако это не было просто вакханалией неорганизованной, болезненной мысли. Рассуждая, казалось бы, на самые отвлеченные темы, Гитлер преследовал определенную цель: подчинить окружающих своей воле, навязать им свою мысль, подавить любые их сомнения и колебания.

А наличие таких, пусть еще едва заметных, колебаний Гитлер в те дни уже ощущал, подобно чувствительному сейсмографу. И причиной их были задержка продвижения армейской группы фон Лееба и ожесточенное сопротивление русских в районе Смоленска, спутавшее все карты фон Бока.

Было еще и третье обстоятельство: 12 июля Англия и Советский Союз подписали соглашение о совместных действиях в войне против Германии.

Правда, сам Гитлер считал, что это соглашение не имеет никакого практического значения. Зная антикоммунистическую настроенность правящих кругов великих империалистических держав, Гитлер не верил в реальность союза между какой-либо из этих держав и Советским государством.

По этой же причине он не придавал значения и сообщениям германского посла из Вашингтона о том, что, по слухам, Белый дом склонен оказать Советскому Союзу материально-техническую помощь.

Гитлер был убежден, что любые попытки сколотить антигерманскую коалицию обречены на неудачу, поскольку предполагают объединение таких антагонистов, как Советский Союз, с одной стороны, и Соединенные Штаты и Англия — с другой.

Что же касается затруднений на Северном и Западном фронтах, то, хотя Гитлеру и казалось, что достаточно издать еще один приказ, произнести еще одну речь, сменить тех или иных офицеров и генералов, чтобы все снова пошло на лад, он тем не менее не мог не чувствовать, что затруднения эти оказывают определенное влияние на состояние умов руководителей генерального штаба...

...В тот день Гальдер и Браухич, выступая на дневном совещании с обзором военных действий, точно сговорившись, уделили немало времени действиям партизан в тылу немецких войск. Очевидно, оба они преследовали только одну цель: живописуя трудности на фронтах, косвенно оправдать фон Лееба и фон Бока, а следовательно, и самих себя за неудачи в районе Луги и Смоленска.

Однако Гитлер был взбешен, усмотрев в их словах чуть ли не прямую полемику со своими неоднократными утверждениями, что советское население покорно станет на колени, как только избавится от страха перед большевистскими комиссарами.

И может быть, именно под впечатлением этого дневного заседания своей первой темой на вечернем чаепитии Гитлер избрал тему народных движений.

За большим овальным столом сидели Геринг, Геббельс и Гиммлер, Браухич и Йодль, Кейтель и Гальдер. Из непостоянных гостей присутствовал группенфюрер Вольф, который вместе с Гиммлером только что вернулся с охоты, устроенной для них в Судетах.

В дальнем, специально затененном углу столовой расположился за отдельным столиком Генрих Гейм, стенограф.

Чай в тонкостенной, саксонского фарфора чашке давно остыл, а фюрер, откинувшись на высокую резную спинку стула, все говорил, сопровождая почти каждую фразу резкими взмахами рук.

Разумеется, Гитлер прямо не касался действий русских партизан или актов саботажа советского населения на захваченных немцами землях, — этим он показал бы, что его встревожили утренние сообщения. Длинно и сбивчиво он разъяснял своим слушателям разницу между национал-социалистским движением в Германии, фашистским — в Италии и любыми народными движениями в России.

На первый взгляд могло показаться, что фюрера интересует только исторический аспект вопроса. Оживленно жестикулируя, Гитлер утверждал, что фашизм в Италии, равно как и национал-социализм в Германии, — это возвращение к традициям Древнего Рима. Упомянув Древний Рим, он, точно забыв о первоначальной теме, произнес целую речь о том, что Римская империя погибла, подточенная христианством...

Однако сумбурность словоизвержения Гитлера была лишь внешней. Ибо внутренне его речь подчинялась своего рода логике. В основе ее лежала прямо не высказываемая мысль о том, что, подобно Римской империи, которая была смертельно больна, когда ее завоевали германские варвары, современная цивилизация — это порождение плутократии, еврейства, христианства — также смертельно больна и должна быть завоевана новой варварской силой — современными немцами.

Покончив с Римом, Гитлер вернулся к народным движениям и с еще большей экспрессией, поминутно ударяя ладонями по полированной поверхности стола, не обращая внимания на то, что от ударов расплескивается чай из стоящих перед гостями чашек, стал доказывать, что единственной организующей силой русских всегда была религия, а сейчас они эту силу утратили и, следовательно, обречены на гибель.

