Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Книга II

1

В жаркие, раскаленные летним солнцем июньские дни 1941 года Красная Армия вела тяжелые оборонительные бои по всему широкому фронту от Балтийского до Черного моря.

Высшее командование немецких вооруженных сил по два раза в день торжествующе сообщало затаившему дыхание, ошеломленному, со страхом пытающемуся предугадать свою судьбу миру о продвижении немецких армий в глубь советской территории. Но оно утаивало при этом, что впервые с начала второй мировой войны немецкие войска встретили на своем пути ожесточенное и с каждым днем все усиливающееся сопротивление.

До сих пор казалось, что нет на земле силы, способной противостоять немецкой армии. Она уже господствовала в Австрии, Чехословакии, Норвегии, Бельгии, Голландии, Греции и Югославии. Уже почти два года над поверженной Варшавой развевалось фашистское знамя со свастикой, чем-то похожей на корчившегося в муках человека. Такое же страшное полотнище реяло на самом высоком флагштоке Европы — Эйфелевой башне.

Пройдут годы и десятилетия, и люди начнут анализировать причины молниеносных побед гитлеровской армии. Они будут спорить о том, в каких случаях решающую роль сыграла ее подлинная мощь, в каких — трусость и предательство тех, кто в эти трагические годы стоял во главе подвергшихся нападению государств.

Но факт остается фактом: никто не смог оказать врагу действенного, решающего сопротивления. И когда в июне 1941 года оберкомандовермахт под аккомпанемент военных маршей, в которых, казалось, слышалось неотвратимое движение немецких войск — танков Гудериана, Хепнера и Манштейна, лязг гусениц, топот армейских сапог и гул самолетов Люфтваффе, — сообщало о продвижении своих войск в глубь советской территории, миллионам потрясенных, запуганных и обманутых людей планеты казалось, что нет такой силы, которая сможет остановить немцев на пути к мировому господству.

В те дни трудно было предположить, что пройдет меньше месяца с начала вторжения фашистских войск на советскую землю, и начальнику генерального штаба сухопутных войск гитлеровской армии Францу Гальдеру, с механической пунктуальностью заносящему в свой дневник события каждого дня войны, придется сделать первую роковую запись: "Мы недооценили силу русского колосса не только в сфере экономики и транспортных возможностей, но и в чисто военной..."

Но и об этой записи Гальдера станет известно гораздо позже. И пройдут еще долгие годы, прежде чем другой немецкий военачальник, фельдмаршал Эвальд фон Клейст, в беседе с английским военным историком Лиддл Гартом признается, что "уверенность Гитлера в победе была во многом связана с надеждой на то, что немецкое вторжение вызовет политический переворот в России...". Фон Клейст говорил это не без основания, ибо накануне вторжения Гитлер хвастливо заявил своему верному Йодлю: "Нам достаточно стукнуть в русскую дверь, и вся их социальная система немедленно развалится..."

Но в те жаркие июньские дни 1941 года, когда солнце заслонялось дымом пожарищ, когда короткие ночи разрывались языками пламени подожженных врагом советских городов и деревень, — в те дни немецкие военные сводки сообщали лишь об успехах. В сводках мелькали километры победно пройденного пути, названия населенных пунктов, перечислялись трофеи...

В этих сводках не говорилось о том, что на Украине советские войска сорвали немецкий план стремительного прорыва к Киеву. Не сообщалось, что неколебимо стояла осажденная Брестская крепость, что захваченный немцами Перемышль был отбит Красной Армией. Они, эти сводки, молчали о том, как героически сдерживали натиск врага четыре советские дивизии в Минском укрепленном районе, как стартовали в бессмертие летчики, таранившие вражеские самолеты...

И все же враг наступал. Для немцев это были дни опьянения успехами, ощущения близкой победы. Ничто: ни отчаянное сопротивление советских войск, ни замедлившееся на некоторых участках необъятного Восточного фронта продвижение немецких армий — не принималось тогда во внимание.

Уверенность в том, что практически Советский Союз и его армия уже разбиты, владела Гитлером и его генералами.

Все окна многокомнатного железобетонного бункера, в котором располагался Гитлер, выходили на север — фюрер не любил солнечного света. Он был рад, что солнце редко проникало сюда, в чащу дремучего Растенбургского леса, где находилась тщательно засекреченная ставка главнокомандования немецкими вооруженными силами.

Впрочем, Гитлер редко называл себя главнокомандующим, хотя специальным приказом и объявил себя таковым, одновременно ликвидировав военное министерство. Это звание казалось ему слишком обычным, будничным, земным, подобным таким, как "президент" или "рейхсканцлер".

То, что даже Наполеон, единственный человек в современной истории, которому, по мнению Гитлера, на какие-то мгновения удалось наиболее близко подойти к той цели, к которой ныне стремился он сам, — стать властителем мира, — не устоял и присвоил себе традиционный титул императора, умаляло его в глазах немецкого диктатора. Сверхчеловек, полубог не должен быть падким на звания, доступные простым смертным.

Слово "фюрер" казалось Гитлеру более значительным, всеобъемлющим, выделяющим его из всех сильных мира сего — королей, президентов и фельдмаршалов, поскольку он вкладывал в него понятие власти не только земной, обычной, но и мистической, право не только командовать людьми, но и быть властителем их сердец и мыслей.

По этой же причине военная резиденция Гитлера в Восточной Пруссии, в Растенбургском лесу, именовалась в официальных документах не просто "ставкой главнокомандования", а "ставкой фюрера"; сам же Гитлер предпочитал называть ее мрачно-романтически: "Вольфшанце" — "Логово волка".

Бетонные бункеры — одноэтажные сооружения с бомбоубежищами под ними — много месяцев строились специальной "организацией Тодта". Сам Гитлер придирчиво обсуждал с Тодтом его проекты, поскольку считал себя не только выдающимся художником, похоронившим свой талант ради более великой цели, но и первым архитектором Германии.

Перед войной он был обуреваем идеей построить новые Мюнхен и Нюрнберг, города-памятники национал-социализму, а также создать новую столицу Германии вместо Берлина, климат которого ему не нравился. Ни одно сколько-нибудь значительное публичное здание не могло быть возведено в Германии без предварительного одобрения фюрера.

В Берлине, в новой имперской канцелярии, у Гитлера была специальная комната, где стоял стол, заваленный архитектурными проектами, в которых безвкусно сочетались модернизм и классика, "ампирность" и средневековая готика.

Гитлер был уверен, что создает особый стиль архитектуры, соответствующий идеям "нового порядка". Он не раз хвастливо заявлял, что если его проекты будут воплощены в жизнь, то эти сооружения переживут Парфенон и Колизей и в течение тысячи лет люди будут восхищаться ими.

И тем не менее не просто стремление создать свой, "новый" архитектурный стиль вдохновляло Гитлера в его "творчестве". Его и здесь опьяняла власть, возможность мановением руки, по своему капризу изменять облик зданий и целых городов, разрушать их или возводить новые.

"Вольфшанце" было очередным детищем Гитлера.

Готовясь развязать войну на Востоке, о которой он мечтал годами, к которой вожделенно призвал еще в книге, продиктованной им Гессу во время совместного тюремного заключения в 1924 году, Гитлер уже окончательно перестал считать себя простым смертным. Подобно богу Одину, он должен был иметь свою Валгаллу. И если Гитлер не мог создать ее на небесах, то лесные чащи и недра земли были к его услугам. Так в Восточной Пруссии появилось "Вольфшанце".

Сюда трудно было проникнуть настоящему волку и еще труднее — человеку. Вновь проложенные дороги, ведущие к Растенбургскому лесу, были перекрыты многочисленными шлагбаумами, явными и тайными, хорошо закамуфлированными заставами, от которых по обе стороны тянулись несколько рядов колючей проволоки под электрическим током высокого напряжения.

Для того чтобы проникнуть в ту зону лагеря, где в бетонных бункерах и деревянных строениях размещались квартиры штабных офицеров, канцелярии, залы для различных заседаний, узлы связи, столовые и гостиницы, где останавливались вызываемые в ставку офицеры, генералы и партийные функционеры, надо было многократно предъявлять пропуска. Для прохода же в "зону безопасности N_I", где помещался бункер Гитлера, постоянных пропусков не существовало вообще. Они менялись почти ежедневно, и, кроме того, каждый незнакомый охранникам из "лейбштандарта" фюрера человек, невзирая на пропуск, подвергался обыску.

Гитлер сам установил, где и как должны в Растенбургском лесу располагаться члены его штаба.

Только адъютанты Гитлера и его "особоуполномоченные по государству, партии и вермахту" жили в "зоне безопасности N_I". Впрочем, для одного офицера, невысокого по званию, Гитлер сделал исключение: им был подполковник Шерф, историограф, — ни одно событие, происходившее по воле фюрера, не должно было быть потерянным для потомков.

Даже Геринг, которого сам Гитлер объявил "вторым лицом" в государстве, был вынужден обосноваться отдельно. Впрочем, привыкшего к роскоши рейхсмаршала это только радовало. Он оборудовал командный пункт военно-воздушных сил по своему вкусу близ Ангенбурга, тоже в лесу, в нескольких десятках километров от "Логова".

День и ночь между Берлином и "Вольфшанце" курсировали поезда и самолеты, поскольку министерство иностранных дел и все остальные министерства и даже командование военно-морскими силами оставались в Берлине.

Лишь высшие руководители армии и военно-воздушных сил находились там, в Растенбургском лесу. Разделенные "зонами безопасности", они ежедневно сходились в бункере Гитлера. Дважды в день собирались они на совещание, чтобы неторопливо подсчитать, сколько уже по их приказу убито людей, сколько сожжено городов и деревень и сколько километров чужой земли вспахано артиллерийскими снарядами и авиационными бомбами.

Этот лагерь, окруженный колючей проволокой, с радиально расходящимися от него асфальтированными дорогами, телефонными и телеграфными проводами был похож на гигантскую паутину. И на северном краю этой паутины сидел чудовищный паук — человек с непропорционально длинным туловищем, короткими ногами, вытянутым худощавым лицом, на котором запоминались лишь прядь волос, закрывающая часть и без того маленького лба, и тускло-стальные, злые глаза. Сюда, к нему, сходились все основные нити, здесь располагались главные рычаги той огромной и безжалостной машины, которая называлась "третьим рейхом".

В тот день, как обычно, в десять часов утра штурмбанфюрер СС Гейнц Линге, выполнявший обязанности личного лакея фюрера, постучал в дверь спальни. Гитлер проснулся не сразу — страдающий бессонницей, он, даже приняв сильную дозу снотворного, с трудом засыпал лишь под утро.

Как обычно, в первые минуты после пробуждения Гитлер находился в состоянии апатии. Чтобы прийти в возбужденно-деятельное состояние, он проглотил две таблетки кофеина, запив их оставшимся в стакане с вечера настоем ромашки, и принял очень горячую ванну.

Завтрак — стакан молока, кусочек мармелада и две булочки — уже ждал его в спальне на столе. Здесь же лежала вчерашняя вечерняя сводка сообщений иностранных агентств печати, подготовленная Риббентропом и переданная в "Вольфшанце" ночью из Берлина.

Гитлер жадно пробежал глазами сводку, прихлебывая из стакана молоко. Все обстояло прекрасно. Не только газеты Европы, но и печать Соединенных Штатов Америки были заполнены сообщениями о победном продвижении немецкой армии в глубь Советского Союза. Ни одной статьи, выражающей сомнение в успехе похода против России. Спорят лишь о сроках ее падения.

Чтение сводок опьяняло Гитлера. Он вообще все эти дни находился, в состоянии некоей эйфории. Она начиналась вскоре после того, как фюрер разделывался с остатками своего тяжелого сна, и неизвестно, что больше способствовало ей — кофеин и горячая ванна или чтение сводок Риббентропа и утренние военные совещания.

Прочитав сводки, Гитлер подошел к висевшей на стене карте.

Скрупулезно расчетливый, держащий в своей болезненно развитой памяти номера дивизий, фамилии их командиров и названия захваченных населенных пунктов, Гитлер в то же время любил отдаваться во власть апокалипсических химер, вызывать в своем воображении картины невиданных сражений, представлять себе, как миллионы немецких солдат шагают по колено во вражеской крови, грохот немецких танков заглушает все иные звуки на земле, а армады немецких самолетов заслоняют бескрайнее небо.

В те дни Гитлеру казалось, что все подтверждает сверхчеловеческую точность его расчетов, связанных с ходом войны на Востоке.

Все шло согласно разработанному плану, войска противника отступали под мощными танковыми и авиационными ударами немецких вооруженных сил, и мысль о необходимости принятия новых стратегических решений, которые дадут возможность выиграть войну даже быстрее, чем предполагалось, стала неотступно преследовать Гитлера.

При составлении плана "Барбаросса" вопрос о том, куда направить удар после выхода немецких войск на линию Западная Двина — Днепр, — на север или в центр, на Москву, остался открытым.

Генеральный штаб склонялся ко второму варианту, полагая, что с падением советской столицы война будет победоносно окончена. Гитлер же, планируя захват и уничтожение Москвы как завершающий аккорд войны, считал, что этому должны предшествовать решающие победы на севере и на юге. Только тогда падение советской столицы будет иметь не только символическое, но и реальное значение.

Но в декабре 1940 года, когда составлялся план "Барбаросса", этот вопрос был еще неактуален, и Гитлер отложил его окончательное решение. Теперь же, когда Германия находилась накануне победного завершения первого этапа рассчитанной всего лишь на несколько недель войны, Гитлер вновь вернулся к своей старой идее. Ему нужна была крупная победа, — не просто километры захваченной земли, но овладение таким городом, таким центром России, падение которого имело бы не только большое стратегическое значение, но и парализовало бы волю врага к сопротивлению, сломило бы его моральный дух. И теперь Гитлер опять склонялся к мысли, что таким городом должен стать Петербург (фюрер и его генералы называли Ленинград не иначе как Петербургом).

Снова и снова Гитлер вызывал в своем воспаленном воображении этот город, который он никогда не видел воочию, но представлял себе по фильмам, фотографиям, книжным гравюрам.

Ему уже виделись флаги со свастикой на шпилях Петропавловской крепости. Адмиралтейства, на Ростральных колоннах. Он видел шеренги немецких солдат, шагающих в торжественном марше по Дворцовой площади этого обреченного города, да, да, именно обреченного, потому что затем он должен быть разрушен, русское "окно в Европу", самонадеянно прорубленное Петром, наглухо забито, колыбель большевизма превращена в прах, в пепел... Балтийское море должно стать немецким!

Во всех своих расчетах Гитлер не принимал во внимание ни мощь Красной Армии, ни волю советского народа к сопротивлению. Но он хорошо усвоил одну из аксиом военной стратегии: нельзя быть сильным везде. Это означало, что на участке фронта, признанном в данный момент решающим, необходима максимальная концентрация войск.

Для того чтобы захватить Петербург, войска фон Лееба должны быть усилены. Но за счет кого? Бока? Или Рунштедта? Но тогда замедлятся темпы продвижения на Украине. С другой стороны, если усиленные армии Лееба смогут захватить Петербург в кратчайший срок, то перекинуть высвободившиеся войска на юг можно будет за считанные часы и дни. Итак, на север или на юг — вот в чем заключается вопрос, который занимал Гитлера в течение последних суток и который звучал в его ушах непрерывно и сейчас, когда он в пижаме и ночных туфлях стоял, устремив пристальный взгляд на карту.

Без двадцати двенадцать Гитлер начал одеваться. Свежая рубашка (он сильно потел и поэтому менял рубашки три раза в день, хотя говорил, что делает это, осуществляя мечту тех лет, когда был беден: достигнув высокого положения, иметь несколько дюжин рубашек), френч с Железным крестом I класса на груди рядом с бронзовым значком за ранение, галстук, булавка-заколка с нацистской эмблемой, красная нарукавная повязка с белой свастикой — все это было приготовлено для фюрера еще с раннего утра.

Когда ровно в двенадцать Гитлер, последний раз оглядев себя в зеркало и по давней привычке положив отделанный перламутром маленький пистолет "вальтер" в задний карман брюк, появился на пороге своего кабинета, все, кому надлежало присутствовать, были уже в сборе: командующий сухопутными войсками Германии Браухич, начальник штаба верховного командования Кейтель, начальник штаба сухопутных войск Гальдер, начальник штаба оперативного руководства, который фактически являлся и личным штабом фюрера, Йодль, адъютанты фюрера, историограф Шерф, офицеры из оперативного управления и разведки. Несколько в отдалении сидел Гиммлер. Он, как правило, в военных совещаниях не участвовал, но сегодня, приехав из Берлина, чтобы повидать фюрера, присутствовал тоже. Не было только Геринга: он опаздывал.

Все эти люди, собравшиеся для очередного подведения итогов начавшейся совсем недавно грандиозной битвы, объединенные жаждой власти над миром, испытывали тщательно скрываемую неприязнь друг к другу. Браухич, кадровый военный, офицер генерального штаба в первой мировой войне, опытный штабист, но отнюдь не полководец по своим способностям, и Гальдер, претендующий на роль главного стратега восточной кампании, — оба они с затаенной неприязнью относились к Йодлю, безвестному артиллерийскому генералу, выскочке, пользующемуся особым доверием фюрера. С другой стороны, Йодль и Браухич не любили Гальдера, высокомерного баварца, попавшего на высокий пост, который ранее традиционно занимали пруссаки. И все трое с завистью и тщательно скрываемым высокомерным презрением относились к Кейтелю, этому "связному фюрера", передававшему его указания, которые Гитлер легко мог бы давать как Браухичу, так и Гальдеру непосредственно.

Втайне не любили друг друга и адъютанты Гитлера — краснолицый, огромный обергруппенфюрер Брюхнер, претендующий на старшинство, поскольку он сидел вместе с Гитлером в ландсбергской тюрьме, мрачный, постоянно носящий черную форму СС Шауб, Фегелейн, получивший одно за другим военные звания с тех пор, как женился на сестре Евы Браун, тайной любовницы фюрера. И все они втайне завидовали "шеф-адъютанту" подполковнику Шмундту и презрительно относились к ныне отсутствующему Даниилу, променявшему, как им казалось, близость к фюреру на военную карьеру.

Рейхсфюрер СС Гиммлер, тихий, вежливый человек с блеклым, невыразительным лицом, терпеть не мог Геринга. Всячески афишируя свой аскетизм, спартанский образ жизни, он в душе завидовал Герингу, который мог позволить себе опоздать на совещание у фюрера, завидовал, поскольку этот жирный, плотоядный боров был назначен фюрером "вторым лицом в государстве".

В воспаленном мозгу шефа гестапо постоянно роились кровавые планы, и он был уверен, что никто, кроме него, не в состоянии столь глубоко проникнуть в замыслы фюрера и успешно их реализовать. Воображение Геринга казалось Гиммлеру слишком бедным, а страсть рейхсмаршала к обжорству, любовь к побрякушкам, шумная, наглая манера держаться раздражали его. Что же касается генералов, то рейхсфюрер СС, убежденный в том, что обладает талантом полководца, и считающий себя способным занять самый высокий командный пост в армии, испытывал к ним естественную нелюбовь.

И все эти люди, вместе взятые, боясь признаться в этом даже самим себе, неприязненно относились к Гитлеру.

Это была особая, до времени ни в чем реальном не проявляющаяся неприязнь, особая потому, что причиной ее были не какие-то существенные разногласия, а неудовлетворенное тщеславие, мысль, что другой, а не он, пользуется большей благосклонностью фюрера.

Не любил их и сам Гитлер. Кейтеля он считал бездарным полководцем, Гальдеру внутренне не доверял, хотя тот без конца афишировал свое "национал-социалистское мышление", не доверял из-за его претензий на роль "главного стратега". Подозрительно относился Гитлер к профессиональному военному Браухичу, потому что вообще сомневался в благонадежности старого кадрового офицерства, хотя оно лезло из кожи вон, чтобы доказать свою преданность.

Противоречивые чувства испытывал Гитлер и к Герингу, где-то в тайниках подсознания не прощая ему популярности среди нацистов, смутно подозревая, что властолюбие этого человека в решающий момент может возобладать над преданностью фюреру.

И тем не менее все эти люди, объявившие совесть и мечту о человеческом равенстве химерой, сделавшие насилие и убийство главным средством достижения своих целей, снедаемые честолюбием, завидующие друг другу и раболепствующие перед Гитлером, — эти люди в те дни были едины в своих помыслах и поступках. Ибо тогда им казалось, что цель, которую они вынашивали годами, уже близка.

Итак, ровно в полдень Гитлер появился на пороге своего кабинета и, небрежно махнув рукой с чуть откинутой ладонью, предложил вскочившим со своих мест за длинным, устеленным картами столом генералам и офицерам садиться.

Он скользнул недовольным взглядом по пустующему креслу главнокомандующего военно-воздушными силами, подошел к торцу стола и, опершись о края его руками, негромко, но повелительно сказал:

— Гальдер!

Начальник штаба сухопутных войск поднялся со своего места.

— Мой фюрер, — начал Гальдер, — наш расчет полностью себя оправдал, фактор внезапности нашего вторжения, несомненно, еще долго будет сказываться на действиях русского командования. По моему мнению, русские вообще не в состоянии организовать оперативное противодействие нашему наступлению. Повсюду, где противник пытался оказать сопротивление, мы откинули его и с боями продвигаемся вперед. Таким образом, путь нашим подвижным соединениям открыт.

— Говорите конкретнее, — сказал, почти не разжимая своих тонких губ, Гиммлер.

Однако Гитлер, недовольный тем, что кто-то, кроме него, позволяет себе прерывать докладчика, бросил:

— Дальше!

— Разрешите начать с действий группы армий "Центр", — продолжал Гальдер. — Несомненно, в ближайшие же дни нашим войскам удастся полностью разбить силы противника, сконцентрированные между Минском и Смоленском. Я уверен, что...

— Мой фюрер, — снова прервал Гальдера Гиммлер, на этот раз обращаясь уже непосредственно к Гитлеру, — мы располагаем сведениями, что отдельные русские соединения и части проявляют упорство.

— Разумеется, — осторожно согласился Гальдер, — такие случаи имеют место. Обреченность порождает отчаяние, которое, в свою очередь, толкает людей на поступки, трудно объяснимые с точки зрения логики и здравого смысла. Наши преимущества в количестве войск, видах вооружения и компетентности руководства столь велики, что русским следовало бы попросту сложить оружие. Однако отчаяние толкает их на сопротивление даже тогда, когда превосходство наших сил несомненно.

— Я уверен, — снова вмешался Гиммлер, — что несколько сотен дополнительно расстрелянных или повешенных комиссаров, причем — я подчеркиваю это — повешенных на глазах пленных русских солдат или населения, значительно уменьшило бы упорство русских.

Он откинулся на спинку кресла, блеснув стекляшками пенсне.

— Гиммлер прав, — заметил Гитлер, в котором склонность стравливать своих ближних сотрудников взяла верх над недовольством, вызванным вмешательством Гиммлера. — Дальше!

Гальдер почтительно наклонил голову.

— Таким образом, возвращаясь к положению на фронте группы "Центр"...

Он продолжал свой доклад, с трудом выговаривая непривычные названия местностей и населенных пунктов, называл номера дивизий и фамилии командиров...

Но Гитлер уже не слушал Гальдера. Ему достаточно было знать, что наступление развивается успешно. Он уже принял решение, которое через несколько минут объявит собравшимся.

И, как обычно, когда Гитлер принимал то или иное решение, он стал думать о форме, в которую его облечет.

Что это будет — приказ, резкий и короткий, как выстрел, или речь, начатая издалека?..

Он размышлял. До него по-прежнему доносились какие-то цифры и названия, он рассеянно следил за движением остро отточенного карандаша, которым Гальдер время от времени делал отметки на карте, и предвкушал момент, когда, выслушав до конца доклад, произнесет слова, следствием которых будет то, что тысячи немецких солдат, сотни тяжелых орудий изменят свое направление, подчиняясь воле фюрера. И во всех штабах, начиная от батальонных и кончая генеральным, операторы склонятся над картами, торопливо нанося новые линии и стрелы!..

Он снова прислушался к словам Гальдера и вдруг, вопреки своему первоначальному намерению дослушать доклад до конца, не в силах противостоять охватившему его возбуждению, прервал начальника штаба:

— Почему вы начали свое сообщение с центральной группировки? Я хочу знать, что происходит на севере. Как обстоят дела у Лееба?

Гальдер покорно склонил голову в знак готовности немедленно перейти к военным событиям на севере, поспешно перелистал несколько листков с отпечатанным текстом в своей папке, которую держал перед глазами.

