Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

16

Впервые за десять суток непрерывных боев с первой минуты вторжения в Россию танковых и моторизованных дивизий генерала Хепнера майор Арним Данвиц и его солдаты задержались в захудалой деревеньке, не обозначенной ни на одной из подготовленных в Германии штабных карт.

Впереди Псков. Но танки, автомашины и мотоциклы Данвица уже оторвались и от главных сил Хепнера и от своих бензозаправщиков. Горючее у Данвица на исходе, его раздражает этот вынужденный отдых, но надо ждать...

И вот он сидит за столом в бывшей конторе колхоза "Красный луч".

Он один. Ночь. Окна комнаты плотно зашторены солдатскими одеялами: русская авиация время от времени бомбит этот район. На полу свежее кровавое пятно: с тех пор, как этот крестьянин, бывший кулак, по-немецки "гроссбауэр", застрелил чекиста, прошло совсем немного времени, труп недавно вынесли из комнаты. Повсюду валяются обрывки каких-то ведомостей, растрепанные конторские книги — все это вытряхнули из столов прямо на пол автоматчики Данвица. На стене портрет Сталина, пронзенный немецким солдатским ножом.

У дверей и окон конторы выставлены часовые. Данвиц сидит за столом, склонившись над толстой тетрадью. На первой странице написано пока одно лишь сегодняшнее число. Это дневник.

Авторучка лежит рядом.

Но прежде чем писать, Данвиц хочет собраться с мыслями. Хочет вспомнить все с той минуты, как он получил приказ явиться к генерал-фельдмаршалу Риттеру фон Леебу, командующему группой армий "Север".

...В те часы штаб фельдмаршала еще располагался на германской земле, на территории Восточной Пруссии, в нескольких километрах от советской границы, но большой штабной автобус, выкрашенный в камуфлирующие цвета, оборудованный радиостанцией, длинным столом для карт, мягкими креслами и спальной кабиной, уже стоял неподалеку от здания штаба. В этот автобус командующий был намерен переселиться за два часа до начала военных действий.

Хотя Данвицу приходилось не раз видеть фельдмаршала в приемной Гитлера, лично он с ним знаком не был и особых симпатий к высокомерному полководцу не испытывал. Данвиц не имел реальных причин для подобной антипатии. Просто он находился под влиянием того затаенного чувства зависти, смешанной с недоверием, которое национал-социалистские круги испытывали по отношению к старому кадровому офицерству.

Правда, и для такого недоверия не было существенных причин, поскольку генералитет не только поддерживал фюрера во всех его далеко идущих планах, но и сыграл немалую роль в том, что он пришел к власти. Тем не менее эти прусские аристократы, выходцы из богатых семей, полковники и генералы, чьи отцы и деды тоже были полковниками и генералами, случалось, позволяли себе иронические замечания по адресу фюрера и его окружения. В душе эти кайзеровские офицеры были недовольны, что ныне ими командует человек без роду и племени, бывший ефрейтор. Кто из них верит, что фюрер совмещает в себе военные дарования Фридриха Великого, Наполеона и Мольтке, вместе взятых!

Однако агентура фюрера действовала безукоризненно, и, следовательно, генеральские брюзжания время от времени становились известными тем, кому знать о них надлежало.

Это и предопределило несколько настороженное отношение нацистских кругов к кадровым генералам, несмотря на то что они служили фюреру верой и правдой.

Риттер фон Лееб принадлежал именно к таким военачальникам старой формации, что не мешало ему быть не только соучастником всех военных планов фюрера, но и одним из руководителей реализации этих планов. На Западном фронте фон Лееб командовал группой армий, с его именем связывался прорыв линии Мажино, за который он был награжден Рыцарским крестом, хотя никакого "прорыва", по существу, не было — немцы линию просто обошли.

Именно эти обстоятельства послужили причиной назначения фон Лееба командующим армейской группой "Север", перед которой Гитлер поставил задачу ударом из Восточной Пруссии с ходу овладеть Прибалтикой и во взаимодействии с финской армией захватить, а затем стереть с лица земли Ленинград.

Высокий, худощавый, несколько медлительный в движениях, стареющий фельдмаршал был не только опытным военным, но и человеком, далеко не чуждым дипломатии.

Безжалостный, властолюбивый, отнюдь не безразлично относящийся к своей репутации в руководящих нацистских кругах, он хорошо изучил характер Гитлера. Знал, что любой высший офицер, который вызывал у фюрера подозрения, уходил со сцены. Большой жизненный опыт и наблюдения последних семи лет подсказывали ему, что поколение старых генералов после того, как оно верноподданнически сыграет свою роль в осуществлении нацистских планов, постепенно будет вытеснено поколением новых военачальников — таких, как Модель, Роммель, Шернер и, конечно, Йодль, — с самого начала связавших свою судьбу с национал-социализмом.

Риттер фон Лееб это отлично понимал. Однако, движимый логикой немецкого милитариста, ослепляемый ею, он неуклонно шел по пути, который эта логика ему диктовала.

Но при этом фон Лееб был и осторожен. Узнав, что один из новых адъютантов Гитлера и, как говорят, его любимец, некий майор Данвиц, прикомандирован к штабу возглавляемой им группы армий, он счел необходимым принять надлежащие меры.

В том, что этот Данвиц будет выполнять при штабе роль соглядатая фюрера, фон Лееб почти не сомневался.

Разумеется, его можно купить, назначив на более или менее высокую и относительно безопасную штабную должность. Однако сведения, полученные Леебом о Данвице, говорили и о том, что в его лице он имеет не просто очередного нацистского карьериста, заинтересованного прежде всего в званиях, орденах и собственной безопасности, но человека, так сказать, идейного, убежденного в непреложности доктрин национал-социализма и к тому же безусловно смелого. Фон Леебу доложили, что от штабной должности Данвиц отказался, сославшись на обещание, данное ему еще в штабе Йодля, — назначить его командиром одного из батальонов при вторжении в Россию.

В обычных условиях судьба какого-то майора никогда не заинтересовала бы военачальника столь высокого ранга, как фон Лееб.

Но на этот раз случай был особый... Ему, фон Леебу, самому предстояло испытать судьбу в задуманном фюрером походе...

Ознакомившись с личным дедом Данвица, содержащим блестящую характеристику его политической благонадежности и отличные военные аттестации, фон Лееб принял решение, следствием которого и явился вызов майора к командующему.

Ответив на нацистское приветствие Данвица небрежным взмахом полусогнутой руки и выслушав его короткий рапорт о прибытии, фон Лееб некоторое время молчал, пристально всматриваясь в майора. "Так, так, — думал Лееб, — этот молодой человек выглядит весьма эффектно. Хороший рост, прекрасная выправка. Если бы не несколько грубоватое лицо и отсутствие дуэльных шрамов, он мог бы легко сойти за офицера времен моей юности, выходца из хорошей прусской семьи кадровых военных... Впрочем, в его лице есть именно то, что особенно ценится именно в наши дни: блондин, тяжелый подбородок, тонкая линия губ, стальной цвет пристальных, немигающих глаз. Что ж, приступим..."

— Я решил, — начал фон Лееб, делая несколько шагов по направлению к Данвицу, — возложить на вас, майор, ответственное поручение.

Новые, тускло поблескивающие сапоги чуть поскрипывали, когда фельдмаршал двигался по паркету. Тонкие голенища плотно охватывали икры. Фон Лееб остановился в нескольких шагах от Данвица и умолк, точно желая увидеть, какое впечатление произвели на майора его слова.

Но Данвиц тоже молчал. Он стоял не шелохнувшись, придерживая за лакированный козырек фуражку, лежащую на его полусогнутой руке. Пристальным, немигающим взглядом смотрел он в лицо фельдмаршала, стараясь запечатлеть весь его облик — длинное, узкое лицо, темные круги под серыми холодными глазами, две глубокие морщины-борозды, начинающиеся по обе стороны носа и заканчивающиеся почти на подбородке, щеточку усов, край ослепительно белого крахмального воротничка, чуть возвышающегося над воротом кителя, тускло поблескивающий Рыцарский крест.

Фон Леебу понравилось, что молодой офицер проявляет выдержку, не произносит громких фраз о своей преданности фюреру и великой Германии, еще не выслушав, в чем смысл возлагаемого на него поручения.

Он пожевал губами — фельдмаршала раздражал недавно поставленный зубной протез — и сказал:

— Не скрою, это поручение не только ответственное и почетное, но и весьма опасное. Вы ничего не хотите сказать в этой связи?

— Нет, господин генерал-фельдмаршал, — отрывисто произнес Данвиц.

— Отлично, — так же коротко сказал фон Лееб и через мгновение добавил: — Подойдемте к карте.

Он первым подошел к стене, прикрытой тяжелыми шторами, и резко потянул за шнурок, заканчивающийся пушистой кистью. Шторы раздвинулись, обнаруживая большую, укрепленную на стене карту с черными прямыми и изогнутыми стрелами.

— Здесь, — он протянул к карте указательный палец и провел по одной из стрел длинным, заостренным и чуть загибающимся на конце ногтем, — показано направление главного удара нашей группы войск. Основные силы русских на нашем участке фронта сосредоточены в Литве, Латвии и Эстонии.

Фон Лееб на мгновение обернулся к стоящему за его спиной Данвицу, убедился, что взгляд его прикован к карте, и продолжал:

— Мы прорываем оборонительные рубежи Прибалтийского округа, который большевики называют "особым"...

Он сделал паузу и, переместив свой палец на широкую черную стрелу, полукругом идущую от германской границы на юго-восток, а затем круто прочерченную на север, продолжил, чуть повышая голос:

— ...А затем, с одновременным ударом с юга, выходим сюда, к городу, который называется Остров. Я рассеку всю приграничную советскую группировку войск, а затем отрежу все, что сосредоточено в Прибалтике. Захватив же Остров, а потом Псков, мы получим полный оперативный простор для удара на Петербург. Мы возьмем Петербург с ходу!..

Он обернулся к Данвицу:

— Вам понятен замысел, майор?

Но майор оставался безмолвным.

"Почему он молчит?" — спросил себя фон Лееб. Сейчас он был уже недоволен молчанием офицера. Подумал о том, что этот Данвиц, наверное, в большей степени напичкан национал-социалистскими доктринами, чем тактическими знаниями. Он просто не в силах мыслить категориями оперативного искусства. А ведь у него, Риттера фон Лееба, здесь тридцать две отборные дивизии, целый воздушный флот!

Он молчал, раздражаясь внутренне от сознания, что раскрывает свои замыслы какому-то майору. Но в этот момент заговорил Данвиц.

— Я знаю, господин фельдмаршал, что в районе Острова проходит "линия Сталина". Мы пробьем ее танковым тараном... — сказал он, продолжая, как завороженный, неотрывно глядеть на карту. — От Пскова до Петербурга нас будут отделять уже только триста километров... Снова таранный удар — и Петербург будет взят!

Неожиданно он резко повернул голову к фон Леебу и воскликнул:

— Это великолепно!

Какая-либо эмоциональная оценка, даже положительная, планов высшего командования в устах рядового офицера звучала бестактно, и это покоробило фон Лееба. Но в то же время неподдельное восхищение, прозвучавшее в словах Данвица, польстило самолюбию фельдмаршала. Отметил он и то, что, видимо, Данвиц внимательно изучал карту предстоящих действий, знает о "линии Сталина" и более или менее точно определил расстояние от Пскова до Ленинграда. Однако фон Лееб ничем внешне не проявил своего удовлетворения и сказал нарочито сухо:

— Задача прорыва возложена на четвертую танковую группу генерал-полковника Хепнера.

Он снова умолк. Молчал и Данвиц. Несколько минут тому назад он был уверен, что сейчас узнает, зачем фельдмаршал вызвал его к себе. Но теперь?.. При чем же тут он? Не для того же, в самом деле, его вызвал фон Лееб, чтобы узнать мнение о своих планах. Даже если предположить, что фюрер сдержал свое обещание и дал понять фельдмаршалу, что майор Данвиц пользуется его доверием, даже при этом условии предполагать, что прославленный полководец снизойдет до обсуждения своих замыслов с каким-то майором, было бы дико.

Поэтому Данвиц молчал. Он уже ругал себя за то, что не удержался от пылкого восклицания, противоречащего военной субординации, но понимал, что это не может стать причиной того, что фельдмаршал изменил какие-то свои намерения касательно его.

— А вы не догадываетесь, майор, зачем я приказал вам явиться? — спросил, точно читая мысли Данвица, фон Лееб.

— Нет, господин генерал-фельдмаршал! — четко ответил Данвиц и добавил: — Во всех случаях это для меня незаслуженная честь.

— Вас ожидает еще большая честь, — пряча едва уловимую усмешку, сказал фон Лееб. — Я приказал генералу Хепнеру создать передовой отряд — группу захвата укрепленного района в глубине, у Острова. Он будет обладать всеми необходимыми подвижными средствами, танковыми подразделениями, подрывниками и огнеметчиками. Мне предстоит решить: кому поручить командование этим отрядом?..

Данвицу потребовалась вся его выдержка, чтобы сохранить невозмутимое выражение лица и не дать первым пришедшим в голову словам сорваться с губ.

Все его существо было охвачено ликованием, восторгом. Ведь он уже понял, хорошо понял, о чем идет речь!

Все эти дни, будучи временно прикомандирован к штабу войск группы "Север", ожидая, пока ему дадут обещанный батальон, Данвиц молил — не бога, нет, религиозность не поощрялась в национал-социалистской партии, — но то высшее существо, воплотившее в себе дух древних тевтонов, те таинственные силы, которые руководят каждым шагом фюрера, чтобы ему, Данвицу, была предоставлена возможность совершить подвиг во имя великой Германии. И вот теперь...

— Вы молчите? — вскидывая монокль и глядя в упор на Данвица, спросил фон Лееб.

— Когда офицер немецкой армии стоит перед своим генерал-фельдмаршалом, он имеет право только отвечать на вопросы и повиноваться, — вытянувшись, до предела напрягая все свои мышцы и мускулы, ответил Данвиц.

— Хорошо, — сказал фон Лееб, делая едва заметное движение бровью. Выпавший из глазной впадины монокль повис на черном шелковом шнурке. Заложив руки за спину и слегка откинув голову, отчего его узкий, точно срезанный подбородок стал казаться еще острее, фон Лееб произнес медленно и раздельно: — Майор Данвиц, готовы ли вы принять командование этим отрядом?

Данвиц быстрым движением языка облизал пересохшие губы и ответил:

— Я почту это за великую честь, господин генерал-фельдмаршал.

Фон Лееб слегка кивнул головой:

— Я ожидал такого ответа. Вам надлежит явиться к генералу Хепнеру и получить от него все дальнейшие приказания. Идите... Впрочем... подождите. Я хочу сказать в напутствие несколько слов. Пусть вам будет известно и то, что взятие Петербурга наш фюрер поставил первой целью в той грандиозной битве, от начала которой нас теперь отделяют только часы. Вашему отряду предстоит сыграть огромную роль с самого начала военных операций против России. Подобно лезвию меча, мы рассечем главные силы противника, а в укрепленном районе вы откроете дальнейший путь силам прорыва. Вы сознаете ответственность, которая ложится на вас?

— Моя жизнь отдана фюреру и великой Германии, — ответил Данвиц, думая лишь о том, чтобы каким-либо неудачным словом или движением не дать повод фельдмаршалу изменить свое решение.

— Жизнь каждого из нас принадлежит фюреру и великой Германии, — чуть сдвигая свои густые брови, назидательно произнес фон Лееб.

Помолчал немного, чуть покачиваясь, слегка приподнимаясь на носки и опускаясь на пятки, сказал:

— Мне известно, что вы пользуетесь доверием фюрера. От вас зависит еще раз доказать, что вы достойны этого доверия. Успех операции откроет перед вами, молодым офицером... неограниченные перспективы.