В этот момент он не видел, не замечал сидящих за овальным столом людей, слушающих его с подчеркнутым вниманием. Перед воспаленным взором Гитлера стояли картины боев под Смоленском и на Луге — кадры документальной кинохроники, не без задней мысли посланные ему Боком и Леебом с целью дать понять фюреру, сколь велико сопротивление русских и с какими трудностями приходится сталкиваться немецким войскам.

И вот теперь Гитлер хотел заставить всех проникнуться мыслью, что эти факты сопротивления всего лишь не имеющая значения случайность, поскольку русские лишены той силы, которая исторически сплачивала их.

Внезапно он умолк, точно его на всем скаку остановило невидимое препятствие, отер тыльной стороной ладони обильно выступивший на лбу пот и, наклонившись через стол к сидящему напротив Гиммлеру, глухо бросил:

— Дайте эскиз, Генрих!

Гиммлер вытащил из черной кожаной папки лист картона и протянул его Гитлеру.

Тот положил картон в центр стола и, указывая на него пальцем, сказал, на этот раз сухо и деловито:

— Я решил подготовить директиву о клеймении советских военнопленных. Это будет одновременно и акцией устрашения и необходимой мерой на будущее, когда при новом порядке любой русский должен будет отличаться от немца и по чисто внешнему признаку. Как видите, клеймо имеет форму острого угла примерно в сорок пять градусов, расположенного острием кверху. Так, Гиммлер?

Рейхсфюрер СС, прибывший в ставку, чтобы доложить фюреру проект новых "специальных акций" на Восточном фронте, сосредоточенно кивнул.

— Я еще не решил, ставить ли этот знак на лбу пленного или на ягодице, — как бы размышляя вслух, проговорил Гитлер. — Знак будет наноситься посредством пинцета, имеющегося в любой воинской части. В качестве красящего вещества можно применять обычную тушь...

Гитлер сделал короткую паузу, снова откинулся на спинку кресла и с неожиданным пафосом воскликнул, глядя в потолок:

— Да! Мы варвары! Мы хотим быть варварами! Это для нас почетный титул! Мы хотим обновить мир! — Он с силой выталкивал из горла короткие, рубленые фразы. — Мир находится при последнем издыхании. Столетия, отделяющие меня от Аттилы, были всего лишь перерывом в человеческом развитии. Но сейчас связь времен восстанавливается!

Он обвел пристальным взглядом присутствующих, неожиданно улыбнулся и добродушным голосом хозяина спросил, обращаясь к группенфюреру Вольфу:

— Как прошла охота?

— Отлично, мой фюрер, — торопливо ответил Вольф, быстро опуская на стол чашку чая, из которой только что намеревался сделать глоток.

— На кого же вы охотились? — продолжал спрашивать Гитлер. — Львы, орлы?

— О нет! — почтительно улыбаясь, ответил Вольф. — Обыкновенные кролики.

— И это вы называете охотой на диких зверей? — неожиданно со злой иронией в голосе спросил Йодль.

Штабист до мозга костей, один из преданнейших Гитлеру генералов новой, нацистской формации, он тем не менее в эти минуты не мог отделаться от мысли, что обстановка, сложившаяся на фронте, была бы сейчас более актуальной темой для разговора, чем Древний Рим или охота на кроликов. Кроме того, Йодлю хотелось досадить Гиммлеру, который в столь ответственное время позволяет себе охотничьи развлечения.

— До некоторой степени, господин генерал, — неуверенно ответил Вольф.

— Может быть, это следовало бы назвать охотой на домашних животных? — не унимался Йодль, будучи не в состоянии справиться со своим плохим настроением.

— Спокойнее, спокойнее, Йодль! — проговорил до сих пор молчавший Геринг. — Не хотите же вы и в самом деле подвергнуть опасности жизнь рейхсфюрера СС, толкая его на единоборство со львами?! — Он громко, плотоядно рассмеялся, прихлебнул из чашки остывший чай и добавил: — В общем, охота, Йодль, не ваша профессия. Предоставьте судить о ней специалисту. Смею заверить, что хотя погоню за кроликами вряд ли можно назвать мужской охотой в подлинном смысле этого слова, тем не менее она бывает весьма забавной.

И он с улыбкой перевел свой взгляд на Гитлера.

Но тот, казалось, уже не слышал всей этой перепалки. Он сидел неподвижно, полузакрыв глаза, и только щеточка его усов над верхней губой чуть подрагивала.

Наконец он произнес как бы в забытьи:

— Кролики... если бы можно было перестрелять всех русских, как кроликов...