— Наступление на севере, мой фюрер, имеющее своей целью соединение с финскими войсками и захват Петербурга, успешно продолжается на всем фронте! — произнес он, чуть повысив голос, и после секундной паузы уже тише добавил: — За исключением двести девяносто первой дивизии, наступающей на Либаву.

Гитлер удивленно приподнял брови, его усики чуть дернулись.

— Дело в том, — поспешно продолжал Гальдер, — что на участке этой дивизии русские предприняли контратаки. Их не удалось пока выбить из города. Что касается усиленного правого крыла группировки фельдмаршала фон Лееба, то здесь удалось продвинуться к Укмерге...

Он опустил папку, взял карандаш и сделал на большой, занимающей всю середину стола карте отметку.

— Полагаю необходимым доложить, — сказал Гальдер, не отрывая взгляда от карты, — что на этом участке фронта русские сражаются упорно...

— Глупости, — неожиданным фальцетом крикнул Гитлер, — вы говорите глупости, Гальдер! Всем известно, что русские отступают по всему фронту, по всему! Они не способны даже на планомерное отступление, а вы говорите о каких-то контратаках! И вообще, какое значение могут иметь эти контратаки, если нам хорошо известно, что полное отсутствие крупных оперативных резервов начисто лишает русское командование возможности эффективно влиять на ход боевых действий!

Гитлер умолк, тяжело дыша. Его совершенно не беспокоили все эти контратаки, он не придавал им никакого значения. Он просто был зол на Гальдера за то, что тот своим неуместным замечанием об упорстве русских помешал ему использовать эффектный момент для объявления своих новых решений.

— Если мне будет разрешено заметить, — сказал молчавший до сих пор Кейтель, вынимая из глазной впадины монокль и держа его большим и указательным пальцами правой руки, — то из всех сосредоточений русских войск на севере, которые, разумеется, нет никаких оснований считать сколько-нибудь серьезными резервами, нам в настоящее время неясно местонахождение лишь псковской танковой группы русских. По данным разведки, ее на прежнем месте нет. Возможно, она переброшена в район...

Он выпустил монокль, который повис на черном шелковом шнурке, взял карандаш, склонился над картой и, проведя по ней жирную линию, сказал:

— Вот сюда. В район между Шауляем и рекой Западной Двиной. Полагаю, — снова выпрямляясь и вскидывая монокль, продолжал он, — если бы действия нашей авиации...

Но Кейтелю не удалось закончить свою мысль, потому что в этот момент раздался громкий, раскатистый возглас:

— Кто это позволяет себе говорить о Люфтваффе в сослагательном наклонении?!

Все взоры обратились в сторону двери. На пороге стоял Геринг, огромный, толстый, пухлощекий. В руках он держал папку из красной сафьяновой кожи.

Геринг с самодовольно-наглой улыбкой оглядел присутствующих, вскинул правую руку и прогрохотал:

— Хайль, мой фюрер! Прошу простить за опоздание. Я немедленно оправдаюсь.

Затем он кивнул остальным и широким шагом, позвякивая шпорами, подошел к своему незанятому креслу, одиноко стоящему метрах в двух от того места, где находился Гитлер. Легкий запах духов пронесся по комнате.

Присутствующие едва заметно переглянулись. Нельзя сказать, что костюм Геринга — авиационный китель в сочетании с сапогами из красной кожи и золотыми шпорами — поразил их. Геринг вообще одевался экстравагантно, все уже привыкли видеть рейхсмаршала, министра и главнокомандующего военно-воздушными силами Германии, премьер-министра Пруссии, начальника прусской полиции, президента рейхстага, главного лесничего рейха и, что самое важное, официального преемника Гитлера то в черном шелковом двубортном фраке в сочетании с голубыми брюками, то в белом габардиновом кителе с множеством орденов и золотых нашивок и в кавалерийских брюках, заправленных в сапоги с лакированными голенищами. Иногда он носил им самим придуманную форму главного лесничего, сшитую по средневековой моде, — кожаная жилетка, перепоясанная широким ремнем, на котором болтался большой охотничий нож.

— Мой фюрер, я принес фотографии, которые вас, несомненно, заинтересуют. Перед вами — различные районы Петербурга, которые моим летчикам удалось сфотографировать. Если вы внимательно присмотритесь и сравните вот с этими снимками мирного времени, то увидите, что целые участки города меняют свое лицо из-за камуфляжа. В Петербурге идет лихорадочное строительство, там роют щели и траншеи. Теперь обратите внимание вот на эти фотографии. Здесь засняты подступы к Петербургу с юга. За исключением передвижения войсковых колонн, вы не отметите здесь ничего необычного. Таким образом, в Петербурге, судя по всему, готовятся к нашим воздушным рейдам, но опасности с юга не ожидают. Если бы наша войсковая и агентурная разведка работала лучше, мы, несомненно, имели бы подтверждение тому, что я сказал. Это все, что я хотел доложить, мой фюрер. Простите за опоздание, — я ждал снимки.

Кейтель, Йодль, Гальдер и Гиммлер переглянулись. Никто из них не верил в то, что Геринг опоздал именно из-за этих фотографий. Просто рейхсмаршал, очевидно, слишком долго выбирал себе форму или задержался во время помпезной церемонии, каждый раз сопровождавшей отправление четырехвагонного, выкрашенного в белый цвет дизельного поезда, в котором дважды в день он прибывал из своей ставки в "Вольфшанце".

Но как бы то ни было, рейхсмаршал знал, что делает. На его выпад по адресу сухопутной разведки можно было не обращать внимания, — в конце концов, каждый из руководителей родов войск редко упускал возможность подчеркнуть свою наилучшую осведомленность в намерениях противника. Но в данном случае Геринг, безусловно, преследовал более серьезные цели. Он хорошо знал, что в штабе сухопутных войск зреет намерение предложить фюреру, в связи с ежедневным отставанием фронта южнее Припятских болот, рассмотреть возможность поворота основных сил от центра на юг...

Формально для такого предложения у генерального штаба были все основания, поскольку в свое время вопрос о направлении главного удара после завершения первого периода войны оставался нерешенным. Но каждый, кто общался с фюрером в эти дни, знал, что он, опьяненный первыми успехами, снова вернулся к идее, которую высказывал, еще когда составлялся план "Барбаросса", — о броске на север.

И вот теперь Геринг явно решил "подыграть" Гитлеру, лишний раз доказать, что мыслит так же, как фюрер.

Но, разумеется, никто не высказал вслух своих сомнений, ибо все знали влияние Геринга, а также и то, что его широкая, такая добродушная улыбка может мгновенно уступить место беспощадному волчьему оскалу. Тем более что сам Гитлер с явной заинтересованностью рассматривал фотографии.

Наконец он оторвал свой взгляд от снимков и медленно произнес:

— Несомненно, с Петербургом надо кончать. И как можно скорее...

— Прикажите, мой фюрер, — воскликнул Геринг, — и завтра армады Люфтваффе...

— Несколько позже, Геринг, — прервал его Гитлер. Он уже решил приурочить массированную бомбежку Ленинграда к моменту, когда войска будут готовы взять город штурмом.

Геринг слегка развел руками (блеснули многочисленные кольца и перстни на толстых пальцах), давая понять, что, хотя для его авиации нет ничего недоступного, приказ фюрера является для него законом. Звеня шпорами, он сел в кресло и с самодовольной улыбкой обвел взглядом присутствующих.

Однако улыбка мгновенно исчезла с лица Геринга, как только он встретился взглядом с Гиммлером. Губы рейхсфюрера СС были тесно сжаты, бесцветные глаза иронически щурились за круглыми стеклами пенсне. Вот так же щурились они несколько месяцев тому назад, когда Гиммлер после одного из налетов англичан на Берлин сказал в присутствии Гитлера со сладкой улыбкой на лице:

— Если память мне не изменяет, Геринг, вы обещали фюреру, что ни одна ласточка не перелетит Ла-Манш без разрешения Люфтваффе.

Тогда Геринг здорово отбрил его. Ответил:

— Если память мне не изменяет, мой Гиммлер, в свое время вы обещали фюреру, что некий Димитров будет говорить на суде то, что нужно, чего бы это вам ни стоило...

"Проклятый иезуит, грязный птичник!" — мысленно произнес сейчас Геринг.

Бывший летчик, один из немецких асов в первой мировой войне, он не мог примириться с тем, что человек, некогда разводивший птиц на своей ничтожной ферме, ныне занимал почти равное с ним положение в государстве.

Геринг много лет тесно сотрудничал с Гиммлером, они вместе и в полном согласии разрабатывали план поджога рейхстага и все последовавшие за этим операции: уничтожение коммунистов, арест Тельмана, еврейские погромы...

Но, будучи с давних пор связанным с Гиммлером кровавой порукой, Геринг не любил его, слегка боялся и в конечном итоге презирал.

Не любил и боялся потому, что хорошо знал дьявольское честолюбие шефа гестапо, его нежелание примириться с тем, что не его, а другого фюрер назначил "вторым человеком в государстве", знал его изощренную страсть к интригам и заговорам. Презирал потому, что, в отличие от него, Геринга, человека земного, любящего женщин, драгоценности, деньги, хорошую еду, псовую охоту, Гиммлер всегда подчеркивал свой аскетизм.

Это было непонятно, чуждо Герингу: зачем же тогда жить, если не для того, чтобы заполучить в свои руки все богатства мира, самые крупные бриллианты, самые дорогие картины, самых красивых женщин?

Геринг мысленно усмехнулся, вспоминая, как однажды осадил этого пуританина в своем охотничьем замке под Берлином. Ведь Гиммлер явно хотел ему польстить, когда, остановившись у одной из картин, воскликнул:

— Какая прекрасная копия знаменитого Рубенса, Геринг!

— Копия? Это и есть знаменитый Рубенс, мой Гиммлер! — услышал он в ответ...

Впрочем, в самом главном их страсти совпадали. Они оба любили властвовать, оба ни в грош не ставили человеческую жизнь, оба испытывали наслаждение, планируя "акции", предусматривающие истребление сотен, тысяч, десятков тысяч людей...

Геринг лениво опустил веки. Ему вдруг стало скучно. Он мысленно перенесся в одну из своих резиденций — ту, что принадлежала ему как премьер-министру Пруссии. Он представил себе, что сидит в своем любимом кресле из черного мореного дуба за огромным резным столом, украшенным массивными серебряными подсвечниками, в окружении картин, доставленных сюда из знаменитых музеев покоренной Европы, редчайших книг из десятков библиотек разных стран и любуется развешанной на стенах коллекцией отделанных золотом средневековых мечей.

"Что ж, — подумал Геринг, — очень скоро я пополню свои коллекции. Судя по репродукциям, в ленинградском Эрмитаже есть кое-что заслуживающее внимания..."

Но в этот момент голос Гитлера оторвал его от приятных мыслей.

— Сегодня, после того как стало ясно, что воина с Россией практически выиграна, я хочу объявить вам свое важное решение относительно дальнейшего хода операций.

Он произнес эти слова медленно, по очереди вглядываясь в лица присутствующих.

— Я объявляю первоочередной задачей овладение Финским заливом с тем, чтобы обеспечить свободное плавание по Балтийскому морю. Очевидно, если к середине июля мы займем Смоленск, то Москва окажется в наших руках не раньше августа. Но еще до этого Лееб должен захватить Петербург и очистить весь север.

Гитлер сделал паузу и остановил свой колючий взгляд на Гальдере.

Генерал ощутил внутреннюю дрожь. Манера Гитлера останавливать свой взгляд на тех, кто придерживается иного, чем он сам, мнения, была хорошо известна начальнику штаба сухопутных войск. Разумеется, фюрер помнил, что в свое время он, Гальдер, предлагал основной удар направить непосредственно на Москву.

— Нам нужен сейчас Петербург, именно Петербург, в первую очередь! — громко и, как всегда в таких случаях, опьяняясь собственными словами, произнес Гитлер. — Нам нужен Финский залив, Балтийское море. Но дело не только в этом. Нам необходимо как можно скорее соединиться с финнами и обеспечить левый фланг для наступления на Москву...

Говоря это, Гитлер не сводил своего взгляда с Гальдера до тех пор, пока тот не опустил голову.

— ...Однако, — удовлетворенно произнес Гитлер, отводя взгляд от начальника штаба и переводя его на Браухича, который, как он знал, придерживался той же, что и Гальдер, точки зрения, — я не уверен в том, что войск, имеющихся у Лееба, будет достаточно для выполнения поставленной мной задачи...

Теперь настала очередь Браухича покорно склонить голову. Он схватил карандаш и стал поспешно делать заметки в блокноте.

— ...Поэтому, — продолжал Гитлер, глядя в пространство, поверх голов присутствующих, — на вечернем заседании Браухич доложит о возможностях усиления группировки Лееба за счет армий "Центр". Особое внимание следует обратить на скорейшее снабжение танковых групп воспламеняющейся смесью для огнеметных танков. А теперь запишите мой приказ, Йодль. Кейтель, карту!

От неожиданности этого резкого, командного окрика монокль выпал из глазной впадины фельдмаршала. Он вскочил, как школьник при вызове строгого учителя, и услужливо, обеими руками передвинул карту Северного фронта ближе к Гитлеру.

— Итак, — торжественно объявил Гитлер, — фон Леебу немедленно форсировать наступление. Подтянуть подвижные соединения сюда, — он ткнул пальцем в карту, — и продвинуть танковый корпус Рейнхардта на Екабпилс. Подвижным соединениям Хепнера выделить заслон для прикрытия Крустпилса — вот здесь, — он сделал ногтем отметку на карте, — и начать стремительное наступление на Остров и Плескау. Как это называется по-русски? Псков. Таким образом, советские войска в Прибалтике будут отрезаны и падение Петербурга станет фактом ближайших дней. Вопросы?..

В течение какого-то времени длилось молчание. Затем Гальдер неуверенно сказал:

— Это даже не вопрос, мой фюрер... Я не знаю, можем ли мы быть убеждены, что наступление на Петербург будет продолжаться теми же темпами, что и сегодня. Несомненно, что рано или поздно русские поймут наш замысел...

— Фантазия, Гальдер! — крикнул Гитлер. — Русские в Петербурге во власти своих традиционных представлений о противнике и ждут основного удара с севера, со стороны Финляндии. И, кроме того, что они могут сделать?! Путь к Петербургу с юга для нас открыт! Почти треть всех наших войск мы бросим на Петербург!

И Гитлер, ударив ладонью по карте, резким движением отодвинул ее в сторону.

2

— ...Что же, следовательно, мы знаем о противнике?.. — негромко и не то спрашивая, не то размышляя вслух, произнес после долгой паузы Жданов. — Известно, что немцы наступают силами двух армий — шестнадцатой и восемнадцатой. Правильно, товарищ Евстигнеев?

— Так точно, — ответил начальник разведывательного отдела штаба фронта комбриг Евстигнеев, небольшого роста, светловолосый, лобастый человек лет сорока. Он только что закончил свой доклад и все еще стоял, не отрывая взгляда от лежащей перед ним на столе разведывательной карты.

— Нам пока что неизвестны ни численность этих армий, — продолжал Жданов, — ни номера частей, ни вооружение. А все это нам знать необходимо, и как можно скорее!

Евстигнеев слегка развел руками.

— Мы предпринимаем всевозможные меры. Вчера заслали дополнительно наших людей с радиосредствами в районы соприкосновения противника с войсками Северо-Западного фронта. Аналогичные меры приняты по линии НКВД.

Жданов нажал кнопку звонка и сказал вошедшему дежурному секретарю:

— Попытайтесь еще раз соединить меня с Северо-Западным фронтом. С командующим. Используйте все средства военной и гражданской связи.

— Плохо получается, товарищи, очень плохо! — сказал Жданов, когда секретарь вышел.

Все молчали, потому что собравшиеся в кабинете Жданова люди — секретарь горкома Васнецов, командующий Северным фронтом — так стал теперь называться Ленинградский военный округ — Попов, его заместитель Пядышев, начальник штаба Никишев, его заместитель Королев, начальник разведотдела Евстигнеев и начальник инженерных войск Бычевский — сказали уже все, что могли.

Было ясно одно: наступающие на Северо-Западном направлении немецкие войска имеют несомненное численное превосходство, и части Красной Армии, обороняющие Прибалтику, несмотря на отчаянное сопротивление, не выдерживают их рассекающих ударов.

Из далеко не полных данных, полученных из разведывательного управления Генштаба, а также из штаба Северо-Западного фронта, связь с которым отсюда, из Ленинграда, уже к вечеру первого дня войны стала крайне неустойчивой, вытекал другой грозный факт: немцы обходят прибалтийскую группировку советских войск с юго-востока, стремясь отрезать ее от остальных частей Красной Армии, они форсировали Западную Двину и движутся к Пскову.

На финской границе пока спокойно. Но сколько времени продлится это спокойствие? Часы? Дни?..

Было также известно, что на Крайнем Севере стоит, готовая к прыжку, немецкая армия "Норвегия", включающая в себя и финские соединения. Ей противостоит наша 14-я армия. Следовательно, ее трогать с места нельзя.

К северу и западу от Ладожского озера и Карельского перешейка сосредоточились две финские армии. Им противостоят 7-я и 23-я наши армии. Значит, связаны и они.

И кто знает, что предпримут в эти часы и дни немцы? Высадку десантов? Массированные воздушные налеты на Ленинград? Намерен ли враг ограничиться разгромом прибалтийской группировки и сосредоточить основной удар в центре фронта — на Москву? Или лавина немецких войск продолжит свое движение с юга на север, то есть непосредственно к Ленинграду?

Таков был главный, неумолимый вопрос, который возникал сейчас перед каждым, кто сидел в кабинете секретаря ЦК и Ленинградского обкома партии Жданова за этим длинным, узким столом для заседаний, покрытым тяжелым темно-зеленым сукном. И никто из них не мог ответить на этот и многие другие вопросы, касающиеся ближайших намерений противника.

Они не могли ответить на эти вопросы, потому что меньше недели прошло с того дня, как началась война, и требовалось время, чтобы точно определить, с какими силами врага на том или ином участке гигантского фронта приходится иметь дело.

Но тем не менее никто из присутствующих не сомневался в том, что необходимо принять экстренные меры на случай, если немцам удастся и в дальнейшем развивать свое наступление.

Еще накануне возвращения Жданова члены Военного совета решили внести предложение, не предусмотренное мобилизационным планом, предложение, которое не только накануне войны, но и в первые часы после того, как она разразилась, могло бы показаться необоснованным и даже паническим.

Это предложение было решено высказать Жданову на первом же заседании Военного совета с его участием.

И вот теперь, когда каждый из находящихся в этой комнате людей внутренне решил, что не уйдет, пока не выскажет того, что считает сейчас самым главным, они ждали, что же скажет Жданов.

Но Жданов молчал...

Этот невысокий человек, с одутловатым, болезненного цвета лицом, на котором выделялись своим живым блеском умные карие глаза, вообще ничего не делал поспешно.

Многие из людей, знавших Жданова не близко, считали его, в отличие от Васнецова, человеком спокойным, никогда не теряющим равновесия, и самому ему очень хотелось не только казаться, но и быть именно таким. Однако на самом деле Жданов был человеком горячим, вспыльчивым и безмерно требовательным и к себе и к людям.

Именно эта требовательность заставляла его в полной мере сознавать ту величайшую меру ответственности за Ленинград, за миллионы живущих в городе людей, которая лежала на нем лично.

И вот теперь, в те долгие минуты, когда всем собравшимся здесь людям казалось, что Жданов просто ждет, когда его соединят с командующим Северо-Западным фронтом, он напряженно размышлял о том, какое единственно правильное решение следует принять перед лицом грозных фактов.

Именно Ленинграду совсем недавно, во время войны с Финляндией, пришлось в течение нескольких месяцев быть не только прифронтовым городом, но и тем центром, из которого осуществлялось непосредственное руководство боями на Карельском перешейке. Поэтому теперь, когда началась большая война, Жданов с особой остротой ощутил нависшую над страной опасность.

По дороге в Ленинград из Сочи, где его застала война, Жданов остановился в Москве, чтобы заехать в Кремль. Сталин показался ему спокойным и уверенным, хотя с нескрываемой горечью говорил о том, что врагу удалось в первые часы войны уничтожить много наших самолетов непосредственно на аэродромах. В его голосе проскальзывали тревожные нотки, когда он касался положения на Минском направлении. Тем не менее, судя по всему, Сталин не сомневался, что в ближайшие дни общая ситуация на фронте резко изменится к лучшему. О судьбе Ленинграда вопрос вообще не поднимался, поскольку бои шли в Прибалтике и городу еще ничто не угрожало.

Но за то короткое время, что прошло с момента беседы Жданова со Сталиным, многое изменилось. И Жданов, с одной стороны все еще находящийся под впечатлением этой беседы, а с другой — под воздействием новых, неотвратимо надвигающихся грозных событий, сейчас думал о том, какое же решение, вытекающее из этих событий, следует принять.

Молчали и все остальные. Прежде чем внести то важное предложение, о котором договорились накануне приезда Жданова, они хотели быть уверенными, что секретарь ЦК и обкома партии, член Военного совета фронта высказал все, что должен был им сообщить.

Однако молчание затянулось, и, когда наконец дверь распахнулась и в комнату снова вошел дежурный секретарь, все присутствующие невольно с облегчением вздохнули.

Секретарь поспешно пересек большой кабинет, подошел к Жданову и, чуть наклонившись, сказал вполголоса, но так, что слышали все:

— Удалось соединиться. Но командующего в штабе нет. Отвечают, что генерал в войсках и связь с ним в настоящее время установить невозможно.

В первое мгновение людям показалось, что Жданов не слышит обращенных к нему слов, потому что какое-то время он сидел по-прежнему неподвижно, чуть опустив голову.

Затем он сказал:

— Хорошо. Спасибо. Идите.

Резко поднял голову, нахмурился, точно упрекая самого себя за столь долгое молчание, и твердо проговорил:

— Итак, товарищи, запомним главное: юг может стать для нашего фронта важнейшим театром военных действий. Следовательно, подробные данные о группировке немцев, наступающих на Остров, должны быть получены нами как можно скорее. И еще...

Жданов помедлил немного и продолжал:

— Будем говорить прямо: на сегодняшний день к встрече врага на юге мы, ленинградцы, еще не подготовлены. Не только с военной точки зрения, но и психологически. Мы всегда ждали потенциального противника с севера. Боюсь, что сегодня кое-кто видит в этом факте повод для внутреннего самооправдания. Я думаю, что с этим надо кончать. На объективные причины можно было ссылаться в мирное время... А сейчас нужно исходить из реального положения дел, нужно действовать.

Он снова умолк. И хотя никто из присутствующих на эти объективные причины вслух не ссылался, каждый из них понимал, что Жданов прав. Утешать себя мыслью, что никто не виноват в том, что враг появился там, где его не ждали и не могли ждать, то есть с юга, было сейчас не только бесполезно, но и вредно, потому что дело теперь заключалось не в оправданиях, не в чьем-то личном престиже, но в страшной, хотя еще и отдаленной угрозе, нависающей над городом.

Именно об этом думал и командующий фронтом Попов, слушая Жданова.

Он понимал, что совещание близится к концу, что сейчас Жданов предложит всем разойтись, потому что через час в его кабинете должно начаться совещание секретарей райкомов, к которому еще необходимо подготовиться.

Но именно это обстоятельство и тревожило Попова. Тревожило потому, что никто из присутствующих, в том числе и он сам, так и не высказал еще Жданову того важного предложения, с которым было решено обратиться к нему, как только он вернется в Ленинград и ознакомится с положением дел. Об этом же думал начальник инженерных войск фронта полковник Бычевский. Эти же мысли владели и заместителем начальника штаба полковником Королевым. Его длительный военный опыт, участие в финской кампании подсказывали ему, что Ленинград может оказаться перед лицом серьезной опасности. И, готовый сурово подавить любое проявление панических настроений, он считал своим долгом до конца настаивать перед командованием на том, что ему, кадровому командиру и коммунисту, казалось нужным для пользы дела.

Но сейчас молчал и Королев, мысленно ругая себя за то, что годами воспитанное в нем, кадровом военном, чувство субординации не позволяло ему опережать своих непосредственных начальников на столь ответственном совещании.

И вот теперь, когда Королев едва сдерживал себя, чтобы не заговорить, а Попов с тревогой думал о том, что с минуты на минуту Жданов закроет совещание, и внутренне уже был готов взять слово, раздался голос Васнецова.

— Андрей Александрович, — произнес он, слегка наклоняясь к Жданову и выдвигая вперед свои узкие, острые плечи, — не знаю, удалось ли вам встретить в Москве Мерецкова — он прибыл сюда в качестве представителя Главного командования в воскресенье двадцать второго и был вызван обратно в Москву, в понедельник, — но перед отъездом Кирилл Афанасьевич высказал одно важное сообщение, которое мы считаем необходимым вам доложить.