Данвиц хотел было ответить, что само доверие фюрера является для него высшей наградой, но тут же понял, что фон Лееб может неправильно истолковать его слова. Поэтому он промолчал.

Фельдмаршал еще раз пристально оглядел Данвица с головы до ног и сказал:

— Выполняйте, майор. Желаю успеха.

...Когда Данвиц покинул кабинет, фон Лееб некоторое время глядел на дверь, за которой только что скрылся майор. Он был доволен собой. Живя в мире интриг, в атмосфере постоянной подозрительности и зная о неизменном стремлении генералов выслужиться и завоевать благосклонность Гитлера, фон Лееб понимал, что персональное оперативное задание майору выходит за рамки обыкновенного, так сказать, формального распоряжения. Разумеется, он придавал большое значение замыслу захвата укреплений в глубине прорыва и, следовательно, тому, кто таким отрядом будет командовать. Пожалуй, он во всех случаях вызвал бы к себе кандидата на эту роль, чтобы составить о нем свое личное мнение.

Но в данном случае он учел и другие немаловажные обстоятельства. Иметь в своем штабе соглядатая фюрера фон Лееб не хотел. Назначив Данвица на пост командира ординарного батальона, он мог бы, пожалуй, восстановить против себя этого майора, который — фон Лееб был уверен в этом, — подобно остальным ярым нацистам, наверное, втайне мечтает об относительно безопасной должности, в то же время дающей ему право считаться боевым офицером. Он знал немало таких.

Сделав же Данвица командиром передового отряда в группе прорыва, фон Лееб дает ему и почетное назначение и одновременно убирает подальше от своего штаба. Однако, будучи военным до мозга костей, он понимал, что успех и Хепнера и его передовых частей во многом предопределит успех всего плана по захвату Ленинграда и, следовательно, успех фельдмаршала Риттера фон Лееба. Он никогда не назначил бы командиром подобного отряда офицера, в котором не был бы уверен.

Изучение личного дела Данвица и доклады адъютантов, которым он поручил наблюдать за молодым майором, привели фон Лееба к выводу, что он не ошибется, поручив командование отрядом этому, судя по всему, способному, холодному и, видимо, отважному человеку.

В случае успеха операции Данвица ожидают награды и новое назначение. Принимая их, он не может не вспомнить, кому прежде всего обязан этим. Несомненно, майор еще не раз окажется в ставке Гитлера. Иметь там человека, которому он открыл путь к карьере, фон Леебу казалось весьма важным.

Если же Данвицу не повезет и он будет убит?.. Что ж, на войне как на войне. Заменить командира отряда нетрудно. Просто одним Данвицем будет меньше в его штабе...

...И вот прошло десять дней. Десять дней с тех пор, как Данвиц побывал у фон Лееба. Десять дней с тех пор, как по приказу генерал-полковника Хепнера был сформирован передовой отряд моторизованной дивизии, усиленный двумя танковыми ротами, мотоциклистами-пулеметчиками, оснащенный дополнительно автомашинами с орудиями и минометами. В отряд вошли и огнеметные танки и подрывники.

Десять суток с тех пор, как Хепнер поставил перед Данвицем задачу: после прорыва границы идти все время впереди, внезапным броском захватить плацдарм в укрепленном районе у города Острова.

И с тех пор — десять суток непрерывных, кровопролитных боев и главных сил Хепнера и отряда Данвица.

То, что немцы высокопарно называли "линией Сталина", расписывая ее в газетах, как нечто превосходящее по своей неприступности линию Мажино и линию Маннергейма, вместе взятые, представляло собой на самом деле частично демонтированные оборонительные сооружения на старой государственной границе. После 1940 года советское командование придавало им уже второстепенное значение. Все усилия были сосредоточены на строительстве укрепленных районов на новой границе с Германией, на территории вошедших в состав Советского Союза трех Прибалтийских республик. Эти новые укрепленные районы, естественно, не могли быть завершены в столь короткий срок и к 22 июня 1941 года находились лишь в стадии строительства. Германское командование отлично знало это.

К вечеру 22 июня моторизованные корпуса 4-й танковой группы генерал-полковника Хепнера, сломив очаговое сопротивление приграничных войск, на которые двенадцать часов назад внезапно обрушился мощный артиллерийский налет и бомбовые удары немецкой авиации, прорвались уже северо-западнее Каунаса, а войска 3-й танковой группы генерала Зотта форсировали Неман, воспользовавшись тем, что, застигнутые вероломным нападением, советские части не успели взорвать мосты.

Передовой отряд майора Данвица вошел в прорыв сразу с юго-востока. Данвиц всеми силами рвался в район Острова, к своей цели, и достиг ее. В начале июля ему удалось захватить несколько бетонных дотов-бункеров в этом укрепленном районе. Большая часть их была без вооружения и гарнизонов. Отступающие из Прибалтики советские войска или спешащие в этот район резервы не успели создать здесь линии обороны.

Данвиц мог сказать себе, что блестяще выполнил задание. Но, продвинувшись еще на несколько километров по направлению к Пскову, он был вынужден остановиться. Горючее в танках и автомашинах оказалось на исходе. Его радиограмма в штаб Хепнера ушла, и, до подхода бензозаправщиков, Данвиц получил передышку.

Но не только нехватка горючего приостановила путь передового отряда. Точнее, сама эта нехватка явилась следствием обстоятельства, не предвиденного и майором и теми полковниками и генералами, которые двигались несколько медленнее с главными силами вслед за отрядом Данвица.

Прорвавшись к концу второй недели войны в район бетонных укреплений, когда-то построенных русскими на границе с Прибалтийскими государствами, Данвиц не сомневался, что захватит их с ходу. Полученные по радио данные воздушной разведки свидетельствовали, что здесь не заметно крупных передвижений советских войск. Во всяком случае, разведка позволяла сделать вывод, что если отступающие с боями из Прибалтики советские части и намеревались закрепиться в этих бетонных дотах, то стремительный рейд отряда Данвица уже опередил такие намерения. Отряд достиг укрепленного района ранее, чем отступающие от границы советские войска. Да и рассчитывали ли большевистские генералы использовать старые доты-бункера? Может быть, теперь они ставят целью сконцентрировать все свои оставшиеся силы для обороны непосредственно Ленинграда?

Так или иначе, но когда на пути Данвица встретились первые небольшие оборонительные сооружения, в каждом из которых не могло быть более пяти-шести русских солдат, он не придал этому препятствию никакого значения, уверенный, что захватит их с ходу. Никакой "линии Сталина" он пока не увидел.

Уверенность Данвица еще более укрепилась после того, как, к своей большой радости, он убедился в том, что первые бункера необитаемы. Железобетонные коробки с толщиной стен до двух метров зияли пустыми амбразурами!

Пересев из штабного автобуса в один из своих танков и уже отбросив все предосторожности, высунувшись наполовину из люка, чтобы лучше наблюдать за движением танков, бронемашин и мотоциклистов, Данвиц дал команду к дальнейшему стремительному броску. Его отряд свернулся в колонну.

И вот в этот-то момент один из отдаленных бункеров, казалось тоже пустой, вдруг открыл по забывшим всякую осторожность мотоциклистам яростный пулеметный огонь.

Данвиц успел увидеть, как падают с седел мотоциклисты, как неуправляемые машины слепо шарахаются в разные стороны, услышал дробный стук пуль по броне своего танка. Он поспешно захлопнул люк и дал по радио команду развернуться в боевой порядок.

Ругая себя за беспечность, стоившую жизни десятку его мотоциклистов, вне себя от ярости, Данвиц приказал дать по проклятому бункеру несколько выстрелов из танковых пушек.

Бункер умолк. Данвиц решил, что с ним покончено и горстка русских солдат если не убита, то уж, во всяком случае, лишена боеспособности. Он приказал двум бронемашинам подойти к доту вплотную.

Дот по-прежнему молчал. Однако, едва солдаты покинули бронемашины, чтобы осмотреть сооружение, они были буквально скошены новыми ожесточенными пулеметными очередями.

Данвиц наблюдал всю эту картину в бинокль. Он уже отвел свой танк в глубину боевого порядка отряда. Все, что произошло в какие-то считанные минуты, было для него ошеломляющим; он разразился проклятиями. Какой-то одинокий бункер стоит на дорожной развилке, и его невозможно обойти! Слева тянется непроходимый для мотоколонны лес, справа — бесконечные вязкие болота.

Нелепость, унизительность создавшегося положения выводили Данвица из себя. Судя по всему, люди, находившиеся в бункере, не могли рассчитывать ни на какую поддержку извне. Соседний лес молчал, и, следовательно, советских частей поблизости не было. Молчали и другие доты, которые, судя по данным разведки, имелись еще где-то к северо-западу от этой дорожной развилки. Может быть, они пусты, так же как и те бункера, которые остались уже в тылу отряда Данвица, а может быть, и выжидают, пока он подойдет ближе к ним? Так или иначе дальнейшее продвижение Данвица задерживал пока всего лишь один ничтожный бункер. Сознавать это было стыдно и унизительно.

В том, что пройдет еще некоторое время и он уничтожит русских, Данвиц не сомневался. Но думал он и о том, что о его бесславном "сражении" с полдесятком советских солдат станет известно в штабе генерала Хепнера. Именно мысль об этом приводила Данвица в ярость. Он вызвал командира танковой роты и приказал, чтобы тот выделил две вооруженные огнеметами машины и выжег в бункерах все живое. Пусть самоубийцы сгорят!

В эту минуту Данвицу доложили, что связисты обнаружили телефонную линию, которая, возможно, связывает этот бункер с другими. Телефонисты уже подключились к ней и слышат какие-то переговоры русских.

Это сообщение заставило Данвица приостановить выполнение отданного приказа. Новая мысль захватила его: может быть, взять этих дикарей, этих фанатиков живьем? Увидеть их ползающими у своих ног на глазах немецких солдат? Это было бы, пожалуй, компенсацией за неожиданный просчет и потери. Что ж, это идея... Данвиц приказал вызвать переводчика, пожилого капитана Зайдингера, вполне прилично знавшего русский язык: несколько лет назад тот около года проработал в военном атташате германского посольства в Москве.

Когда капитана доставили к Данвицу, они вместе пошли в лес, к связистам.

Немецкий ефрейтор, стоя на коленях, склонился над едва заметным в густой траве проводом, прижимая к уху телефонную трубку. Данвиц нетерпеливым движением выхватил ее из рук ефрейтора и прислушался. На фоне шумов, тресков и иных помех время от времени возникали голоса. Это были хриплые, надсадные голоса, видимо возбужденные до предела. Несколько мгновений Данвиц напряженно вслушивался в незнакомые слова, точно пытаясь проникнуть в тайну того, другого, враждебного ему мира, потом передал трубку Зайдингеру. Опустившись на корточки, переводчик приник к трубке...

— ...Они просят подкреплений, — сказал Зайдингер через минуту, опуская трубку и зажимая ее между коленями. — Говорят, что боеприпасы на исходе...

— Дальше, дальше! — нетерпеливо потребовал Данвиц.

Зайдингер снова приник к трубке.

— ...Им приказывают покинуть бункер и отходить... — наконец сообщил он.

— Отлично! — воскликнул Данвиц и приказал установить тщательное наблюдение за бункером и любой ценой захватить живьем советских солдат, как только они попытаются уйти.

Но прошло еще полчаса, а дот молчал, и никто не выходил оттуда. Надвигалась ночь. Данвиц приказал включить фары у ближних к бункеру машин. Нельзя допустить, чтобы русские уползли. Но едва блеснул свет, как вновь брызнули пулеметные очереди из бункера и вдребезги разбили фары. Снова все погрузилось в полумрак.

Нетерпение и ярость Данвица достигли крайних пределов. Он снова приказал переводчику включиться в телефонную связь русских и передать им предложение сдаться.

Зайдингер прижал микрофон к уху и начал говорить медленно, раздельно:

— Русские солдаты в бункерах! Вы окружены! Вы должны убить каждый свой командир и комиссар и потом выходить! Вы сдаетесь и живете. Иначе вы будете сожжен немецкий огнемет!

Зайдингер говорил по-русски, но никогда не учился грамматике. Ему было известно, что его русский язык страдает многими погрешностями, которые он инстинктивно пытался компенсировать твердостью и раздельностью речи. Он повторил одни и те же слова несколько раз, затем приник к трубке. Некоторое время на другой стороне провода царило молчание. Очевидно, русские были испуганы, ошеломлены внезапно раздавшимся чужим голосом.

А затем на Зайдингера обрушился поток слов. Он сосредоточенно вслушивался, пытаясь сквозь шумы и трески вникнуть в их содержание, и наконец понял. Это были просто ругательства! Поток самых грубых, самых оскорбительных для немца ругательств.

Он опустил трубку и доложил об ответе русских майору. Кровь бросилась Данвицу в лицо, и он приказал командиру танковой роты немедленно, сейчас же сжечь бункер. В ярости вернулся к своему танку.

Он встал на танковую броню и смотрел, как струи пламени метнулись на амбразуры бункера, услышал, как русские солдаты ответили пулеметным огнем. Один из огнеметных танков внезапно захлебнулся, видимо, пулеметная очередь угодила ему в смотровую щель. Второй танк подошел почти вплотную к бункеру, огненная струя вновь устремилась в амбразуру... И в этот момент раздался глухой, словно из-под земли, взрыв. Огнеметный танк словно подпрыгнул и завертелся на одном месте; у него перебило или заклинило гусеницу.

На фоне темного неба и горящих факелами кольев проволочных заграждений Данвиц увидел, как взлетели в воздух осколки бетона и земляные смерчи.

Что это? Кто взорвал бункер? Кому из танков Данвица удалось метким пушечным ударом пробить наконец амбразуру и уничтожить дот?

Но ни одна из машин Данвица, кроме огнеметных танков, не вела в этот момент огонь по бункеру.

Русские солдаты, лишенные возможности продолжать бой, взорвали себя сами.

...И вот Данвиц сидит в этой мертвой деревне Клепики. Ему пришлось все же отойти, потому что кончилось горючее. Возможно, его хватило бы еще на несколько километров, если бы он не затратил столько времени и сил на этот проклятый бункер.

Теперь он сидит в ожидании бензозаправщиков и снова и снова вспоминает о недавнем унизительном для него сражении...

Кто были они, эти фанатики? Сколько их было? Шесть, восемь, десять?.. Их трупы обезображены, разорваны на куски. Ни одной карты, ни одного документа не осталось в развалинах бункера, все сожжено, уничтожено огнем и взрывом.

Нет, не все. Нашли какой-то металлический ящик. Крышка приварилась к стенкам, и для того, чтобы открыть ящик, его пришлось прожечь автогеном.

Содержимое — несколько листков бумаги и две красные книжечки. Они покоробились, обгорели. Зайдингер с трудом разобрал обрывки слов на листках. Это были фамилии солдат — защитников бункера. Листки, разделенные на графы: фамилии, год рождения, партийность, откуда прибыл. Типичные русские фамилии: Иванов, Васильев, Коростылев... Против двух из семи фамилий стояли пометки: "Член ВКП(б)", "Канд. ВКП(б)". Против двух — "Б/п".

А эти обгоревшие кусочки картона и бумаги были когда-то партбилетами. Между ними — желтоватый листок, клочок, обрывок газеты. И на нем надпись: "Смерть немецким..."

Это было все, что осталось от бункера. От его людей. Что же заставило их предпочесть смерть хотя бы попытке сохранить себе жизнь? Страх перед комиссарами? Но, судя по документам, комиссаров или коммунистов там было только двое. Остальные ведь могли убить их и этим спасти себя: они же слышали обращение Данвица.

Но все они предпочли смерть. Самоубийство. И их сопротивление обошлось Германии в два десятка солдат и один подбитый танк. Оно задержало продвижение отряда на несколько часов.

