Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Глава двадцать первая

1

Группа центра под командованием Рудого наносила удар по центральной площади города, где сосредоточились немалые силы оккупантов. Четырнадцать отрядов одновременно завязывали бои на других участках. Группа Степана Бреуса нападала на жандармерию, полицию и гестапо, расправлялась с карателями, захватывала документы. Иванченко с ребятами должен был захватить телеграф, почту и городскую управу. Отдельные группы перерезали дороги к реке и мост через Волчью, громили штаб итальянской дивизии в здании мукомольного техникума. Другие освобождали военнопленных из лагеря, оказывали им помощь, вооружали боеспособных.

Диверсионные группы на станции захватывали пакгаузы с продовольствием и снаряжением, поджигали при надобности склады горючего.

План был разработан со всей тщательностью, на какую были способны два армейских оперативных работника — Казарин и Андронов. Виселица на площади заставляла поторапливаться.

Город затаился, словно перед прыжком.

Иванченко вернулся в город накануне восстания. Он постарел за эти дни и еще больше ссутулился. Огородами пробрался к своей хате переобуться, сменить белье. Дверь на замке: дочка позаботилась. Комок подкатил к горлу, и слезы полились сами собой. Зачем-то подошел к пустой собачьей будке.

Звякнула ржавая цепь. Он замер от этого звука и вдруг вспомнил осенний день, когда через щелочку в заборе смотрел на гитлеровцев, шагавших вслед за танками. Вот и раздавили те танки его семью: дочка в рабстве, жена в концлагере.

Прислонился горячим лбом к ставне и так постоял с минуту у родного окна. Потом осторожно вышел со двора и подался набухшей от снега и дождя улицей. Чем дальше уходил от родного дома, тем становился спокойней и кремнистей.

Когда же увидел всех начальников отрядов, уже не испытывал ни слабости, ни горького раздумья. Победа не за горами. Крепче держать винтовки и автоматы в руках! Пусть почувствует враг силу тех, кто скрывался все эти годы. Действия подпольщиков одобрены командованием Красной Армии и будут поддержаны. Удар должен быть сильным, неожиданным, но согласованным. Силы есть, оружия вдоволь. Бей без промаха! Каждый боец — рота. Каждая рота — дивизия. От Белого до Черного моря стелется огонь. То на фронте и в тылу бьют фашистов. Прогноз правильный — Гитлеру капут, и все дело. Внимательность и четкость, точное исполнение приказов — залог успеха... Сметем фашистскую нечисть с нашей священной земли, смерть немецким оккупантам!

Силы подпольщиков стянуты в укрытия, на явочные квартиры, иначе говоря, на исходные позиции. Наступил час.

— Ракету, Иванченко!

Осечка. Отсырел, видать, патрон от долгого ожидания. Еще выстрел. Вылетела, родимая... Зашипела, взвилась над городом.

2

Солдаты и полицаи, окружавшие виселицу, были ошеломлены внезапным огневым налетом. Неизвестные били отовсюду, на снегу лежали убитые и раненые. Толпа, согнанная к месту казни, шарахнулась в разные стороны и кинулась наутек.

Офицеры, прячась за киоск газированных вод или узенький бетонный столбик садовой ограды, пытались организовать оборону. Но превосходство восставших было явным. Отстреливаясь, гитлеровцы бежали, скрываясь во дворах и подъездах.

Бойцы приближались к тем, кто только что избежал страшной участи.

Рудой, едва переводя дыхание (он только что вместе с бойцами совершил бросок — занял защищенный металлическими воротами подъезд), одобрительно кивал, глядя, как ребята короткими перебежками, то залегая под огнем, то снова поднимаясь, преодолевают расстояние, отделяющее их от осужденных.

Внезапно Рудой увидел среди полицаев знакомую фигурку Сидорина. Тот лежал на снегу, страдальчески поблескивая своими глубоко запавшими глазами. Он не стрелял в своих, в подпольщиков, и. вместе с тем не осмеливался стрелять и в чужих. Как попал он в это пекло? Ведь было ему известно о восстании! Видно, не удалось выкрутиться.

— Сидорин вон, видишь? — бросил Рудой Семену Бойко, который ни на шаг не отходил от командира.

— Какого черта он там?

— Обстоятельства, вероятно... Кто знает? Растерялся...

В это время из городского парка по восставшим ударил пулемет. Его голос был столь неожидан и грозен, что бойцы отряда, да и сам Рудой, не сразу сообразили, кто стреляет.

Продвижение замедлилось. Рудой видел, как щелкают пули о фасады домов, как неосмотрительно подавшиеся вперед уже навечно застыли на площади.

Гитлеровцы и полицаи, словно на спасительный огонек, бросились к пулемету.

— Семен, бери людей — и в обход, через парк, через зимние ворота... Снять пулеметчика! Видишь, вон откуда бьет?! Если достанешь — гранатой его. Быстрее!

Рудой, посылая автоматную очередь за очередью в залегших и кое-где уже окопавшихся гитлеровцев, прислушивался к звуковой панораме далеких и близких улиц, ловя голоса соседних отрядов. Но то ли отряды молчали, то ли он ничего не мог расслышать из-за пальбы, только почудилось ему, что восставшие разгромлены.

Между тем сметливый гитлеровец бил точно и методически. К татаканью его пулемета присоединились выстрелы солдат и полицаев, занявших оборону. Еще несколько минут — и враг придет в себя, наступит роковой момент.

Видно, не один Рудой понял это. Сидорин вдруг зашевелился на снегу, отползая в посадку под надежную сень пулеметного огня, и, спокойно прицелившись, почти в упор — Рудой это отлично видел — выпустил очередь в пулеметный расчет гитлеровцев. То, что случилось затем, горькой болью отозвалось в сознании Рудого. Сидорин, ни разу не выдавший себя, не дрогнувший в самых трудных обстоятельствах, забыл о благоразумии и, выпрямившись во весь свой неказистый рост, стремительно бросился навстречу подпольщикам.