Васнецов произнес все эти слова быстро, как бы не подчеркивая их чрезвычайного значения.

— Какое предложение? — настороженно спросил Жданов, поворачиваясь к Васнецову.

— Речь идет о выборе и рекогносцировке оборонительных рубежей между Псковом и Ленинградом, — на этот раз уже медленнее произнес Васнецов.

— Где?! — переспросил Жданов и обвел взглядом присутствующих, как бы спрашивая, не ослышался ли он, и ожидая, что кто-либо из них подтвердит или опровергнет то, что сказал сейчас Васнецов.

— Между Псковом и Ленинградом, — твердо повторил Васнецов и, взяв карандаш, провел его тупым концом по лежащей на столе карте. — Товарищ Мерецков советует немедленно вслед за рекогносцировкой развернуть на этих рубежах оборонительные работы и привлечь для этого не только инженерные части, но и местное население. Нам кажется, что к совету бывшего начальника Генерального штаба стоит прислушаться. Это наше общее мнение.

Он с легким стуком положил карандаш на стол, откинулся на спинку кресла.

И хотя в первые мгновения после того, как Васнецов умолк, никто не произнес ни слова, все почувствовали какое-то внутреннее облегчение. Над всеми ими еще довлел годами складывавшийся образ военного мышления, не допускавший даже предположения, что какой-либо из крупных советских городов может оказаться под угрозой приближения к нему врага. И хотя уже в первые дни войны такая угроза стала тяжелой реальностью и люди практически делали уже все от них зависящее, чтобы эту угрозу предотвратить, отбить натиск врага, тем не менее еще далеко не все решались говорить вслух о ее размерах.

И поэтому предложение строить оборонительные сооружения севернее Пскова, означавшее, что, несмотря на отчаянное сопротивление советских войск, врага можно ожидать в столь близком от Ленинграда районе, при всем своем страшном смысле придало нависшей опасности более четкие очертания и, следовательно, большую определенность и ясность тем задачам, которые стояли перед командованием фронта.

Но если собравшиеся здесь военные руководители, а также секретарь горкома Васнецов уже имели время для того, чтобы свыкнуться с этой мыслью, то для Жданова, хотя он отдавал себе отчет в масштабах нависшей над страной опасности, она явилась неожиданной.

— Значит, вы полагаете, что враг может подойти столь близко?.. — медленно, как бы задавая вопрос не только присутствующим, но и самому себе, начал было Жданов, но в этот момент Попов, внутренне осуждавший себя за то, что не он все-таки внес это предложение, поспешно прервал его:

— Да, Андрей Александрович! Немцы, как известно, уже перешли Западную Двину. А ведь она на полпути между госграницей и Псковом.

— Так... — задумчиво сказал Жданов, придвинул к себе пачку "Северной Пальмиры" и закурил. Он курил молча, и людям, сидевшим за столом, казалось, что Жданов просто хочет отдалить момент принятия столь серьезного решения. А Жданову в эти минуты мучительно хотелось предугадать замыслы тех немецких генералов, которые где-то там, далеко, в неизвестно где расположенных штабах, склонялись сейчас над картами, планируя дальнейший ход военных операций против Советской страны. Жданов знал, что Гитлер и расчетлив и импульсивен, что успехи кружат ему голову и успешное продвижение немецких войск на Северо-Западном направлении может толкнуть его на новые, неожиданные, авантюристические решения.

Он с тревогой думал о том, что происходит в Прибалтике, о том, что его уже не первая попытка связаться с командующим Северо-Западным фронтом заканчивается безрезультатно.

"В войсках... в войсках... Связи не имеем..." — мысленно повторил он про себя стереотипный ответ, который и на этот раз дали ему из штаба.

Можно ли надеяться на то, что в ближайшие часы и дни обстановка кардинально изменится и войска Северо-Западного фронта станут надежным щитом на пути немецких полчищ?..

Военную целесообразность внесенного Васнецовым предложения Жданов оценил мгновенно. Однако он столь же быстро оценил и другую его сторону, связанную с привлечением к строительству широких слоев населения.

Сразу же по возвращении в Ленинград Жданов убедился, что в городе царит спокойствие. Кроме объявлений и военных плакатов на стенах домов, очередей у военкоматов, он не заметил никаких других внешних признаков особого положения.

Магазины торговали бесперебойно, народу в них было не больше, чем обычно, и улицы выглядели по-прежнему оживленными, хотя в скверах, парках и на бульварах люди рыли щели, оклеивали окна домов узкими бумажными лентами на случай воздушных налетов.

Но с мыслью о возможности таких налетов ленинградцы свыклись еще во время финской войны, когда с первых же дней боев в городе была введена светомаскировка. Тем более оправданными и закономерными должны были показаться людям мероприятия на случай проникновения вражеских самолетов теперь, когда началась большая война.

Однако из предложения, внесенного Васнецовым при несомненной поддержке командования фронтом, вытекало нечто другое. Одобрить его — значило обратиться с призывом к населению и, следовательно, открыто заявить, что немцы могут угрожать Ленинграду отнюдь не только с воздуха, признать возможность приближения армии врага к городу.

Обо всем этом напряженно думал сейчас Жданов. Он старался мысленно охватить, предусмотреть все возможные последствия шага, решиться на который ему предлагали.

Васнецов как будто угадал его мысли и сомнения.

— Андрей Александрович! — сказал он. — Еще до того, как официально была объявлена мобилизация, в военкоматы поступили тысячи заявлений от ленинградцев. После речи Молотова я объехал ряд военкоматов. И в каждый попадал с трудом из-за очередей. В моральном духе ленинградцев мы не сомневаемся ни минуты!

Последние слова Васнецов произнес громко и даже запальчиво.

— Никто не сомневался в состоянии морального духа ленинградцев, товарищ Васнецов, — строго заметил Жданов.

— Я понимаю, Андрей Александрович, все понимаю, — усилием воли заставляя себя успокоиться, произнес Васнецов. — Я только хочу сказать, что чем больше конкретных задач по обороне будет поставлено перед людьми, тем выше будет их боевая готовность.

Он сделал паузу и, наклонясь через стол к Жданову, продолжил уже совсем негромко:

— А вот если мы создадим у народа впечатление, что все сделает только армия и людям беспокоиться нечего, а потом выяснится, что враг прет на Ленинград, — вот тогда за моральное состояние будет трудно поручиться!

Он встал, сделал несколько шагов по комнате, потом остановился перед Ждановым и сказал уже обычным, будничным голосом:

— Кстати, горвоенком и секретари Кировского и Московского райкомов просят решить на бюро вопрос, что делать с добровольцами. Их записалось огромное количество, каких-либо определенных директив нет.

Жданов молча, напряженно слушал Васнецова.

— Каково мнение оперативного управления штаба? — спросил он, когда Васнецов кончил.

Встал Королев.

— Товарищ член Военного совета, — сказал он, заметно волнуясь, — я служу в округе, как и товарищ Евстигнеев, уже двадцать лет. Здесь же, под Ленинградом, воевал в гражданскую...

— Вам нет необходимости напоминать свою биографию, товарищ Королев, — перебил его Жданов, — обком ее знает...

— Я позволил себе сказать об этом, товарищ член Военного совета, — чуть громче произнес Королев, расправляя плечи и одергивая гимнастерку, — чтобы напомнить о другом. О том, что Остров и Псков — это, так сказать, традиционное направление любого вражеского наступления через Прибалтику к Питеру. Вспомните Юденича, интервентов, историю гражданской войны... Товарищ Васнецов прав. Надо строить...

Жданов снова взял папиросу, закурил, сделал несколько торопливых затяжек и, положив папиросу на край пепельницы, твердо сказал, обращаясь к Пядышеву, в компетенцию которого еще в мирное время входило общее руководство разработкой планов строительства укрепленных районов на территории округа:

— Покажите точно район предполагаемого строительства.

Все сидящие за столом оживились, торопливо сдвигая в дальнюю сторону стола разведывательную карту, в то время как полковник Бычевский поспешно расстилал новую, с уже нанесенными рубежами предполагаемых укреплений. Все склонились над картой. В тишине раздался голос Пядышева, докладывающего, где намечается создать линию обороны и какого рода необходимо строить укрепления.

— Товарищ Пядышев, — прервал его Жданов, — мы сейчас говорим о строительстве. Но есть другой вопрос, не менее важный: кто будет оборонять рубежи? — Он придвинул к себе карту, взял карандаш и продолжал: — До сих пор основные силы нашего фронта сосредоточивались на северном фасе обороны Ленинграда, от Карельского перешейка до Мурманска. Верно? — обратился он к Попову, но вопрос этот был уже чисто риторическим, поскольку все хорошо знали, что дело обстоит именно так.

Попов молча кивнул.

— Следовательно, — продолжал Жданов, — мы сможем перебросить какую-то часть войск на новое, южное направление, только изъяв их откуда-то с северного участка. Вы отдаете себе в этом отчет? — Он снова обратился к Попову.

— Несомненно, — подтвердил тот. — Если нельзя рассчитывать на то, что при вашем содействии, Андрей Александрович, Ставка выделит нам что-то из своих резервов... — Он увидел, как нахмурился Жданов, слегка развел руками и уже тише сказал: — Тогда нам придется перебросить на юг хотя бы две дивизии с Петрозаводского направления. Рискованно, но на это придется пойти...

— Есть еще один вариант, — вступил в разговор начальник штаба Никишев, — согласно мобплану, мы формируем сейчас две дивизии — стрелковую и горнострелковую. Формирование закончится дня через два. Мы можем бросить их не на север, как предполагалось по плану, а на новую, южную позицию, Некоторые ресурсы придется, видимо, черпать и за счет военно-учебных заведений. Если, разумеется... — Никишев сделал паузу.

Жданов настороженно и вопросительно посмотрел на него.

— Если... — нерешительно сказал Никишев после короткой паузы, — если не произойдет другое...

— Что? — быстро спросил Жданов.

— Ну... если не произойдет перелома и войска Северо-Западного не остановят противника, — произнес, не глядя на Жданова, Никишев.

— Так... — проговорил Жданов. Потом спросил: — Скажите, товарищ Попов, и вы, товарищ Никишев, словом, все вы, товарищи, скажите, со всей откровенностью, как коммунисты и военные люди: как вы считаете, у нас есть основания надеяться на такой перелом в ближайшее время?

Наступило молчание.

— Хорошо, — как бы подводя итог этому молчанию, сказал Жданов. — Пусть, как на военных советах старого времени, слово возьмет младший по званию. Ваше мнение, товарищ Королев?

Королев встал.

— Товарищ член Военного совета, — произнес он громко и решительно, — оперативные данные, которыми мы располагаем, не дают оснований надеяться в ближайшее время на такой перелом.

Он одернул гимнастерку и сел.

— Так... — снова повторил Жданов. — Как остальные?

— Это наше общее мнение, Андрей Александрович, — негромко сказал Попов.

Жданов встал, подошел к висящей на стене карте Ленинградской области и долго на нее смотрел. Потом вернулся к столу и, не садясь, спросил, обращаясь к Пядышеву:

— Значит, вы полагаете, что со строительством укреплений одним войскам не справиться, даже если мы пойдем на срочную переброску двух дивизий с севера?

— Воинские части смогут решить эту задачу, — ответил Пядышев, — только в том случае, если Ставка даст нам дополнительно военно-инженерные войска из резерва. — Он сделал короткую паузу и добавил: — Однако, насколько могу судить, на это надежды нет.

— Да, на это надежды нет... — задумчиво повторил Жданов. — Что ж, придется привлечь население, — решительно и твердо сказал он.

Неожиданно резким движением он повернулся и направился к письменному столу, возле которого был маленький низкий столик со стоящими на нем в два ряда телефонами. Сняв трубку одного из них, он медленно набрал четыре цифры на диске.

— Товарищ Поскребышев? — спросил он через мгновение. — Жданов. Хотел бы поговорить с товарищем Сталиным.

И хотя уже в тот момент, когда Жданов положил руку на трубку телефона, в кабинете воцарилась тишина, теперь, после первых его слов, она стала еще ощутимей, весомей.

Все, кроме Васнецова и Попова, чуть приподнялись, как бы спрашивая, следует ли им уйти, но Жданов сделал им знак рукой, предлагая остаться. В течение какого-то времени, показавшегося всем очень долгим, Жданов молча прижимал трубку к уху. Потом слегка склонился над столиком и сказал:

— Товарищ Сталин, Военный совет полагает необходимым срочно начать строительство оборонительного рубежа в районе Луги.

Жданов произнес все это не поздоровавшись, без всяких вступительных слов, точно продолжая начатый разговор.

Несколько секунд он молчал, слушая ответные слова Сталина и прикрывая левой рукой микрофон трубки. Потом сказал:

— Нет. Речь идет о строительстве рубежей в полутораста километрах к югу от Ленинграда... Вы имеете перед собой карту?.. По реке Луге, почти на всем ее протяжении, а затем...

Он сделал едва заметное движение головой в сторону длинного стола, и Пядышев поспешно перенес карту на письменный стол, возле которого стоял теперь Жданов.

— ...а затем, — повторил он, склоняясь над картой, — по линии Мшага — Шимск, до озера Ильмень.

Жданов снова умолк. Каждому из присутствующих больше всего хотелось сейчас услышать, что говорит в ответ Сталин, но из трубки, которую плотно прижимал к уху Жданов, до них не доносилось ни единого звука.

Наконец Жданов сказал:

— Проблема, товарищ Сталин, заключается в том, что для строительства рубежей такой протяженности у нас не хватит свободных воинских частей... Нет, нет, я понимаю, на это мы не рассчитываем. Есть предложение привлечь к строительству широкие слои населения и...

Жданов неожиданно умолк.

И тогда все увидели, как его бледное, одутловатое лицо стало розоветь. Он медленно выпрямился.

И опять прошло несколько бесконечно долгих мгновений, прежде чем Жданов снова заговорил:

— Мы все понимаем, товарищ Сталин. И тем не менее обстановка требует пойти на это. Немцы находятся примерно на полпути между госграницей и Псковом. По данным, полученным из Генштаба, и сведениям нашей разведки...

По-видимому, Сталин опять прервал Жданова, потому что он умолк, не закончив фразы. Его короткие пальцы, сжимающие трубку, побелели.

— Я убежден, — снова заговорил Жданов настойчиво, — что партийная организация нас поймет. И население тоже. Нам легче будет объяснить все это сейчас, чем тогда, когда люди спросят, почему не было принято необходимых мер. Мы уверены, что...

Он снова замолчал. Стало слышно его тяжелое, астматическое дыхание.

Неожиданно Жданов произнес громко и даже резко:

— Мы все же полагаем и просим вас...

И опять Жданову не удалось закончить фразу.

Он стоял молча, потом отнял трубку от уха, медленно положил ее на рычаг.

Все напряженно смотрели на него.

Жданов понимал: они ждут. Но не было, пожалуй, ни одного человека, которому Жданов счел бы возможным в точности повторить все то, что говорил ему сейчас Сталин.

Жданов был в дружеских, даже в близких отношениях со Сталиным, его решения и мнения считал единственно правильными, а отрицательных его сторон или не замечал, или никогда не считал их таковыми. Жданов всегда брал пример со Сталина. Во всем.

Сталин с дружеским доверием относился к Жданову. Но на этот раз разговаривал с ним неожиданно резко.

Однако не в этом заключалась причина того, что Жданов решил никого не посвящать в детали их разговора, — вопросы самолюбия не играли для него никакой роли, когда дело касалось Сталина.

И не поэтому молчал сейчас Жданов, что Сталин не сразу дал согласие на привлечение гражданского населения к строительству оборонительных рубежей, — в конце концов, его возражения совпадали с теми, которые мысленно выдвигал сам Жданов, когда тщательно взвешивал все "за" и "против".

Главное состояло в том, что он впервые почувствовал в голосе Сталина, в его необычно резком тоне особую встревоженность, которой не ощущал во время недавней личной встречи. "Плохо с Минском! — бросил, повысив голос, Сталин. — Положение очень серьезное... а ты еще хочешь устроить панику в Ленинграде".

И в этих словах "Плохо с Минском!" и "Положение очень серьезное..." Жданову послышалось тревожное обобщение: за то короткое время, которое прошло с момента, когда они виделись, положение резко ухудшилось.

Обо всем этом думал сейчас Жданов, стоя у столика с телефонами.

Наконец он повернулся и глухо сказал:

— Товарищ Сталин дал согласие... Вопрос о привлечении населения поставим сегодня же на совещании секретарей райкомов. Товарищ Сталин предупредил, что, прежде чем начинать такое строительство, надо провести серьезную разъяснительную работу. Я уверен, что ленинградцы нас поймут и поддержат. Кроме того, я хочу вам сообщить, что товарищ Сталин обещал перебросить в район Острова дивизию из резерва. Положение на Северо-Западном фронте ему известно. Далее. Сейчас в ЦК готовится важная директива. Очевидно, мы получим ее через день-два. Речь идет о том, чтобы все, что возможно, эвакуировать из прифронтовых районов в глубь страны. А то, что нельзя вывезти, уничтожать. Ничего не оставлять врагу. Ничего, что могло бы его поддержать, усилить. Ни действующих заводов, ни хлеба на полях, ни скота. Взрывать, сжигать все, что не можем эвакуировать. Скот угонять. Другого выхода нет, пока нам не удастся остановить врага и погнать его вспять... Но мы погоним его! — неожиданно звонко воскликнул Жданов. — Погоним! Не сегодня, не завтра... но погоним!

Он решительно подошел к письменному столу, сел в кресло, подвинул к себе лист чистой бумаги и сказал уже своим обычным тенорком:

— Вопросами строительства оборонительных сооружений по партийной линии будет заниматься Васнецов. Далее. Сегодня вечером мы соберемся и решим, кто будет отвечать за закладку баз для партизанских отрядов и диверсионных групп в тылу врага. — Он посмотрел на круглые настенные часы. — Все. Через двадцать минут начнем совещание секретарей...

Когда все ушли, Жданов нажал кнопку звонка. Вошел его помощник Кузнецов. Он увидел, что Жданов сосредоточенно и быстро пишет что-то на листе бумаги.

Кузнецов с блокнотом в руках подошел к письменному столу.

— Вот что, Александр Николаевич, — откладывая карандаш в сторону, сказал Жданов, — позаботьтесь, пожалуйста, чтобы была обеспечена полная сохранность ленинской комнаты в Смольном... Ну, на случай воздушных налетов. Надо все, к чему имел непосредственное отношение Владимир Ильич, заранее перенести в бомбоубежище.

Он умолк. Кузнецов сделал пометку в блокноте, несколько мгновений ждал, не будет ли какого-либо продолжения, потом спросил:

— Это все, Андрей Александрович?

— Нет, это не все, — не сразу ответил Жданов. — Подготовьте совместно с товарищем Васнецовым проект решения Военного совета...

Он взял карандаш, постучал им по стеклу, покрывающему письменный стол.

— ...Проект решения о приостановлении строительства Ленинградского метрополитена и Верхне-Свирской ГЭС. Механизмы передать в распоряжение штаба фронта для использования на строительстве оборонительных рубежей.

Кузнецов торопливо начал делать пометки, но не сводил взгляда со Жданова. Он видел, что на лбу его появились капельки пота, а лицо стало еще более землистым, чем обычно. Жданов тяжело дышал.

— Разве вам что-нибудь неясно? — спросил он, видя, что помощник не уходит, и голос его прозвучал неожиданно тихо.

И в этих словах Кузнецов, много лет проработавший со Ждановым, уловил нечто такое, чего не расслышал бы никто другой: просьбу не задавать никаких вопросов. Но Кузнецов не выполнил этой молчаливой просьбы. Он считал, что имеет на это право не только как многолетний помощник Жданова, но как ленинградец, как коммунист. Поэтому он спросил так же тихо, с трудом произнося слова:

— Значит, положение столь серьезно?

Жданов в упор посмотрел на него. Темные глаза его сузились, брови сдвинулись.

— Это война, Александр Николаевич, — глухо сказал Жданов, — война не на жизнь, а на смерть. Впрочем, смерть нам нэ нужна. А за жизнь будем драться. Поторопитесь с проектом решения.

Вечером того же дня работники оперативного и инженерного отделов штаба фронта получили указание готовить расчеты строительства оборонительных рубежей на реке Луге.

Среди них был и майор Звягинцев. Как и все остальные работники штаба, он не знал, сколь трудные размышления предшествовали принятию этого, поначалу ошеломившего его задания.

И только, поздно ночью, выйдя из кабинета Жданова, куда был столь неожиданно вызван, Звягинцев понял размеры угрозы, нависающей над городом.

3

Над расчетами строительства Лужской оборонительной полосы работала большая группа штабных командиров и военных инженеров.

Это была трудоемкая работа. Она требовала учета рельефа местности, определения необходимого количества рабочих рук, строительных материалов, автотранспорта, различных механизмов. И закончить ее надо было в считанные дни.

На Звягинцева была возложена задача произвести все необходимые расчеты по строительству оборонительных сооружений на центральном участке той самой, пока существующей лишь на картах, схемах и в цифрах линии, которой предстояло протянуться на многие десятки километров от Нарвы и Кингисеппа на юго-восток до озера Ильмень и Новгорода.

Однако когда Звягинцев сдал свои расчеты, карты и схемы начальнику инженерных войск Бычевскому, то неожиданно получил новое задание.

Оно вытекало из решения командования не только построить оборонительные сооружения на Лужской позиции, но и создать перед ней на ряде участков минное предполье.

Оборудовать такое предполье перед центральным участком и было поручено теперь Звягинцеву. Минные поля должны были послужить преградой на пути противника непосредственно к Лужской оборонительной линии.

Звягинцев хотел как можно скорее выехать туда, к реке Луге. Но отправиться к месту назначения немедленно он не мог, потому что необходимого количества мин и взрывчатки ни на складах управления инженерных войск, ни во Взрывпроме собрать не удалось.

Генерал Пядышев сказал в ответ на жалобы Звягинцева:

— Вы прекрасно знаете, майор, что предполье будет строиться не только на вашем участке. Для вас мы выделили все, что было возможно.

— Но, товарищ генерал, — упрямо возразил Звягинцев, — вы сами говорили, что обратились в Главное управление. Мой участок — центральный. Дайте мне хотя бы часть того, что пришлет Москва.

Пядышев резким движением открыл ящик письменного стола, не глядя, выхватил оттуда какую-то бумажку и протянул ее Звягинцеву со словами:

— На, читай, тайны не делаю!

Звягинцев взял бумажку, оказавшуюся телеграфным бланком, и прочел:

ПОКРЫТИЕ ВАШИХ ПОТРЕБНОСТЕЙ ИЗ ЦЕНТРА ИЛИ ПО ПЛАНУ ЦЕНТРА

СЕЙЧАС НЕВОЗМОЖНО ТЧК ЕСТЬ БОЛЕЕ ВАЖНЫЕ НАПРАВЛЕНИЯ ЧЕМ ВАШЕ

ТЧК ОРГАНИЗУЙТЕ ИСПОЛЬЗОВАНИЕ МЕСТНЫХ РЕСУРСОВ ТЧК

Далее следовала подпись.

Звягинцев растерянно пожал плечами и медленно положил бланк на стол.

— Свяжитесь с горкомом, — сказал Пядышев, кладя телеграмму обратно в стол. — Товарищи Жданов и Васнецов обещали помочь.

— Разрешите один вопрос, товарищ генерал.

— Да.

— В батальоне, который назначен в предполье, есть специальный взвод с новой техникой — управления взрывом по радио.

— Знаю об этом. Что вы хотите?

— Право боевого применения этой техники предоставляется только по специальному решению командования фронтом. Я прошу такого разрешения мне на чрезвычайный случай.

Пядышев заколебался, потом махнул рукой:

— Хорошо. Доложишь об этом Бычевскому. А я скажу командующему фронтом. Но имей в виду — только на чрезвычайный случай! Приборы береги больше своей головы.

Звягинцев помчался в Смольный, к Васнецову.

Измученный круглосуточной работой, с красными, воспаленными глазами, Васнецов предупредил Звягинцева, что сможет уделить ему лишь несколько минут. Он тотчас же распорядился вызвать заведующего промышленным отделом горкома.

Пока того искали, Звягинцев воспользовался моментом и спросил Васнецова, каково положение на соседнем фронте.

— Плохо, — резко ответил Васнецов. — На правом берегу Западной Двины враг захватил обширный плацдарм. И выбить его оттуда не удается. Я не хочу сгущать краски. Но вы должны знать, сколь важны для нас Лужские рубежи.

Он склонился над столом, приближаясь к сидящему напротив Звягинцеву, и, чуть понизив голос, продолжал:

— Двадцать седьмая армия Северо-Западного фронта отходит на Опочку, открывая противнику дорогу на Остров.