Во имя чего продолжали эти люди свое бессмысленное сопротивление? Разве поражение не было очевидно для них?..

Да, фюрер прав. Только смерть, только уничтожение должны стать уделом советских солдат. Не только комиссаров. Нет. Всех. Только мертвый русский хорош. Только мертвый...

Данвиц вспомнил и другие случаи. В боях они все сливались воедино, но теперь, в минуты раздумья над дневником, один за другим всплывали в памяти Данвица. Какой-то солдат, не успевший закончить минирование моста при стремительном приближении немецких танков... Он взорвал себя вместе с мостом. Даже клочья его разорванного взрывчаткой тела невозможно было потом обнаружить... Какой-то фанатик-крестьянин, судя по донесениям отравивший воду, бросив в колодец химикаты в тот момент, когда изнывающие от жажды солдаты Данвица вошли в грязную маленькую деревушку... Данвиц приказал повесить этого мужика тут же, на колодезном журавле.

Да, если поразмыслить, подобных случаев было много. Плену русские предпочитали смерть. Впрочем, разве у него, Данвица, есть возможность возиться с пленными? Он должен идти вперед, только вперед!..

Когда Данвицу доложили, что, судя по словам одного из богатых в прошлом крестьян, бывшего "кулака" — по терминологии большевиков, — здесь, в Клепиках, скрывается чекист, то есть настоящий комиссар, и еще какой-то юнец родом из Ленинграда, Данвиц приказал отыскать и привести обоих.

Что ж, он неплохо использовал донос русского на русского... Труп комиссара только что вынесли из комнаты, пятна крови на полу еще не успели просохнуть.

А мальчишка этот — трус, судя по всему не державший еще оружия в руках, но готовый ради спасения своей шкуры пристрелить комиссара. Он заслуживал снисхождения. Правда, он дрожал, промахнулся. Его пуля прошла на полметра выше головы комиссара, след ее и сейчас виден на стене...

Он, Данвиц, позволил себе помиловать мальчишку. Приказал вывести его к лесу, в котором, возможно, бродят одиночные русские солдаты.

Конечно, помиловал он этого юнца не из милосердия — такое нелепое слово не для истинного немца. Это тевтонская хитрость. Пусть сопляк доберется до Ленинграда. Пусть рассказывает всем встречным о силе и мощи германской армии. Ведь через какую-нибудь неделю она вступит в Ленинград. Он пригодится нам там, этот слюнтяй и ему подобные, когда мы займемся ленинградскими комиссарами...

Говорят, что вместе с ним была какая-то девчонка. Но она куда-то исчезла. Конечно, далеко ей не уйти...

Что ж, сейчас у него есть не меньше трех-четырех свободных часов, пока подойдут бензозаправщики...

И вот он сидит в своем временном штабе, бывшей конторе колхозного управления, впервые за все эти дни получив возможность обдумать, осознать все, что произошло...

...Да, фюрер прав, прав, как всегда. Удар, который они нанесли русским, был внезапным и ошеломляющим. Это достойный вождя гениальный замысел — нанести удар по России именно сейчас, пока она еще не успела укрепить свою новую западную границу, перевооружить армию.

И старик фон Лееб тоже оказался на высоте. Его план одновременного удара по войскам, сосредоточенным в Прибалтике, и обхода этих войск с юго-востока достоин немецкого полководца. В результате удалось сразу получить оперативный простор и оказаться на короткой прямой к главной цели — Ленинграду. Да, все идет хорошо...

И все же было нечто такое, что вызывало у Данвица смутное, безотчетное беспокойство. Но надо ли даже в дневнике писать об этом?..

Казалось бы, у него нет причин для тревоги. Он выполнил поставленную перед ним фон Леебом и Хепнером задачу. Его отряд рвался вперед, как вихрь, как смерч... Это были лучшие дни в жизни Данвица. Следуя в середине наступающего отряда в штабной машине, время от времени пересаживаясь в свой командирский танк, когда отряд вступал в соприкосновение с противником, Данвиц мог убедиться в боевых качествах офицеров и солдат фюрера. Ему хотелось, чтобы в эти минуты его мог видеть сам фюрер! Видеть в тот момент, когда он, Данвиц, наполовину высунувшись из танкового люка, небритый, со слипшимися, покрытыми дорожной пылью волосами, пропахший бензином и пороховой гарью, мчался по вражеской земле.

Они давили и жгли, расстреливали на своем пути все: деревни, одиноко стоящие лесные сторожки, людей, бегущих при их приближении... Они стреляли в упор из орудий и пулеметов, обрушивались огнем из минометов прямо с машин, давили гусеницами танков беженцев, мешавших быстрому продвижению. Слова фюрера о том, что Россия, это государство, не нужное миру, должно быть не просто покорено, но уничтожено, стерто с географической карты, приобрели для Данвица не отвлеченный, а конкретный, видимый и осязаемый смысл. Он познал высшее наслаждение могущества, всевластья.

Его мечты сбылись. На его долю выпало счастье — быть одним из первых солдат фюрера, его герольдом, возвещающим людям волю вождя великой Германии. Эта жизнь была ему по вкусу. Он чувствовал себя как дома в среде своих солдат, грязных, небритых, все эти дни не имевших ни минуты отдыха, смелых, грубых, обветренных, запыленных, с засученными рукавами, с автоматами, раскаленными от стрельбы. Его горячил запах бензина и перегретого масла, рокот моторов. Ему доставляло наслаждение сознавать себя властелином на чужой земле, над ее обитателями, жизнь и смерть которых зависят только от него...

И все же...

И все же чувство смутной, необъяснимой не тревоги, нет, а скорее недоумения, непонимания, почему так отчаянно сражались его противники, эти, казалось бы, уже обреченные люди, осложняло ясный, последовательный ход мыслей Данвица.

Он писал, но временами откладывал ручку в сторону.

Надо ли упоминать и об этом? Что будет, если его дневник попадет в чьи-либо руки?

Вправе ли он заносить на бумагу ничего не определяющие в великой войне Германии эпизоды фанатического сопротивления русских, если армия в целом так победно идет вперед? Все сообщения немецкого радио лишь подтверждают расчеты фюрера...

Еще несколько дней назад радио транслировало пресс-конференцию Отто Дитриха — начальника отдела печати германского правительства. От имени фюрера он известил весь мир, что русская армия уничтожена. "С точки зрения военной, — сказал Дитрих, — с Советским Союзом покончено".

...Майор Арним Данвиц знал, что еще в походах на Польшу, на Францию и Бельгию многие офицеры и генералы вермахта, обуреваемые желанием оставить для истории свидетельство очевидца исторических побед великой Германии, начали вести дневники. Что ж, и ему есть что написать...

В то время Данвиц не знал, что изо дня в день ведет дневник и начальник штаба сухопутных войск Германии генерал-полковник Гальдер.

В первые дни июля он записал: "Не будет преувеличением сказать, что кампания против России была выиграна в течение 14 дней..." Но чуть позднее Гальдер внес новые записи: "Сведения с фронта подтверждают, что русские везде сражаются до последнего человека... На фронте группы армий "Север" танки генерала Хепнера лишь медленно продвигаются вперед..."

Это была лаконичная, протокольная запись. Но если бы Гальдер решился изложить более подробно предостерегающий немцев смысл, заключенный в ней, ему пришлось бы написать о многом...

И прежде всего о том, что, несмотря на продолжающееся продвижение фашистских войск по всему фронту, темпы этого продвижения ощутимо замедлились.

И замедлились они не потому, что у немецких войск не хватило танков, автомашин и самолетов. Не потому, что раскисшие от дождей дороги оказались хуже, чем предполагало командование. Не потому, что вовремя не подвозили горючее. И не потому, что в тактические расчеты вкрались какие-то частные погрешности.

Эти темпы замедлились потому, что советские войска, несмотря на, казалось бы, всесокрушающий удар, полученный в первые часы войны, с каждым днем, казалось, обретали все новую и новую силу.

Все, чем немцы рассчитывали подавить эти войска и стоящий за ними народ — снарядами, фугасными бомбами, виселицами, превосходством в танках, самолетах и автоматах, — словно не только не подавляло их, но разжигало волю к сопротивлению, ненависть к врагу. И казалось, что каждый советский боец, умирая, передавал эту волю, эту ненависть другому бойцу и тот, живой, становился в два раза сильнее.

Отдавал ли себе Гальдер уже в те июльские дни отчет во всем этом?.. Понимал ли, что в наскоро записанных им словах: "...русские везде сражаются до последнего человека..." — кроется грозный для немецкой армии смысл, целиком осознать который ей придется в недалеком будущем? Вряд ли. Для этого еще не настало время. Пока что начальник штаба сухопутных войск Германии с немецкой методичностью, с бухгалтерской точностью лишь констатировал факт, вытекающий из донесений, поступающих с Восточного фронта вообще, и в частности из штаба командующего группой армий "Север". Очевидно, в те дни Гальдер не придавал этим сообщениям сколько-нибудь серьезного, решающего значения.

Ему будет суждено перечитать свою запись несколько позже. Перечитать и понять до конца ее грозный смысл.

17

Они стояли друг перед другом — Валицкий и Королев. Королев какое-то время не двигался с места, потом медленно пошел по темно-желтому, тускло поблескивающему паркету и остановился у глубокого кожаного кресла.

— Садитесь же! — повелительно сказал Валицкий, но сам остался стоять даже после того, как Королев сел. — Так вот, — продолжал он, глядя поверх сидящего Королева, — мне бы не хотелось выслушивать... гм... подробности. Судя по вашим словам, мой сын и ваша дочь... Одну минуту! — Он предостерегающе поднял руку, думая, что Королев хочет его прервать. — Я еще не все сказал! Полагаю своим долгом сообщить вам, что мой сын сейчас находится вне пределов Ленинграда, иначе я предпочел бы, чтобы он объяснялся с вами лично. Еще раз говорю: мне не хотелось бы вникать в подробности. Можете не сомневаться, что по возвращении сына я поставлю его в известность о вашем... визите.

Федор Васильевич ожидал, что этот бесцветный старик потупит взор, подавленный уничижительной холодностью произнесенных им слов. Но, к удивлению своему, заметил, что Королев, чуть прищурив свои и без того окруженные сетью морщин глаза, с каким-то любознательным, но в то же время пренебрежительным недоумением рассматривает его, точно редкую диковину.

Валицкий не помнил, чтобы его так разглядывали. Взгляды неприязненные, почтительные или завистливые были для него не новы. Но этот человек смотрел на него так, как посетитель зверинца, стоя у решетки клетки, разглядывал бы какой-нибудь экзотический экземпляр животного мира. Он не выдержал пристального, презрительного взгляда Королева, отвернулся, сухо сказал:

— Я полагаю, что на этом наш разговор можно считать оконченным.

— Я сейчас уйду, — ровным голосом произнес Королев. — Мне ведь тоже разговоры вести некогда. Я только спросить пришел... вы от сына своего никаких известий не имели?

— Мой сын уехал на каникулы, — не глядя на Королева, ответил Валицкий, — однако не сомневаюсь, что он вернется в самое ближайшее время, принимая во внимание... экстраординарность событий.

— Значит, вы не знаете, где он?

— Я вам сказал, что он вернется сегодня или завтра! — повышая голос, произнес Валицкий. — Уж не подозреваете ли вы... — Он хотел было сказать "милостивый государь", но вовремя понял, что это прозвучало бы не только нелепо, но даже комично, — уж не подозреваете ли вы, — повторил он, — что я скрываю местонахождение своего сына?

Королев неожиданно встал и подошел к Валицкому.

— Послушайте, — сказал он укоризненным тоном взрослого человека, усовещивающего не в меру расшалившегося подростка, — ваш Анатолий с моей Верой уехал. В Белокаменск. Я об этом не знал, да и вы, вижу, тоже. Она к родственникам поехала. Я их к телефону вызывал. Говорят, ушла Вера. Анатолия вашего они раньше видели. А теперь и тот не появляется. Ну вот... Я и зашел узнать, не известно ли вам чего. Время-то вон какое... А вы спектакли передо мной играете. Как в театре.

Он махнул рукой, повернулся и направился к двери.

— Подождите! — крикнул Валицкий, и голос его прозвучал неожиданно для него самого визгливо. — Подождите, — повторив он уже тише.

Королев остановился и посмотрел на Валицкого через плечо и сверху вниз, точно на собачонку, цепляющуюся за брюки.

— Разрешите задать вам несколько вопросов, — несвойственным ему просительным тоном произнес Валицкий, боясь, что этот человек сейчас уйдет и он так и не узнает, что же случилось с Анатолием.

Но как только Королев вернулся обратно на середину кабинета, Валицкий вновь обрел свою привычно высокомерную манеру разговаривать.

— Мне все-таки хотелось бы знать, — сказал он, закладывая большой палец правой руки в карман жилета, — с кем, собственно, я имею честь...

И он вопросительно-вызывающе посмотрел на Королева.

— Вы про что? Про место работы, что ли? — переспросил тот, пожимая своими острыми плечами. — Что ж, извольте. — Королев произнес это слово "извольте" с едва скрываемой насмешливой интонацией. — Мастером работаю на Кировском, если слышали про такой завод. На бывшем Путиловском, чтобы вам было более понятно, — добавил он уже с явной насмешкой.

Он снова оглядел Валицкого с головы до ног, потом пожал плечами и сказал:

— Ну, извините. Мне надо на завод возвращаться. Мы с сегодняшнего дня на казарменное перешли.

— Казарменное? Как это понимать в применении к заводу? — неожиданно для самого себя спросил Валицкий, в котором все время жило подсознательное желание узнать хоть какие-нибудь подробности о том, что происходит в мире, от которого он, по существу, был оторван.

Королев пожал плечами:

— А чего ж тут понимать? И живем и работаем на заводе.

— Но... с какой целью? — вырвалось у Валицкого. В следующее мгновение он понял, что вопрос его прозвучал глупо, но поправиться уже не мог, потому что Королев тут же холодно ответил:

— С целью немцев разбить.

Он пошел к двери.

— Подождите! — снова и на этот раз уже явно растерянно воскликнул Валицкий. — Вы... вы ведь так мне ничего и не рассказали... об Анатолии!

— То, что знал, сказал, — сухо ответил Королев. — Думал, вы больше моего знаете.

— Нет, нет, так нельзя, — торопливо говорил Валицкий, шагая то рядом с Королевым, то забегая вперед и заглядывая ему в лицо. — Я прошу вас присесть... мне необходимо выяснить... я сейчас скажу, чтобы вам принесли кофе или чаю, если предпочитаете... Маша! Настя! — позвал он, и голос его снова прозвучал визгливым фальцетом.

— Нет, извините, некогда, — все так же сухо сказал Королев, — вы уж сами свой кофий попивайте. А мне работать надо...

И он вышел из кабинета. Через минуту стукнула парадная дверь.

Валицкий остался один. Ему было стыдно. На мгновение он представил себе, как только что униженно упрашивал этого Королева остаться.

"Стыдно, стыдно! — говорил себе Федор Васильевич. — Все как в плохом водевиле... Не дослушал до конца, сразу вообразил невесть что... Разумеется, Анатолий замешан в какую-то интрижку, но этот Королев, по-видимому, здесь ни при чем. И пришел он не для того, чтобы... Ах, стыдно, очень стыдно!"

Но если бы Федор Васильевич Валицкий был в состоянии оценивать свои поступки более объективно, то понял бы, что мучающее его чувство стыда возникло не только оттого, что вел он себя неуклюже, бестактно. Дело было в другом. Федора Васильевича унижало то, что в такое время, когда каждый человек занят чем-то важным, он, Валицкий, никому не нужен, все забыли о нем, и единственным поводом, по которому к нему кто-то обратился, оказалась любовная интрижка его сына.