— К сожалению... — начал было сидящий рядом с Йодлем Гальдер.

Но едва он произнес эти слова, как Гитлер вздрогнул, точно очнувшись, быстро склонился над столом и, буравя генерала колючим взглядом своих маленьких глаз, зловеще спросил:

— Что "к сожалению", Гальдер?

Тот пожал плечами, опустил голову и негромко сказал:

— Я просто хотел заметить, мой фюрер, что стадо оказалось слишком большим...

Гитлер чувствовал, что его охватывает ярость. Значит, несмотря на то что еще несколько часов тому назад он резко осудил болтовню о сопротивлении русского гражданского населения, Гальдер снова осмеливается возвращаться к этому вопросу? Значит, слушая его, Гальдер, а может быть, и другие продолжали думать о неудачах Лееба и Бока?! Что ж, сейчас он поставит их на место, будет говорить напрямик!

— Что вы этим хотите сказать? — еще более накаляясь, повторил свой вопрос Гитлер. — Что у Бока не хватит собственных сил, чтобы развить наступление и захватить Москву? Да? Что ему надо помочь за счет юга или севера? Так вот: я не только не сделаю этого, но еще заберу у него часть танков, артиллерии и авиации и передам их фон Леебу! Мне нужен Петербург, можете вы это понять?! А что касается фон Бока, то я уверен, что у него достаточно войск, чтобы смять сопротивление русских и дойти до Москвы. Одной пехоты ему хватит для этого, если правильно ею командовать, — вот что я думаю!

Гитлер откинул свесившуюся на глаза прядь волос и обвел настороженно-подозрительным взглядом присутствующих.

— Вы абсолютно правы, мой фюрер, — заметил оправившийся от смущения группенфюрер Вольф. — В свое время Наполеон...

Он хотел продолжить свою мысль, но в это время Геббельс, до сих пор сосредоточенно помешивавший ложечкой чай, отчетливо произнес:

— Я считаю ссыпку на Наполеона неуместной.

Взгляды всех, в том числе и самого Гитлера, обратились к этому черноволосому человеку с впалыми щеками. Он улыбался. Но все присутствующие знали, что улыбка Геббельса, столь часто играющая на его бледном лице, отнюдь не свидетельствует о хорошем настроении министра пропаганды. Подлинное настроение Геббельса выдавали его глаза — черные, острые. Сейчас Геббельс улыбался, но взгляд его, устремленный на группенфюрера Вольфа, был подозрительным и злым.

— Я вообще полагаю, — звонким голосом продолжал Геббельс, — что сравнивать Наполеона с нашим фюрером бестактно и совершенно не верно по существу. Роковая ошибка Наполеона заключалась в том, что он считал французов рожденными для мировой гегемонии. Французов, а не немцев! История не прощает таких ошибок.

Он на мгновение умолк, обвел присутствующих пристальным взглядом, точно желая убедиться, что никто не собирается ему возражать, и продолжал:

— Есть еще одно обстоятельство, делающее ссылки на Наполеона не только неуместными, но и вредными. Дело не только в том, что он потерпел поражение в России. Дело еще и в том, что с окончательным падением Наполеона связывается так называемый Священный союз, в который, как известно, входила Россия...

— Не понимаю, к чему вы клоните, Геббельс? — прервал его Гитлер, считавший себя высшим авторитетом в вопросах истории. — В Священный союз, кроме России, входили Австрия и Пруссия.

— Разумеется, мой фюрер, — покорно наклонил голову Геббельс, — и, согласно большевистской историографии, он считается глубоко реакционным. Однако я позволю себе напомнить, что к этому союзу впоследствии присоединилась и Франция, а Англия была непременным участником и вдохновителем всех его конгрессов. Итак, Россия, Франция и Англия... Мне кажется, что на фоне недавнего англо-русского соглашения эти ассоциации нам просто вредны. Следует учесть, что человеческая память несовершенна, а интерпретация истории часто меняется. Но имена, названия запоминаются твердо: Россия, Англия, Франция...

Теперь Гитлер уже хорошо понимал, к чему клонит Геббельс. По-видимому, и в самой Германии есть люди, принимающие всерьез это недавнее соглашение между Англией и Советским Союзом, эту фикцию, этот пропагандистский трюк. Неужели кто-нибудь действительно верит, что Россия в состоянии сейчас помочь Англии? А о том, чтобы Сталин мог рассчитывать на помощь Черчилля, вообще смешно говорить!..