— Как, без боя?! — воскликнул Звягинцев.

— С боями. С тяжелыми, кровопролитными боями. Мы не можем ни в чем упрекнуть ни бойцов, ни командиров. Тысячи наших людей уже предпочли смерть поражению. Но остановить врага пока что не удается... У них больше военного опыта. Больше танков. Больше самолетов. Больше автоматов. И скрывать это от вас я не хочу. Мы проходим сейчас кровавый университет войны. Сегодня у нас уже больше оружия, чем вчера. Завтра будет больше, чем сегодня. Наши заводы работают день и ночь. Люди сутками не уходят из цехов. Через несколько дней на Лужскую линию выйдут десятки тысяч ленинградцев. И если случится так, что враг дойдет до Луги, он должен найти там свою могилу.

Заведующий промышленным отделом горкома, которого вызвал к себе Васнецов, с такими же красными от бессонницы глазами, как у самого Васнецова, но подчеркнуто спокойный и медлительный в разговоре, выйдя вместе со Звягинцевым в приемную, неторопливо внес в свою потрепанную записную книжку названные майором цифры и наименования. Потом сказал, как бы размышляя вслух:

— Взрывчатку, пожалуй, еще раз поскребем на законсервированных строительствах. А заказ на мины попробуем распределить по городским предприятиям.

— "Распределить"?.. — с отчаянием воскликнул Звягинцев. — Но время, время!..

— Хочешь сказать — дороже денег? — с усталой улыбкой произнес заведующий отделом. — Что ж, эту истину, надо полагать, сейчас усвоили не только военные...

...Не прошло и суток, как взрывчатка и корпуса для мин в количестве, достаточном для начала работ на Лужской позиции, были отправлены на склады.

Правда, это были не обычные, "уставные" мины: из-за отсутствия готовых специальных штампов не удалось сделать металлические корпуса, и Звягинцев на свой страх и риск предложил делать деревянные.

Но так или иначе, менее чем через двадцать четыре часа рабочие предприятий, никогда раньше не производивших вооружение, изготовили корпуса, вполне годные для использования, и теперь уже ничто не задерживало Звягинцева в Ленинграде: в ближайшее время он мог выехать.

Но неожиданно это "ближайшее время" сжалось, спрессовалось в часы и минуты. Ибо именно в эти часы далеко отсюда, в восточнопрусском Растенбургском, лесу, в окутанном проволочными заграждениями, прикрытом густыми кронами столетних деревьев "Логове волка" опьяненный первыми военными успехами невысокий, непропорционально сложенный черноволосый человек, столь далекий по всему своему облику от милого его сердцу образа "белокурой бестии", принял решение форсировать наступление на Ленинград. Разумеется, ни командование Северного фронта, ни тем более Звягинцев не знали и не могли ничего знать об этом решении, которое должно было, по замыслу Гитлера, приблизить победоносное окончание войны.

Но вот из телеграфных аппаратов "Бодо" и "СТ", расположенных в штабе Северного фронта, точно змеи, стали выползать узкие бумажные ленты с сообщениями, что активизировались финны. Одновременно Москва предупредила о возрастающей опасности с юго-запада и теперь уже сама потребовала форсировать строительство оборонительных линий.

Военный совет Северного фронта во исполнение приказа Ставки принял решение всемерно ускорить строительство оборонительных рубежей на реке Луге. И поэтому Звягинцеву пришлось выехать к месту своего назначения немедленно.

...Перед тем как покинуть штаб и отправиться в район Кировского завода, где в казармах располагался выделенный в его распоряжение батальон инженерных войск, Звягинцев решил позвонить домой к Вере, спросить, не вернулась ли она.

К телефону подошла ее мать. Узнав, кто говорит, она обрадовалась, но уже в следующее мгновение расплакалась и долго не могла успокоиться. Она рассказала, что дочери все еще нет, что муж — Иван Максимович — на заводе и домой почти не заходит, и она просто не знает, что делать... "Боязно мне одной, Алеша, милый, — сквозь слезы говорила она, — третью ночь к соседке спать ухожу..."

Звягинцев, как мог, утешил старую женщину, посоветовал дать дочери телеграмму с требованием возвращаться немедленно и, услышав, как она снова расплакалась, стал нарочито спокойно и даже беспечно убеждать, что нет никаких оснований для волнений, поскольку те места, где находится Вера, от фронта очень далеки. Эти слова давались Звягинцеву нелегко, но мать Веры, видимо, ничего не заметила.

Повесив трубку, Звягинцев почувствовал, что не может справиться с охватившей его тревогой. Он мысленно успокаивал себя, убеждал, что Вера вернется самое позднее через два-три дня, а за это время конечно же ничего катастрофического не может случиться...

Но интуитивно Звягинцев ощущал, что при нынешнем положении дел может произойти и нечто непредвиденное, и тогда это "нечто" станет непосредственной угрозой жизни Веры. И снова все его мысли, тревоги, сомнения сконцентрировались в одном непреодолимом желании: ехать, ехать, и как можно скорее.

Все указания и документы были получены, со всеми, кроме полковника Королева, которого Звягинцев не застал на месте, он попрощался.

Звягинцев позвонил в гараж, назвал номер машины, которую выделили в его распоряжение, подхватил маленький, обитый дерматином чемодан и вещмешок, взял планшет, снял с вешалки шинель и вышел из своего кабинета, сознавая, что вступает в новый, ответственный и тревожный период жизни.

Шофером выкрашенной в грязно-зеленый цвет "эмки" оказался тот самый молодой, с белесыми глазами и в лихо сдвинутой почти до левой брови пилотке сержант, который так недавно вез Звягинцева по ночному Ленинграду в Смольный, к Жданову, всю дорогу допытываясь, правда ли, что наши высадили крупный десант под Берлином.

Увидев выходящего из ворот Звягинцева, он выскочил из машины и с тем особым шиком, который отличает молодых, но ретивых красноармейцев, откозырял:

— Товарищ майор, сержант Разговоров прибыл в ваше распоряжение.

Хотя Звягинцев и был внутренне доволен, что судьба свела его со знакомым, он никак не проявил этого внешне, хорошо зная, как можно разбаловать подчиненного, и особенно шофера, если с самого начала признать его право на особое положение. Он сказал сухо и строго:

— Продовольствием запаслись?

— Так точно, на пять суток! — весело ответил водитель.

— Шинель, оружие? — продолжал спрашивать Звягинцев, заглядывая в кабину и видя, что на сиденье ничего нет.

— А как же, товарищ майор! — с притворной обидой воскликнул Разговоров, но тут же снова широко улыбнулся. — Не к теще на блины едем! Карабин, скатка, противогаз, сухой паек — все там, за спинкой сиденья, где инструмент.

Он, видимо, испытывал явное удовольствие от того, что все предусмотрел и теперь может ясно и четко ответить на любой вопрос майора.

— Место карабина не за спинкой, а в кабине, под рукой, — сказал Звягинцев все еще строго, но с трудом сдерживаясь, чтобы не улыбнуться.

— Учту, товарищ майор!

— Тракторную улицу знаешь? — спросил Звягинцев.

— Это в районе Кировского? — спросил Разговоров.

— Да. Вот давай туда, на Тракторную, в казарму.

— Есть на Тракторную! — весело откликнулся Разговоров и резким движением включил зажигание.

В казарму Звягинцев прибыл уже под вечер и был встречен командиром отдельного инженерного батальона капитаном Суровцевым.

О том, что батальон поступает в распоряжение майора Звягинцева, капитан знал и теперь был уверен, что майор прибыл для предварительного разговора. Он отдал рапорт и доложил, что его заместитель по политчасти сейчас проводит в клубе политзанятия по разъяснению решения обкома о формировании частей народного ополчения.

Затем Суровцев провел Звягинцева в штаб и, приглашая майора занять стул командира за столом, сам устроился сбоку, на табуретке.

— Итак, — усаживаясь и кладя на стол свой планшет, сказал Звягинцев, — выступаем сегодня в ночь.

— Как? Сразу же и выступаем? — недоуменно переспросил Суровцев.

Звягинцев строго поглядел на сидящего рядом с ним человека. Капитан Суровцев был молод, высок и худ, с веснушками на щеках, с большими, чуть оттопыренными ушами.

Заметив на себе недовольный взгляд Звягинцева, Суровцев покраснел и закашлялся. Он впервые видел этого светловолосого, крепко сбитого и, казалось, вросшего в военную форму майора. "Интересно, сколько ему лет? Вряд ли больше тридцати". Он украдкой, исподлобья, оценивающе поглядел на Звягинцева. Загорелое, обветренное лицо, резко очерченные скулы, густые темные брови почти сходятся на переносице.

"Знаю я этих штабных майоров, — подумал Суровцев, — сваливаются как снег на голову. "Доложите", "действуйте", "об исполнении донести", "можете быть свободны"..."

— Разрешите ознакомиться с заданием, — подчеркнуто официально сказал Суровцев.

— Разумеется, — сухо ответил Звягинцев. Он был недоволен собой, потому что, бегая по предприятиям и стройкам, не успел предварительно побывать в батальоне, познакомиться с командирами и составить о них мнение, недоволен этим очень уж молодо выглядевшим капитаном, который наверняка недавно получил и "капитана" и батальон. — Разумеется, — повторил Звягинцев, — но прежде всего прошу сообщить, сколько потребуется времени, чтобы подготовить батальон к выступлению.

И он, отдернув рукав гимнастерки, посмотрел на часы. Суровцев быстро просунул руку под полу гимнастерки, вытащил из брючного кармана металлические карманные часы, взглянул на них и сказал:

— Два часа, товарищ майор. В двадцать два тридцать можем быть готовы. — Он спрятал часы обратно в брючный карман и тут же добавил, как бы извиняясь: — Понимаете, у командиров — семьи...

— Хорошо, значит, в двадцать три ноль-ноль, — прервал его Звягинцев, сознавая, что два часа — это срок минимальный, и накидывая еще тридцать минут. — Надо забрать со склада взрывчатку и мины. Об инструменте, продовольствии ну и так далее я не говорю, это вам, конечно, ясно.

Он произнес последние слова скороговоркой, давая понять Суровцеву, что эти отпущенные ему два с половиной часа должны быть употреблены отнюдь не только на то, чтобы собрать отлучившихся к семьям командиров.

Но Суровцев лишь поспешно кивал головой и, когда Звягинцев кончил, сказал:

— Ясно, товарищ майор.

"Все ему ясно!" — подумал Звягинцев, испытывая смутное недовольство от видимой готовности Суровцева со всем соглашаться и далеко не будучи уверен в его способности выполнить все, что обещает. "Знаю я этих молодых комбатов, — "ясно, товарищ майор", "так точно", "будет исполнено", — главное, быстро ответить, а там — разберемся..."

Звягинцев посмотрел на Суровцева. Тот сидел выпрямившись, на лице его была написана готовность не пропустить ни одного слова из того, что скажет Звягинцев.

И вдруг без всякой связи с предыдущим Звягинцев подумал:

"А какого черта я им недоволен? Какие у меня для этого основания? Откуда этому комбату знать, почему решение выступать было принято так поспешно и почему я, думая, что имею еще два-три дня в запасе, не приехал в батальон раньше? И, в конце концов, какой он есть, этот капитан, таков и есть. Мне с ним работать".

Он спросил:

— У тебя, комбат, карта с собой?

— Так точно, товарищ майор, — поспешно ответил Суровцев и стал расстегивать планшет.

Вытащив сложенную вчетверо карту, он начал было разглаживать ее на столе. Но Звягинцев, едва взглянув на карту, сказал:

— Отставить. Нам нужен сейчас не Карельский перешеек, а район Луги — Пскова.

— Лу-уги? — недоуменно повторил Суровцев.

Звягинцев промолчал. Но он знал, что теперь до самого конца их разговора этот комбат будет повторять про себя слово "Луга" и думать только о нем.

Он станет отвечать на вопросы, произносить уставные формулы и, в свою очередь, спрашивать о минах, взрывчатке, инструменте... Но простое, двусложное слово "Луга" будет при этом, точно дятел, стучать в висках Суровцева. "Луга... Луга... Луга... — станет повторять он про себя. — Но почему Луга? Какая опасность может грозить этому городу, расположенному менее чем в полутора сотнях километров к югу от Ленинграда?.."

— Ладно, капитан, — более резко, чем ему хотелось бы, сказал Звягинцев, — удивляться будешь потом. А пока — гляди.

И он, вынув из планшета свою карту, развернул ее и положил на стол поверх той, первой.

Суровцев оторопело смотрел на него. Он то раскрывал рот, как бы желая что-то сказать, то закрывал его, точно вытащенная из воды рыба.

Звягинцев сделал вид, что не замечает состояния капитана. Он слишком хорошо помнил, как его самого потряс, ошеломил приказ Королева приступить к расчетам оборонительных линий, и теперь считал своим долгом помочь Суровцеву преодолеть этот трудный рубеж.

— Так вот, — продолжал Звягинцев, — батальон будет работать на этом участке... здесь, между Псковом и Лугой. Район Струги Красные — река Плюсса. Понятно?

Он показал уже нанесенные на карту отметки и знаки.

— Так точно, понятно, — ответил, не поднимая склоненной над картой головы, Суровцев. — Глубина участка? — деловито осведомился он.

— Наш район, или, скажем, зона, — тридцать километров по фронту и пятнадцать в глубину. Задача — создать, на всякий случай, минные заграждения, подготовить разрушения дорог и мостов...

— Но... но для какой цели? — изумленно спросил Суровцев. — Насколько я понимаю, речь идет о строительстве предполья...

— Раз понимаешь, значит, и хорошо, — сухо произнес Звягинцев.

Суровцев, видимо, истолковал слова Звягинцева как выговор за неуместное любопытство. Теперь он держал в руке блокнот и записывал что-то, не поднимая головы, чтобы не встретиться взглядом со Звягинцевым.

— Сколько берем взрывчатки, товарищ майор? — спросил, переставая писать, но не поднимая головы от блокнота, Суровцев.

— Пять тонн.

— Пять тонн? — переспросил Суровцев и посмотрел на Звягинцева. — Так много?

— Мало, — хмуро ответил Звягинцев, понимая, что вопрос комбата закономерен: ведь он не мог себе представить весь объем работ. — Придется еще завозить, это ясно.

Две тонны из пяти полученных были нужны для другой цели, и сказать о ней сейчас Суровцеву Звягинцев считал себя не вправе. Потому что эти две тонны взрывчатки он должен был заложить в тайниках в лесу, возле города Луги, на случай, если там придется действовать партизанам. И об этом-то до норы до времени Звягинцев не мог сказать никому.

— Какое имеете оружие? — спросил Звягинцев.

— Карабины, ручные пулеметы, — ответил комбат.

— Сколько пулеметов?

— Три, товарищ майор.

— Мало... Пулеметы, разумеется, взять. Затем продовольствие... скажем, на пять суток — пока не подвезут или не привяжут к чьему-нибудь тылу. Ну, походные кухни... Словом, все, что полагается. Еще один вопрос. Спецвзвод с рацией ТОС у вас подготовлен, как ему положено?

— Так точно, товарищ майор, но...

— Знаю это "но". Имею разрешение.

— Слушаю, товарищ майор. Спецвзвод в боевой готовности.

— Отлично, — кивнул Звягинцев. — Пункт сбора в районе Средней Рогатки, вот здесь, — он показал на карте, — движение туда займет минут сорок пять, верно? Значит, всего у вас три часа пятнадцать минут. Достаточно?

— Так точно, товарищ майор, — ответил Суровцев.

— Карту я вам оставлю. Перенесете отметки на свою. Потом заберу. А теперь давайте сверим часы. На моих двадцать один ноль-ноль. На ваших?

Суровцев снова вытащил свои большие карманные часы.

— Минута в минуту, товарищ майор.

— Почему не заведете ручные? Удобнее, — сказал Звягинцев.

— Дареные, — смущенно ответил Суровцев.

Потом он неловко повернул часы задней крышкой вверх.

"Старшему лейтенанту В.К.Суровцеву за отличную военную службу от командования", — прочел Звягинцев. Он встал, застегнул планшет.

— Значит, в ноль сорок пять у Средней Рогатки.

— Обратно, в город, — сказал Звягинцев, усаживаясь на переднем сиденье "эмки" рядом с шофером.

— Забыли чего, товарищ майор? — заботливо спросил Разговоров.

— Поезжай к Нарвской заставе, — как бы не слыша его, сказал Звягинцев.

Разговоров недоуменно взглянул на Звягинцева, но тут же сказал "есть" и тронул машину с места.

Звягинцев сидел как бы в забытьи. Он уговаривал себя, что едет в город без всякой определенной цели, просто чтобы как-то убить свободное время, потому что батальон выступит еще не скоро, все, что надлежало сделать по службе, он уже сделал.

Шел десятый час вечера, приближалась белая ночь. Окна в домах были открыты, но света нигде не зажигали.

Машина поравнялась с колонной, идущей посреди улицы. Шли люди в обычной гражданской одежде, хотя у некоторых пиджаки были перепоясаны широкими армейскими ремнями, и шагали они военным строем, по четыре человека в шеренге.

Разговоров свернул правее, уступая дорогу колонне, и медленно поехал вдоль тротуара.

— Добровольцы идут, — сказал он, — о-пол-чение!..

Он весело, по слогам произнес это необычное, знакомое только из литературы слово, казалось вынырнувшее из лексикона прошлого века и вызывающее в памяти толстовские образы.

Однако сейчас, после решения обкома создать из записавшихся добровольцев регулярные воинские части и назвать их дивизиями народного ополчения, несовременное слово это мгновенно стало одним из самых популярных в Ленинграде.

— У меня батька в ополченцы записался, — сказал Разговоров.

— Да? — рассеянно спросил Звягинцев. — Сколько же ему лет?

— Пятьдесят, но он еще ничего, крепкий, — охотно сообщил шофер, — на "Электросиле" мастером работает. У них там чуть не ползавода записалось... А на фронт по какой дороге поедем? — неожиданно спросил он.

— На Лугу, — машинально ответил занятый своими мыслями Звягинцев.

— Ку-да? — недоуменно сказал Разговоров, от неожиданности снимая ногу с акселератора.

Машина резко замедлила ход.

— Следите за управлением, — строго ответил Звягинцев.

— Но как же так, товарищ майор?! — точно не слыша слов Звягинцева, однако выравнивая ход машины, воскликнул Разговоров. — Разве мы не на фронт?

— Я сказал: на Лугу, — сухо повторил Звягинцев.

— А я-то думал, на Карельский перешеек! — разочарованно произнес Разговоров. — Что же, мы на Северо-Западном служить будем?

— Нет. Останемся на нашем.

— Та-ак. Значит, не на фронт...

— На твою долю войны хватит, — угрюмо сказал Звягинцев.

— Какая у Луги война! — усмехнулся Разговоров.

А Звягинцев подумал о том, как мучительно горько знать то, чего еще не знают другие.

Он выглянул в открытое окно машины и неожиданно для самого себя приказал:

— Остановись!

Разговоров резко затормозил.

— Встань здесь, у тротуара, — сказал Звягинцев и вышел из машины.

Именно сюда влекло Звягинцева с той минуты, как он, выйдя из казармы, сел в машину. Звягинцев не признавался самому себе в этом желании, поскольку оно было глубоко личным, а он считал, что должен, обязан отрешиться от всего того, что не имело прямого отношения к возложенному на него поручению. Приказывая шоферу ехать к Нарвской заставе, Звягинцев не имел какой-то ясно осознанной цели, определенного намерения. Его просто влекло туда, влекло чувство, которое было сильнее логики, здравого смысла.

И вот теперь он стоял на той самой улице, где жила Вера. Ее дом сейчас был виден Звягинцеву, — старый, небогатый петербургский четырехэтажный дом "вечной" каменной кладки.

— Подожди, пожалуйста, здесь, Разговоров! — сказал Звягинцев необычным, смущенным и даже просительным голосом шоферу, который, перегнувшись через сиденье, высунулся в незакрытую майором дверь машины и глядел на него с недоумением и любопытством.

Звягинцев медленно пошел вдоль тротуара. Поравнявшись с тем домом, он посмотрел на два крайних левых окна второго этажа.

Окна были плотно закрыты и зашторены изнутри. Звягинцев вошел в подъезд, быстро, перескакивая через ступеньки, поднялся на второй этаж. Он решил повидаться с матерью Веры, сказать ей несколько успокоительных слов.

Но в душе Звягинцев надеялся на чудо: ведь за несколько часов, которые прошли с тех пор, как он звонил сюда по телефону, она, Вера, могла приехать...

Звягинцев постоял в нерешительности на темной лестничной площадке, потом подошел вплотную к двери и, приложив к ней ухо, прислушался.

Ни звука не доносилось изнутри.

Звягинцев постучал робко, негромко и снова прислушался. За дверью по-прежнему была тишина. Он постучал сильнее. Никакого ответа. Его охватила тревога. Но в этот момент Звягинцев вспомнил слова матери Веры. Ведь она сказала, что уходит ночевать к соседке, — ну конечно же, как он мог это забыть?!

Еще несколько мгновений Звягинцев постоял на лестничной площадке, потом стал медленно спускаться вниз.

Значит, Вера еще не приехала. Да, чуда не произошло.

Вот здесь, у подъезда, он так, казалось бы, недавно в первый раз прощался с Верой, еще не предполагая, какое место предстоит ей занять в его жизни. Перед тем, как подойти к дому, они сидели в скверике. Вот он, этот маленький скверик, виден отсюда...

Звягинцев быстрыми шагами пошел вперед. Ему нестерпимо захотелось увидеть скамейку, на которой они сидели в ту ночь. Но, уже подойдя к скверу, он убедился в тщетности своего намерения. Там уже не было скамеек, ни одной. Вся территория изрыта траншеями и щелями на случай воздушного нападения.

Одна из траншей была еще не закончена, тут же, на куче земли, были брошены ломы и лопаты. Над земляной горкой возвышался щит — кусок фанеры на палке. На щите красной краской было написано: "Все силы на отпор врагу!!"

Несколько минут Звягинцев стоял, глядя на щит, снова и снова механически повторяя про себя написанные красной краской слова. Потом посмотрел на часы. Было без четверти десять, в его распоряжении оставалось еще два с половиной часа. Звягинцев быстро, почти бегом направился к ожидавшей его машине.

— В штаб! — сказал он водителю, опускаясь на сиденье и резко захлопывая дверь.

...Полковник Королев сидел за столом, обложенный картами, в облаках табачного дыма, но чисто выбритый, в застегнутом на все пуговицы кителе.

— Зашел попрощаться, Павел Максимович, еду, — сказал Звягинцев, отметив про себя, что с того дня, как началась война, полковник стал особенно тщательно следить за своей внешностью и одеждой.

— А мне сказали, что ты уже отбыл, — удивленно сказал Королев, вставая и выходя из-за стола.

— Выступаем в ноль сорок пять от Средней Рогатки, — доложил Звягинцев.

Он посмотрел на часы и сказал уже иным, неофициальным тоном:

— Еще около двух часов осталось. Решил попрощаться. Раньше заходил — не застал.

— Ладно, — сказал Королев, подходя близко к Звягинцеву. — О делах говорить не будем, все уже переговорено. Одно еще раз скажу: очень важное у тебя задание, майор.

— Знаю, — ответил Звягинцев.

— Войска начнут подходить завтра же. И людей на строительство начнем отправлять, — призыв обкома тоже завтра будет опубликован. Важно, чтобы твой участок был минирован как можно скорее...

— Знаю, — повторил Звягинцев.

— Ну тогда... бог в помощь.

Королев оглядел Звягинцева с головы до ног.

— Сапоги кирзовые взял? — неожиданно спросил он.

— В чемодане.

— Правильно, не на парад едешь. Шпалы смени на полевые, зеленые, интенданты должны были получить...

Звягинцев внутренне усмехнулся. Он понимал, как неважно было все то, о чем говорил сейчас Королев, и не сомневался в том, что и сам Королев понимает это, но просто не находит слов для прощания.

— Ну... — сказал наконец полковник и встал.

"Как же так, как же так? — думал Звягинцев. — Ведь мы сейчас расстанемся, а я..."

Да, с той минуты, как Звягинцев сел в машину и приказал ехать в штаб, он убеждал себя в том, что просто хочет использовать оставшееся время, чтобы попрощаться с Королевым.

Но он обманывал себя и знал, что обманывает. Другая мысль, иное намерение вело его в те минуты на площадь Урицкого.

Но, войдя в кабинет Королева и увидев полковника, поглощенного делами, по сравнению с которыми все, что было с ними не связано, казалось мелким и несущественным, Звягинцев почувствовал, как трудно, как мучительно тяжело ему произнести те слова, ради которых он вернулся сюда.