Осиротели Липицы-Зыбино! Сидорин ткнулся лицом в родную землю, сраженный пулей. Не думал, не гадал Рудой, что так близок конец друга. Сжалось сердце, точно это его собственная пуля оборвала, жизнь того, с кем не одну ночь коротал в конюшне, пропахшей навозом и прелью.

— Огонь, огонь!

Но повстанцы, руководимые скорее личными ощущениями боя, нежели командирским приказом, поняли, что устранено главное препятствие — умолк пулемет, и стали смело подвигаться к центру площади. Вскоре по окопавшимся гитлеровцам зазвучали выстрелы из прозрачной аллеи городского парка, одна за другой взорвались гранаты. Это Семен Бойко с ребятами. Рудой мысленно поблагодарил товарища, увидел, как словно ветром сдуло гитлеровцев, как бегут они и падают. Он успел еще подумать, что, видно, судьба спасла Бойко в свое время, надев шкуру полицейского не на него, а всегда и на все готового Сидорина.

Ах, Сидорин! Никогда больше ты не узнаешь, как оплакал тебя тульский край, какими почестями увенчал твой незаметный подвиг народ! За то, что незаслуженно принимал презрение тех, ради кого служил в полиции и боролся... «Ехал солдат додомоньку, встретил свою дивчиноньку...» Ехал, да не доехал к своему счастью, под мирное небо родного края.

Бойцы отряда уже выводили из-под виселицы осужденных, Татьяну пришлось нести.

Рудой увидел улыбающегося Бойко с ручным пулеметом на плече, еще не остывшего после удачного маневра, и снова подумал о горьком конце Сидорина.

— Семен! — крикнул Рудой, произнося это имя по-украински: «Сэмэн». — Серега наш погиб, Сидорин, вон лежит. Присмотри за ним...

Он увидел, как вытянулось лицо Бойко, но в следующий момент уже был в подъезде дома, встречая тех, кто только что избежал петли.

— Как, и вы здесь, чертов коновод?! — воскликнул Рудой, узнав капитана Лахно. — Каким ветром вас занесло под виселицу?!

— Я генерал, товарищ... — Лахно ответил полубезумной улыбкой. — Надо уметь распознавать знаки различия. Вам пора бы... Я теперь командую в этом мире. Вперед, милые, аллюр три креста! Раздвиньтесь, камни, не дайте увянуть этим лепесткам...

Лахно улыбался, и Рудой подумал: «Не иначе, с ума сошел».

— Не выдержал, — проговорил он вслух. — Кишка тонка у него...

— Нет, нет, то храбрый человек! — вдруг вмешался белесый Кныш, которого била мелкая дрожь. — Вы не знаете...

Татьяна умирала. Рудой понял это, глянув на ее землистое лицо.

— Они порезали ей грудь, — сказал Щербак. — Переломали руки... Посмотри...

Но Рудой бежал через площадь к улочке, единственному протоку, принимавшему панически убегавших гитлеровцев. Когда-то по этой улочке пролег последний путь Сташенко. Он не добежал тогда к свободе.

За Рудым следовал с ручным пулеметом и дисками Семен Бойко.

— Здесь, Семен, давай станови!

Оба плюхнулись на огороде у летней печки какой-то павлопольской хозяйки: отсюда отлично простреливалась местность.

В прорези прицела появился гитлеровец. Еще один... Один за другим они как бы проваливались в прорезь прицела, насаживаясь на мушку, как на иглу.

Рудой нажал на спусковой крючок. Пулемет затрясся в исступлении.

3

Перестрелка началась во всех концах города одновременно.

В бой вступили отряды, выполнявшие заранее намеченные задачи, только, пожалуй, трое из всех восставших — Казарин, Иванченко и посланец армии Андронов — понимали, что рановато вылетела из гнездышка та зеленая ракета: еще хоть полсуток помолчать бы ей, отлежаться в патроннике!

Но очень уж стремительно развивались события в городе! Поражение головного отряда на маслозаводе встревожило штаб. Нужен был ответный удар по дрогнувшему немецкому тылу. Виселица, воздвигнутая на площади за одну ночь, донесение Сидорина о готовящейся казни четверых ускорили ход событий. Отряды, выжидавшие сигнала, требовали немедленного выступления и спасения товарищей. «Огня достаточно, люди рвутся в бой. Риск? Конечно, риск. Ну, а когда же рисковать, ежели не сейчас?»

И штаб решился.

Внезапность наступления принесла успех.

Боевые группы доносили об отходе немцев, о пленных и трофеях. Федор Сазонович, овладевший со своим отрядом почтой и телеграфом, сообщил открытым текстом по радио, что город сбросил фашистскую коросту и дышит свободным воздухом. Разгром карателей на городской площади, словно вечевой колокол, возвестил населению о победе. На улицы высыпали жители, кое-где в форточках заалели кумачовые косынки, ленты, платки.

Казарин понимал, однако, что гитлеровцы не примирятся с дерзостью восставших. Нужна срочная подмога. Капитан Андронов долбил эфир одной фразой: «Я — «Рубин», я — «Рубин», но связи с войсками не было. Майор с явным любопытством наблюдал за усилиями посланца Большой земли, будто попытки капитана не касаются ни его, ни его товарищей. Снова, как и вчера в минуту узнавания Андронова, вскипела в нем подспудная обида.

— Я — «Рубин», я — «Рубин»...

«Какой ты «Рубин»? — мысленно вопрошал Казарин. — Не рубин ты вовсе, а простой камешек, возомнивший себя драгоценным и по этому праву отвергавший людей, сомневаясь в их честности». Его разгоряченный мозг не хотел соглашаться со вчерашними справедливыми доводами в пользу капитана. Хлестали пули, трещали пулеметы, на улицах лилась кровь, и все это туманило рассудок...

Однажды только, когда капитан, выпив стакан козьего молока с черствым хлебом, предложенным тетей Сашей, вытер по-простому рукавом губы и тепло поблагодарил хозяйку, в душе Казарина снова возникло уважение к смельчаку, перелетевшему линию фронта, и он подумал, какие же чудовищные мысли порой засоряют мозги честных людей вроде Казарина Петра Захаровича...