Гитлер внимательно смотрел на Геббельса. Министр пропаганды всего лишь два часа назад прибыл из Берлина. Они даже не успели еще поговорить наедине.

Однако Гитлер знал: этот маленький хромоногий человек ничего не делает случайно. В преданности его он был убежден. Фюрер и сам любил своего министра пропаганды, если вообще был в состоянии кого-либо любить. Он считал Геббельса вторым, после себя, знатоком человеческой психологии. Ведь именно ему, Геббельсу, принадлежало авторство в выработке особой методологии пропаганды, принимающей в расчет все, кроме правды. Гитлер не забыл случай, когда три года назад иностранные газеты подняли вой по поводу активно проводившихся тогда в Германии "специальных акций". Особенно часто они воспроизводили фотографию разбитого штурмовиками магазина на Бернауэрштрассе. Что же предложил сделать Геббельс? Не спорить по существу, не печатать опровержений. Просто опубликовать сообщение, что не только подобного магазина, но и такой улицы в Германии не существует!..

Да, Геббельс знает, что говорит и что делает. Этой болтовне о возможных союзниках России надо положить конец.

Гитлер обвел взглядом присутствующих и сказал:

— Министерство пропаганды должно принять меры против нелепых слухов. Священный союз был союзом единомышленников. Между русским царем, Талейраном и Меттернихом не было идеологической пропасти. Союз между Черчиллем и Сталиным? Ерунда, нелепость! Со стороны Черчилля это жест утопающего, стремление утешить население Англии мыслью, что у них теперь есть союзник. Эта свиная туша приползет к нам на коленях, как только мы возьмем Петербург, не говоря уже о Москве...

— Но есть еще Соединенные Штаты, — вполголоса заметил Геббельс, и это его замечание подлило масла в огонь.

— Рузвельт?! — воскликнул Гитлер. — Этот параличный рамолик? Конгресс сбросит его при первой же попытке объединиться с большевиками! Да он и сам никогда не решится на это. И, кроме того, надо знать психологию Сталина. У него не хватит ни смелости, ни хитрости, чтобы объединиться в одну упряжку с Черчиллем и Рузвельтом. Это было бы противоестественно! Кроме того, могу вам сообщить, что по моему приказу Риббентроп отправил в Токио телеграмму, в которой предлагается оказать всемерный нажим на японцев с тем, чтобы они немедленно открыли военные действия против Америки. Сама мысль о возможности антигерманской коалиции в этих условиях не больше чем утопия, блеф! Что же касается Наполеона...

Он замолчал, подумав: а к чему, собственно, Геббельс затеял весь этот разговор о Наполеоне? Допустим, что аналогии между сегодняшним англо-русским союзом и тем, что был создан после отречения Наполеона, сколь они ни бессмысленны, у кого-то могут возникнуть. Но при чем тут Наполеон?!

Гитлер дернул головой, провел ладонями по столу, как бы расчищая перед собой пространство, и повторил:

— Что же касается Наполеона, то он был слаб как человек. Кроме того, его доконало предательство... Великий человек может позволить себе все, но те, кто предают великого человека, заслуживают жестокой кары...

При этих словах узкие глазки Гиммлера за круглыми стеклами пенсне чуть расширились.

Гитлер махнул рукой, давая понять, что считает спор на исторические темы оконченным, перевел глаза на Гальдера.

— Нас отвлекли, и вы не ответили на мой вопрос, Гальдер. Вы ведь знаете: у меня хорошая память.

На этот раз начальник штаба сухопутных войск встал:

— Я хотел всего лишь высказать сожаление, мой фюрер, по поводу того, что русских на полях сражений значительно больше, чем кроликов в том лесу, где охотился рейхсфюрер СС вместе с группенфюрером Вольфом. По данным разведки, удалось обнаружить значительное скопление советских войск на центральном направлении.

— И это вызывает у вас опасение? — непроизвольно сжимая кулаки, холодно спросил Гитлер.

Он уже понял, что вечернее чаепитие испорчено, что вопросы, которые ему не хотелось поднимать здесь, тем не менее возникли, возникли против его воли.

— Не опасение, мой фюрер, нет, — поспешно ответил Гальдер. — Я не сомневаюсь, что фон Бок в состоянии захватить Москву, даже если его просьбы будут удовлетворены наполовину.

Гитлер раздраженно передернул плечами. После того как он, фюрер, выразил ясное намерение не только не усиливать группу фон Бока, но, наоборот, забрать из нее часть войск и техники для передачи фон Леебу, эти слова Гальдера, несмотря на почтительно-корректный тон, которым они были произнесены, показались ему возмутительными.