Чувство стыда и униженности усиливалось от сознания, что этот рабочий, мастер с Путиловского, вел себя более сдержанно и достойно, чем он сам. Судя по всему, Королева интересовало только одно: где находится его дочь. А он, Валицкий, подумал...

— Стыдно! — произнес вслух Федор Васильевич и в этот момент услышал голос жены:

— Федя, кто этот человек?

Мария Антоновна стояла на пороге кабинета. Несмотря на духоту, она куталась в большой оренбургский платок и казалась в нем еще более маленькой, чем обычно.

— Не твое дело! — ответил Валицкий.

— Нет, мое! — с несвойственной ей настойчивостью возразила Мария Антоновна. — Он про Толю что-то сказал, я слышала!

— Подслушивала?! — с яростью воскликнул Валицкий. — Да, сказал! Пришел сообщить, что твой сын впутался в какую-то... романтическую историю. Сошелся бог знает с кем! Что он...

— Не смей так говорить, не смей! — неожиданно громко прервала его Мария Антоновна. — Ему ведь на смерть предстоит идти, а ты...

Глаза ее наполнились слезами. Она плакала беззвучно: ведь муж ее ненавидел бурные выражения горя или радости. Она ожидала нового взрыва, но, к ее удивлению, Федор Васильевич не промолвил ни слова.

Он стоял посреди кабинета под низко свешивающейся бронзовой люстрой, почти касаясь ее своей седой головой, стоял неподвижно, точно в оцепенении.

Неожиданно — казалось, сам не сознавая, что делает, — Федор Васильевич подошел к жене и положил руки на ее узкие плечи.

Он почувствовал, как она вздрогнула от этого непривычного прикосновения, и впервые за долгие годы ему стало жалко жену.

— Толе ничего не грозит, Маша, — глухо сказал он, — у него отсрочка до окончания института.

— Нет, Федя, нет, — безнадежно сказала она. — Ведь это война!

— Не говори глупостей! — снова переходя на привычный, непререкаемый тон, прервал ее Федор Васильевич. — Эта война закончится через несколько дней. Им не понадобится двадцатитрехлетний необученный мальчишка, который никогда не держал в руках винтовки.

— Нет, Федя, нет, — все с той же безнадежной настойчивостью повторила Мария Антоновна. — Ты сам не веришь в то, что говоришь.

— Прекрати! — крикнул Валицкий и тут же отвернулся, потому что ему стало стыдно за свою резкость.

— Хорошо, я буду молчать, — покорно сказала Мария Антоновна. — Скажи мне только одно: этот человек знает, где Толенька?

— Он ничего не знает. Ему кажется, что Анатолий уехал вместе с его дочерью. Зашел узнать, не вернулся ли.

— Но как же...

— Не знаю! — с явно прозвучавшей ноткой отчаяния воскликнул Федор Васильевич. — Можешь понять: я ничего не знаю! А теперь оставь меня, пожалуйста, в покое.

И он, не оборачиваясь, медленно пошел к письменному столу.

Прошло еще два дня. Никто не заходил к Валицкому, никто не звонил ему по телефону. Вечером Федор Васильевич снова сидел неподвижно в своем кабинете, откинувшись на спинку кресла. Его руки, ноги, голова внезапно обрели непривычную тяжесть. "Что же я должен делать?" — задал он себе вопрос. Но ответа не находил. Медленным взглядом обвел он стены своего кабинета, тяжелые темно-зеленые гардины, застекленные шкафы, картины в золоченых старомодных рамах — все то, что всегда вызывало в нем ощущение покоя, уверенности, сознание собственной значительности, что отделяло его от суетного, крикливого, невежественного, несправедливого мира людей, которых он не уважал.

Но на этот раз приятное чувство не приходило. Федор Васильевич вдруг впервые заметил, что на гардинах скопилась пыль, что на рамах картин во многих местах отошла позолота, в матовых плафонах бронзовой люстры недоставало стекол.

Он опустил голову, ему не хотелось видеть всего этого, и снова задал себе вопрос: "Что же мне надо делать?" Внезапно в сознании его прозвучал ответ: "Ничего". "Конечно, ничего! Кому ты нужен? Кто в тебе нуждается?"

Валицкий облокотился на стол локтями, плотно прижав ладони к ушам, стараясь заглушить голос, казалось доносящийся откуда-то со стороны. Если бы кто-нибудь мог видеть его в этот момент! Не просто видеть, нет, но проникнуть в мысли, в чувства этого, казалось бы, холодного, эгоистичного человека, который сейчас сидел за своим широким, старомодным, с резными инкрустациями, черного дерева столом, обхватив голову руками.

Он переживал минуты отчаяния и унижения. Еще совсем недавно он был уверен, что нет и не может быть на свете ничего, что могло бы вывести его из равновесия, нарушить привычный ход мыслей, систему оценок, с которыми он подходил к людям, событиям и вещам. А сейчас он чувствовал себя подавленным, разбитым. Его мучало сознание своей ненужности.

Он вдруг понял, что не сегодня и не вчера сам, по собственной воле отделил себя от окружающего его мира, от людей, от всего того, чем они жили.

В эти минуты он ненавидел себя. Долгие годы уверенный, что является для всех, кто его окружает, объектом зависти и хотя и скрытого, но уважения, он вдруг осознал, что существовал таким только в своем воображении. И ему захотелось найти выход, придумать, сделать нечто такое, что разом сломало бы стену, которую он с такой тщательностью, с таким маниакальным упорством воздвигал между собой и людьми вот уже много лет. Может быть, он нашел бы этот выход, если бы рядом был его сын, Анатолий. Может быть, через него он смог бы приобщиться к тем грозным событиям, которые ворвались в жизнь людей. Ведь Анатолий жид той самой жизнью, теми интересами, теми заботами, к которым он всегда относился с иронией, как к "суете сует", несовместимой с той подлинной жизнью, которую себе придумал. Если бы Анатолий был рядом!.. Теперь он сумел бы поговорить с ним, найти общий язык. Но Анатолия не было. Где же он? Почему не присылает телеграмму, почему не возвращается?! С кем же поговорить? С Осьмининым? Но он далеко от него, несмотря на то что физически он тут, в городе, где-то рядом. Да, да, он уже там, в бою, несмотря на то что является почти ровесником ему, Валицкому. "Так что же мне делать?!" — снова и снова горестно спрашивал себя Федор Васильевич. И все тот же холодный, равнодушный голос отвечал ему: "Теперь уже поздно".

Так он сидел некоторое время. Голос умолк, и вместо него теперь доносился какой-то прерывистый звон.

Федор Васильевич еще плотнее зажал уши, чтобы избавиться от этих звуков, и не сразу догадался, что звонит телефон.

Он поспешно схватил трубку, громко крикнул: "Слушаю!" — опасаясь, что тот, кто ему звонил, мог уже повесить трубку, долго не получая ответа.

— Товарищ Валицкий? — раздался чей-то мужской незнакомый голос.

— Я у телефона, — ответил Валицкий, плотнее прижимая трубку к уху.

— Говорит дежурный по архитектурному управлению. Товарищ Росляков просит вас явиться к нему завтра к девяти утра. Вы меня слышите?

В другое время одного только слова "явиться" было бы достаточно, чтобы привести Валицкого в бешенство. Обычно его "приглашали", просили "заглянуть", самого назначить удобное время...

Но теперь Федор Васильевич пропустил это слово мимо ушей.

— Да, да, я вас слышу, — поспешно сказал он и повторил: — Завтра в девять. — Потом нерешительно спросил: — Вы не знаете, по какому поводу?

— Сообщат на месте, — ответил голос.

Раздался щелчок. Трубка была повешена.

Валицкий тоже повесил трубку, потом вынул из кармана платок и вытер выступившие на лбу капли пота.

"Что понадобилось от меня Рослякову?" — подумал Валицкий, на этот раз без всякого раздражения, без неприязни, даже с какой-то теплотой.

Но тут он вспомнил, как пренебрежительно встретил его Росляков.

Это воспоминание тотчас же вернуло ход его мыслей в привычное русло. Но тот факт, что о нем, сугубо гражданском человеке, не имеющем никаких военных знаний, не забыли в такие дни, означал, что он незаменим, что от него невозможно отмахнуться не только в мирное, но и в военное время!

Значит, все его горькие мысли не имели под собой никаких оснований? Значит, он просто поддался минутной слабости, недооценил себя?

Сознание, что он победил и на этот раз, вызвало у Федора Васильевича ощущение гордости. Он встал, выпрямился, несколько раз прошелся по комнате, крикнул в открытую дверь кабинета, чтобы приготовили кофе, и в тот же момент услышал звонок у парадной двери. Минутой позже в кабинет вбежала, задыхаясь от волнения и протягивая какую-то бумагу, Мария Антоновна. Валицкий выхватил из ее рук серый листок — это была телеграмма.

"Не волнуйтесь немного простудился приеду через несколько дней Анатолий".

Валицкий с облегчением вздохнул — еще одна тяжесть упала с его плеч.

...На следующий день он встал, как обычно, в половине восьмого утра, не спеша оделся с обычной тщательностью. Если тогда, когда Федор Васильевич шел в управление, у него мелькнула мысль, что, пожалуй, стоило сменить "бабочку" на галстук, а карманные золотые часы — на обычные ручные, то сегодня он с особым удовлетворением оделся именно так, как одевался всегда.

Мысль о том, что люди должны, вынуждены принимать его таким, каков он есть, — хотя он никогда и ни в чем не сделал им ни малейшей уступки, — сегодня была особенно приятна Валицкому.

Точно рассчитав время, он вышел из дому без двадцати девять и ровно в девять без стука вошел в кабинет заместителя начальника архитектурного управления.

Поздоровавшись с Росляковым едва заметным кивком головы — он не мог простить ему тогдашнего приема, — Валицкий сел, не дожидаясь приглашения, на один из двух стоявших у письменного стола стульев. С чувством внутреннего удовлетворения отметил, что Росляков, этот обычно самоуверенный и начальственно держащийся тучный, пожилой человек, был сегодня небрит и под глазами его набухли серые мешки. Он казался утомленным и растерянным.

— Чем могу служить? — холодно спросил Валицкий, слегка облокачиваясь на трость, которую держал обеими руками, и предвкушая удовольствие выслушать просьбу.

Росляков молча взял со стола какую-то папку, раскрыл ее, вытянул из пластмассового стаканчика один из остро отточенных карандашей и спросил равнодушным, бесцветным голосом, точно врач очередного из многочисленных пациентов:

— Ваша семья, Федор Васильевич, состоит из трех человек, так?

— Простите? — недоуменно переспросил Валицкий. Ему показалось, что он не понял вопроса.

— Я спрашиваю о составе семьи, — несколько громче и на этот раз подчеркнуто внятно повторил Росляков. — В списке значатся: вы, ваша супруга Мария Антоновна, шестидесяти лет, и сын Анатолий, двадцати трех лет, военнообязанный, так?

— Вы абсолютно правы, — с холодным недоумением ответил Валицкий, — однако я не понимаю, о чем идет речь.

Росляков поднял голову, посмотрел на закрытую дверь, снова перевел взгляд на Валицкого и сказал вполголоса:

— Об эвакуации.

— О чем? — переспросил Валицкий.

— Ну я же сказал, об эвакуации, — устало повторил Росляков. — Есть решение областного комитета партии. Разумеется, к вашему сыну это не относится. В ближайшие дни вас известят о месте вашего нового жительства, а также о дате и часе отъезда.

— Но... но я никуда не собираюсь ехать! — возмущенно воскликнул Валицкий, все еще не до конца отдавая себе отчет в конкретности только что сказанных Росляковым слов, но уже сознавая их смысл.

Росляков укоризненно покачал головой и устало сказал:

— Эх, Федор Васильевич, когда же вы наконец поймете, что ваше желание или нежелание не всегда является решающим! Я же сказал: есть решение бюро обкома. Вы про такое учреждение, надеюсь, слышали?

Валицкий вскочил со своего стула.

— Если вы, — громко сказал он тонким, как всегда в минуты большого волнения, голосом, — являетесь только передаточной инстанцией, то потрудитесь сообщить мне адрес... властей! Вам же, уважаемый... товарищ, хочу сообщить, что я родился и вырос в этом городе. В нем мои дома стоят! И не в ваших силах...

Он задохнулся от ярости, от обиды, судорожно проглотил слюну, хотел сказать что-то еще, но не смог произнести ни слова, громко стукнул палкой по полу, повернулся и вышел, почти выбежал из кабинета.

...Он шел по скверу к Невскому, тяжело размахивая своей палкой.

Сияло солнце. Какие-то люди рыли канаву. "Поразительная страсть все копать и перекапывать! — подумал Федор Васильевич. — Сегодня заливают асфальтом, завтра ломают и перекапывают".

Он мельком недоуменно отметил, что канаву копали люди, не похожие на обычных рабочих-строителей: молодые и пожилые, они были в пиджаках, многие в шляпах и кепках.

Но Валицкий не придал значения этим непривычным деталям, он лишь автоматически зафиксировал их и пошел дальше, по-прежнему кипя от возмущения.

Он был в таком состоянии, что даже и не пытался до конца осмыслить сказанное Росляковым. Федор Васильевич понял только одно: ему и его жене предлагают убраться из Ленинграда, где они никому не нужны.

Он шел по скверу, сердито пристукивая палкой, ослепленный чувством горькой обиды, ни на что не глядя и никого не замечая, пока дорогу ему не пересекла широкая, свежевырытая канава.

Федор Васильевич чуть не свалился в нее, потому что шел с высоко поднятой головой.

— Черт знает что! Роют дурацкие канавы в центре города! — неожиданно для самого себя громко воскликнул он, едва сохраняя равновесие, отступил и увидел, что в стороне через канаву перекинут деревянный мостик и именно по нему и идут люди.

— А это, дяденька, не канава, а траншея! — раздался где-то за спиной Федора Васильевича мальчишеский голос. — От самолетов в нее пикировать!

Валицкий обернулся и увидел мальчишку лет двенадцати, смотревшего на него с презрительным снисхождением.

— Черт знает что! — буркнул Валицкий, но уже без прежней убежденности.

Он влился в поток людей, перешел через мостик и вышел на Невский. На углу Литейного остановился, стараясь отдать себе отчет в том, куда, собственно, он идет.

А идти-то ему было некуда. Он постоял на углу, раздумывая, не следует ли вернуться обратно в управление и сказать этому Рослякову — но уже спокойно и обдуманно, — что он никуда не поедет и пришел узнать, намерены ли его выдворять из города силой.

Федор Васильевич сделал было шаг в обратном направлении, но тут же сказал себе: "Бесполезно. Росляков не более чем исполнитель. Он всегда был только исполнителем. Он пешка. Но я, я не пешка, которую можно передвинуть и вообще сбросить с доски одним движением руки!.."

Решение было принято внезапно. Ну конечно же, надо идти к высшему начальству! К тем, на чье решение ссылался Росляков!.. Однако допустят ли его, будут ли с ним разговаривать?

Но одно лишь предположение, что кто-то может отказаться разговаривать с ним, Валицким, снова привело Федора Васильевича в состояние крайнего негодования. Он взмахнул своей палкой, точно грозя кому-то, решительно пошел к остановке, дождался автобуса, втиснулся в него... И только голос кондуктора: "Смольный!" — оторвал Валицкого от его мыслей.

Он вышел из автобуса, сделал несколько шагов, завернул за угол и остановился в полном недоумении. Огромное, широко раскинувшееся, образующее два крыла белокаменное здание Смольного было прикрыто гигантской зеленой сетью. Такие сети с наклеенной на них бутафорской листвой и силуэтами деревьев Валицкому приходилось видеть лишь в театре.

Однако здесь все поражало своими масштабами. Сеть прикрывала площадь во многие сотни квадратных метров. Для столь опытного архитектора и знатока живописи, каким был Валицкий, не стоило большого труда представить себе, что сверху район Смольного должен теперь казаться огромным лесным или парковым массивом.