— Я — «Рубин», я — «Рубин»...

— Где же твоя армия, капитан? — не удержался Казарин. — Ты — рубин, а они камни, что ли? Не слышат, не дышат...

Андронов, оторвавшись от аппарата, метнул на Казарина гневный взгляд.

— Между прочим, это и твоя армия, майор, да будет тебе известно... Знаешь, что значит, когда в танках пустые баки, а в котлах горошина за горошиной гоняется...

— А ты знаешь, как бывает, когда душа пустеет что твои баки. И воля на холостом ходу... И весь ты на приколе: ни мысли, ни дела, один дурацкий спор с кем-то... Знаешь?

— Я — «Рубин», я — «Рубин», — зазвучал голос капитана, который, видимо, не счел нужным объясняться с майором.

Казарина вновь поразило достоинство, с каким держится посланец армии, и он пожалел о своей несдержанности.

— Ты не обижайся, — сказал он. — Я бы тебе объяснил...

Но тут связной третьего отряда, молодой, заросший щетиной парень, вошел в комнату и что-то негромко сказал Казарину.

— Громче говори, громче! — потребовал Казарин.

— Плохо на Шмидта, начальник, нарвались на сопротивление, — прокричал тогда связной. — Нужна подмога!

— Разведка уточняла... — попытался было поспорить с кем-то Казарин, но, поняв, что спорить не с кем, вскочил с места и, по привычке перезарядив пистолет, выбежал из комнаты.

Капитан Андронов кинулся вслед. Он успел отдать краткие распоряжения связисту и сказать штабным, что отлучается ненадолго.

— Зачем, капитан? Тебе бы на хозяйстве оставаться, — незло сказал Казарин, когда его догнал Андронов.

— Ты уж того... надо мне побыть... Я за себя оставил.

Они побежали вместе. Где-то гукали взрывы — это метали гранаты подпольщики, а может быть, артиллерия немцев вступила в дело. Хмурое небо нависло над городом, и на улицах подтаивало. Ночью опять подморозит, станет скользко. Вокруг ни души, зато там, где трещат автоматы и винтовки, довольно людно.

Из окна штаба итальянской дивизии строчит пулемет. Штаб располагался в трехэтажном здании мукомольного техникума. Итальянцы, не ожидавшие внезапного нападения, оставили на снегу у входа несколько трупов, но успели закрепиться в здании и прочно удерживали подступы к нему. Внутри что-то горело, и дым валил из крайнего окна, обнадеживая подпольщиков, окружавших помещение на довольно изрядном расстоянии.

Командира группы Казарин нашел в развалинах давно сгоревшей аптеки.

— Чего нюхаете здесь? — спросил Казарин, с удивлением поглядывая на пожилого человека, привалившегося к закопченной стене и что-то высматривавшего в здании напротив. — Когда намерены выполнять боевую задачу? — А про себя подумал: «Струсил, черт. Вот ведь как на карте все красиво получается, а на деле...»

— Есть потери, — хрипло ответил командир группы, неловко поднимаясь с земли и опасливо поглядывая в сторону штаба. — Их там порядочно, никак не взять.

— А ты что думал, воевать без потерь? Где люди?

— Вона.

Командир неопределенно показал в сторону водонапорной колонки, где у беломазаных хатенок, словно на мирном биваке, расположились люди в штатском, скорее напоминавшие наблюдателей, нежели участников сражения. Только некоторые, залегшие ближе к зданию, постреливали и нисколько не проявляли решимости выбить врага из его крепости.

— Нужен штурм, — проговорил Андронов, когда они пробирались соседней улочкой к водонапорной колонке. — Командира отряда надо отстранить. Я поведу людей.

Казарин, также мгновенно оценивший обстановку, понимал, что промедление здесь, у штаба воинского соединения, может стать гибельным для всей операции. Штаб, у которого есть средства связи, превратится в оплот сопротивления и центр ответных действий. Прав капитан.

Между тем Андронов уже действовал. Он о чем-то переговорил с бойцами. Кому-то давал наставление, показывая на здание, ощетинившееся огнем. Казарин понимал, что лучшим способом выкурить и уничтожить, видимо, не очень многочисленный гарнизон штаба было бы подорвать вход и внезапно атаковать.

— Капитан! — крикнул он. — Ты что намерен делать?

Андронов преобразился. На лице его проступили яркие пятна, он напоминал девушку, зардевшуюся в смущении. Но смущения на его лице не было. Были решимость и хмельной азарт, которые по достоинству оценил Казарин.

— Прошу вас вернуться в штаб, товарищ майор! Нам двоим здесь нельзя. Делов там у вас и без того многовато.

Удивительно обостренно воспринимал Казарин то, что происходило сегодня утром. Его неослабный поединок с Андроновым был, видимо, следствием изнурительной работы нервов. Вот и сейчас он уловил несвойственное капитану словцо, как бы разрушавшее его интеллигентный облик. «Делов там у вас...»

Но, странное дело, и это слово, и решимость, с которой капитан вошел в среду бойцов отряда, и приказной тон: «Прошу вас вернуться в штаб...» — все это упрочивало уверенность в том, что отряд в надежных руках, что задание будет выполнено.

Стихия восстания бушевала и как будто уже не подчинялась ни заранее выработанному плану, ни текущим приказаниям штаба. Казарин, вернувшийся в штаб, застал связных от Бреуса, Иванченко, Рудого и других боевых групп. Одни докладывали о продвижении и захвате намеченных объектов, другие просили подкрепления, третьи требовали боеприпасов. А мальчишеский голос доморощенного радиста, молодого парня с едва пробивающимися усиками, монотонно выпрашивал у эфира ответ на позывные:

— Я — «Рубин», я — «Рубин», я — «Рубин»...