Гитлер резко встал.

— Я хочу, чтобы все собравшиеся за этим столом знали, — начал он тихо и сдержанно, хотя это стоило ему огромных усилий, — что Балтийское море и Петербург сейчас главная цель. Главная! Вы снова предлагаете усилить фон Бока. Но это элементарное, школьное решение вопроса! Я предлагаю усилить не Бока, а Лееба, забрав с этой целью у "Центра" третью танковую группу...

Он со злорадством отметил, как огорченно переглянулись Гальдер и Браухич, и повторил:

— Да, да, танковую группу, и не только ее! Я убежден, что и восьмой воздушный корпус тоже надо забрать у Бока и передать Леебу!

Гитлеру доставляло удовольствие ощущать, как болезненно воспринимает эти слова Гальдер, и он продолжал еще более резко, имея в виду уже не только самого Гальдера, но и всех тех, кто позволял себе сомневаться в бесспорности любого из предначертаний фюрера:

— Вы должны раз и навсегда понять, что я никогда не переоценивал значение Петербурга как такового. С тех пор как я обратил свой взор на Россию, на ее земли и богатства, я думал прежде всего об Украине и о Кавказе. Эти цели стоят передо мной и сейчас. Далее. Я не хуже, чем вы, понимаю значение Москвы. И она будет взята! Взята после того, как падет Петербург, после того, как Рунштедт захватит Украину, отрежет Москву от хлеба и угля! Вас гипнотизирует Кремль! В своем ослеплении вы не можете понять, что, сосредоточив все силы на Москве, вы добьетесь лишь того, что Сталин отступит на восток, но отступит, сохраняя все свои северные и южные коммуникации, все источники снабжения! И, кроме того, чтобы взять Москву сейчас...

Он вдруг смолк, оборвав себя на полуслове, поняв, что говорить то, что ему хотелось бы сказать, не следует.

А хотелось ему сказать, что он действительно не ожидал встретить такого сопротивления советских войск и что, согласившись усилить западную группировку фон Бока, он был бы вынужден ослабить войска Рунштедта и Лееба. А это, в свою очередь, не только сорвало бы планы по захвату Киева и Петербурга, но дало бы возможность Сталину, не опасаясь за свои северный и южный фланги, сосредоточить еще большие усилия на обороне Москвы...

Но позволить себе сказать все это Гитлер не мог. Это значило бы дать понять присутствующим, что и на него, фюрера, произвели тяжелое впечатление трудности, возникшие у Лееба и Бока, что и он признает реальным фактом все растущее и совершенно не предусмотренное его планами сопротивление русских.

Поэтому, сделав короткую паузу, Гитлер воскликнул:

— Мы должны захватить Украину, мы должны превратить Балтийское море в немецкое! Но для этого надо взять Петербург и соединиться с финнами. Петербург и еще раз Петербург — вот что мне нужно сейчас! Передайте это фон Леебу, Йодль!

Но генерал Йодль, один из наиболее приближенных к Гитлеру военачальников, фактический руководитель его личного штаба, решался иногда возражать своему фюреру. Он мог себе это позволить, зная, что Гитлер не сомневается в его преданности.

Поэтому сейчас, после того как именно к нему обратил свои последние слова Гитлер, Йодль встал и сказал:

— Боюсь, мой фюрер, что фон Лееб окажется не в состоянии выполнить этот приказ. Прорыв Лужской линии в центре, куда фельдмаршал бросил свои главные силы, пока что ему не удается. Я полагаю, что придется пересмотреть его оперативные планы и изменить направление атак, сосредоточив основные силы на востоке, в районе Новгорода, или на западе, под Кингисеппом. Но при всех условиях для любой перегруппировки потребуется время.

Слушать это Гитлер уже не мог. То, что даже Йодль ставил под сомнение возможность осуществления его плана в намеченный срок, привело Гитлера в ярость.

В эти минуты он уже не способен был воспринимать какие-либо аргументы. Мысли его путались, на землистого цвета щеках появился слабый румянец, в уголках рта выступила слюна.

— Я... я... — задыхаясь, произнес Гитлер, наконец снова обретя способность говорить. — Я сам отправлюсь в штаб Лееба! Я докажу всем вам, всему миру, что Петербург может и должен быть взят в ближайшие дни!..

Девятнадцатого июля Гитлер издал "Директиву N_33", согласно которой наступление на Москву должно было вестись только силами пехотных дивизий. Что же касается танковых соединений, то им предписывалось повернуть — одной части на северо-запад, чтобы прервать коммуникации между Москвой и Ленинградом, а другой — на юг, в тыл группировке советских войск на Украине.