И, видимо, волнение, которое охватило Звягинцева, отразилось на его лице, потому что Королев смотрел теперь на него с некоторым недоумением и настороженностью.

— Ну что же, майор, давай прощаться, что ли... — сказал он.

И тогда огромным усилием воли Звягинцев заставил себя заговорить:

— Павел Максимович, я очень прошу... позаботьтесь о Вере. О Вере, вашей племяннице... — повторил Звягинцев и, опасаясь расспросов, добавил поспешно: — Она в районе Острова, в Белокаменске. А Иван Максимович на казарменном и дома почти не бывает.

— В районе Острова? Верка? — еще более удивленно переспросил Королев. — А зачем ее туда понесло?

— Павел Максимович, это долго рассказывать, и не в этом сейчас дело, — чувствуя, что ему стало еще труднее говорить, сказал Звягинцев. — Факт в том, что она сейчас там. И со дня на день откладывает возвращение домой. Разумеется, ни она, ни ее родители не знают, что этот район может... подвергнуться опасности.

Королев внимательно посмотрел на Звягинцева.

— Вот глупость-то какая! — сказал он наконец и точно про себя. — Машину, что ли, за ней послать?

— Да, да, конечно, — торопливо подхватил Звягинцев, — хотя она дала телеграмму, что через день-два выезжает...

— Ну тогда гонять машину нечего. Могут разминуться, — уже успокоенно произнес Королев.

Звягинцев мысленно выругал себя за вырвавшиеся у него слова. Не надо, не надо было говорить о телеграмме, тогда Королев наверняка завтра же послал бы машину! Он не мог заставить себя сказать Королеву, что отъезд Веры зависит не от нее самой, что она и на этот раз может задержаться...

Королев снова пристально посмотрел на Звягинцева. Теперь он смутно начинал понимать, что в словах майора заключено нечто большее, чем простое напоминание о Вере. Честно говоря, он, Королев, в последнее время как-то забыл о существовании племянницы и ни разу не виделся со своим братом — ее отцом.

Правда, на второй или на третий день войны он позвонил ему, но жена ответила, что Иван дома почти не бывает. О Вере Королев как-то и не подумал. Он привык считать, что с девушкой все в порядке, — она училась в медицинском институте, у нее был свой круг знакомых...

И вот теперь выяснилось, что Веру так не ко времени зачем-то понесло под Остров. Впрочем, там, кажется, живет сестра ее матери...

Все эти мысли быстро пронеслись в сознании Королева. В первое мгновение он не на шутку забеспокоился — ведь судьба Острова вызывала реальные опасения не только у него... Однако, услышав от Звягинцева, что Вера не сегодня-завтра вернется, Королев успокоился: немцы были еще далеко от Белокаменска.

Почему же тогда так взволновался Звягинцев?

Королев по-прежнему пристально глядел на стоящего перед ним майора, стараясь прочитать на его лице невысказанные мысли.

Ему давно нравился этот высокий, всегда подтянутый молодой человек, который по возрасту годился ему в сыновья. Нравился своей смелостью, честностью и прямотой, хотя в разговорах Королев нередко осуждал майора за вспыльчивость и "завихрения". Когда речь зашла о кандидатуре командира для выполнения ответственного задания на Лужском рубеже, Королев без колебания назвал Пядышеву именно его. И вот теперь что-то подсказывало полковнику, что не только простое беспокойство за судьбу Веры владеет Звягинцевым.

— Послушай, майор... а почему именно ты...

Он не договорил, потому что Звягинцев прервал его, сказав громко и даже с каким-то вызовом:

— Я люблю ее, Павел Максимович!

Это было столь неожиданно, что Королев растерянно переспросил:

— Лю-убишь?!

— Да, люблю! — повторил Звягинцев и внезапно почувствовал, что на душе у него стало легче.

— Так, так... — смущенно проговорил Королев.

Но Звягинцеву в этих словах послышалось осуждение. Краска бросилась ему в лицо.

— Я знаю... Вам кажется нелепым и странным, что военный человек, которому поручено важное боевое задание, не нашел другого времени и места, чтобы говорить о своих чувствах... — Он на мгновение умолк, чтобы перевести дыхание. — Но для меня сейчас все слилось воедино. И война, и мое задание, и... то, о чем я сейчас говорю. И поделать с этим я ничего не могу.

— Так, так... — повторил после долгой паузы Королев.

Он сделал несколько шагов по комнате. Потом, снова остановившись против Звягинцева, спросил:

— А почему ты считаешь необходимым сказать это мне... а не брату? У Веры ведь отец имеется, верно?

Этот вопрос застал Звягинцева врасплох.

— Почему? Не знаю... — сказал он, как бы спрашивая и отвечая самому себе. — Может быть, потому, что вы... единственный человек, который...

Звягинцев оборвал себя на полуслове. Ему хотелось сказать, что он, Королев, кроме Веры, единственный близкий ему человек, что у него нет отца, а мать далеко в Сибири, что он привык говорить с ним о самом важном, ничего не скрывая... Но он не сказал этого, потому что боялся показаться смешным, сентиментальным мальчишкой, не умеющим даже в такое суровое время сдерживать свои чувства.

Наконец он произнес сухо и отчужденно:

— Забудьте все, что я вам сказал. Единственная моя просьба — позаботьтесь о ней. До свидания, товарищ полковник.

— Погоди, — остановил его Королев. — Ну... а она?..

Этого вопроса Звягинцев не ожидал. У него не было сил ответить. Даже самому себе.

— Не знаю, — глухо проговорил он.

— Значит, не знаешь... — медленно произнес Королев. Потом полез в карман, вытащил пачку "Беломора" и протянул ее Звягинцеву.

— Что ж, покурим на дорогу, — сказал он негромко.

Звягинцев взял папиросу, но тут же скомкал ее, так и не закурив.

— Вот что я тебе скажу, Алеша, — еще тише и не глядя на Звягинцева, проговорил Королев. — Я человек старый, вы с Верой молодые... Если ты чувствуешь, что все это сейчас для тебя... ну, как ты выразился, "едино", тогда... тогда это хорошо. И не волнуйся. Все с Верой будет в порядке. А теперь езжай. Выполнишь задание — вернешься. Я к тебе привык...

Звягинцев почувствовал комок в горле. Он подумал о том, что вряд ли вернется скоро, потому что бесповоротно решил быть до конца войны там, где идут бои, но теперь говорить об этом показалось ему ненужным и неуместным.

...На южной окраине Ленинграда, у Средней Рогатки, на обочине дороги, ведущей на Лугу, выстроилась колонна грузовых автомашин.

...Командирская "эмка", закамуфлированная, как и машина Звягинцева, в грязно-зеленые цвета, стояла впереди — несколько поодаль от колонны.

Капитана Суровцева Звягинцев увидел еще издали — он стоял около "эмки" с каким-то военным, намного ниже его ростом. Звягинцева они заметили, лишь когда тот вышел из машины.

Суровцев побежал навстречу майору, на ходу вытаскивая из брючного кармана часы, взглянул на них и отрапортовал о готовности батальона к дальнейшему движению.

Капитан уже заканчивал свой рапорт, когда к ним подошел и второй военный, тот, маленького роста. Он оказался старшим политруком.

— Мой заместитель по политчасти, — доложил Суровцев.

Звягинцеву старший политрук Пастухов, как говорится, "не показался". И хотя, оглядев Пастухова быстрым, профессиональным взглядом, Звягинцев ни в манере его держаться — тот стоял "смирно", чуть откинув свою большую голову, — ни в одежде не заметил ничего заслуживающего порицания, — он почему-то усомнился в том, что этот немолодой, лет сорока человек — кадровый военный.

— Значит, порядок? — спросил Звягинцев, обращаясь к Суровцеву и Пастухову одновременно, хотя из только что услышанного рапорта вытекало, что все его указания выполнены.

Этот вопрос Суровцев расценил как разрешение говорить, уже не придерживаясь строго рамок субординации, и сказал:

— Как будто все в порядке, товарищ майор. Мы с Пастуховым проверили. Верно, старший политрук?

Тот ничего не ответил, только чуть развел в стороны ладони опущенных рук.

— Что ж, тогда двинулись, — сказал Звягинцев. — Кто поедет впереди, вы или я? — обратился он снова одновременно к командиру и его заместителю.

— Как прикажете, товарищ майор, — ответил Суровцев. — А может быть, все втроем в моей "эмке" поедем? А вашу — в хвост и заместителя моего по строевой туда посадим, старшего лейтенанта. А?

Он произнес эти слова неуверенно, но очень просительно. Звягинцев посмотрел на Пастухова и увидел, что и тот смотрит на него так, точно крайне заинтересован в положительном ответе.

— Ладно, — сказал Звягинцев, — поедем втроем. Разговоров! — позвал он своего водителя.

Тот выскочил из кабины, подбежал к Звягинцеву и, остановившись шага за два, вытянулся. Лихо-замысловатым движением он поднес ладонь к виску и тут же резко опустил руку, неотрывно глядя голубыми глазами в упор на Звягинцева, как бы давая понять всем, что, кроме майора, никого за начальство не признает.

— Поедете со старшим лейтенантом, товарищ Разговоров, замыкающим.

— А вы, товарищ майор? — растерянно произнес водитель.

— А мы впереди. С капитаном и старшим политруком. Ясно? — спросил Звягинцев и, боясь какой-либо неуместной выходки со стороны своего водителя, не дожидаясь ответа, сказал: — Исполняйте.

Затем он повернулся к Суровцеву и приказал:

— Двинулись, товарищ капитан. Расстояние до места примерно сто пятьдесят километров. Значит, часа четыре пути. Прикажите следить за воздухом. Командуйте.

Суровцев козырнул, отбежал на противоположную сторону шоссе и звонким голосом крикнул:

— По ма-а-шинам!

Дорога была пустынной, ночь — светлой. Фар не зажигали.

Звягинцев сидел на переднем сиденье, рядом с шофером — сумрачным человеком лет тридцати. Суровцев и Пастухов — на заднем.

Сначала ехали молча. Потом Суровцев неуверенно сказал:

— Я, товарищ майор, с ваших слов примерно обрисовал замполиту задачу...

Звягинцев повернулся на сиденье и поглядел на капитана и старшего политрука.

— И что же, — спросил он, — задача ясна?

— Не вполне, — неожиданно сказал старший политрук.

Звягинцев и сам сознавал, что слишком лаконично обрисовал Суровцеву задачу, решив, что еще будет время для серьезного разговора. Однако он сказал, пожимая плечами:

— Чего же неясно-то? Задача определенная — создать минные заграждения, подготовить к разрушению в случае необходимости дороги и мосты... Обычная работа инженерных частей.

— Это мне понятно, — слегка кивая своей большой головой, сказал Пастухов, — но у меня есть вопросы...

Он умолк на мгновение, точно обдумывая, как, в какой форме следует ему поставить эти вопросы, и продолжал:

— Я ведь, товарищ майор, политработник. Мне важно понять не только сам приказ, но и... — он помолчал, подбирая нужные слова, — но и... какое он значение имеет. Ведь сами знаете, одно дело просто сказать бойцу: "Окапывайся", а другое — если он будет знать, что времени у него в обрез и с минуты на минуту по нему стрелять начнут. Верно?

Звягинцев нахмурился. В первое мгновение все эти иносказания показались ему проявлением неуместного желания знать больше, чем положено. Он хотел было указать на это старшему политруку, строго посмотрел на него и... сдержался. Немолодой человек смотрел на него спокойно, без всякого вызова, видно не сомневаясь в том, что поделился вполне естественным сомнением и уверен, что Звягинцев его разрешит.

— Товарищ майор, — снова заговорил Пастухов, точно догадываясь, о чем думает сейчас Звягинцев, — прошу вас правильно меня понять. Люди должны знать свою задачу. Не только где устанавливать мины и закладывать взрывчатку — это, разумеется, само собой, — но в для чего. Если бы работы производились на одном из северных участков, все было бы ясно. Но мы двигаемся на юг...

Он умолк, отвел взгляд от Звягинцева, вынул из кармана носовой платок, снял пилотку и вытер широкий вспотевший лоб, точно давая понять, что сказал все, что хотел, а дальнейшее уже от него не зависит.

Звягинцев посмотрел на хранящего молчание Суровцева. Тот пристально глядел в открытое окно кабины, всем своим видом подчеркивая, что к словам своего заместителя отношения не имеет и, как человек дисциплинированный, никаких дополнительных вопросов задавать не собирается.

И вдруг Звягинцев понял, что Суровцев с Пастуховым заранее договорились позвать его в свою машину и "выудить" то, что их так интересовало. Он уже собирался сказать комбату и старшему политруку, что раскусил их нехитрый замысел и что такого рода хитрости с ним, Звягинцевым, не удаются, но, взглянув на Пастухова, переменил намерение.

Старший политрук по-прежнему смотрел на Звягинцева спокойно и пристально, точно не сомневаясь, что сейчас услышит от него какие-то важные и нужные слова.

"А ведь он прав, — подумал Звягинцев, — мы ведь не на маневры едем, не на учения. И все равно по прибытии на место я должен буду созвать командный состав и рассказать, насколько серьезна обстановка. А потом об этом узнают — и должны узнать! — все бойцы".

Он вспомнил слова Жданова: "...не на жизнь, а на смерть!.." — посмотрел на шофера, сосредоточенно глядящего на дорогу и, казалось, совершенно не прислушивающегося к разговору, и сказал громко, не понижая голоса, давая понять, что слова его относятся ко всем:

— Вот что, товарищи. Нас послали на юг, потому что дорожные магистрали Остров — Псков — Луга наиболее благоприятны для действий танковых частей противника. По оценке командования не исключено, что немцы попытаются прорваться вперед, пробиться к Луге и выйти на главную магистраль, ведущую к Ленинграду... Ту, по которой мы сейчас едем.

Эти последние слова вырвались у Звягинцева помимо его воли. И хотя они были естественным продолжением слов предыдущих, сам Звягинцев почувствовал, как его охватила тревога. С мыслью, что здесь, в нескольких десятках километров от Ленинграда, могут появиться немцы, примириться было невозможно.

Звягинцев мельком взглянул на шофера. Тот невозмутимо глядел вперед, но Звягинцеву показалось, что губы его сжались крепче, вытянулись в сплошную линию.

Пастухов молчал, и по его лицу трудно было определить, какое впечатление произвели на него слова Звягинцева.

— Наша задача, — сказал Звягинцев, — выиграть время, дать возможность трудящимся Ленинграда и Луги создать оборонительные сооружения, вырыть противотанковые рвы, окопы, построить дзоты. Призыв обкома и горкома к ленинградцам будет опубликован завтра. А наша задача — оборудовать предполье южнее Лужского оборонительного рубежа.

— Так... — задумчиво сказал Пастухов, — вот теперь все ясно.

Некоторое время они ехали молча. В открытые окна "эмки" доносился ровный гул следующей за ней автоколонны.

Они проезжали мимо лесов и рощиц, мимо одиноко стоящих крестьянских домов с плотно прикрытыми ставнями или занавешенными изнутри окнами, и все это — леса, и рощи, и дома, и колодцы со вздернутыми над ними журавлями, — облитое призрачным светом белой ночи, казалось врезанным чьей-то властной и сильной рукой в белесый неподвижный полумрак, ощущающийся как нечто вещественное, материальное, сливающий воедино и землю и небо.

И чем больше Звягинцев вглядывался во все, мимо чего они проезжали, тем более невероятной казалась ему мысль, что сюда может дойти враг.

Он стал гнать от себя эту мысль и старался думать о том, что ему предстоит сделать немедленно по прибытии на выбранную позицию, хотя все это он уже не раз обдумывал до мелочей.

Повернувшись к сидящим позади командирам, он спросил:

— Давно служите в армии?

— Я? — поспешно отозвался Суровцев.

— Нет, — сказал Звягинцев, — я старшего политрука спрашиваю.

Пастухов, казалось, дремал.

— Четыре года, — ответил он, не поднимая век.

— Значит, кадровый? — снова спросил Звягинцев.

Пастухов наконец открыл глаза и задумчиво, точно выверяя правильность своего ответа, произнес:

— Теперь пожалуй что так.

Неопределенность его слов не понравилась Звягинцеву, привыкшему к военной точности.

— По партийной мобилизации? — настойчиво спросил он.

— Да нет... Сначала отсрочки были, потом на действительную призвали. А потом так случилось, что остался.

— Понравилась военная служба?

— Товарищ майор, — вмешался в разговор Суровцев, — старший политрук на Халхин-Голе воевал. Как раз с концом его службы совпало.

— Вот как?! — произнес Звягинцев, не сумев скрыть удивления. И с еще большей настойчивостью продолжал спрашивать: — А образование имеете инженерное?

— Да нет, — в своей прежней манере ответил Пастухов. — Попал в саперы, так и пошло.

— А кем работали на гражданке?

— Я? — переспросил Пастухов. Неожиданно его светло-серые, казалось, бесцветные глаза чуть сощурились, и он сказал, на этот раз с несомненным вызовом: — Областным музеем заведовал.

— Музеем? — разочарованно переспросил Звягинцев. — Это каким же?

— Музеем Ленина, — коротко ответил Пастухов.

— Ин-те-ресно... — несколько смущенно проговорил Звягинцев.

— Старший политрук за Халхин-Гол медаль имеет. "За отвагу", — сказал Суровцев, и в голосе капитана послышалась обида на то, что Звягинцев недооценивал его замполита.

— Это хорошо, — произнес Звягинцев, ощущая неловкость, и спросил: — Почему не носите? Скромничаете?

— Какая тут скромность! — усмехнулся, пожимая своими широкими плечами, Пастухов. — Ленточка износилась, а новых в военторг не подвезли.

— Так-так, — сказал Звягинцев. — А я, честно говоря, как-то не подумал, что вы могли сражаться на Халхин-Голе.

— Почему же? — спокойно ответил Пастухов. — По возрасту вы, товарищ майор, меня моложе. Тем не менее участвовали в финской.

— Откуда вы знаете? — быстро спросил Звягинцев.

— А как же? Справлялся в политуправлении. Интересовался, под чьим началом будет батальон действовать. Для нас это небезразлично.

Пастухов сказал это обычным, будничным тоном, как нечто само собой разумеющееся.

— Значит, наводили справки? И что же, если бы не подошел, забраковали бы? — спросил Звягинцев уже с явной усмешкой.

— Таких прав не имеем, — все так же спокойно ответил Пастухов. — А вот за то, что прислали боевого командира, командованию благодарны.

Неожиданно он улыбнулся доброй, обезоруживающей улыбкой и сказал:

— Меня Евгением Ивановичем зовут.

— Евгений Иванович? — переспросил Звягинцев и тоже улыбнулся в ответ. — Это хорошо, — добавил он уже совсем не к месту и, чтобы скрыть свое смущение, поспешно сказал: — А меня Алексей Васильевич. Ну, будем еще раз знакомы. — И Звягинцев протянул через спинку сиденья руку, поочередно Пастухову и Суровцеву, и на душе у него стало как-то легче.

Теперь он чувствовал явное расположение к Суровцеву за то, что тот точно в срок вывел батальон на исходные позиции, в прошлом был награжден именными часами, а главное, за то, что, видимо, гордился своим замполитом и был способен не на шутку обидеться, если кто-нибудь, даже начальство, недооценит старшего политрука.

Что же касается самого Пастухова, то Звягинцева расположил к нему не столько факт участия в событиях на Дальнем Востоке, сколько несомненный прирожденный такт, умение спокойно и открыто говорить то, что в устах другого прозвучало бы обидно.

— Кажется, подъезжаем, — неожиданно сказал Суровцев, глядя на расстеленную на его острых мальчишеских коленях карту. — Километра два осталось, не больше.

Через несколько минут машина остановилась. Суровцев соскочил первым и, выбежав на противоположную сторону дороги, поднял руку, давая знак колонне прекратить движение.

— Здесь, точно, — удовлетворенно проговорил Звягинцев, — вот это и есть Плюсса.

Он показал в сторону узенькой речки.

Их окружали луга и кустарники. Где-то в кустах начинали свое раннее пение птицы. Издалека доносился стук телеги и ржание лошади. Воздух был свежим, прохладным.

— Трудно поверить, что... — неожиданно произнес Суровцев. Он умолк на полуслове, но и Звягинцев и Пастухов поняли, что хотел сказать капитан.

"Нечего, нечего тут!.. — мысленно обрывая и себя и Суровцева, думал Звягинцев. — Надо работать, работать!.."

— Машины укрыть в кустарнике, — приказал он, обращаясь к Суровцеву. — Полтора часа бойцам на еду и отдых, — он посмотрел на часы, — затем соберем комсостав. В четыре тридцать приступим к работам. Через час доложите схему распределения работ — поротно и повзводно. Действуйте. Вам, старший политрук, наверное, нужно специальное время, чтобы побеседовать с политсоставом и бойцами? — обратился он к Пастухову.

— Поговорю во время еды и отдыха, — угрюмо и не глядя на Звягинцева, ответил тот.

Опустился легкий туман, и только где-то очень далеко краснел скорее угадываемый, чем видный горизонт.

— Что это? — спросил, указывая туда рукой, Звягинцев. — Солнце?

— Солнце никогда не восходит на юге, товарищ майор, — с горечью сказал Пастухов. — Это — зарево.

4

Откровенность Васнецова произвела на Валицкого глубокое впечатление. Ему, старому архитектору, беспартийному человеку, секретарь горкома партии прямо сказал о неудачах на фронте и о той опасности, которой может подвергнуться Ленинград.

Узнав от Васнецова то, чего еще наверняка не знали миллионы людей в стране, Валицкий ощутил — скорее, правда, интуитивно, чем осознанно, — свою причастность к событиям, которыми сейчас жили не только ленинградцы, но и весь народ.

Федор Васильевич еще не знал и внутренне еще не был подготовлен к решению, что же должен делать теперь он сам. Но в том, что делать что-то нужно, он не сомневался.

Одно Валицкий знал твердо: из Ленинграда он не уедет. Разумеется, он не получил от Васнецова разрешения остаться. Однако то обстоятельство, что предложение уехать ни в коей мере не отражало — как он думал совсем недавно — недоверия лично к нему и не являлось административным приказом, несомненно, допускало определенную свободу действий.

Итак, он останется в Ленинграде. Уедет лишь его жена. Ее покоем, а может быть, и жизнью он распоряжаться не вправе. Валицкий принял это решение, так сказать, теоретически, потому что в течение десятков лет не разлучался с женой на длительное время и практически не мог себе представить, как будет жить без нее.

Как ни странно, но за судьбу сына Федор Васильевич сейчас не волновался. В том, что Анатолий сегодня или завтра вернется домой, Валицкий был уверен... Но неужели он не задавал себе вопроса: "А что будет дальше?" Неужели не понимал, что из всей его небольшой семьи именно Анатолию, молодому человеку призывного возраста, предстоит по логике событий в дальнейшем подвергнуться наибольшей опасности?

Нет, разумеется, Валицкий думал обо всем этом, в особенности теперь, после разговора с Васнецовым. Но он был убежден, что каждый человек должен в соответствии со своими знаниями, возрастом и объективно сложившимися обстоятельствами занимать свое, именно свое место в жизни, как бы она, эта жизнь, ни сложилась. Превыше всего ценя в людях честь и достоинство, Валицкий страдал оттого, что сам он — не по своей, конечно, вине! — уже давно не занимает того места, занимать которое не просто имеет право — дело было совсем не в праве! — но обязан, именно обязан в силу своих знаний, способностей и опыта.

С Анатолием, говорил себе Федор Васильевич, все проще. Он будет на своем месте, на том самом, на котором обязан быть. Как это ни странно, но мысль о том, что это "место" может стать могилой для его сына, просто не приходила Валицкому в голову.

...После посещения им Смольного Валицкий в течение двух дней вообще не выходил из дому, ожидая новых телефонных звонков из архитектурного управления. Но ему никто не звонил. Наконец не выдержал. Ему захотелось хотя бы зрительно приобщиться к тому, что происходит вокруг, почувствовать себя хотя бы косвенным участником событий.

Медленно идя по раскаленному от жары асфальту, он внимательно присматривался ко всему, что его окружало, безотчетно пытаясь сопоставить услышанное от Васнецова с реальным окружающим его миром.

Валицкий шел, вглядываясь в лица прохожих, в окна домов, заклеенные узкими, перекрещивающимися бумажными полосами, в магазинные витрины, заложенные целиком или до половины мешками с песком.

Возле одной из таких витрин Федор Васильевич остановился и скептически осмотрел сооружение из мешков. "Глупо, — сказал он про себя, — глупо и безграмотно. Через день-другой это сооружение неминуемо развалится".

Федор Васильевич огляделся в надежде найти кого-нибудь, кто имел бы отношение к этой песчаной стене. Однако увидел только прохожих, озабоченно спешивших по своим делам.