4

Словно изображение на фотопластинке, опущенной в проявитель, медленно проступала победа на улицах города, окутанных дымом гнева и мести. Немцы и итальянцы из города выбиты, значительное количество оккупантов уничтожено. Бойцы отрядов вылавливали врагов в подвалах, на чердаках.

Длинноногого немца волокли к виселице. Кто-то признал в нем начальника гестапо. Его и задержали в гестапо — прятался, подлец, в подвале.

— Это Ботте проклятый! Бей его, гада! К стенке его!

— Почекай, почекай, хлопцы! Мы его приволокем к штабу, там разберутся.

— Правильно. Чего торопиться?

— Пулю ему, гаду, и все дело. Они нашего брата именно так кончали.

— Вешать его!

Вид у немца был неважный. Пока шла дискуссия — расстрелять его или повесить — люди потрудились над ним: из носа текла кровь, губы вспухли. Немец — это был Ценкер — что-то доказывал, но его не слушали, а толкали, мяли, били и волокли на площадь к виселице.

— Стойте! Стойте!

Девушка в одном платьице — далеко не по сезону — задыхалась от быстрого бега:

— Постойте, товарищи!

— Чего тебе? Откуда взялась?

— Немецкая овчарка! — крикнул кто-то. Все снова загудели.

— Любовника выручает, что думаете? И ее прихватим, пусть вместе проветрятся на веревке.

— Постойте, товарищи! Этот немец... не фашист. Он наш...

— Нет наших немцев, все — гитлеровские! — А ты чья, тоже наша?

— Кто меня знает?! — крикнула девушка. — Мы Ростовцевы с Артемовской. А этот немец помогал подпольщикам. Помогал, слышите?

— Знаем Ростовцевых... Этот немец жил у них... Живот, глядите, распух. Скоро немчонок вылупится.

— Папашу сохраняете?.. Толпа зашумела.

Чья-то рука потянулась к золотистым прядям Марины. Она отпрянула. Но рука дотянулась.

— Потаскуха, шлюха немецкая!

— Бей ее!

Женщина с искаженным лицом вцепилась в волосы Марины. Кто-то ударил Марину по лицу, из носа потекла кровь.

Ценкер пытался вырваться, прийти на помощь девушке.

— Не трожьте! — вдруг услышала Марина пронзительный полудетский голос. — Не трожьте ее! Она из подполья!

Марина увидела кепчонку с алой ленточкой над козырьком, а под козырьком встревоженное лицо Геннадия Симакова.

5

Внезапно над городом появился вражеский штурмовик. Он прилетел бесшумно и только над крышами зарычал, словно негодуя на все увиденное. Зловещая тень его накрыла улицы. Люди шарахнулись по дворам, а самолет, снизившись до дерзкой высоты, рассыпал вниз веер пуль.

Рудой выпустил по стервятнику очередь из ручного пулемета. И, словно в ответ, штурмовик вскоре вернулся. Рудой бросился на землю к ближайшему деревянному забору и прикрыл голову руками. Он слышал повизгивание пуль, близкие разрывы небольших бомб, комочек земли небольно ударил по руке выше запястья. Поднявшись, Рудой увидел горящую хату, безжизненное тельце девочки, над которой склонились люди, а на деревянном заборе отчетливо белели цифры «666».

«Что за наваждение? — подумал Рудой. — Почему так поздно?» Сердце защемило, будто его окликнули из далекого прошлого те, кому он так и не отозвался. Но тотчасонпонял: цифры написаны его рукой, а забор перевернут взрывной волной.

— Дядя! Вы тоже раненый?!

Рудой недоумевающе посмотрел на подбежавшего паренька, а затем почувствовал что-то липкое на руке. Рукав бушлата был обожжен и вырван до локтя, а из запястья, там, где оно было тронуто комочком земли, хлестала кровь.

Рудой пошатнулся. Голова закружилась скорее от увиденного, нежели от боли, которая уже охватывала правую руку. Ища взглядом санитаров, которых сам готовил накануне восстания, он, словно во сне, увидел бегущую к нему Нину, жену. На ее лице был ужас.

Она, видимо, искала его в этой свистопляске огня и металла. И пришла как нельзя вовремя.

— Доложите Казарину... — сказал Рудой. — Бойко за меня! Что с ребятами? — спросил он у жены и увидел ее успокаивающий взгляд. На ней была сумка санинструктора, какие шили женщины перед восстанием.

Он уже мог уходить с поля боя. Но улицы были так полны свободой и светом...

— Все в порядке, Костя, — сдерживая слезы, Нина забинтовала рану. — Могла ли я сидеть дома? Пойми...

Он все понимал. Но говорить уже не мог. Голова кружилась. Во рту пересохло. Сдавило дыхание. Он вынужден был уйти. И он ушел.

6

Штаб восстания перебрался в помещение бывшей городской управы. До оккупации здесь был горсовет. На здании заалел флаг.

Листовки новой власти уже читались населением.

«Власть оккупантов свергнута — к оружию, братья! Пусть каждый дом даст бойца. Продержимся до подхода передовых частей Красной Армии — она спешит нам на помощь!»
Освобожденный город!
И только потому
Ты вдесятеро дорог
Стал сыну твоему.
Кныш

Наряду с донесением о победных действиях боевых отрядов в штаб приходили скорбные сообщения о потерях.

Казарин бежал к мукомольному техникуму: штаб итальянской дивизии взят. Капитан Андронов погиб.

Петр Захарович все еще не верил словам связного: «Такочки наш капитан убитый...» Скорее всего, напутали. Может быть, ранен? Пусть тяжело, но жив и будет жить. Уверенность в том, что капитан не может, не должен погибнуть, была так велика, что Казарин, когда увидел в вестибюле техникума распростертое тело капитана, бросился к нему, надеясь уловить хотя бы малейшие признаки жизни. Но тот был мертв.

Вокруг стояли бойцы, и среди них бывший командир отряда.

Казарин снял ушанку, на которой алела ленточка, пришитая тетей Сашей: «На тебе, сынок, герб, все ваши уже носят...» Слезы покатились сами собой, и он не осмеливался смахивать их. Не лучше ли, если бы убили его вместо Андронова?