И хотя подлинной причиной появления этой директивы было опасение, что группы армий "Север" и "Юг" не в состоянии преодолеть все растущее сопротивление советских войск и решить поставленные задачи собственными силами, Гитлер делал вид, будто предложил новый, сулящий быстрый успех стратегический план.

Да, он знал, что в генштабе сухопутных войск далеко не все восхищены его новой директивой.

Браухич и Гальдер сознавали, что советское сопротивление ставит под угрозу срыва определенные планом "Барбаросса" сроки победоносного окончания войны. Они боялись наступления осенней распутицы и русской зимы, которая хотя и отдаленно, но уже маячила перед глазами. Они считали, что захват Москвы означал бы и разгром основных советских войск. А уж если немецкой армии суждено встретить военную зиму, то где же лучше и удобнее всего перезимовать, как не в Москве?..

Но Гитлер придерживался иного мнения.

Только ли упрямство и самоуверенность сказались в его новой директиве?

Нет, в данном случае дело обстояло сложнее. Гитлеру был нужен хлеб Украины и уголь Донбасса. Он помнил и то, что именно в расчете на эти богатства помогли ему вооружить армию, открыли неограниченный кредит те люди, без финансовой поддержки которых была бы немыслима не только эта война, во и сам приход национал-социалистов к власти. Украина нужна была не только ему, Гитлеру. О ней вожделенно мечтали Крупп, Тиссен, Феглер — промышленники и банкиры, с которыми он заключил тайный союз почти два десятилетия тому назад.

Но, чтобы закрепиться на Украине, захватить донбасский уголь и затем кавказскую нефть, нужно было отрезать эти южные районы от центра страны. Эту задачу должен был решить резким продвижением на юг Рунштедт.

А чтобы парализовать Москву, необходимо было лишить ее не только южных, но и северных коммуникаций. Поэтому Гитлер придавал столь большое значение скорейшему захвату Ленинграда.

...Поздно вечером 20 июля особый поезд Гитлера двинулся из Растенбургского леса в штаб генерал-фельдмаршала Риттера фон Лееба.

Поезд состоял из салона, штабного и двух спальных вагонов. Впереди двигался бронепоезд охраны, другой бронепоезд следовал сзади.

Впервые с начала войны Гитлер намеревался проехать по советской территории, ныне занятой немецкими войсками.

Пока поезд шел по Восточной Пруссии, Гитлер не подходил к окну. Приказав дать ему знать, как только колеса паровоза коснутся советской земли, он сидел за узким и длинным откидным полированным столом, склонившись над расстеленной оперативной картой группы войск "Север". Его неподвижный взгляд был устремлен на жирную черную точку, обозначавшую на карте Ленинград. Прямые и загнутые стрелы показывали направление ударов частей фон Лееба.

Теперь, когда ничто, кроме мерного стука колес, не нарушало тишину ночи, когда не было свидетелей, Гитлер сидел поникший, расслабленный, обмякший, весь поглощенный тревожными мыслями.

"Почему? Почему военное счастье изменило фон Леебу? — спрашивал он себя. — Ведь в течение первых двух недель войны почти все развивалось по намеченному плану. Так что же случилось теперь? Советские резервы? Но у них не могло быть резервов! Нелепо даже предполагать, что Сталин до сих пор не бросил на фронт все свои наличные войска, чтобы остановить обрушившуюся на его страну немецкую лавину, все свои силы, за исключением тех, что скованы Японией на Дальнем Востоке. У русских не может быть никаких резервов! Так почему же фон Лееб топчется на этих скоропалительно созданных гражданским населением оборонительных рубежах? Тот самый Риттер фон Лееб, которого в свое время не остановила даже линия Мажино, построенная первоклассными инженерами Франции?"

Все эти вопросы в бессильной ярости задавал себе Гитлер, уставившись в гипнотизирующую его черную точку на карте.

И опять-таки именно потому, что этот человек был Гитлером, он мог найти только один ответ, только одно решение: "Сломить! Заставить! Приказать!" Снова фанатическая вера в свое "историческое предначертание", "миссию" заслонила в его сознании реальность фактов. Он задыхался от злобы к тем людям, которые оказались не в состоянии точно и беспрекословно выполнить его волю.