Тогда Валицкий решительно вошел в магазин. Там торговали галантереей и кожаными изделиями. Под потолком горела электрическая лампочка — свет с улицы сюда почти не проникал. За широким застекленным прилавком стояла девушка-продавщица и сосредоточенно наблюдала за светловолосым парнем, который тщательно разглядывал брезентовый рюкзак. Он вертел его, расправлял, пробовал крепость заплечных ремней.

— Вот что... — без всяких предисловий начал Валицкий, — скажите тем, кто возводил это идиотское сооружение, — он мотнул головой в сторону прикрытой снаружи витрины, — что оно через неделю развалится...

Продавщица удивленно посмотрела на длинного, как жердь, странного человека с галстуком-"бабочкой" — она видела такие лишь на сцене, в театре оперетты. Парень опустил рюкзак на прилавок и тоже недоуменно посмотрел на Валицкого.

— Я, кажется, ясно сказал, — повторил Валицкий. — Положить в основание три мешка и взвалить на них целую гору может только идиот.

— А вы не ругайтесь, гражданин... — с обидой в голосе сказала девушка за прилавком.

— Черт знает что! — еще более раздражаясь, прервал ее Валицкий. — Есть в этом... гм... м... торговом заведении какое-нибудь ответственное лицо?

— Да в чем дело-то, папаша? — весело вступил в разговор парень.

— Не имею чести быть вашим родственником, молодой человек! — сверкнул глазами Валицкий. — Однако, если вы способны что-либо соображать, то должны понять...

— В чем дело? — раздался за спиной Валицкого явно встревоженный мужской голос. — Плохо обслужили?

Валицкий обернулся и увидел на пороге маленькой, почти неразличимой в стене двери лысого мужчину в пиджаке, надетом прямо на майку.

— Я обхожусь без... лакеев и не нуждаюсь, чтобы меня обслуживали! — отчеканил Валицкий. — Я просто хочу обратить внимание на то, что это нелепое сооружение из мешков с песком...

— Прикрытие установлено в соответствии с указаниями Ленсовета... — начал было мужчина, но Валицкий прервал его:

— Тяжести держат не инструкции, а фундамент! Извольте распорядиться, чтобы все это перебрали! Основание должно быть шире! Вам понятно? Шире!

Он передернул плечами и, не дожидаясь ответа, вышел из магазина, хлопнув дверью.

Валицкий продолжал свой путь, мысленно повторяя разные бранные слова по адресу тупиц и невежд, которые даже такого простого дела, как технически грамотно уложить мешки с песком, не могут сделать. Однако где-то в глубине души он был доволен собой. Доволен неосознанно, безотчетно.

Разумеется, если бы кто-нибудь, наблюдавший его со стороны, сказал Федору Васильевичу об этом, он в ответ только чуть покривил бы свои тонкие губы и ответил бы, что все это сущие глупости и что он забыл о дурацком эпизоде с мешками в ту же минуту, как вышел из магазина.

Но он сказал бы неправду. Он, несомненно, был доволен собой и теперь еще внимательно вглядывался в окна, витрины, в стены домов, придирчиво оценивая прикрытия из мешков с песком, бревен и досок.

У стенда со свежей "Ленинградской правдой" Валицкий остановился, вспомнив, что еще не видел сегодняшних газет, и поверх голов — впереди уже стояло несколько человек — стал читать военную сводку на первой странице. На Бессарабском участке части Красной Армии прочно удерживали реку Прут. Однако моторизованным отрядам немцев удалось прорваться к Минску...

Некий пленный ефрейтор Отто Шульц обратился к немецким солдатам с призывом свергнуть режим Гитлера. В ряде городов Германии участились акты саботажа...

Валицкий читал эти столь неравноценные по значению сообщения, а в ушах его звучал голос Васнецова: "Пока враг сильнее..."

И горькая мысль снова овладела Валицким. Почему же так случилось, что он не может найти своего места, не знает, чем помочь родному городу в эти грозные дни?

До сих пор, страдая от изолированности, в которой он оказался, как был уверен, не по своей вине, Валицкий убеждал себя, что он пусть одиноко, но с достоинством и честно делает свое дело. Но теперь все обстояло иначе. Теперь он не имея права оставаться в стороне. Все его старые обиды заглушило, отодвинуло на задний план, в тень, сознание, что тупая, мрачная, жестокая сила угрожает всему тому, что является для него, Валицкого, самым дорогим.

Жажда участия в надвигающихся грозных событиях переплеталась в сознании Валицкого с самолюбивым стремлением доказать тем, кто недооценивал его, на что он способен.

Отказавшись уехать из Ленинграда, Валицкий уже сделал свой первый шаг в этом направлении.

Но каким должен быть второй?..

Федор Васильевич поспешно отошел от газетной витрины. Ему вдруг показалось, что окружающие его люди смогут услышать так неожиданно нахлынувшие на него мысли.

Но нет, эти мысли не были неожиданными. С того момента, как ему так категорически предложили покинуть город — нет, еще раньше, после разговора с Осьмининым, когда тот отмахнулся от своего старого друга, сказав, что "занят", "очень занят", — Валицким все сильнее овладевала мысль о бессмысленности своего существования.

Он гнал от себя эту мысль, но каждый раз она снова и снова возвращалась к нему. Он пытался убедить себя, что "и это пройдет", что и теперь он сумеет остаться самим собой, но уже понимал, какой наивной и даже жалкой выглядит его претензия на фоне разворачивающихся грозных событий.

Ну хорошо, он отстоит свое право остаться в Ленинграде. Но зачем? Что будет он делать, если не покинет города? Об армии ему нечего думать: он снят с военного учета много лет назад и даже не помнит, где его военный билет...

Что же он будет делать? По-прежнему консультировать архитектурные проекты? Но кому сейчас придет в голову заниматься новым строительством? Не до того.

"Ну хорошо, — продолжал свой диалог с самим собой Валицкий, — в конце концов, я не один. В городе тысячи, десятки тысяч людей моего возраста. Не может же быть, чтобы они все уехали. Васнецов сказал, что эвакуируют тех, кто представляет особую ценность. Ну, а остальные?.."

Мысль о том, что "особая ценность" его, Валицкого, ныне официально признана, все же льстила ему. Он попытался сосредоточиться именно на этой мысли, но тщетно. Ему не удавалось раздуть этот чуть тлеющий, чуть согревающий его изнутри огонек. Он понимал, что успокоится лишь тогда, когда найдет свое место, докажет тем, кто пренебрегал им все эти годы, этому Рослякову, тому же Васнецову — нет, не только им, но и тем, кто уверен, что он, Валицкий, может быть только таким, каким он был, — Осьминину, сыну своему, наконец, что способен не только рассуждать, но и действовать.

В небольшом, примыкающем к дому скверике люди рыли укрытие. Человек двадцать мужчин и женщин, пожилых и молодых, стояли уже по грудь в траншее, энергично копали землю лопатами, наполняли ею ведра, которые затем передавали по цепочке наверх. Землю ссыпали тут же, неподалеку, а пустые ведра, передаваемые по цепочке, снова исчезали в траншее.

Валицкий остановился, несколько минут сосредоточенно глядел в глубь траншеи и вдруг крикнул:

— Прекратите!

Поглощенные своим делом, люди до сих пер не замечали Валицкого, но теперь, привлеченные его внезапным резким выкриком, прекратили работу и, как по команде, подняли головы. Сначала на их лицах отразилось недоумение, потом появились улыбки.

Валицкий и впрямь выглядел комично на фоне этих полураздетых — их пиджаки, сорочки и кофты лежали тут же, сложенные горкой, — людей.

Один из тех, кто стоял в цепочке — пожилой коротконогий мужчина с волосатой грудью, — добродушно спросил:

— В чем дело, гражданин?

Валицкий терпеть не мог, когда его называли "гражданином". Он считал, что это слово предназначено для очередей, домоуправлений и милиционеров и обращаться с ним можно только к обывателю. При слове "гражданин" он всегда вспоминал персонажей Зощенко.

— Кто вам разрешил копать здесь эту... яму?! — сердито спросил он.

Улыбки исчезли с лиц. Теперь люди смотрели на Валицкого неприязненно и подозрительно.

— Здесь нельзя копать! — продолжал Валицкий, видимо не замечая впечатления, которое производит на людей и своей внешностью и своими словами. — Кто вам это разрешил? — еще громче повторил он.

Стоящие на краю траншеи люди поставили на землю свои ведра и стали медленно приближаться к Валицкому.

— Да вы кто такой будете? — спросил мужчина с волосатой грудью, меряя Валицкого взглядом с головы до ног — от его седой, похожей на нимб шевелюры до хорошо начищенных туфель.

— Это не ваше дело! — ответил Валицкий. — Вопрос не в том, кто я такой, а в том, что ваша работа есть не что иное, как... вредительство!

Теперь Валицкий стоял плотно окруженный раздраженными, взмокшими от пота людьми.

— Это кто — мы вредители? — спросил, задыхаясь от гнева, волосатый. Он, видимо, был здесь за старшего. — А ну, предъяви документы! — крикнул он и протянул руку.

Обращение на "ты" — это было уж слишком для Валицкого.

— Прошу не тыкать! — взвизгнул он. — Я...

— А ну, Василий, сбегай за милиционером, — повелительно сказал волосатый, обращаясь к парню в матросской тельняшке и закатанных до колен брюках.

Но оказалось, что милиционер был тут как тут. Он неожиданно вырос перед Валицким, оглядел его и спросил:

— В чем дело?

Люди наперебой стали объяснять милиционеру, что произошло, он выслушал их и, обратившись к Валицкому, строго сказал:

— Документы!

Сознавая, что он попал в глупую, неприятную историю, и вспомнив, что никаких документов он с собою, как обычно, не захватил, Валицкий произнес растерянно:

— При чем тут документы?! Это же нелепо...

— Тогда пройдемте, — еще строже сказал милиционер и решительно потянулся к плечу Валицкого. Тот отшатнулся, как от удара, и закричал:

— Вы, вы не имеете права! Я архитектор Валицкий!.. Я... я был в Смольном! Меня товарищ Васнецов принимал!..

Милиционер опустил руку, недоуменно пожал плечами и неуверенно проговорил:

— Вы можете наконец объяснить, что происходит?

— Конечно, конечно, — заторопился Валицкий, уже сознавая, что ведет себя глупо, и стараясь исправить положение, — я сейчас все объясню! Вы поймите: траншея такой глубины будет угрожать этому дому. — Он вытянул руку по направлению к стоявшему рядом зданию. — Это же угроза фундаменту, вам каждый техник, каждый студент подтвердит! Фундамент через некоторое время неминуемо осядет, дом даст трещину, может произойти обвал.

Сам того не замечая, он схватил милиционера за портупею и все сильнее тянул его по направлению к дому.

Милиционер наконец мягко высвободил свою портупею из цепкой руки Валицкого и спросил, обращаясь к волосатому:

— По чьему указанию роете?

— То есть как это "по чьему"? — обиженно переспросил тот. — Ведь решение есть — рыть укрытия. Нам управхоз задание дал... Все, кто от работы свободные...

— Вы из какого дома? — спросил милиционер.

— Да из этого же, вон из этого, — загалдели люди, указывая на тот самый дом, о котором только что говорил Валицкий.

— Ну, вы смотрите! — победно и даже обрадованно воскликнул Федор Васильевич. — Ведь они свой собственный дом подкапывают! Бог знает что!

Люди растерянно молчали.

— Ладно, — наконец решительно сказал волосатый, — прекратить работу, раз такое дело. Я сейчас до райсовета дойду, посоветуемся.

— Ну, конечно, ну, разумеется, — облегченно и даже обрадованно подхватил Валицкий, — там же есть и техники и архитектор!..

— Понятно, — сказал волосатый и пошел к горке сложенной одежды.

— За совет спасибо, — сказал он на ходу, — а только вредителями нас обзывать ни к чему. И в такое время...

— Вы простите меня, — вырвалось у Валицкого помимо его воли, — но только для специалиста все это так очевидно...

— Ясно, — примирительно сказал волосатый, натягивая сорочку на свое короткое, широкое туловище, — только среди нас строителей нет. Слесаря есть, бухгалтер имеется, токарь вон тоже есть, — он кивнул в сторону парня, которого посылал за милиционером, — а вот строителей нет. Ладно!

Он отряхнул от пыли пиджак и надел его.

— Вопрос исчерпан, товарищ архитектор, можете продолжать следовать, — строго, но явно сдерживая улыбку, сказал милиционер и поднес ладонь к козырьку фуражки. — А документ все же надо носить при себе, — добавил он. — Время такое...

Валицкий пошел дальше. "Боже мой, — думал он, — как глупо, как нелепо я себя веду! Просто трагикомедия какая-то получается... Я совершенно разучился говорить с людьми..."

Но как ни старался Валицкий убедить себя, что ощущение неловкости и даже стыда, которое он испытывал, имеет единственной причиной только что происшедший эпизод, дело было не в нем, а в том главном, что занимало сейчас все мысли Федора Васильевича, — в неясности будущего, в нерешенности вопроса, что же ему делать дальше.

Теперь Валицкий шагал по Невскому. Он видел, как роют траншеи в сквере перед Пушкинским театром, и ему казалось, что все, все люди, которые встречаются ему на пути, уже нашли свое место, уже знают, как им жить и что делать. Все, кроме него.

Неожиданно ему в глаза бросилось большое объявление:

ЗАПИСЬ В ДОБРОВОЛЬЧЕСКИЙ БАТАЛЬОН.

Объявление было приклеено прямо к гранитной стене большого старинного здания.

"Как все просто обстоит для тех, кто молод", — с горечью подумал Валицкий. И ему вдруг нестерпимо захотелось посмотреть на тех, кто записывается в этот батальон. Он сам не знал, почему.

Со смешанным чувством горечи и любопытства Федор Васильевич вошел в широкий подъезд и стал медленно подниматься по мраморной лестнице. На первой же площадке он увидел новое приклеенное к стене объявление — лист писчей бумаги, на котором тушью было выведено:

ЗАПИСЬ ДОБРОВОЛЬЦЕВ В КОРИДОРЕ НАПРАВО.

Широкая стрелка указывала направление.

Валицкий вошел в длинный, освещенный тусклым электрическим светом коридор. В конце его толпились люди. Валицкому захотелось подойти поближе, он уже сделал несколько шагов к ним, но вдруг подумал, что и эти люди будут на него смотреть, как на музейный экспонат. Он повернулся и пошел назад, миновал лестничную площадку и направился в противоположный коридор. Там было пустынно.

Валицкий встал лицом к стене и, озираясь, украдкой, боясь, чтобы кто-нибудь не застал его за этим занятием, поспешно развязал галстук-"бабочку" и сунул его в карман. Затем так же торопливо снял пиджак, жилетку, свернул ее в комок, снова надел пиджак и расстегнул воротник сорочки. Попробовал сунуть скомканную жилетку в карман пиджака, но она туда не влезала. Тогда он зажал сверток под мышкой, снова воровато огляделся и широкими шагами направился обратно, туда, где стояли люди.

Очередь тянулась к небольшому столу, за которым сидел пожилой военный с двумя прямоугольниками в петлицах. К своему удивлению, Валицкий увидел, что состояла очередь совсем не из молодых людей, а скорее из пожилых.

Валицкий подошел к ним. И в этот момент стоявший к нему спиной человек невысокого роста, в чесучовом пиджаке обернулся и сказал:

— Я буду перед вами, товарищ. Скоро вернусь. Если отлучитесь, предупредите того, кто за вами будет...

Валицкий успел разглядеть его морщинистое лицо и щеточку седых усов. В следующую минуту он уже увидел его спину — тот торопливо шагал по коридору к выходу.

Валицкий хотел было крикнуть ему вслед, что он сейчас уйдет, что он вообще здесь случайно, но человек в чесучовом пиджаке был уже далеко, и к тому же Федору Васильевичу не хотелось привлекать к себе внимание стоявших в очереди людей. Он нерешительно потоптался на месте, ожидая, пока кто-нибудь встанет за ним. Вот тогда можно будет предупредить, что тот, в чесучовом пиджаке, вернется, а самому спокойно уйти. Но, как назло, никто не подходил.

Он стал смотреть в спину стоящего перед ним узкоплечего человека, и тот, должно быть, почувствовал на себе его взгляд, обернулся, поправил очки на носу, оглядел Валицкого с головы до ног и неожиданно спросил:

— А вы кто будете по специальности?

Валицкий уже был готов сказать привычное: "Архитектор", но в последнюю секунду вдруг передумал и ответил: "Инженер-строитель", что было в общем-то недалеко от истины.

Он произнес это так громко, что стоящие впереди люди обернулись.

— У вас, конечно, есть военная специальность? — снова спросил человек в очках.

— Гм-м... разумеется, — ответил Валицкий. Ему безотчетно хотелось продлить иллюзию своей причастности к этим людям, к тому делу, ради которого они пришли сюда.

— А вот я счетовод, — сказал человек в очках. — Как выдумаете, запишут меня?

— Я же вам уже разъяснял, папаша, — вмешался молодой голос, — в добровольцы зачисляют не по специальности. Здесь люди нужны. Конечно, если есть военная профессия, то лучше. Я, например, командиром взвода на действительной служил.

Валицкий присмотрелся к говорившему. Это был сухощавый парень лет двадцати пяти, высокий и с впалой грудью.

— Почему же, позвольте узнать, вас не призвали теперь? — спросил он и подумал об Анатолии.

Ему показалось, что парень смутился.

— Ждать не хочу! — сказал тот резко и даже с вызовом.

— Первым в Берлин желает попасть! — вмешался в разговор еще один из стоящих в очереди людей — мужчина средних лет, лысый и с маленьким чемоданчиком в руке.

— Судя по сводкам, до Берлина еще далеко! — вырвалось у Валицкого помимо его воли, и уже через мгновение он интуитивно почувствовал, как между ним и остальными людьми образовалась невидимая стена отчуждения. Ему захотелось немедленно пробить, сломать ее. Он сказал неуверенно:

— Впрочем, наши войска от Перемышля и до Черного моря прочно удерживают границу...

Этого оказалось достаточно, чтобы примирить с ним людей, всем своим существом жаждущих ободряющих известий.

— Очевидно, там укрепления у нас сильные, — сказал человек в очках.

— Дело не в укреплениях, — возразил парень с впалой грудью. — Линия Маннергейма считалась неприступной, однако ее прорвали. Дело в людях...

— Нет, не скажите, — не сдавался счетовод, повышая голос. — Общеизвестно, что фортификации, — он отчетливо и подчеркнуто произнес это слово, — играют большую роль в современной войне. Вот вы, — обратился он к Валицкому, — как инженер-строитель, должны знать...

— Кто здесь инженер-строитель? — неожиданно раздался громкий, всеподчиняющий голос.

Прошла секунда-другая, и люди расступились, образуя широкий проход, в конце которого стоял стол, а над столом, чуть приподнявшись, навис военный о двумя прямоугольниками в петлицах.

— Кто из вас инженер-строитель? — снова настойчиво спросил он.

— Вот, вот этот товарищ! — раздались рядом с Валицким голоса.

— Прошу подойти сюда, — требовательно сказал майор, обращаясь теперь уже непосредственно к Валицкому.

Растерянный, нерешительно шагая, Федор Васильевич приблизился к столу.

— Вы инженер, товарищ? — спросил майор.

— Собственно, я архитектор... — начал было Валицкий.

— Но со строительным делом знакомы? — прервал его майор.

Подобного невежества Валицкий перенести не мог.

— Было бы вам известно, что любой грамотный архитектор... — начал было он, но майор и на этот раз прервал его:

— Ясно. Где работаете?

— В архитектурном управлении.

— Сколько вам лет?

Валицкий почувствовал, как загорелось его лицо.

— Пятьдесят шесть, — неуверенно ответил он, убежденный, что его ложь немедленно станет очевидной.

— Хорошо, — не выказывая никакого удивления, сказал майор, — попрошу ваш паспорт.

Валицкий стоял, сгорая от стыда и растерянности. Что, что сказать этому военному? Что не собирался никуда записываться? Что зашел сюда случайно, из любопытства? Что ему не пятьдесят шесть, а шестьдесят пять?

— Я... я не захватил с собой паспорта, — пролепетал он.

— Как же так? — укоризненно покачал головой майор. — Идете вступать в добровольцы и не берете с собой документов? Где проживаете? Ваша фамилия, адрес?..

Будучи еще не в силах собраться с мыслями, Валицкий покорно отвечал на вопросы майора и видел, как тот вписывает в широкий разграфленный лист бумаги его фамилию и адрес.

— Пока все, — сказал майор, осторожно кладя ручку рядом с чернильницей. — Я записал вас условно. Когда пришлем повестку, явитесь с паспортом и военным билетом. — Он помолчал мгновение и сказал с усталой улыбкой: — Спасибо. Строители будут очень нужны. Следующий! — объявил он уже громко.

Точно в оцепенении, все еще судорожно сжимая под мышкой скомканную жилетку, Валицкий медленно спускался по широкой мраморной лестнице, ничего не слыша и никого не видя вокруг.

"Какая глупость, я сыграл недостойную комедию! — думал он. — Это же нелепость, бред какой-то! Ведь когда узнают, сколько мне на самом деле лет..."

Он ругал себя за то, что впутался в эту историю, обманул человека, занимающегося важным, серьезным делом, чувствовал себя школьником, по-детски нелепо совравшим учителю.

Валицкий шел домой и думал о том, что необходимо перехватить повестку. Но как? Он ведь никогда не выходил на звонок к двери. Ее обычно открывала домработница, иногда жена или Анатолий, если был дома. Что будет, если им в руки попадет эта повестка? Глупо, смешно. Жена испугается...

Федор Васильевич представил себе, что в течение ближайших дней должен был прислушиваться к каждому звонку, к каждому шороху за дверью и бежать в переднюю, как мальчишка, как гимназист, ожидающий любовного письма.

"Мальбрук в поход собрался!.." — с горькой иронией подумал он.

Он был уже у подъезда, когда вспомнил о своем нелепом виде, в расстегнутой рубашке, со скомканной жилеткой под мышкой. Вошел в подъезд, огляделся и стал торопливо снимать пиджак...

5

В начале второй недели войны как Главному командованию в Москве, так и военным и партийным руководителям в Смольном стали ясны ближайшие намерения немцев относительно Ленинграда. Понять эти намерения помогла интенсивная разведка, опросы пленных и прежде всего действия самих немцев, которые, форсировав Западную Двину, двигались на север теперь уже ярко выраженными группировками: одна из них, наиболее мощная, устремилась на Псков, другая — на Таллин.

Но понять намерения немцев еще отнюдь не значило предугадать их конкретные шаги. Развивая наступление, враг мог ударить на Лугу, в центр обороны, или по ее западному краю — на Кингисепп, мог попытаться прорвать восточные оборонительные рубежи в районе Новгорода. Наконец, не исключалось, что главную роль в захвате Ленинграда немцы все же отвели тем своим и финским войскам, которые концентрировались на северной границе, тем более что Маннергейм, хорошо помнивший недавние уроки, полученные от Красной Армии на Карельском перешейке, и поэтому в течение первых четырех дней после вторжения немцев трусливо выжидавший дальнейшего хода событий, теперь решил, что настал и его час: 26 июня Финляндия объявила войну Советскому Союзу. А спустя еще три дня командующий 14-й армией, охранявшей советские границы на севере, доложил в Смольный, что на Мурманском направлении в три часа утра враг после ряда воздушных налетов и мощной артиллерийской подготовки перешел в наступление.

Теперь уже большая часть ленинградских предприятий переключилась на производство военной продукции. Пять заводов начали выпускать артиллерийские орудия, одиннадцать — минометы.

В считанные дни на заводах, фабриках, в мастерских, кустарных артелях, занятых до этого выпуском продукции сугубо мирного характера — от турбин и станков до примусов и детских игрушек, научились ремонтировать танковые двигатели и авиационные моторы, производить корпуса снарядов, мин и авиабомб, огнеметы и армейские радиостанции.

Если в конце июня в предполье Лужской оборонительной полосы работы вели лишь выдвинутые к реке Плюссе кадровые инженерные и саперные части, то уже в первых числах июля по призыву Смольного на строительство оборонительных рубежей двинулись десятки тысяч жителей Ленинграда, Луги и прилегающих к ним городов и сел.

Однако не ждал и враг.

Пятого июля Остров, расположенный в трехстах километрах к юго-западу от Ленинграда, был взят немцами. Надежды на свежую дивизию, которую Ставка перебросила из глубины страны, не оправдались, — едва выгрузившись в самом начале июля в районе Острова, она попала под ожесточенные удары немецкой авиации и танков и отошла, так и не успев занять намеченные позиции.