Он вспомнил самозабвенную улыбку капитана, его девичий румянец во всю щеку и успокаивал себя тем, что погиб капитан в вихре сражения, в орлином полете, а не в страхе, как умирал бы ныне живой, никчемный командир боевой группы.

Капитан лежал со спокойствием на лице, и, пожалуй, только Казарин мог прочитать в нем выражение чуть вызывающего превосходства. Словно он, мертвый, продолжает спорить с ним, живым, по важнейшим вопросам бытия. Мудрость мертвого была неодолима.

Казарин подошел к командиру группы, стоявшему с низко опущенной головой и, казалось, ждавшему возмездия за трусость.

— Ну что, начальничек, видишь все это? — спросил Казарин.

Тот кивнул, и Казарин заметил, что нижняя губа его мелко дрожит. Ему стало жаль слесаря.

— Запомни на всю жизнь...

— Он первый ворвался в здание, как только дверь высадили, — сказал кто-то из бойцов. — Просто бесстрашный.

— До второго этажа добрались ничего. Караульная команда сдалась сразу, еще на первом сложила оружие. А штабные дрались, чернорубашечники, паразиты! Это они его...

— Где они?

— Во дворе. Лежат.

— Полковник один среди них. Самый отчаянный.

— Где пленные?

— Вон, в караулке.

Казарин вошел в караульное помещение, где под охраной бойцов сидели на нарах и стояли черноглазые итальянские солдаты. Старший среди них, с нашивками на рукаве шинели, вытянулся, прищелкнув каблуками.

— Он по-русски умеет, — сказали Казарину.

— По-русски говорю, — с заискивающей улыбкой подтвердил старший. — Читаль Тольстой, Чеков, Достоевский. Ваш Тольстой — наш Леонарди... О-о!

— Ученый, что ли? — спросил Казарин. — Ты ученый? Филолог? Какого черта ты здесь очутился? Что тебе понадобилось?

Итальянец молчал, видимо не поняв слов Казарина. — Я жил Верона... Верона... город... Ромео и Джульетта, город Верона...

Казарин махнул рукой.

— Из Вероны пришел сюда. Ромео...

— Кушьать... — снова улыбаясь, сказал итальянец и посмотрел на соотечественников, с любопытством наблюдавших за стараниями своего старшего. — Надо кушьать...

— Дайте им пожрать, если у самих есть, — приказал Казарин и снова прошел в вестибюль, где по-прежнему безмятежно лежал капитан Андронов.

«Ничего тебе уже не надо, — думал Казарин, — ни кутать, ни воевать. И ждать передовых частей Красной Армии тебе тоже не надо, без тебя придут, и нас не похвалят за то, что потеряли тебя. Впрочем, война есть война, мог погибнуть ты, мог — я. Жаль только, что не договорили и, кажется, не совсем поняли друг друга... Я ведь к тебе ничего не имею. Имеешь ли ты что-нибудь ко мне?» Покидая техникум, Казарин приказал перенести тело капитана к штабу, положить его во дворе. Он распорядился также насчет штабных бумаг, захваченных отрядом: все останется под охраной до подхода наших частей.

— Когда наши-то подойдут, товарищ начальник? — спросил кто-то. — Что-то долго идут.

— Берут последние километры из последних сил... Знаешь, что такое пустые баки в танках? А в котлах горошина за горошиной гоняется... Тылы отстали, распутица.

Казарин горько улыбнулся, поймав себя на тол, что отвечает бойцу словами капитана Андронова. «Вот ведь какой живучий! Впрочем, он вечно будет жить в моей памяти... Такие встречи и такие люди не забываются».

Он все никак не мог расстаться с капитаном, с его строгостью и категоричностью, которые особенно зримо проступали в нынешнем его облике.

Казарин уже направился к выходу, когда в вестибюль вошел посыльный штаба. Он бросился к Казарину и что-то зашептал.

— Громче, черт возьми! — крикнул Казарин, уже успевший уловить смысл донесения, — Что вы все шепчетесь да шепчетесь?!

— Немецкие броневики в городе! — крикнул посыльный — Приказано доложить...

7

Федор Сазонович стоял над трупом Байдары, сжимая в руке дымящийся пистолет.

Ребята захватили немецких прислужников на развилке, в грузовичке, на котором драпали лозовские полицейские, вспугнутые наступающими частями Красной Армии. Как ухитрились павлопольские градоправители влезть в попутную машину — неизвестно. Только и Петря, и Стремовский, и Байдара, и Одудько — все оказались в ней и попали в руки — восставших.

Одудько тоже лежал неподалеку, в грязи, раскинув руки. Они с Байдарой, отстреливаясь, бросились в огороды, и там их настиг конец.

Сама судьба свела в последний миг Байдару с Федором Сазоновичем на окраине Павлополя. Вот ведь земляки, никуда не деться.

Байдара смотрел на Иванченко остекленевшими глазами, а Федор Сазонович вдруг вспомнил встречу с ним, соседом, на улице, когда только что отгрохотали немецкие танки.

Ещё в тот день — а пожалуй, и немного раньше — история расставила их по обо стороны баррикады: жить им двоим под павлопольским небом уже было нельзя. Что тебе было до Иванченко и его семьи? А вот ведь влез сапогом, растоптал очаг...

— Стой, Иванченко, не стреляй! — прохрипел Байдара, поскользнувшись в грязи на огороде. — Дай сказать.

— Бросай оружие! — отозвался Федор Сазонович.

Байдара необычайно легко вскочил.

Федор Сазонович выстрелил.

Байдара исчез за углом хаты, крикнул оттуда:

— Не стреляй, земляк! Повинюсь во всем. Не тот я...

— Бросай оружие, гад!

Пули просвистели над головой Федора Сазоновича. Это стрелял Байдара.

Тогда Федор Сазонович перебежал к стогу сена, что у сарая. Силуэт Байдары мелькнул в тумане, он удирал. И Федор Сазонович уложил предателя. Теперь он стоял над его трупом, размышляя о кривде и правде, которые никак не примирятся на земле, и о своей высокой удаче.