Некоторое время он стоял неподвижно, ошеломленный масштабом и хитроумностью замысла этой маскировки, однако очень скоро вспомнил о цели своего приезда сюда и зашагал к зданию.

Федор Васильевич не был здесь уже много лет. В его представлении Смольный являлся символом, средоточием тех неприязненно относящихся к нему, Валицкому, сил, по воле которых он вот уже долгие годы считался "опальным" и не допускался к сколько-нибудь ответственным работам. Эти силы, по терминологии Федора Васильевича, обозначались местоимением "они". Иногда он добавлял к нему слово "там". "Это уж пусть решают "они", разве они "там" позволят!.." — не раз произносил с сарказмом Валицкий, делая при этом неопределенный взмах рукой.

Войдя в большой, неярко освещенный вестибюль, он растерянно осмотрелся. В десятке метров от него невысокая широкая каменная лестница была перегорожена деревянным, оставляющим лишь узкий проход барьером. Возле прохода стоял военный в фуражке с синим верхом.

"К кому, собственно, я должен обратиться?" — в первый раз подумал Валицкий. Единственное имя, которое было ему известно из тех, что ассоциировались с понятием "Смольный", было имя Жданова. Он не был знаком с этим человеком, хотя не допускал мысли, что Жданову фамилия Валицкий ничего не говорит. Поэтому он решил, что направится непосредственно к Жданову.

И Федор Васильевич, чуть откинув голову и всем своим видом показывая, что он личность значительная и независимая, решительно стал подниматься по лестнице.

Когда он приблизился к барьеру, военный сделал шаг вперед, загораживая проход, и вопросительно посмотрел на странного, столь непривычно для его глаз одетого человека с тростью в руке.

— Ваш пропуск, — сказал военный.

— Я к Жданову, — бросил, не поворачивая головы, Валицкий.

— Пропуск, пожалуйста, — вежливо повторил военный, однако при этом окончательно загораживая проход.

— Я академик архитектуры Валицкий! — многозначительно произнес Федор Васильевич, глядя сверху вниз на едва доходящего ему до плеча военного.

— Вас ждут? — с некоторым колебанием в голосе спросил тот, не отступая, однако, ни на шаг.

Валицкий помедлил с ответом, обдумывая, позволительно ли ему унизиться до мелкой лжи.

— Нет, — высокомерно бросил он, — но я по важному, неотложному делу.

— Обратитесь в бюро пропусков, — сказал военный, делая движение рукой куда-то вниз, и добавил: — Прошу посторониться.

Валицкий автоматически сделал шаг в сторону, пропуская двух стоящих за ним командиров с планшетами в руках, и медленно спустился вниз. В окошке бюро пропусков ему сказали, что в секретариат товарища Жданова надо звонить по телефону, и дали номер. Телефоны висели тут же на стене, но возле них толпились люди. Валицкий дождался своей очереди, назвал номер и, перечислив все свои звания, сказал, что хотел бы переговорить с Ждановым. Мужской голос вежливо и спокойно ответил ему, что товарища Жданова сейчас на месте нет и что сегодня он вряд ли будет в Смольном.

— Как же быть? — растерянно произнес Валицкий. — У меня дело крайней необходимости...

Наступила короткая пауза; видимо, человек на другом конце провода обдумывал ответ. Наконец Валицкий услышал:

— Подождите минуту у телефона.

В трубке раздался далекий, приглушенный голос, однако Валицкий, как ни прижимал трубку к уху, не мог ничего разобрать из тех явно не ему адресованных слов.

— Вы слушаете? — снова громко и внятно прозвучало в трубке.

— Да, да! — поспешно подтвердил Валицкий.

— Я договорился с товарищем Васнецовым. Он сможет вас принять. Подойдите, пожалуйста, к окошку бюро пропусков. Без очереди.

"А кто такой товарищ Васнецов?" — хотел было произнести Валицкий, но тут же вспомнил, что не раз встречал эту фамилию в "Ленинградской правде" при перечислении имен руководителей города.

— Большое спасибо! — воскликнул Валицкий гораздо сердечнее, чем ему хотелось.

Он повесил трубку и направился к окошку, однако очередь была и здесь. Вдруг он услышал голос: "Товарищ Валицкий!" И одновременно те люди, что стояли у окна, расступились, и Федор Васильевич увидел голову человека в военной фуражке, наполовину высунувшуюся из окна. Валицкий подошел.

— Ваш партбилет, — сказал, опускаясь на стул, с которого поднялся, когда высматривал Валицкого, военный с тремя кубиками в петлицах. Одновременно он склонился над столом и протянул руку к окошку, за которым стоял Валицкий.

— Простите... но я не состою... — начал было тот, но военный прервал его:

— Тогда паспорт.

— Но... но у меня нет с собой паспорта, — в еще большей растерянности произнес Валицкий. — Я академик архитектуры! Меня весь город знает!..

Военный поднял голову, недоуменно посмотрел на лицо седовласого человека с галстуком-"бабочкой", встал, подошел к другому столу, снял трубку одного из телефонов и, прикрыв микрофон рукой, стал что-то говорить.

Потом он вернулся к окну и, не глядя на Валицкого, сказал:

— Вас проводят к товарищу Васнецову. Подождите у входа.

Через несколько минут к стоящему у барьера Валицкому спустился, слегка прихрамывая, молодой человек в сапогах и в гимнастерке. Он что-то сказал военному, проверяющему пропуска, и неожиданно обратился к Валицкому по имени-отчеству, как будто давно был с ним знаком:

— Прошу вас, Федор Васильевич, проходите.

...В конце большой, светлой комнаты, за столом, расположенным между двумя широкими окнами, сидел худощавый, черноволосый, с густыми, почти сросшимися на переносице бровями человек в гимнастерке, но без петлиц.

Когда Валицкий перешагнул порог комнаты, этот человек встал, вышел из-за стола и сделал несколько шагов ему навстречу.

— Здравствуйте, Федор Васильевич, — сказал он, протягивая Валицкому руку с узкой жилистой кистью.

То, что и Васнецов знает его имя-отчество, польстило самолюбию Валицкого. С чувством некоторой неловкости подумав о том, что не узнал заблаговременно, как зовут Васнецова, он, однако, легко подавил это чувство, снова сосредоточив все мысли на цели своего прихода.

Валицкий отметил про себя, что Васнецов молод, раза в два, очевидно, моложе, чем он сам, и тот факт, что его судьба находится в руках такого молокососа, снова вызвал у Федора Васильевича чувство настороженности.

Однако до сих пор он еще не произнес ни слова. Молча и с холодным достоинством пожал он протянутую ему руку, однако не сразу, а выждав какое-то мгновение — привычка, усвоенная Валицким уже очень давно и помогающая ему сразу установить дистанцию между собой и своим собеседником, и обвел кабинет медленным взглядом, ища место, куда бы ему поставить свою палку.

— Прошу вас, — сказал Васнецов и пошел к столу.

Так и не решив, где оставить палку, Валицкий последовал за ним, опустился в кожаное кресло, указанное ему Васнецовым, и, держа палку между ногами, оперся на нее.

Васнецов сел за стол и, слегка наклонившись в сторону Валицкого, сказал сухо, но вполне корректно:

— Мне сказали, что у вас важное дело.

— Я не уверен, что дело, представляющееся мне важным, покажется таковым и вам, поскольку оно касается моей скромной особы, — сдержанно и подчеркнуто официально начал Валицкий. — Я был вынужден нанести вам визит в связи с вопросом о моей... — Он сделал паузу, стараясь найти какое-либо слово взамен непривычного, недавно услышанного, но не нашел и повторил то же самое: — Моей эвакуации.

Васнецов слегка нахмурил брови — теперь они окончательно скрыли переносицу, — чуть приподнял руку и сказал:

— Простите, одну минутку.

Он протянул руку к краю стола, вытащил из груды лежащей там горки папок одну, раскрыл ее, снова закрыл и сказал:

— Этот вопрос уже решен, Федор Васильевич. Вы будете эвакуированы в группе первой очереди. Вам нечего беспокоиться.

Он произнес эти слова ровным, но каким-то отчужденным, безразличным тоном.

— Товарищ Васнецов, — с силой опираясь на свою палку, точно желая пробуравить ею пол, сказал Валицкий, — я не льщу себя надеждой, что вам что-либо говорит мое имя. Поэтому осмелюсь заметить, что являюсь академиком архитектуры, удостоенным этого звания еще в одна тысяча девятьсот пятнадцатом году. По моим проектам в свое время, — он произнес эти два слова с особым ударением, — в этом городе построены дома! Я являюсь — если это говорит в мою пользу, — заметил он саркастически, — почетным членом ряда иностранных архитектурных обществ и...

Он вдруг умолк, увидя на лице Васнецова едва заметную усталую, снисходительную улыбку. Однако она тотчас же исчезла, как только Валицкий замолчал.

— Нам это известно, — по-прежнему ровно и отчужденно произнес Васнецов, — и, поверьте, мы постарались все это учесть. Вам и вашей супруге будет предоставлено купе в международном вагоне. Вы сможете вывезти необходимые вам... вещи. Правительство сделает все возможное, чтобы на месте нового жительства — им, очевидно, будет Свердловск — вам были бы созданы максимальные удобства. Максимальные в условиях войны, — добавил он, уже не скрывая горькую усмешку. — К тому же вы уедете в первую очередь. Раньше других. Вряд ли вы можете требовать от нас большего.

Васнецов отдернул левый рукав гимнастерки, посмотрел на часы и, уже не глядя на Валицкого, сказал:

— А теперь извините. Я очень занят.

Валицкий слушал со все возрастающим недоумением. Он уже несколько раз открывал рот, чтобы прервать Васнецова, но тот каждый раз, когда Федор Васильевич пытался что-то сказать, предостерегающе поднимал руку. Когда Васнецов умолк, Валицкий продолжал глядеть на него широко раскрытыми глазами, тяжело дыша и чувствуя, что у него голова идет кругом. Ему захотелось крикнуть: "Чушь!", "Бред!", "Нелепость!" — но вместо этого он растерянно произнес:

— Но... но... я никуда не хочу уезжать! Вы можете это понять? Никуда!

Однако ему показалось, что Васнецов не расслышал его слов или попросту не придал им никакого значения. И тогда Валицкий вскочил, вытянулся во весь свой огромный рост и, стуча палкой по полу, закричал:

— Мне не нужны ваши международные вагоны! Мне ничего не нужно, можете вы это понять?! — Он с силой отбросил в сторону свою палку и продолжал еще громче: — Я прошу только одного, чтобы меня оставили в покое! Я не рухлядь, не хлам, который можно сгрести лопатой и куда-то отправить! Вам не дано права! Я... я Сталину телеграфирую! Это произвол! Я...

Он осекся, увидев, что Васнецов смотрит на него пристальным и, как ему показалось, суровым взглядом, понял, что наговорил лишнего, что еще одно слово — и этот жесткий, с аскетическим выражением лица человек, несомненно обладающий большой властью, попросту велит ему оставить кабинет. Несколько мгновений длилось молчание. Валицкий стоял неподвижно, но уже не как прежде, вытянувшись во весь рост, а внезапно ссутулившись, по-стариковски, безвольно опустив свои длинные руки.

— Хорошо, — сказал он наконец глухо, едва внятно. — Видно, я мешаю вам работать. Простите. Все, что я сказал... неуместно. Мне просто хотелось... узнать правду. А теперь я уйду.

Он поискал взглядом свою отброшенную палку. Она лежала неподалеку, но Валицкий почувствовал, что у него нет сил нагнуться, чтобы поднять ее. Он медленно повернулся и, с трудом передвигая негнущиеся ноги, пошел к двери.

— Подождите! — раздался за его спиной негромкий голос.

Валицкий обернулся и увидел, что Васнецов встал из-за стола и идет к нему быстрой, пружинящей походкой.

Он подошел к Валицкому почти вплотную, дотронулся до рукава его пиджака и сказал неожиданно мягко:

— Извините. Мы, видимо, не поняли друг друга. Никто не принуждает вас уезжать. И все же... вам лучше уехать.

— Но почему? — снова обретая силы, воскликнул Валицкий.

— Потому что город... может подвергнуться опасности. Эвакуируя из Ленинграда наши материальные и... интеллектуальные ценности, мы сохраняем их для будущего. Поймите, это не эмоциональный вопрос. Это — требование военного времени.

Он говорил твердо, но медленно, с паузами, тщательно обдумывая каждое произносимое им слово.

И именно это обстоятельство, именно ощущение, что Васнецов недоговаривает нечто очень важное, решающее, поразило Валицкого больше всего.

Наконец он тихо спросил:

— Вы считаете положение столь серьезным?

— Да, — прямо глядя ему в глаза, ответил Васнецов, помолчал немного и добавил: — Вы же требовали от меня правды.

— Но почему же... — начал было Валицкий и умолк. Целый рой мыслей внезапно как бы обрушился на него. Он хотел спросить, почему мы отступаем, где же наши танки, пушки, самолеты, кто виноват в том, что немцев допустили на нашу землю, что думают маршалы и генералы, что, наконец, делает Сталин... Но не смог. Не потому, что боялся. Просто Валицкий почувствовал, что у него нет нравственного права задавать все эти вопросы. Он понял, что никто и ни в чем не обязан давать ему отчет, что сейчас нет и не может быть "спрашивающих" и "отвечающих" и что все они, в том числе и он сам, отныне объединены общим горем и общей ответственностью.

В этот момент дверь открылась, и чей-то громкий голос доложил с порога:

— Сергей Афанасьевич, заседание Военного совета начинается через две минуты.

В дверях стоял молодой военный с вытянутыми по швам руками и выжидающе смотрел на Васнецова.

— Иду, — коротко сказал тот. Он торопливо вернулся к столу, взял толстую красную папку, раскрыл ее, пробежал глазами какую-то бумагу, снова захлопнул папку, поднял голову и сказал: — Мне надо идти, Федор Васильевич. Простите.

Он сделал несколько шагов к двери, потом остановился, поднял брошенную Валицким палку и, протягивая ее Федору Васильевичу, сказал:

— Я думаю, что вам надо уехать. А за то, что хотели остаться, спасибо. Это все, что я могу вам сейчас сказать.

...В приемной Валицкого дожидался все тот же молодой человек в гимнастерке без петлиц, который привел его сюда. Он сделал приглашающее движение рукой и, пропустив Федора Васильевича в дверь первым, пошел рядом с ним по коридору.

Они спустились по лестнице к деревянному барьеру. Внезапно Валицкий остановился.

— Простите, — сказал он, обращаясь к сопровождающему его человеку, — сколько вам лет?

— Мне? — растерянно переспросил тот, но тут же ответил: — Двадцать семь.

— Вы... не в армии?

Он увидел, что его спутник густо покраснел.

— Н-нет... — ответил он. И добавил: — Нога вот у меня... Но завтра я ухожу отсюда. В отряд ПВО.

"Глупо, глупо, бестактно! — подумал Валицкий. — Я же видел, что он хромает".

Они подошли к барьеру. Молодой человек в гимнастерке и стоящий у барьера военный обменялись взглядами. Военный поднял ладонь к козырьку фуражки и сказал:

— Прошу.

Валицкий помедлил мгновение, потом обернулся к своему провожатому и сказал:

— Простите меня. Я стар и глуп.

И, не дожидаясь ответа, стал спускаться по лестнице.

...Тяжело опираясь на палку, он сделал несколько шагов по аллее, прикрытой маскировочной сеткой.

"Так, — мысленно произнес Федор Васильевич, — значит, я стар. Слишком стар. Вот так".

Он сделал еще несколько шагов и вдруг почувствовал боль в области сердца.

— Вам нехорошо? — раздался за его спиной голос.

Валицкий обернулся, увидел идущего следом за ним пожилого военного с прямоугольниками в петлицах и отрывисто бросил:

— Нет! С чего это вы взяли?