Опасность, грозящая Ленинграду, стала вырисовываться еще яснее. И новые десятки тысяч ленинградцев устремились к реке Луге. Теперь уже свыше двухсот тысяч человек работали на строительстве оборонительных рубежей — рыли траншеи и противотанковые рвы, строили доты и дзоты, устанавливали лесные завалы и надолбы, а поезда и автомашины ежедневно перебрасывали туда все новых и новых людей, старых и молодых, мужчин и женщин — всех, кто был способен держать в руках лом, кирку, лопату.

И все же строительные работы были еще далеки от завершения.

На следующий день после взятия немцами Острова не сумевшая отстоять его дивизия вместе с бойцами Островского истребительного батальона и отрядов городского партийного актива попыталась отбить город. Но тщетно. Немцы значительно превосходили наши части в численности и вооружении. Ни мужество советских бойцов, ни их готовность стоять насмерть не смогли изменить положения. Танковые соединения немцев рвались вперед.

И хотя отдельным нашим подразделениям то тут, то там удавалось замедлить стремительное продвижение врага, остановить его они не смогли.

В соответствии с новыми указаниями Ставки на ближних подступах к Ленинграду началось сооружение еще одной зоны обороны. Военный совет фронта, идя на огромный риск, снял с северного — Петрозаводского направления и с Карельского перешейка две стрелковые и танковую дивизии и бросил их на Лужское направление.

Однако положение оставалось угрожающим именно здесь, потому что именно сюда, к Луге, рвались теперь немецкие войска.

Луга! Это слово сотни раз повторялось в те дни в Смольном, где теперь размещались не только обком и горком партии, но и Военный совет, и на площади Урицкого, в старинном, полукругом расположенном здании, где работал штаб фронта.

Там, на реке Луге, теперь уже полмиллиона ленинградцев работали не покладая рук. Немецкие самолеты бомбили их день и ночь. Люди укрывались тут же, в только что вырытых ими траншеях и окопах, и снова брали в руки ломы и лопаты, едва затихал гул самолетов.

Они уже знали размеры народного бедствия, знали, что горят, стонут под немецкой бронированной пятой Белоруссия, Литва и Латвия, часть Украины. Они знали, что фронт проходит теперь у Житомира, Проскурова, Могилева-Подольского, по красным от крови рекам Прут и Дунай. Они видели воочию, как отступает Красная Армия, потому что днем и ночью по оставленным в минированных полях проходам шли с юго-запада на север отступающие части Северо-Западного фронта.

Люди старались не видеть, не замечать тех, кто отступал. Кинув на них взгляд горечи и осуждения, строители тут же опускали головы и еще сильнее вонзали в землю свои лопаты, кирки и ломы.

Работали под вражескими бомбами, под грозами и ливнями по двадцать часов в сутки. Успеть закончить работы до подхода врага! Не допустить его к порогу Ленинграда! На этом сконцентрировались сейчас мысли, воля, вся жизнь тех, кто меньше двух недель тому назад мирно трудился в родном городе и от кого ныне во многом зависела судьба Ленинграда.

К началу июля батальон, находящийся в распоряжении майора Звягинцева, выполнил свою задачу. Участок земли в тридцать километров по фронту и пятнадцать в глубину превратился в огромную ловушку для неприятельских войск. А на левом фланге этого участка были скрыты под землей тяжелые фугасы, которые в любую минуту могли быть взорваны по радио. Только узкий, в километр шириной, коридор временно оставался свободным для прохода отступающих с юга и юго-запада советских частей и спасающегося от немцев гражданского населения. Все остальное пространство было густо заминировано, проезжие дороги разрыты или перегорожены лесными завалами, и мины, мины подстерегали вражеский танк или автомашину при любой попытке объехать препятствие.

Когда батальон прибыл сюда, в район Струг Красных, в тылу его царила тишина. А сейчас там работали десятки тысяч строителей. Пустынно и тихо было тогда и на флангах батальона. Теперь на всем протяжении реки Луги, от Финского залива и почти до озера Ильмень, кипела работа: саперные и инженерные части делали на своих участках то же, что и батальон Звягинцева.

И к концу первой недели июля войска, которые Военный совет Северного фронта сконцентрировал на центральном участке Лужского направления, имели перед собой не только оборонительные сооружения, но и густо минированное предполье.

Что касается Звягинцева, то он выполнил и вторую часть возложенной на него задачи. Вместе с замполитом Пастуховым и несколькими бойцами-коммунистами он заложил неподалеку от города Луги, в пунктах, указанных на карте, запасы взрывчатки на случай, если здесь придется действовать партизанам...

Всю дорогу из леса обратно в штаб батальона Звягинцев и Пастухов ехали молча.

Проводив Звягинцева до его палатки, Пастухов сказал:

— Что ж, товарищ майор, очевидно, вы сейчас будете писать донесение, а я пойду к бойцам.

— Погоди, Пастухов, — хмуро ответил Звягинцев, — донесение написать успею. Зайди.

В палатке было темно.

Звягинцев зажег фонарь "летучая мышь", стоящий на вбитом в землю одноногом стопе, и присел на кровать, застеленную серым армейским одеялом.

— Садись, — кивнул он Пастухову на табуретку и, когда старший политрук сел, спросил: — О чем ты думаешь?

Тот слегка развел руками:

— Помыться надо. Одежду почистить. С бойцами поговорить.

— Не верю, — печально покачал головой Звягинцев, — не об этом думаешь, товарищ Пастухов...

Минуло немногим больше недели с тех пор, как Звягинцев познакомился с этим низкорослым большеголовым человеком, однако казалось, что с того дня, как он встретил его у Средней Рогатки, прошли долгие месяцы.

— Не верю, старший политрук, другие сейчас у тебя в голове мысли, — повторил Звягинцев.

— Какие же? — усмехнулся Пастухов. — Задание выполнено, время еще раннее, можно отдохнуть пару часов.

— И это все? А о том, что означает приказ заложить в лесу запасы взрывчатки не только перед нашими укреплениями, но и позади них, ты не думаешь?

— Что ж, думаю и об этом, — спокойно ответил Пастухов. — Только я полагаю, что на войне должна быть предусмотрена любая возможность. Пре-ду-смот-ре-на! — медленно, по слогам произнес он и добавил: — И если мы любую, даже самую страшную возможность не предусмотрим, то нам этого не простят. Ни народ, ни партия. И кроме того... есть вещи, которые надо делать, но о которых не надо много говорить...

"Как все просто у него получается, — с горечью подумал Звягинцев, — об этом можно говорить, о том — не надо, все для него ясно... Вот и сейчас... По существу он, конечно, прав. Разумеется, на войне надо все предусмотреть — это аксиома... Но ведь есть и реальность, которую трудно уложить в слова, есть горечь, страдания, которые трудно перевести на язык формул..."

У Звягинцева не было оснований быть недовольным Пастуховым — он, Пастухов, не покладая рук работал вместе с бойцами, причем брался за самую тяжелую физическую работу.

Однажды Звягинцев хотел сказать ему, что заместитель комбата не должен превращаться в рядового бойца, но тут же понял, что упрек этот был бы несправедливым, потому что любой перерыв в работе Пастухов использовал для исполнения своих прямых обязанностей. Однако способность Пастухова сводить самые сложные проблемы к простым, даже элементарным истинам раздражала Звягинцева.

"Подумать только, — мысленно негодовал он, — мы только что заложили взрывчатку в каких-нибудь полутораста километрах от Ленинграда, позади линии обороны, которую сами строим. Ребенку ясно, что это означает. А он спокойно рассуждает о пользе предусмотрительности, точно речь идет об иголке с ниткой, которые берет с собой в поход запасливый боец... Конечно, он прав, много говорить об этом не надо. Но не думать..."

Не думать об этом Звягинцев не мог.

— Разрешите? — раздался голос дежурного по батальону.

Войдя в палатку, младший лейтенант с красной повязкой на рукаве доложил, что командир отступающего с юга подразделения хочет видеть кого-либо из командования, а комбата на месте нет.

— Пусть войдет, — угрюмо сказал Звягинцев.

Он уже заранее чувствовал неприязнь к этому командиру, который ведет своих бойцов в тыл.

— Я, пожалуй, пойду, — сказал Пастухов, вставая.

— Нет, погоди, — остановил его Звягинцев. — Погоди, старший политрук! Может быть, попробуешь разъяснить герою насчет предусмотрительности, у тебя это здорово получается!

Пастухов послушно сел на свое место.

Через мгновение в палатку вошел лейтенант. Вскинув руку к пилотке и тут же резко опустив ее, он застыл на пороге...

— Драпаете?! — едва взглянув на него, сказал Звягинцев. — Вот закрыть бы проход, чтобы знали: впереди — враг, позади — мины!..

Лейтенант ничего не ответил.

Оглядев его, Звягинцев с невольным удовлетворением отметил, что человек этот по своему виду резко отличается от тех отступающих бойцов и командиров, с которыми ему приходилось встречаться в первые дни.

Лейтенант был неимоверно худ, небрит, однако туго перепоясан, с автоматом в руках. На пилотке его темный след от, видимо, потерянной звездочки был жирно обведен синим химическим карандашом.

— Откуда? — угрюмо задал вопрос Звягинцев, тот самый вопрос, с которым он уже не раз в эти дни обращался к идущим с юга людям — военным и гражданским.

— Из-под Риги, — ответил лейтенант. У него был хриплый, простуженный голос.

— Из-под Риги, — усмехнулся Звягинцев и бросил мимолетный взгляд на Пастухова. — Я вас спрашиваю, когда в последний раз соприкасались с противником? Не от Риги же вы драпаете, надеюсь?

— Нет, драпаем из-под Острова, — в тон ему ответил лейтенант и посмотрел на Звягинцева зло и отчужденно.

— На меня крыситься нечего, я не немец, — сказал Звягинцев, — на врага злость надо было иметь. Чем командовали?

— Взводом, ротой, батальоном.

— За какие подвиги такое быстрое продвижение?

— Немец помог, — прежним тоном ответил лейтенант. — Ротного убили — стал ротным. Комбата убили — стал комбатом.

— Где в последний раз вели бой с врагом?

— На старой границе.

— Так почему же вы сейчас стоите здесь?! Уж если на новой границе не остановили, то хоть бы на старой! — не в силах сдержать горечь, воскликнул Звягинцев, понимая всю бесполезность этого разговора.

— Я стою сейчас перед вами, товарищ майор, потому что там не устоял. И сказать мне вам больше нечего, — ответил лейтенант.

Звягинцев пристально посмотрел на него. Лейтенант говорил резко, как человек, который сделал все, что от него зависело.

Среди отступавших Звягинцев видел разных людей. Одни громко радовались, что вышли к регулярным частям Северного фронта, кое-кто едва сдерживал слезы. Другие поспешно, сбивчиво и с явным желанием оправдаться рассказывали о численном преимуществе немцев, об их танках и самолетах...

Но этот лейтенант был совсем иным. Казалось, он был весь налит злобой — на врага, на себя, на Звягинцева, который, будучи здесь, в тылу, пытается его стыдить.

— Сколько с вами людей? — спросил Звягинцев.

— Весь батальон.

— Вот как?!

— Только людей в батальоне осталось меньше, чем должно быть в роте. — Лейтенант криво усмехнулся и добавил: — Остальные лежат. И больше не встанут.

В голосе его была нестерпимая боль.

— Так... — глухо сказал Звягинцев. — Ладно, лейтенант. Сейчас ваших людей покормят, потом проведут в тыл, на переформирование. Идите.

— Я не за продовольствием пришел, — сказал лейтенант, не двигаясь с места, — мне доложить надо. Там у нас один гражданский есть, в лесу подобрали. У немцев был, теперь в Ленинград пробивается. Настаивает, чтобы провели к кому-нибудь из старших командиров. Говорит, задание у него важное.

— Ладно. С вами пойдет дежурный. Пусть приведет.

Лейтенант ушел.

Звягинцев вспомнил о безмолвно сидящем Пастухове.

— Что ж молчал, старший политрук? Прочел бы лекцию, что драпать на север... не положено, что Суровцев не так воевал...

Пастухов поднял свою большую голову и, точно не слыша слов Звягинцева, проговорил:

— Товарищ Звягинцев, как вы могли сказать ему это?

— Что? — не понял Звягинцев, удивленный подчеркнуто гражданской формой обращения к нему старшего политрука.

— Ну, этому лейтенанту. Насчет того, чтобы закрыть проход.

Звягинцев уже забыл об этих в сердцах вырвавшихся у него словах и, не понимая, к чему клонит Пастухов, сказал:

— Нечего придираться к пустякам. Всем ясно, что закрыть или открыть проход зависит не от меня.

— Верно, — согласился Пастухов, — но дело сейчас в другом. Вам действительно не жалко этих людей?

Звягинцев встал, коснувшись теменем брезента палатки, и резко сказал:

— Дело не в том, жалко или не жалко! Я военный человек и мыслю по-военному. Меня учили, кормили, одевали и обували за счет народа для того, чтобы я, когда будет надо, защитил этот народ от врага.

— А если оказались не в состоянии? Не в силах? — мягко спросил Пастухов.

— Тогда — смерть. Мертвые сраму не имут!

— Красиво, товарищ Звягинцев, сказано, красиво... А вы их, мертвых, считали? Мало, думаете, в землю легло? — печально покачал головой Пастухов. — Товарищ майор, поймите меня. У нас разные дороги. Мне с моим батальоном всю войну воевать, вас, как работу окончим, наверняка обратно в штаб отзовут. Вот я и думаю, вдруг возле вас другого Пастухова не окажется, чтобы сказать: нельзя так о людях говорить. Даже сгоряча — нельзя!

— Вы слышали речь Сталина, — сказал Звягинцев. — Партия призывает нас к истребительной войне. Или враг нас, или мы его.

— Верно. И все это понимают. Но пока что отступают. Отступают, товарищ Звягинцев! — с горечью повторил Пастухов. — Вы думаете — почему? Родину свою не жалеют? Власть советскую разлюбили? За жизнь свою дрожат? Ведь не может же вам прийти такое в голову! Я вот за эти дни с десятками людей из тех, что отступают, переговорил и понял...

— Ну, что ты такое понял, какое открытие сделал, скажи! — запальчиво произнес Звягинцев.

— Простое открытие, товарищ майор, очень простое. Сильнее нас пока немец. Вы в небо посмотрите, когда их самолеты над нашими строителями висят, — сколько "ястребков" на десяток "мессеров" приходится? Один? Два? Слишком велик перевес врага. Так что же теперь, мины своим в тылу расставлять? Пройдет время, люди привыкнут, научимся воевать. И отступать без приказа будут только трусы. Но сегодня... Ведь на столько же у нас трусов, товарищ майор!

— Не понимаю тебя, старший политрук, вот убей бог — не понимаю. Враг к Ленинграду прет, а ты объективные причины ищешь.

— К Ленинграду мы врага не пустим, — твердо произнес Пастухов. — Но "мы" — это не значит "я и майор Звягинцев". Подумайте, что значили бы наши минные поля, если бы тысячи людей не строили за ними оборонительные сооружения? И что значили бы эти сооружения, если бы за ними не стояли наши воинские части? А теперь я хочу вам вопрос задать, товарищ Звягинцев: почему они не бегут?

— Кто "они"?

— Ну вот те, что строят. Сна-отдыха не знают, на руках волдыри кровавые, крыши над головой нет, дожди их поливают, самолеты немецкие день и ночь бомбят, а они... не уходят. В чем дело? Люди понимают, — нет, не просто понимают, каждой частицей своего тела, души чувствуют, что за ними их дети, их город, их дома, вся их жизнь. И уйти — значит отдать и предать все это. Вот я и думаю, что когда каждый боец, где бы он ни стоял, почувствует, что за ним — не где-то там, а в двух шагах, рядом, его жена, сын, дочь, его дом. Родина — все, чем он жив, — тогда он не отступит. Где бы он ни стоял — все равно за ним, в двух шагах!

— Но когда же, когда?! — с горечью воскликнул Звягинцев. — Уже не первый день идет война, а враг все наступает...

— А вам не кажется, что этот лейтенант уже совсем не похож на тех "отступленцев", с которыми мы встречались так недавно? Неужели вы этого не заметили?.. Вы спрашиваете: почему я молчал? Да потому, что не было необходимости говорить. Этому лейтенанту и так все ясно. Он уже свой университет прошел... А теперь, товарищ майор, — сказал Пастухов уже официально, точно желая подчеркнуть, что весь их предыдущий разговор выходил за рамки военной субординации, — разрешите идти.

И он сделал шаг к выходу из палатки.

Звягинцев пошел за ним. Когда они оба вышли, Звягинцев неуверенно и точно извиняясь сказал:

— Что ж, очевидно, вы правы. Но бывают моменты, когда человеку трудно справиться...

— Но надо! — твердо ответил Пастухов. — Именно в эти моменты и надо...

Он приложил руку к пилотке и ушел.

Стоя у палатки, Звягинцев еще издали заметил, как в сопровождении дежурного младшего лейтенанта к нему приближается высокий, широкоплечий человек.

На нем был гражданский костюм, весь измазанный засохшей болотной грязью, туфля на одной ноге перевязана веревкой, поддерживающей наполовину оторванную, щелкающую на каждом шагу подметку, лицо покрывала густая щетина.

Подойдя к Звягинцеву, человек этот сказал сиплым голосом:

— Товарищ командир, мне нужно как можно скорее попасть в Ленинград. Я имею важное секретное задание.

Он произнес эти слова торопливо, точно боясь, что ему не дадут договорить.

Первой мыслью Звягинцева было направить его в Особый отдел дивизии. Он хотел уже отдать соответствующее распоряжение стоящему неподалеку дежурному, но еще раз взглянул на стоящего перед ним человека и вдруг, еще сам не веря себе, проговорил:

— Вы... Анатолий?

Тот отступил на шаг, поморгал, точно пытаясь убедиться, что видит именно Звягинцева, и дрожащим голосом проговорил:

— Да... да! Ведь мы знакомы, товарищ майор!..

Сам не сознавая, что делает, Звягинцев вцепился Анатолию в плечо и, едва выговаривая слова, спросил:

— Вера!.. А где же Вера?..

— Вера?.. — переспросил Анатолий.

— Я вас спрашиваю, где Вера? Ведь вы были с ней!

Анатолий молчал, мучительно решая, что ответить.

С того момента, как он, скитаясь по лесу, встретил группу отступающих советских бойцов во главе с лейтенантом, прошло два дня. Разве не могло быть, что и Вере удалось каким-то чудом уйти от немцев и она уже в Ленинграде?.. Что же делать, что отвечать? Рассказать, как он пытался защитить ее от немцев, как его избили, выволокли с чердака, и поэтому он не знает и не может ничего знать о ее дальнейшей судьбе?

Анатолий молчал. Он вспомнил, как шел по пустынной деревенской улице в сопровождении немецкого солдата. Откуда-то доносились редкие выстрелы, обрывки немецкой речи, чей-то плач...

...Как только Анатолий вышел из той страшной избы, его вырвало. В ушах звенело, он стоял, опершись руками о забор, содрогаясь от приступов рвоты. Сквозь звон в ушах до него доносились слова стоящего за спиной солдата: "O, Schwein! O, russisches Schwein!" [Свинья! Русская свинья! (нем.)] — но все это было ему безразлично.

Несколько минут тому назад Анатолий был вне себя от радости. Переводчик сказал ему: "Господин майор Данвиц одобряет ваше поведение. Он дал приказание — вы есть свободен. Он отпускает вас на Ленинград. Он приказывает вам рассказать всем — вашим родным и знакомым, что немецкий армия Судет Ленинград очень быстро. Он найдет вас там. А теперь — идите". Потом переводчик сказал несколько слов по-немецки одному из солдат, и тот, подойдя к Анатолию, подтолкнул его к двери.

Почувствовав облегчение после того, как его вырвало, Анатолий медленно шел, вздрагивая от прикосновения к своей спине дула автомата. Им овладел страх. Он думал о том, что следующий за ним по пятам немец наверняка получил приказание вывести его на окраину деревни и там расстрелять. То, что переводчик сказал ему, Анатолию, по-русски, ничего не значило. Теперь он был уверен, что немцы обманули его, просто захотели избавиться от крика, слез, от мольбы о пощаде! Может быть, сейчас или минутой позже за его спиной прогремит выстрел, или он вообще не услышит выстрела, — говорят, что тот, в кого попадает пуля, ничего не слышит, только чувствует удар, резкий удар...

Анатолий замедлил шаг и, с опаской повернув голову, взглянул на идущего сзади немца. Но тот молча ткнул в него автоматом и сказал негромко и равнодушно:

— Vortwarts! Vortwartsl Schnell! [Вперед! Вперед! Быстро! (нем.)]

Они вышли на окраину деревни. В предутренних сумерках Анатолий различал силуэты немецких солдат, приглушенную немецкую речь, несколько раз неожиданно появлявшиеся из-за деревьев автоматчики преграждали ему дорогу, но шедший сзади солдат произносил несколько отрывистых слов, и автоматчики отходили в сторону.

Они вышли на проселочную дорогу. По обе ее стороны темнели воронки, наполненные черной водой, громоздились обломки разбитых, искореженных грузовиков. Где-то далеко впереди взлетела и рассыпалась зелеными брызгами ракета. Откуда-то донесся женский крик...

И тогда Анатолий остановился как вкопанный, — в это мгновение он вспомнил о Вере.

Да, да, он вспомнил о ней только сейчас. С того момента, как, кинувшись ей на помощь, он получил удар сапогом в живот и был вышвырнут с чердака на лестницу, Анатолий уже не думал о Вере. Страх за собственную жизнь вытеснил из его сознания все...

И лишь сейчас незнакомый, протяжный тоскливо-безнадежный женский крик как бы связал в сознании Анатолия настоящее с прошлым, и он с ужасом подумал о том, что где-то там, позади, осталась одна, беззащитная Вера.

Сам не сознавая, что делает, Анатолий резко повернулся и бросился назад, мимо растерявшегося от неожиданности солдата.

Он услышал резкое: "Halt! Halt!", потом несколько выстрелов, взвизгивание пуль и упал со всего разбега плашмя, уверенный, что убит.

Но он не был убит. Подбежавший солдат больно пнул его ногой, приговаривая: "Auf! Auf!" Анатолий поднялся, удивляясь тому, что жив. Он не знал, что солдат стрелял поверх его головы, недоумевая, куда и за каким чертом бросился бежать обратно в деревню этот истеричный русский парень. Анатолий схватил солдата за рукав и стал, мешая русские слова с немецкими, сбивчиво захлебываясь, говорить ему, что там, в деревне, осталась девушка, которую надо во что бы то ни стало найти, взять с собой. При этом он одной рукой гладил рукав солдата, стараясь умиротворить его, а другой отводил в сторону направленный ему в живот ствол автомата.

Но солдат, видимо, ничего не понял из путаной речи Анатолия.

Несколько мгновений он недоуменно слушал его, потом сказал:

— Welches Madchen? Was fur eine Dummheit! Schweigen! [Какая девушка? Что за глупости! Молчать! (нем.)]

Он резко повернул Анатолия в сторону, противоположную деревне, и больно толкнул его прикладом автомата в спину.

Они прошли по дороге еще несколько десятков метров. Впереди светлела покрытая высокой травой опушка, за которой густой, неразличимой стеной стоял лес.

— Leg dich bin! Kreiche! [Ложись! Ползи! (нем.)] — приглушенно сказал немец.

Анатолий лег на живот и неумело пополз вперед.

С трудом преодолев несколько метров, он, не поднимаясь, со страхом обернулся и увидел, что сзади никого нет. Ветер донес до него слова невидимого уже солдата:

— Kreiche! Die Russen sind dort! [Ползи! Русские там! (нем.)]

Вне себя от радости Анатолий хотел было вскочить, чтобы бежать вперед, но тут же понял, что его могут убить. Он еще плотнее прижался к земле, посмотрел на темнеющую впереди безмолвную громаду леса и вдруг почувствовал, что у него нет больше сил не только встать, но и ползти.

Он лежал в тишине, наслаждаясь покоем и сознанием, что всего лишь несколько десятков метров отделяют его от своих.

Анатолий представил себе, как увидит родные русские лица, услышит русскую речь... Он закрыл глаза, прижал лицо к мягкой душистой траве, и ему показалось, что он уже в Ленинграде, подходит к своему дому, видит бегущих ему навстречу отца, мать...

И в это мгновение он снова подумал об оставшейся там, позади, Вере.

"Что с ней, что с ней?!" — мысленно воскликнул Анатолий, сознавая, что оставил ее там, в чужом, страшном мире, в этом четвертом измерении. Сначала он подумал обо всем этом безотчетно. Но потом мысли его стали приобретать некую последовательность. И тогда Анатолий представил себе, что уже очень скоро ему надо будет ответить на страшный вопрос: "Где Вера?"