Он в раздражении стал думать о генералах генштаба, находящихся в плену чисто военных доктрин и неспособных мыслить политически. "Академики, службисты, школьники! Они не понимают, что, ставя перед Рунштедтом задачу немедленно захватить Украину и двинуться к Кавказу с его нефтяными богатствами, я одновременно преследую и военные и политические цели. Я не только получу хлеб, уголь и нефть, но заставлю Турцию безоговорочно связать свою судьбу с Германией. Да и лиса Маннергейм окончательно поймет, что ему нечего опасаться мести со стороны русских, если они будут окончательно отрезаны от своих жизненных ресурсов..."

Украина и Петербург — вот первостепенная задача! Следующей станет Москва. Но Москва, по артериям которой уже не будет течь кровь, Москва обессиленная, обескровленная, подобная дубу, все корни которого подрезаны. Ошибка Наполеона заключалась в том, что он наступал одной колонной, по одной вытянутой линии и дал возможность Кутузову отступать, сохраняя силу и мощь своей армии. Поэтому взятие Москвы принесло Наполеону не победу, а стало началом его гибели. Разумеется, ошибка Наполеона объяснима. Он не имел ни моторизованных сил, ни танков. И, кроме того, он был только человеком...

В эти минуты Гитлер снова думал о себе как о полубоге, противостоять которому не может никто из простых смертных.

Он оторвал свой взгляд от карты, выпрямился, откинул голову. Да, он положит конец этому позорному топтанию фон Лееба на месте! Сам факт появления фюрера на фронте станет для войск источником нового наступательного порыва...

Так он сидел, размышляя под мерный стук вагонных колес, до тех пор, пока появившийся в салоне адъютант не доложил, что поезд вступил на землю, всего лишь считанные дни тому назад принадлежавшую Советам. Это сообщение заставило Гитлера вскочить, быстрыми шагами приблизиться к широкому окну. Он резким движением отдернул штору и приник лбом к толстому, пуленепробиваемому стеклу.

Там, за окном, не было ничего особо примечательного. В сумраке проносились мимо пустынные поля и рощи, наполненные дождевой водой воронки от фугасных бомб, покосившиеся колья с обрывками колючей проволоки, деревья с обрубленными артиллерией кронами. Промелькнули останки обуглившихся крестьянских изб, остов русской печи, пустые траншеи...

Но Гитлер ничего этого не видел. Он был опьянен сознанием, что колеса его вагона попирают советскую землю, ту самую землю, о которой он вожделенно мечтал почти двадцать лет.

В эти минуты все мысли, которые только что занимали его, отступили на задний план, исчезли. Он уже думал не о предстоящем свидании с фон Леебом, не о генералах своего штаба, а только о новой великой империи немцев, по земле которой он теперь едет как властелин, как победитель. Мысли о "решительном повороте мира", о "потусторонней власти", которой некогда обладали древние германцы и которую ныне унаследовал он, "носитель магической силы", роились в разгоряченном мозгу Гитлера.

В полумраке июльской ночи он уже видел не выжженную войной землю, не обуглившиеся дома, не искореженные деревья, но построенные по его проекту дворцы вождей высшей расы в окружении стандартных поселений рабов...

Губы его беззвучно шевелились, глаза налились кровью.

Да, да! Тысячи немецких хозяев сосредоточат в своих руках всю экономическую, политическую и интеллектуальную власть! Они будут вести жизнь подлинных господ. У них будет много свободного времени, чтобы путешествовать по стране — шоссейные дороги протянутся от Гамбурга до Крыма, — они смогут часто бывать в Германии, восхищаться дворцами руководителей партии, военным музеем и планетарием, который он, Гитлер, построил в Линце, слушать мелодии из "Веселой вдовы", его любимой оперетты, охотиться, потому что наслаждение стрельбой объединяет людей... Таким будет начало германского тысячелетия... И все это наступит скоро, очень скоро! Ведь двадцати лет не прошло с тех пор, как в книге "Моя борьба" он указал Германии путь на Восток, указал, еще не имея ни партии, ни власти... И вот теперь мечта сбывается, и, чтобы достичь ее, нужны еще один-два сокрушительных удара...

Он отпрянул от окна, снова приблизился к карте, опять впился взглядом в черный жирный кружок с надписью "Петербург".

"Завтра, завтра!" — прошептал Гитлер, вспомнив о предстоящей встрече с фон Леебом.

На следующее утро, в девять часов, фельдмаршал Риттер фон Лееб в сопровождении трех генералов своего штаба поднялся в салон-вагон Гитлера.

Гитлер холодно протянул руку шестидесятипятилетнему фельдмаршалу, коротким кивком поздоровался с его спутниками, никому не предложил сесть и сам остался стоять.