Он выпрямился, откинул голову и пошел вперед привычными, мерными шагами, стараясь заглушить боль в сердце...

18

...Уже пылали западные рубежи нашей страны. Уже в первых захваченных городах и селах немцы устанавливали "новый порядок" — два страшных для наших людей слова, по буквам которых стекала человеческая кровь. Уже тысячи советских солдат и моряков предпочли смерть жизни на коленях, и десятки летчиков уже стартовали со своих аэродромов в бессмертие. Они уходили из жизни как воины, как борцы, как герои. Даже тогда, когда у них не хватало вооружения, они стояли насмерть, сражаясь с врагом до последнего пушечного снаряда, до последнего патрона, нередко приберегая эту последнюю пулю для себя.

Они не падали на колени перед врагом, не зарывали в землю свои лица перед танковыми лавинами, как того ожидал Гитлер, нет! Советские бойцы, еще вчера видевшие над собой мирное небо, еще не привыкшие к грохоту вражеских орудий и к разрывам фугасных бомб, они теперь, в эти страшные часы, с особой, всепроникающей силой почувствовали, осознали, как дорога им Родина...

Война полыхала в западных районах, но уже изменилось лицо всей страны — улицы ее городов, шоссейные и проселочные дороги — все приняло новое, суровое выражение.

В мирное время жизнь армии обычно бывает скрыта от взоров миллионов людей. Она протекает за высокими каменными стенами казарм, на удаленных от населенных пунктов полигонах, в степных и лесных пространствах, где происходят маневры, на аэродромах, морских просторах, в штабных кабинетах.

Только два раза в год — на майские и ноябрьские праздники — жизнь армии как бы выплескивалась наружу, на центральные городские площади, на прибрежные морские воды и в обычно тихое, спокойное, видимое с каждой улицы, из каждого окна небо.

Война меняет облик города. Военные регулировщики, стоящие на перекрестках на месте привычных милиционеров, идущие строем красноармейцы, грузовики, неведомо откуда появившиеся танки и орудия — все это заполняет городские улицы, и люди, стоя на тротуарах, наблюдают с тревогой и надеждой все это необычное движение, понимая, что началась совсем другая, неизвестно что сулящая жизнь.

Меняется не только лицо улицы. На заводах и фабриках, в директорских кабинетах, в помещениях партийных комитетов все чаще и чаще появляются военные. На некоторых из них новое, не пригнанное по фигуре обмундирование, да и по походке этих людей, по их манере разговаривать можно легко узнать тех, кто еще вчера носил пиджаки и брюки навыпуск.

Со стороны кажется, что отныне армия берет в свои руки руководство повседневной жизнью миллионов людей, диктуя им новый, сурово-тревожный уклад, отсекая прошлое от настоящего. Но на самом-то деле тысячи партийных, советских и хозяйственных руководителей остаются на своих постах или заменяют ушедших на фронт, и партийные органы по-прежнему несут на себе все бремя организации и ответственности, бремя, которое в дни войны становится во сто крат тяжелее.

На глазах менял свой облик и Ленинград.

Первыми отметили это летчики, патрулирующие над городом, — они стали терять видимые ранее ориентиры. Прикрытый гигантской маскировочной сетью. Смольный исчез, превратился в пышущий буйной растительностью парк.

Казалось, исчезла и площадь Урицкого вместе с расположенными на ней Зимним дворцом и штабом округа.

Исчез погашенный защитной краской золотой блеск Исаакиевского купола, померкли знаменитые шпили Петропавловской крепости и Адмиралтейства...

Уже много коммунистов и комсомольцев ушло в армию по партийным путевкам. Уже десятки истребительных батальонов — первые ленинградские добровольческие формирования, созданные для борьбы с вражескими парашютистами и диверсантами, — несли круглосуточную службу на дорогах, ведущих в Ленинград, на улицах города и у предприятий, имеющих оборонное значение. По вечерам тысячи ленинградцев с красными повязками на рукавах пиджаков и спецовок занимали посты в подъездах домов, на чердаках и крышах.

И в то же самое время казалось, что внешне жизнь Ленинграда в те первые дни войны не изменилась и что на улицах города царит мир и спокойствие и нет и не может быть силы, способной подавить неистребимую жизнестойкость и веру в будущее, ключами бьющие в этом городе.

По-прежнему торговали цветами киоски на углах Невского. По-прежнему люди заполняли по вечерам парки, рестораны и кафе.

И казалось, что тревожные сообщения, зовущие к бдительности, красочные плакаты, покрывающие теперь стены домов, все еще воспринимаются людьми как нечто временное, инородное, не способное изменить то, что еще только вчера составляло их жизнь.

Может быть, все это было так потому, что война шла еще где-то далеко, за сотни километров, — по крайней мере, так думалось ленинградцам, читающим запоздалые сводки Информбюро. Слишком сильна была их вера в могущество Красной Армии, желание любую ее неудачу истолковать как нечто несущественное, предусмотренное командованием и поэтому не могущее иметь серьезных последствий. Рождались слухи об уже достигнутых нашими войсками, но по каким-то соображениям еще не объявленных решающих победах.

И, не находя сообщений об этих победах в утренней сводке Информбюро, люди все-таки верили, что узнают о них из сводки вечерней...

И только в прикрытом маскировочной сетью Смольном, откуда ни одна полоска света не пробивалась ночью из-за плотно зашторенных окон, только в здании штаба ПВО на Дворцовой площади люди — военные и гражданские, не спящие вот уже третью ночь подряд, охрипшие от бесконечных телефонных переговоров, склонившиеся над картами, испещренными жалами направленных на Ленинград стрел, стоящие за согбенными спинами телеграфистов, следя, как ползут узкие бумажные ленты из аппаратов "Бодо" и "СТ", — эти люди уже понимали, как велика опасность и как быстро она приближается...

Нет, никому из них еще не было известно, что в планах Гитлера, в приказах наступающим немецким войскам Ленинград обозначен первоочередной целью начавшейся войны.

Но они уже знали о том, что к вечеру 22 июня танковые дивизии немцев прорвали пограничные рубежи Прибалтийского военного округа, что фашисты находятся северо-западнее Каунаса, что им удалось форсировать реку Неман.

Не принесли обнадеживающих известий и последующие два дня. Под натиском превосходящих сил немецкой группы армии "Север" советские войска в Прибалтике отступали с боями по расходящимся направлениям — в сторону Риги и от Каунаса в сторону Вильнюса и далее на Полоцк. При этом центральное направление: Вильнюс, Даугавпилс, Остров — оказалось доступным для прорыва моторизованных и танковых дивизий противника...

Двадцать четвертого июня, около полуночи, Звягинцева вызвал к себе заместитель начальника штаба (теперь уже не округа, а фронта) полковник Королев. Майор с первого же дня войны был окончательно прикреплен к оперативному управлению и находился, по существу, в подчинении у Королева.

Не здороваясь — минувшие трое бессонных суток пролетели вообще как несколько часов, — Королев сообщил, что в Смольном, откуда он только что вернулся, принято важное решение. Там еще остались заместитель командующего и начальник инженерного управления — их задержал Жданов, — а для Звягинцева есть срочное задание...

Полковник сказал об этом майору сухо. Отношения между ними стали несколько натянутыми после того, как Звягинцев в первый день войны подал рапорт с просьбой откомандировать его из штаба в войска и пытался заручиться поддержкой в этом своем намерении заместителя начальника штаба. Королев в обидной форме отказал, сказав, что и трусость иногда выступает в обличье храбрости. Тогда Звягинцев молча повернулся и вышел из кабинета, дрожа от обиды. Теперь, будучи вызванным к Королеву, он решил про себя держаться, как и положено, на официальной дистанции.

Королев взял одну из лежащих на столе карт и жестом пригласил майора подойти поближе.

— Вот... Будем создавать рубеж обороны фронтом на юг...

— Куда? — вырвалось у Звягинцева.

— Я сказал — на юг! — резко повторил Королев. Провел ногтем по карте и добавил: — Вот так... По реке Луге.

Королев пристально посмотрел на Звягинцева, как бы удивляясь, что тот молчит. Он уже привык охлаждать горячность Звягинцева.

А Звягинцев молчал. Недавняя обида на Королева и связанные с ней мысли отступили, едва Королев произнес слова: "По реке Луге..."

Некоторое время они молча глядели друг на друга в упор, и Звягинцеву показалось, что в маленьких, обычно лишенных особого выражения глазах Королева он читает просьбу: "Не задавай лишних вопросов, без того горько".

Затем Королев деловым тоном, уже не глядя на Звягинцева, продолжал:

— Военный совет утвердил основные положения по строительству этого рубежа, доложенные заместителем командующего генералом Пядышевым. Руководство возложено на начальника инженерного управления. Мы начинаем немедленно рекогносцировку по секторам. От оперативного управления поедет несколько командиров. Ты назначен быть с ними. Поедешь с утра. Вопросы есть?

Но Звягинцев по-прежнему молчал. Потому что, хотя он и не пропустил ни одного слова из того, что говорил Королев, и в его привычном к картам представлении уже обрисовалась техническая сторона поставленной задачи, он все еще не мог усвоить тот страшный смысл, который заключался в произнесенных Королевым словах: "На Луге".

"На Луге, на Луге!.." — повторял про себя Звягинцев. Там, где ни он, ни, конечно, сам Королев никогда не допускали и мысли о возможных военных действиях! Все заботы, все тревожные взгляды работников штаба округа были всегда обращены только на север, к границе с Финляндией! Еще несколько дней назад само предложение строить укрепления на реке Луге, то есть мысль о возможности вторжения врага почти в центр России, прозвучало бы в лучшем случае нелепо, в худшем же — как проявление пораженчества.

Последовала длинная пауза, после которой Звягинцев нашел в себе силы спросить:

— Но... но как же так, Павел Максимович?.. Ведь у нас там... абсолютно ничего нет! Ни частей, ни... ведь весь наш план рассчитан на северное направление! А Прибалтийский округ?..

Королев стремительно повернулся к нему.

— Прекрати болтовню, майор Звягинцев! — гаркнул он с неожиданной злостью. — Ты что думаешь, мы с тобой в номере гостиницы "Москва" сидим? Идет война, и она не на трибунах решается! Можешь ты это понять?!

— Я все могу понять, товарищ полковник, — с глубокой горечью произнес Звягинцев, глядя в упор на Королева, — именно поэтому я сейчас еще более, чем раньше, убежден, что мое место не в штабном кабинете, а в войсках. У меня, наконец, есть опыт финской войны, я строевой командир...

Он запнулся и умолк, увидя, как сжались огромные кулаки Королева и по его полному, одутловатому лицу пошли красные пятна.

— Ах, вот оно что!.. — медленно произнес Королев, отступая на шаг в сторону и насмешливо меряя Звягинцева с головы до ног тяжелым, бычьим взглядом. — Как ваша фамилия, товарищ майор? Суворов? Или Кутузов? Руководство войсками изволите взять на себя? Может быть, на белом коне, шашку наголо и рысью на танки марш-марш?! Я уже говорил тебе: есть разные трусы...

— Товарищ полковник, — напрягаясь каждым своим мускулом, возмутился Звягинцев, — вы... не имеете права! Я коммунист и командир Красной Армии! Я знаю свое место и готов принять батальон, саперную роту, наконец!

— А дальше? — снова тоном едкой насмешки произнес Королев.

— А дальше — не ваша забота! — ослепленный обидой и возмущением, забывая о субординации, воскликнул Звягинцев. — Во всяком случае, я не побегу от врага, как некоторые другие, и, если надо, сумею умереть там, где буду стоять, — на своем рубеже! И вы не имеете права называть меня трусом!

— Имею! — опять гаркнул Королев. — Ты что думаешь, меня громкой фразой обмануть можно? Думаешь, я в тайную твою мыслишку проникнуть не сумею? А хочешь, я ее сейчас тебе вслух разъясню? Ты укоров, ответственности боишься! Тебе важное дело поручают, оборонительный рубеж строить, сотни тысяч советских людей от врага заслонить! А ты о репутации своей печешься! Это, мол, не я — другие отступают! Я за Красную Армию ответственности нести не хочу, а только за себя, за свою роту! Я насмерть стоял, умереть не побоялся! А то, что моя смерть врага не остановила, — тут уж с меня взятки гладки!

— Кто может сказать, что стоять насмерть — значит быть трусом?! — снова негодующе воскликнул Звягинцев.

— А ты стой и умирай там, где тебя партия поставила! Место себе не выбирай! — перебил его Королев, махнул рукой и добавил: — Эх ты! И такого мы в партбюро выбирали!..

Наступило молчание. Звягинцев молчал, подавленный.

А полковник стоял в двух шагах от Звягинцева, все еще тяжело дыша. Он расстегнул воротник гимнастерки, и стали видны набухшие вены на его короткой шее.

— Что мне надлежит делать? — автоматически спросил Звягинцев.

— Выполнять приказ, — отрывисто бросил Королев. Потом он покрутил головой, застегнул ворот, провел пальцами под ремнем, оправляя гимнастерку, подошел к Звягинцеву и положил руку на его плечо. — Не обижайся. Что заслужил, то и получил, — сказал он неожиданно мягко, — готовностью умереть не кичись. Нам побеждать, а не помирать надо учиться... И рефлексии свои брось. В мирное время они еще так-сяк. Терпимы. Кое-кому даже нравятся, — вот он, мол, какой! Не бурбон — философ! А сейчас — война. Жестокая вещь. Кончится — в военно-научное управление пошлем. Будешь анализировать. А сейчас... не присваивай себе права только критиковать и спрашивать, Алексей! Спрашивать всегда легче, чем отвечать. Понял, ну?..

Он пристально посмотрел в глаза Звягинцеву. И тому показалось, что он снова прочел во взгляде Королева тайную мысль: "Пойми, ни я, ни ты не виноваты, что все так сложилось. И выяснять все это сейчас ни к чему. Не время. Получил приказ — и выполняй его. И высший смысл нашей жизни сейчас — это выполнять свой долг. И больше мне нечего тебе сказать. Сегодня — больше нечего".

— Разрешите идти? — тихо спросил Звягинцев.

— Идите, — ответил Королев.

Звягинцев сделал строевой поворот и вышел из кабинета.

Не только Звягинцев, но и еще ряд командиров штаба и инженерного управления получили в тот поздний час приказ немедленно приступить к рекогносцировкам и разработке плана строительства рубежей к югу от Ленинграда.

Звягинцеву был задан район города Луги — в центре направления со стороны Пскова.

Вернувшись в свой маленький кабинет на первом этаже, с единственным окном, прикрытым изнутри решеткой, а теперь еще и синей, из плотной бумаги маскировочной шторой, Звягинцев взглянул на часы, открыл сейф, вынул карту и разложил ее на столе.

Как и многие командиры в инженерном управлении округа, Звягинцев был достаточно хорошо осведомлен о состоянии оборонительных сооружений на границе с Финляндией. В том, что новый Выборгский укрепленный район, прикрывающий Ленинград на самом близком направлении, хотя и не полностью оборудован, однако находится в состоянии боевой готовности, он недавно убедился сам.

Но с юга Ленинград не имел такого прикрытия. Об укрепленных районах под Псковом и Островом — на бывшей границе с Латвией и Эстонией — Звягинцев знал только то, что два года назад они были законсервированы, а часть их оборудования и вооружения демонтирована.

Карта у Звягинцева была крупномасштабной, и он после некоторых размышлений и предварительных набросков на ней встал из-за стола и подошел к другой, висевшей на стене мелкомасштабной карте Ленинградской области и стал вглядываться в ее общие очертания, в расположение на карте городов, рек и озер.