«А все же надо было судить его всенародным судом, — подумал Федор Сазонович, пряча еще горячий от выстрелов пистолет в карман. — Надо было его в живых оставить и досконально взвесить каждый шаг его жизни, проследить тот путь, которым шел к этой поганой яме, и всем людям показать лицо классового врага, предателя, показать с воспитательной точки...» Он любил воспитывать, Федор Сазонович! Партия всю жизнь учила его тонкостям воспитания масс, призывала личным примером воздействовать на сознание людей. Готовясь вместе с другими к боевому выступлению, выслушивая штабные выкладки Казарина и Рудого, он в глубине души страстно желал выставить врагов напоказ живым. Пусть живые слушают тот справедливый суд, и пусть сам народ поведет после приговора людоедов к виселице, приготовленной фашистами для честных советских людей.

Но судить не удалось. Куда там... Когда враг огрызается, его пристреливают.

— Федор Сазонович!

— Иду.

Помог тебе твой чертов Бандера? Или трезубец твой помог? Обломался тот трезубец о твое же собственное сердце...

— Иванченко!

— Есть Иванченко...

И чего же ты достиг, иуда? Как ни загребал своей великанской пятерней власть и деньги...

— Связной от штаба, Федор Сазонович. Срочное донесение.

— Что там еще? Видишь, кого ухлопали, парень?

— Немцы, Федор Сазонович, с броневиками.

На окраину вползали броневики. Несколько самолетов пролетели над городом, сбросив бомбы и обстреляв улицы из пулеметов.

Казарин выслал разведку на восточную окраину — с той стороны должны подойти свои, части регулярной армии. Но разведка пока не сообщала ничего. В окраинных кварталах вспыхивала перестрелка: отряды вели бои с ворвавшимися в город гитлеровцами.

На рассвете дым потянулся по улицам.

В штаб доносили: немцы поджигают окраинные дома, охотятся за жителями, расстреливают мужчин. Город будет сожжен дотла — так гитлеровцы покарают восставших.

Казарин оглядывался по сторонам и торопливо шагал пустынными улицами. Вокруг рассветная февральская муть, стелется едкий дым, горчит, догоняет. Пылает человеческое жилье, приближается стрельба.

Неужто конец?

Молчит разведка с востока. Молчит Красная Армия, которая уже подкатывается где-то к берегам Павлопольщины. Свирепствуют гитлеровцы, вымещая на мирном населении злобу за поражение на улицах города.

Ночью Казарин сбрил усы: очень приметен. Странным показалось сразу похудевшее лицо. Никогда не предполагал, что придется расстаться с усами при таких обстоятельствах. Никто не думал, что будет столько потерь. Узнав о гибели армейского капитана, Федор Сазонович заплакал, а Бреус в ярости грохнул обоими кулаками по столу и выругался.

Надо было спасать Марту. Об этом, не сговариваясь, думали все, кто знал ее местонахождение. Она пряталась в надежной квартире, дети — в разных местах.

После событий на маслозаводе Марта заболела. Врач-подпольщик, посетивший ее, определил простуду и тяжкую психическую травму. Она бредила своими «мальчиками» из отряда, казнила себя за то, что оставила их одних, вспоминала Щербака и других близких ей бойцов. Однажды, когда пришли проведать ее Федор Сазонович, Бреус и Казарин, она вышла к ним в халате и, устремив полубезумный взгляд на вошедших, заплакала.

— Что вы сделали с ними? Почему предали? Петро Захарович, вы приказали достать аусвайсы, а потом сожгли их, как простые бумаги. Они расстреляли моего Сережку, правда это? Говорите, Петро Захарович, вы же от меня ничего не скрываете. Почему же...

Вскоре Марта стала поправляться. Она просила привести детей, но Казарин сказал, что это небезопасно. Пусть потерпит еще немного.

— Сколько же мне терпеть, Петро Захарович? — спрашивала Марта. — Столько я всякого навидалась, что пора бы мне в отпуск.

Теперь возникла прямая угроза для Марты. Гитлеровцы производили повальные обыски, не минуя ни одного дома, ни одного двора. В захваченной ими западной части города они расстреливали при малейшем подозрении в сочувствии восставшим. Искали, разумеется, и фрау Марту, причинившую им немало забот.

Решено было вывести Марту из опасной зоны, перебросить на восточную окраину. Казарин выполнял это поручение руководителей подполья.

Марта не ждала Петра Захаровича. Когда он появился в дверях, бросилась к нему, не стесняясь хозяйки. От него не ускользнула ее растерянность и даже неподдельный испуг, полыхнувший в глазах.

— Не узнала, Марточка? Это ведь я...

— Зачем вы сбрили усы?

— Не нравлюсь таким тебе?

— Нет, не то, Петро Захарович. Загадала я...

— Что загадала, Марточка?

Она спрятала лицо на его груди, словно раздумывала: открыть ли ему свое загаданное?

— Что же ты загадала, голубушка?

— Загадала я, что пока при усах ты, ничто нас не возьмет: ни пуля, ни лихая година...

Он поцеловал ее. Впервые она назвала его на «ты», и это его до слез растрогало.

— Собирайся, Марточка, пойдем.

— Куда же?

— На другую квартиру. Здесь небезопасно.

— Что в городе? Слышно, бои идут. Жгут, говорят, дома и людей.

— Положение напряженное. Но близко уже и наши. Собирайся, Мартушка. Одевайся потеплее да полапотнее.

— Мне бы с ребятками моими повидаться, Петро Захарович. Где детки-то мои?

Марта уже переодевалась за занавеской.

— В надежном месте твои ребята.

Эх, Марта, Марта! В недобрый час, видать, встретились наши дорожки. Окроплены поцелуи кровью, и любовь присыпана пеплом. Доберемся ли к счастью, выйдем ли на чистую дорогу вместе, где ни стрельбы, ни пожаров, а голубое небо над головой, и цветы, и трава, и сенокос?..