Вот так, стоя, нетерпеливо переминаясь с ноги на ногу, он слушал доклад Лееба.

Точнее сказать, он вообще не слушал его. Гитлер предложил фельдмаршалу доложить о состоянии дел лишь для проформы, ибо решения он уже принял сам.

Фон Лееб попытался объяснить фюреру, почему войска до сих пор не только не прорвали Лужской линии обороны, но на ряде участков были вынуждены даже отступить.

Гитлер остановил фельдмаршала нетерпеливым взмахом руки.

— Я не хочу всего этого слушать! — резко сказал он, и его плечо стало непроизвольно дергаться. — Я наградил вас Рыцарским крестом. Я предоставил вам честь захвата второй большевистской столицы. Я поставил под ваше командование две армии и воздушный флот. А вы... вы стоите сейчас здесь — почти в двухстах километрах от того места, где вам надлежало быть! Вы...

Гитлер задыхался от охватившего его гнева. Фразы, слова беспорядочно срывались с его посиневших от злобы губ, хриплое клокотание доносилось из горла. Он стучал по столу кулаком, пинал ногой привинченный к полу стул, брызгал слюной...

Наконец Гитлер умолк.

Какое-то время он еще метался по салон-вагону, потрясая кулаками и, казалось, ничего не видя перед собой, но приступ ярости стал уже затихать. Гитлер остановился перед столом и, стоя спиной к фон Леебу и его генералам, холодно и отчужденно произнес:

— Петербург должен быть взять в самое ближайшее время. Только в этом случае советский флот в Финском заливе будет парализован. Если русские подводные лодки лишатся базы в Финском заливе и на балтийских островах, то без горючего они не продержатся и самого короткого времени. Кроме того, от захвата северных коммуникаций зависит бесперебойная подача нам руды из Швеции. А теперь слушайте мой приказ. К карте! — крикнул он резким, командным голосом.

Фон Лееб, еще не успевший оправиться от шквала угроз и оскорблений, сгорающий от стыда из-за того, что подвергся унизительному разносу на глазах у своих подчиненных, вздрогнул и, точно школьник, неожиданно вызванный к доске строгим учителем, поспешно приблизился к столу.

— Надо прекратить лобовые атаки Лужской линии, они вам не удаются. Ищите обходных путей. Бейте русских у Новгорода и Кингисеппа. Бейте, бейте, со всей силой! Далее. Линия Москва — Петербург должна быть немедленно перерезана, — на глядя на фон Лееба, говорил Гитлер. — Здесь! — Он резко провел ногтем линию в районе Мги. — Отход русских войск с вашего фронта на другие фронты и к Москве должен быть исключен. Третью танковую группу вы направите сюда. — Он ткнул пальцем в черную точку и с трудом произнес сложное русское название: — Вышний Волочек. Именно здесь ей предстоит пересечь основную железнодорожную магистраль. Вы поняли? Вам предстоит в ближайшие дни развернуть решающие для всей нашей армии операции.

— Простите, мой фюрер, — поспешно сказал фон Лееб, — означает ли это, что наступление на Москву откладывается?

— Москва на сегодня является для меня понятием чисто географическим, — по-прежнему не глядя на фельдмаршала, ответил Гитлер. — Кроме того, вашей заботой является не Москва, а Петербург.

Он помолчал немного и продолжал:

— Очевидно, русские попытаются снова оказать упорное сопротивление. Сталину не может быть не ясно, что, потеряв Петербург, этот символ большевистской революции, он окажется на грани полного поражения вообще. Поэтому я жду от вас решительных действий, фон Лееб. Решительных! Подготовка к ним должна начаться тотчас же, как вы покинете этот вагон. Я хочу, чтобы вы не теряли ни минуты.

Несколько мгновений он молча буравил фельдмаршала неприязненным взглядом. Потом отвернулся и резко сказал:

— Это все. Идите.

Фон Лееб и его генералы молча направились к выходу.

— Подождите, — неожиданно остановил их Гитлер. — В вашем штабе должен находиться мой бывший адъютант майор Данвиц...

— Майор Данвиц, — сказал, поворачиваясь, фон Лееб, — согласно его категорическому желанию был направлен в действующие войска. Он возглавлял группу прорыва и проявил чудеса храбрости при захвате Острова и Пскова. Получил легкие ранения в боях на Луге. Однако вчера мы получили приказ от генерала Йодля, и майор Данвиц вызван сюда. Он ожидает в моем штабе.

— Пришлите его, — сказал Гитлер.

Дальше