Остров, Псков, река Плюсса, Луга, озеро Ильмень... Звягинцев бывал в тех местах и сейчас пытался зрительно представить разные варианты рубежей по рельефу, по расположению городов, как вдруг вздрогнул и, точно притянутый невидимой нитью, почти вплотную приблизил лицо к карте. Он увидел черную, едва заметную точку, над которой микроскопическими, но четкими буквами шла надпись: "Белокаменск".

"Вера! — мысленно воскликнул он и повторил недоуменно, точно сам себе не верил: — Как же это так? Ведь там же Вера!.."

Звягинцев напряженно вглядывался в маленькую черную точку, и перед его глазами возникли туманные картинки глухого провинциального городка — немощеные улицы, обсаженные деревьями, колодцы или водоразборные колонки на них, садики, домики со ставнями...

И в одном из них она, Вера, совершенно не подозревающая о грозящей опасности.

Звягинцев взглянул на масштаб карты и снова на черную точку. Еще час назад он считал эти места если не глубоким, то, во всяком случае, достаточно отдаленным тылом. Теперь все изменилось! Полученное им задание свидетельствовало, что у командования есть самые серьезные основания считать весь тот район возможным театром военных действий.

Что же делать? Как предупредить Веру, чтобы она немедленно возвращалась? Через ее отца? Но ведь они виделись два дня назад в Смольном и говорили о том, что Вере следовало бы вернуться... Может быть, она уже вернулась?.. А если нет? Что, если после сообщений в газетах о попытках налетов фашистской авиации на Ленинград и родителям Веры и ей самой показалось, что там, в этом тихом Белокаменске, безопаснее переждать войну?..

"Переждать войну!.." — мысленно повторил он с горькой усмешкой. Нет, надо немедленно выяснить, вернулась ли Вера. А если нет, то предупредить ее отца. Разумеется, предупредить спокойно, не вызывая лишних опасений и вопросов. Не говорить ни слова о решении строить оборонительные рубежи на Луге — пока это военная тайна, — но дать ему понять, что для Веры будет лучше, если она немедленно вернется в Ленинград.

Так или иначе, но надо срочно переговорить со старшим Королевым. Номер телефона Веры Звягинцев знал, аппарат стоял на столе, он решительно потянулся к трубке...

Но в этот момент другая мысль заставила его опустить руку; "Поздно! Половина первого ночи!" Звонок в такое время неминуемо вызовет переполох в доме Королевых!

Но что же делать? Надо все же звонить... Не исключено, что Вера уже вернулась и теперь сама подойдет к телефону. Тогда можно будет, не называя себя, спокойно повесить трубку. А если ответит ее мать? Как он сможет ей объяснить? Попросит разбудить Ивана Максимовича?..

Несколько мгновений Звягинцев продолжал колебаться, раздумывая, стоит ли звонить именно сейчас или дождаться утра. Посмотрел на разложенную на столе карту, где он уже отметил вчерне район и границы предстоящих рекогносцировок и работ. Потом решительным движением снял трубку и назвал знакомый номер. Некоторое время никто не отвечал. Звягинцев все сильнее сжимал трубку в надежде, что пройдет еще секунда и ему ответит сама Вера, но в трубке царило молчание. Внезапно раздался щелчок, и приглушенный мужской голос произнес:

— Слушаю.

— Товарищ Королев? Иван Максимович? — нерешительно спросил Звягинцев, хотя сразу же узнал его голос.

— Я.

— Простите, что разбудил, — начал Звягинцев, чувствуя, что голос его звучит взволнованно, изо всех сил стараясь говорить спокойно, — это Звягинцев.

— Кто? — недоуменно переспросил Королев.

— Я, я, Алексей Звягинцев!.. Наверное, разбудил вас?

— А-а, майор!.. — раздалось в трубке. — Что случилось?

— Нет, нет, ничего, — поспешно ответил Звягинцев, все еще пытаясь придать своему голосу обычное звучание. — Я не разбудил вас? — снова повторил он, сознавая, что на этот раз вопрос его звучит глупо.

— Ничего ты меня не разбудил, — ворчливо ответил Королев, — я на казарменном живу. Зашел домой белье сменить. Что случилось-то, спрашиваю?

— Нет, нет, ничего! Просто хотел узнать... Вера вернулась?

— Еще нет, — ответил Королев после короткой паузы.

— Она все еще там?.. В Белокаменске? — спросил Звягинцев упавшим голосом.

— Послушай, майор! — Голос Королева звучал строго, и в нем явно прозвучали нотки тревоги. — Я тебя спрашиваю, что случилось?

— Иван Максимович, ей надо вернуться! Вы же помните, мы еще там, в горкоме, об этом говорили! Вы должны ей велеть срочно возвратиться в Ленинград.

— Ве-леть! — насмешливым тоном повторил Королев. — А ты вот всегда делал то, что родители велели?

— Но поймите, это очень серьезно! — уже не думая о том, как скрыть свое волнение, почти закричал Звягинцев. — Ведь война идет!

— Спасибо, что объяснил, — с горечью ответил Королев, помолчал немного и сказал: — Для нас с тобой война, а у нее... Заболел там кто-то. Ну, парень ее, понял? Я сегодня с родными по междугородному разговаривал.

— Но... разве она поехала не одна?! — вырвалось у Звягинцева.

— Выходит, что не одна.

— Да... да... Я понимаю, — бессвязно пробормотал Звягинцев и вытер рукавом гимнастерки взмокший лоб, — но вы все-таки скажите... скажите ей, что надо обязательно возвращаться.

Не дожидаясь ответа, он медленно положил трубку на рычаг.

"Ну, вот так... — мысленно произнес Звягинцев, — все ясно. Нечего мне о ней беспокоиться..."

Кто этот парень? Как его зовут? Николай? Нет, Анатолий. Тот самый студент. Ну конечно, она поехала с ним. Что же, значит, у нее есть надежная защита. Высокий, широкоплечий... На руках вынесет в случае чего... Заболел? Что с ним могло случиться, с этим верзилой?

Но, странное дело, несмотря на чувство горечи, которое испытывал Звягинцев, он в то же время ощущал и облегчение от сознания, что в такое время Вера не одна, что рядом с ней находится человек, который сможет защитить ее в трудную минуту.

Раздался телефонный звонок. Звягинцев поспешно схватил трубку с тайной надеждой, что снова услышит голос Королева-старшего. Не сознавая того, что тот позвонить ему не мог, хотя бы потому, что не знал его служебного телефона, Звягинцев поспешно спросил:

— Товарищ Королев?

— Я, — ответил немного удивленный полковник. — Ты что, через стены видишь?

— Нет, нет, простите, — сбивчиво ответил Звягинцев, — просто я работаю над вашим заданием и...

— Ну и хорошо, что работаешь, — удовлетворенно сказал полковник, — предупреждаю: генерал Пядышев из Смольного звонил, справлялся. Скоро вернется, тогда вызовет всех, кто работает над заданием. У меня все. Действуй!

— Слушаю, — сказал Звягинцев и, повесив трубку, с тревогой посмотрел на часы...

К заместителю командующего адъютант вызвал Звягинцева в два часа ночи. Генерал выслушал короткие сообщения всех работавших над планом строительства, сделал необходимые коррективы и, напомнив, что задание весьма срочное, приказал продолжать уточнять все расчеты.

Звягинцев вернулся к себе, бросил взгляд на стоявшую у стены узкую койку-раскладушку, на которую не ложился уже третью ночь, и погрузился в работу.

Он работал сосредоточенно, тщательно, но чем больше углублялся в расчеты, тем сильнее его одолевала тревога. Теперь уже не сам факт необходимости возводить укрепления под Лугой волновал его, с этим он уже свыкся, будучи поглощен выполнением задания. Другая мысль, другой вопрос неотвратимо вставали перед ним: как, какими средствами можно будет реализовать это задание, реализовать не на картах, не в расчетах, а в реальности? Откуда возьмет командование целую армию? Ведь для того, чтобы воплотить все расчеты в бетон, металл, построить дзоты, эскарпы, блиндажи, земляные укрепления, потребуются десятки тысяч людей, тысячи и тысячи рук! Может быть, у командования есть договоренность с Москвой и эту дополнительную армию перебросят сюда, под Ленинград, из резервов?..

...Ночь кончалась, когда Звягинцев, чувствуя, что обозначения на карте и цифры расплываются перед его глазами, встал из-за стола, сел на койку, снял сапоги, поясной ремень и, расстегнув ворот гимнастерки, собрался было уже прилечь хотя бы на час, но в этот момент снова раздался телефонный звонок.

На этот раз звонил лично генерал Пядышев. Он приказал Звягинцеву немедленно, взяв карту и свои расчеты, выехать в Смольный, к Жданову.

Несколько мгновений Звягинцев растерянно молчал. Затем переспросил генерала, правильно ли понял приказание и надлежит ли ему явиться лично к Жданову.

— Не тратьте времени, товарищ майор, машина за вами послана, — сказал генерал и добавил: — Член Военного совета Жданов хочет поговорить с одним из непосредственных исполнителей расчетов. Поедете вы.

— Но о чем я должен докладывать товарищу Жданову? — все еще растерянно спросил Звягинцев.

— Ответите на вопросы, которые будут заданы, — с некоторым нетерпением сказал генерал и добавил: — В пределах вашей компетенции и вашего задания. У меня все.

Раздался разъединяющий щелчок.

Звягинцев повесил трубку и после нескольких мгновений нерешительности стал торопливо складывать в портфель карты и расчеты, пытаясь представить себе, какие именно вопросы задаст ему Жданов, секретарь ЦК и обкома партии, член Военного совета фронта.

..."Эмка", выкрашенная в серо-зеленые, камуфлирующие цвета, уже ждала Звягинцева. Сидевший за рулем молодой красноармеец при виде выходящего из подъезда майора потянулся к противоположной двери кабины и открыл ее. Звягинцев сел рядом с водителем, положил портфель на колени и сказал:

— В Смольный. Побыстрее!..

Шофер повернул ключ зажигания, рывком, со звоном включил скорость, и машина тронулась.

Только сейчас Звягинцев заметил, что по небу шарят лезвия прожекторов. Он прислушался. Откуда-то очень издалека, заглушаемый шумом мотора, доносился гул зенитной стрельбы.

— Сейчас объявят тревогу, — сказал он.

— А она уже два часа как объявлена! — охотно откликнулся шофер.

"Вот как?" — удивленно подумал Звягинцев, за работой он даже не расслышал предупреждений по радио.

— А я люблю ночью ездить, — продолжал словоохотливый водитель, — всегда в разгон прошусь! Ни тебе людей, ни машин! Мчишься, как царь дорог! Но-но! — предупреждающе воскликнул он, увидя, как с тротуара, наперерез машине, шагнул было милиционер. — Глядеть надо! — И ткнул пальцем в пропуск — квадрат картона, прикрепленный к ветровому стеклу.

Звягинцев с улыбкой посмотрел на своего водителя. И ему подумалось, что этот молодой, с белесыми глазами парень в лихо надвинутой на бровь пилотке, наверное, еще воспринимает войну как нечто романтическое, тревожно-волнующее, но отнюдь не опасное. "Если бы ты знал, с каким заданием я еду в Смольный!" — подумал Звягинцев.

— Товарищ майор, — снова заговорил шофер, — а правду говорят, что наши под Берлином десант высадили? С тыла, значит?

— Не знаю, не слышал, — ответил Звягинцев.

— А в городе говорят! — не унимался водитель. — Я вот вечером одного генерала возил, тоже спрашивал. Молчит! По виду его чувствую, что знает, а молчит. А вам, выходит, неизвестно?

Эти последние слова он произнес с нотками снисхождения в голосе, явно давая понять, что и не ожидал другого ответа от командира столь невысокого по сравнению с генералом звания.

Он гнал машину по пустым улицам, не соблюдая правил движения, то по правой, то по левой стороне, явно наслаждаясь своими неограниченными возможностями.

За какие-нибудь пятнадцать минут они миновали большое расстояние от штаба до Смольного. Не доезжая метров тридцати до ворот, шофер резко остановил машину — она жалобно скрипнула тормозами — и сказал:

— Приехали, товарищ майор. Дальше нельзя — новый приказ вышел. Я за углом ждать буду, где трамвайный круг. Туда в подойдете.

Звягинцев вышел из машины и собирался было уже захлопнуть дверцу, когда снова раздался голос шофера. Перегнувшись через сиденье, он крикнул ему вслед:

— А вы, товарищ майор, если к случаю придется, узнайте у начальства-то! Ну, насчет десанта. Там-то, — он кивнул в сторону Смольного, — небось все известно. Вы не думайте, в случае чего я молчок. Службу знаю...

Прошло всего трое суток с тех пор, как Звягинцев вышел из Смольного, но ему показалось, что он не был здесь очень давно. И не только потому, что за это время неузнаваемо изменился внешний вид Смольного, подъезд к которому был прикрыт гигантской маскировочной сетью, а для того, чтобы проникнуть в само здание, Звягинцеву пришлось трижды предъявить свое удостоверение на постах, начиная от ворот, и трижды молодые лейтенанты из охраны тщательно сверяли его фамилию со своими списками. Изменилась сама атмосфера внутри Смольного. Обычно тишина царила в его бесконечных коридорах и люди как бы терялись в них, становились незаметными.

Правда, уже в ту предвоенную ночь, когда Звягинцев шел на совещание к Васнецову, на втором этаже царило необычное оживление.

Но сейчас уже весь Смольный, все его коридоры чем-то напоминали Звягинцеву тот старый Смольный, который он знал только по кинофильмам, посвященным Октябрьской революции. По коридорам озабоченно сновали люди, многие из них были в военной форме, армейской и морской, и Звягинцев, как кадровый командир, мгновенно заметил, что форму эту они надели совсем недавно. Бойцы-связисты, стоя на лестницах-стремянках, тянули по стене, под карнизом, телефонный провод. Торопливой походкой, но не смешиваясь с остальными людьми, обгоняя их, проходили фельдъегеря — их легко было узнать по фуражкам с синим верхом и по одинаковым большим клеенчатым портфелям. Время от времени на пути Звягинцева по длинным коридорам открывались двери и из комнат выходили люди, на ходу читая какие-то листы бумаги или узкие телеграфные ленты, а вслед им неслась мягкая дробь пишущих машинок. На стенах, обычно гладких и, казалось, всегда свежевыкрашенных, теперь висели военные красочные плакаты... Звягинцев не знал, на каком этаже находится кабинет Жданова. Ему не пришло в голову спросить об этом генерала Пядышева, и теперь, бредя по коридорам Смольного, он надеялся, что найдет этот кабинет по табличкам с указанием фамилий, которые, как помнилось Звягинцеву, висели еще три дня назад на каждой двери.

Но сейчас табличек не было. О них напоминали только узкие светлые следы на дверях.

В этой настороженной, тревожно-деловой атмосфере Звягинцев как-то не решался спросить первого встречного, где находится кабинет Жданова. Он уже собрался вернуться на пост охраны, чтобы узнать номер нужной ему комнаты, повернулся и лицом к лицу столкнулся с выходящим в этот момент из дверей ближайшей комнаты Васнецовым.

Лицо Васнецова было сурово-сосредоточенным, густые брови сдвинуты на переносице. Еще секунда, он прошел бы мимо, даже не взглянув на Звягинцева.

— Товарищ Васнецов! — тихо окликнул его Звягинцев, но тут же вытянулся в положение "смирно" и уже громче повторил: — Разрешите обратиться...

Васнецов остановился, рассеянно посмотрел на Звягинцева, видимо все еще занятый своими мыслями, и сказал:

— А-а, товарищ майор!..

Потом чуть заметно улыбнулся и добавил:

— Хотелось бы мне, чтобы ты тогда оказался неправ. Всем нам хотелось...

Улыбка исчезла с его лица, брови снова сурово сдвинулись. Он сказал:

— Впрочем, об этом сейчас говорить нечего.

И пока Звягинцев соображал, к чему относились его слова, добавил уже суше:

— К товарищу Жданову?