— Ты ли это, Марточка? — спросил Петр Захарович, когда Марта вышла из-за полога.

— Я, Петро Захарович, кто же еще?

— Пойдем, дорогая.

Они попрощались с хозяйкой, поблагодарили ее, а она вслед перекрестила ушедших.

Марта в платке — один нос виден, в валенках, промокающих по весенней распутице, в ватнике и сорока юбках, баба бабищей, чтобы только не приметили, не узнали, кто пробирается навстречу советским войскам в таком обмундировании. Рядом мужик с котомкой за плечами, с посошком. Кто отгадает в нем командира вооруженных сил подполья, майора Красной Армии?

Прислушиваясь к усилившейся перестрелке и канонаде, Казарин пытался распознать голоса отрядов, расположение и огневую мощь которых хорошо знал. Но это не удавалось. Отовсюду слышалась речь немецких автоматов. Неужели они заглушили наши голоса? Откуда было знать майору Казарину, что это уже ведет разговор Красная Армия, передовые ее части, добравшиеся наконец до околиц Павлополя.

— Поторопись, Марточка, скоро уже... Завидую тебе. Ты, наверное, первая встретишь наших, пойдешь им навстречу. Люди тебя проводят.

— Если надо, пойду, Петро Захарович. Но больше всего хочется с вами остаться, быть вместе.

— Нельзя тебе. Ты у них на прицеле. Приказ читала? Да, она читала приказ. За ее голову назначена высокая цена: никогда раньше не предполагала, что может так цениться ее ничем не примечательная жизнь. Если бы воскрес муж, вот бы подивился собственной женке: кем стала в дни войны! А ведь до сих пор, кроме детей да горшков — ничего.

Валенки хлюпали по талому снегу, ногам мокро. Простудится — и тогда уже никакого спасения, ложись и помирай: либо от пули, либо от болезни. Идут они огородами, чтобы, не дай бог, не попасться на глаза немцам.

Вышли из огородов, чтобы пересечь довольно широкую улицу, и лицом к лицу столкнулись с патрулем:

— Хальт! Хенде хох!

Петр Захарович поднял руки. В его грудь целились два автоматных дула.

Приземистый, щуплый офицер смерил его взглядом:

— Взять!

— Господин офицер, господин офицер... Куда вы его? За что?

Марта тотчас узнала немца. Сердце ее упало как подстреленное.

— Отстань, баба.

— Я прошу вас... очень прошу... муженек это мой, пан офицер, пусти его, три киндера маленьких, как же без батька им?

Но Петра Захаровича уже волокли в открытую грузовую машину, стоявшую поодаль.

— Нет, нет! — вскричала Марта. — Пан офицер! Пан офицер! Не виноват он ни в чем! Он простой сапожник, ничего больше, отпустите его... прошу вас...

Она с силой ухватила офицера за рукав. Тот выдернул руку, выругавшись. Марта покачнулась, опустилась на колени. Солдат, подоспевший на выручку своему офицеру, с силой ткнул подошвой сапога в ее лицо. Она упала в грязь, вскочила, закричала:

— Verfluchtes Schwein!{10} — И тут же спохватилась: «Что же это я наделала?» Но уже было поздно.

— Ком гер! Шнеллер! Шнеллер!

Грубым рывком Риц сорвал с Марты платок:

— Фрау Марта!

Две пощечины — как два выстрела.

— Вот тебе задаток, — Он преобразился: — Взять ee! Знаете, кто это? Изменница, ее разыскивает сам фюрер!

Солдаты схватили Марту и потащили к машине.

Казарин бросился к борту кузова, но удар прикладом по голове свалил его.

Марта вырывалась, плевала в лица солдатам, пинала их ногами.

Где-то совсем близко защелкали выстрелы. Пули повизгивали в морозном воздухе. Солдаты оставили Марту.

Почувствовав свободу, она побежала к калитке ближайшего дома. Вдруг что-то ожгло ей спину, толкнуло вперед так, что все закачалось перед глазами. Она продолжала бежать, хотя сознание уже помутилось. Затем что-то неумолимое ворвалось в затылок, с силой швырнуло наземь и разорвалось на тысячу осколков.

8

Риц бежал.

Какие дьявольские силы действуют в этом проклятущем городе? После акции на маслозаводе и последующих, репрессий казалось, что уже не поднять голову партизанам. И вот — на тебе! Улицы, словно весенние реки, вздувались от огня и гнева, власти дружно смылись — об этом не забудут в рейхе. И если бы не четырнадцатая карательная дивизия, город остался бы красным.

Совсем недавно Риц вернулся со своими жандармами. Ну и разгром учинили разбойники в его кабинете! Пишущая машинка, на которой выстукивал донесения в центр, размозжена, стол перевернут.

— Я вам говорил, господин Риц, я говорил...

Что понимает во всем этом потомок остзейских баронов? Разве ему дано услышать голос родины в этот час испытаний? Лишь истинный немец может быть на высоте и способен проявить должную силу духа.

Только что они попали под интенсивный обстрел. Откуда появились на улицах города новые партизанские отряды? Пришлось оставить патрульную машину, арестованных и бежать, спасаясь от пуль. Но он все же сделал свое. Проклятая фрау, дьявол тебя побери! Вот это встреча, сам того не ожидал... Будет что порассказать.

Дворами Риц пробирался в жандармерию, отбитую у партизан. Если связь налажена, надо запросить штаб, выяснить обстановку. Вчера стало известно, что наступление Красной Армии приостановлено, передовые части ее отброшены. Офицеры ликовали и готовились отомстить подлому городу.

По дороге Рицу попадались люди, напоминавшие мертвецов. Все они уже мертвецы! Ни один не уйдет живым отсюда. Запылает черный город со всех концов. Женщины, калитки, заборы, женщины... Они провожают его ненавидящими глазами. Впрочем, это уже не люди. Покойники. Амен! Никогда он не испытывал страха в этом городе. Напротив, его имя повсеместно наводило страх, он это знал, видел. Сейчас они вроде бы без страха смотрят на него, бегущего. Нынче страх гонит его самого. Страх неведения. Страх смерти. Что в городе? Почему так свободно разгуливают по улицам вооруженные банды, нападают на германскую администрацию? Не случилось ли чего?