Кому? Он еще сам не знал кому. Наверное, в первую очередь Вериным отцу и матери. Ведь ему придется увидеть их там, в Ленинграде. Придется?.. Ну конечно, ведь он же пойдет к ним, обязательно пойдет, в первый же день, как вернется!

Но для чего? Для того, чтобы рассказать обо всем, что произошло с ней, об этом кошмаре?! Как он сможет убедить их в том, что ничем не мог помочь Вере, что пытался защитить ее, бросился в драку, но ничего не мог сделать один, без оружия...

Но, может быть, произошло невероятное? Может быть, Вера уже дома? Может быть, ей удалось тогда выбраться из этой ужасной избы? После того, что немцы сделали с Верой, она уже была им не нужна. И, может быть, она сумела уйти из села незамеченной, пробраться к нашим и теперь рассказывает отцу и матери о том, как погиб он, Анатолий?

При этой мысли он почувствовал облегчение. Ну, разумеется, Вера уверена, что его расстреляли. Разве он не бросился защищать ее? Разве его не выволокли на ее глазах, избивая, немецкие солдаты? Разве она не слышала выстрелов?..

Ведь он только чудом остался жить. Вера не могла знать, что произошло потом.

А если бы знала?

Внезапно события минувшей ночи встали перед глазами Анатолия. Он до боли жмурился, вдавливая лицо в траву, в землю, чтобы избавиться от кошмарного видения, но оно не исчезало.

Он снова видел себя в той ярко освещенной комнате. Он глядел в окровавленное лицо Кравцова, в его остановившиеся, остекленевшие глаза, слышал его слова: "Стреляй, ну, стреляй же, сволочь!.."

Он видел себя лежащим на полу и судорожно обхватившим руками сапог немецкого майора, снова и снова переживал и страх смерти и позор унижения, с ужасом сознавая, что был другим, совсем другим, таким, каким никогда, даже в кошмарном сне, не мог представить себя.

И Анатолию вдруг почудилось, что все происшедшее ночью наложило на него какую-то печать. И когда он окажется среди своих, все заметят по выражению лица, по глазам в нем эту перемену, заметят по каким-то признакам, о которых он, Анатолий, даже не будет знать.

"Нет, нет, я не стрелял в него, нет!" — хотел закричать Анатолий.

Он сознавал, что, лежа здесь, тратит дорогое время, что ему надо добраться до леса, пока не рассвело.

Но какая-то невидимая сила прижимала его к земле, и он лежал на сырой, холодной, покрытой предрассветной росой траве и думал: "Я трус, я негодяй, предатель! На моих глазах опозорили, обесчестили девушку, которая меня любила. Она верила мне. Видела во мне единственную защиту. Она спрашивала: "Ты не бросишь меня?" И я отвечал: "Нет, нет, нет, Вера, родная". А теперь она там, одна, беззащитная, а я здесь, в нескольких метрах от своих, жив, здоров, даже не ранен... В моих руках был пистолет, и я не воспользовался им, не убил врага, хотя бы одного, не выстрелил хотя бы в себя, я плакал, я валялся на полу перед немцами и просил пощады, а потом выстрелил в Кравцова, а потом радовался, что буду жить, и даже не пытался найти Веру..."

Анатолий лежал, охваченный нервной дрожью. Время от времени он приподнимал голову и всматривался в суровый, молчаливый, неподвижный лес, и ему казалось, что тысячи невидимых глаз смотрят на него с гневом и презрением, а он лежит, видимый отовсюду, беспомощный, жалкий, грязный...

Временами ему хотелось вскочить и бежать, но не к лесу, а обратно, туда, откуда пришел, вцепиться в горло первому же встречному немцу, руками, зубами рвать его, душить, очиститься от позора...

Но он понимал, что никогда не найдет в себе силы сделать это. И, в мыслях своих переживая сладость воображаемого очищения, он продолжал лежать неподвижно.

Но постепенно другой, ранее молчавший голос стал сначала тихо, а потом все громче и громче звучать в сознании Анатолия.

"В чем твоя вина, в чем? — спрашивал этот голос. — Разве ты мог спасти Веру от насилия? Разве ты принадлежал в тот момент себе, ей, кому-то еще? Нет, на тебе лежало более важное, более высокое обязательство, — ведь ты не забыл поручения, которое дал тебе Кравцов? Допустим, ты вступил бы в борьбу с немцами, терзавшими Веру. Один, обессиленный после болезни, безоружный против нескольких озверелых вооруженных фашистов. Они уложили бы тебя первой же пулей. Что ж, ты думаешь, твой труп помешал бы им надругаться над Верой? Они просто отшвырнули бы тебя, мертвого, ногой.

Ты и так решился на многое — полез в драку. Все дальнейшее от тебя не зависело. Ты вел себя так, как должен был себя вести. Умело, правдоподобно рассказал о своем происхождении — слово в слово, как учил тебя Кравцов. Выдержал экзамен на сто процентов. Теперь ты коришь себя за то, что, получив в руки пистолет, не выстрелил в ближайшего немца. Ну и что было бы? Тебя расстреляли бы через мгновение. Кравцов же все равно был обречен. Он сам знал это. Знал с той минуты, как встретил Жогина, не сомневался, что этот бывший кулак выдаст его. Именно поэтому он и доверил тебе тайну. И с этой минуты на тебе лежало только одно святое, непреложное обязательство — выжить. В этом заключался твой высший долг.

Но остаться в живых ты мог, только подчиняясь приказанию майора Данвица. Иначе ты был бы расстрелян. И тогда погибли бы оба — и ты и Кравцов. И не мучай себя мыслью, что это ты убил Кравцова. Во-первых, он сам приказал тебе выстрелить. Сам! Он знал, что, если убьешь не ты, убьет другой. Но он понимал, что если спустишь курок именно ты, то останешься жить. Не наверняка. Может быть, один шанс из ста. Все зависело от каприза немецкого майора. Но Кравцов поставил на этот один-единственный шанс. И выиграл. Ты остался жив. Тайна в твоих руках. Приказ выполнен.

Да это и не ты убил Кравцова! Ты ведь закрыл глаза, когда стрелял. Наверняка промахнулся. Это Жогин убил его. Жогин, а не ты.

И уже после всего того, что произошло, ты был не вправе снова рисковать собой, отыскивая Веру. Ты больше не принадлежишь ни себе, ни ей. Пока не выполнишь поручения Кравцова, ты принадлежишь только государству.

А потом... О, потом ты за все отомстишь этим проклятым немцам! Пойдешь добровольцем в армию, в первый же день, в первый же час после того, как доберешься до Ленинграда и выполнишь поручение. Будешь драться в первых рядах. Первым пойдешь в разведку, в атаку!.. Но пока главное — это выжить. Добраться до Ленинграда. Прийти в Большой дом на Литейном. Увидеть майора Туликова. Сказать ему... сказать ему..."

Анатолий почувствовал, как на лбу его выступил холодный пот. Он забыл слова, которые должен был произнести при встрече с Туликовым. Но тут же вспомнил. Напряг всю свою память, восстановил весь тот разговор с Кравцовым: на опушке леса и вспомнил. Вот они, эти драгоценные слова: "Товары завезены, магазин откроется в положенный час". "Только бы не забыть их опять, только бы не забыть", — стучало в дисках Анатолия. Он непрерывно повторял про себя: "Товары завезены... магазин откроется... товары завезены... магазин откроется..."

Анатолий успокаивался по мере того, как произносил эти магические слова. Они вливали в него силу. Они придавали иной смысл, иную окраску всем его поступкам. Он уверял себя, что он ни одной минуты не был трусом! Он просто выполнял боевой приказ. Ради этого притворялся, вынужденный вести с немцами унизительную игру. Разумеется, если бы не приказ, если бы не сознание, что ты являешься единственным обладателем государственной тайны, с которой наверняка связан исход какой-то важной военной операции, ты вел бы себя иначе. Ощутив в своей руке пистолет, ты знал бы, в кого стрелять.

Но приказ есть приказ. Дисциплина превыше всего. Цель оправдывает средства. Если бы Кравцов воскрес, он бы наверняка одобрил твое поведение. С первой минуты до последней. Начиная с того момента, когда ты заплакал, стремясь ввести немцев в заблуждение, и кончая тем, когда выстрелил...

Нет, нет, убеждал себя Анатолий, ты не был трусом! Наоборот, ты вел себя как умный, хитрый, предусмотрительный разведчик. Тебе не в чем упрекнуть себя. То, что погиб Кравцов, то, что осталась у немцев Вера, — это, конечно, трагично, но война не бывает без жертв...

Так говорил себе Анатолий, постепенно внутренне приободряясь.

На мгновение при мысли о Вере его вновь охватил стыд, но он тут же подавил это чувство. "Я ничего не мог сделать, — сказал он себе, — ничего. У меня был единственный шанс спастись, и я не имел права рисковать. Никто и никогда не сможет упрекнуть меня ни в чем. Ни Вера, если даже узнает все до конца, ни Кравцов, если бы воскрес из мертвых".

В эти минуты он верил в то, что сумеет оправдаться перед собой и перед людьми.

Он поднял голову и посмотрел на безмолвный лес, — на этот раз посмотрел без страха, без опасения за свою дальнейшую судьбу.

Почувствовав прилив сил, Анатолий энергично пополз вперед...

И вот он молча стоял перед Звягинцевым, со страхом и отвращением вспоминая все, что произошло, и думал: "Нет, нет, ни в коем случае! Ничего рассказывать не надо. Этот Звягинцев влюблен в Веру. Он не простит мне, что я оставил ее там, у немцев..."

На мгновение Анатолий ощутил чувство мужской гордости от сознания, что Вера предпочла именно его. Но тут же выкинул эту мысль из головы. Он взглянул на Звягинцева и понял, что больше медлить с ответом нельзя.

"Задание, — решил он, — задание! В этом сейчас выход, только в нем якорь спасения!"

— В данную минуту я ничего не могу сказать о Вере, — наконец произнес он, своим тоном давая понять, что и она, Вера, каким-то образом причастна к порученному ему делу, — я уже сказал, что имею секретное задание. И до тех пор, пока не выполню его, ничего не имею права говорить.

Он понизил голос и, наклоняясь к Звягинцеву, произнес:

— Мне надо как можно скорее быть в Большом доме.

— Но скажи мне хотя бы одно, — с отчаянием и мольбой воскликнул Звягинцев, — она... в безопасности?..

Ему хотелось спросить: "Жива?" — но выговорить это слово он был не в состоянии.

— Конечно, с ней все в порядке, она, может быть, уже и дома, — сказал Анатолий, пытаясь этими словами убедить, успокоить не только Звягинцева, но и самого себя. — А сейчас прошу вас только об одном: помогите добраться до Ленинграда...

Был уже полдень, когда попутная полуторка доставила Анатолия на южную окраину Ленинграда.

Он вылез из кузова, где сидел между пустыми, гремящими бочками из-под бензина, и, с трудом передвигая затекшие ноги, медленно пошел к трамвайной остановке.

По дороге к Ленинграду он мучительно размышлял, куда ему следует прежде всего направиться: в Большой ли дом на Литейном, туда ли, где жила Вера, или до всего этого домой, на Мойку?

С одной стороны, Анатолий понимал, чувствовал, что, только посетив управление НКВД, он сможет снова обрести уверенность в себе, так сказать, легализоваться и уже не бояться смотреть людям в глаза. Основная версия, которой Анатолий решил твердо придерживаться, сводилась к тому, что ему удалось удрать от немцев. Его выволокли с чердака, заперли в какой-то неохраняемый сарай, откуда ему удалось выбраться, выломав одну из ветхих досок, потом он ползком пробрался в лес, где после двухдневных скитаний и встретил советских бойцов.

Однако Анатолия тревожило то обстоятельство, что он не знал дальнейшей судьбы Веры. Ведь ей каким-то образом могло стать известно, что с ним в действительности произошло после того, как их разъединили. И если Вере удалось добраться до Ленинграда, то идти в НКВД, предварительно не повидавшись с ней, было явно рискованно.

И вот теперь он медленно шел к трамвайной остановке, так и не приняв окончательного решения, куда ему направиться в первую очередь.

И вдруг Анатолий заметил, что встречные прохожие смотрят на него внимательно и настороженно. Он не сразу понял, что причина этих подозрительных взглядов — его вид: разорванные, покрытые грязными пятнами и присохшими кусками болотной тины брюки, такой же грязный пиджак и многодневная щетина на его лице. А когда понял, то решил немедленно: прежде всего надо ехать домой.

Он представил себе, как увидит мать, отца, примет ванну, переоденется, и ему подумалось, что, оказавшись в стенах своей квартиры, вымывшись, надев свежее белье, он как бы отгородится от всего того, что с ним произошло, от недавнего прошлого, очистится, станет прежним Анатолием.

"Домой, скорее домой, потом к Вере, а уже затем туда, на Литейный!.."

Он быстрыми шагами, почти бегом направился к остановке, сел в идущий к центру трамвай, нашел завалявшуюся в кармане пиджака монетку, взял билет и, оставшись на задней площадке, прижался лицом к стеклу.

Он смотрел на город и не узнавал его. Ленинград был не таким, каким вспоминал его Анатолий в последние дни.

Он увидел, что на хорошо знакомых площадях стоят обнесенные бруствером из мешков с песком зенитные орудия, что в скверах на высоте трех-четырех метров над землей застыли привязанные тросами огромные диковинные баллоны, похожие на дирижабли, а под ними вповалку спят красноармейцы, увидел, что с детства знакомые памятники теперь обшиты деревянными каркасами. Несколько раз трамвай обгонял колонны бойцов и людей в гражданской одежде, но с винтовками за плечами в пиджаках, перепоясанных ремнями.

Анатолию показалось, что он попал в какой-то незнакомый ему, чужой город, и стал снова думать о доме, о своей квартире — единственном месте, где наверняка ничто не изменилось, где можно почувствовать себя так, как прежде.

На углу Литейного и Невского Анатолий вышел из вагона и торопливо, держась стен домов и стараясь не привлекать к себе внимания прохожих, пошел, почти побежал по направлению к Мойке. Сердце его заколотилось, когда он увидел знакомый подъезд. Несколькими прыжками преодолел он широкую лестницу и надавил кнопку звонка.

...Услышав звонок, Федор Васильевич Валицкий бросился в переднюю. Вот уже несколько дней подряд он, к удивлению жены и работницы, едва заслышав звонок или стук в дверь, сам спешил открывать.

Так и на этот раз он выбежал в прихожую первым, торопливо повернул защелку старинного английского замка и распахнул дверь.

Несколько мгновений он стоял ошеломленный, глядя на сына остекленелыми глазами, и вдруг громко, даже визгливо закричал:

— Анатолий! Толя... Толя!

Все смешалось в голове Анатолия. Как в тумане, он видел бегущих к нему мать и тетю Настю... И внезапно почувствовал себя ребенком, растерянным, беспомощным. Он был снова дома, все страшное осталось позади. Анатолий всхлипнул и громко зарыдал. Он плакал, судорожно ловя ртом воздух, и слезы текли по его грязному, заросшему щетиной лицу.

В первые минуты Анатолия охватило непреодолимое желание рассказать отцу все, что произошло с ним в эти дни.

Но он сдержался, а потом, приняв ванну, не спеша побрившись и плотно позавтракав, решил не торопиться с рассказом до тех пор, пока не побывает у Веры и на Литейном. Поэтому он сослался на неотложные дела и пообещал по возвращении подробно рассказать всю свою "одиссею".

Анатолий уже направился к двери, но вдруг вспомнил, что у него нет никаких документов, — паспорт и студенческий билет остались в горящем поезде.

Вернувшись в свою комнату, он достал из письменного стола приписное свидетельство, в котором говорилось, что он, Анатолий Федорович Валицкий, 1918 года рождения, состоит на военном учете и имеет отсрочку до окончания высшего учебного заведения. Теперь надо найти комсомольский билет. Анатолий хорошо помнил, что и свидетельство и билет лежали вместе в левом дальнем углу ящика. Однако свидетельство Анатолий нашел там, где оставил, а билета не было. Он стал поспешно рыться в тетрадях и блокнотах с записями лекций, ими был набит весь ящик, и вдруг с облегчением увидел, что комсомольский билет лежит с самого верху, прикрытый каким-то листком бумаги.

Анатолий схватил билет, торопливо перелистал его, с удовлетворением увидел, что взносы уплачены по июль, — уезжая, он заплатил их за месяц вперед.

Сунув комсомольский билет и свидетельство в карман, он поспешно вышел из дому.

Он шел к Вере, убеждая себя, что она вернулась, что он сейчас увидит ее. Он опишет ей во всех подробностях, как его били и истязали, как ему удалось бежать, вырваться от немцев... Он столько раз уже произносил мысленно эти слова, что постепенно сам поверил в эту свою версию. Он почти бежал к трамвайной остановке. В эти минуты ему казалось, что любит Веру и действительно готов защитить ее даже ценой собственной жизни.

...Быстро поднявшись на второй этаж дома, Анатолий постучал в дверь. Ему никто не ответил. Он постучал снова, уже настойчиво — никого.

Как же быть? Что делать? Он не может уйти, не узнав, вернулась ли Вера. Он снова заколотил в безмолвную дверь. И вдруг услышал за спиной голос:

— Вам кого?

В испуге Анатолий обернулся и увидел, что дверь в соседнюю квартиру открыта и на пороге стоит, опираясь на костыль, старик в пижаме. Он недоуменно глядел на Анатолия через сползшие на нос очки в старомодной оправе.

— Мне... мне Королевых! — поспешно ответил Анатолий.

— А кого именно? Если Ивана Максимовича, то он на заводе, а Анна Петровна ушла куда-то, наверное, в магазин.

— А Вера? — вырвалось у Анатолия, и он весь сжался в ожидании ответа, точно игрок, сделавший огромную ставку и теперь боящийся взглянуть в свои карты.

— Вера? — переспросил старик. — Нету ее. Как перед войной уехала, так и не возвращалась.

— Вы... уверены? — чуть слышно произнес Анатолий.

— В чем уверен-то? — недовольно проговорил старик. — Насчет дочки? А как же! Только сегодня утром с Анной Петровной разговаривал.

— Хорошо. Спасибо... — пробормотал Анатолий и бросился вниз по лестнице.

— Подождите! — громким надтреснутым голосом окликнул его старик. — Кто вы будете, как передать-то? Анна Петровна скоро вернуться должна, подождите!

И он зачем-то постучал костылем по каменному полу лестничной площадки.

Но Анатолий был уже внизу. Он почти бежал, боясь встретиться случайно с матерью Веры.

"Что же мне теперь делать, как поступить? — в отчаянии думал Анатолий, идя по улице. — Я в Ленинграде, а она не вернулась!.. Но я ни в чем не виноват перед Верой. В ином случае разве я пошел бы к ней, разве стремился бы ее увидеть?.. Ведь я же люблю ее, люблю!" — мысленно повторял Анатолий.

Может быть, в эти минуты он и впрямь любил Веру, потому что воспоминания о ней связывали Анатолия не только с той страшной ночью, но с мирным временем, когда все было так ясно и просто. Вера была для него как бы мостом в прошлое.

Потребность в таком мосте Анатолий ощущал с каждым своим шагом все больше и больше. Потому что он стал чувствовать себя как-то неуютно на ленинградских улицах. Он ощущал себя отчужденным от людей в военной форме, торопливо шагавших по тротуарам, застывших у зениток, от тех, кто в пиджаках или армейских гимнастерках проходил строем по улицам...

Да, весь этот город, изрытый щелями и траншеями, забаррикадированный мешками с песком, деревянными щитами, стены его домов, покрытые военными плакатами, — все это казалось Анатолию мрачным, чужим и даже глухо враждебным. Он попытался убедить себя, что через два-три дня это ощущение пройдет, что все изменится после того, как определится его дальнейшая судьба и он приспособится к тому, чем живет сейчас Ленинград, но, размышляя об этом, все более и более чувствовал себя каким-то неприкаянным.

И только тогда, когда Анатолий добрался наконец до большого серого здания, выходящего на Литейный проспект и улицу Воинова, он вздохнул с облегчением. Отыскав подъезд с черной узкой табличкой "Бюро пропусков", он открыл тяжелую дверь.

Он очутился в большой прямоугольной комнате, стены которой были окрашены серой масляной краской. В стене, противоположной входной двери, были прорезаны окошки, полуприкрытые изнутри деревянными ставенками. На другой стене висели черные плоские телефонные аппараты. Анатолий подошел к одному из них, снял трубку, услышал, как мужской голос произнес: "Коммутатор", — и, едва сдерживая волнение, робко сказал:

— Пожалуйста, соедините меня с майором Туликовым.

...Из здания Управления НКВД Анатолий вышел уже под вечер.

Все оказалось сложнее, чем он предполагал. Он думал, что дело займет несколько минут — он повторит сказанные Кравцовым слова: "Товары завезены, магазин откроется в положенный час", — и все.

Ему удалось придумать правдоподобную, как будто исключающую дополнительные вопросы версию. Он и Вера расстались с Кравцовым в деревне. Пошли ночевать в разные избы. Ночью нагрянули немцы. Его вытащили из избы, бросили в сарай. Но сарай был ветхий. Он сумел выбраться, оторвав доску, задами пробраться в лес...

Однако Анатолию пришлось не только подробно рассказать Туликову, а потом еще какому-то человеку в штатском, где и когда он и Вера встретились с Кравцовым, но потом изложить на бумаге все, что он говорил.

Но и этим дело не ограничилось. Майор Туликов, пожилой усатый человек, скорее похожий на рабочего, чем на чекиста, предложил Анатолию указать на карте район, где произошла встреча с Кравцовым, и место, где был брошен в воду чемодан. А потом его попросили нарисовать по памяти план той местности, где все это происходило.

Тем не менее все кончилось хорошо. Туликов пожал Анатолию руку и поблагодарил за помощь. Потом спросил:

— Ну, а что дальше будешь делать, Анатолии? Пойдешь в армию?

— Конечно, в армию! — с радостным облегчением воскликнул Анатолий и тут же подумал, что не худо бы воспользоваться случаем и попросить содействия в получении новых документов. И тогда, сам в эту минуту веря в искренность своей версии, он сказал, что хотя по указанию Кравцова там, в лесу, и уничтожил свой паспорт и студенческое удостоверение, однако комсомольский билет сохранил, запрятав его под подкладку пиджака.

С этими словами Анатолий вынул из кармана серую книжечку и положил ее на стол перед Туликовым.

Майор взял билет, полистал и медленно произнес:

— Сохранился в порядке...

Сердце Анатолия забилось сильнее. "Может быть, мне не следовало показывать ему билет, — подумал он, — надо было только упомянуть о нем, а не показывать, ведь не исключено, что он может как-то определить, носил ли я этот билет запрятанным или нет... И зачем я заговорил о том, что уничтожил остальные документы? Надо было сказать, что они сгорели в поезде..."

— Молодец, что сохранил комсомольский документ, — произнес майор почти торжественно и протянул билет Анатолию.

Тот схватил его обрадованно и стал просить помочь получить документы взамен уничтоженных.

Туликов кивнул, сказал, что поможет, записал номер отделения милиции, выдавшего в свое время Анатолию паспорт, и наименование его института.

Туликов уже протянул руку для прощания, когда у Анатолия, обрадованного тем, что все так хорошо кончилось, вырвалось:

— Если вернется Вера... помогите ей, пожалуйста!

Через секунду он уже ругал себя за эти помимо его воли вырвавшиеся слова.

Однако на Туликова они, видимо, произвели самое хорошее впечатление.

— Не волнуйся, парень, все будет в порядке! — сказал он и даже потрепал Анатолия по плечу.

Домой Анатолий возвращался уже совсем в ином настроении. Смело сел в трамвай, доехал до Невского и уже не украдкой, не прижимаясь к стенам домов, а не спеша, уверенной походкой направился к Мойке.

Дверь ему снова открыл отец. Анатолий весело кивнул ему, сказал матери, которая звала обедать, что придет в столовую через минуту, и пошел в свою комнату, чтобы снять пиджак, — было очень жарко.

Он сбросил пиджак, галстук, расстегнул воротничок, засучил рукава голубой сорочки и удовлетворенно оглядел себя в зеркале.

"Что ж, — мысленно произнес Анатолий, обращаясь к собственному отражению, — все хорошо, что хорошо кончается".

В это время на пороге появился отец.

Федор Васильевич вошел в комнату, осторожно прикрыл за собой дверь и, обращаясь к сыну, сказал вполголоса:

— Слушай, Толя, я хотел тебя спросить... Эта девушка... Вера... Она тоже благополучно вернулась?..

Дальше