— Да... но я не знаю, где его кабинет, — поспешно произнес Звягинцев.

— Здесь, — сказал Васнецов, он показал в сторону двери, из-за которой только что появился, и добавил: — Доложите его помощнику полковому комиссару Кузнецову, что прибыли.

В небольшой комнате за желтым, с откинутой гофрированной крышкой секретером сидел средних лет человек в гимнастерке. Слева от него стоял стол с телефонами.

Звягинцев остановился на пороге и по укоренившейся военной привычке громко произнес:

— Разрешите?..

Кузнецов поднял голову от бумаги, которую в этот момент читал, и, не то спрашивая, не то утверждая, ответил:

— Товарищ Звягинцев?.. Сейчас доложу Андрею Александровичу.

Он встал, подошел к расположенной слева от секретера обитой кожей двери, повернул торчащий в замке маленький плоский ключ и скрылся за дверью. Через мгновение он вернулся в сказал:

— Обождите немного. Товарищ Жданов сейчас закончит... Присядьте.

Звягинцев не понял, что именно закончит Жданов — совещание или какой-то телефонный разговор, но спрашивать, естественно, не стал и сел на один из стоящих вдоль стены стульев.

Неожиданно он подумал: "А в каком звании Жданов? Ведь теперь он является членом Военного совета..."

Однако задавать вопросы снова погрузившемуся в чтение бумаг Кузнецову Звягинцеву казалось неудобным, и он приготовился терпеливо ждать, мысленно повторяя слова своего предстоящего доклада, содержание которого он продумал, еще когда ехал в машине. Однако ждать пришлось недолго. Прошло всего лишь несколько минут, обитая кожей дверь снова раскрылась, и оттуда торопливо вышел незнакомый Звягинцеву генерал. Звягинцев вскочил, вытягиваясь. Встал и Кузнецов.

Дверь отворилась, пропуская контр-адмирала и двух полковников. Они быстро миновали приемную и скрылись.

— Проходите, товарищ майор, — сказал Кузнецов.

Звягинцев, открывая дверь, готовился уже произнести уставные слова о прибытии, но увидел, что оказался в небольшом темном тамбуре. Он вытянул руку, нащупал следующую дверь и легонько нажал на нее...

В большой, ярко освещенной, устланной ковром комнате, вдоль стоящего посредине длинного стола с картами, медленно прохаживался невысокий полный человек. На нем был наглухо застегнутый френч с накладными карманами и заправленные в сапоги брюки гражданского покроя, слегка нависающие над голенищами. "Как у Сталина!" — мелькнуло в сознании Звягинцева. Он вытянулся, все еще стоя у порога, и приготовился было рапортовать, но в этот момент Жданов остановился, внимательно посмотрел на майора своими чуть выпуклыми, темными, казалось, лишенными зрачков глазами и сказал:

— Здравствуйте, товарищ Звягинцев.

— Товарищ член Военного совета, по приказанию заместителя командующего... — начал докладывать Звягинцев, но Жданов, который уже направился к нему, не дослушал рапорта и, протянув руку, снова сказал:

— Здравствуйте.

В правой руке Звягинцев держал портфель, поэтому он смешался, попытался быстро перехватить портфель из правой руки в левую, но Жданов, видимо заметив его замешательство, приподнял свою протянутую для рукопожатия руку, чуть дотронулся до плеча Звягинцева и сказал:

— Товарищ Пядышев назвал вас как одного из непосредственных исполнителей подготовки плана работ на Лужском направлении. Его мнение о намеченных работах нам известно. Хотелось бы услышать и мнение исполнителей. Например, ваше, товарищ Звягинцев.

У Жданова был негромкий, но звучный тенорок. Слова он произносил спокойно, размеренно и, казалось, подчеркнуто избегал военных оборотов речи. Они все еще стояли у дверей. Но, закончив говорить, Жданов не стал дожидаться ответа, а, сделав жест по направлению к стоящему в центре комнаты столу, сказал:

— Карта Лужского района — там. Впрочем, вам, возможно, удобнее пользоваться своей.

Он подошел к столу и ребром ладони сдвинул лежащие там карты, освобождая место.

Молча, стремясь выиграть время и собраться с мыслями, Звягинцев стал вынимать из портфеля карту, положил ее на стол. Потом вынул блокнот с расчетами, положил его рядом и, заметив, что Жданов терпеливо, но пристально следит за его приготовлениями, понял, что дальнейшее промедление невозможно, взял из пластмассового стаканчика один из остро отточенных карандашей и начал:

— Товарищ член Военного совета... Весь рубеж предусмотрен, насколько мне известно, по берегу реки Луги от ее устья у Финского залива и до озера Ильмень. И еще впереди, перед городом Лугой, на рубеже реки Плюссы, будет полоса заграждений, мы называем ее предпольем.

Звягинцев показал карандашом направления, уже намеченные на карте, и с удовлетворением отметил, что голос его звучит уверенно и твердо. Жданов склонился над картой, следя за движением карандаша, и Звягинцеву были видны его гладкие волосы, разделенные косым пробором.

— Я получил задание подготовить план работ и расчеты в центральной части всей полосы — в районе города Луги. — Он запнулся и умолк, заметив, что Жданов уже не следит за движением его карандаша, а стоит выпрямившись, глядя куда-то поверх склоненной головы Звягинцева.

И тогда Звягинцев тоже выпрямился и вопросительно поглядел на Жданова.

— Товарищ Звягинцев, — раздался ровный голос Жданова, — все направления мы уже обсудили с командованием...

Он сделал паузу, точно отвлеченный какими-то другими мыслями, и неожиданно спросил:

— А каково ваше личное мнение, товарищ Звягинцев?

Звягинцев недоуменно поглядел на Жданова, стараясь понять точный смысл заданного вопроса. Может ли быть, думал он, что его и в самом деле интересует мнение какого-то майора после того, как все районы укрепленных полос уже намечены и обсуждены с высшим командованием! Да, кроме того, ведь и он, Жданов, сам только что сказал, что направления уже выбраны. О чем же он спрашивает? Однако Жданов пристально-выжидающе глядел на Звягинцева, и тот нерешительно сказал:

— Я тоже думаю так, товарищ член Военного совета. Если строить укрепления к югу от Ленинграда, то наиболее выгодными являются те рубежи, о которых вам доложено.

— Это ответ дипломата, — чуть щуря темные, выпуклые глаза, сказал Жданов, однако в спокойном голосе его, казалось, не прозвучало ни недовольства, ни осуждения.

— Простите, товарищ член Военного совета, — смущенно пробормотал Звягинцев, — но я не вполне понял...

— Вы сказали: "Если строить укрепления к югу от Ленинграда..." У вас есть сомнения в том, что их надо строить?

— Я... Я не знаю, — сказал окончательно сбитый с толку Звягинцев, — это решает командование... Обстановка на фронтах мне недостаточно хорошо известна... наши усилия были направлены на укрепление северной границы...

Жданов пристально посмотрел на Звягинцева, помолчал немного и сказал:

— Вы правы. Не обижайтесь. Я задал вам этот вопрос потому, что мне хотелось бы знать настроение... — Он сделал паузу, точно не удовлетворенный этим словом и подыскивая другое, — ...психологическое состояние работника штаба. Вы ведь участвовали в войне с белофиннами, верно? — неожиданно спросил он.

— Да. С самого начала.

— Так... — задумчиво сказал Жданов, сделал несколько шагов вдоль стола и, вернувшись обратно к Звягинцеву, сказал: — Вы должны понять, точнее, все мы должны понять, — повторил он на этот раз с особым ударением, — что эта война особая. Не похожая ни на гражданскую, ни на Халхин-Гол, ни на финскую. Эта война... не на жизнь, а на смерть.

Таких точно сформулированных слов в применении к этой идущей уже четвертые сутки войне Звягинцев еще не слышал ни от кого.

И если еще несколько минут назад ему хотелось задать именно Жданову тот вопрос, который он тщетно задавал и себе и Королеву, то теперь, после негромко произнесенных Ждановым, но звучных и тяжелых, точно удары молота по наковальне, слов, Звягинцев понял, что все его вопросы излишни.

Снова он услышал ровный голос Жданова:

— Мы должны ожидать нападения отовсюду. С моря и с воздуха. С севера, с запада и с юга. И поэтому задача состоит в том, чтобы встретить врага во всеоружии. Откуда бы он ни появился.

Жданов подошел к столу и некоторое время смотрел на карту. Потом обернулся к Звягинцеву и спросил:

— Сколько же нужно времени для производства работ и сколько потребуется людей? Вы это подсчитали в инженерном управлении?

Именно об этом больше всего думал Звягинцев с того момента, как узнал, что его вызывает Жданов. Он схватил блокнот с расчетами, но тут же отложил его в сторону. "Зачем? — подумал Звягинцев. — Ведь эти цифры я знаю наизусть".

— Товарищ Жданов, — сказал он, впервые называя его по фамилии, — строительство укреплений силами наших инженерных войск потребует не менее трех месяцев.

— А оно должно быть закончено не позже чем через две-три недели, — медленно, как бы продолжая его фразу, произнес Жданов.

— Но... но это невозможно! — твердо сказал Звягинцев. — Потребуется такое огромное количество людей, которого мы не имеем! Конечно, если главнокомандование выделит нам дополнительно армию, тогда...

— Это исключено, — строго, но по-прежнему не повышая голоса, прервал его Жданов.

— Но поймите, — уже забывая о субординации и думая о том, что Жданов — партийный руководитель — не понимает, не представляет себе ни масштабов, ни сложности инженерных работ, воскликнул Звягинцев, — ведь потребуются десятки тысяч человек, может быть, даже сто тысяч! Откуда их взять?! Оголить северные рубежи? Кто даст нам этих людей?

— Партия, — спокойно, без всякого пафоса сказал Жданов. — На строительство выйдут тысячи коммунистов Ленинградской партийной организации. Тысячи беспартийных. Все, кому дорога советская власть. Все, кто не в армии. Все, кто может держать в руках лопату. Под руководством военных товарищей, в том числе, видимо, и под вашим руководством, товарищ Звягинцев, они построят эти укрепления...

Звягинцев слушал молча. В самом деле, почему он в своих расчетах исходил из одного источника — армии, воинских частей, почему он исключил все население, народ? Забыл?

— Я знаю, у вас есть еще вопрос, — снова заговорил Жданов. — Вы, вероятно, хотели бы спросить: а зачем тогда я вызвал вас? О принятом обкомом решении достаточно сообщить командованию... Так?

Звягинцев по-прежнему молчал, думая о своем и о том, что отвечает себе теперь как бы словами Жданова.

— Нет, недостаточно, — продолжал Жданов. — Не только высшие командиры, но и все остальные, все, до красноармейца включительно, должны знать, что в этой войне армия и народ будут сражаться рядом. Вы сказали мне о масштабах работ на рубеже. А я хочу, чтобы вы прониклись мыслью о масштабах войны. В своих расчетах вы принимали во внимание лишь армию. Измените их. Примите в расчет все силы и средства народного хозяйства. Все, именно все...

— Да, товарищ член Военного совета, — автоматически ответил Звягинцев, мысли которого словно вернулись в штаб, в маленькую комнатку с зарешеченным окном. Его уже захватили иные соображения, он хотел бы немедленно начать считать, сколько населения и транспорта потребуется в первый, второй, третий день, как вдруг снова услышал голос Жданова:

— Но, товарищ Звягинцев, я вызвал вас не только для того, чтобы сказать сегодня то, что вы будете все равно знать завтра.

Он подошел к нему почти вплотную и спросил:

— Вы располагаете сведениями о количестве мин и взрывчатых веществ, имеющихся на ваших складах?

Этот совсем новый вопрос застал Звягинцева, который полагал, что разговор уже закончен, врасплох. Он ответил, что взрывчатки и мин в распоряжении инженерного управления относительно немного, в особенности если принять во внимание и потребность того плана, о котором только что шла речь.

— Так, — согласно кивнул Жданов. — А если нам придется еще создать базы и для партизанских отрядов в лесах и болотах между Гдовом и Лугой?.. Правда, кое-что мы уже предприняли... — добавил он как бы про себя.

— Партизанские отряды? — ошеломленно повторил Звягинцев.

— Почему вас удивляет слово "партизаны", если стало ясным, что воевать придется не только армии, но и народу? Скажите, вы могли бы указать на карте, где, по вашему мнению, следовало бы такие базы создать? Исходя из начертания рубежей обороны? — Голос Жданова прозвучал сухо и строго.

Звягинцев склонился к карте и после недолгого размышления поставил на ней два кружка.

Жданов внимательно посмотрел на них, потом взял из стаканчика красный карандаш и обвел им эти кружки.

— Так. Допустим, что здесь, — сказал он как бы про себя. — Я попрошу вас — доложите об этом лично вашему начальнику. Лично, — подчеркнул он. — Передайте, пусть обратится за недостающей взрывчаткой во Взрывпром. Гражданские работы нам, пока не кончим войну, придется прекратить, — добавил он, делая жест, как бы отрубающий что-то.

— Слушаю, — уже четко, по-строевому сказал Звягинцев. — Ваше указание будет немедленно передано лично начальнику инженерного управления. Мне все ясно, товарищ член Военного совета...

— Нет, товарищ Звягинцев, нет, — покачал головой Жданов, — вам ясна лишь первая часть задачи. Здесь есть и вторая. Вам придется и руководить закладкой этих баз. Мы полагаем, что во время строительства укреплений это можно будет сделать с соблюдением большей скрытности. А командование нам порекомендовало майора Звягинцева как человека, на которого можно положиться. Вы, кажется, рветесь на фронт. Это верно?

— Но... но, товарищ Жданов, — воскликнул Звягинцев, — я просил направить меня в действующую часть и получил отказ!

— Так вот это и будет, возможно, ваш фронт, товарищ Звягинцев, — сказал Жданов и поочередно указал карандашом на красные кружки. — Возможно, очень важный фронт.

Наступило молчание.

— Разрешите идти? — спросил Звягинцев.

— Да, конечно, — совсем по-граждански ответил Жданов. — Впрочем, одну минуту...

Он подошел ближе и сказал:

— А ведь я вас помню, товарищ Звягинцев, очень хорошо помню. И речь вашу запомнил тогда, в Кремле... Вот она и наступила — война. Не на жизнь, а на смерть...

...Было раннее утро, когда Звягинцев вышел из Смольного.

На площади среди других машин стояла и его серо-зеленая "эмка". Шофер увидел Звягинцева издалека и, высунувшись из открытой двери, крикнул:

— Сюда, товарищ майор!

Гигантский город стоял тихий и суровый. На белесом небе ползали почти уже неразличимые лучи прожекторов.

— ...А отбоя так еще и не давали, — снова весело заговорил водитель, — только я из машины не уходил. Этак ног не хватит при каждой тревоге в подвалы сигать! Другие шоферы попрятались, а я им говорю: так, значит, и будете с инвалидами и детьми грудными от Гитлера прятаться? А они мне — приказ! А я им: приказ, он не на трусов рассчитан!..

Он помолчал немного и, видя, что погруженный в раздумье Звягинцев никак не реагирует на его слова, сказал:

— Товарищ майор! А насчет десанта не выяснили? Тут некоторые из шоферов черт знает какие байки плетут! Всю Прибалтику, говорят, уже немец захватил... А я думаю, ладно, сороки, вот мой майор вернется, он мне все как есть скажет... Ну, как товарищ майор, был наш десант под Берлином?

И он на мгновение повернул к Звягинцеву свое молодое веснушчатое лицо. И тогда Звягинцев положил руку на его колено и сказал громко и зло:

— Не было десанта, боец! Не было. Но будет! Это не только я тебе говорю, это мне в Смольном сказали! Будут наши в Берлине! Понял? Будут!.. А теперь в штаб.

Дальше