Фредерик ждет его в зеленом вездеходе, с которым сдружился за время войны. Машина — наследство майора Экке, отправленного на фронт из-за дурацких просчетов. Вильгельм Телль... Канавка... Будьте вы все прокляты!

Вот знакомый перекресток, улочка с водонапорной колонкой. Налево — жандармерия, направо — резиденция гебитскомиссара, который благоразумно не вернулся сюда.

Перестрелка на соседних улицах не ослабевала. Рицу показалось, что она усилилась. Возле ворот знакомого домика с синими ставнями он увидел солдата. Светало, и он явственно разглядел лицо убитого, белесого, совсем юного парня. Смерть еще не обезобразила его. Значит, бой был недавно.

Через несколько десятков шагов снова труп. Еще один...

К назойливым автоматным очередям вдруг примешались далекие орудийные выстрелы. Германская артиллерия! Слава богу, взялись за бандитов.

Внезапно Риц поскользнулся, упал. Пистолет, зажатый в руке, выскочил. Ах ты, дьявол! Дурной признак... Нашел пистолет, вложил в кобуру. Поднялся, счищая грязь с шинели, и снова, озираясь, в путь.

Зеленая машина стояла на привычном месте во дворе, как и было условлено. Шофер за баранкой. Вот и все. Дверца машины хлопнула, можно потянуться на мягком сиденье.

— Поехали, Фредерик. Побыстрее!

— Руки вверх, сволочь. Хенде хох!

Риц рванулся, но его уже схватили.

— Мы старые знакомые, капитан, — приговаривал Бреус, обезоруживая Рица. — Я и есть тот самый Вильгельм Телль. Ты искал меня дюже, вот я и нашелся...

9

Солнце то скрывается за облаками, то снова пробивается в густую просинь, и тогда на земле, обильно политой кровью, становится ласковее и теплее. Торопятся облака на запад, словно счастливые вестники.

Город радуется свободе. Все вокруг шумит и движется, словно на ярмарке. Женщины и девчата обнимают танкистов, усталых пехотинцев в истрепанных шинелях. Стихийный митинг возник на площади, и речи военных с невиданными здесь погонами и звездами на них чередуются с речами освобожденных. Трибуна для ораторов — въехавший на площадь танк, площадь запружена людьми.

Передовые части Красной Армии ворвались в город в самый критический момент, когда уже дрогнули отряды восставших, когда дотла сгорели десятки домов на окраине, а пули карателей уложили не одного из славных участников павлопольского сопротивления. Их имена, может, померкнут со временем, но подвиг их, свидетелями которого мы стали, никогда не забудется.

Как же били пулеметы и пушки танков по бегущим гитлеровцам! Как давили их гусеницами танкисты! Как вспенилась Волчья от пуль и снарядов, настигавших тех, кто пытался спастись вплавь!

Алый флаг горит на шпиле городской почты. К нему тянутся взоры людей. Это Федор Сазонович прикрепил его там. На его кепчонке во весь козырек скошенная красная лента — партизанский знак, и на шапках и кепках всех его друзей появились такие же ленточки, словно тот флаг на здании окропил чело каждого своей каплей.

… Ничего не скажешь, чисто сработал «негритос», всадивший пули в тугое тело своей далекой соплеменницы, которая и жила, и любила, и дышала по-иному, чем те пришельцы. Чем заплатят ему советские люди за «руды» на нашей земле? Какую кару придумают судьи, когда предстанет он перед ними? Четвертовать прикажут? Колесовать? Вешать три дня подряд? Жечь огнем, чтобы запах гари достиг Берлина?

Риц сидит в той самой камере, где пытал Татьяну, и пугливо прислушивается к шагам за дверью, потому что страх уже давно отравил его. Ни есть не может, ни пить. Только слушать шаги за дверью и ждать. Ждать конца от тех, кого не добил, не довешал, не дострелял. Пот обильно поливает его тщедушное тело, и в желудке расслабло. Неужели вот так ждали своего конца те, его «подопечные»? Нет, не так! Потому что они не могут чувствовать так, как чувствует он, человек высшей организации. Они примитивнее.

Облака, обгоняя друг дружку, мчатся по небу, ни на мгновение не замедляя движения. Весенняя просинь становится все просторнее, голубизна охватывает чуть ли не полнеба, и убегают зимние тучи прочь на запад, туда, куда наши войска гонят полчища врага. Солнце сияет нестерпимо, никогда еще за два прошедших года так щедро не посылало оно своих лучей на иззябшую, примороженную землю. Надо согреть землю, отеплить людей, позолотить Волчью.

В здании, где была городская управа, суета. Хлеб, вода, жиры, крупа для населения — первая забота власти. Комендант города приказал раздать продовольствие с немецких складов изголодавшимся людям.

Счастливые очереди! Праздник! Всеми своими легкими вдыхает город воздух, освеженный грозой, и улыбка играет на его измученном лице.

Красные флаги на каждом доме, из каждого окна. На танках тоже алые флажки трепещут по ветру. Кто-то прибивает к дереву запрещенный оккупантами скворечник, по талому снегу шлепают в валенках бойцы — не по сезону экипированы, все торопились на выручку, а обозы загрузли в февральской грязи. Сушатся портянки у печей, радушно затопленных хозяевами, и тянется нескончаемый разговор о том, что было при оккупантах, как теперь пойдет жизнь.

А это чьи?

Гордо вышагивал Сережка, сын Марты, и на руках у Марины и Степана Бреуса — Зойка и Клара. Они приближались к площади, еще не постигнув всей полноты горя, свалившегося на их детские головы. Они шли, освещенные солнцем, и освобожденный Павлополь щедро бросал к их ногам тысячи солнц, растопленных в несметных лужах и лужицах.

Дальше